К внуку Карагодин старается зайти, когда сына Евгения нет дома. Так бы теперь совсем не ходил, а вот дня не может он прожить, чтобы не глянуть на Пашуньку, не подержать его на коленях, не потютюшкать.
С утра Карагодин взял одноствольное легонькое ружье, решил сходить в лес по неглубокому снежку, но дорогой все же не вытерпел, завернул к Пашуньке.
Изба Евгения казенная. В одной половине контора лесничества, в другой живет он с женой и шестимесячным Пашунькой.
Мимо окон конторы лесничества Карагодин, согнувшись, прошмыгнул побыстрее, чтобы, случаем, не увидел Евгений, зашел в сени, открыл дверь, а Евгений вот он — дома. Сидит за столом в майке: тощий, большерукий, на носу очки. Обложился книгами, нагнул кудлатую голову и пишет какую-то бумагу. Рядом в деревянной кроватке пошевеливался, задирал ножонки и что-то лепетал Пашунька.
Не хотел Карагодин встречаться с сыном, но назад поворачивать не стал. Прибодрясь, басовито и степенно поприветствовал:
— Здорово живете!
Поставил ружье к умывальнику в угол, здесь же на лавку бросил шапку.
Евгений обернулся. Из-за блескучих стекол очков Карагодин не увидел, какие там у сына глаза: сердитые, насмешливые или веселые. Очки Евгений приобрел недавно, и в них он кажется отчужденнее, начальственней. Сам Карагодин на зрение пока не обижался.
— Здравствуй, здравствуй, отец… Проходи, — дружелюбно сказал Евгений и снова уткнулся в бумагу.
— Да уж пройду, как-нибудь… Не к тебе, поди, явился, к Пашуньке…
Карагодин шагнул в комнату, остановился, скинул телогрейку на пол, подошел к кроватке:
— Давай, Пашок, иди-ка к деде… Нуть-ка вставай, варначина, хватит лежебочить… Ну? Узнал, кто к тебе пришел? А?
Пашунька засмеялся, быстро засучил полными краснопятыми ножками, замахал ручонками, и дед, с виду совсем не похожий на деда, — плотный, с крепким скуластым лицом и рыжеватыми, без единой сединки, волосами, — извлек внука из кроватки, присел рядом на стул.
— В лес собрался? — не поднимая головы от бумаги, спросил Евгений.
— По грибы!.. — сердито отрезал Карагодин и тут же поторопился сказать внуку другим, ласковым, мягким голосом: — Погодь-ка, Пашунька, я под тебя пеленку заложу, а то ведь окатишь ненароком. Как пить дать, окатишь, проказник… Мать-то где? В магазин ушла? Ну, ну, понятно…
Слушая этот разговор, Евгений потянул губы в довольной улыбке, но продолжал писать.
С сыном Карагодин поссорился неделю назад. Пришел к нему просить за Василия Тарасьева, чтобы выписали тому леса поближе к поселку. Лес Тарасьеву требовался на ремонт избы.
— Не могу, отец. Пусть на Елани берет. Я же говорил об этом Василию Семеновичу.
— Да ты знаешь, кто нам Василий? — вскипел Карагодин. — Он меня на своем горбу из пекла вынес, да и после войны немало добра сделал. А ты заладил свое: Елань да Елань…
— Знаю, конечно, знаю, отец, но не могу… — поморщился Евгений. — Там, где просит Василий Семенович, водоохранная зона. Порубка запрещена! Понимаешь ты это? Запрещена законом!
— А санитарные рубки? По санитарным-то можно сделать? Много ли ему требуется? Думаешь, мы такие темные пестери… Неделю, как лесничим стал, и уже носом в законы тычешь?! Смотри, Женька, таких-то законников народ не больно жалует! Останешься один — и отлесничил. Я первый скажу: «Гнать таких надо!..»
От резких отцовских слов и Евгений волноваться начал. Покраснел, вскочил с места. Приглаживая ладонью всклокоченные волосы, забегал по кабинету — долговязый, на голову выше отца.
