Глава двадцать первая. Концы и начала

Уже не различая фигуру отчима в группе провожающих, Алёна последний раз помахала косынкой и вошла в вагон.

Неделю назад, вот так же ночью, она сошла с новосибирского поезда, чтобы заехать домой. Чуть не со слезами смотрела тогда Алёна на Зину, Олега и Женю, стоявших на площадке отходившего поезда. Обидно было, что завтра они увидят Соколову, первыми расскажут ей всё. И так не терпелось встретиться с Глебом! Но нельзя же не побывать дома.

Окончание поездки праздновали в Барнауле. Снова огорчались, что не побывали в Алтайских горах. Но Глаша сказала, что это не настоящий праздник, а «черновая репетиция», потому что бригада не в полном составе. Джека из Бийска увез к себе в совхоз отец; Огнев, ко всеобщему удивлению, отправился с ними, чтобы посмотреть предгорье Салаира. Оттуда он собирался заехать в родную Козульку и ещё куда-то.

Остальные поехали вместе.

Поначалу Алёне не хотелось высаживаться в Вологде. Но она всё-таки уговорила себя ради матери побыть дома хотя бы недельку.

То, чем переполнена была Алёна, интересовало всех. А с отчимом они засиживались до глубокой ночи.

— Полоумные, ну чисто полоумные! — просыпаясь, ворчала мать. — Тебе же отдохнуть, поправиться надо, сухарёк ты чёрный! И тебе, Петруша, рано на работу.

Алёна недоумевала, как ухитрилась прожить рядом с человеком столько лет и не узнать его!

Не менее неожиданное открытие сделала Алёна, побывав у Митрофана Николаевича.

— Ну уж о целинных-то землях должны вы нам рассказать. Моя Серафима Павловна во сне и наяву ими грезит, — сказал он с лёгким укором.

Алёна зашла без особой охоты, а после была у них ещё два раза. Серафима Павловна, которую прежде Алёна ревниво называла «сдобной мещанкой», слушала её рассказы о поездке с такой жадностью и непосредственностью, как слушали братишки Степан и Лёшка, вопросы её были почти так же неожиданны и наивны.

Алёна представила себе эту веселую, добродушную, неукротимо деятельную женщину в «Цветочном» или в Верхней Поляне. Да она же просто клад!

— Конечно, вам надо ехать — вы как дрожжи… А учителя там — вот как! — нужны. А вы-то, Митрофан Николаевич, вы же можете всех заставить влюбиться в литературу! Поезжайте!

Митрофан Николаевич, держа на руках черноглазую дочку, глядевшую на Алёну с любопытством, все посмеивался и расспрашивал о работе, о Чехове, о Розове и вдруг, увлёкшись, вдохновенно, как бывало на уроках в школе, стал говорить о «Трех сестрах».

Накануне отъезда Алёна выбралась пораньше утром в лес, где ей так хорошо всегда думалось. День был серый, тихий, деревья стояли неподвижно, будто не проснулись, изредка вспархивали птицы, испуганные приближением человека. Как в прежние годы, Алёна пела и читала стихи:

Весна идёт, весна идёт!

Мы молодой весны гонцы, —

а слова будто стали другими, они звучали для неё шире, глубже, неожиданно возникала в них целина, и слышалась музыка. Прошлой осенью здесь же, в лесу, только в ясный ветреный день, она размышляла о том, что переросла Забельск. А пережив, повидав, передумав за нелегкий год, пожалуй, больше, чем за предыдущие девятнадцать, Алёна с недоумением и стыдом вспоминала свои высокомерные, пустые рассуждения.

Алёна застлала постель, забралась на полку и стала укладываться. Грусть расставания с домом проходила. От Глеба, от института, от Соколовой Алёну отделяло теперь несколько часов езды, и нетерпение, неодолимое, как озноб, напало на неё.

