Роман рассказывает о Роберте Карре, получившем титулы виконта Рочестера и графа Сомерсета от английского короля Якова I, его головокружительной карьере при дворе и трагической истории отношений с леди Эссекс.
Добрый малый Робин своей красотой завоевал расположение короля Иакова II и любовь прекрасной леди Эссекс, а благодаря помощи секретаря сэра Овербери прослыл дельным человеком и мудрым политиком.
Что же делать, если все они ополчились друг против друга?..
Король Яков, полностью оправившись от испуга, причиненного Пороховым заговором[1067], возвратился в привычное состояние лени и нерешительности. Дух Гая Фокса[1068] остался непоколебимым, хотя тело и было изуродовано пытками. На виселице в Полз-ярде он искупил вину за попытку «взрывной волной загнать назад в горы этих шотландских попрошаек» — так он сам называл свое несостоявшееся предприятие.
«Попрошайки» остались на своих местах и даже обогатились — они прибрали к рукам земли и прочее имущество заговорщиков, многие из которых были весьма состоятельными джентльменами.
Для короля дело тоже обернулось выгодой, правда, не материального порядка. Случившееся позволило ему поупражняться в искусстве всевластия и продемонстрировать миру божественный дар, которым владыка небесный наделил владык земных. Этот божественный дар, как заявлял сам король, заключался в особой остроте зрения, позволившей ему распознать истинную цель и природу заговора и чудом предотвратить национальную катастрофу.
Однако в дальнейшем государем из этого были извлечены и выгоды вполне материальные. Ему удалось довольно убедительно доказать, что люди столь нетерпимые, как паписты (на чей счет было отнесено стремление отправить его и парламент в лучший мир), сами никакой терпимости не заслуживают и что «жена, облаченная в порфиру и багряницу»[1069], там, на своих семи римских холмах, так же криводушна. Следовательно, вполне справедливо будет наказать папистов (а вкупе с ними и пуритан) тяжелыми штрафами и конфискациями. Таким образом он пополнил свою обнищавшую казну и смог облегчить участь тех самых шотландских, да и английских попрошаек, которые роем вились возле него.
Его гибкую монаршию совесть отнюдь не беспокоил тот факт, что организованный несколькими отчаянными головами заговор, за который он карал теперь все общество, стал прямым результатом его прежних упражнений в искусстве всевластия. Ведь в свое время он с готовностью пообещал быть терпимым как к единоверцам своей матери, католикам, так и к пуританам, когда те, еще в бытность его, Якова Стюарта, в Шотландии затронули этот вопрос, — но тогда его более всего беспокоил вопрос о законности наследования им английского трона. Глупцы, они ему поверили. Они должны были понять, что человек, который и пальцем не шевельнул, чтобы спасти от плахи свою мать, поскольку это могло повредить его претензиям на английскую корону, не станет терзаться по поводу пары-другой ложных обещаний, если они обеспечат ему поддержку всех слоев английского населения. Когда же он обнаружил, что епископальная религия была единственной пригодной для королей, — она делала его главой как государственной церкви, так и самого государства, — он нарушил свое обещание и спровоцировал не только Пороховой заговор, но и предшествовавшее ему тайное соглашение католиков и пуритан — наиболее странный из всех союзов.
Тяжелая пята власти опустилась на склоненные выи папистов и пуритан, неповиновение выдавливалось из них и струйками золота стекалось в казну ради поддержания безумной роскоши двора этого нового королевства, именуемого Великой Британией. Ибо и сейчас, в год 1607-й от пришествия Господа нашего и в год четвертый от восшествия на престол короля Якова, его величество отчаянно нуждался в наличных деньгах.
Никогда до того в истории страны, да и никогда после не было примеров расточительства столь безрассудного. Эти примеры демонстрировали шотландцы из свиты короля. Да он и сам казался самой настоящей вороной в павлиньих перьях.
Из суровых и хладных северных краев явился он в обетованную страну изобилия, страну, которая по его приказу щедро давала ему все, что он пожелает. А требования его были такими невоздержанными и частыми, что источники начали уже оскудевать. Государь дарил своим фаворитам целые состояния, а поскольку его никто и никогда не учил понимать цену деньгам, ресурсы нации истощались. Прежде карманы и руки его были пусты, и вдруг они наполнились золотом. Он разбрасывал его с почти детским безрассудством, он тратил его из одной любви к тратам, потому что за тридцать семь лет жизни у него не было ни гроша. Подобным же образом, обретя возможность свободно и бесконтрольно раздавать почести, он, которого прежде могли легко припугнуть и наглые аристократы, и еще более наглые священнослужители, начал направо и налево даровать титулы, да так, что за первые три месяца правления он, помимо графских и баронских, роздал не менее семи сотен рыцарских званий — теперь рыцарей было столько, что принадлежать к ним считалось чуть ли не бесчестьем. Так что доля истины в объявлении, прикрепленном неким шутником к дверям собора Святого Павла, все же была — шутник предлагал новоявленным аристократам помощь в нахождении следов благородного происхождения.
А когда король сам почувствовал нужду в деньгах, он собрал парламент и, к ужасу своему, ужасу, близкому к тому, что он испытал во время Порохового заговора, обнаружил, что палата общин не склонна признавать его божественное происхождение, мало того, она сомневается в его королевском величии. Его собственные взгляды и взгляды парламента на функции палаты общин отличались разительным образом. Сессия превратилась в поле битвы между абсолютизмом и конституционализмом, и тщетны были все его попытки убедить членов палаты, что короли в мире Божьем сами становятся богами и несут божественный свет, ибо являются Его наместниками на земле. А ведь он так гордился своим ораторским искусством! Палата общин, не усмотрев ничего божественного во вполне земном желании короля получить как можно больше денег, набралась бесстыдства и отнеслась к нему как к простому смертному, проголосовав за такую сумму субсидий, которая никак не могла покрыть его чудовищные долги.
Это весьма его раздосадовало, однако он не урезал ни своих расходов, ни своей безрассудной щедрости, в которой видел королевскую привилегию. И следовал своим путем по благословенной земле, бражничая на маскарадах, турнирах и спектаклях. Он обнаружил, что охота, например, является не только удовольствием, но и совершенно необходима для поддержания здоровья; что петушиные бои служат прекрасным средством укрепления духа, в результате чего дух его настолько окреп, что он назначил человеку, ухаживавшему за петухами, такую же плату, как каждому из двух государственных секретарей. Что же касается остального, то лучше всего сказал об этом сэр Джон Харрингтон: «Теперь, когда воспоминания о Пороховом заговоре изгладились, мы, придворные, ведем себя так, будто сам дьявол решил, что мы должны вместо пороха подорвать себя и свое здоровье безумствами, излишествами, бессмысленной тратой времени и сил».
Обладая натурой скорее женской, его величество любил окружать себя красивыми мужчинами и неукоснительно следил за тем, чтобы джентльмены в его ближайшем окружении были хороши не только лицом и телом, но и чтобы наряды и вооружение их соответствовало приятной внешности, и за счет своего новообретенного королевства он осыпал их богатствами и почестями. Среди лиц особо приближенных находились: Филипп Герберт, которому король присвоил титул графа Монтгомери, — красивый, однако глуповатый и ничтожный брат великолепного Пемброка; сэр Джон Рамсей, которого король сделал виконтом Хаддингтонским[1070], — виконт разделил темную тайну короля в деле Гаури[1071]; здесь присутствовал сэр Джеймс Хэй, ставший графом Карлейлем, — когда-то он был просто парикмахером, правда, обучавшимся в Париже; здесь был целый букет красавцев, преимущественно шотландского происхождения. Они нежились в лучах королевских ласк и молились на него, как молится женщина легкого поведения на мужчину, который щедро оплачивает ее специфические услуги. Надежды короля на бескорыстные взаимоотношения с фаворитами были столь же смехотворны, как и его чрезмерные денежные требования к палате общин.
В это чудесное сентябрьское утро мы застаем короля в окружении сих пестрых рябчиков в павильоне на поле для ристалищ Уайтхолла. Здесь должны состояться скачки и рыцарские поединки характера скорее театрального, дабы продемонстрировать искусство верховой езды и атлетические красоты без ущерба для жизни и здоровья, потому что его величество не любил развлечений, чересчур уж похожих на настоящий бой.
Сверкающий, как сам Феб[1072], выехал вперед великолепный Джеймс Хэй, облаченный в расшитый золотом камзол и короткий плащ из бобрового меха, в бобровой шапке с белым плюмажем, которая ловко сидела на его золотых кудрях. Этого выдающегося рыцаря сопровождал собственный эскорт, членов которого, в свою очередь, сопровождали их пажи в небесно-голубых ливреях с вышитыми гербами сэра Джеймса Хэя на груди. Щитоносцем сэр Джеймс выбрал самого красивого из своих сквайров[1073], юношу двадцати лет, чье лицо и прекрасное сложение привлекло внимание всех собравшихся. Посетительницы женской галереи не могли оторвать от него взоров, а он следовал впереди остальных на ретивом белом коне, поскольку в его обязанности входило представление королю украшенного гербом хозяйского щита.
Король вытаращил круглые водянистые глаза, а толстые губы, прикрытые редкой светлой бородкой, растянулись в одобрительной улыбке. Его величество любил хороших коней и ценил искусство верховой езды, в котором ему преуспеть не удалось, хотя чуть ли не половину дней своих он провел в седле. И сейчас он с восхищением наблюдал, как приближается к нему этот прирожденный наездник.
— Настоящий кентавр! И до чего же смел, — пробормотал он с характерной интонацией, свойственной всем шотландцам.
Вот заключительный курбет у самых ступеней королевской галереи, поводья натянуты до такой степени, что конь присел на задние ноги… и все прошло бы прекрасно, если б наездник не освободил одну ногу из стремени, намереваясь соскочить и замереть перед королем в полупоклоне. В результате молодой человек потерял равновесие и, поскольку в руках у него был тяжелый щит, рухнул на землю.
Сидевший рядом с королем Филипп Герберт разразился громким неприличным хохотом:
— Ваш кентавр развалился на куски, сир!
Но король не слышал его, и слава Богу. Взор его величества был прикован к молодому человеку, который, попытавшись встать, в странно неловкой позе рухнул вновь.
— Помилуй Боже! — пробормотал король. — Бедный парень!
И он приподнялся с обитого пурпуром кресла и ступил вперед. Король был чуть выше среднего роста, тонкие рахитичные ноги, рыхлое неуклюжее тело. Он был зачат алкоголиком, начал ходить только в семь лет, и с тех пор ноги его так и не обрели необходимой силы.
Заметив усилия короля, сквайры и пажи спешились и кинулись на помощь пострадавшему. Операцией по спасению руководил сэр Джеймс Хэй. Ошеломленные, примолкшие зрители также вскочили. В женской галерее внимание всех привлекла графиня Эссекс, светловолосая и очень хорошенькая девушка пятнадцати лет. Она ухватилась изящной, затянутой в перчатку ручкой за деревянные перила, громко закричала и потребовала, чтобы ей немедленно сообщили, что случилось с молодым человеком. Но никто пока ничего толком сказать не мог. Ее мать, графиня Саффолк, пышногрудая дама с ироничным ртом и оспинками на лице, успокоила дочь и улыбнулась горячности, с которой та отреагировала на беду совершенно незнакомого юноши.
Затем и сам король оказался в центре всеобщего внимания. Тяжело опираясь на плечо Герберта, он сполз по ступенькам и склонился над молодым человеком. Тот беспомощно лежал на спине, правая нога его, как сообщили его величеству, сломанная, была подвернута под каким-то неестественным углом. Паж уже кинулся звать слуг с носилками.
Один из сквайров положил голову молодого человека на колено, и тот с благоговением смотрел на склонившегося над ним короля. Даже искаженное болью лицо молодого человека оставалось необыкновенно красивым. Ему было на вид не более двадцати, он еще не носил бороды и его чувственный и в то же время твердый рот украшали лишь золотисто-каштановые усики.
— Бедный мальчик! Бедный мальчик! — бормотал король растроганно.
Этот человек, который спокойно переносил известия о самой кровавой жестокости (лишь бы это происходило не у него на глазах), весь проникался участием, если оказывался свидетелем не очень серьезных несчастных случаев.
Молодой человек откинул с влажного лба спутанные рыжевато-золотые волосы и вознамерился было что-то сказать, но промолчал, потому что не знал, что требует в таких случаях этикет.
Но король об этикете и не думал. Он уставился на стройного, гибкого молодого человека, и мысль о том, что эта совершенная красота может быть загублена навсегда, поразила его настолько, что по изборожденной преждевременными морщинами и пылающей нездоровым румянцем щеке скатилась непрошеная слеза.
— Кто он такой? Как его зовут? — хрипло спросил король.
Сэр Джеймс, который к этому времени уже спешился, выдвинулся вперед:
— Карр, ваше величество, Роберт Карр из Фернихерста.
— Карр из Фернихерста?! — Король, казалось, был поражен. — Боже упаси, сын Тома Карра!
И он наклонился, чтобы получше разглядеть красавца — оказывается, тот несколько лет назад служил ему в Эдинбурге пажом, однако был отставлен за неуспехи в латыни, что в глазах короля граничило с непочтительностью.
Побелевшее от боли лицо молодого Карра озарила улыбка благодарности.
— Боже, спаси ваше величество, — произнес он с шотландским акцентом, лишь немногим более явным, чем акцент короля.
— Ты сейчас не меньше нуждаешься в спасении, мой мальчик, — пробурчал король. Он вновь выпрямился и начал быстро отдавать приказы, произнося слова при этом еще более невнятно, чем обычно.
Мистера Карра следовало перенести в дом мистера Райдера, поскольку он находился неподалеку, на Кинг-стрит. Поэтому надо было выслать кого-нибудь вперед, чтобы заранее подготовить для пострадавшего комнату. Один из приближенных поспешил выполнить указание, а другой опрометью бросился за личным врачом его величества: выправить ногу молодого человека следовало рукам самым искусным, чтобы это прекрасное тело не было непоправимо искалечено.
Филипп Герберт, он же граф Монтгомери, занимавший среди фаворитов главенствующее место, с презрением смотрел на этого красивого юношу. С какой это стати «крестный», как он фамильярно называл своего суверена, так беспокоится по поводу безродного шотландца?
Бедолага Герберт не обладал проницательным умом, потому и не понял, что при дворе появился еще один из тех, кого Гай Фокс назвал «попрошайками».
Очень скоро стало ясно, что падение, в результате которого мистер Роберт Карр сломал ногу, стало первым шагом к его невероятному возвышению.
Король остался досмотреть представление — он чувствовал себя обязанным проявить благодарность к джентльмену, его подготовившему. Однако, как только турнир был завершен, он отправился в дом мистера Райдера на Кинг-стрит, чтобы самому удостовериться, насколько серьезно пострадал мистер Карр. Он явился в сопровождении группы джентльменов, среди которых был и Герберт, приунывший при виде того, кого считал очередным и слишком уж откровенным королевским капризом.
У мистера Райдера они застали личного врача его величества. Врач успокоил короля, который выказывал столь бурное волнение, как если бы пострадавший был его старым и дорогим другом.
Мистер Карр чувствовал себя достаточно комфортно — боль в ноге отступила, он лежал в уютной, красиво обставленной комнате. Решетчатые окна были открыты навстречу сентябрьскому солнышку и ветерку, долетавшему из роскошного сада мистера Райдера. Когда отворилась дверь, Роберт повернул свою увенчанную золотистой гривой голову.
Он был поражен, увидев в дверном проеме фигуру короля, ужасно нелепую, несмотря на украшавшие ее шафранового цвета бархат и потоки драгоценностей. Полнота еще сильнее подчеркивалась бриджами в пышную сборку и камзолом, накрахмаленным и простеганным так плотно, что он напоминал кольчугу: таким образом король пытался заглушить свой врожденный страх перед холодной сталью кинжала. Этот чисто физиологический страх, возможно, был следствием той ночи в Холируде, когда у ног беременной им матери был насмерть заколот Риччо[1074].
Так он и стоял в дверях, жадно уставившись на прекрасного юношу. Когда лицо короля было спокойно, оно имело отсутствующее, меланхоличное выражение, свойственное всем жестоким натурам.
Король в сопровождении медика приковылял к низкой кровати на колесиках. Джентльмены остались в дверях. Его величество громко объявил, что лично зашел осведомиться о здоровье мистера Карра, что, впрочем, было истинной правдой.
Покрасневший мистер Карр был преисполнен благодарности за честь, намного превосходящую его скромные заслуги, и с сильно заметным северным акцентом ответил, что чувствует себя очень хорошо; после чего на него излился поток характерных для короля шутливых банальностей.
— Черт побери! — воскликнул король, как всегда, настолько невнятно, что казалось, будто язык его с трудом помещается во рту. Теоретически он осуждал всякого рода богохульства и даже написал памфлет о зле, причиняемом богопротивными словами, но на практике редко обходился без подобных фраз. — Если вы чувствуете себя превосходно со сломанной ногой, как же вы будете чувствовать себя, когда она снова станет целой?!
Сзади, со стороны свиты, раздались смешки. Однако мистер Карр даже не улыбнулся.
— И две сломанных ноги — слишком низкая плата за заботу вашего величества.
И хотя его акцент был неприятен для английских ушей, само высказывание с точки зрения куртуазии не вызвало никаких возражений. Король, подкрутив жидкую бородку, улыбнулся и одобрительно кивнул.
— Клянусь честью! Это ответ благородного человека. Вы наверняка побывали с сэром Джеймсом во Франции.
Мистер Карр подтвердил это. Он провел при французском дворе два года.
— Так вот где вы обучились изяществу французских оборотов речи! Среди этих бездельников и кровососов! Нет, нет, я вас ни в чем не упрекаю! У меня нет предубеждений против вежливых слов, даже если это обыкновенная болтовня.
Прекрасное юное лицо вновь залилось краской, и молодой человек, смущенный взглядом короля, отвел глаза.
Вскоре король покинул его, и ни тогда, ни на следующее утро, ни после визитов, которые король нанес ему в последующие дни, мистер Карр не в силах был понять смысл этих посещений. Но когда через три дня, также утром, к нему в сопровождении пажа явился королевский мажордом и доставил корзину редчайших фруктов — персиков и ароматных дынь, присланных королем со своего стола, отрицать очевидное уже не имело смысла. К тому же тот, кто доставил дары, — очень изысканный шотландский джентльмен, который назвался сэром Аланом Очилтри, — был чрезмерно заботлив и с большой готовностью предложил себя к услугам мистера Карра.
Наконец-то молодой шотландец понял, что колесо фортуны совершило неожиданный поворот и что он попал в весьма затруднительное положение. Все это произошло так стремительно, так случайно, ведь о таком возвышении он никогда и думать не смел! В той вежливой фразе, которую он сказал королю, крылась сущая правда, потому что он действительно с охотой сломал бы обе ноги, лишь бы заслужить благосклонность монарха.
Ежедневные визиты короля становились все продолжительнее. Вскоре вряд ли выдавался час, чтобы у постели мистера Карра не находился какой-нибудь посетитель из числа придворных, следовавших примеру своего господина. А к концу недели прихожая дома на Кинг-стрит по числу и званиям ее посетителей мало чем отличалась от приемных Уайтхолла.
Прежде сэр Джеймс Хэй обращал на Карра мало внимания, зато теперь визиты его тоже стали ежедневными. Он ухаживал за больным с таким усердием, что, казалось, они поменялись местами и из патрона сэр Хэй превратился в слугу. Даже лорд Монтгомери не брезговал искать милостей юного шотландца. И однажды — этот день стал вершиной в череде почестей — к мистеру Карру явился сам граф Саффолк, лорд-камергер[1075], и совершенно очаровал больного своей любезностью.
Граф объявил, что прознал о постигшем мистера Карра несчастье от своей дочери леди Эссекс. Она была очевидицей горестного события и с тех пор не перестает о нем говорить. Хотя мистер Карр раньше никогда не слыхал об этой леди, он был глубоко польщен тем, что привлек к себе взор и мысли такой знатной госпожи. Ее светлость, продолжал граф, так обеспокоена участью мистера Карра, что его светлость решил самолично навестить больного.
Мистер Карр поблагодарил соответствующим образом. В конце концов, молодой шотландец был хорошо воспитан, набрался во Франции придворного опыта, да и сейчас, благодаря благосклонному к нему отношению, приобрел определенную уверенность в себе, так что манеры его были вполне располагающими.
Лорд Саффолк почувствовал облегчение: по крайней мере, этот юноша, о котором уже говорили как о новом фаворите, нисколько не похож на этих неотесанных олухов, обычных любимчиков короля (как, например, Монтгомери, с которым его светлость чуть не столкнулся, покидая покои мистера Карра).
Граф Монтгомери был, как всегда, шумлив.
— Что привело к вам этого старого лиса?! — воскликнул он, ничуть не беспокоясь, что его светлость еще не ушел и вполне мог его слышать. Это было в обычае молодого Герберта: его совершенно не волновало мнение окружающих.
Сдержанность, прозвучавшая в голосе мистера Карра, могла показаться упреком:
— Ничего, это был визит вежливости, — ответил он.
— Тогда ему еще менее стоит доверять! Этим Говардам вообще верить нельзя — жадная свора волков и лисиц, а он — худший среди них. Берегитесь Говардов! Избегайте их объятий — это объятия дьявола.
Мистер Карр ответил натянутой улыбкой. В руках он держал книгу, которую читал перед приходом лорда-камергера. Он улыбнулся про себя: как же хорошо он узнал двор — теперь он не затруднился бы в выборе союзников.
Следом явился сам король в голубом бархатном камзоле. Камзол был застегнут криво, что еще сильнее подчеркивало уродливость короля, к тому же на бархате виднелись пятна — король был неаккуратен и неуклюж во всем, включая еду. Правда, когда он пил, то не ронял ни капли столь дорогих для него напитков. Лишь тот, кто видел короля за столом, мог понять, почему непочтительный Букингем назвал Якова I «его молотильство».
Король отстранил Монтгомери и занял привычное уже кресло в изголовье постели. Он осведомился о состоянии бедного мальчика, что говорит врач по поводу выздоровления и что это мистер Карр читает. Тот с улыбкой протянул королю книгу. Король улыбнулся в ответ и с достоинством откинулся в кресле. В глазах его светилась гордость — потому что мистер Карр читал «Царский дар», этот памятник учености его величества, который тот, словно новоявленный Макиавелли, собственноручно начертал в качестве учебного пособия для своего отпрыска, принца. Опытный царедворец мистер Райдер предусмотрительно снабдил мистера Карра экземпляром этого выдающегося произведения.
— Ну, ну! Значит, ты взял на себя труд познакомиться с лучшим моим созданием, — одобрительно проворчал король.
Он пожелал узнать мнение мистера Карра о книге. Мистер Карр ответствовал, что со стороны такого необразованного человека, каким он является, было бы непочтительно судить о произведении столь высокоученом и глубоком.
— Если ты сам ощущаешь недостаток образования, значит, ты в состоянии понять, что есть ученость и глубина, — и король требовательным тоном спросил мистера Карра, какая из глав понравилась ему больше всего.
Мистер Карр, которому книга на самом деле показалась невыносимо скучной и банальной, смог припомнить только прочитанную накануне главу. В этом памятнике мудрости, ответил он, созданном человеком, который одновременно является философом и теологом, он взял бы на себя смелость предпочесть главу, где говорится о браке.
Королю это, кажется, не очень понравилось: он прекрасно сознавал, что в данном вопросе его личные достижения далеки от совершенства. На публике он изображал из себя примерного мужа, но на самом деле между ним и Анной Датской[1076] никаких отношений почти не было, хотя она в свое время и родила ему семерых детей. В Датском дворце на Стрэнде[1077] она держала не только собственные, отдельные от него, апартаменты, но и что-то вроде собственного двора; двор этот грозил превратиться в партию, противную желаниям и политике самого короля. Но поскольку это беспокоило короля куда меньше, чем перспектива постоянного общения с супругой, он хранил спокойствие.
Его величество переменил тему разговора. Он заговорил о лошадях и верховой езде, о собаках и охоте, в том числе и соколиной, то есть о тех сторонах жизни благородного человека, которые были знакомы мистеру Карру лучше всего. Затем разговор перешел на воспоминания о Шотландии и о тех днях, когда юный Роберт Карр с помощью близкого друга отца герцога Леннокса был введен во дворец в качестве пажа. Смеясь, король вспоминал, что бедный паж никак не мог постичь латынь — а в его обязанности входило чтение молитвы перед мясным блюдом. Королю это так не понравилось, что паж был из дворца удален.
— Но ты, милый мальчик, конечно, наверстал упущенное?
Смущенный мистер Карр признался, что в латыни он так и не преуспел. Его величество был шокирован.
— Джентльмен, который не знает латыни! Черт побери! Да это даже хуже, чем женщина, лишенная целомудрия! А поскольку целомудрию женщины может препятствовать сама природа, о чем мы всегда должны помнить, когда пытаемся осуждать подобную женщину, то незнанию латыни природных препятствий не существует.
Далее король пустился в пространные рассуждения, богатые сложными оборотами речи и ссылками на классиков, — царственный педант весьма гордился своими познаниями — и в конце объявил, что не сможет «ценить мистера Карра так высоко, как хотелось бы», если тот не восполнит пробелы в образовании. Король желал бы видеть в нем джентльмена хорошего тона и воспитания (тогда становится непонятным пристрастие короля к Филиппу Герберту и некоторым другим господам, чьи вкусы и образованность не шли дальше разговоров о собаках и лошадях).
Мистер Карр рассыпался в сожалениях по поводу проявленного им легкомыслия. Это следует исправить немедленно.
— Так и поступим, — уверил его король: он сам станет ментором мистера Kappa. — Меня ничуть не беспокоит время, затраченное на твое обучение, Робин. Мне приходилось тратить его с куда меньшей пользой. — И король дотронулся до щеки молодого человека наманикюренным, мягким и украшенным драгоценными камнями пальцем, который, однако, мог бы быть и почище.
И прикованный к постели мистер Карр приступил к ежедневным сражениям с дебрями латинской грамматики. Это была своеобразная пытка, но мистер Карр переносил ее с большой отвагой — все ради того будущего, что перед ним открывалось. Поначалу он беспокоился по поводу своей неспособности к учению, но затем беспокойство улеглось: король, прирожденный педагог, был весьма терпелив — ведь ему нравилось демонстрировать собственную ученость.
Мистер Карр все еще блуждал в чащобе склонений и спряжений, когда в конце октября врачи разрешили ему вставать — сломанная нога срослась.
Король Яков присутствовал при первых шагах выздоравливающего и светился таким довольством, каким светится отец, наблюдая первые шаги дорогого дитяти. Он приказал Филиппу Герберту подставить «бедному мальчику» плечо, и лорд Монтгомери повиновался, хотя и был оскорблен тем, что ему приходится играть роль дворецкого при каком-то выскочке. Но он никак не показал своей обиды, более того, не постеснялся присоединиться к растущей толпе тех, кто восторгался Робертом Карром.
Собрание джентльменов высоких званий и родов, которое присутствовало в прихожей дома мистера Райдера на Кинг-стрит, лишь немногим уступало той блестящей толпе, что стала собираться во внешних покоях апартаментов, отведенных Роберту Карру в Уайтхолле. Если бы молодой шотландец знал сказки Шехерезады, он бы посчитал, что это джинн перенес его в такую сказку. Его разместили в едва ли не лучших покоях уже начавшего приходить в упадок королевского дворца. Комнаты выходили в огороженный со всех сторон сад — в течение нескольких лет эти комнаты занимал сэр Джеймс Элфинстоун, джентльмен высокого происхождения и еще большей гордыни, пользовавшийся благосклонностью покойной королевы. Сэру Джеймсу было приказано оставить помещение, он пожаловался лорду-камергеру, тот передал протест, смягчив его тон, королю, но его величество не желал вступать в дискуссии.
— Я отдал эти комнаты Карру, — вот и все, что он сказал, и в этих словах была такая решимость, что лорд Саффолк тут же отправился к сэру Джеймсу и попросил того освободить покои.
По приказу короля апартаменты были заново роскошно обставлены, меблировку дополняли богатые драпировки и редкие ковры. Мистер Карр, который в свои двадцать лет успел дослужиться всего-то до сквайра и который привык обслуживать себя сам, обнаружил в своей новой квартире целый полк грумов и пажей. Среди слуг были портные, в чью задачу входило подготовить мистеру Карру новый роскошный гардероб — король уверял, что его прежние наряды годятся разве лишь огородному пугалу; были камердинеры, обязанные довести мистера Карра до полного блеска, причем делалось это под наблюдением самого короля, полагавшего себя высшим арбитром элегантности (подобно тому, как он гордился собою — теологом и поэтом). Ювелиры с Голдсмит-рау раскинули перед юным Робином свои бесценные сверкающие игрушки, и монарх по-отечески указывал, какие надлежит выбирать. Цирюльники расчесали и завили рыжевато-золотистые кудри и придали отросшей каштановой бородке форму эспаньолки.
Учителей к молодому человеку не приставили — сей труд взял на себя сам король. По мнению его величества, ни один английский учитель не мог придать латыни молодого человека то истинно римское произношение, которое было принято в Шотландии и которым король гордился не менее, чем всем остальным. Злые языки сожалели, что его величество не придавал такого же значения правильности английского произношения, а потому не мог передать его ученику.
В эти зимние дни мистер Карр если не занимался с королем очередными уроками, то сидел с ним за трапезой, или скакал на коне рядом с ним, или подставлял руку, когда королю надо было во время аудиенции на кого-то опереться, — столь чудесна была красота юного шотландца, что король Яков не мог обходиться без него ни минуты.
К Рождеству имя нового фаворита было на устах у всего Лондона. В Датском дворце, где под руководством элегантного и опытного Пемброка держала свой двор королева и где часто бывал юный и суровый наследный принц Генри, по отношению к фаворитам короля был издавна принят презрительный тон. Теперь там создавались злобные памфлеты в адрес мистера Карра. Но хотя многие с понятной насмешливостью относились к внезапному возвышению нищего шотландца, хотя хватало завистников, предсказывавших падение столь же стремительное, как взлет, те из них, кому случалось лично встретиться с этим юношей, сразу проникались к нему симпатией: он был обаятелен, по-мальчишечьи естественен, откровенен и скромен. А ведь другой в его положении мог стать и заносчивым гордецом.
