Ешка Карнаухов увидел, что лежит он на кухне возле курятника — в рабочей одежде, в сапогах, и шапка тут же валяется. Жены Полины в избе не слыхать. Видно, ушла куда, а может, и совсем не ночевала. Запамятовал все Ешка и теперь, глядя в потолок, припоминал…
Вчера в конторе сплавучастка выдавали аванс, и тут как раз тронулась Обь. Сплавщики из конторы пошли на берег, а Ешка попутно забежал в магазин, купил бутылку водки и догнал сплавщиков.
— Ишь ты, какой смекалистый! — заметив бутылку в Ешкином кармане, обрадованно удивился Иван Наконечный. — Мужики, сбросимся? День-то какой знатный! Отметить бы надо…
Улыбаясь большим ртом, Наконечный достал деньги, зашарили по карманам и другие. Сбросились…
За водкой и закуской в магазин послали Ешку, как мужика расторопного и опытного по этой части.
Он вначале отказывался, не хотел пить с мужиками — бутылку купил, чтобы распить ее дома, по-семейному.
Неделю назад Ешку разбирал товарищеский суд. Его чуть было не уволили за пьянку, но Торопов — новый начальник участка — попросил суд повременить. Ешкино раскаяние и невзрачный, пришибленный его вид смягчили Торопова, Ешка показался ему не таким уж безнадежным.
Оставили Ешку до первого замечания.
— Да что ты кочевряжишься? Посидим на бережку, пропустим по махонькой, для разговора. Чего испугался-то?.. — уговаривал Наконечный, и Ешка не устоял.
Очень любит он вот такие вольные мужские посиделки. Разговор идет веселый, житейский, без стеснения и оглядки на жен и прочих домашних. В таких компаниях Ешке все товарищи, и чувствует он себя ровней каждому…
Чем кончилась эта складчина и кто его привел домой, Ешка теперь помнил смутно. К тому, что было на самом деле, примешивался какой-то бред или сон, будто принесли его домой в большом рогожном мешке.
Ешка поднялся и, очумело пошатываясь, побрел к кадке с водой. Ляскнул зубами по острому краю изношенного ковшика и пил долго, жадно, проливая воду на грудь, под рубаху. Снова в голову ударил хмель, захотелось что-нибудь поесть, но, увидев на часах-ходиках время, Ешка схватил шапку и выскочил на улицу…
На крутом берегу Оби бригада сплавщиков заканчивала ремонт лесоспусков.
— Что это раненько Ешка появился… — язвительно хохотнул Иван Наконечный, но бригада его не поддержала.
Согнув спины, мужики усердно стучали топорами и даже не взглянули на Ешку. Он хотел было помочь Наконечному подправить бревно, но тут подошел мастер Воротин, не дал работать.
— Точка! — пришибающим басом гаркнул Воротин. — Уходи, и чтобы духу твоего здесь не было!
Глаза мастера сузились до щелочек, словно ему невмоготу видеть Ешку, он повернулся к Ешке спиной и зашагал к штабелям леса. Мужики еще торопливей, громче застучали топорами, а Ешка кинулся следом за мастером…
Голова у Ешки крупная, шея тонкая, вертлявая. На его худых покатых плечах телогрейка, как на колу, болтается. Из-за малого роста возле мастера он кажется хилым подростком, хотя лет ему тридцать или сорок.
— Федор Иванович, может, отрегулируем… А? — забегая вперед мастера, шмыгая по-ребячьи носом, просит Ешка. — Ты же знаешь, я хоть что буду делать… Заставь — буду, не подведу…
— Хватит с меня! Иди к Торопову! Он тебе отрегулирует. Все! Точка! — яростно и оглушающе закричал мастер, и такое выражение было на его скуластом, жестком лице, что глянул Ешка в это лицо и будто в зеркале себя увидел — никудышного и совсем пропащего.