Глеб встретит её на вокзале. Ох, проспать бы завтра, ну, хоть до двенадцати! Если проснуться в семь, как привыкла в поездке, то до трех часов сойдешь с ума! Спать, спать, спать, и как можно дольше…

Пахло морем, Глеб обнимал её, никогда ещё не пережитое волнение то жаром, то холодом обливало тело. Алёна проснулась. Перед глазами — стенка вагона. Она взглянула на часы — половина седьмого. Спать, спать! А сна — ни в одном глазу.

Она осторожно повернулась. Знакомо, тревожно и нежно смотрели на неё раскосые чёрные глаза.

— Сашка!

Они одновременно рванулись друг к другу.

— Ты когда села?

— А ты не слышал?

— Спал как убитый…

— Ой, смотри: осинки — будто кровь…

— А небо серо-северное…

— А на Алтае-то помнишь?..

Свесившись с полок, перебивая друг друга, они говорили шепотом, чтоб не разбудить попутчиков.

— Чего валяться? — нетерпеливо сказала Алёна. — Встанем, выйдем в коридор?

Через минуту Саша, перекинув через плечо полотенце, оттенявшее его бронзовый загар, ушёл умываться. Алёна поспешно, не понимая, куда торопится, надела шаровары, блузку, полетела тоже умываться.

Саша, уже в ковбойке, стоял возле открытого окна пустого коридора, и она, зашвырнув на полку полотенце, накинула на плечи вязаную кофточку и стала рядом.

И опять они наперебой говорили о предстоящем учебном годе, о Соколовой, о том, что проносилось мимо окон, вспоминали поездку, дороги, Арсения Михайловича, последний концерт в «Цветочном», гадали: выгорит или не выгорит затея с молодёжным театром. Потом Саша рассказал ей о попутчиках:

— Она — директор школы, толковая женщина, должно быть, и педагог хороший. Муж её — архитектор, но… В общем, увидишь. Мы с ним три дня из-за Станиславского сражаемся. В соседнем купе их друг, старый путиловец, персональный пенсионер, он ещё с Лениным встречался. Все занятные — не соскучишься.

Алёна и не думала скучать.

На большой станции Алёна и Саша вышли поразмяться на перрон. Уже после второго звонка Саша вдруг разглядел в ларьке за вокзалом яблоки, и они вперегонки побежали за ними. Пока рассчитывались, поезд тронулся, и оба вскочили на ходу в последний вагон. В пустом тамбуре, еле дыша от бега, волнения и смеха, они выдумывали невероятные приключения, которые могли бы случиться, уйди поезд без них. Зелёные жёсткие яблоки вязали рот.

— Из-за такого добра чуть не отстать! Ой-ой-ой! — вдруг сморщившись, застонала Алёна, — За ушами кисло. А у тебя не бывает?

Чтобы не пробираться через все вагоны, решили ехать в тамбуре до следующей станции.

— Анна Григорьевна мне много интересного написала, — вдруг заговорил Саша, — в деревню… когда мать… — Он вынул папиросы. — Сейчас я должен изо всех сил воспитывать в себе качества Тузенбаха: бережное отношение к людям, благородство, нежность, тонкость душевную. — Он отогнал рукой дым.

Алёна засмеялась:

— Дыми уж!

Саша чуть сощурился, и по глазам было видно, как быстрая мысль его улетела далеко.

— Эта Марья Алексеевна, директор школы, мне вчера все мозги дыбом поставила. Она считает, что самый мощный рычаг в воспитании — чувство.

«Мы часто недооцениваем значение чувства, — вспомнила Алёна строчки из письма Глеба, — а чувство иной раз шире и глубже захватывает жизнь, чем рассудок. И нередко работает надежнее разума». У неё чуть не вырвались эти слова, но что-то удержало их.

— Конечно, чувства… И Разлука говорил…

— И Разлука, и Анна Григорьевна… И Рышков… И вообще это, очевидно, элементарно. Но до меня по-настоящему дошло только сейчас. Понимаешь, самая правильная, нужная мысль не окажет никакого действия, скользнет и забудется, если не взволнует человека, не затронет чувства, не заинтересует. Интерес — это ведь чувство, — объяснял Саша.