Его спасало воспитание — он происходил из обедневшего, но благородного рода и уже имел некоторый придворный опыт, что было хорошо заметно по милой непринужденности его бесед. Приятное лицо, юная живость и веселость, лившиеся на собеседников теплым и сверкающим потоком, — да, придворные начинали понимать и даже разделять чувства, которые питал к нему король.
Ему самому возвышение казалось совершенным чудом, он искренне считал нынешнее свое положение прекрасным и недолговечным сном. Убедила его в реальности всего происшедшего лишь просьба, с которой в один прекрасный день обратился к нему прежний хозяин апартаментов сэр Джеймс Элфинстоун.
Сэр Джеймс имел дипломатические способности и желал получить место посланника при французском дворе. Мечты его не были беспочвенными — король имел обыкновение обсуждать с ним англо-французские отношения, и вот теперь сэр Джеймс вознамерился через Карра обратиться к его величеству с просьбой о должности. Мистер Карр потерял дар речи — это обращение было самым убедительным доказательством настоящего поворота судьбы.
Он поклонился и, побледнев, произнес:
— Сэр Джеймс, вы не должны просить меня, вы можете мне приказывать. Я сегодня же переговорю с его величеством, и хотя эта должность, несомненно, будет принадлежать вам, вы получите ее за свои заслуги, а не в результате моей скромной просьбы.
Сэр Джеймс внимательно посмотрел на Kappa — такие слова в устах другого фаворита могли показаться насмешкой, но этот юноша был вполне искренен. Элфинстоун поклонился в ответ.
— Сэр, — сказал он, улыбаясь, — я горжусь дружбой с вами.
Вот так обстояли дела. Кошелек мистера Карра, щедро пополняемый любящим королем, был открыт для тех, кого молодой человек не мог поддержать иным образом; тогда же стало понятно, что он, в отличие от других фаворитов, не пользуется своим положением в целях обогащения. Как-то раз к нему по рекомендации генерального прокурора обратился проситель, желавший получить место в таможне. Карр, как всегда, внимательно выслушал доводы достойного джентльмена — тот все нахваливал свой опыт — и пообещал передать просьбу его величеству. После чего проситель (возможно, проинструктированный генеральным прокурором, который знал толк в подобных делах) пообещал, что помощь мистера Карра будет высоко оценена: после получения должности ему выплатят триста фунтов.
Молодой человек побелел и весь сжался, затем оглядел бесцеремонного просителя холодным взглядом и твердо произнес:
— Зайдите ко мне завтра, я передам вам мнение его величества о вашей персоне, — и, кивком отпустив посетителя, обратил слух к следующему.
Он с искренним негодованием рассказал королю о полученном оскорблении. Король расхохотался:
— Боже праведный! Да если б все служащие моей славной таможни оскорбляли меня таким образом!
Мистер Карр с удивлением смотрел на короля, что еще более того развеселило.
— Так ты считаешь, этот мужлан обладает необходимыми для должности качествами? — переспросил король.
— Он ими хвалился, представил письмо от генерального прокурора. Но…
— Отлично — значит, будет служить не лучше и не хуже, чем любой другой. К тому же не каждый проситель готов расстаться с такой кучей серебра. Ради Бога, выдай ему должность, возьми три сотни, и пусть катится к дьяволу. Значит, таможня? Видать, этот уже усвоил науку поборов.
Его величество славно повеселился, но затем, оставшись в одиночестве, посерьезнел — его поразила эта история. Роберт Карр был честен! Невероятное для придворного качество. Да этот малый — настоящее чудо. И то, что он, король, сразу же выделил его и облек таким доверием, доказывало его, короля, божественный дар подбирать себе слуг. Он всегда верил в свою способность распознавать людей с первого взгляда. Король Яков был доволен собой и тем более доволен Карром. Наконец-то среди всех этих льстецов, этих пиявок, что вились вокруг него ради собственной выгоды и были готовы продать его при первой же возможности, он отыскал честного человека; этот человек ничего для себя не желал, более того, даже отклонил выгодное предложение.
Значит, этот человек доказал свои высокие качества, на него можно положиться во всем.
Решительно, молодому Робину следует приналечь на латынь — его ждут великие дела.
Мистер Томас Овербери, джентльмен, ученый и поэт, в свое время окончивший Оксфордский колледж королевы[1078], где получил степень бакалавра изящных искусств, а также изучавший юриспруденцию в Среднем темпле[1079], возвращался из дальних странствий домой. Он ступил на английский берег, обогащенный лишь жизненным опытом и ничем иным, и надеялся найти на родине место, достойное его талантов.
Он не был шотландцем по происхождению — его отец был глостерским эсквайром, барристером Среднего темпла. Однако мистер Овербери имел при шотландском дворе нескольких высокопоставленных друзей. Дружбу с ними он завел во время длительного визита в Эдинбург, года за три до смерти Елизаветы. Из Эдинбурга мистер Овербери возвратился с деликатным поручением от короля шотландцев к государственному секретарю королевы, поручение это он выполнил весьма толково. После этого он некоторое время служил сэру Роберту Сесилу, который возлагал на него большие надежды. Но беспокойный дух и жажда познаний толкнули Овербери в зарубежные странствия.
Желания мистера Овербери были отнюдь не скромными: он надеялся с помощью друзей обрести при дворе должность, на которой мог бы подкормиться остатками того, что еще не сожрала шотландская саранча.
Поселился он в Чипсайде, на постоялом дворе «Ангел». Здесь за скромную плату, соответствующую кошельку мистера Овербери, предоставляли скромный комфорт, отсюда он планировал начать свою атаку, и здесь его терпение было вознаграждено.
Владелец «Ангела» был болтлив, как и все люди его породы. Определив по некоторым признакам, что новый постоялец прибыл издалека, хозяин избрал его жертвой неумолчной своей болтовни. Опять же, как все люди его породы, он любил поговорить о делах и событиях, творящихся в большом свете и о всяческих придворных перестановках. Однако он начал свою речь издалека, с жалоб на чуму, которая поразила город в год восшествия на престол его величества (отцы города приняли мудрые меры и остановили мор). Затем одним прыжком он перебрался к Уайтхоллу и его веселым обычаям, а после этого провел параллель, которая, как он надеялся, будет для короля Якова лестной: он сравнил нынешний двор с двором прежней королевы. Тот в последние годы ее правления был, как сказали бы шотландцы, «угрюмым», а вот в короле Якове угрюмости не было ни капли: о таком клиенте может мечтать каждый честный виноторговец. Славный бражник, большой любитель крепкого вина!
Мистер Овербери, позавтракавший селедкой и шотландским элем, встал из-за стола. Этот высокий джентльмен был очень худ, на бледном, узком, с довольно-таки мрачноватым выражением лице выделялись хорошей формы нос, крепкий подбородок и густые брови, на которые спадали вьющиеся каштановые волосы. Глаза у него были большие и широко расставленные, и ему удавалось за несколько сонным выражением скрывать проницательность взгляда. Если бы не губы, полные и яркие, лицо казалось бы аскетичным. Человек наблюдательный, взглянув на мистера Овербери, сразу бы определил: да, это личность незаурядная. Незаурядными были его желания и страсти, сильной — воля в достижении желаемого. Держался он отчужденно и холодновато, отчего не всякий мог решиться сойтись с ним накоротке, а в движениях и жестах была грация, выдававшая хорошее происхождение. Ему исполнилось двадцать восемь, но, благодаря нелегкой жизни и ночным бдениям над книгами, выглядел он старше своих лет. Он принес юность на алтарь своих амбиций и, отказываясь от соблазнов, которые жизнь предлагает молодым, трудился над тем, чтобы закалить дух и разум. Он почитал знания единственным оружием тех, у кого, кроме гибкого ума и сильной воли, более никаких капиталов не было.
Итак, отзавтракав селедкой и элем, он уже было собрался уходить, но в последний момент строго глянул на хозяина:
— Значит, вы сказали, что король Яков — пьяница и обжора?
Толстяк затрясся от ужаса и праведного негодования:
— Сэр, сэр, вы неверно истолковали мои слова!
— Неверно истолковал? Да вы только и говорили, что о здоровом аппетите и неутолимой жажде нашего монарха. Конечно, для виноторговца такие привычки приятны, но у любого иного могут вызвать только презрение. Ну-ну, не дрожите и не потейте так, дружище. Я не шпион Сесила, как вы, наверное, предположили, я также не испанский лазутчик, как вы, вероятно, предполагали прежде.
Этот легкий, снисходительный тон мгновенно привел хозяина в чувство.
— Ваша милость, — заюлил он, — я ведь не сам все придумал. В городе только об этом и толкуют после банкета, который устроил в ратуше в честь его величества лорд-мэр[1080].
— Боже праведный! — презрительно фыркнул мистер Овербери. — Значит, в этом городе принято приглашать джентльмена на обед, а потом подсчитывать, сколько он съел и выпил? И когда состоялся банкет? — переменил он тему.
— Неделю назад, милостивый сэр. Я видел из окна всю процессию. Великолепное зрелище! Все бархат, да шелка, да самоцветы, а какие попоны у лошадей! Я видел и его королевское величество, он восседал на белой лошади, следом ехали сэр Джеймс Хэй в расшитом золотом костюме, и лорд Монтгомери, и лорд-камергер, и самый блистательный среди них — сэр Роберт Карр, он ехал по правую руку короля и всем улыбался, и…
— Что? Чье имя вы назвали?! — так громко воскликнул мистер Овербери, так выпрямился его и без того прямой стан, что хозяин запнулся в самом начале списка.
— Я сказал «сэр Роберт Карр», ваша милость. Это новый фаворит, которого король, говорят, любит как собственного сына. Клянусь Богом, каждый, кто видел этого молодого человека, не станет отрицать, что его возвышение — вполне заслуженное. Личико у него открытое, привлекательное, волосы золотые, а глаза, глаза — синие, да такие честные и веселые!
Хозяин продолжал восхваления, но мистер Овербери не слушал. Он тяжело дышал, а на щеках даже появился румянец. Он вновь прервал поток хозяйских восхвалений, на этот раз восклицанием: «Невероятно!»
Хозяин поперхнулся:
— Ваша милость сказали «невероятно»? Но, уверяю вас, я сам видел, да и люди…
Мистер Овербери махнул рукой:
— Я воскликнул так в ответ на собственные мысли, а не на ваши слова, достопочтенный хозяин. Этот Роберт Карр, он откуда, вы не знаете?
— Ну конечно же из Шотландии, откуда еще!
— Ах, из Шотландии. Тогда почему у него такое имя? И из какой части Шотландии, вы, случаем, не слыхали?
— Ну как же! — хозяин почесал лысый затылок. — Говорят, откуда-то из Фернисайда или Фернибэнка, короче, Ферни-чего-то.
— Может быть, из Фернихерста? — на этот раз в обычно спокойном голосе мистера Овербери явно слышалось волнение. Хозяин прищелкнул пальцами:
— Фернихерст! Точно! Вы, сэр, попали куда надо — Фернихерст!
И тут мистер Овербери разразился таким хохотом, какого трудно было ждать от столь сурового на вид человека.
— Робин Карр из Фернихерста — королевский фаворит? Ну-ка, любезный хозяин, расскажите мне о нем поподробнее, — и он снова уселся за стол.
Хозяин с готовностью пересказал то, что было на устах всего города и из чего можно было сделать только один вывод: каждый, кто нынче искал милостей при дворе, должен был обращаться не к лорду-камергеру, не к первому лорду казначейства, не к лорду Монтгомери, конечно, достойным и влиятельным господам, а к сэру Роберту Карру, чье влияние на короля преобладало над любым другим.
Это была фантастическая новость! Роберт Карр, которого мистер Овербери знавал в Эдинбурге еще подростком! А ведь этот Карр — ему тогда было пятнадцать, а мистеру Овербери двадцать два года — сиживал у ног мистера Овербери и глядел на него с обожанием, как на старшего брата. Мистер Овербери даже в том возрасте был уже вполне зрелым человеком — ученый, поэт, юрист, хорошо знавший свет (особенно в глазах неотесанного шотландского паренька). То, что этот взрослый господин обратил внимание на мальчишку и относился к нему во всех смыслах как к равному, превратило первоначальный интерес и почтение в настоящее почитание. Да, этот Робин был весьма милым пареньком. Интересно, изменился ли он за шесть лет, и если изменился, то в какую сторону? Как теперь отнесется Робин к тому, кому прежде поклонялся? Раньше он взирал на мистера Овербери снизу вверх, но теперь, когда колесо фортуны вознесло его так высоко, он, конечно, станет смотреть сверху вниз. Да и вообще все его взгляды наверняка очень переменились.
Ладно, нечего гадать, рассудил мистер Овербери. Надо самому во всем убедиться.
Он разложил скудное содержимое своих седельных сумок и без труда (поскольку выбор был невелик) выбрал костюм из темно-лилового бархата, уже хорошо ему послуживший. Аккуратно прошелся по нему щеткой, надел. Украшений у него не было, не было даже золотой цепи, но воротник из кружев, которые во Франции уже начали туго крахмалить, придавал наряду определенную элегантность, а остальное компенсировалось стройной фигурой, грациозной осанкой и уверенным видом.
В уличном шуме ясного мартовского утра мистер Овербери распустил паруса, и весенний ветер домчал его до собора Святого Павла. Здесь была стоянка этих новомодных наемных экипажей, которые ходили до Вестминстера[1081] и брали с четырех пассажиров шиллинг. Попутчиками оказались придворный поставщик и двое джентльменов из провинции, осматривавших достопримечательности. Всех их мистер Овербери буквально заморозил своим строгим и холодным видом.
Выйдя на Чаринг-кросс, он уже пешком проследовал вдоль забора Уайт-холла, мимо застывших на посту стрелков, и вышел на площадку, огороженную позолоченными перилами и венчавшуюся мозаичным фронтоном, который спроектировал для Генриха VIII сам Гольбейн[1082].
Затем его, словно теннисный мячик, перекидывали от дворцовых караульных к лакеям и от лакеев к привратникам, и если бы он по счастливой случайности не встретил в одной из галерей графа Солсбери, все бы его старания так ничем и не кончились.
Вооруженный жезлом старший привратник не слишком-то вежливо попросил его посторониться, и, послушно отступив и повернувшись, мистер Овербери почти что столкнулся с невысоким хромым джентльменом, который в сопровождении двух прислужников направлялся туда же, куда и мистер Овербери. Мистер Овербери узнал джентльмена — то был первый государственный секретарь.
Быстрый взор хромого джентльмена скользнул по мистеру Овербери, задержался на нем, и министр в удивлении произнес его имя.
Память сэра Роберта Сесила была крепкой, и мистер Овербери занимал в ней свое место.
В ответ на расспросы милорда мистер Овербери вкратце поведал о том, что прибыл в Лондон только вчера и назавтра собирался предстать перед его светлостью сэром Робертом.
— А почему не сегодня?
Мистер Овербери сказал в ответ правду, и приятное, умное лицо графа осветилось улыбкой — понимающей и чуть грустной. Заметив ее, мистер Овербери пояснил, что на встречу с Робертом Карром его подвигли скорее приятные воспоминания о прежней дружбе, чем нынешнее положение молодого шотландца. Однако улыбка его светлости оставалась печальной.
— Несомненно, теперешнее положение мистера Карра все же оживило ваши воспоминания, — сказал он и добавил: — Пойдемте со мной. Я направляюсь к королю, а где король — там вы отыщете и Карра.
Так и получилось. Король как раз шел по галерее и рядом с ним шествовал во всем своем блеске Робин Карр — мистер Овербери с трудом узнал в нем своего маленького шотландского друга. Стоял Карр или сидел, король неотвязно обнимал его левой рукой — этот жест многие могли бы истолковать как проявление нежности, однако на самом деле король лишь искал поддержки, необходимой при его слабых ногах. Однако проявления королевской нежности все же имели место: выслушивая одного просителя за другим, король то ласкал золотые кудри фаворита, то нежно пощипывал его щеку.
Перед королем предстал старый граф Нортгемптон, похожий на стервятника. Сэр Роберт скользнул отсутствующим взглядом по низкорослому государственному секретарю и возвышавшемуся над ним мистеру Овербери.
И сразу же взгляд сделался живым, а прекрасное юное лицо осветилось улыбкой узнавания. Старая привязанность дремала все эти годы, и сейчас она возвратилась с такой силой, что сэр Роберт бесцеремонно сбросил с плеча царственную длань и с распростертыми объятиями бросился навстречу старому другу.
Удивленный король оборвал свою речь и нахмурился. И в тот же миг стоявший в свите Хаддингтон ступил вперед и с готовностью занял место сэра Роберта. В молчании король протянул ему свою руку и продолжал смотреть вслед сэру Роберту, а затем перевел изучающий взгляд на человека, который, словно магнит, притянул к себе его фаворита.
Птичья голова Нортгемптона повернулась на морщинистой тощей шее, и он тоже уставился на прыткого шотландца — на сморщенном лице старого царедворца жили, казалось, только глубоко посаженные темные глаза.
А сэр Роберт, по-детски ничего не замечая, крепко держал старого друга за руки и изливал на него поток вопросов.
Мистер Овербери в ответ только посмеивался. Но, подметив во взгляде короля негодование, он понял, что подобными манерами сэр Роберт может заслужить большую немилость — ведь король, пожалуй, сочтет это чуть ли не предательством. А поскольку глаза мистера Овербери подмечали все, он также заметил злобную ухмылку Нортгемптона и удовлетворенно поджатые губы лорда Хаддингтона. Надо было срочно исправлять положение, и он, улыбаясь, произнес:
— Со временем я все тебе расскажу, Робин, а сейчас ты нужен его величеству.
Сэр Роберт обернулся, увидел устремленный на него надменный взгляд и осознал свой промах. Спас ситуацию лорд Солсбери: он выступил вперед, подтолкнул мистера Овербери и представил его королю.
Любопытство короля было удовлетворено, однако он оказал незнакомцу холодный прием, а, услыхав имя, скаламбурил — еще бестактнее и глупее, чем когда-то по поводу сэра Рейли[1083].
— Овербери?[1084] Ах, у мистера Овербери такой вид, будто он перегружен португальским вином!
Сказавши так, он отвернулся от склонившегося перед ним джентльмена. Однако Солсбери не собирался отступать:
— Ваше величество, позвольте добавить, что мистер Овербери отнюдь не новичок ни на вашей, ни на моей службе.
Бровь короля поднялась вверх — таким образом он выразил прохладную заинтересованность.
— Когда-то он был доверенным посланником вашего величества ко мне и достойно справился с возложенной на него задачей. — И его светлость напомнил о миссии, когда-то порученной мистеру Овербери.
В характере короля была одна привлекательная черта — он никогда, если к тому не было серьезных оснований, не забывал тех, кто преданно служил ему в те трудные годы, когда он добивался английской короны, или тех, кто каким-либо образом способствовал его перемещению из страны бесплодных камней в обетованный край. К счастью для мистера Овербери, лорд Солсбери причислил его к сонму способствовавших, а то первое появление при дворе вполне могло оказаться последним.
Король повернулся и еще раз — уже несколько теплее — оглядел бледное узкое лицо.
— Странно, я его не помню, хотя память, пожалуй, одна из самых сильных черт моего королевского величия. Но если так говорите вы, моя маленькая ищейка, значит, мы еще встретимся с этим джентльменом. — И он отнял свою руку от Хаддингтона. — Пойдем, Робин, — скомандовал король и, снова опершись на Робина, удалился.
Но сэр Роберт все же успел шепнуть словечко-другое лорду Солсбери, и словечко попало по назначению.
Вот почему, когда час аудиенций был завершен и его величество, отобедав, по обыкновению удалился к дневному сну, друзья встретились вновь в апартаментах сэра Роберта, поскольку мистеру Овербери было приказано ждать его там.
В честную и открытую душу молодого Карра не закралось и тени подозрения (вполне простительного для человека его положения), что старый знакомый искал встречи с ним ради какой-то выгоды. Он тепло обнял друга и спросил, почему Том (как он привык называть мистера Овербери) до сих пор к нему не приходил. Мистер Овербери, в силу своей натуры более сдержанный в проявлении чувств, спокойно объяснил, что только недавно прибыл в Англию. Он серьезно и даже строго разглядывал молодого человека и отметил, что тот очень вырос, а вид его просто вызывает восхищение. Пышный камзол из темно-красного бархата, туго стянутый на осиной талии, был самого последнего покроя, подвязки шелковых чулок украшали банты, короткие штаны — рюши, а шею охватывал туго накрахмаленный плоеный воротник, отчего златокудрая голова Робина делалась похожей, по словам мистера Овербери, на голову Иоанна Крестителя, когда ее отрубили и положили на блюдо.[1085] В ушах Робина сверкали драгоценные камни, грудь украшала тяжелая золотая цепь.
Робин приказал принести печенья и вина, поскольку мистер Овербери проголодался, и мистер Овербери отметил про себя и богатые голубые с серебром ливреи лакеев, и драгоценную золотую тарелку, и тончайшей работы золотой кубок, и кувшин, в котором был подан великолепный фронтиньян[1086]. Да, эта трапеза очень отличалась от их прежних северных пиршеств, когда они довольствовались пивом из оловянных кружек да овсяными лепешками на деревянных тарелках.
Они проговорили до самого вечера, и когда растаял свет мартовского дня, огромная, богато обставленная комната осветилась пламенем из огромного камина. Сначала они вспоминали Шотландию и свои первые встречи, потом мистер Овербери в присущей ему краткой, но согретой живыми деталями манере описал свои странствия. Наконец они подошли к невероятному повороту в судьбе Робина Карра, и мистер Овербери узнал все стадии возвышения, через которые прошел юный друг.
Как ни странно, повествование, милое и веселое в начале, к концу приобрело довольно грустный оттенок. Мистер Овербери понял, что эта романтическая повесть была чем-то омрачена. Мистер Овербери нелицеприятно высказал молодому человеку свое суждение и захотел узнать подробности.
Сэр Роберт тяжело вздохнул. Усталым жестом он потер лоб и, глядя в огонь, произнес:
— Мое положение завидно только на первый взгляд, да и то для людей недалеких. Себе же самому я кажусь лишь забавной игрушкой в руках могущественного господина, а такое положение недостойно мужчины. Я хорош, чтобы прогуливаться с королем, охотиться с ним, участвовать в его попойках. Он обнимает меня за плечи, ерошит мне волосы, словно я комнатная собачка, щиплет за щеки, словно я женщина. Он заваливает меня подарками — да ты и сам это видишь. У меня нет недостатка в деньгах. И королевский сын не мог бы жить приятнее. Именно потому глупцы завидуют мне, люди добрые, возможно, жалеют, но достойные презирают меня. В глазах Пемброка и Солсбери я вижу откровенное, ничем не прикрытое презрение; в глазах Саффолка и Нортгемптона я читаю то же самое, правда, эти господа ценят земные блага превыше всего и не выражают свои чувства столь явно. Они понимают, что могут извлечь из меня свою выгоду, и потому не выходят за рамки вежливости. Королева не удостаивает меня взглядом, более того, открыто насмехается, а принц Генри, который совершенно справедливо считается самым благородным молодым человеком Англии, следует примеру матери. Потому и все друзья принца, а у него много достойных друзей, настроены ко мне враждебно. Временами мне хочется бросить все и сбежать. Мне надоело такое отношение, но у моей усталости есть и другие причины. Король измучил меня вниманием. Ему постоянно требуется мое присутствие, он поглощает мое время целиком. Я не могу выбирать друзей, а сейчас он, например, дуется на меня, словно ревнивая жена, потому что я слишком открыто выказал свою радость при виде тебя. Господи, Том, порой эта ноша кажется невыносимой.
Глубоко расстроенный, Робин встал и, подойдя к камину, закрыл руками лицо.
Мистер Овербери молчал, потрясенный этим признанием.
— То, что я сказал тебе, Том, я не говорил никому, по правде, я и себе боялся признаться в этих чувствах. Считай, что я исповедовался перед тобой, как ревностный католик исповедуется своему духовнику. Мне необходимо было высказаться, чтобы сохранить душевное здоровье, те капли здравого смысла, что еще во мне остались. Это Господь направил тебя ко мне. Как хорошо, что ты приехал!
— Хорошо, но для чего? — удивился мистер Овербери.
— Ты можешь дать мне дельный совет.
Мистер Овербери вздохнул:
— Из того, что ты рассказал, я могу сделать вывод, что сердце уже подсказало тебе, как поступать.
Сэр Роберт со стоном повернулся к другу — тот сидел, глубоко задумавшись, оперев голову о сложенные под подбородком руки. Разговор принял оборот, отличный от того, какой ожидал мистер Овербери и на какой он, правду сказать, надеялся.
— Если бы я был нужен королю ради каких-либо важных дел, тогда все было бы по-другому!
— Ради важных дел? — переспросил мистер Овербери. Чувствительное ухо уловило бы в его голосе сомнение: разве подобный образ жизни предполагал какие-либо дела?
— Ну да, — пояснил сэр Роберт. — Если б я только мог приносить пользу, выполнять работу, по-настоящему служить стране! Если б я мог исполнять какой-то долг!
— А кто тебе мешает? Мне говорили, что ты многим оказываешь покровительство, что ты для многих испросил хорошие должности. Так почему бы не попросить для себя самого?
— Король самого невысокого мнения о моих способностях. Я неученый, я не очень хорош в латыни. — В голосе Робина звучала горечь.
— Латынь? — со смехом переспросил мистер Овербери. — А как, по-твоему, владеет латынью Том Говард, нынешний почетный ректор Кембриджского университета, помимо того он еще и лорд-камергер, а граф Саффолк? Ты можешь вершить большие дела и без всякой латыни.
— Король считает, что я и в делах не разбираюсь.
— Ну, это наживное. По-моему, Робин, ты себя недооцениваешь. Было бы желание, а путь к его осуществлению всегда можно отыскать.
— Для меня все не так просто, как было бы, например, для тебя. У тебя есть преимущества. Ты учился в Оксфорде и ты знаешь законы.
— Все, что я знаю, я почерпнул в книгах, а доступ к ним открыт для всех.
— Книги! С ними-то я знаком. Сам король был у меня учителем латыни. Но толку мало. И потому я то, что я есть. Я понимаю, — что каждый, кто ищет моего покровительства, чтобы через меня обратиться к его величеству, на голову выше меня. Когда на совещаниях Тайного совета обсуждаются важные вопросы, я сижу молча, как несмышленое дитя или слабая женщина. Вот вчера, например, речь шла об этом голландском деле, и я стыдился своего собственного невежества.
Мистер Овербери снисходительно улыбнулся:
— Да, да, а говорили другие, которые разбираются в вопросе ничуть не лучше тебя. Робин, ты должен постичь искусство, которому в книгах не учат, — искусство скрывать невежество. А невежество встречается куда чаще, чем ты полагаешь.
— Да я до такой степени ничего не понимал, что не смог бы и притвориться понимающим!
— В чем же заключалась проблема?
Сэр Роберт нетерпеливо передернул плечами: после всего того, что он поведал, вопрос показался ему неуместным. Тем не менее он вкратце описал ситуацию.
— Король очень нуждается в деньгах. Его долги составляют более миллиона фунтов, а новый налог, введенный Солсбери, оказался каплей в море.
— Ну, видишь! Ты достаточно разбираешься в делах.
— Я просто передаю то, что слышал вчера. И король, по-моему, обратился к Нидерландам, чтобы те выплатили восемьсот тысяч фунтов за услуги, оказанные им старой королевой во время их войны с Испанией. В качестве залога он удерживает города Флашинг, Брель[1087] и… еще какой-то город.
— Раммекенс, — подсказал мистер Овербери.
— Да, да, Раммекенс; вот видишь, как хорошо ты это знаешь!
Мистер Овербери улыбнулся про себя. Сэр Роберт продолжал:
— Голландцы не могут заплатить, а королю нужны деньги, и он хотел бы продать города Филиппу Испанскому.
На этот раз мистер Овербери рассмеялся в открытую:
— И как отреагировали на эту неразумную идею советники его величества?
Сэр Роберт был потрясен легкостью, с которой мистер Овербери понял суть.
— Они проспорили от обеда до ужина — одни были за, другие против, но так и не пришли к решению.
Лицо мистера Овербери приняло странное выражение — хотя, возможно, в том была виновата игра света от пылавших в камине поленьев.
— А какие доводы приводили те, кто против? — спросил он.
— Такую продажу могут счесть предательством идеи протестантства, и это событие вызовет в Англии нежелательный резонанс. — И сэр Роберт вернулся к своим собственным проблемам, которые интересовали его куда больше. — Я сидел там, словно немой, неспособный произнести ни слова.
— А почему ты не можешь высказать собственное мнение?
— Потому что у меня нет необходимых сведений. И нет таких советников, с чьей помощью я мог бы его сформировать.
— Да, советники тоже ничего не знают! Зато они обладают другим ценным искусством — они отнюдь не смущаются своим незнанием. Ха-ха! Ты украшаешь других добродетелями, которых у них нет, но которыми, сам того не понимая, обладаешь ты. Это вполне в человеческой натуре, но так ты ничего не добьешься. Ты сказал, вопрос будет обсуждаться снова? Теперь слушай меня внимательно. Я недавно вернулся из Голландии, и то, что скажу сейчас, имеет под собой глубокие основания, в доказательствах не нуждающиеся. Воспользуйся моими знаниями. Пусть это будет твоим собственным мнением — только не произноси его, как хорошо затверженный урок.
После этого мистер Овербери медленно и подробно объяснил молодому человеку положение, которое занимают испанцы в Нидерландах в данный момент. Тот слушал, раскрыв рот.
— Теперь, — завершил свой урок мистер Овербери, — ты можешь смело давать необходимые советы. В крайнем случае, если спросят, откуда ты все это знаешь, можешь сослаться на меня. Но помни: ты должен представить дело так, будто специально обратился ко мне с расспросами, дабы наиболее полно послужить интересам короля. Информацию можно получить из самых разных источников, но лишь тот способен находить верные решения, кто знает, каким источником следует пользоваться и как до него добраться.
Он встал и протянул руку. Уже наступила ночь, но комната по-прежнему освещалась лишь камином.