Оборвалось что-то внутри у Ешки, и он отступился, понял, что теперь с Воротиным говорить бесполезно — ожесточился на него мастер окончательно…
Ушел Воротин, а Ешке являться на разговор к начальнику Торопову очень неприятно, да и что сказать в свое оправдание? Который уже раз каялся и, бывало, долгое время не пил, но потом обязательно выпадал подходящий случай, и все повторялось. Другого давно бы уволили за такие дела, но Ешка был свой, четский, на него смотрели как на беду неминучую, и даже когда он вел себя исправно, не прогуливал и после получки был трезв — не замечали его стараний; привыкли, что это ненадолго.
Потерял Ешка не только всякое уважение к себе, но и самое имя — стали его звать не Ефимом, как записано в паспорте, а Ешкой, а по фамилии его теперь разве только в бухгалтерии знают…
Домой Ешке тоже идти не хочется. Запустил он руку в карман, нашарил мелочь — все, что осталось от аванса. Не стоит и вытаскивать, считать. Сел Ешка на бревно, поднял воротник телогрейки, запахнул ее потуже в поясе и стал смотреть на Обь…
Лед на реке идет сплошь. Плывут, давят друг на друга грязные серые льдины, и тот дальний берег не проглядывается. Взбугрилась, перекатывается перед ним гора из ледяного крошева, и не поймешь, что там творится. Небо над Обью сумеречное, по нему редким ледоходом тоже ползут низкие дымчатые облака. Ветер дует холодный, снеговой…
Ничего интересного на реке Ешка не заметил, только еще сильней стала кружиться голова, накатила тоска.
«Опохмелиться бы да наваристых горячих щец похлебать…» — вяло подумалось Ешке, и от этого желания его замутило и бросило в озноб.
«Сиди, не сиди, а идти придется…» — решил наконец Ешка. Поднялся было с бревна, но тут же, охнув от боли, согнулся. Так сразу завертело и схватило живот, что из глаз слезу вышибло и перехватило дыхание…
Прибрел Ешка домой кое-как в полусогнутом виде, открыл дверь в избу и привалился спиной к косяку.
— Погибели нет на тебя, врага окаянного!.. — завыла в голос Полина, но, увидев перекошенное от боли лицо мужа, замолчала.
Зацепив о порог сапоги, Ешка стянул их, тут же бросил телогрейку, шапку, прошел в комнату и лег на кровать.
Боль в животе такая у него застыла, так насторожила свое острие, что не только стонать, но и слово сказать боязно.
Полина, не в пару Ешке высокая, полногрудая, с лицом грубым, твердым, помедлила и, в сердцах пнув сапоги в угол, подошла к Ешке.
— Заболел али ушибли чем?
Ешка ничего не ответил, шмыгнул острым носом, показал на свой живот.
«Все, отжил, видно, свое… Вот ведь угодило, совпало — и жить не жил, а конец…» — думал он и глядел мимо Полины непривычно строгими, немигающими глазами.
— За фельдшерицей-то сбегать? — снова спросила Полина, но Ешка только слабо и безнадежно шевельнул рукой.
Полина накинула шаль и кинулась в двери.
Фельдшерица в Стрежь-Чети молодая, неопытная. Недавно она завхозу Коновалову вместо глазных капель второпях пустила зеленку. Дня два Коновалов ходил с зеленой глазницей, всем показывал ее и жаловался на такую безответственность… Кроме этой фельдшерицы, сейчас Ешку некому лечить. Во время ледохода отрезана Стрежь-Четь от большой земли. Неделю, а бывает и больше, живут здесь люди, как на острове, пока не пройдет Обь.
Фельдшерица Катя пришла с небольшим чемоданчиком. Лет ей, самое большое, двадцать. На пухлом чистеньком лице — никакой важности и учености.
Смерила она Ешке температуру, велела оголить живот, и, когда надавила, Ешка дернулся от боли и чуть не упал с кровати.
— Чего тут удавливать, и так видно… — перекосив рот от боли, простонал он.