Ей нравилось и то, что он говорил, и мягкий звук сильного голоса, она только старалась поменьше смотреть на него, особенно когда он улыбался.

— Обязательно стану физиологией заниматься, — сказал Саша и торопливо отвел Алёнин вопрос. — Потом объясню зачем… А знаешь, я до чего додумался! — начал он смущенно. — Слабость, бедность, мелкота чувств — это всегда пессимизм — понимаешь?

Большие чувства, будь то самое страшное горе, всё равно — это утверждение жизни. Не понимаешь? Сильное чувство всегда толкает к действию, а действие — это жизнь…

— Да! — подхватила она. — Так и в искусстве: Пушкин и Шекспир.

— А Корчагин? — Саша сжал её локоть, и оба засмеялись — вместе думать было очень хорошо.

Уже не боясь показаться навязчивой, Алёна рассказала об отчиме, о Митрофане Николаевиче, о прошлогодних и нынешних впечатлениях от Забельска. Оба вспоминали детство. Они словно старались наверстать, наговориться за два года, потерянных из-за нелепой, непонятной неприязни. И наконец, напали на самую интересную и желанную тему. Почти месяц, изо дня в день, они играли вместе сцены зарождающейся любви Гали и Алёши. Каждый в одиночку думал, волновался, находил что-то новое, но лишь изредка, холодно, деловито договаривались о тех или иных изменениях.

Серьезно разобраться снова во всем ходе отношений Гали с Алёшей давно было нужно, но до сих пор оказывалось почему-то невозможным. Сейчас, вдруг заговорив о глупых, колючих ссорах, обостренных самолюбиях Гали и Алёши, о том, что кому из них нравится и не нравится друг в друге, почему так трудно друг с другом, оба — Алёна и Саша — почувствовали, что им самим становится очень беспокойно, они пугались, прятались за резкостью, насмешливостью…

Неожиданно в тамбур вышла проводница.

— Станция? — растерянно спросил Саша. — Ну что ж, пойдём в свой вагон?

— Пойдём. — Не будь тут проводницы, Алёна, может, сказала бы: «Останемся» — вдвоём в пустом тамбуре было так свободно.

— Стоянка две минуты, — предупредила проводница, когда Саша помогал Алёне спуститься.

Пока они молча шли вдоль состава, подставляя ветру разгорячённые лица, Алёна вспомнила о Глебе и думала о нем, ровно ничего при этом не чувствуя, как бывает во сне.

В купе черноглазая женщина с тонкими чертами лица, худощавый старик и плотный, пышущий здоровьем мужчина лет сорока пяти пили чай.

— Саша, где вы пропадали? Мы уж телеграфировать собрались. Завтракать с нами пожалуйте.

— Да вот… Это наша Алёна Строганова, — словно оправдываясь, сказал Саша.

— Вот вы какая! — Черноглазая Мария Алексеевна одобрительно посмотрела на Алёну.

А её муж шутливо, но подозрительно спросил:

— Сговорились? Сознавайтесь! Неужели совпадение? Не только поезд, но вагон, купе?.. Чудо!

Все засмеялись, и Алёна поняла, что Саша рассказывал о ней случайным знакомым, удивилась, обрадовалась, испугалась — что он наговорил?

Тёмный румянец сквозь загар проступил на его лице, он взглянул на Алёну с детской беспомощностью. И внезапно всё для неё странно сосредоточилось на Саше. Она старалась ничем не проявить этого, быть спокойной, приветливой с незнакомыми людьми, пила чай, принимала участие в споре, возникшем почти сразу между Сашей и архитектором. Но важным стало только одно, то, чего никто не знал, кроме них двоих: все её мысли, слова и поступки как бы зависели от Саши, а его мысли, слова и поступки — от неё. Они вместе беспощадно нападали на архитектора, доказывая, что Станиславский первый выгнал из театра всех, кто подменяет истину страстей правдочкой чувствишек. Они жадно слушали Марию Алексеевну, говорившую о формировании характера и таланта, о связи чувства, труда и нравственности.