— Знаешь, тебе тоже поприжаться надо! Оглянуться да хоть раз понять, в какое время живешь! Вот попадешься — выручать больше не буду! Хватит!
Карагодин так и пригвоздился к месту, широкий его рот приоткрылся от изумления.
— Это когда ты меня выручал? — наконец спросил он. — Нуть-ка, послушаем. А то я, темный, ведь и не знал, что у меня такой выручальник имеется…
— Вот нашелся! Думаешь, никто не знает, как вы в прошлом году с Зелюгиным по одному разрешению двух лосей жахнули? Не так разве?.. Одного Зелюгин в город увез, а шкура другого у тебя на крыше висит… Егерь Ярцев все вызнал и прежде ко мне приходил, жаловался на тебя. Дело хотел возбуждать, да, видно, понадеялся на мое обещание поговорить с тобой… — напористо, сердито выговорил Евгений и, немного помолчав, уже другим тоном, со вздохом укорил: — Компрометируешь ты меня, отец… Ох, компрометируешь… Хотя бы дружбу перестал водить с этим Зелюгиным. А то и собак ему, и сам чуть не вместо них стараешься. Между прочим, Ярцев обещал нынче накрыть Зелюгина с поличным… — Евгений подошел к отцу и тихо, просяще сказал: — И вообще, отец, кончал бы ты браконьерничать. Грош ведь цена такой охоте, а вреда?.. Время-то совсем другое настает. Сейчас не столь убивать, сколь сберегать все надо…
Не дослушал Карагодин сына. Хлобыстнул дверью и ушел.
«Вот, на тебе, вырастил, выучил, сам выманил с Тисульского лесхоза сюда домой, располагал на спокойствие, радость… А он — «компрометируешь», а? Подыскал словечко отцу родному…»
Живо вспомнив ссору с Евгением, Карагодин гневно шевельнулся. Внук Пашунька, который все вытягивался, шалил, от резкого движения деда ударился головой о кроватку, некоторое время тужился с открытым ртом, а потом залился ревом так громко, таким переливчатым, визгучим голосом, что у Карагодина засвербило в сердце, подкатило какую-то давно забытую жалость. Он прижал внука, быстро поднялся, начал уговаривать.
— Ну, ну, Пашунька, засвиристел… Так уж, поди, больно? Ты же мужик. Чего тут разревываться?.. Люшеньки-юшеньки, где мои зверюшеньки: серенький волчонок, рыженький белчонок… — запел было он, но где там: Пашунька еще громче заверещал.
— И в кого ты крикун такой?! Вот крикун, а? — не зная, как успокоить внука, в досаде спросил Карагодин.
— Наверное, есть в кого! — с легкой усмешкой сказал Евгений, поспешил к отцу на выручку, взял ребенка, положил его в кроватку. Пашунька разом умолк.
За громкий басовитый голос, разговорчивость Карагодина в поселке с давних пор прозвали «Говорком», и теперь в словах Евгения ему почуялся намек.
— Конечно, есть в кого компроментировать… — передразнил он сына, подобрал телогрейку, оделся, захватил ружье и вышел раздосадованный на сына, на себя и даже на внука Пашуньку за такой его невыносимо-жалобный крик.
На сердце у Карагодина немного отлегло только тогда, когда он выбрался из поселка и зашел в лес.
Стоял конец октября. Снег покрыл землю основательно, хотя был еще неглубок. Его не хватило, чтобы побелить, упрятать черноту карчей, валежин, обгорелых пней. Под редкими соснами проглядывали круги голой рыжины подстила. Холодная свежесть переновы приглушила запах хвои, увядших трав, опавших листьев. Звуки в лесу стали глуше, и совсем пропало эхо. Неприветлив, тревожен такой лес.
Карагодин шагал по неглубокому снегу, и земля под ногами была стылая, уже отвердевшая на всю долгую зиму.
В субботу из города должен был приехать Зелюгин с разрешением на отстрел лося, и Карагодин думал о предстоящей охоте.