Сэр Роберт схватил протянутую руку и крепко ее пожал. Голос его звучал взволнованно:
— Ты еще придешь?
— Как только позовешь. Я в твоем распоряжении, Робин. Я остановился в «Ангеле» на Чипсайде, ты всегда меня там найдешь.
Сэр Робин под руку проводил мистера Овербери до главной лестницы. Здесь он передал его привратнику, который вывел его из дворца.
Вот так и получилось, что мистеру Овербери пришлось уйти, ни слова не сказав о деле, которое привело его к сэру Роберту, он так и не упомянул, что сам ищет места. А все потому, что нашел более тонкий способ подать себя: человек, который может сделать себя необходимым, не должен просить. Такому человеку лучше подождать, пока его попросят.
Его величество сидел в совете в окружении государственного секретаря, лорда-канцлера и тщедушного лорда-хранителя печати, чьи услуги когда-то высоко ценили старая королева, смуглолицый сэр Ральф Уинвуд и некоторые другие, не столь значительные персоны.
На табурете, стоявшем подле позолоченного королевского кресла, примостился сэр Роберт Карр — он чувствовал, что присутствие его лишь терпят, как терпели бы присутствие Арчи Армстронга, королевского шута.
Говорили старейшины. Вновь обсуждался вопрос о голландских городах, вновь высказывались полярно противоположные мнения. Двое Говардов, которые втайне симпатизировали католикам (хотя и не ходили, как уверяли злые языки, к мессе), были сторонниками продажи, что укрепило бы дружеские связи между Яковом I и Филиппом III. Солсбери, несмотря на тщедушное тело обладавший львиным сердцем, в котором жила лишь одна любовь — любовь к Англии, яростно сопротивлялся сделке, поскольку она могла породить серьезное брожение в стране.
Король слушал аргументы обеих сторон, время от времени отвечал на вопросы и явно наслаждался своей ролью царя Соломона — эта роль настолько тешила его тщеславие, что он с трудом удерживался от того, чтобы не усесться на скамью королевских судей.
Сесилу он отвечал:
— Вы пытаетесь оспорить материальный вопрос моральными аргументами, а я не могу припомнить в мировой истории — знания которой у меня весьма обширны — случая, чтобы чувства все же одержали верх над необходимостью. Мы призваны служить необходимости как философской категории. Следовательно, если парламент считает нужным щадить чувства нации, парламент должен предоставить и требуемые субсидии. Но я не возлагаю на это больших надежд. Потому что если бы парламент продемонстрировал соответствующее чувство долга и сознание своих обязательств перед помазанником Божьим, если бы парламент прислушивался к его просьбам, мы бы не обсуждали сейчас иные способы получения материальной поддержки.
Говарды зааплодировали. Нортгемптон, величайший лизоблюд своего времени, произнес целую речь о ни с чем не сравнимой стройности королевской логики. Саффолк решительно объявил, что нет никакой нужды уважать чувства нации, которая не уважает своего короля, и если нации не понравится продажа городов, надо объяснить ей, что вина за столь неприятную для нее сделку лежит не на короле, а на парламенте.
Возвращаясь к вопросу о нанесенных парламентом оскорблениях, Нортгемптон осведомился, почему иные — при этом его птичий клюв и глубоко посаженные глазки недвусмысленно уставились на Солсбери — смеют оспаривать преимущества союза с Испанией. Такой союз служит делу мира во всем мире — следовательно, всеобщему процветанию. Народу следует постараться это понять, и тогда старая вражда, которую разжигали люди, подобные Рейли и другим морским грабителям, уляжется, а народ будет аплодировать подобному решению.
Стороны отклонились от главного вопроса и он чуть было не потонул во второстепенных подробностях, когда сэр Роберт Карр, собрав все мужество, осмелился вступить в дискуссию.
— Дозволит ли его величество и мне высказать слово?
Присутствующие уставились на него с удивлением. И даже с весельем во взорах — таким образом они демонстрировали свое презрение. Король, который до того нежно теребил бант на плече молодого человека, замер и, повернувшись к юноше, тревожно спросил:
— Как, ты вмешиваешься в работу совета? — Он был явно озадачен. Затем оправился и басовито рассмеялся: — Что ж, не зря ведь говорят «устами младенца…» Давайте послушаем, что скажет наш мальчик.
Сэр Роберт откашлялся:
— Поскольку вопрос уже обсуждался два дня назад, у меня была возможность попристальнее взглянуть на отношения с Голландией. Пусть это извинит мое недостойное вмешательство, сир.
— Ты интересовался голландскими делами? — И король снова засмеялся, а за ним и весь совет, за исключением Сесила, который вдруг вспомнил свою встречу с Овербери и тут же выбранил себя за то, что пренебрег разговором с этим человеком, которого он знал как проницательного наблюдателя, — после зарубежных странствий он многое мог ему порассказать. Молодой Карр, как он сразу понял, по случайности или же намеренно сумел его опередить. Так что он единственный из присутствующих не удивился тому, что затем последовало.
Сэр Роберт начал речь довольно смело:
— Ваши споры здесь — по большей части бесполезная трата времени и сил: высказанные мнения покоятся на ситуации, которая уже коренным образом изменилась. — Он не обратил внимания на презрительные пофыркивания членов совета и возвысил голос: — Вы основываетесь на неверной информации, точнее, информации, которая более не является верной, будто король Филипп непременно выкупит эти города, — а его величество, безусловно, имеет полное право на их продажу.
Государственные мужи вздрогнули и как по команде повернулись к нему: начало было слишком уж резвым даже для фаворита. И только король решился задать вопрос:
— А почему это он теперь не станет их покупать?
— Потому что он, как мне известно, столь же ограничен в средствах и не может сорить деньгами. Пока Испания была склонна продолжать войну, существовала возможность сделать то, что предлагает ваше величество. Но случай упущен! Эрцгерцог Альберт по-прежнему находится в Голландии, это верно, но меры по эвакуации войск уже предпринимаются. Испания осознала, что ресурсы ее на исходе. Через три месяца, а может быть, и ранее, она вступит в мирные переговоры с Соединенными Провинциями. Поэтому Испания больше не желает получить эти города. Из чего следует, что, предложив их к продаже, можно породить недовольство своих подданных, но не достичь при этом желаемого. К тому же и голландцы возмутятся, и тогда получить с них долг будет еще труднее, чем сейчас.
Заявление произвело эффект разорвавшейся бомбы.
Сесил и те, кто его поддерживал, с удовольствием выслушали новости, препятствовавшие сделке, которая могла произвести тяжелое и даже катастрофическое воздействие на общественное мнение. В умах других раздражение, вызванное новостью, слилось с раздражением в адрес источника информации. Они уже было собрались ринуться в открытый бой, но их опередил король.
— Черт возьми! — воскликнул он. — Откуда ты узнал о намерениях испанцев?
Мистер Карр был достаточно ловок, чтобы прославить себя, и проявил не меньшую ловкость в прославлении мистера Овербери. Он объяснил, что встретился вчера со своим старым знакомым, который только что прибыл из Нидерландов, и воспользовался возможностью получить информацию, возможно, полезную для их светлостей в решении вопроса, столь их беспокоившего.
— Твой старый знакомый… — повторил король слова Робина, — не тот ли это длинноногий мужлан, которого нам представил мой первый лорд казначейства?[1088]
— Он самый, сир. Мистер Овербери.
— Ах да, Овербери… Но с какой это стати мы должны верить его словам?
— Милорд казначей может объяснить, почему к его мнению стоит прислушаться.
И первый лорд казначейства объяснил:
— Я давно знаю этого человека как проницательного и осторожного. Если он говорит, что Испания намерена заключить мир, он имеет к тому достаточно оснований, поскольку способен делать правильные выводы. И потому не стоит отбрасывать аргументы, приведенные сэром Робертом.
— Ну, ну! А если этот человек сделал из своих наблюдений неправильные выводы? Errare humanum est, людям свойственно ошибаться[1089], милорд. И к людским умозаключениям следует относиться с осторожностью.
Молодой Карр, жаждавший продолжить эту тему и, если уж представилась возможность, произвести впечатление на присутствующих, подоспел с ответом первым:
— Для того, чтобы проверить правильность выводов мистера Овербери, времени потребуется совсем немного. И осторожность подсказывает, что нам следует воздерживаться от действий. Через пару-тройку месяцев мы увидим, действительно ли эрцгерцог уходит из Голландии или же он просто собирается с силами, чтобы продолжить войну, — тогда-то можно вернуться к вопросу о продаже и заключить куда более выгодную сделку. Если война затянется, то, выжидая, мы ничего не потеряем.
— Вот он, праведный судия! — иронично воскликнул король, однако за этой иронией скрывалось восхищение качествами, до того в этом красивом юноше им не подозреваемыми.
Позже, оставшись с сэром Робертом наедине, король высказал пожелание лично проверить глубину знаний мистера Овербери касательно голландских событий. Вследствие чего наутро к мистеру Овербери явился посланник от сэра Роберта и пригласил его в Уайтхолл. Среди лодок, скопившихся в Королевской гавани, его поджидала собственная барка сэра Роберта.
На этот раз король, сообразивший, что мистер Овербери может быть полезен, встретил его ласково и разыгрывал привычную роль вполне доступного весельчака. Мистер Овербери отвечал на расспросы кратко, четко и умно.
Его величество процитировал Лукиана[1090], мистер Овербери дополнил цитату с такой точностью, что король поздравил его с великолепным знанием латыни, хотя и покритиковал оксфордское произношение.
Мистер Овербери принял критику с поклоном и даже не пытался защищаться.
— Уж потрудитесь запомнить мои поправки, — сказал его величество.
— Тот, кто забывает советы истинного знатока, вредит самому себе. — И мистер Овербери вновь поклонился с чрезвычайной учтивостью.
Глаза короля сверкнули — эта тонкая лесть очень ему понравилась.
— Вы, я вижу, человек разумный, — произнес король. Длинное меланхоличное лицо осветилось улыбкой.
— Мои мысли, сир, схожи с бархатцами — они раскрываются, когда их освещает солнце.
Поскольку приближалось время обеда, мистера Овербери отпустили — дурное впечатление, произведенное на короля его первым появлением при дворе, было исправлено.
Мистер Овербери остался отобедать с сэром Робертом и, будучи ценителем вкусной еды и хорошего вина, с удовольствием отметил роскошь, с которой питался его друг. Когда слуги убрали скатерти и друзья перешли к засахаренным фруктам, мистер Овербери поведал о том, что занимало его мысли.
— Твой утренний посланец, Робин, был не единственным: мне принесли записку от первого лорда казначейства. Он просил меня зайти, как только я найду время.
Сэр Роберт молча кивнул. Мистер Овербери продолжал:
— Его светлость и я — давние знакомцы. Когда-то, при старой королеве, я уже имел честь послужить ему, и эта записка, верно, означает, что он снова нуждается в моих услугах. Зачем, как ты думаешь, он за мной послал?
— А почему бы и нет? — улыбнулся сэр Роберт. — Я рад, так рад за тебя! Для тебя теперь открыты все двери!
— Ты рад? — удивленно переспросил мистер Овербери. На губах его мелькнула сочувственная улыбка. — Ну что ж, тогда и говорить не о чем.
— Как это — не о чем говорить? И почему бы мне не радоваться за тебя, Том? Разве я не желаю тебе добра?
— Конечно, ты желаешь мне добра, и я желаю тебе того же. Что ж, тогда говорить не о чем, — повторил мистер Овербери. — Завтра же отправлюсь к первому государственному секретарю.
— А ты что, не хочешь?
— Нет. Я жду, когда ты выскажешь свою волю.
— Мою волю? — Сэр Роберт ничего не понимал, и мистер Овербери про себя проклинал друга за тугоумие.
— Сесил послал за мной из-за того, что произошло вчера. Он понял, что я могу быть ему полезен. Я думал, такая же мысль может прийти и тебе. И я не хотел бы служить другому, если в моих услугах нуждаешься ты, Робин.
— Твои услуги! — Сэр Роберт в волнении вскочил, он наконец-то понял, о чем идет речь. — Господи, да конечно же я очень в них нуждаюсь! Ты мне нужен больше, чем кто бы то ни был: ты богат знаниями и пониманием событий, тем, чего мне как раз и не хватает!
— Но тогда почему… — начал мистер Овербери, но сэр Роберт прервал его:
— Только что я могу предложить тебе? А Сесил может предложить многое.
— Это не самое важное.
— Нет, это очень важно! Потому что иное означает, что я пользовался бы нашей дружбой.
— Мы могли бы извлечь обоюдную выгоду. — Мистер Овербери наконец-то решился на откровенность. — В тебе есть качества, которые уже завоевали привязанность короля. У меня же есть знания, с помощью которых ты можешь завоевать настоящее положение при дворе, вырасти из обычного фаворита — ты сам себя так назвал, Робин, — в человека, влияющего на политику государства. Ты и я, мы вместе станем силой, которой трудно противиться. Мы дополняем друг друга, по отдельности же мы значим мало. Вместе мы сможем править если не всем миром, то, по меньшей мере, Англией. Обсуждая вчера нидерландскую проблему, ты уже кое-что завоевал в глазах короля и, несомненно, в глазах членов Тайного совета. Они увидели в тебе то, о чем ранее и не подозревали. Укрепи свой авторитет — а я научу тебя, как этого добиться, — и ты превратишься в ту силу, в ту власть, что стоит за троном. С тобой будут советоваться по всем важным вопросам, твои взгляды будут уважать. Сесил стареет, он слаб здоровьем, но этот бедный калека — единственный по-настоящему умный человек среди них всех. Когда он выпустит из рук кормило власти, управлять государством станешь ты.
Сэр Роберт слушал его стоя. Когда мистер Овербери умолк, молодой человек опустился в кресло, лицо его раскраснелось, глаза блестели. Перед его мысленным взором проносились начертанные его другом перспективы, и он дрожал от возбуждения. Неужто у Овербери хватит сил воплотить эти прекрасные мечты в реальность? Да, такое возможно. Возможно, если подкрепить его собственное влияние знаниями Овербери. Он уже пожинал первые плоды их альянса — сегодня он заметил перемену в отношении придворных: они увидели в нем не просто юношу с красивым лицом и стройной фигурой, каприз короля. Насмешливые взгляды превратились во взгляды заинтересованные, и уважение, которое он начал пробуждать у других, возрождало его уважение к себе самому.
— Ну, Робин? — спросил наконец мистер Овербери, оторвав его от прекрасных грез. — Какова же будет твоя воля? Все зависит от тебя.
Сэр Роберт устремил на друга и компаньона сияющий взгляд:
— Ты предлагаешь мне слишком многое, Том.
— Не более того, что в моих силах.
— Я в этом и не сомневаюсь. — И сэр Роберт протянул слегка подрагивающую руку. — Я принимаю твое предложение. Останься со мной, Том, и вместе мы достигнем величия.
— Уговор.
— Да, уговор, и, клянусь, я никогда его не нарушу, — горячо произнес сэр Роберт.
Как в самом мистере Овербери, так и в его манере вести дела присутствовали точность и последовательность, характерные для его педантичного характера. Он всегда думал, прежде чем говорил, и, прежде чем совершить какой-либо поступок, заранее разрабатывал план. Он понял, что союз с сэром Робертом Карром принесет успешные плоды только в том случае, если все будут думать, будто сэр Роберт действует самостоятельно, по своему собственному почину. Поэтому мистер Овербери тщательно позаботился о том, чтобы никто не заподозрил его роли в новой карьере сэра Роберта.
Назавтра он посетил первого лорда казначейства. Сесил предложил ему стать его официальным помощником, но мистер Овербери твердо, выразив при этом благодарность и даже сожаление, отказался. Причину он привел вполне правдивую — у него, дескать, есть иные планы, однако объяснение было менее правдивым: он-де натура беспокойная и не собирается засиживаться в Англии, вскоре он снова отправится за границу.
Они расстались, уверив друг друга во взаимном расположении (при этом оба были вполне искренни) и с выражениями сожаления, искренними только со стороны первого лорда казначейства.
Через несколько дней мистер Овербери перебрался из постоялого двора «Ангел» в Чипсайде в более пристойные собственные апартаменты возле причала Святого Павла. Здесь он и прожил последующие несколько месяцев в условиях вполне комфортабельных и в обществе единственного слуги, спокойного, рассудительного и толкового валлийца по имени Лоуренс Дейвис, преданного хозяину душой и телом. Здесь его по меньшей мере два раза в неделю посещал сэр Роберт; он прибывал по воде, в лодке с наемными гребцами, которые не знали, кто их пассажир. Обычно он обедал или ужинал с Овербери и напитывался нужной информацией и советами, как ею пользоваться.
Из этого своего укрытия мистер Овербери совершал дальние вылазки, в том числе в «Судебные инны», где возобновлял старые знакомства и искал новых. Время от времени он отправлялся в собор Святого Павла, в среднем приделе которого с трех дня до шести вечера собиралась самая разношерстная публика, там можно было узнать самые последние новости. Также его можно было видеть обедающим в тех тавернах, где ели за общим столом; порой он посещал королевскую биржу и близлежащие таверны — «Три Морриса-танцора» и «Белую лошадь», что на Фрайди-стрит. Там собирались и заключали сделки торговцы рыбой. Короче, он прилежно захаживал в те места, где можно почувствовать биение пульса города, а значит, и всей Англии. А в качестве утешения за оскорбленные эстетические чувства он ходил в театр «Глобус» на Бэнксайде, там еще работал в то время мистер Шекспир. И поскольку душа его чувствовала родство с душами литераторов, он часто ужинал в «Русалке» — туда его ввел драматург Бен Джонсон[1091], высоко, как нам известно, его ценивший. Приятный и легкий в общении, мистер Овербери чувствовал себя словно рыба в воде в любой компании, успевал поболтать со всеми и с каждым в отдельности, и в некоторых кругах он держал себя как заправский законник, а в других — как поэт и литератор.
Во время этих вылазок он порой «выбалтывал» планы находившихся в зародыше королевских решений — сэр Роберт снабжал его этой информацией. Таким образом мистер Овербери проверял реакцию общественного мнения на предстоящие государственные меры. Он, например, смог дать следующий совет: указы о штрафах, налагаемых на сторонников нонконформизма[1092], которому в последнее время дали некоторое послабление, вполне можно вновь усилить, чтобы пополнить всегда пустой кошелек короля. Он также посоветовал проявить большую терпимость к некоторым довольно утомительным выступлениям левеллеров[1093], поскольку общественное мнение было на их стороне, а возмущение, напротив, вызывали иные из узурпаторских замашек власти.
Короче говоря, в течение всего этого года он действовал как заправский осведомитель — из тех, которыми, например, успешно пользовался Сесил (первый министр полагал, что мистер Овербери действительно находится за границей), хотя ни один из шпионов первого министра не был и вполовину столь же усерден, внимателен, компетентен и инициативен, как мистер Овербери. Только усилия его были направлены вовсе не в помощь первому лорду казначейства.
Этот человек-невидимка, о существовании которого не подозревал никто, устами сэра Роберта Карра диктовал королевскому совету внутреннюю политику, а сэр Роберт со скоростью, восхищавшей всех и пугавшей некоторых, приобретал все новую славу и все большее доверие.
Более всего укреплению позиций Карра послужил его прогноз относительно Испании и Нидерландов: в начале года Англия, как и Франция, получила приглашение участвовать в выработке мирного договора.
Король в восторге буквально зацеловывал дорогого Робина — ведь тот обнаружил в себе дар настоящего государственного мужа, и не только в нидерландском вопросе, но и во многих других. Глубина, с которой этот юноша постиг душу нации, казалась почти сверхъестественной. Ведь прежде он был так неопытен, так мало знаком с жизнью народа, а теперь его острые комментарии, язвительная критика, точные ссылки на события и смелые прогнозы говорили о силе ума, граничившей с гениальностью.
Говарды — и старый Нортгемптон в особенности — начали усматривать в нем особу, достойную уважения: да, из этого человека нельзя было делать врага, ибо он, особенно в настоящее время, мог легко их уничтожить. Поэтому они лестью и подарками старались завоевать его дружбу.
Как всегда полностью следуя советам наставника, сэр Роберт — а Овербери рекомендовал ему не очень-то поддаваться Говардам — держался с ними отстраненно, принимал их авансы с холодностью, нехарактерной для его обычного дружелюбия, и тем самым вызывал еще более отчаянный подхалимаж.
Поскольку король благоволил к нему и поскольку он теперь обнаружил качества, достойные монаршего благоволения, придворные ухаживали за ним с невероятным усердием. И чем усерднее становились ухаживания, тем более благоволил к нему король, ибо теперь он гордился сэром Робертом как создатель, чье творение свидетельствует о таланте автора. Так что в течение всего этого года популярность и влияние сэра Роберта ширились и крепли.
И в результате на него навалилось такое количество дел, что, как он объявил его величеству, он нуждается в личном секретаре, на которого он мог бы опереться и которому он мог бы доверять более ответственные задания, чем тем нескольким секретарям-переписчикам, которые у него уже были.
Недостатка в желавших занять эту должность не было — едва ли во всем дворе сыскался бы джентльмен, чей племянник, двоюродный брат или даже сын не почли бы за честь служить у сэра Роберта Карра. Сэр Роберт внимательно изучил все предложения, но так и не нашел соответствующей кандидатуры. И однажды объявил королю, что, похоже, трудности его разрешены — ему сообщили, что мистер Томас Овербери вернулся в город и что ему нужна работа. Как кстати! Ведь мистер Овербери более всех удовлетворяет требованиям сэра Роберта, и с одобрения его величества сэр Роберт предложил мистеру Овербери место своего личного секретаря.
Они уже давно составили этот план: политическая репутация сэра Роберта настолько укрепилась, что никому бы и в голову не пришло искать за его успехами чей бы то ни было посторонний ум. И теперь мистер Овербери мог выйти из-за занавеса без ущерба для репутации сэра Роберта.
Король сомневался. Он угрюмо выпятил нижнюю губу и пробормотал:
— Ах да, вспомнил — это тот мужлан с лошадиной физиономией, что был здесь в прошлом году, — он вспомнил и укол ревности, который испытал при радостной встрече своего милого дружка с этим «мужланом». — А не слишком ли ты высоко его ставишь, Робин? Довольно мрачный господин. Я тогда сказал, что он слишком уж погружен в вино, и, по-моему, я был прав.
Но сэр Роберт употребил все свое красноречие, и в конце концов король неохотно сдался.
Каким бы неприметным ни старался быть мистер Овербери в роли секретаря, наступил момент, когда он сам как личность не мог уже не привлечь внимания. Дело в том, что книготорговец Лайл, который держал магазин рядом с «Головой тигра» в Пол-ярде, издал его книжку «Характеры», в коей мистер Овербери дал смелые зарисовки современной жизни (он трудился над ней в своем уединении весь год). Книжица привлекла внимание мыслящих людей, они хвалили ее и раскупали, чтобы цитатами из нее освежать свои беседы. Экземпляр попал и к королю, он прочитал книгу с восхищением, смешанным с завистью. Его величество весьма ревниво относился к тем, кто мог сравниться с ним в учености — возможно, именно этим объяснялась его доходящая до скандальности неприязнь к сэру Уолтеру Рейли и привязанность к Филиппу Герберту, который издевался над всеми «высоколобыми», чей ранг был ниже королевского, и тем оправдывал свое наглое невежество. Однако его величество постарался скрыть зависть (хотя острая игла по-прежнему колола его сердце) и с олимпийских высот пролил благосклонность на столь широко восхваляемого автора. В результате мистер Овербери стал популярным при дворе даже раньше, чем предусматривал его собственный план.
И хотя его достоинства получили высокую оценку тех придворных, которые были в состоянии эти достоинства оценить, для партии королевы и принца Генри он был существом презренным — ведь он теперь считался фаворитом королевского фаворита. А для тех, кто ненавидел сэра Роберта за то, что он препятствует их собственному возвышению, мистер Овербери стал предметом тайного недоброжелательства.
Мистер Овербери понял это сразу, но нисколько не обеспокоился. Он встречал презрение, происходившее от зависти, еще более глубоким и убийственным презрением, коренившимся в сознании своего интеллектуального превосходства. К тому же под прикрытием непробиваемой брони хороших манер он умел наносить глубокие раны.
Англия участвовала в выработке мирного соглашения по Нидерландам, и отношения между Испанией и Англией улучшились до того, что в 1610 году король начал подумывать о женитьбе сына на испанской принцессе. Хоть он теперь и слыл непоколебимым протестантом, король Яков жаждал приобрести еще и репутацию «короля любви» — властителя, способного мирными маневрами добиться куда большего, чем силой оружия.
И до того, как сделать какие-либо определенные предложения, его величество устроил в Уайтхолле банкет в честь посла Испании графа Вильямедина и коннетабля Кастилии дона Педро Арагонского. Это был самый пышный из всех дворцовых пиров, в немалой степени увеличивший и без того огромный долг короля.
Чтобы приветствовать двух выдающихся представителей короля Филиппа и их свиту, состоявшую из испанских грандов, король, кроме королевы и принца Генри, пригласил самых знатных и приятных на вид придворных.
После данного в зале для церемоний обеда, после многочисленных тостов (король слегка опьянел и впал в слезливую сентиментальность) зал освободили для танцев.
В первом танце, куранте, дон Педро Арагонский вел королеву — она была дамой полной, широкоплечей, почти мужской стати.
Король, который клевал носом в пышном кресле под золотым балдахином, украшенном гербами Англии и Шотландии, вдруг встрепенулся и пожелал продемонстрировать испанцам танцевальное искусство своего сына. Он скомандовал протанцевать гальярду и дал принцу право самому выбрать партнершу — естественно, с его величества одобрения.
Привлекательный молодой человек, надежда Англии и украшение своего отнюдь не блиставшего роскошью дворца, послушно согласился. Он любил танцы, впрочем, как и другие физические упражнения. В свои семнадцать лет он был уже высокого роста, хорошо развит физически — прямая противоположность отцу как по внешнему виду, так и по уму. Благородный, смелый, изящный, даже в юные года отдающий должное всем заслуживающим внимания искусствам, он быстро превращался в народного кумира, а во дворце Сент-Джеймс, где располагался его двор, собирался весь цвет аристократии. Юноша богобоязненный и склонный к усердным занятиям, он обладал удивительными для своего возраста повадками истинного монарха, и пропасть между ним и отцом становилась все глубже — на одной стороне ее жила ревность, на другой — презрение. Однако оба тщательно скрывали свои чувства: принц Генри демонстрировал сыновнее почтение, король Яков — отеческую и супружескую любовь. В обоих случаях он просто притворялся.
Итак, принц, стоявший подле отцовского трона, окинул взором зал, однако взором, отнюдь не рассеянным: он явно кого-то высматривал. Наконец взгляд его остановился на юной графине Эссекс, он склонился к королю и тихо, так, чтобы слышал только его величество, произнес имя избранницы. Король улыбнулся и кивнул своей тяжелой головой, покрытой огромной шляпой с перьями и бриллиантовой пряжкой. Получив одобрение, принц пригласил графиню.
Слегка покраснев, но не выказав большего волнения (что было бы понятно, поскольку юную девушку еще не представляли ко двору), она выступила вперед. Она прекрасна сознавала, какая ей оказана честь, но совершенно не понимала, какую зависть это приглашение породило в душах других дам. Дочь графа Саффолка была всего на несколько месяцев старше принца, но уже прославилась как лучшее украшение двора короля Якова. Это была изящная светловолосая девушка, а ее лучистые глаза в зависимости от освещения казались то синими, то фиалковыми. От одного из хорошо знавших ее и заслуживающих доверия современников нам известно, что доброта ее сердца и мягкость характера превосходили даже ее красоту, при этом она была девушкой веселой и жизнерадостной. Она была чуть выше среднего роста, тоненькая и легкая, как сильфида[1094]. Вот уже четыре года, как она сочеталась браком, но все еще оставалась девственницей: супруг ее, тоже совсем юный граф Эссекс, был разлучен с нею сразу же после алтаря и отправлен в заграничное путешествие, в котором ему предстояло завершить образование и превратиться в способного к выполнению супружеских обязанностей мужчину. Брак этот был делом политическим, и согласия детей никто не спрашивал.
Одним из первых указов, изданных королем Яковом по восшествии на престол, был указ о возвращении графу Эссексу титулов и земель его несчастного родителя, которого так любила королева Елизавета и которого она обезглавила. Кстати, Говарды тоже пользовались королевскими благами только потому, что в их роду был герцог Норфолк. Во времена правления Елизаветы он подвергся подобной же участи из-за приверженности к матери короля Якова[1095]. Так что брак между Робертом Деверо, сыном убиенного Эссекса, и Фрэнсис Говард, дочерью графа Саффолка, состоялся именно благодаря покровительству короля, который видел в этом средство возвышения обоих домов.
До недавнего времени молодая графиня пребывала в семейном имении в Одли-Энде. Она считалась еще слишком юной для двора и, за исключением нескольких визитов в Уайтхолл, наслаждалась сельской тишиной и уединением и изучала различные искусства, надлежащие ей по рождению и браку.
В науках она явно преуспела, а в качестве партнерши принца по веселой гальярде продемонстрировала грацию и уверенность, восхитившие весь двор. А степенные испанские гранды рассыпали ей похвалы, равные тем, что этикет предписывал воздавать принцу.
Вверив ее после танца заботам матери и подождав, пока она сядет на стул, принц, вместо того, чтобы вернуться, как подобает, к отцу и испанским гостям, задержался рядом с леди Эссекс и склонился над ней в оживленном разговоре. Двор взирал на это в изумлении, поскольку подобное поведение было несвойственно молодому человеку строгих правил. И хотя леди Эссекс несколько смутило повышенное внимание, она, памятуя о репутации принца, была польщена.
Она внимательно слушала принца, отвечала ему, но смотрела совсем в другую сторону, и вовсе не от стыдливости — она украдкой поглядывала на трон. Но не на короля, а на того, кто, по обыкновению, стоял рядом с королем и кого король, по обыкновению, то трепал по плечу, то трогал за руку. Графиня исподволь бросала взгляды на длинноногого и статного молодого человека в синем бархатном костюме, разукрашенном драгоценными камнями. Синий бархат ловко облекал широкие плечи и тонкую талию, а красивая, благородной формы голова в обрамлении облака золотых волос горделиво сидела на сильной шее. Лицо его дышало юностью и здоровьем, на устах сверкала улыбка.