Но вдруг случайное замечание архитектора словно оторвало Сашу от Алёны. Забыв о ней, он кинулся в спор об архитектуре. Он говорил, что игра в формы не создает стиля эпохи, колонны, с которых счистили красоту, — это попросту столбы, а прямоугольные отверстия вместо окон — не новаторство, что архитектор обязан как художник использовать то, что сегодня диктует целесообразность, и у гениев зодчества всё было гармонично и непременно целесообразно, называл имена, неизвестные Алёне, — откуда он это всё знал?

Алёне нравилась смелость и свобода его суждений, то, что он многое знает. Она видела, с каким интересом слушала Сашу Мария Алексеевна, на равных спорил с ним её муж. А Сашка стоял, положив локти на верхние полки, и смотрел в окно горящими глазами, на неё ни разу не взглянул. Алёна почувствовала себя обманутой. От обиды захотелось встать и уйти. Но Саша вдруг наклонился к ней:

— Ты не уснула?.. Что-то притихла?

Взгляд его горячей нежностью обдал Алёну. Обида схлынула — он думал о ней, он чувствовал её. Алёна засмеялась, ответила задорно:

— Образования не хватает.

Мария Алексеевна, улыбаясь Алёне, сказала:

— А я все думаю о вашем молодёжном театре. Настолько это нужное, хорошее дело.

Разговор пошел о театре, о бригаде, о целине, о роли искусства в жизни. Алёна вспоминала самые яркие эпизоды из поездки, чувствовала, что рассказывает занятно, для всех интересно. И Сашка опять был рядом с ней.

Они сидели вместе, не дыша, слушали старика Павла Егоровича. Он вспомнил, как в голодном Питере путиловцы задумали учить детей музыке. Долго ходили по разным учреждениям, им отвечали: «Мысль прекрасная, но подождите. Голод, разруха, враги кругом, а вы — о музыке».

— И решили мы — к Ильичу, — неторопливо говорил Павел Егорович. — Пришли — там всё кипит — чистый муравейник. Время-то: самый тяжелый год — девятнадцатый. И секретарь Ильича тоже сказал нам: «Не время Ленина по пустякам беспокоить». А тут как раз Владимир Ильич сам и вышел: «Путиловцы? Заходите, заходите», — и рукой за плечо одного и другого подтолкнул. Объяснили мы наше дело. Глаза у Ильича повеселели, он быстро так повернулся — в углу кабинета за столиком какие-то товарищи сидели, он и сказал им: «Путиловцы хотят свою трудовую интеллигенцию создавать. Это же замечательно! А им советуют подождать годик-два! Только ещё взяли власть в руки и уже думают о своей рабочей интеллигенции. Это замечательно!» И тут же позвонил по телефону в Комиссариат просвещения. Так первую музыкальную школу для детей рабочих и открыли у Нарвской. — Взволнованный воспоминаниями, Павел Егорович закашлялся, глотнув остывшего чаю: — Теперь, конечно, всё понятно. А тогда мы далеко не загадывали: просто хотели детей музыке научить. А он смотрел далеко.

На большой станции Алёна с Сашей гуляли под мелким теплым дождем, говорили о своем театре. Казалось, никого вокруг не было. Саша смотрел на неё глазами Алексея и будто думал его словами: «Ты даже и вообразить не можешь, до чего же ты мне нравишься!»

Едва вернулись в купе, Саша подсел к Павлу Егоровичу, и Алёна опять потеряла его. Разговор шёл общий, но Саша думал не о ней: она была словно не нужна ему. Она замолчала. Он не заметил. Алёна застыла от обиды, даже думать стало трудно, не то что говорить.

Почему так — она всё время с ним? Могла участвовать в разговорах, быть внимательной к людям и ни на секунду не отрываться от него. А он?

— Кому билетики вернуть? — В купе заглянула проводница. — За чаёк разрешите получить.