Лосиную семью он обнаружил у Елового Падуна до снега и теперь хотел пройти, посмотреть, нет ли где еще лосиных следов. Собак Карагодин не взял с собой из опасения, что они могут кинуться по следу.
«Конечно, Евгений прав, — думал Карагодин. — Если взять лет десять тому назад, зверья и боровой птицы было много больше, а теперь глухарь или тетерев в диковинку стали…» Но другое сердило его. Сын Евгений сроду ружьем не интересовался, больше его тянуло к живым. Себе в удовольствие возился он с ежами, лисятами или даже змеями. Где ему понять чувства настоящего охотника? Иной раз вроде и незачем, и нужды нет, а руки сами тянутся к ружью и душа рвется на волю, в лес.
Прежде ожидание предстоящей охоты на лосей, подготовка к ней веселили Карагодина, он жил этим неделю-другую, а сейчас на душе у него было пусто, никакой радости из-за этой ссоры с Евгением, из-за этого упрека. Конечно, пострелял он в здешних лесах немало зверья всякого, но не жадничал, бил не для промысла, а ради охоты, браконьером себя не считал. С лосями пожадничал Зелюгин, и поневоле пришлось скрывать следы.
Зелюгин работает в городе завбазой. Мужик он расторопный, нагловатый, но полезный. С пустыми руками к Карагодину редко приезжал. Через него можно было достать все: шифер на избу, верблюжье одеяло, покрышки к мотоциклу… В долгу Карагодин не любил оставаться. Для себя не найдет, но для Зелюгина постарается, чтобы поохотился он в свое удовольствие и тоже с пустыми руками в город не возвращался. Короткими наездами Зелюгин навещал Карагодина круглый год, а поздней осенью брал отпуск и приезжал на главную охоту — отстрелять лося. Теперь его скорый приезд тоже не радовал Карагодина. Да ведь как оборвешь, как скажешь? Это не так просто, когда из одного котелка сколько раз в лесу хлебали, спали у одного костра.
Карагодин шагал, размышлял, а глаза опытного охотника следили, выбирали свое. Зайца — облезлого, пестрого, не успевшего к первому снегу побелеть — он увидел метрах в сорока за сизым осокорем у сухого болота. Заяц сидел неподвижно. Продолжая идти, Карагодин снял с плеча ружье, крикнул, спугнул зверя и выстрелил, когда тот был уже в прыжке. Не надеясь попасть, Карагодин выстрелил больше для того, чтобы взбодрить себя, отогнать подступившую хандру, посмеяться над зайчишкой. Но попал… Потом пришлось бежать по осокорнику догонять раненого зверя. Выстрелом у зайца оторвало лапы, но он все-таки бежал, часто-часто колотил окровавленными культяпками, кричал тонким, прерывистым и будто знакомым Карагодину голосом. Надо было пристрелить зверя, но в одностволке заклинило патрон, и, с трудом нагнав зайца, Карагодин добил его прикладом. Брать окровавленную истерзанную тушку не захотел…
Дальше в лес он не пошел, вернулся домой, спустил с цепи собак, стал управляться во дворе: поколол дрова, вычистил в стайке, вновь потянуло сходить к внуку, но удержался. До самой ночи ему помнился крик раненого зверя, так похожий на детский плач.
Ночью Карагодину приснился сон. Будто гонится он за тем самым зайцем, которого убил в лесу, догоняет и хочет схватить его за уши, а не может. Тогда Карагодин выстрелил. Заяц встал, повернулся, сверкнул красными глазами и сердито спросил:
— За что стрелял?
— За что?!. — вдруг заревели со всех сторон звери.
Откуда-то появился бурый медведь, убитый Карагодиным лет десять назад, и рявкнул:
— Поймать и отдать под суд. — За ним прибежали волки. «Господи, откуда волки-то у нас?» — только и успел подумать он, как его схватили, поволокли на суд.
Доставили на Черную Донду. Карагодин сразу узнал это глухое, дикое место с высокими обгорелыми пнями на взгорке, с черной, без единой травиночки, землей.