Она уже однажды видела его — в тот день, почти три года назад, когда он свалился с лошади на поле для ристалищ. Тогда она закричала от ужаса и боли, и долго потом в ее памяти стоял его побелевший лик. Она обратила на него внимание еще до падения, когда он гарцевал на своем белом скакуне. Уже тогда ее поразила его удаль и какой-то исходящий от него свет, а сейчас он казался ей еще более статным и сияющим.
Принц, склонившись над нею, продолжал говорить любезности. В конце концов король потерял терпение и положил предел этой ситуации. Дворцовый этикет требовал, чтобы либо он, либо его посланец пригласил графиню Вильямедина. Но поскольку рахитичные конечности короля Якова не дозволяли ему танцевать, его должен был заменить сын. И король отправил сэра Роберта Карра напомнить принцу его обязанности.
Тайно наблюдавшая за ними леди Эссекс заметила, как сверкнули перстни на королевской руке, когда он указал в их сторону, и как сэр Роберт Карр отделился от трона и направился к ним.
Когда к ней подошел его высочество, она покраснела. Теперь же, когда к ней приблизился сэр Роберт, она побледнела, хотя и понимала, что он — лишь посланец. Он остановился перед ней, и сердце ее забилось так, словно готово было выскочить из груди. Она постаралась скрыть смятение, поигрывая веером из павлиньих перьев.
Сэр Роберт склонился в официальном поклоне, как бы прося ее о снисхождении, и теперь уже вблизи она смогла оценить его грациозность и благородное самообладание. Затем он обратился к принцу, и ее неприятно поразил его резкий шотландский акцент. Впрочем, подумала она, его акцент ничуть не сильнее королевского, ведь он тоже из Шотландии (для придворных король всегда король, несмотря на все грехи и недостатки).
— Его величество просит ваше высочество подойти к нему.
Принц кивнул холодно и небрежно, будто перед ним был лакей.
Сэр Роберт на миг замер — его словно публично отхлестали по щекам. Однако на губах по-прежнему играла учтивая улыбка. Ответить на унижение? Об этом не могло быть и речи. А единственный способ скрыть унижение, на которое невозможно ответить, — сделать вид, что его и не было. Но это надо было как-то обставить. И Карр обратился к леди Саффолк. Она сидела подле дочери — грузная женщина с оспинами на лице, в котором уже невозможно было сыскать следов былой замечательной красоты. Она вполне могла оказать ему тот же прием, что и принц, но леди Саффолк была из Говардов, а Говарды теперь активно искали его дружбы и расположения. И если ее светлость и почувствовала какое-то неудобство, она быстро нашлась: ведь, в конце концов, презрение принца было выражено лишь в кивке, и она вполне могла его не заметить! Так что ее светлость отвечала Карру вежливо, даже радушно.
Его высочество с негодованием глянул через плечо, но сэр Роберт намеренно отвернулся от принца. Принцу ничего не оставалось, как поклониться леди Эссекс и твердым шагом прошествовать через весь зал к королю.
В душе сэра Роберта все бурлило, и, забывшись, он напомнил леди Саффолк, что пока не имел чести быть представленным ее очаровательной дочери (чем еще более усилил смятение, охватившее душу девушки).
Скрипачи настраивали инструменты для заключительной куранты, а сэр Роберт, склонившись над юной леди, произносил дежурные комплименты. Когда то же самое говорил ей принц, когда взгляды всего двора были устремлены на нее, она ответами не затруднялась. Теперь же она словно онемела. Она могла лишь улыбаться и робко поглядывать на него, словно ее слепил его ровный взгляд, в котором не было ничего от той увлеченности, с какой взирал на нее принц Генри.
Принц повел в танце красивую испанскую графиню; королева шла в паре со статным графом Пемброком; принцесса Елизавета дала руку графу Вильямедина, и остальные благородные пары тоже поспешили занять свое место на паркете. Сэр Роберт полностью отдался мстительному чувству и пригласил на танец леди Эссекс. Она так охотно приняла приглашение, что он даже поразился — по правде говоря, отказ под благовидным предлогом удивил бы его куда меньше.
Музыканты ударили по струнам. В этой степенной куранте сэр Роберт был столь же грациозен, как принц — в веселой гальярде. Голову он держал высоко, и в глазах его, когда он встречался с надменным взглядом его высочества, мелькала насмешка. В медленном темпе леди Эссекс, однако, двигалась с меньшей уверенностью, чем в бурной гальярде; она бранила себя за это, но партнер не замечал ее неловкости: он был настолько занят сведением счетов с принцем Генри, что едва ли обращал внимание на свою очаровательную даму.
Ведя леди Эссекс через весь зал к матери, он поблагодарил ее:
— Ваша светлость оказали мне честь, которой ваш ничтожный слуга недостоин.
На этот раз она быстро нашла ответ:
— Ваши достоинства не столь уж ничтожны, сэр Роберт.
— Они ничтожны в сравнении с оказанной мне честью, мадам. Все познается в сравнении.
Она взглянула на него и вновь отвела глаза.
— Вы, кажется, смеетесь надо мною, — сказала она, и он уловил в ее голосе непонятные для него нотки горечи. Неужто это дитя уже искушено в искусстве флирта, и эти нотки не что иное, как вызов? Или она вполне искренна? Он привык отвечать искренностью на искренность, какой бы она ни была — действительной или притворной.
— Судите сами, миледи: когда я пригласил вас на танец, я боялся, что вы мне откажете.
— Сэр, тогда вам надлежит объяснить причину ваших страхов.
— Хорошо, я принимаю вызов. Дело в том, что передо мною вы изволили снизойти к приглашению принца.
— То, что вы говорите, — почти государственная измена. Это принцы снисходят.
— Но только не тогда, когда перед ними леди Эссекс.
Она осмелела настолько, что откровенно рассмеялась. Они уже приближались к матери, и она сказала:
— Сэр Роберт, на вашей стороне огромное преимущество — у меня нет придворного опыта.
Она села на свое место, и он склонился в поклоне.
— Мне не нужны никакие преимущества, кроме счастья служить вам, а это то преимущество, которого я всегда тайно жаждал.
И, вручив ее заботам леди Саффолк, откланялся.
Он направился к трону, а навстречу ему быстрым и решительным шагом, словно по полю для игры в гольф, прошел принц, который устремился прямо к леди Эссекс, словно для того, чтобы дать новую пищу уже появившимся сплетням.
Дальше — больше. Придворные столпились у окон посмотреть, как король отдавал последние почести отбывавшим испанским гостям. Принц предложил леди Эссекс руку и провел ее на маленький балкон, места на котором хватило бы лишь на троих. Однако никто третий не решился за ними последовать, а мать леди Эссекс просто не уместилась бы на балкончике. К тому же графиня Саффолк, как и все придворные жаждавшая высочайшего внимания и всего, что это внимание могло дать, не видела никакого ущерба в том, чтобы оставить дочь наедине с принцем. В конце концов, у леди Эссекс есть муж (пусть отсутствующий и еще не вошедший в возраст мужчины), и это его забота — охранять честь жены!
Леди Эссекс, все еще пребывавшая после расставания с сэром Робертом в сладких грезах, беспрекословно последовала за принцем.
Она оперлась о парапет балкончика и смотрела вниз, на огороженный барьерами квадрат, где собралась толпа городских зевак. В центре квадрата ходил по цепи огромный бурый медведь, он то останавливался, раскачиваясь и рыча, то продолжал свое кружение.
Теперь в голосе его высочества уже не было той живости, как в разговоре с Карром: теперь в его тоне звучало даже легкое раздражение, будто гальярда давала ему какие-то права.
— Этот человек, Карр… Почему вы приняли его приглашение?
Дерзость подобного вопроса неприятно ее поразила. И лишь вспомнив о том, что перед нею принц Уэльский и ее будущий король, она удержалась от того, чтобы выказать негодование.
— По той же причине, по которой я приняла ваше, ваше высочество. Он оказал мне честь, пригласив меня на танец.
— «Честь»! Фу! Это слово здесь неуместно. Разве так просто оказать честь вашей светлости?
— Ваше высочество, вы слишком высоко меня ставите — я всего лишь простая девушка.
— Именно потому я и не хочу, чтобы ваша простота была обманута.
— Каким же образом сэр Карр может меня обмануть? — В ее глазах сквозило озорство, и принц рассердился еще сильнее.
— Ах, вы ведь можете вообразить его Бог весть кем, а на самом деле он — обыкновенный шотландский выскочка.
— По-моему, вы, ваше высочество, просто недолюбливаете этого человека. Разве шотландское происхождение — повод для упрека?
Принц прикусил губу и взглянул на нее, но она улыбалась так бесхитростно!
— Этот человек вам не ровня; он выскочка, едва ли из благородных.
— О, мне кажется, вы ошибаетесь — я обнаружила в нем большое благородство.
— Я имею в виду происхождение, а не манеры.
— Но я всегда считала, что благородство манер важнее благородного происхождения. А его манеры безупречны. Он не сказал ни о ком ни одного дурного слова.
Этот откровенный укор вконец разозлил принца.
— Так вы его защищаете!
— Пока не вижу в этом нужды. А почему ваше высочество заговорили о нем?
— Почему? — Он закашлялся и принужденно рассмеялся. — И верно, почему? Ведь у нас с вами есть куда более интересные темы для разговора.
Выкрики и собачий лай привлекли их внимание к развертывавшейся внизу сцене.
Медведь и поводырь вошли в огороженный круг.
Там их ждали грумы, с трудом удерживавшие на привязи четыре пары разъяренных мастифов[1096]. Огромный зверь присел на задние лапы и выставил когти. Двух псов спустили с цепи, и они ринулись вперед, чтобы в прыжке добраться до медвежьей глотки. Одного пса медведь просто отшвырнул, второго так стиснул в объятиях, что послышался хруст ребер, мертвый пес также полетел прочь.
В толпе, большую часть которой составлял обожавший такие зрелища ремесленный люд, раздались крики восторга. Король и его благородная свита на балконах также радовались забаве.
Леди Эссекс в ужасе закрылась веером. Она почувствовала дурноту и побледнела.
— О, какая жестокость… — прошептала она.
Принц, опершись локтями о парапет, стоял лицом к ней и вполоборота — к площадке, как бы давая понять, что собеседница куда интереснее медведя. Задорными словами он пытался победить ее отвращение. Эта жестокость, уверял он, скорее мнимая, чем настоящая. И собаки, и медведь подчиняются своему инстинкту, своему естественному стремлению к бою. И, сражаясь, они удовлетворяют этот инстинкт.
Речь эта никоим образом не убедила чувствительную даму, но, по крайней мере, она была предпочтительнее самого зрелища, и леди Эссекс хотела, чтобы принц продолжал свой рассказ, пока не кончится бой и она сможет прийти в себя и побороть приступ тошноты.
Вслед за медвежьей потехой наступила очередь жонглеров и канатоходцев, чье мастерство восхитило ее в той же степени, в какой отвратило предыдущее зрелище.
Принц, наблюдая, как зарумянилось ее лицо, как раскрылись в улыбке губы, был настолько ею очарован, что ничего кругом не замечал.
И вдруг он услышал шаги за спиной. В раздражении принц повернулся на каблуках — перед ним выросла высокая и стройная фигура, затянутая в синий бархат. Снова Роберт Карр! Именно он посмел оказаться на балконе третьим.
— Сэр, — резко обратился к нему принц, — нам не нравится, когда нарушают наше уединение.
У леди даже дух захватило от такой грубости. Глаза ее вновь погрустнели. А сэр Роберт — очень спокойный, как человек, хорошо усвоивший правила дворцового тона и прекрасно сознающий последствия своих поступков, — улыбнулся молодому принцу:
— Неужели ваше высочество может предположить, что я посмею нарушить ваше уединение без повеления моего господина?
Леди расстроилась еще больше: она испугалась, что сэр Роберт подумает, будто и ей неприятно его вторжение.
Взгляд принца оставался таким же холодным, взгляд сэра Роберта — таким же учтивым.
— Его превосходительство граф Вильямедина собирается отбыть, и его величество желали бы вашего присутствия при прощании. — Он помолчал и затем добавил не допускающим возражений тоном: — Вас ждут, ваше высочество, — и отступил в сторону, давая принцу пройти.
Принц Генри в легком замешательстве оглянулся на леди, и сэр Роберт, поймав взгляд и как бы отвечая на него, добавил:
— Если леди позволит, я провожу ее.
Принц оглядел зал, увидел сэра Артура Мейнваринга и кивком подозвал его к себе.
— Ее светлость проводит один из моих придворных, — заявил принц, чтобы поставить фаворита на место. И по-мальчишески добавил: — Здесь я распоряжаюсь.
На этот раз, несмотря на всю приобретенную светскость, сэру Роберту было трудно сдержать себя. Он отвесил подошедшему к ним сэру Артуру официальный поклон и вдруг с удивлением увидел, что леди встала и что щеки ее пылают.
— Ваше высочество, но мною вы не распоряжаетесь, — смело объявила она принцу и столь же смело встретила его растерянный взгляд. В одно мгновение девочка превратилась во взрослую женщину. — У меня нет иного хозяина, нежели мой супруг, а в его отсутствие я сама распоряжаюсь своей судьбой. — И она перевела взгляд на фаворита. — Благодарю вас, сэр Роберт, за предложение меня проводить.
Принц Генри опомнился: он понял, что зашел слишком далеко, что вел себя, как мальчишка, и что леди Эссекс права. Но это нисколько не охладило его.
Он слегка поклонился и решил оставить за собой последнее слово — слово, как можно более оскорбительное для сэра Роберта.
— Ваша светлость, — объявил он юной леди, — надеюсь, сей эскорт сможет доставить вам удовольствие. Этот джентльмен — большой мастер говорить любезности, — и, сбежав по ступенькам, направился к королю.
После него балкон покинула и леди Эссекс. Следуя за ней, сэр Роберт отодвинул плечом сэра Артура, будто какую-то досадную помеху. Леди Эссекс сказала:
— Сэр, я не одобряю манер его высочества.
— Мадам, вы столь милостивы, что потрудились словами пояснить мне свои поступки. Но дурные манеры — это не самое главное. Я сумею о них забыть.
— Вы великодушны, сэр Роберт.
— Я всего лишь пытаюсь поставить себя на место другого. Обычно дурные манеры происходят от вздорного характера. Но, возможно, будь я на месте его высочества, я бы тоже не стерпел, если б меня прервали.
Навстречу им шествовала ее мать, которой Карр передал ее драгоценную дочь, после чего направился к королю. Он не видел провожавшего его взгляда — взгляда, полного грусти.
Король Яков примечал, что его любили отнюдь не столь пылко, как заслуживал бы человек его дарований и ума. По правде говоря, это печалило его с раннего детства. Иногда он чувствовал себя таким одиноким, что кидался в крайности — в отчаянной попытке купить любовь он рассыпал свои милости и дары направо и налево, без всякого разбора. Порой ему удавалось убедить себя, что вот от этого джентльмена или от иного он наконец-то получил так страстно желаемую им любовь и верность. Но он не мог не видеть, что вся нация в целом — от простолюдинов до аристократов — взирала на него без должного уважения.
И тому были веские причины, а его величество, уверенный в том, что все, что он ни делает, — хорошо и справедливо (одна из основ абсолютизма — уверенность в том, что король ошибаться не может), просто их не замечал.
Его двоюродная сестра леди Арабелла Стюарт была заточена в Тауэр, где сначала потеряла рассудок, а затем умерла. В темницу ее бросил именно сей добрый государь, чью царственную душу не трогали страдания тех, в ком он усматривал опасность. А леди Арабелла Стюарт казалась королю опасной потому, что она неразумно сочеталась браком с Уильямом Сеймуром, состоявшем в дальнем родстве с царствующим домом. И король Яков, нафантазировав себе самые разные ужасы — будто эта пара либо ее отпрыски станут претендовать на трон, — поступил с ними с характерной для трусов жестокостью. Окружающий мир — и родовитые, и простые люди, все те, кто хоть когда-либо любил и был любим, — содрогнулись от такой жестокости.
Проект испанского брака для принца Генри, на который король делал такую большую ставку, открыто или явно осуждали люди всех сословий во главе с самим принцем Уэльским: тот заявлял, что невозможно уложить в одну постель две религии.
Отчаянная нужда в деньгах — дворцовые слуги и офицеры короны требовали платы, и надо было платить — побудила короля начать продажу монополий, из-за чего он сразу же стал непопулярен в Сити; он начал взимать с дворянства так называемые добровольные займы и тем оскорбил дворянство; простые пуритане и католики и так уже задыхались под гнетом штрафов, а гнет становился все тяжелее.
Но самой непопулярной мерой стала продажа дворянских званий. Сначала король Яков учредил титул баронета[1097] — за тысячу с небольшим фунтов. Этот шаг не очень-то удручил аристократов: претенденты получали лишь титул и ничего больше. Но затем король предложил к продаже титулы более высокие: титул графа стоил, например, десять тысяч фунтов, и теперь благородное звание могли купить себе лица самых неблагородных занятий — торгаши и разные темные личности. У кого еще хватало денег на фальшивый аристократизм? Это вызвало негодование той небольшой части аристократов, которую король еще не успел прогневать предыдущими своими действиями.
Так что преданных оставалось немного, да и то они были верны короне, а не тому, кто ее носил.
Раздумывая над таким положением вещей, его величество часто проливал слезу. Он вообще легко плакал, особенно когда на него накатывал приступ жалости к себе, а мысли об отсутствии взаимности со стороны народа, которому он отдавал все свое щедрое и доброе сердце, доводили его до настоящих рыданий.
В слезах он прибегал к сэру Роберту Карру. В характерной своей манере, перемежая хвалы Всевышнему с богохульством, он жаловался на неблагодарность человеческой натуры и на жестокосердие людское, ведь он был для народа все равно что отец, а народ и не думал отвечать сыновней любовью. Легко переходя от слез к ярости, он в конце концов обзывал народ «дьяволовым отродьем», успокаивался и переключался на радости предстоящей псовой охоты.
Но и здесь его поджидали новые разочарования.
Обычно он охотился в Ричмонде. В тот день погода стояла чудесная, деревенский воздух бодрил, и вообще это развлечение было больше всего по сердцу королю. Раздражение родом людским улеглось, настроение улучшилось. В конце концов, все не так уж плохо! На охоту съехались многие славные джентльмены — король не понимал, что их привлек принц Генри, присутствовавший здесь по требованию отца.
В высоких сапогах со шпорами, в костюме любимого ярко-зеленого цвета, в шляпе с маленьким пером, с охотничьим рогом на боку (заменявшим ненавистную королю шпагу) его величество мчался на коне вслед за собаками. По правде говоря, это конь нес его, ибо в искусстве верховой езды король отнюдь не блистал. Рядом с королем скакали сэр Роберт Карр, Монтгомери и Хаддингтон; охотники обходили с флангов, за ними следовал двор.
Под конец славной погони, на опушке у реки, собаки затравили оленя. Радостный король, приписавший всю удачу себе, затрубил над тушей в рожок.
Затем в тени дубов состоялся легкий завтрак с вином, и король окончательно оправился от недавней хандры и показал пример в возлияниях. Он был почти галантен к нескольким участвовавшим в гоне дамам и обратил особое внимание на графиню Эссекс. Она, как и король, была во всем зеленом, а сопровождал ее кузен, граф Арундельский. Король шутил по поводу заграничного вояжа ее супруга и по поводу приема, который ее светлость окажет его светлости. Шутки его величества были несколько сомнительного свойства, и принц Генри хмурился. С трудом подавив раздражение, его высочество сразу, как кончился завтрак, попросил у отца разрешения удалиться. Он пояснил, что возвращение в Сент-Джеймский дворец зависит от прилива, посему ему надо поспеть в Кью, где их ждут лодки, а лошадей он оставит на грумов.
Его величество, который начинал уже побаиваться наследника, с готовностью отпустил и его высочество, и его свиту. И только тогда понял, из-за кого сегодняшняя охотничья партия оказалась такой многочисленной и блестящей: при короле, помимо охотников и слуг, осталась лишь небольшая группа придворных, а основная часть последовала за принцем.
Король Яков, выкатив глаза, наблюдал их бегство. Вся веселость покинула его. Он сидел на подушке, привалившись к стволу дуба, и был похож на выпотрошенный мешок. По щеке его скатилась слеза.
— Господи упаси, — пробормотал он, — да он меня заживо похоронит, — король тяжко вздохнул. — Так и будет, Господи.
Сэр Роберт предложил вина, король отказался:
— Нет, нет. Я уже сегодня достаточно испил, и Бог знает из какой горькой чаши. Помоги мне, Робин, поедем.
И они двинулись по лесной просеке (дело было неподалеку от Шина). Сэр Роберт пришпорил коня, чтобы догнать леди Эссекс — она с кузеном Арунделем осталась в свите короля, чтобы сопроводить его во дворец в Ричмонде (тот самый, где испустила свой последний вздох Елизавета). Сэр Роберт выбрал момент, когда леди Эссекс осталась одна: ее кузен приотстал, заболтавшись с веселой леди Хэй.
Она обернулась посмотреть, кто там за ней скачет, и сначала побледнела, потом залилась краской — она узнала кавалера в зеленом. Попыталась улыбнуться, а затем, удивившись собственной смелости, произнесла:
— Вы преисполнились состраданием к моему одиночеству, сэр?
— Вы не нуждаетесь в сострадании, поскольку выбрали одиночество сами; кроме того, вы находитесь в самом блестящем обществе — в обществе самой себя. Я боюсь не быть принятым в такое великолепное общество.
— Тогда мы оба ошиблись в своих предположениях, сэр Роберт.
— Вы оказали мне честь, мадам, сохранив в памяти мое имя.
— Вы что же, полагали, что память моя недолговечна?
— Скорее, я считаю себя недостойным быть сохраненным в памяти, места в которой жаждут многие.
— Я вижу, вы преуспеваете в придворной галантности. — И в ее тоне послышалась нотка сожаления: она бы хотела, чтобы эта куртуазность в ухаживании была не игрой.
— Неужели я галантен с вами более, чем другие?
— К сожалению, нет.
— Почему же «к сожалению»?
— А разве вам приятно подражать обычному придворному тону?
— Мадам, я приму любой тон, но при условии, что зададите его вы.
— На мой вкус, вам бы куда больше подошли простота и искренность.
— О, если б я знал, что это такое! Я был воспитан при дворе, миледи.
— Неужели? — Она повернулась и взглянула на него. Удивление, прозвучавшее в голосе, удивление, мелькнувшее во взгляде, вызвали у него улыбку — в рыжеватой бородке блеснули белые крепкие зубы.
— А вы разве предполагали иное? — осведомился он. — Неужели я такой уж неотесанный мужлан, что вы и поверить в это не можете?
— Но принц Генри говорил… — И она осеклась, поняв свою оплошность.
— Ах! Принц Генри! — он вздохнул с притворной серьезностью. — Он мог представить меня вам хоть свинопасом: вы, вероятно, уже заметили, что он меня не любит. Но в этом нет ничего удивительного. Королевский дом разделился на две партии, и, служа королю, ты поневоле оскорбляешь его высочество. Никаких иных причин для обиды я не вижу.
Она промолчала. Еще дитя по опыту, она все же понимала, что у принца есть и другой повод для обиды, и повод этот, пусть и невольно, она дала сама.
Они некоторое время ехали в молчании. Часть кавалькады оторвалась далеко вперед, и сначала они ринулись вслед, но потом опустили поводья, поняв, что еще многие остались позади. И потому они оказались в середине, между авангардом и арьергардом, будто одни в этом лесу, среди деревьев и солнечных бликов на дороге и траве. Их охватило странное чувство — будто они вообще одни на свете (по правде говоря, графиня ощущала это острее). Наконец сэр Роберт заговорил:
— Ваша светлость прибыли в свите принца?
Она слегка замешкалась с ответом.
— Я впервые участвовала в охоте на оленя, и то по просьбе моего кузена Тома.
— Тогда почему вы не вернулись вместе с принцем?
— Как — «почему»? Том же остался!
— И из-за этого вы отказались следовать своим желаниям?
— По-моему, вы слишком далеко зашли в своих предположениях, сэр Роберт, — сказала она с достоинством. — Я следую именно своим желаниям. Я — Говард, а преданность королю — в традициях нашей семьи.
Сэр Роберт улыбнулся про себя, вспомнив пару Говардов, которые отступили от традиций и лишились голов.
— Преданность, мадам, это долг. А я говорю о желаниях.
— Желания? — В ее глазах почему-то мелькнула печаль. — Женщина осуществляет свои желания, когда повинуется долгу, — и, пришпорив коня, она ускакала вперед; а он остался, так и не успев задать еще один вопрос.
Вскоре этот вопрос стал для него действительно важным: принц, который прежде старался не выказывать своей враждебности, начал искать поводы ее открыто продемонстрировать. Случай представился его высочеству через неделю, на теннисном корте Уайтхолла. Сэр Роберт и мистер Овербери играли в паре против лорда Монтгомери и сэра Генри Тренчарда, придворного из свиты принца.
Окна апартаментов лорда-камергера выходили на корт; и вот в одном из окон появилась группа дам, среди которых были супруга лорда-камергера и его дочь.
Победа досталась сэру Роберту легко. К концу партии в галерее над кортом появился принц Генри в сопровождении нескольких джентльменов. Заметив в окне леди Эссекс, его высочество ухватился за возможность, которую предлагала игра: с одной стороны, он хотел продемонстрировать ее светлости свою ловкость, с другой — поставить на место этого выскочку, который, похоже, начинал ей нравиться.
Печально наблюдать, как молодой человек, одаренный, умный и обычно благожелательно ко всем настроенный, воспламеняется злобным чувством, основа которого — ревность. И неопытность в любовных делах непременно подведет его.
Принц, уверенный в своем превосходстве, выступил вперед. Он и вправду закалил свои мышцы длительной и быстрой ходьбой, по праву гордился своими успехами в древнем искусстве стрельбы из лука и всегда был готов сразиться на теннисном корте, посоревноваться в метании копья или в верховой езде.
— Сэр Роберт, мне говорили, что вы — искусный теннисист. Не сыграете ли со мною?
Если само приглашение и удивило сэра Роберта, то холодный, враждебный тон, с каким оно было сделано, не оставлял сомнений в том, что предложение сделано вовсе не из любви к игре. Но поскольку от таких предложений не уклоняются, он покорно согласился.
— Всегда готов служить вашему высочеству.
Принц сбросил куртку и камзол, повязал белым платком свои каштановые волосы и, поскольку уже был в легкой обуви, приготовился к игре.
Он понимал, что преимущество на его стороне — противник достаточно устал за предыдущую партию. Однако преимущество было несущественным — сэр Роберт, более развитый физически, более сильный, причем сила его была врожденной, а не приобретенной, как у принца, великолепно играл в теннис. Пусть и с запозданием, но принц все же получил важный жизненный урок: прежде чем бросать кому-то вызов, надо сначала хорошенько изучить противника. Поначалу принц был далек от поражения, но — что было еще оскорбительнее — зрителям стало понятно, что его выигрыш или проигрыш зависит не от него, а целиком от желания противника. Сэр Роберт легко, без напряжения, удерживал равный счет, и все понимали, что он не считает нужным усердствовать.
Как только принц заподозрил, что сэр Роберт просто забавляется, он допустил несколько намеренных ошибок, но сэр Роберт ими не воспользовался. В конце концов принц все же выиграл несколько очков, но сэр Роберт снова без труда сравнял счет. Его высочество совершенно утратил контроль над собой: он подбежал к сетке, упустив посланный противником мяч, и побелевшими губами произнес:
— Я не стану больше играть, сэр.
Сэр Роберт в удивлении поднял брови, помолчал немного, затем поклонился:
— Как вашему высочеству будет угодно.
Принц бросил на него взгляд, в котором читалось такое бешенство, что стоявшие вокруг джентльмены невольно подошли поближе.
— И вы даже не спрашиваете, почему я прекратил игру?
— Я не настолько самонадеян, чтобы расспрашивать о причинах поступков принца.
— Тогда я сам вам скажу: вы даже в спорте остаетесь придворным.
Сэр Роберт слегка улыбнулся и поклонился вновь.
— Ваше высочество, это обязанность каждого джентльмена — помнить о хороших манерах.
Принц прищурился и секунду обдумывал сказанное, а затем, поняв, дал наконец волю своему гневу:
— Ах ты, наглый пес! — вскричал он и замахнулся ракеткой. Тут к принцу с криком «Сир! Сир!»[1098] бросился мистер Овербери. Он схватил его за руку — достаточно твердо, но не настолько, чтобы его высочество не мог сразу же высвободиться. Это вмешательство дало возможность его высочеству одуматься.
— Как вы посмели, сэр?! — обрушился он на мистера Овербери. — Я всего лишь хотел испытать преданность сэра Карра придворному этикету!
— Ваше высочество, удар, нанесенный тем, кому в силу своего положения не грозит ответный удар, не может служить испытанием.
Принц в изумлении взирал на длинное спокойное лицо.
— Что вы имеете в виду? — спросил он, залившись краской.
— Я всего лишь служу вашему высочеству, — пояснил мистер Овербери. — Удар ракеткой нанесет голове сэра Роберта меньший ущерб, чем вашей чести.
Принц обернулся к своим джентльменам, которые толпились вокруг с угрюмыми физиономиями, и деланно рассмеялся:
— Ну вот, я, кажется, снова школьник! Мне дают уроки игры в теннис и уроки чести! — Он отшвырнул ракетку. — Пойдемте, господа! — скомандовал он и увел свое войско к галерее. На площадке остались сэр Роберт и мистер Овербери.
— Похоже, поле битвы осталось за нами, — с невеселой улыбкой сказал сэр Роберт.
— Если после этого мы останемся в живых, я обязательно допишу в свои «Характеры» еще одну главу и назову ее «Принц», — ответил мистер Овербери.
— Если выживем?
Мистер Овербери пожал плечами:
— Это только начало. Настоящее сражение впереди. И, насколько я могу судить, разыграется оно в апартаментах его величества.
— Боже мой! — презрительно воскликнул сэр Роберт. — Пусть мальчик рассказывает свои сказки. Сейчас король не испытывает к нему большой любви.