— Вы, больной, не волнуйтесь и ведите себя спокойно, — строго заметила Катя, дала каких-то таблеток и торопливо ушла.
Полина за ней вслед побежала, потом вернулась. По ее растревоженным глазам понял Ешка, что дела его совсем плохи.
— Ну, что сказывала? Говори…
— Операцию нужно… — всхлипнула Полина и снова побежала из избы.
Ох, слово-то какое ножевое! Под самое сердце полоснуло! Теперь ясно, что пропал! В животе огнем прожигает, и нет сил терпеть эту боль… Слез Ешка на пол, немного полежал и так, и эдак, а потом встал на четвереньки — в таком положении вроде полегче…
Хоть и тщедушен телом Ешка, а за свою жизнь редко когда болел. Год назад в ледяную воду свалился и даже насморка не прихватил… Не думал, что так скоро это случится. А вот она, как раз, может, и пришла… Все надеялся пересилить себя, начать другую жизнь, откладывал со дня на день это начало, тянул, а теперь — все.
«Кончусь — только радоваться будут… — прижав лоб к холодной стене, думал Ешка. — «Точка!» — махнет рукой Воротин, а Ванька Наконечный обязательно на поминки придет. Тому только выпить… Может, Полине подкинут из рабочкома на поминки?..»
Лед пройдет, и на сплаве самые заработки начнутся, а он будет лежать, лежать, лежать…
«Сгину, и только худая память останется, да и то ненадолго. Завещание бы написать, объяснить, так это по-умному, как есть. Почему, мол, пил? От безответственности к себе… Вот и пил. Душевности, внимательности хотел через бутылку… Нет, не то… Мол, слаб был, никакого мнения о себе не имел, да и про других тоже. В чем очень раскаиваюсь и теперь, под конец, осознал…»
Ешка стал придумывать, как бы еще лучше написать, но мешала боль. Он сгреб с кровати подушку, подмял ее под себя, еще мучился, потом притих, задремал, а может, и сознание начал терять…
Очнулся он от какого-то громкого, раздирающего уши гудения и долго не мог сообразить, что это такое и где он находится. Но шумел вертолет, который опустился на чистину поселковых огородов. Сбежались ребятишки, подошел взрослый народ.
Ешку повели к вертолету, поддерживали, бережно остерегали его от толчков. Из-за многолюдности, небывалого к себе доброго внимания и собственной слабости Ешка беззвучно, тихо плакал, и все происходящее казалось ему сном.
Когда же вертолет набрал высоту, Ешке показалось, что у него совсем прошла боль, что всю эту болезнь он просто напустил на себя. Его охватил страх. Выходило, что он зря переполошил людей, а сколько их хлопотало, беспокоилось? Вдруг это не болезнь, а все от вчерашнего перепоя? Получится, будто он нарочно… Да за такие дела в тюрьму упрятать мало!..
Ешка стал торопливо ощупывать свой тощий живот, потихоньку надавливать, и, когда прежняя боль снова отдалась и согнула его пополам, он успокоился и повеселел.
«Какие мои годы — еще не такой старый, еще выправлюсь… Может, обойдется, а там завяжу глотку… Вот так завяжу!..» — решил Ешка, и ему стало поспокойнее.
Гремели, со свистом ввинчивались в воздух лопасти, со звоном несли Ешку Карнаухова. Летел вертолет над Обью, над самой ее серединой, и там внизу, как диковинные звери, согнанные в широкое русло, ворочались, толкались, громоздились друг на друга, неодолимо двигались льды. А река уже вышла из берегов, затопила луга и разлитым холодным морем ушла к горизонту, и в той дали, куда летел вертолет, это море соединялось с небом.
Все кругом казалось огромным, торжественным, грозным и прекрасным.
Летел Ешка над бездной, думал о своей жизни строго, как никогда еще не думал, и боль притаилась, теперь не беспокоила, словно ожидала чьего-то решения: жить ему или умереть.