Окружили Карагодина со всех сторон; куда ни глянь — ни одного человеческого лица. От страха он ворочает языком, а слов никаких. Звери же, наоборот, человеческими голосами разговаривают.
— За совершенные в течение многих лет убийства крупного, среднего и мелкого зверья лесника Карагодина Павла Ивановича рождения одна тысяча девятьсот двадцать первого года приговорить к расстрелу! — зачитал приговор суда все тот же бурый медведь.
«Интересно, как они будут расстреливать? И ружья нет, и стрелять не умеют!» — подумал Карагодин и несколько приободрился, стал поглядывать на зверей повеселее. Его поставили на середине черной поляны, звери отступили, и вместо них против Карагодина выстроились журавли числом поболее десятка.
«Птицы-то здесь при чем? — снова затревожился Карагодин. — При чем они-то?»
Из-за рядов журавлей вышел гусь. Важный такой, в очках, с ремешком, вроде портупеи, и шпорой на красной перепончатой лапе.
— Готовьсь! — прокричал он хрипло, и журавли вытянули шеи, острыми клювами нацелились прямо в сердце Карагодину.
«Господи, причем здесь птицы-то?» — ужасаясь тому, что его в самом деле расстреляют, подумал он…
От непрошедшей тревоги, под впечатлением чудно́го сна встал Карагодин среди ночи и пробродил до утра.
В субботу на своем стареньком, но надежном «газике» приехал Зелюгин. Посмотрел, чем занимается Карагодин, удивился. Готовит лесник блесны, сверлилку для подледного лова натачивает. Сроду этих предметов он не видел у Карагодина и рыбную ловлю презирал.
— Чего это химичишь? — предчувствуя недоброе, спросил Зелюгин.
— Да вот, на Долгом озере посидеть собираюсь. Чебак, окунь, щука там цепляют — я те дам! Вчера дед Старков полкуля чебаков оттуда приволок. Рыбка, знаешь, она и в ухе полезна, и в жаренье…
— Погоди, Павел Иванович, погоди… — перебил Карагодина Зелюгин. — Или ты забыл наш уговор твердый? Ведь я с разрешением приехал, в полной надежде, а ты мормышками этими занялся. Как такое понимать?
— А что поделаешь, Николай Николаевич? — беспомощно развел руками Карагодин. — Ветка совсем больная. Я и к ветилинару, и к доктору. Где она, тварь, порезала себе лапу? А без Ветки куда пойдешь? Так только по лесу блудить. Буран-то совсем молодой кобелек…
Пошли в пригон под навес, где была привязана сибирская чистопородная лайка. Позванивая тонкой цепью, Ветка выскочила из конуры, прихрамывая, завертелась вокруг Карагодина, норовила прыгнуть ему на грудь. Передняя ее лапа была перемотана бинтом. В одном месте бинт побурел от просочившейся и засохшей крови.
— На место! Развеселилась! — прикрикнул на собаку Карагодин и сказал Зелюгину: — Вечером к ветилинару поведу.
Все было верно, но Зелюгину не понравился сам Карагодин: непривычная торопливость и неискренность чувствовались в словах лесника.
— Пойдем лучше, Николай Николаевич, на Долгое? Посидим, посудачим о чем. Дело там интересное, верное… — предложил Карагодин Зелюгину и этим окончательно вывел его из себя.
— Чтоб тебя на том Долгом черти слопали! — в сердцах сказал Зелюгин и, не простившись, поспешил к своему «газику».
В трех километрах от лесного поселка, где на столбике по крашеной доске крупно написано: «Егорьевский заказник», Зелюгин остановил автомобиль, достал ружье, патроны. Стрелял до тех пор, пока не расколол, не сбил эту доску на твердую, побелевшую землю.
…В это самое время Карагодин разматывал бинт на лапе Ветки. Собака пыталась лизнуть его в лицо, и лесник сокрушенно, виновато ворчал:
— До какой, Ветка, мы с тобой жизни дошли, до какого вранья докатились, а? Не стыдно тебе?..