— Все зависит от того, как именно мальчик преподнесет эту историю. Потому что, между нами говоря, мы сейчас оскорбили божественную суть монархии.
Сэр Роберт пожал плечами и повернулся, чтобы поднять камзол. И тут он взглянул на окно, занятое дамами. В окне мелькнул платочек и пара блестящих глаз подарила ему улыбку. Он поклонился, прижав руку к сердцу.
— Как поэтично! — воскликнул мистер Овербери. — Ах, как поэтично! Ты получил именно тот приз, которого жаждал его высочество. Ты никогда не замечал, что в этом мире надежды глупых и самоуверенных никогда не сбываются?
Дамы удалились — возможно, леди Саффолк сочла поведение дочери слишком уж откровенным.
Мистер Овербери вздохнул:
— Очаровательное дитя, эта дочь Говардов. Если бы я был уверен, что его высочество хорошо за них заплатит, то мог бы писать для нее сонеты — что-нибудь в манере мистера Шекспира, а он большой мастер итальянского размера.
— Ах ты, продажный писака! Да неужели эта леди и сама не может служить источником вдохновения?
Мистер Овербери помог другу натянуть камзол:
— Вдохновения — да, однако вдохновение следует переводить в оплачиваемый труд. С помощью золотого посоха я мог бы исторгнуть Кастальский ключ[1099] из самой бесплодной скалы. Но погоди! К нам, если я не ошибаюсь, шествует посланец гнева.
Это был сэр Джеймс Элфинстоун, один из придворных принца — тот самый рыцарь, которого выдворили из дворца, чтобы передать его апартаменты фавориту: этого он не забыл и не простил. Он надвигался на них со свирепым видом, правой рукой подкручивая усики, а левую держа на эфесе шпаги.
Остановившись перед шотландцем, он возгласил:
— Сэр Роберт, некоторое время назад здесь были произнесены некие слова.
— Совершенно верно, сэр Джеймс. — Мистер Овербери проскользнул между ними. — И большую часть их произнес я, поскольку так уж случилось, был здесь. Я известен своим даром находить слова как в прозе, так и в стихах и готов предложить вам свои услуги. Успокойся, Роберт! Джентльмен обеспокоен мною и моими словами, и я рад предложить ему и то, и другое, либо вместе, либо по отдельности, если мои слова и я сам ему не по зубам.
Сэр Джеймс, такой же длинный, как и мистер Овербери, глянул ему в лицо и рявкнул:
— Сэр, у меня с вами никаких дел нет.
— Что легко исправимо, — мистер Овербери произнес это добродушно-насмешливым тоном. — Однако я просто указал вам на вашу ошибку. Впрочем, как я понимаю, вы явились сюда в качестве представителя его высочества.
— В этом вы правы.
— Я вообще всегда прав. У меня такая привычка.
Сэр Роберт взял мистера Овербери за локоть, но тот и не думал отступать.
— Погоди, Робин. Неужели ты не видишь, что это разговор на уровне представителей? Я, как твой представитель, встречусь с представителем его высочества. Впрочем, сей высокочтимый джентльмен вправе именовать себя кем угодно, выбор велик — либо подручным, либо наемным убийцей, либо мальчишкой на побегушках, либо вульгарной чернью.
— Сэр, — прорычал сэр Джеймс, — ваши слова оскорбительны!
— Я ведь намекал вам на свой дар находить точные слова.
Сэр Джеймс даже растерялся.
— Вы что же, сэр, потешаетесь надо мной?!
— А если и так, сэр Джеймс? Что тогда? Вы поджарите меня на вертеле и съедите? Рад буду доставить удовольствие вашей светлости!
Сэр Джеймс измерил мистера Овербери негодующим взглядом, но потом вспомнил о своей миссии.
— Я уже сказал, что у меня дело не к вам, а к этому типу, который прячется у вас за спиной.
Терпению сэра Роберта наступил предел.
— Прячусь?! — взревел он. — Я — тип?! — Он изо всех сил отпихнул мистера Овербери в сторону. В следующее мгновение сэр Джеймс уже валялся в пыли, сбитый ударом могучего шотландца.
Сэр Джеймс поднялся, отряхнулся и удовлетворенно хмыкнул — итак, он выполнил миссию, пусть и ценой собственного достоинства.
— Мой Бог, вот теперь я требую удовлетворения.
— Сражаться с вами? С вами? — Сэр Роберт стоял подбоченясь и презрительно ухмылялся. — Да я, если вам так угодно, переломаю вам все кости — это единственный способ, которым я могу удовлетворить себя. Я не сражаюсь с наемниками.
Мистер Овербери захохотал:
— Ну разве я вам не говорил? Господи, сэр Джеймс, если б вы послушались меня, вы бы сберегли усилия. И штаны впридачу.
Но побелевший от ярости сэр Джеймс не слышал ничего — он продолжал наступать на сэра Роберта:
— Вы за все ответите, уж будьте уверены! Уж будьте уверены! — И, поскольку больше ничего такого придумать не мог, повернулся на каблуках и удалился.
Сэр Роберт проводил его взглядом, потом взял шляпу и посмотрел на мистера Овербери.
— Поле битвы снова осталось за нами, Том.
Мистер Овербери задумчиво покачал головой:
— Это всего лишь разведка боем. Настоящее сражение впереди.
Король Яков сидел на краешке огромной постели в халате, шлепанцах, с повязанной пестрым платком головой — он походил на Панталоне из итальянской комедии масок. Король нервно теребил белокурую бородку, коровьи глаза были влажны и необычайно печальны.
Принц Уэльский, весь бурливший желчью, мерил шагами королевскую опочивальню и говорил, говорил, говорил о сэре Роберте Карре и этом его прихвостне, мистере Овербери. Сэру Роберту, жаловался принц, всегда недоставало уважительности, а сегодня наглость его перешла все пределы. При поддержке мистера Овербери он избил джентльмена из его, принца, свиты, и к тому же в пределах дворца. Тон, с каким произнес последнее его высочество, показывал, что простое нарушение правил перерастает во дворце в настоящее святотатство.
Король пытался урезонить сына и снять напряжение.
— Хватит! Хватит! Много шума из ничего. Вы просто терпеть Робина не можете, и зря. Я уже подмечал, что вы плохо разбираетесь в людях. А то, что вы с ним сцепились, свидетельствует скорее о том, что вам не хватает рассудительности, я это тоже давно понял. А поскольку вы мой сын, я должен заметить, что вам также не хватает беспристрастности, о чем я глубоко сожалею, — и, не допускающим возражений тоном, добавил: — Идите домой, с Богом. Хорошенько выспитесь, и все будет в порядке.
Ярость, однако, заставила молодого человека пренебречь субординацией.
— Мой рассказ еще не окончен! — вскричал он, продолжая ходить по комнате.
Король застонал и осведомился, чем он так прогневил Господа, если его собственный сын подвергает его таким испытаниям и требует от него невозможного. Ибо наказать Робина он не может — сердце подсказывает ему, что Робин ни в чем не виноват, а обвинять невиновного — это не по-королевски.
Но тут принц упомянул об оскорблении, которое мистер Овербери нанес сэру Джеймсу Элфинстоуну, — это-то и подожгло фитиль. Теперь король воспылал негодованием: наконец-то найден козел отпущения, его можно наказать вместо Робина, и тогда взбунтовавшийся наследник будет удовлетворен. Король с удовольствием отдаст на заклание мистера Овербери — он терпеть не мог эту лошадиную морду.
Король накинул на себя мантию Соломона, а кровать превратилась в судейское кресло.
— Ох, Господи, из-за вашей болтовни и топота у меня все в голове перепуталось! Если вы хотите, чтобы я рассудил по справедливости, изложите мне все спокойно, по-простому, и я вынесу решение. Как случилось, что Робин поднял руку на сэра Джеймса?
Принц, который знал все из уст самого пострадавшего, сказал, что мистер Овербери глубоко оскорбил сэра Джеймса — специально, чтобы вызвать его на дуэль.
— Дуэль?! — воскликнул король с искренним ужасом. — Дуэль, вы сказали? Ну, я разберусь с этим мистером Овербери. Бог свидетель, он научится уважать мои законы! А теперь идите и предоставьте все мне. Я не усну, пока не решу этот вопрос.
Однако принц был отнюдь не удовлетворен. Мистер Овербери, возразил он, вовсе не является главным обидчиком.
— Это мне судить, я внимательно вас выслушал и во всем разобрался. Боже упаси! Мы что, вновь взялись за дуэли? Здесь, в моем собственном дворце? Идите! Идите!
И король вызвал своего камергера, дабы тот проводил все еще недовольного принца. Затем послал лорда Хаддингтона за сэром Робертом Карром.
Посланец нашел сэра Роберта и мистера Овербери в скромно обставленной комнате, которая служила им рабочим кабинетом. Несмотря на поздний час, мистер Овербери трудился — нужда в его трудах становилась с каждым днем все настоятельней.
Секретарь фаворита сидел в кресле с высокой спинкой за большим дубовым столом. Свечи в серебряных канделябрах освещали груды бумаг.
Здесь лежали всевозможные петиции, счета, займы, документы о процентных ставках и тоннаже торговых судов, донесения из-за рубежа — короче, все то, что требовало немедленного внимания человека, практически выполнявшего работу государственного секретаря.
Мистер Овербери, одетый в винного цвета халат поверх рубахи и коротких штанов, делал пометки на полях наиболее неотложных документов.
Сэр Роберт поднялся навстречу посетителю — до этого он возлежал в кресле у распахнутого окна, поскольку ночь была жаркой, надвигалась гроза. В комнате стоял странный запах. Лорд Хаддингтон, который еще мало был знаком с курительным табаком, не мог определить его происхождение.
Сэр Роберт, уже собиравшийся на покой, почтительно выслушал приказание — почтительно еще и потому, что лорд Хаддингтон сообщил ему о посещении принца. К этому часу уже весь двор знал о происшествии на теннисном корте. Итак, сражение, которое предсказывал мистер Овербери, началось.
Король поджидал его в одиночестве: его величество не был склонен объясняться с Карром при свидетелях — свидетели были нужны ему еще менее, чем при разговоре с принцем.
Король восседал под балдахином, прикрыв широким халатом хилые ноги. Он изложил жалобы принца, сурово попенял за избиение сэра Джеймса Элфинстоуна и яростно накинулся на мистера Овербери за то, что тот навязал сэру Джеймсу дуэль.
Он не потерпит скандалистов при своем дворе и дуэлянтов в своем королевстве и более ни одного дня не вынесет присутствия человека, который посмел ослушаться его королевских указов. Он — король, и слово его — закон. И, черт побери, так будет! Тяжело сопя, он умолк, предоставив сэру Роберту возможность ответить.
— Ваше величество не совсем верно информирован о случившемся.
— Как?! — возопил король. — Разве вы не слыхали, что мне обо всем рассказал сам принц?
— Принц Генри сам при этом не присутствовал. Что же касается рассказа о действиях мистера Овербери, то он и правдив, и неверен одновременно — причем неверного больше. Скандал затеял сэр Джеймс. Он явился специально, чтобы разозлить меня. Это он хотел навязать мне дуэль, он затем и пришел.
— Дуэль — тебе? Это тебе, Робин, он хотел навязать дуэль?! — Король был поражен. Королевский гнев сразу же сменил адресата. — Черт меня побери! Что ты такое говоришь?
— Как раз, чтобы оградить меня от задиры, Том и встал между нами и предложил себя в качестве моего представителя.
Рачьи глаза короля внимательно изучали сэра Роберта — упоминание Овербери по имени, теплый тон, каким было произнесено это имя, снова возбудили подозрения короля.
— А как случилось, что ты ударил сэра Джеймса?
Сэр Роберт рассказал. Глаза короля, казалось, совсем вылезли из орбит, однако он ответил уклончиво:
— Между нами, ты превратил мой дворец в какую-то медвежью яму. Это ты спровоцировал его высочество на то, что он потерял свое королевское достоинство, это ты разозлил его настолько, что он ворвался ко мне в спальню, позабыв, что я не только его отец, но еще и король. И ты еще защищаешь этого грубияна Овербери! Но ведь если бы он не издевался над сэром Джеймсом, все еще могло оставаться в рамках приличий.
— Я уже объяснил вашему величеству…
— И я хорошо слышал твое объяснение. Но я достаточно проницателен, чтобы разглядеть за объяснениями суть и составить свое собственное суждение. Есть лишь один способ положить всему конец, восстановить покой и обезопасить себя от повторения таких историй: этот тип Овербери должен убраться!
Сэр Роберт весь напрягся, лицо его покраснело. Он начал было что-то говорить, но король поднял руку:
— Ни слова больше, Робин. Это не просьба, это приказ. Королевский приказ. Проследи, чтобы он был выполнен, — произнес король таким надменным и грозным тоном, каким он еще со своим фаворитом не говорил.
Сэр Роберт сразу все понял. Он поклонился с видом крайне униженным и покорным и голосом, полным смирения, сказал:
— Я — самый преданный и самый послушный слуга вашего величества. Завтра к этому же времени мистер Овербери покинет дворец и вашу службу.
Король глядел победителем. А пока сэр Роберт произнес:
— Дозволено ли будет и мне сопровождать его?
— «Сопровождать его»? Сопровождать его! Ради Бога, что это такое ты говоришь?
— То, что сказал, сир. Я желал бы удалиться вместе с мистером Овербери.
— Боже, я тебе не позволяю!
— Ваше величество может заключить меня за неповиновение в Тауэр, потому что в ином случае я все равно уеду с мистером Овербери.
Король с недоверием и страхом глядел в решительное лицо сэра Роберта. А потом губы короля задрожали, и на королевские глаза набежали слезы. И тут он дал волю ярости.
— Вы — гнусная банда дьяволопоклонников! — заорал он с жутким шотландским акцентом, соскочил с постели и, дрожа от негодования, стал перед фаворитом.
Сэр Роберт поклонился и двинулся к двери.
— Куда это ты направился? — крикнул король.
— Я понял, что ваше величество меня отпускает.
— Ничего подобного! Ты нарочно выводишь меня из себя! Я предупреждаю тебя, Робин, со мной нельзя так играть! — Он сделал пару шагов и заговорил слезливым голосом: — Я ведь так хорошо к тебе относился, Робин, и вот благодарность! Значит, ты такой же неблагодарный, как и остальные?
— Сир, ничто не может умалить мою благодарность и любовь, даже если вы пошлете меня в Тауэр или на плаху…
Король прервал его.
— Любовь? Да ты меня совсем не любишь. Ты такой же, как остальные. Все это лишь притворство, ты все время притворялся. Любовь в том, чтобы отдавать. А ты, как и другие, хочешь только брать.
— Сир, я этого не заслужил. Вы ко мне несправедливы.
— Несправедлив? Я — несправедлив?! Да ты же сам доказал свою нелюбовь ко мне, пожелав променять меня на этого негодяя Овербери!
— Если я не уйду из дворца вместе с ним, я стану соучастником несправедливости — ведь он был готов рисковать своей жизнью, чтобы спасти меня. Вот и вся его вина. Каким презренным негодяем я был бы, если бы не разделил наказание, которое сам на него навлек!
— А меня это все совсем не интересует!
Сэр Роберт посмотрел королю в глаза.
— Неужели ваше величество будет доверять мне, ценить меня по-прежнему, если я настолько забуду честь, что в тяжелую минуту покину преданного мне человека?
И снова король уклонился от ответа.
— Ты говоришь о преданности и обязательствах! А каковы твои обязательства по отношению ко мне?
— Их я не забывал никогда. Я служил вашему величеству в полную меру своих скромных сил и возможностей. Моя жизнь, сир, принадлежит вам. Бог свидетель, я с радостью отдам ее, если в том будет нужда.
Это откровенное желание польстить вызвало в душе его величества такую бурю эмоций, что он воскликнул:
— Робин! Робин! — И король, подойдя к сэру Роберту, положил руки ему на плечи. — Ты и вправду так думаешь? Ну скажи, это правда? Бога ради, ты не покинешь меня, ты не разобьешь мое бедное старое сердце?
Сэр Роберт улыбнулся так нежно (а он был большой мастер нежных улыбок), что сопротивляться было невозможно.
— Покинув вас, сир, я разобью свое собственное сердце, впрочем, как и свою судьбу. Однако…
— Ни слова больше, Робин. Молчи, друг. — И король еще крепче обнял его за плечи. — Я верю тебе. Ты настоящий герой среди картонных рыцарей.
Он отпустил сэра Роберта, утер глаза и заковылял назад к постели.
— Генри, конечно, разозлится, снова ворвется ко мне и опять начнет жаловаться. Но я это вытерплю. Ради тебя, Робин, мой мальчик, я вынесу все.
Эта капитуляция могла бы удовлетворить сэра Роберта, но он пожелал пока не выказывать удовлетворения: он знал переменчивость королевской натуры и боялся, что тот может передумать.
Он не хотел бы, заявил сэр Роберт, чтобы король переживал из-за него неприятные минуты. Его величество этого не заслужил, и потому он, сэр Роберт, считает, что ему все же лучше было бы удалиться вместе с мистером Овербери. Пусть король отпустит его — ведь у его преданного слуги и так хватает при дворе врагов, многие лорды относятся к нему с презрением, а он, в силу разницы положений, не может ответить им соответствующим образом.
Своей решимостью он довел короля до исступления. Он продолжал говорить униженным тоном, уверял обожаемого монарха в вечной любви, а обожаемый монарх продолжал молить его не покидать двор, потому что это будет для него непереносимо, обещал сделать сэра Роберта лордом, равным другим великим лордам, чтобы ни один из тех, кто ранее позволял себе неприязненное отношение, не смел более возвысить голову.
Затем, видя, что сэр Роберт все еще колеблется, король удвоил мольбы, а под конец сдался совсем. Он не только позволил мистеру Овербери остаться, но пообещал даровать тому рыцарское звание и сделать своим придворным. Что касается сэра Роберта, то он получит замок Рочестер и титул виконта (это помимо освободившегося баронства Уинвик в Нортгемптоншире); он будет награжден орденом Подвязки[1100], станет членом Тайного совета и пожизненным хранителем Вестминстерского дворца. Пусть все знают, как любит и ценит его король, и если кто-то посмеет косо взглянуть на лорда Рочестера — тем хуже!
После этого король в последний раз обнял бесценного своего Робина и отпустил его — было уже за полночь, и его величество сильно утомился от переживаний. Однако оставшись в одиночестве и вспомнив стойкость, с какой Робин отстаивал мистера Овербери, король снова воспылал ревностью. То обстоятельство, что король вынужден был сдаться и пощадить Овербери, еще сильнее разожгло царственный гнев.
Как же это характерно для слабых, неуверенных в себе натур: под давлением обстоятельств проявлять великодушие, а затем, ненавидя свою собственную слабость, переносить ненависть на того, к кому только что был великодушен.
Ухаживание принца Генри за леди Эссекс вряд ли можно было назвать успешным. Несколько раз ему удавалось увидеться с леди, но остаться с ней наедине он ни разу не смог. Чтобы добиться желаемого, его высочество прибегал к разным способам, и одним из них, надо сказать, довольно странным, было укрепление его отношений с графом Нортгемптоном.
Его высочество знал, что его светлость, как все Говарды, втайне исповедовал католичество, что уже само по себе было неприятно принцу как ярому протестанту. Он также знал о дружбе графа с Испанией и подозревал, что тот состоит на содержании у короля Филиппа. Это вызывало еще большую неприязнь. Но что хуже всего — граф Нортгемптон был сторонником испанского брака. Однако, подобно тому, как голод может превратить честнейшего из людей в вора, так и муки любви могут заставить человека щепетильного забыть о своей щепетильности.
Леди Эссекс была внучатой племянницей графа Нортгемптона, тот ее обожал, и леди часто бывала в его великолепном дворце на Стрэнде. Принц Генри также зачастил во дворец.
Старый аристократ был немало удивлен внезапным расположением принца, который прежде едва его замечал, и, будучи человеком опытным, решил найти этому причину. Вскорости острый глаз разглядел добычу, на которую нацелился юный монарх, — маленькую златокудрую племянницу. И, как бы сильно ни любил ее дядюшка — а любил он ее по-своему достаточно глубоко, — он лишь поздравил себя с таким открытием. Неважно, что честь горячо любимой племянницы может пострадать, — главное, теперь, когда принц, глава враждебной партии, прибился к его берегу, эта ситуация могла сослужить службу его ненасытному честолюбию. Роберт Сесил старел и слабел (его светлость как-то забывал, что ему и самому уже за семьдесят), и вскоре место первого лорда казначейства и главного государственного секретаря станет свободным. Если лорду Нортгемптону не удастся занять давно желанный пост, то не по своей вине — со своей стороны он ошибок не допустит. Однако даже в самых безумных мечтах он не смел и предположить, что лестницу, по которой он взберется до самого верха, будет поддерживать принц Уэльский. Так что он благословлял маленькую племянницу, предоставившую ему такой шанс, и со всем придворным искусством убирал с пути принца Генри все препятствия.
Граф стал вдруг человеком очень светским и в течение всего сезона давал у себя в Нортгемптон-хаузе замечательные приемы. Здесь проходили и банкеты, и танцы, и маскарады, на которые приглашался весь двор, устраивались и увеселения более интимного порядка — вечера у воды или обеды, на которых присутствовало не более полудюжины гостей и после которых его высочество прогуливался с миледи в прохладном саду над рекой.
Но то ли молодая графиня была чересчур уж благонравна, то ли она побаивалась злых языков, то ли по каким иным причинам, но она избегала оставаться с принцем наедине, хотя в обществе часто встречалась и беседовала с ним.
Не только это вызывало досаду его высочества. В Нортгемптон-хаузе часто бывал некий сэр Дэвид Вуд, имевший несчастье постоянно становиться принцу поперек дороги. При этом непонятно было, делал он это ненамеренно или вполне осознанно. Сэр Дэвид недавно вернулся из Испании и пользовался большим доверием графа. Видный мужчина лет под тридцать, веселый и хорошо воспитанный, он мгновенно пал жертвой прелестей леди Эссекс. Будучи искусным ухажером, он не делал тайны из своих устремлений. Сэр Дэвид предпринял наступление по всем правилам военного искусства и постоянно находился рядом с ее светлостью, либо не понимая, либо отказываясь понимать, что мешает принцу.
Нортгемптон заметил, что ситуация осложняется, но поскольку сэр Дэвид слишком много знал и о самом милорде, и о его испанских связях, просто так изгнать его он не посмел. Поэтому граф решил в мягкой форме упрекнуть племянницу в легкомыслии.
Она оскорбилась:
— В чем проявляется мое легкомыслие? Я не поощряю сэра Дэвида, я не удерживаю его при себе. По правде говоря, я нахожу его почти таким же докучливым, как и его высочество. Мне не нужно внимание ни того, ни другого. Впрочем, даже неплохо, что оба стремятся к одному и тому же — таким образом они нейтрализуют друг друга.
Вот уж об этом его светлость и слышать не хотел.
— Его высочество — одно, а сэр Дэвид — совсем другое. Внимание принца — большая честь, подданные обязаны принимать его со всем уважением, если, конечно, внимание не становится неприлично настойчивым. Но если леди ценит свое доброе имя, она может без всяких проблем избавиться от назойливости простого джентльмена, такого, как сэр Дэвид. Достаточно лишь дать понять, что она и вправду ценит свое доброе имя.
В тот же самый день ее светлость последовала дядюшкиному совету, однако побудили ее отнюдь не его слова.
Сэр Дэвид обедал вместе с графом и, когда обед уже подходил к концу, заметил в саду ее светлость. Он тут же объявил, что хотел бы глотнуть свежего воздуха.
Едва сэр Дэвид вышел, как объявили о прибытии новоиспеченного лорда Рочестера.
Роберт Карр явился в сопровождении Томаса Овербери (недавно провозглашенного рыцарем), чтобы обсудить с лордом-хранителем печати некоторые вопросы недавней корреспонденции из Испании.
Граф оказал им радушный прием — он был всегда радушен к тем, кто мог оказаться ему полезным, и проводил гостей в удобную и богатую библиотеку во втором этаже.
Вскоре все главные проблемы были обговорены, а поскольку день выдался жаркий и терраса манила прохладой, лорд Рочестер предложил перейти туда, чтобы обсудить детали.
А в саду прогуливалась леди Эссекс в сопровождении усердно ухаживавшего за ней сэра Дэвида. Галантный рыцарь разливался соловьем, и ее светлость слушала его без гнева, потому что сэр Дэвид, в конце концов, не был таким уж неуклюжим воздыхателем. Как вдруг она подняла глаза на террасу и увидела, что ее внимательно разглядывает один из дядюшкиных гостей. Она остановилась, и с губ ее исчезла улыбка.
Лорд Рочестер приподнял украшенную плюмажем шляпу и поклонился. А затем продолжил разговор с собеседниками.
Сэр Дэвид удивленно взглянул на ее светлость.
— Кто этот славный господин? — спросил он весьма небрежным тоном, ибо по природе своей был не из тех, кто склонен испытывать уважение к кому бы и чему бы то ни было.
— Это лорд Рочестер, — ответила она.
— Ах, Робин Карр! — воскликнул сэр Дэвид и снова глянул на террасу, теперь в глазах его появился интерес. Затем он вновь перевел взгляд на свою спутницу.
— Ваша светлость страдает от жары! — забеспокоился он. — Вы так побледнели.
Она подняла на него свои темно-синие, такие невинные глаза и с иронической улыбкой сказала:
— Вы слишком пристально следите за изменениями моего лица, сэр Дэвид.
В упреке он услышал вызов.
— Да кто же не воспользовался бы такой благословенной возможностью? Я смотрю на вас так, как испанцы — я сам тому свидетель — смотрят на лики святых, однако в их взорах нет и половины того благоговения, которое испытываю я.
— Тогда их святопочитание не столь уж велико.
— Напротив! Но мое обожание еще больше.
Она слегка нахмурила брови, и тон ее стал суровым:
— Сэр Дэвид, я — неподходящий объект для обожания.
— Но если я действительно обожаю вас, что я могу поделать? Это превыше меня. Я не могу противиться.
— Этому может противиться мой супруг. Вы забываете, сэр Дэвид, что у меня есть муж.
— И пятьдесят мужей не могут лишить меня счастья боготворить вас.
— Прекрасно, но если вы меня уважаете, то достаточно и одного, чтобы лишить вас права говорить мне об этом.
— Такое право мне даровали вы.
— Каким же образом? — В ее голосе зазвучал гнев. — Вы безумец, сэр Дэвид.
Он даже задохнулся и побледнел. А когда заговорил, слова его были уже сплошным смирением:
— Дозволено ли мне будет осведомиться, чем я заслужил такую отповедь? Я ведь ни о чем не прошу. Я почитаю вас, но не жду никакого вознаграждения. Я ничего не требую взамен.
— Сэр Дэвид, я вас не понимаю. Возможно, я не способна вас понять.
— Но ведь все так просто и ясно! Я говорю, что навсегда останусь вашим преданным слугой, а то, что вы ничем не можете меня вознаградить, — это ничего не значит. Я просто вручаю вам себя, даже если вы во мне и не нуждаетесь. Вот и все, моя дорогая леди. Просто знайте, что есть на свете человек, который готов служить вам верой и правдой, который отдаст за вас все. Возможно, вам это кажется такой малостью…
— Нет, это не малость, сэр Дэвид. — Она вздохнула. — И все же я бы хотела, чтобы вы этого не говорили, поскольку мне нечем вам ответить.
Он окончательно утратил благоразумие.
— Но разве я вас об этом просил?! Я прошу лишь об одном: чтобы вы запомнили мои слова. Уже одно то, что вы их будете помнить, сделает меня счастливым.
Вообще-то подобная приниженность была для сэра Дэвида нехарактерна, с его стороны это скорее был искусный ход: в случае, если его атака встретит сильное сопротивление, он оставлял за собой путь к отступлению, но сохранял возможность возобновить приступ при первом же удобном случае. А в том, что она его слова запомнит и вспоминать их ей будет приятно, он был уверен — он хорошо знал женщин.
В этот момент граф окликнул его с террасы: собеседники решили узнать его мнение по одному из политических вопросов, касавшихся короля Филиппа. Он высказал свое мнение, сэр Томас Овербери продолжил дискуссию, которая, к досаде лорда Рочестера, грозила затянуться. Лорд Рочестер потерял терпение и, оставив спорщиков, сбежал по ступенькам, чтобы поприветствовать леди Эссекс.
У него уже вошло в привычку оставлять все дела на сэра Томаса (а его величество теперь тоже привычно передоверял все дела лорду Рочестеру). Король повел себя так потому, что в глубине души был лентяем и терпеть не мог никаких трудов, кроме литературных, таких, как «Энергичный протест против табака», его последний опус, которым он очень гордился. Единственное, ради чего король с охотой предпринимал усилия — ради раздобывания денег. И лорд Рочестер, следуя королевскому примеру, доверял все государственные проблемы своему заместителю, тем более, что он, в отличие от короля, прекрасно сознавал, что заместитель куда более компетентен, чем он сам.
Но сэр Дэвид этого, естественно, не знал, поэтому с удивлением воспринял бегство лорда Рочестера к ее светлости.
На леди Эссекс было розовое платье с высокой талией и пышной юбкой с фижмами и двойными рукавами на бледно-розовой подкладке. Золотоволосую головку покрывала маленькая белоснежная шапочка, украшенная, как и высокий воротник, кружевами. Синие глаза ее светлости улыбались лорду Рочестеру — если бы сэр Дэвид мог разглядеть и эту улыбку, он бы удивился еще больше.
Новоиспеченный лорд с приличествующей скромностью принял ее поздравления, а затем заговорил о сэре Дэвиде Вуде, о его поездке в Испанию, о его достоинствах, о том, как тот хорошо знает дело. Она слушала его, затем со смехом прервала:
— По-моему, для вашей светлости стало привычным развлекать меня разговорами о посторонних.
Он припомнил их последнюю встречу в Ричмонд-парке, слова, которыми они обменивались на банкете в честь посла Испании, и тоже рассмеялся:
— Надеюсь, это не вошло у меня в привычку, но признаю, что до сих пор было моей ошибкой.
— И моей.
— Почему же вашей?
Она на мгновение помедлила, затем решилась:
— Я бы предпочла, чтобы вы говорили о себе.