— Как? Разве подъезжаем? — спросила Алёна так, словно произошло непредвиденное событие.

— Подъезжаем! — с шутливым торжеством провозгласил Саша и посмотрел на неё глазами Алексея.

Мысли её как ветром расшвыряло. Она вдруг смутно ощутила, что с ней что-то случилось.

Все вокруг задвигались. Павел Егорович ушёл в своё купе, Мария Алексеевна с мужем стали собирать вещи. Алёна и Саша, чтоб не мешать им, вышли в коридор.

— Ты не рада, что приехали? — Сашины глаза не отрывались от Алёны.

— Почему?.. Рада… — Она растерянно смеялась, думая о Глебе с непонятным чувством вины. — А ты опять будешь меня шпынять, подкусывать?

Саша повел плечами с веселым сочувствием.

— Кому много дано, с того много и спрашивается.

— Нет, ты ко мне придираешься. Ну почему?

— Потому, что ты мне небезразлична.

— Саша, будьте добры, помогите мне снять чемодан. — Мария Алексеевна смеялась, говорила что-то. Саша ушёл. Мимо окна строем двигались высокие заводские корпуса, знакомое серое небо висело над ними.

— Не доверяет мне жена чемоданы. — Это сказал архитектор, рассматривая Алёну.

Она постаралась улыбнуться.

— Вы принадлежите к типу женщин, в которых все, хоть немного, влюбляются. А ведь и не красавица.

Слова эти совершенно не тронули Алёну. Вокруг суетились, одевались, громко разговаривали, она вдруг спохватилась, что ей тоже бы надо переодеться.

— Достань мне юбку на полке, — заглянув в купе, сказала она жалобно.

— С величайшим удовольствием. — Саша стоял на лесенке, она не видела его лица, но по голосу знала, что он улыбается.

Алёна стала переодеваться, заторопилась — вагон уже подрагивал на скрещениях путей.

В коридоре было полно пассажиров, и Саша в плаще стоял у окна.

— У тебя всё? Возьмем такси. — Он сказал это, как бы с ней вместе думая.

Алёна ответила ровным, деревянным голосом:

— Меня встретит Глеб… Иваныч.

— А-а!.. — протянул Саша, и в глазах его словно что-то захлопнулось.

Алёна слышала, как он громко и весело прощался с Марией Алексеевной и её мужем, с Павлом Егоровичем. Потом, протискиваясь с двумя большими чемоданами, в которых вёз всё, что осталось от родного дома, он, не глядя, сказал Алёне: «До свидания». У неё ком подступил к горлу, загорелось под ложечкой: «До свиданья», — что ещё могла она сказать?

Алёна, прижимая к груди чемоданчик, посмотрела в окно, вагон поравнялся с перроном, заполненным людьми. Она увидела невысокого крепкого человека в парадной морской форме — он шёл возле окна, — увидела взволнованное лицо, вдруг расцветшее в улыбке, улыбнулась в ответ и вся съежилась от ожидания…

Её толкали, она прижималась к стене, но не уходила. Попрощались и прошли попутчики. Все теснились к выходу. Высокий полный мужчина, замыкавший очередь, отступил назад. Глеб, взволнованный и чужой, оказался возле Алёны. Она протянула ему руку.

Он прижал её руку к губам, к лицу. Алёна отступила в купе, и он вошёл следом. Мягкие серые глаза с солнечной искрой уже не казались чужими.

«Всё, что было, ерунда, — сказала себе Алёна, — все было на минуточку! Ерунда!»

Она крепко обняла Глеба и, ощутив знакомый, родной запах моря, вдруг разрыдалась.

— Лена! Леночка… Случилось что-нибудь? — Хрипловатый звук его голоса успокаивал.

Алёна изо всех сил прижалась к Глебу.

— Я дура… Просто дура… Устала… Ох, до чего ты родной!..

Она подняла голову, посмотрела в милые взволнованные глаза, засмеялась и вытерла ладонями щеки.

— Поехали, Глебка, мне столько надо тебе рассказать!

Загрузка...