— О себе? — Он взглянул на нее с недоумением, но она смотрела в сторону, и спокойное выражение ее лица ничего ему не подсказало.
— Потому что этот предмет вы знаете лучше всего, — произнесла она, как бы объясняя свое желание.
— Наверное… Но стоит ли? — Он засмеялся. — Говоря о себе, люди редко осмеливаются быть правдивыми.
— Ах, если человек, говоря о себе, не смеет быть правдивым, то как же узнать о нем правду? Ведь не от его врагов — они из ненависти станут говорить только плохое; и не от друзей — из любви они будут превозносить. Как познать истину?
— Это вообще невозможно, — ответил он. — Правда — самое неуловимое, что есть на свете. Сэр Фрэнсис Бэкон[1101] уже задал устами своего Пилата вопрос: «Что есть правда?» И сэр Фрэнсис, наверное, единственный, кто мог бы ответить на этот вопрос, ибо задал его сам.
— В голосе вашем звучит печаль. Почему?
— Я просто стараюсь быть честным.
— Честность — второе имя правды. Почему же вы тогда говорите, что она неуловима?
Он снова рассмеялся:
— Мне трудно состязаться с вами в речах, вы бьете меня моим же оружием. Прошу пощады!
— Вы можете смело рассчитывать и на пощаду, и на многое другое, — сказала она, и в голосе ее зазвучала предательская нотка нежности.
Его светлость с удивлением взглянул на нее и, возможно, впервые заметил, как она молода и хороша собою.
— «На многое другое»? — повторил он. — Но о чем большем смел бы я вас просить?
— Разве я могу знать до того, как вы попросите? Я не обладаю даром прорицательницы.
— Неужели? — Он продолжал смотреть на нее, и в глазах его появлялся какой-то новый блеск. Очень нежно и медленно он добавил: — Разве на свете есть дар, которого вы лишены?
— О, их множество, уверяю вас.
— Пусть каких-то даров вы и лишены, но, клянусь, не тех, что делают вас желанной.
Внешне она оставалась спокойной, но почувствовала, как часто забилось сердце.
— Вот теперь я слышу речи придворного кавалера, который и не пытается угнаться за правдой, ибо она ему не нужна.
Она по-женски поддразнивала его, а в этом искусстве учителя не нужны. Однако внимание его светлости было отвлечено яркими золотыми бликами, видными в просвете лавровых кустов. По реке плыла украшенная королевским штандартом позолоченная лодка с двенадцатью гребцами. Лодка причалила к ступеням, и на берег сошла пестро разодетая группа джентльменов — лорд Рочестер точно определил их своим вопросом:
— Что за стрекозы летят на нас с реки?
От группы отделилась гибкая фигура принца Уэльского — он прямиком направился к леди Эссекс.
Принц заметил ее спутника и не изменил направления, однако веселость исчезла с его юного лица, а походка утратила живость.
Он замер перед ней в поклоне, она, в глубине души желая, чтобы он очутился на дне речном, ответила глубоким реверансом. Милорд, стоявший с обнаженной головой и также раздосадованный тем, что столь милую беседу прервали, церемонно поклонился — между ним и принцем был восстановлен мир, правда, лишь внешний: таково было требование короля, поскольку им обоим одновременно пожаловали орден Подвязки.
Принц понял, что его жалобы привели лишь к очередному возвышению фаворита, и предпочел хранить дипломатическое спокойствие.
Они обменялись приветствиями, и его высочество, холодно глядя в лицо его светлости, объявил:
— Вы свободны, милорд.
И слова, и взгляд больно уязвили его светлость, но неповиновение было немыслимо, и он вновь поклонился.
— Ваше высочество очень любезны, — пробормотал он не без сарказма и уже было повернулся, как заметил, что тонкие пальчики леди удерживают его за рукав. Ее светлость также была оскорблена словами принца, даже сильнее, чем его светлость. И, насколько это было в ее силах, попыталась смягчить удар.
— Мы уже собирались вернуться к его светлости. — Она имела в виду дядю. — Он на террасе и будет счастлив узнать, что его высочество почтил его визитом.
— Нет, нет, — ответил принц. — Не стоит пока тревожить его светлость.
Она улыбнулась:
— Но он мне никогда не простит, если я не препровожу к нему ваше высочество. — И, повернувшись на каблуках, пошла вперед.
Предположение, что принц прибыл с визитом к дяде, было вполне приличным и разумным — потому что она сама была здесь не более чем гостьей, и визит к ней был бы для принца абсолютно неоправданным.
Его высочество, проклиная свою нерешительность, пообещал себе, что при первом же удобном случае даст понять, что ездит к Нортгемптону только из-за нее, и он понуро поплелся вслед за ее светлостью. Лорд Рочестер шел рядом, процессию замыкала свита.
Доставив принца к дяде, миледи попросила дозволения покинуть их под предлогом, что ее ждет мать, и удалилась, несколько обеспокоенная.
Никаких причин повидать графа у принца не было, и он вскоре вернулся со своими джентльменами в лодку. Он и не пытался скрыть разочарование и негодование.
— Карр! Карр! Вечно этот Карр! Есть ли в мире место, где этот тип не сможет мне помешать?
Хотя он произнес этот вопрос вслух, он ни к кому конкретно не обращался. Однако среди свиты нашелся тот, кто понял, что это не вопрос, а, скорее, просьба. И поклялся себе ее исполнить.
Сим понятливым джентльменом, возжелавшим сыграть при принце роль провидения, был сэр Артур Мейнваринг. Изящный, элегантный господин испанской наружности, он был смекалистым и изобретательным мастером интриги, лишенным к тому же каких бы то ни было угрызений совести.
Сэр Артур верой и правдой служил принцу в обычной надежде придворного, что его старания окупятся. Он с артистическим вдохновением принялся за дело.
У сэра Артура была любовница, выбранная им с большой тщательностью, — красивая, умная и столь же бессовестная Анна Тернер. Она наслаждалась ранним вдовством, подарком судьбы, а судьба, в свою очередь, была обязана таким поворотом талантам, изобретательности и усердию самой миссис Тернер. Миссис Тернер держала на Патерностер-роу салон под названием «Золотая прялка», где богатые и знатные могли найти все самое модное и роскошное. Ее уже хорошо знали при дворе — впрочем, можно сказать, она держала свой собственный двор, ибо вокруг нее вились многие знатные дамы, стремившиеся познать тайны красоты и элегантности. Вдова успешно торговала духами, помадами, пудрами, чудесными мазями и притираниями, призванными сохранить красоту, если она была, и придать ее тем, кто в ней нуждался. Покойный муж миссис Тернер был искусным лекарем, и, она хорошенечко проштудировала оставшиеся после него записи — в них содержалась коллекция предписаний, полезных при самых разных нуждах. В этих записках нашелся и рецепт изготовления желтого крахмала. Крахмал этот так понравился модникам — его использовали для рюшей и воротников, — что уже он один превратил миссис Тернер в знаменитость.
Не меньшую изобретательность она проявила и в изготовлении модных нарядов и украшений; Бен Джонсон и прочие драматурги заказывали ей костюмы для частых в Уайтхолле маскарадов.
Ходили слухи, что она зарабатывала и другим, менее законным способом — предсказывала судьбу и гадала. Об этом только шептались, поскольку никто не желал миссис Тернер зла: нынешний король был автором монументального труда, гневно заклеймившего колдунов и демонологию, а также разослал по всей стране охотников за ведьмами, которые усердно тащили на костер несчастных старух.
Хорошенькая маленькая блондиночка, словно кошка, обожавшая роскошь и удобства, миссис Тернер щедро оплачивала не только свои изысканные вкусы, но и вкусы сэра Артура: скромные доходы не могли обеспечить ему достойное придворного существование.
У нее был приятнейший загородный дом в Хаммерсмите, с большим спускавшимся к реке садом. Об этом саде и вспомнил сэр Артур, когда начал приводить в действие механизм своей интриги. Когда наступит подходящий момент, доставить туда принца будет нетрудно, и сэр Артур заслужит монаршию благодарность и все, что из нее проистекает. Гораздо труднее залучить туда леди Эссекс. Но эта задача была достойна изобретательного ума, и к ее решению он приступил со свойственными ему усердием и смелостью.
На начальном этапе обстоятельства ему благоприятствовали: намечался визит к английскому двору брата королевы, датского короля Кристиана. Приготовления шли полным ходом, намечался и театр масок — темой его были притчи царя Соломона. Пьесу писал Бен Джонсон, а знаменитый архитектор Иниго Джонс строил соответствующие механизмы и павильоны. Миссис Тернер поручили сделать платья для царицы Савской и нескольких других масок.
Сэр Артур уже расписал перед леди Эссекс таланты миссис Тернер, да так красочно, что ее светлость решила заказать у нее платье для заключительного бала. Вот так элегантная вдовушка, уже знавшая о конечной цели своих трудов, и попала в дом лорда-камергера.
Здесь ее великолепно приняли, и она щедро одарила леди Эссекс своим талантом, сделав для нее платье из расшитой серебром ткани. Платье восхитило ее светлость. А миссис Тернер не жалела трудов, и вскоре отношения их стали совсем теплыми. Миссис Тернер открыла графине все свои секреты. Она по справедливости оценила жемчужную белизну кожи миледи — сделать ее еще прекраснее выше человеческих сил, объявила миссис Тернер, однако есть у нее некая благоуханная помада, которая поможет сохранить сей блеск и мягкость. Миссис Тернер владела также секретом особых перчаток, которые надо надевать на ночь, чтобы ручки миледи не утратили белизны и нежности. Поведала она и иные секреты красоты; упоминание о них взволновало миледи до такой степени, что она стала оказывать миссис Тернер необычное (памятуя о разнице в их положении) гостеприимство. В результате в один прекрасный день — это было через неделю после маскарада в королевском дворце — перед «Золотой прялкой» на Патерностер-роу остановился экипаж, из которого вышла изящная дама небольшого роста, с головы до ног закутанная в плащ с капюшоном, который оберегал от любопытных глаз.
Миледи встретил тощий человек лет пятидесяти на скрюченных подагрой ногах. Он был одет в благообразный черный костюм с белым батистовым воротником. Физиономия у человека была костлявая и бледная, красным был лишь кончик длинного тонкого носа. Черные глаза-бусинки слегка косили, и оттого вся физиономия имела крайне меланхоличное выражение.
Юная графиня вздрогнула при виде такого уродливого стража салона красоты.
Зато внутри все дышало покоем и утонченностью. Над камином висел писанный маслом портрет покойного доктора Тернера в костюме тайного советника — он строго взирал на тонувшую в полумраке гостиную своей вдовы. Пол был усыпан ароматическими травами, и их запах удивительно сочетался с ароматом свежесрезанных роз в вазе из итальянской керамики. Обитые алым бархатом кресла окружали покрытый яркой восточной тканью стол, на высоком буфете, на дверцах которого резвились наяды и сатиры[1102], поблескивало драгоценное венецианское стекло.
К ее светлости вышла маленькая вдова, вся — приветливость и желание услужить. Миледи потрудилась взойти по лестнице в более просторную комнату, уставленную сундуками и корзинами, чье интригующее содержимое было живо развернуто перед восхищенным взором графини. Здесь графиня, которая поначалу собиралась приобрести лишь перчатки «для белизны ручек», провела полных два часа, перебирая парчу, левантинские[1103] вышивки, фландрские кружева, коробочки с засахаренными фруктами и флаконы духов из Италии, шелковые вязаные чулки из Испании, не говоря уж о лентах, подвязках, плечевых перевязях и дюжине иных столь необходимых и очаровательных вещиц. Однако графиня удалилась без перчаток, так как вдова уверила ее, что сейчас их в наличии нет, поскольку перчатки нельзя шить заранее. Через два дня она самолично изготовит пару для ее светлости.
Вот так и получилось, что через два дня миледи вновь отправилась на Патерностер-роу.
Миссис Тернер встретила ее заверениями, что ради ее милости специально осталась в городе, хотя в такую жаркую погоду она предпочитает проводить время в своем доме у реки, а дела на Патерностер-роу ведет ее помощница Фостер и подчиненные ей девушки. Обычно оставался в салоне и Вестон — тот самый крайне несимпатичный тип, который встречал клиентов миссис Тернер. Этот Вестон был на самом деле искусным аптекарем, служившим еще ее покойному мужу; он виртуозно изготовлял различные помады и притирания теперь уже по рецептам самой миссис Тернер.
Вестон принес перчатки. К ним прилагалась баночка пахнущей гиацинтами помады — миссис Тернер уверяла, что сама изобрела букет таких запахов. Дабы продемонстрировать перчатки, вдова взяла руку графини и начала нежными движениями поглаживать ее от кончиков пальцев до запястья, как бы нанося крем.
Но вдруг в поведении вдовы произошли странные перемены. Она замерла, держа в руках ладошку графини, затем крепко ее стиснула. Графиня взглянула в лицо вдовы и поразилась еще больше — темные глаза той расширились, брови поползли вверх, рот был крепко сжат.
— Что случилось? — осведомилась растерянная миледи.
— Ш-ш-ш! Подождите! Не говорите ничего! Не двигайтесь, а то это уйдет… Подождите, подождите!
Этот странный тон подействовал на воображение молодой женщины — прерывистый голос, изменившееся лицо, крепкое пожатие и тяжелое дыхание вдовы говорили о том, что происходит что-то непонятное и даже страшное.
— Да! — Голос миссис Тернер упал до шепота. — Да! Я ясно чувствую. Вас окружает какой-то туман, он окутывает вас, хотя вы сами этого почти не осознаете.
— Что? О чем вы? — взмолилась графиня. В ней шевельнулся ужас. — Что вы говорите?
— Тоска, желание, любовь изливаются на вас, как фимиам. Он клубится вокруг вас, словно облако, я чувствую, о, я чувствую это так сильно!
— Вы чувствуете? — Графиня испугалась по-настоящему. Она попыталась высвободить руку, но вдова держала ее слишком крепко. — Но что? Что вы чувствуете? Как?
— Не спрашивайте меня как. — Голос у миссис Тернер был страстным, низким и полным благоговения. — Есть тайны, объяснить которые не в силах никто. Силы, известные только тем, кто ими обладает. Дотронувшись до вашей руки, я почти въявь увидела человека, который насылает на вас облако любви. Он благороден, он красив, галантен, молод и он занимает высокое положение. Очень высокое положение. Он стоит рядом с самим королем… И вы… вы…
Она умолкла и отпустила руку. Голос снова стал обычным:
— Я больше ничего не могу сказать. По крайней мере, сейчас.
Девушка была поражена, испугана. Лицо ее побледнело, прерывистое дыхание выдавало волнение. Произошло что-то странное, и это смущало, тревожило и страшило ее.
Она откровенно сказала об этом и попросила объяснения. Однако просьба вселила во вдову ужас.
— О! Я ни за что не скажу. Я не должна. Я не могу объяснить вам силы, которых и сама не понимаю. Они управляют мною, они заставляют меня говорить. Все происходит помимо моей воли, я становлюсь как лист, дрожащий на ветру. Молю вас, прекрасная леди, забудьте все, что я вам говорила. Забудьте!
Графиня была тронута ее волнением. Она с сочувствием положила руку на плечо вдовы:
— Хорошо, если уж вы так просите.
— И вы никому не расскажете? Обещайте мне! Я поддалась порыву лишь потому, что люблю вас. Обещайте, ах, обещайте!
— Обещаю, — твердо произнесла графиня, по-прежнему преисполненная состраданием к маленькой женщине. — И уже забыла.
Миссис Тернер слишком хорошо знала женскую природу, чтобы поверить такому заявлению, а сама миледи убедилась в этом по дороге домой: она не только не забыла о странном инциденте, она думала только о нем.
Слова, произнесенные приглушенным голосом — казалось, миссис Тернер произносила их помимо своей воли, — эхом звучали в хорошенькой головке графини.
«…Человек, чья любовь окутывает вас, словно облако. Он благороден, красив, галантен, молод. Он занимает высокое положение. Он стоит рядом с самим королем…»
К кому еще могли относиться эти слова, кроме Робина Карра? Разве он не благороден, не красив, не галантен, не молод, разве не о нем думает она все время и разве не он ближе всех стоит к королю?
В том, что вдова угадала героя ее грез, было столько сверхъестественного! Леди Эссекс, конечно, слыхала о провидцах и прорицателях, имевших власть над прошлым и будущим, и она, подобно многим своим современникам, безоговорочно верила в такие дела. Наверное, этот дар природы выпал и Анне Тернер. Однако подобные люди считались нечистыми, опасными, поскольку сам король провозгласил их последователями дьявола. Но было ли так на самом деле? И дьявольский был то дар или нет, обладательница его коснулась предмета, о котором ее светлость жаждала знать как можно больше.
Так что неудивительно, что на следующее утро графиня вновь очутилась перед вывеской «Золотой прялки». Она засыпала вдову вопросами, которые, как было заметно, весьма напугали миссис Тернер и от которых она явно стремилась уйти. Доведенная до отчаяния настойчивостью графини, она взмолилась:
— О, это было безумие, безумие, рассказать вам такое! Мне следовало смолчать, но я так глубоко уважаю вас, поэтому мне трудно было сдержаться!
— Но почему, почему? Разве вы нанесли мне какой-то вред?
— Вред? — Лицо миссис Тернер было искажено страхом, вся ее маленькая, пышная, ладная фигурка дрожала. — Что вы, во всем этом никакого для вас вреда нет! Опасность в другом — как люди отнесутся.
— Но если вы боитесь только этого, Анна, тогда успокойтесь. Ни одна живая душа ничего от меня не узнает.
— Но смею ли я довериться вам? — Вдова умоляюще сжала ручки. — Вы мне обещаете?
— Клянусь! — торжественно произнесла графиня.
Миссис Тернер непрестанно благодарила и благословляла леди Эссекс — ах, миледи, ангел, богиня красоты!
Ее светлость улыбалась вдове и мило корила ее за недоверчивость: разве можно так волноваться и страшиться?
— Возможно, я вела себя глупо, — отвечала, окончательно успокоившись, миссис Тернер. — В конце концов, я ведь даже и не пыталась предсказать вам будущее.
— Будущее? — Ее светлость ухватилась за последнее слово. Она положила свою богато украшенную кольцами руку на плечо вдовы. — А разве такое возможно? И вы это сделаете? — Лицо ее раскраснелось, прелестные губки были приоткрыты.
Миссис Тернер вздрогнула, на лице вновь появился страх.
— Зачем вы меня спрашиваете? Зачем хотите знать?
— А почему вы не отвечаете?
— Миледи, зачем вы хотите погубить бедную женщину, которая желает вам только добра!
Леди Эссекс рассудила, что в этом восклицании уже содержался ответ на вопрос.
— Почему вы так обо мне думаете? Разве могу я желать подобного? Мне нужна ваша помощь, дорогая Тернер. Мне необходимо знать, что будет, знать о… о… — Девичья скромность не позволила ей продолжать. Щеки ее залила краска. — О, Анна, если вы обладаете этой силой и согласны употребить ее мне на пользу, я хорошо вам заплачу.
— Мой Бог! Мой Бог! — Вдова была расстроена. Всплеснув руками, она на цыпочках подкралась к двери, резко ее распахнула и выглянула в коридор. Они беседовали в маленькой гостиной в нижнем этаже, той, где было венецианское стекло, срезанные цветы и портрет строгого доктора Тернера.
Убедившись, что их никто не подслушивает, вдова, казалось, успокоилась.
— Мой Бог! Не дай Господи, чтобы Фостер или кто-нибудь из женщин нас подслушал. В этом доме небезопасно даже говорить о таких вещах. Это так страшно! Так страшно, что я не решилась бы заняться здесь этим ни за какое золото в мире!
Леди Эссекс вздохнула. Теперь уже она была полна сомнений.
— Значит, вы не оставляете мне никаких надежд?
— Надежд? — Вдова взглянула в побледневшее лицо молодой девушки. — Неужели вы хотите, чтобы меня, как ведьму, сожгли на костре?
— Но вы же ничем не рискуете! Я умею хранить молчание. Я буду молчать — ради самой себя. Вы забываете об этом, Анна. И я хорошо вам заплачу, — повторила она.
— Неужели вы забыли мои слова? Не нужно мне никакое золото в мире! Я не торгую своим даром, слава Богу, я в этом не нуждаюсь. И… если вы испытываете в этом такую нужду, я сделаю из одной любви к вам.
— О!.. Когда, Анна, когда? — вскричала обрадованная графиня. Вдова усмехнулась:
— Как вы нетерпеливы! Хорошо, хорошо, мы сделаем, как пожелаете. И я буду молить Бога, чтобы он уберег меня от последствий. Ни для одной живой души на свете не стала бы я этого делать, только для вас. Но не обещаю вам многого, ибо искусство мое не безгранично. Ладно, раз уж пообещала, сделаю все, что в моих силах.
— Боже благослови вас, Тернер!
— Только здесь слишком опасно. И мне нужны некоторые предметы, которых я здесь не держу. К тому же в загородной тиши и результаты будут лучше. Сегодня вечером я отправляюсь в Хаммерсмит. Приезжайте ко мне, но только не завтра, не в Божье воскресенье. В понедельник. Я скажу вам, как добраться, и там я помогу вам узнать желаемое — по крайней мере, насколько это будет в моих силах. Но, жизнью вас заклинаю, миледи, никому ни слова — никому!
Графиня, обрадованная и благодарная, торжественно заверила, что будет хранить тайну.
Вдова также была довольна — она заслужила похвалу сэра Артура.
Дом миссис Тернер в Хаммерсмите казался довольно скромным, зато внутри все сверкало роскошью. Снаружи белые стены были увиты ползучими растениями, а окна приветливо взирали на огромный сад, который спускался к выложенной каменными плитами террасе у реки. Сад был тщательно распланирован, усажен деревьями, кустарниками и цветами. Здесь же, огороженный бирючиной, находился и огород, на котором выращивали особые травы, которые требовались вдове для ее чудесных рецептов. Все было ухожено, подстрижено и аккуратно, как и сама миссис Тернер. Террасу окружал каменный парапет, в котором были устроены располагавшие к интимным беседам скамьи.
Именно на террасе в тот душный, жаркий вечер и расположились миссис Тернер и леди Эссекс.
Это уже был третий за неделю визит графини, но до сих пор результаты оставляли желать большего — судьба пока не очень-то охотно откликалась на призывы нашей сивиллы[1104].
Каждый раз она удалялась с графиней в прохладную, затемненную комнату, запирала дверь и вынимала из сандалового сундучка небольшой хрустальный шар, закутанный в черный бархат. Вдова усаживалась перед маленьким столиком и, подперев белыми ручками свою белокурую головку, напряженно смотрела в прозрачную сферу, тщась увидеть в ней так интересовавшие молодую графиню картины ближайшего будущего. Однако ничего нового миссис Тернер пока увидеть не удалось.
Результаты, вероятно, могли бы быть более впечатляющими, если бы еще в свой первый визит графиня не внесла корректировку в увиденный вдовой в кристалле образ.
Миссис Тернер объявила, что из тумана выплывает лик молодого человека, красивого, галантного и благородного.
— Его голубые глаза взирают с тоской и желанием, губы его шевелятся — он произносит имя! Это имя Фрэнсис! Он задумчиво склоняет свою каштановую голову…
Но тут графиня прервала ее:
— Каштановую? Нет! Волосы у него сияют, как золото!
И, смутившись, затаила дыхание, пытаясь удержать предательские слова. Однако погруженная в провидческий транс вдова вроде бы и не слышала восклицания графини — лишь на мгновение глаза ее сузились. Но ей сразу же стали понятны два факта: первый — как бы принц Генри ни был очарован графиней, ее светлость думала и мечтала вовсе не о нем; второй — страсть, с которой графиня добивалась сведений о своем воздыхателе, не имела к принцу никакого отношения. Но, как и принц, этот другой тоже был молод, галантен, красив и занимал очень высокое положение, тоже «стоял рядом с королем». Детали вырисовывались четко, но вопрос требовал дальнейших размышлений и дополнительной информации. Поэтому миссис Тернер до совета с сэром Артуром воздерживалась от определенности и давала намеки и описания очень невнятные.
Сообразительный рыцарь без труда назвал имя джентльмена, так неосторожно упомянутого ее светлостью.
— Волосы, как чистое золото, и стоит рядом с королем? Кто же это может быть, если не Карр? Разрази его чума! Так ты говоришь, это он захватил ее сердце?
Сэр Артур размышлял.
— Господи, нашли на него вечные муки! Все ему удается: он и так получает все, что хочет, перетянул к себе всех, кого хотел; те же, кто ему неинтересны, сами жаждут его милостей! Слушай, Анна, ее надо отвадить. Сделай что-нибудь, оскорби ее гордость, убеди ее, что он к ней равнодушен. Скажи ей…
— Ладно, не учи ученого! Только скажи, что надо сделать, а уж как сделать — это моя забота.
На следующий раз, запершись с графиней в затемненной гостиной, вдова увидела в магическом кристалле фигуру, которую она наконец-то смогла детально описать: высокий, красивый, широкоплечий, в блистающем наряде, с орденом Подвязки на груди[1105] и драгоценной серьгой в ухе, посверкивающей сквозь золотые пряди волос, с маленькой остроконечной бородкой и усиками, лихо подкрученными над прелестной формы ртом, с глазами чистейшей голубизны, полными беззаботного веселья…
Графиня жадно впитывала каждое слово, грудь ее вздымалась под зеленой тафтой скромного платья с высоким плоеным воротником.
А монотонный, будто сонный, голос вдовы продолжал:
— Он стоит так высоко, так близко к королю, что может не беспокоиться об отношении к нему окружающих. Недавно он получил повышение. Орден Подвязки на его груди совсем новый… Я вижу, как перед ним склоняются самые благородные. Они обращаются к нему по имени… О, они называют его «лорд Рочестер»!
Графиня стиснула руки и подалась вперед.
— Но он о них мало думает, если вообще думает о ком-то. Беспечность — вот главная черта его натуры. Любовь еще не касалась его сердца, да и не может коснуться — в нем никому нет места, оно занято им самим. Он прекрасен, как Нарцисс, и, как Нарцисс, любит лишь свое отражение[1106]. И реет рядом с ним кто-то, женщина, чей облик я не могу разглядеть… Она постоянно думает о нем. Но пусть эта бедная душа припомнит судьбу, постигшую нимфу Эхо, пусть она выбросит этого Нарцисса из сердца своего. Вот он тает, его заволакивает туман…
Вдова умолкла. Леди Эссекс в изнеможении откинулась на спинку стула, глаза, минуту назад такие блестящие, погасли, руки безжизненно упали, краска исчезла с ее щечек.
Вскоре миссис Тернер, все еще вглядывавшаяся в волшебный шар, принялась описывать новое возникшее в нем видение.
— Вот появляется другой. Это тот, кто и раньше появлялся. Он моложе, чем предыдущий, но занимает положение еще более высокое — это положение принадлежит ему по праву рождения. Благородство написано на его челе. Это благородство исходит из души его. Принц Уэльский! Он очень серьезен. Ш-ш-ш! Он говорит: «Я люблю тебя, Фрэнсис, я люблю тебя так, что разыщу тебя в любом уголке земли, куда бы ты ни скрылась. Скоро, очень скоро мы встретимся. Я иду к тебе», — вдова сделала паузу и добавила: — Он исчез! Кристалл чист. Я больше ничего не вижу.
Она закрыла руками лицо и с глубоким вздохом откинулась в кресле. Затем быстро, как все, что она делала, повернулась к своей визави[1107] и улыбнулась. Но, увидев бледное лицо, опущенный взгляд, горькие складки у рта ее светлости, воскликнула:
— Что случилось, милое дитя! Что так расстроило вас? Неужели то, что я вам сказала?
На бледном личике появилась вежливая улыбка.
— Нет, нет, все в порядке. — Голос графини дрогнул, будто она сдерживала слезы. — Вы просто сказали не то, что я надеялась услышать. Возможно, мы действительно не должны пытаться проникнуть за завесу, отделяющую нас от незнаемого.
— О, моя дорогая миледи! — Миссис Тернер вскочила. — Давайте выйдем на воздух. В саду хорошо, прохладно.
И они направились к террасе. Там они принялись расхаживать взад и вперед, затем посидели, отдыхая, и продолжили прогулку. Графиня была в возбуждении и говорила без умолку. Миссис Тернер внимательно ее слушала и так искусно поворачивала беседу, что вытянула у ее светлости куда больше, чем та хотела бы рассказать — при этом вдова постоянно поглядывала на реку, в сторону Челси.
Так прошел час или около, и тут на реке показалась позолоченная красная лодка, влекомая шестью гребцами. Она держалась близко к берегу, и вскоре уже можно было различить на корме двух джентльменов в шляпах с перьями — один сидел, другой стоял. Тот, кто стоял, вдруг сдернул шляпу и поклонился.
— О, Боже, это же сэр Артур! — вскричала удивленная и обрадованная вдова. И приветственно замахала ручкой.
Сэр Артур наклонился, сказал что-то своему спутнику, тот кивнул. Затем отдал приказ перевозчикам в ливреях королевских гвардейцев, и лодка заскользила к маленькой пристани у подножия террасы.
Сэр Артур cтупил на берег и протянул руку второму джентльмену, но тот сам спрыгнул на пристань с грацией юного атлета. Сэр Артур помчался вверх по ступеням.
— Моя драгоценная Анна, я так расхвалил его высочеству приготавливаемый вами мед, что он решил непременно его попробовать!
Миссис Тернер сделала вид, будто ее застали врасплох.
— Ваше высочество! — воскликнула она и присела в глубоком реверансе.
Растерявшаяся леди Эссекс заподозрила было, что перед ней разыгрывают хорошо отрепетированную сцену, но, заметив удивление на лице принца, отбросила подозрения. Она сразу же поняла, что он не притворяется — потому что он нахмурился и обратился к сэру Артуру:
— Вы об этом знали?
— О чем, ваше высочество? — Гибкий темноволосый джентльмен, казалось, был поражен. — Жизнью своей клянусь! У меня и в мыслях ничего не было, кроме как попробовать меда.
Принц снял шляпу и низко склонился перед леди Эссекс.
— Мадам, это подарок судьбы. Я и предположить не мог, что здесь меня ждет такое счастье.
Ее светлость молча присела, в глазах у нее мелькнуло беспокойство.
Непонятно, как это получилось, но она осталась с ним наедине — принц отклонил приглашение вдовы пройти в дом. Он попробует медовый напиток, который так расхваливал сэр Артур, здесь, в прохладе. Вдова в сопровождении сэра Артура отправилась готовить питье.
Леди Эссекс чувствовала себя очень неловко, ей хотелось уйти, но она не знала, как это сделать. Она стояла, облокотившись на парапет, прямая и тоненькая в своем зеленом тафтовом платье, и смотрела на поросший лесом противоположный берег. Принц, также ощущавший неловкость, сказал:
— Мадам, я неожиданно встретил здесь счастье. Но должен ли я благословлять эту неожиданность?
И он придвинулся поближе и стал рядом с нею. Легкий ветерок приподнимал над широким белым лбом его тяжелые каштановые кудри.
— Надеюсь, мадам, что вам эта неожиданность не совсем уж неприятна.
— Это было бы нарушением моего верноподданнического долга, а я бы никогда себе такого не позволила.
— Но я, мадам, не требую от вас ни соблюдения придворного этикета, ни верноподданничества.
Она одарила его холодным взглядом, хотя в уголках ее губ крылась улыбка:
— Какая жалость, ваше высочество. Ибо я предлагаю вам и то, и другое.
— И ничего более? — Он с надеждой смотрел на нее.
— Да, ничего более. Ваше высочество не может требовать от меня большего — такие требования не смеет предъявлять мне ни один мужчина, кроме моего супруга. — И она решительно сжала губы.
На юном лице принца появилось раздраженное выражение.
— Вашего супруга? Фи! Мой отец назвал бы все это чушью. Что вы знаете о своем супруге, что он знает о вас? Вас поженили детьми, вы не знаете, что такое супружеская любовь. Вы нарочно прикрываетесь его именем, чтобы отпугнуть меня.
— Если ваше высочество так хорошо понимает ситуацию, почему же вы делаете вид, что она вам непонятна?
— Это откровенный вопрос, Фрэнсис. — Он впервые назвал ее по имени.
— Впрочем, вашему высочеству не стоит трудиться отвечать.
Он горько улыбнулся:
— Я был бы плохим придворным, если бы все-таки не ухаживал за вами. Я не обращаю внимания на вашу холодность, так как считаю, что в основе ее — ложно понятое чувство долга.
— Ваше высочество, вы — не простой придворный. — Она отвернулась от реки и теперь, в тщетной надежде, что вдова и сэр Артур вернутся на террасу, смотрела на дом.
Принц Генри, кусая губы, взирал на нее с тоской и страстью.
— Почему вы так жестоки, Фрэнсис?! — И, отбросив весь этикет, он воскликнул: — Я люблю вас глубоко, искренне!
Она позволила себе показать свои чувства и резко ответила:
— Ваше высочество, вы не должны говорить мне такого.
— Но почему, если я говорю вам правду? Почему? Разве этот ваш абсурдный брак, который и не брак вовсе, может служить препятствием?
Она спокойно смотрела на него:
— Я считала, что милорд Эссекс был вашим другом детства, что до того, как он стал моим супругом, вы вместе играли в детские игры.
Он вспыхнул:
— Ну и что? Родители поженили вас, и это преступление? Не притворяйтесь, вы не успели полюбить его. Когда вы видели его в последний раз, он был неуклюжим тринадцатилетним подростком.
— Мне не нужно притворства. Я — его жена. И уже одно это ограждает меня от ухаживаний других мужчин.
— Жена — только слово, — настаивал он. — Вы не стали его женой. Такой брак, как ваш, можно легко аннулировать.
— Аннулировать? — она безрадостно рассмеялась. — А ради чего? Разве ваше высочество намерен просить моей руки?
Теперь она прямо и открыто смотрела ему в глаза, и во взгляде его появилось замешательство, а краска стала предательски расползаться по лицу: леди Эссекс ясно указала, во что могли бы вылиться его прежде несформулированные намерения. Но затем мальчишечья гордость и безрассудство подсказали ответ:
— Уверяю вас, я мог бы так поступить, Фрэнсис.
— Могли бы! — В голосе миледи слышалась уже насмешка. — Благодарю ваше высочество за это «бы». Как много в нем скрыто! Какая жертвенность!
Он разозлился и горячо заговорил:
— Ну почему мне должно быть недоступно то, чего я больше всего в жизни жажду, и только потому, что я — принц?! Неужели я должен прожить без любви, потому что я — наследник английского трона?! Если так…
Она бесцеремонно прервала его:
— Принц Генри, я не могу дать вам ту любовь, которой вы жаждете. Сжальтесь надо мной, не терзайте меня больше.
Лицо принца стало мертвенно-бледным. Он смотрел на нее взглядом, полным печали и боли, но было в этом взгляде, и нечто зловещее, грозное, столь характерное для всех Стюартов. Он молча поклонился — он склонялся перед ее волей. И, подобно сэру Дэвиду Вуду, предложил ее светлости свое почтение и верность взамен не востребованной ею любви.
— Благодарю вас за откровенность, она делает вам честь. И умоляю помнить: моя любовь к вам неизменна. Я — ваш слуга, Фрэнсис, ваш друг и слуга, и в трудную минуту вы всегда можете на меня опереться.
— Я рада, — ответила она. — Рада быть вашим другом.
Не об этом он мечтал. Однако он готов был довольствоваться ролью друга — чтобы стать затем чем-то большим. Хотя он не обладал богатым светским опытом, все же природная смекалка подсказывала ему, что дружба между мужчиной и женщиной — это, как правило, преддверие любви. И он смиренно согласился ждать в этом преддверии того, что должно было бы наступить позже.
Теперь возвращение миссис Тернер и сэра Артура было для него таким же желанным, как и для ее светлости.
Они появились. Миссис Тернер шла первой, за ней — сэр Артур с высоким кувшином в руках. За ними следовал Вестон в белом фартуке — он нес серебряный поднос с четырьмя бокалами венецианского стекла столь искусной работы, что они походили на агатовые чаши.
Принц объявил, что этот мед, искусно приправленный имбирем, розмарином, буквицей, буравчиком и тимьяном, настолько великолепен, что даже превосходит все описания сэра Артура. После того как господа испробовали напитка, Вестон угостил перевозчиков элем.
К бесконечному удивлению сэра Артура, предполагавшего, что они проведут несколько приятных часов в уединении и прохладе и пренебрегут ради этого поездкой в Ричмонд, принц заявил, что пора двигаться, пока не кончился прилив. И они отчалили, оставив миссис Тернер в недоумении, а леди Эссекс — в глубоких раздумьях.
— Анна, вы знали, что его высочество должен появиться?
— Знала, — коротко ответила миссис Тернер.
— Знали?!
— Мне подсказал мой магический кристалл. Разве вы забыли?
— А больше вы ничего не знали? Почему именно здесь? Скажите мне правду.
На этот раз миссис Тернер отвечала вполне правдиво и потому убедительно: каким образом она могла знать о намерениях и путях принца Уэльского? Неужто миледи может предположить, что он ставит об этом в известность какую-то Анну Тернер?
Миледи признала, что предполагать такого она, конечно, на может. Она припомнила, что и его высочество был явно изумлен. Таким образом, она тем более убедилась в силе волшебного кристалла и в правдивости возникавших в нем видений. И если уж они говорили правду о принце, то, значит, кристалл не лгал и о Робине Карре (ведь если бы волшебный кристалл сказал о его к ней любви, леди Эссекс ни за что бы не вспомнила, что она мужняя жена). Теперь она выглядела такой расстроенной и усталой, что маленькая вдова принялась хлопотать, словно добрая матушка, и тем добилась полной откровенности миледи.
Девушка излила ей всю боль своего сердца и закончила признание вопросом, который как бы подвел итог печальной повести:
— Почему все в жизни так устроено, Анна? Почему мы бежим от тех, кто любит нас, и любим тех, кто бежит от нас?
Хитренькие глазки вдовы прищурились — она размышляла. Покусывая верхнюю губку, миссис Тернер думала о новых открывавшихся перед ней перспективах: она уже сделала все, о чем просил сэр Артур, но то, как леди Эссекс отнеслась к принцу, а она откровенно обо всем рассказала, не давало ни ей, ни сэру Артуру никаких шансов на удачу. Зато другой вариант… Да, о нем стоило подумать.
После некоторого молчания она вздохнула и сказала очень мягко и медленно:
— В жизни всегда есть возможность удержать то, что от нас ускользает. Есть даже способы изменить судьбу и сделать так, чтобы тот, кто избегал нас, начал искать наших милостей.
— Может, такие способы и есть. Но я не владею этим искусством.
— Сие искусство немногим ведомо. Однако те, кто пользуются им, никогда не проигрывают.
Миледи смотрела на нее как зачарованная — она уловила в голосе вдовы намек на какую-то очередную тайну.
— Что же это за искусство? О чем вы, Тернер?
Вдова фамильярно взяла миледи за руку — в ее манерах появилась какая-то новая интимность, и эта интимность как бы смела последние границы между аристократкой и простой горожанкой. И, как ни странно, графиня Эссекс, которую с рождения воспитывали в сознании своего превосходства, ничуть не возражала — так велика в ней была жажда овладеть таинственным искусством. Она позволила усадить себя на вделанную в парапет скамью, по-прежнему державшая ее за руку вдова пристроилась рядом.
— Сейчас, дитя, вы услышите нечто, чего я никому никогда не говорила и никому, кроме вас, никогда не сказала бы. Когда вы изливали мне муки своего сердца, мне казалось, будто я слышу рассказ о самой себе, такой, какой я была несколько лет назад, когда я любила так, как любите вы, любила человека столь же бесчувственного и равнодушного, как тот кавалер, который захватил ваше девичье сердечко. Я говорю, моя дорогая, о сэре Артуре Мейнваринге. Вот видите, у меня от вас никаких тайн нет. Я была в отчаянии. Я была так несчастна, что даже предавалась грешным мыслям — подумывала о том, чтобы лишить себя жизни, ибо тот, кем я жила дни и ночи, был для меня недоступен. Это случилось спустя год после смерти доктора Тернера, когда я устроила свой магазин на Патерностер-роу. Сэр Артур заезжал туда со своей сестрой — потом она вышла замуж за лорда Гарстона. Я полюбила сэра Артура с первого взгляда.
Леди Эссекс подумала, что и она полюбила с первого взгляда и унеслась мыслями к тому трехлетней давности дню на поле для ристалищ в Уайт-холле. Она почувствовала огромную симпатию к своей сестре по несчастью, к женщине, страдавшей так же, как страдает сейчас она.
— В отчаянии я прибегла к своему кристаллу, — продолжала миссис Тернер. — Я почти с детства владела чудесным даром предсказания. Впервые я обнаружила это… Впрочем, это неважно. И кристалл указал мне человека, человека в годах, большого знатока медицины, астрологии и алхимии. — Она прервала свой рассказ, чтобы получить от миледи очередные уверения в том, что все, о чем та узнает, сохранится в строжайшей тайне. — Сейчас я доверю вам один секрет, и, моя дорогая детка, он должен остаться между нами, никому-никому и никогда не рассказывайте об этом…
Графиня торжественно поклялась хранить молчание — так велики были ее любопытство и надежда. Вдова продолжала:
— Его имя и обиталище также открылись мне. В тот же вечер я отправилась к нему и обо всем поведала. Он мог дать мне то, чего жаждало мое сердце. Хотя стоило это дорого, невероятно дорого, но я заплатила.
Я ушла от него с маленьким флакончиком — больше ничего он мне не дал, только научил, как им пользоваться. И когда сэр Артур с сестрой снова приехали на Патерностер-роу, я угостила их медом, приготовленным по моему рецепту, каким сегодня поила вас. А в чашу сэру Артуру я вылила содержимое флакончика.
Она умолкла и долго сидела, улыбаясь чему-то своему, тайному. Графиня тронула ее за плечо:
— Да, да, а дальше? Что случилось?
На устах вдовы по-прежнему блуждала тихая улыбка.
— Это произошло зимой, вечер был ветреным и холодным. А среди ночи меня разбудил яростный стук в дверь. Я спросила из окна, кто это, и сердце мое замерло, когда я услышала голос сэра Артура — он умолял впустить его. Он насквозь промок, его одежда была вся забрызгана грязью — он проскакал сквозь бурю и ветер двадцать миль, подчиняясь, как он уверял меня, непреодолимому желанию пасть к моим ногам и открыть свою страсть. А ведь до того дня он вряд ли замечал мое присутствие.
Леди Эссекс слушала, затаив дыхание, а вдова завершила свой рассказ:
— Клянусь, во всей Англии не найдется возлюбленного столь верного, каким стал для меня три года назад сэр Артур. И каждый раз, когда я наливаю ему мой мед, я вспоминаю о той первой чаше, которую он получил из моих рук, о чаше, в которую я влила приворотное зелье, и благословляю имя Саймона Формена.
— Кто это?
— Тот алхимик, который сотворил чудо. О! Я проговорилась, я назвала его имя! Забудьте его, миледи!
Ее светлость покачала золотоволосой головкой — глаза у нее восторженно блестели.
— Напротив, — ответила она. — Я запомню это имя навсегда!
Июль был на исходе. Жара стояла невыносимая, все в Уайтхолле мучились от духоты. Король, несколько месяцев назад окончательно разогнавший слишком упрямый и несговорчивый парламент, решил отныне управлять Британией самолично, без вмешательства этого неуклюжего организма. Однако он не мог не поддаться всевозрастающей своей лености и отправился в прохладу Ройстона, где, ради собственного здоровья, занимался лишь соколиной и псовой охотой. Оттуда он почти ежедневно отсылал «своему дорогому Робину» письма, умоляя того присоединиться к увеселениям.
Лорд Рочестер мешкал: его держали в Уайтхолле дела государственной важности, отменить которые он был не в состоянии, но мог переложить на сэра Томаса Овербери, и тот полностью освобождал его от занятий теми самыми государственными делами, под предлогом коих лорд Рочестер и оставался во дворце.
Так что сэр Томас усердно трудился в кабинете, а его милость, столь великолепный в своем темно-бордовом, расшитом серебром камзоле, с лиловыми подвязками и лиловыми с серебром розетками на туфлях с высокими каблуками, как обычно, восседал на своем излюбленном месте, возле открытого настежь окна. Взгляд его был устремлен в пустоту, в руках он держал пачку нераспечатанных писем.
Сэр Томас так часто поглядывал на него, что, похоже, предметом его интереса был милорд, а не бумаги. Наконец он бросил перо и откинулся на спинку кресла.
— Король, как вижу, снова тебя умоляет, — сказал он, глядя на письма, которые его светлость лениво вертел в руках.
Милорд холодно взглянул на сэра Томаса — настроение у него было, судя по всему, отвратительное.
— Ты чересчур дальнозоркий, Том.
— На твоей службе я должен быть многоглаз, как Аргус. К счастью для тебя, — и замолчал в ожидании ответа. Но пауза затянулась, и он резюмировал: — Король что-нибудь написал о нашем посольстве в Париже?
— Нет. — Его светлость наконец-то проявил легкую заинтересованность. — А что ты имеешь в виду?
— Его величество собирается отозвать Дигби. Я же не вижу для этого никаких причин. Дигби — способный и очень пунктуальный, он хорошо служит короне. К тому же его любят при французском дворе. Его отставка была бы грубой ошибкой, а зачем делать ошибки?
Его светлость рассеянно кивнул. Однако сэру Томасу такого ответа было недостаточно.
— Ты согласен, Робин? — резко спросил он, пытаясь растормошить милорда.
— Согласен? Ох! Ах! У тебя, наверное, есть веские причины так думать. Ты гораздо лучше меня осведомлен об этом деле. Конечно же, я с тобой согласен.
— Тогда я набросаю для тебя письмо к его величеству.
И снова его светлость лениво кивнул:
— Хорошо. Хотя… Разве его величество ничем не объяснил такого решения?
Губы Овербери растянулись в некоем подобии улыбки:
— Прямых объяснений он не давал, но косвенное существует: он назвал имя человека, которым хотел бы заменить Дигби.
— Да? И чье же это имя?
— Мое, — ответил сэр Томас.
— Твое? — Его светлость даже сразу и не понял. — Что ты такое говоришь? Король предложил тебе стать послом во Франции?
— Ни больше, ни меньше. Это очень привлекательное предложение, я о таком даже и мечтать не мог.
Его светлость не скрывал своего удивления:
— Господи Боже! Что это вдруг король тебя так возлюбил?
— Ах, ты так это понял! Ох, Робин, Робин. Да король тем самым демонстрирует как раз обратное — до какой степени он меня терпеть не может, если хочет от меня избавиться. Именно поэтому он и собирается отозвать Дигби, хотя напрямую об этом не говорит. Он жаждет, чтобы ты приехал к нему в Ройстон: в дополнение к тому, за что он и так меня не любит, он заподозрил, что именно из-за меня ты остаешься в Уайтхолле. Я — заноза в королевской плоти, и он мечтает выдернуть меня каким угодно способом.
— Но если так, почему бы тебе не извлечь из этого свою выгоду, Том?
— И оставить тебя со всем этим? Тогда б я нарушил данное тебе слово. Помнишь, что я обещал, когда поступал к тебе на службу? Нет, нет, Робин. Мы — ты и я — должны быть вместе. Ты воспротивился королю, когда он задумал выкинуть меня из Уайтхолла, теперь же он пытается удалить меня подкупом — он надеется, что такое предложение перевесит мою любовь к тебе. Будь что будет. Дело в том, что письмо короля равняется приказу, а ослушание равно предательству. Так что я не могу отказаться от должности, но ты можешь привести веские причины: во-первых, было бы неверно с точки зрения политической убирать Дигби, во-вторых, ты не можешь лишиться секретаря, столь хорошо разбирающегося в международных делах. Так я набросаю черновик?
— Да ради Бога, — с пылом воскликнул его светлость.
— Сегодня же и сделаю. Но все же тебе стоит уступить просьбам короля и отправиться в Ройстон.
— В Ройстон? — Всем своим видом его светлость продемонстрировал, как противно ему такое предложение.
— Ради Бога, ну почему ты здесь застрял? Что тебя может удерживать?
— Ох, — только и выдохнул его светлость, так что вопрос Овербери снова не попал в цель.
Через некоторое время сэр Томас возобновил атаку:
— Ты явно пренебрегаешь и своими интересами, и своим здоровьем. Конечно, это иногда правильно — заставлять себя ждать. Но всему есть пределы. Нельзя ждать до бесконечности: в конце концов, тот, кто ждет, может и устать. К тому же в прохладе Ройстона лучше, чем в духоте Уайтхолла.
— Я вполне здоров.
Сэр Томас внимательно разглядывал его лицо:
— По-моему, ты, как Гамлет, «бледен от мыслей». Ты выглядишь ужасно по сравнению со своим нарядом. Кстати, старина, ради чего ты так вырядился? Костюм у тебя такой дорогой, что на эти деньги какой-нибудь епископ мог бы год прожить…
— Успокойся! — раздраженно ответил его светлость. — Я сегодня обедаю с лордом-хранителем печати!
— И только-то? Судя по тому, с каким искусством украсил тебя твой портной, я уж было решил, что тебя пригласил сам папа римский! — И уже другим тоном добавил: — Твоя дружба с лордом Нортгемптоном становится чересчур крепкой. Нет, погоди, Робин! Я говорю это только потому, что я — твой ментор. Меня это беспокоит. Идея брака принца Уэльского с испанской принцессой уже породила проблемы — раньше в государстве было три партии, теперь их стало две. Королева, Пемброк и сам принц — против, а Говарды, католики и те, тому платят испанцы, — за. Король взял на себя роль царя Соломона, и еще неизвестно, какая из партий перетянет чашу его весов. Но каждая из партий знает, что ей выгодно перетянуть на свою сторону тебя. Пока они ведут себя благопристойно. Вот и ты веди себя разумно: не принимай ничьей стороны, пока не убедишься, к кому ближе твои собственные интересы. Не думаю, что выиграет испанская партия, поэтому советую тебе не слишком сближаться с этим старым лисом Нортгемптоном.
Лорд Рочестер задумчиво теребил бородку.
— Но он очень гостеприимный и приятный человек, — медленно произнес он.
— Да, пока прячет клыки. Генри Говард таков — будет льстить, ублажать, но никто не знает, что он на самом деле задумал. Он насквозь фальшив.
Его светлость кивнул:
— Не беспокойся. Я тоже умею лавировать. — Он положил перед сэром Томасом два листа бумаги, которые перед тем вертел в руках. — Ты можешь решить эту загадку, Том?
Овербери сразу же обратил внимание, что письма были написаны очень интересным почерком — элегантное готическое начертание букв говорило о таланте и опыте того, кто писал. Но куда интереснее было то, о чем поведали готические буквы:
«Случай раскрыл мне тайну сердца некоей дамы, и моя любовь и уважение к вашей светлости побуждают меня донести эту тайну до вас. О даме я не смею сказать большего, чем следующее: вы уже хорошо с ней знакомы, и она принадлежит к одному из самых знатных родов королевства, за ней ухаживает некий принц, но она остается нечувствительной к его ухаживаниям, ибо уже отдала свое невинное сердечко вашей светлости, о чем ваша светлость пока не подозревает».
Вместо подписи стояло: «Тот, кто желает вашей светлости много добра». Сэр Томас взглянул на великолепно разукрашенную фигуру его светлости. Лицо сэра Томаса было бледно и серьезно, однако в глазах сверкало веселье.
— Что ж, это письмо грамотно и элегантно составлено, а написано явно человеком ученым. Больше мне сказать нечего. Что же касается содержания, то ты наверняка понимаешь его лучше меня. Интересно, кому это понадобилось известить тебя о том, что по тебе вздыхает леди Эссекс?
— Ах, так ты тоже предполагаешь, что здесь говорится о леди Эссекс?
— Предполагаю? Да это же ясно, как Божий день. Что действительно неясно — почему кому-то понадобилось анонимно известить тебя? А вдруг это ловушка?
— Ловушка? — Его светлость был поражен. Затем отмахнулся: — Чепуха!
— А я всегда с подозрением отношусь к тому, чему не могу дать логического объяснения. Побаиваюсь непонятного — это чисто животный инстинкт, а люди — те же животные.
— Но зачем устраивать мне ловушку?
— Ну, все возможно. Может быть, кто-то хочет усилить вражду, которую вы с принцем и так питаете друг к другу; а может, кто-то хочет, чтобы твоим врагом стал ее муж.
— Да он и не муж ей вовсе! — с неожиданной горячностью воскликнул его светлость. — К тому же он за границей.
— Однако он вернется, и, может быть, скоро.
— Ну и что тогда? — В голосе лорда Рочестера прозвучала уверенность, которую ему давало его положение при дворе. — Он не может мне противостоять.
Сэр Томас в удивлении поднял брови:
— Значит, ты о ней подумываешь? Заглотил наживку?
Его светлость молча отвернулся и отошел к окну. И так, стоя спиной к сэру Томасу и глядя в садик за окном, он признался:
— Чтобы начать о ней думать, мне и не нужно было письма.
Сэр Томас нахмурился и посерьезнел.
— Ты хочешь сказать, что то, о чем говорится в письме, пришлось тебе по сердцу?
— Да, и если это западня, я и сам бы влез в нее. Без всякого приглашения.
— Но приглашение все же последовало. А ты, сломя голову, ринулся в капкан.
— Да. И теперь ты знаешь, почему мне так нравятся ужины в доме Нортгемптона. К политике это не имеет никакого отношения. Меня манит туда вовсе не лорд-хранитель печати, поэтому в разговорах с ним я головы не потеряю.
— Зато ты потерял ее из-за его племянницы. А одно влечет за собой другое.
Лорд Рочестер вдруг спросил:
— А ты не думаешь, что это письмо мог написать сам Нортгемптон?
Сэр Томас расхохотался:
— Если б я такое предположил хоть на миг, я был бы полным идиотом. Впрочем, я действительно сначала это предположил. Но, поразмыслив, понял, что это действительно глупо. Говарды слишком ценят союз с Эссексами, и они ни за что не рискнут нарушить его, отдав женщину из своего рода тебе в любовницы. К тому же они гордятся своей родовитостью. Нет, нет, это не Говарды заложили приманку. — Он вздохнул и нахмурился. — Если я попрошу тебя не лезть в капкан, ты меня, конечно, не послушаешь. Единственное, о чем я прошу: двигайся осторожно. Тебе есть что терять, Робин.
— Я не из тех, кто поспешает.
— Да, ты не из торопливых. Но в любви теряют разум даже самые осторожные. Что ж, надеюсь, тебя ждет славный ужин. Аппетита ты еще не потерял.
Его светлость спустился по личной лестнице к собственной лодке и прибыл в Нортгемптон-хауз в таком возбуждении, источником которого лорд-хранитель печати явно быть не мог. Письмо, как он честно признался, попало на благодатную почву — с тех пор, как он в последний раз гулял в этом саду с ее светлостью, лорд Рочестер пребывал в очень взволнованном состоянии духа.
Леди Эссекс была у дядюшки. Она встретила его светлость по-дружески, но не более того. Здесь также присутствовал сэр Дэвид Вуд, и обед прошел в умеренном веселье, хотя леди Эссекс довольно быстро исчерпала свой обычно богатый запас веселости, о чем дядюшка откровенно ей и сказал.
Что-то она слишком бледна, объявил он и поинтересовался, кому же это она презентовала розы, цветущие на ее щечках, а также пожалел, что ее светлость не отправилась вместе со всем двором в Ройстон, где могла бы насладиться прелестями сельской жизни. Она отвечала, что как раз завтра с матерью собирается туда перебраться: отца удерживали в Уайтхолле дела, но, в конце концов, они решили, что уедут без него. И все время она нервно трогала спрятанный в поясе маленький флакончик с несколькими каплями драгоценного эликсира, купленного у алхимика Саймона Формена: она все ждала момента вылить его в вино лорду Рочестеру. Однако весь вечер он сидел напротив нее, и ничего не получалось. Неудивительно, что настроение у нее испортилось, что и отметил дядюшка.
Обедом была разочарована не только она — когда дамам уже подошло время удалиться, лорд Рочестер (а письмо оказалось искрой, попавшей на кучу хвороста) уже начал было подумывать, что зря терпит общение с лордом — хранителем печати. Но в самый последний момент его ждало вознаграждение: он собирался уходить, и ее светлость объявила, что ей тоже пора возвращаться в Уайтхолл. Она спросила, есть ли место на его барке.
Препровождая ее в позолоченную каюту на корме, он постарался спрятать свою радость. Здесь, чтобы укрыть ее светлость от лучей вечернего солнца и от взглядов перевозчиков в голубых с серебром ливреях и прочих проплывавших мимо зевак, лорд Рочестер опустил занавеси.
Когда барка отчалила, он присел рядом с ней на покрытую красным бархатом скамью. Сэр Роберт чувствовал себя ужасно неловко и не представлял, как начать разговор. К счастью, разговор начала она.
— Милорд, я бы хотела попросить вас об одной услуге.
— Миледи, я буду счастлив услужить вам, — произнес он тоном таким искренним и страстным, что она в смятении отвела взгляд и почувствовала, как сердце у нее забилось часто-часто.
Однако она постаралась скрыть волнение и протянула ему сложенную бумагу — это была просьба сэра Дэвида Вуда о предоставлении ему каких-то льгот.
Сэр Дэвид, неоднократно объявлявший о своей готовности вечно служить миледи, тем не менее не постеснялся воспользоваться ее услугами, чтобы передать свою петицию прямо по назначению. А она, в силу мягкости и сговорчивости натуры, согласилась исполнить просьбу сэра Дэвида, заметив, впрочем, что ее влияние на лорда Рочестера слишком ничтожно.
Поэтому она принялась описывать достоинства сэра Дэвида и то, как высоко ценит его ее дядя, и так далее, однако его светлость прервал ее:
— Самое главное — то, что за него просите вы, мадам. Можете быть уверены: просьба будет удовлетворена, — и он сунул бумагу за пазуху своего расшитого серебром камзола. — Вам не надо просить, приказывайте мне, мадам. Я буду счастлив исполнить любое ваше приказание.
Она уже слышала подобное от принца Уэльского, но такое обращение вызвало у нее тогда лишь поток острот. Эти же слова, произнесенные лордом Рочестером, застали ее врасплох — она не знала, как ответить. Она лишь автоматически произнесла обычное: «Вы очень любезны, сэр».
Его правая рука лежала на спинке сиденья. Он наклонился вперед и заглянул под пышное зеленое перо ее шляпы — взгляд его был одновременно настойчивым и молящим.
— Да разве может кто-либо исполнять ваши приказы без счастья в душе? — очень серьезно спросил он.
Она подняла глаза, и взгляды их встретились, и в этот миг все было сказано без слов и все для них изменилось навеки. А затем она стыдливо отвела взгляд, и тогда он произнес:
— Фрэнсис!
Лишь одно слово — но голос выдал все его чувства. Он обожал ее, он боготворил ее, он умолял ее.
Он придвинулся ближе, его правая рука нежно обняла плечи Фрэнсис, а левая ладонь накрыла сложенные на коленях руки. Она даже не пыталась освободиться. Она сидела тихо-тихо, затаив дыхание.
— Фрэнсис, — нежно повторил он, и теперь в голосе его слышалась уже не только мольба. В ответ графиня Эссекс повернулась к нему, и он обнял ее. Фрэнсис прижалась к его груди, глаза ее закрылись, и влюбленных окутал полумрак каюты.
Роберт наклонился и поцеловал ее в губы. Этот первый поцелуй, казалось, длился вечно, он уносил их вдаль, он раскачивал их на волнах немыслимого счастья. А потом Фрэнсис оторвалась от Роберта, оба они полуиспуганно, полусмеясь глянули друг на друга, и во внезапном приливе стыда она вновь спрятала свое лицо на его груди, и теперь уже сама, плача и смеясь, произнесла его имя:
— Робин! Робин!
Заскрипели уключины, напомнив, что мир вокруг все же существует и что перевозчики доставили их к причалу.
Когда лорд Рочестер помогал ей сойти на берег, из ее левой руки что-то выскользнуло и с тихим всплеском упало в воду — это был флакончик Саймона Формена. Магическое зелье не понадобилось.
Бумаги с государственными делами Англии, которые обычно загромождали стол сэра Томаса Овербери, оставались совершенно неразобранными — сэр Томас, махнув рукой на судьбу страны, сидел в одной нижней рубашке и штанах и писал стихи. Вам не удастся найти их в собрании его сочинений, потому что на сей раз сэр Томас писал совсем иного рода стихи.
Он перечитывал написанное и улыбался, но не улыбкой творца, довольного удачно найденной рифмой. Его забавляло иное: одолжив свои знания и таланты Карру, чтобы создать тому славу государственного мужа и окончательно пленить короля, он предоставил ему взаймы и свой поэтический дар, чтобы Робин смог предстать совершенным возлюбленным и окончательно пленить сердце дамы.
Мысли об этой даме также вызывали на длинном лице сэра Томаса удовлетворенную улыбку — к немалому смятению этих слишком уж задравших нос Говардов грядет крупный скандал, и тогда любой союз между ними и лордом Рочестером будет невозможен. А такого союза Овербери опасался с достаточными основаниями. Так что в это летнее утро, последовавшее за тем замечательным днем, когда лорд Рочестер отобедал у лорда-хранителя печати и затем доставил в Уайтхолл его племянницу, сэр Томас с усердием и вдохновением ринулся на выполнение возложенной на него задачи.
Вот еще что произошло накануне: препроводив миледи в отведенные ей во дворце апартаменты, его светлость со всех ног кинулся к Овербери.
— Помнится, ты тогда, на теннисном корте, сказал, что с удовольствием напишешь для леди Эссекс сонет, если кто-нибудь тебе за это заплатит?
— Помню, только не «кто-нибудь», а именно принц Уэльский.
— Принц не принц, какая разница? — Его светлость весь горел нетерпением. — У тебя есть талант. Я хочу, чтобы ты упражнял его ради меня. И поскорее! Потому что завтра я последую твоему совету и отправлюсь в Ройстон.
— И верно, что тебе здесь делать? Я слышал, супруга лорда-камергера направляется в ту же сторону, и, несомненно, дочь будет ее сопровождать. Впрочем, не в том дело. Ты получишь свой сонет, только скажи, в какой сейчас стадии ваши отношения?
Милорд рассказал все. Сэр Томас с облегчением узнал, что полученное накануне письмо, хотя и не утратило своей таинственности, не было обыкновенной приманкой.
Сонет был уже написан, и он добавлял к нему последние штрихи, любовно шлифовал, словно ювелир — драгоценный камень. Дверь распахнулась, и в комнату ворвался лорд Рочестер — снова энергичный лорд Рочестер, совсем непохожий на того, кто еще вчера сидел у окна и смотрел в пустоту. Вчерашний угрюмец превратился в сияющего радостью молодого человека. Он обнял своего ментора и секретаря, своего поводыря, философа и друга.
— Ну, Том, ну как дела? Готово?
— Готово, — ответил Овербери, тоже зараженный этой энергией и радостью. — Читай и наслаждайся. Я трудился четыре с лишним часа — итальянская манера очень сложна. Но и сам Бен Джонсон не мог бы послужить тебе лучше.
Милорд взял протянутый ему листок и громко прочел первую строчку:
— О леди, вся — огонь и снег…
И тут же с энтузиазмом принялся хвалить сэра Томаса:
— Боже! Потрясающее сравнение! «О леди, вся — огонь и снег…» Это так похоже на нее, Том! Душа, полная огня, а внешне — само спокойствие, холодность и безупречная чистота, свежевыпавший снег!
Сэр Томас откашлялся:
— Я-то предполагал, что этот образ даст представление о ее внешности — огонь волос, блестящих глаз и алых губ, которые, несомненно, могут быть очень горячи. И снежная белизна груди и всего остального, я предполагаю, что она вся бела.
— Понимаю. Но почему же это не описание ее духовного облика?
— Потому что я не хочу, чтобы она подумала, будто ты — дурак или насмехаешься. Женщины этого не любят.
— Дурак, или насмехаюсь? — Милорд нахмурился и горделиво выпрямился. — Отчего так?
— При дворе поговаривают, что его высочество уже опалил себе крылышки у этого костра. Теперь и ты решил предать себя самосожжению.
— Дворцовые сплетни… Фи! Тля всегда нападает на самый чистый и красивый цветок.
— Прекрасное поэтическое сравнение! — одобрил сэр Томас. Милорд раздраженно пожал плечами и продолжил чтение сонета. Когда он дочитал, раздражение исчезло, а лицо засияло от удовольствия.
— Да, дружище, у тебя настоящий дар! — вскричал он.
— Я обладаю многими талантами, и, как тебе, Робин, должно быть известно — впрочем, это знают все, — я сам по себе бесценный дар. Ну как стихи, подойдут?
— Что значит — подойдут?! Да это ключ от райских врат. Это просто волшебство.
— Волшебный ключ! Ну-ну, пусть он откроет для тебя калитку в сад наслаждений.
— Я сейчас же перепишу. Где перо?
— Вот то самое перо, которым стихи были написаны, впрочем, оно не из крыл Пегаса и не из оперения горлицы — его выдернули из обыкновенного гуся. Со временем и ты поймешь, что такие перья служат лучше всех. Хотя не все это понимают.
Но его светлость не слушал — он уже старательно переписывал стихи лучшим из своих почерков, затем сложил лист, запечатал, надписал послание и удалился. Он направлялся в Ройстон, куда и следовало впредь пересылать всю государственную корреспонденцию. Экипаж и сопровождение уже ждали его — теперь он путешествовал именно таким образом; с большей пышностью передвигался только сам король.
Но в самый последний момент он вспомнил о бумаге, которую накануне засунул в нагрудный карман камзола, и выложил ее на стол.
— Кстати, вот петиция, которую следует удовлетворить. Лорд-камергер подпишет и поставит печать.
И торопливо удалился. Сэр Томас лениво развернул документ и нахмурился — он почти ничего не знал о сэре Дэвиде Вуде, но то немногое, что было ему известно, никоим образом не объясняло, почему это вдруг сэру Дэвиду Вуду следовало выплачивать две тысячи фунтов из королевской казны. А поскольку сэр Дэвид Вуд был человеком Нортгемптона, то это служило достаточным основанием для сокращения суммы.
Так что под свою собственную ответственность сэр Томас Овербери сократил требуемую сумму вполовину и предоставил сэру Дэвиду Вуду право в случае неудовольствия подать прошение по обычным каналам.
В последующие две недели сэру Томасу пришлось быть единоличным арбитром всех государственных дел, и он трудился на износ, вдобавок ему приходилось высылать копии, выписки и отчеты Рочестеру.
А король оказал Рочестеру довольно прохладный прием — он упрекал его в небрежении и изводил бесчисленными придирками, позволив себе продемонстрировать бессмысленную и прямо-таки женскую ревность к Овербери. Его величество высказал предположение, что Робин лишь отговаривался занятостью — он-де торчал в Уайтхолле только потому, что нашел там друга и общество более ценное, чем здесь, в Ройстоне. Отчитывая Робина за равнодушие, его величество чуть ли не плакал и упрямо отказывался выслушать объяснения. Но через пару дней, когда милорд под предлогом государственных забот отказался участвовать в соколиной охоте, король, выругавшись, как конюх, слез с седла и отправился к Робину выяснять отношения.
Он в ярости ворвался в комнату фаворита и остолбенел.
У заваленного бумагами стола сидели два секретаря, а лорд Рочестер, в халате и ночных туфлях, расхаживал взад-вперед и что-то диктовал. Увидев короля, он умолк. Король был по-охотничьи одет во все зеленое, в остроконечной шляпе с пером и с тяжелой соколиной перчаткой на правой руке.
Они уставились друг на друга, затем Рочестер поклонился. Он был явно растерян.
Король, который явился затеять скандал, лишь пробурчал:
— Ты что, не можешь отложить дела на потом? Утро такое чудесное, Робин, делами займешься после обеда.
— Если вы мне приказываете, ваше величество… Однако я намеревался после обеда обсудить с вами некоторые очень важные вопросы — вчера вечером курьер из Уайтхолла доставил мне эти документы, — и он указал на заваленный бумагами стол. — Сюда высылают только неотложные дела, и они требуют самого скорого рассмотрения.
— Да черт с ними! Пусть подождут! — безапелляционно объявил король. — Ты такой бледный! Свежий воздух и быстрая скачка вернут твоим щечкам румянец. — И король проковылял к лорду Рочестеру и привычно ущипнул его за то место, куда следовало вернуть румянец. — Одевайся. Я подожду.
— Но ваше величество понимает, что мне придется отложить дела?
— Понимаю, понимаю, — отмахнулся король.
И хотя его величество внешне еще выказывал некоторую сдержанность, сердце его ликовало — значит, Робин его не обманывал, вон сколько дел! Он сидел в Уайтхолле вовсе не из-за того, чего Яков так боялся, а действительно был занят!
Они снова скакали бок о бок, и король мягко пенял лорду Рочестеру за его чрезмерное рвение. К дьяволу все! Пусть наймет побольше секретарей, пусть передаст кому-нибудь часть своих обязанностей — король не желает, чтобы его любимый друг убивался на службе. Да плевать на это государство, если оно требует таких жертв от людей, которых он, король, любит больше всего на свете! А чем занимаются Сесил, Саффолк, Нортгемптон и все остальные? Небось предаются лени, пока его дорогой Робин трудится, как раб. А все потому, что Робин такой честный и ответственный. Нет, дальше так нельзя!
Рочестер серьезнейшим образом подчинился королевским пожеланиям и еще больше загрузил сэра Томаса Овербери — теперь тот самолично принимал решения почти по всем внутренним проблемам.
Но, если ради короля Рочестер избавился от дел, то тем временем, которое он уделял леди Эссекс, Рочестер жертвовать не собирался — а его особое внимание к ней теперь заметили все, и при дворе уже начали ходить сплетни.
Их отношения, начавшиеся со взаимного физического притяжения, здесь, в Ройстоне, обогатились духовно, ибо они раскрывали друг другу свои сердца. Рочестер, однажды воспользовавшись литературным даром Овербери, вынужден был продолжать его эксплуатировать — иначе ему пришлось бы каким-то образом объяснять миледи внезапную немощь «волшебного пера, с которого стекают серебряные струи» — так поэтично миледи охарактеризовала адресованные ей сонеты.
Щедро наделенный талантом, сэр Томас воспринял поставленную перед ним задачу как возможность полного самовыражения, столь ценимого всеми литераторами. Рочестер мог писать лишь о любви, Овербери же творил поэзию. Он словно влез в шкуру влюбленного и вплетал в письма и стихи изящную философию, обнаруживая такую высоту духа, которая не могла не прельстить чувствительную душу.
Рочестер с восхищением наблюдал, какой магический эффект производят на миледи слова. Царившая в Ройстоне свобода позволяла частые встречи, и во время этих встреч миледи говорила о сокровищах, почерпнутых ею из писем и стихов. Так что вполне плотская красота, которой поначалу и привлек ее Роберт Карр, окрасилась в ее глазах такой чудесной глубиной ума и души, что прежняя страсть превратилась в иное чувство — она боготворила его, она верила, что людей, столь прекрасных телом и душою, на свете больше нет.
Любовь их развивалась в покое и счастье — уже ходили первые слухи, однако влюбленные их не замечали. Они видели лишь друг друга.
Но, когда в сентябре двор вернулся в Уайтхолл, сплетни приобрели скандальный оттенок. Начало этому положила жгучая ревность принца Уэльского. Разговоры, в которых сопрягались имена леди Эссекс и лорда Рочестера, достигли ушей его высочества и ранили его сердце и его гордыню. Он счел себя глубоко оскорбленным: интересно, что сталось с ее священным супружеским долгом, которым она объяснила ему свой отказ? И ради кого, ради чего она отринула его? Ради выскочки, которого он презирал и ненавидел всей душой? Тогда она и сама низка душою, решил принц, и любовь его превратилась в нечто, близкое к ненависти. Увидев на балу светящуюся счастьем пару, он загорелся дикой злобой. А случайно оброненная миледи перчатка — она и не заметила потери — дала ему шанс эту злобу удовлетворить.
Перчатку заметил сэр Артур Мейнваринг и, подхватив изящный и надушенный сувенир и желая услужить, предложил трофей принцу:
— Могу ли я вручить вам, ваше высочество, перчатку с руки леди Эссекс?!
Принц дернулся, словно перед ним предстало нечто мерзкое и нечистое:
— И что мне с нею делать? — спросил он тоном, озадачившим услужливого придворного. А затем, презрительно скривив губы, произнес намеренно громким голосом: — Эту перчатку уже разносила другая рука, — и удалился на негнущихся ногах.
Разгорался скандал. Мать миледи, легкомысленная и не очень-то благонравная графиня Саффолк, пробудилась от блаженного неведения и вынуждена была что-то предпринимать. С одной стороны, она отвечала за дочь перед отсутствовавшим графом Эссекс и потому обязана была положить конец опасной связи между дочерью и королевским фаворитом, но, с другой стороны, положение и власть, которыми обладал лорд Рочестер, делали невозможными те меры, которые она применила бы в любом ином случае.
Растерявшись, она бросилась за советом к мужу, а тот, оценив ситуацию и растерявшись не менее, обратился, в свою очередь, к своему дяде Нортгемптону.
Нортгемптон был невозмутим.
— И что в этом ужасного? Мы можем повернуть все к своей же пользе. Мы сумеем перетянуть Рочестера на свою сторону, а заполучив Рочестера, мы получим короля.
Лорд Саффолк взорвался:
— А я должен платить распутством собственной дочери? Боже правый! Хороший же совет вы даете отцу! — И смуглолицый маленький человечек принялся бегать по комнате, теребя черную бороду и исторгая проклятья, выученные им в былые флотские дни.
Старый граф принялся развенчивать его старомодные взгляды — все это, уверял он, принадлежит давно ушедшим временам. Вы, дорогой племянник, не поспеваете за веком, и, кроме того, чтобы заполучить на свою сторону короля, не грех принести маленькую жертву. В конце концов, связь с таким человеком, как Рочестер, повредит добродетели маленькой Фэнни не более, чем добродетелям любой иной дамы при дворе Якова I.
Племянник отказался это выслушивать и в характерных для себя выражениях назвал дядюшку мерзким старым греховодником.
— Вы — скопище мерзостей, однако проницательность ваша оставляет желать большего, — объявил он, — потому что вы никогда не получите того, на что надеетесь. Сколько б мы ни старались и что бы ни делали, мы не получим Рочестера, потому что у Рочестера есть Овербери.
— Так вот в чем источник вашего пуританства! — захихикал старый граф.
— Хорошо, думайте так. Я ухожу, чтобы написать Эссексу: пора бы ему вернуться домой и предъявить права на супругу.
Птичья голова Нортгемптона медленно повернулась на морщинистой шее, и глазки-бусинки уставились на племянника.
— Вы дурак, Том, я всегда это подозревал.
В ответ лорд Саффолк только хлопнул дверью. Нортгемптон пожал плечами и ухмыльнулся. А затем задумался. Возможно, Том Говард и не такой уж осел. Возможно, он прав — пока у Рочестера есть Овербери, Рочестера заполучить не удастся. Лорд-хранитель печати погрузился в мрачные размышления. Да, если бы не Овербери, Рочестер давно бы уже стал марионеткой в его руках, а через Рочестера — и сам король. Конечно, это был бы прекрасный шанс — перетащить Рочестера к Говардам через Фрэнсис. Однако Саффолк прав: Овербери — препятствие, через которое не перепрыгнешь. И что Рочестера с ним связывает так крепко?
Он долго сидел так, подперев подбородок костлявой рукой. В голове его роились злобные мысли, и все же он не мог выудить из них ни одного практического решения. Ладно, Саффолк, возможно, и не дурак, однако решение призвать Эссекса домой все равно дурацкое.
Скандал шествовал под звук боевых труб. Лорд Саффолк, дабы удалить свою дочь, изолировать ее от Рочестера, издал указ: она с матерью должна отправиться в семейное гнездо, в Одли-Энд.
Фрэнсис взбунтовалась против декрета, призванного разлучить ее с возлюбленным, и впервые в жизни продемонстрировала твердость характера, прежде скрытую под мягкостью и дружелюбием. Несмотря на то, что лорд Саффолк все чаще изъяснялся с ней на языке, более привычном для боцманов, нежели для джентльменов, она непоколебимо противостояла родительским желаниям.
Возмущенный до глубины души оскорблением, которое нанес ему принц Генри, виконт Рочестер отправился за консультацией к сэру Томасу. Овербери отнесся к событию по-философски.
— Вот теперь ты начинаешь понимать, какой разрушительной силой является любовь. Она способна превращать робких в героев и подвигать их на подвиги, она способна превратить мудрого мужа в последнего дурака, предать, унизить и растоптать прирожденного храбреца. Принц Генри страдает от той же болячки, что и ты. Но проявления ее иные, поскольку ход болезни отличается от твоего. Твоя болезнь дарит тебе сладкий бред, он же скрежещет зубами от муки. Сострадай ему. Это так человечно! К тому же разумно: он — королевский сын, и потому твое негодование его не достигнет.
Естественно, эти слова никак не могли смягчить праведный гнев его светлости. Он ясно выразил желание разорвать оскорбителя в клочья. Тогда сэр Томас попытался утихомирить его иными речами:
— Его высочество и так наказан своею собственной совестью. Ведь он — юноша самого благородного происхождения и воспитания, а в момент злобы, порожденной ревностью, он предал самого себя. Он предал себя тем, что пожелал словесно унизить предмет своего поклонения. Для ревности это дело обычное, но когда он придет в разум, то сам пожалеет. Сомневаюсь, чтобы впредь он мог взглянуть на леди Эссекс без мук стыда. Так что оставь его в покое: он сам себя покарает. Ты же не можешь послать принцу Уэльскому письмо с указанием длины твоей шпаги! Кроме того, вызов еще сильнее раздует уже тлеющий скандал. Но скандал ни за что бы не разгорелся, если б твоя любовь была честной.
Тут Рочестер снова впал в ярость: как так — его любовь нечестна?!
— Дама твоего сердца — чужая жена!
В ответ на это он тщетно пытался убедить сэра Томаса в нелепости брака, при котором жена остается девственной. Сэр Томас возразил, что подобное упущение может быть легко исправлено самим графом Эссексом, как только тот вернется домой, а этого ждать недолго.
Бурная дискуссия была прервана прибытием посланца с письмом от леди Эссекс. В словах, столь обычных для разбитых сердец, она сообщала, что, подчиняясь родительской тирании, вынуждена завтра отправиться в Одли-Энд. Однако ей нужно приобрести кое-какие необходимые в изгнании вещи, и сегодня вечером она побывает в «Золотой прялке» на Патерностер-роу. Не пожелает ли его светлость встретиться там с нею? Может быть, в последний раз…
Его светлость, конечно же, стремглав ринулся по указанному адресу. Леди уже ждала его в той самой гостиной, украшенной восточными коврами, цветами и портретом покойного доктора Тернера.
Оба они заранее подготовили соответствующие возвышенные речи, но, увидев друг друга, речи забыли, а ограничились поцелуями, тяжелыми вздохами и слезами в объятиях друг друга.
Единственными произнесенными ими словами были клятвы в вечной верности и любви, любви, неподвластной никаким силам, ни естественным, ни тем, что свыше.
— Я твоя, Робин, до конца дней моих, — рыдая, уверяла она. — И никому другому я принадлежать не буду. Пусть Эссекс избавит себя от трудов — я не желаю его видеть. И, клянусь, не пожелаю никогда! Я ненавижу его, Робин. О, мой милый, как бы я хотела умереть!
Он нежно погладил ее по голове, прижал к груди и прошептал, касаясь губами щечки:
— Если ты умрешь, любимая, для чего мне жизнь?
— Для чего нам обоим такая жизнь, если нам суждено провести ее врозь? Для чего нам она?
О том они и толковали. Их речи были полны обычных слов любви, говорить же о реальной действительности или строить какие-либо планы они, бедняжки, не могли, так как были лишены всяких надежд на будущее. Они понимали, что созданы друг для друга, но также сознавали непреодолимость препятствий. Они знали, что физическая разлука не сможет разлучить их души, и это дарило им небольшое утешение. Души их слиты воедино, что бы ни случилось с их телами! Со всей страстностью они предались именно этой мысли, ища в ней силы выстоять против грядущих черных дней.
После неоднократных последних объятий и орошенных слезами прощальных поцелуев, они наконец-то расстались, а наутро леди Саффолк с дочерью отбыли в Одли-Энд.
И многие дни после этого лорд Рочестер тенью слонялся по Уайтхоллу. Он до такой степени перепугал короля, что тот послал к нему своего нового доктора Майерна.
Но никакие ухищрения медицинской науки, которые доктор Майерн вывез из Франции, не могли излечить снедавшую сердце его светлости тоску. Куда лучшую службу сослужил Овербери — точнее, его острое и точное перо и поэтический дар: ему удалось изысканно прекрасными словами выразить страдания милорда.
Сэр Томас, и так перегруженный делами, которые его светлость совсем забросил, проводил немногие остававшиеся ему часы досуга за тем, что изливал в песнях боль чужого сердца и тем облегчал эту боль.
С точки зрения Овербери, это было бессмысленной тратой времени.
Его собственная цель уже была достигнута предыдущими стихами: результатом их стал скандал, а результатом скандала — разрыв между Рочестером и Говардами, чего сэр Томас и добивался.
Так что в этом отношении сэр Томас был теперь вполне удовлетворен. Подобно графу Нортгемптону, он с личной заинтересованностью наблюдал за тем, как тает здоровье лорда Солсбери. Но он обладал большим терпением, чем старый граф, потому что, с одной стороны, был моложе и мог позволить себе ждать, а с другой — понимал, что время вообще работает ему на руку, поскольку только временем укреплялись его и лорда Рочестера позиции. И когда бы встал вопрос о наследнике должности первого государственного секретаря, его собственная возросшая опытность и возможности, поддержанные влиянием лорда Рочестера, могли бы обеспечить ему желанную должность. Он подозревал — и имел серьезные основания для такого предположения, — что подобные же амбиции не давали покоя и лорду Нортгемптону, чей опыт и происхождение делали его единственным серьезным соперником. Если бы Нортгемптону теми или другими ухищрениями удалось бы заслужить дружбу Рочестера, он стал бы для сэра Томаса по-настоящему опасным — сэру Томасу оставалась бы роль бессловесной тени Рочестера. Он бы продолжал исполнять все обязанности государственного секретаря, но не имел бы ни почестей, ни доходов.
Эту опасность сэр Томас отныне полагал миновавшей. Каким бы циничным не считал он Нортгемптона, он и предположить не мог, что тот способен до такой степени утратить достоинство и самоуважение, чтобы получить желанную должность из рук того, кто забросал грязью гордый герб Говардов.
Добившись своего, сэр Томас считал все дальнейшие подвиги любовной версификации излишними. И с радостью и облегчением прочел письмо из посольства в Париже, пришедшее хмурым ноябрьским утром, — радость его была столь велика, что он чуть не выдал ее голосом, когда лорд Рочестер, как обычно, зашел к нему перед сном узнать, что случилось за день.
Сначала Овербери доложил о некоторых неудобствах, возникших в связи с одной недавно дарованной монополией. Он говорил об этом так долго и в таких подробностях, что его светлость, утомленный деталями, в которых он не очень-то разбирался, прервал его:
— Хорошо, хорошо. Реши вопрос, как сам считаешь нужным. Ты в этом разбираешься лучше меня. Приготовь все документы на подпись. Есть еще что-нибудь важное?
Сэр Томас расправил лежавшую перед ним бумагу и в нерешительности сказал:
— Ничего важного для государства. Но в письме, которое прислал Дигби, есть кое-что, что могло бы заинтересовать тебя. Он тут пишет, что перед тем как отправиться в Англию, граф Эссекс останавливался на несколько дней в Париже.
Его светлость вскинул голову, тело его напряглось, он изменился в лице. Некоторое время он стоял, безмолвно глядя перед собой, затем выругался, повернулся на каблуках и отошел к окну.
Сэр Томас задумчиво изучал спину атлетически сложенного молодого человека, спину, которую облекал роскошный серый с золотом камзол. А потом на губах его мелькнула улыбка. Он подошел к другу, обнял его за плечи и вместе с ним стал смотреть в садик за окном, такой печальный в осенней наготе, окутанный туманом, промокший под недавним дождем.
— Успокойся, Робин, и прими неизбежное. Бороться против неизбежного — все равно что биться головой о стену. Из твоих терзаний я создал последний сонет, я напишу «Конец» — конец прекрасной и горькой главы твоей юности.
— О Боже! — простонал Рочестер.
— Ну, ну, я знаю, как тебе больно. Но это столь же неизбежно, как смерть. А тот, кто храбро встречает смерть, вполовину уменьшает страх перед нею. Прими то, что ты не можешь не принять. Пронзи свою душу этим пониманием, но один лишь раз, и пусть время залечит рану, которую ты себе нанесешь..
— Время! — саркастически вскричал Рочестер. — Да неужели время способно залечить такую рану?
— В душе человека нет ран, которые не могло бы излечить время, если только у человека хватает смелости продолжать жить. Если же ее нет, то и жить не стоит. Время хоронит все, что оно само и порождает. Некоторые из могил глубоки, некоторые — не очень, но время, по крайней мере, убирает сотворенное им из виду и таким образом смягчает болезненные воспоминания. Так будет и с тобой.
— О никогда! Никогда!
— И другие произносили эти же слова и с такой же страстью, когда взирали на бездыханное тело любви, пока время еще не взялось за свою лопату. И все же они выживали — чтобы полюбить вновь. Это один из законов жизни. Положись на него и успокойся.
— Такой закон не для меня! Я не принимаю его! Почему я должен перед ним склониться? Почему я должен склониться перед низостью, содеянной эгоистичными, искавшими собственной выгоды подлецами, которые и сладили этот брак между детьми? Фрэнсис тогда еще ничего не понимала. Когда они повели ее к алтарю, ей было всего двенадцать, и своей алчностью они запятнали и унизили святость брака. Разве можно склониться перед таким унижением? Неужели она должна терпеть объятия незнакомца только из-за тех уз, в создании которых она не принимала никакого участия?
— Да, здесь много причин для негодования. Но это бесплодное негодование: зло уже сотворено и не может быть исправлено. Эти узы сковали их, эти узы невозможно разрубить.
— Невозможно? Но ведь она может овдоветь! — Глаза Рочестера горели.
— Боже упаси! Мы живем во времена короля Якова I, а не Гарольда Саксонского[1108]. Мы не дикари, мы законопослушные граждане. Если ты убьешь Эссекса, что станет с тобой? Да и вообще, какую злобу ты можешь питать к этому человеку? Он — такая же жертва, как ты и Фрэнсис, он тоже бессилен развязать эти узы.
— А ты в этом уверен? Если бы он был против выполнения своих супружеских обязанностей, он нашел бы способ от них избавиться.
— Способ? Да такое не под силу и целой скамье епископов. — Сэр Томас покачал головой. — Робин, ты должен склониться, или тебя постигнет безумие и разор.
Но для Робина такой конец казался предпочтительнее: подчиняясь своему безумию, он в тот же день бросился в Одли-Энд, где и предстал перед перепуганной леди Саффолк.
Она упрекнула его за столь неожиданное появление до той степени резко, до какой она смела упрекать благородного джентльмена, близкого королю и такого всемогущего, что он вполне мог бы сломать хребет ее мужу и всей их семье. Она объявила, что он ведет себя не совсем прилично: его настойчивые ухаживания нанесли ее неопытной дочери уже достаточный ущерб. И ущерб станет еще значительнее, если он станет преследовать ее дочь именно сейчас, когда лорд Эссекс находится на пути домой, чтобы предъявить права на свою супругу. Почти что в слезах она молила его сжалиться над ними и уехать.
Его светлость — в забрызганном грязью костюме, растрепанный, разгоряченный — глядел в круглое, в рябинках, лицо, которое когда-то было таким красивым, слушал ее упреки и мольбы и… устыдился.
Это была крупная, расползшаяся женщина, чье бесформенное тело не могли скрыть никакие портновские ухищрения — даже огромных размеров воротник. В волнении она расхаживала взад-вперед по залу и совсем утратила светский лоск: теперь это была просто обеспокоенная мать. Ярко горевший в камине огонь разгонял по углам тени, а со стен на них строго взирали лики покойных Говардов.
Устав от долгой скачки телом, устав от терзаний душой, лорд Рочестер почувствовал, что решимость оставляет его. Он был вынужден принять поражение, но уехать, не повидав любимую Фрэнсис, не взглянув на нее под крышей спрятавшего ее дома, это было выше его сил. Такого никто не имел права от него требовать.
— Мне жаль, что я расстроил вашу светлость, — почти робко произнес он, — но еще более я страдаю оттого, что стал причиной ваших прежних расстройств. Ваша светлость, помогите мне, снимите с меня тяжесть груза этих страданий.
Для нее эти слова были как елей для души — теперь она могла отправить этого непочтительного джентльмена восвояси, не утратив при этом столь ценного знакомства.
Она подошла к нему с видом растроганной матушки и положила на плечо пухлую руку:
— Драгоценный милорд, я разделяю ваши страдания. Мое сердце сопереживает вам и моему бедному ребенку. Но, милорд, никто не может требовать от меня жертв больших, чем я уже принесла. Я могу лишь молить вас, и я вас молю: будьте мужественны, примите приговор судьбы.
Он взглянул в пухлое лицо, в лукавые глаза, которые сейчас были затуманены слезами, и понял, что вовсе не судьба, а она сама и ее супруг в безмерной алчности приговорили свою дочь.
— Мадам, — молил он, — я вручаю себя вашей светлости и прошу об одном: позволить мне в последний раз увидеть Фрэнсис.
Она сжала губы.
— Позвольте! — повторил он, и голос его был голосом умирающего. — В последний раз.
— В последний раз? — эхом отозвалась она и взглянула в его лицо. Его красота и печаль тронули ее сердце, и она поверила. В конце концов, если он просит только об этом, вряд ли одна встреча так уж навредит. Между прочим, встреча даже может пойти на пользу — когда влюбленные вслух произнесут последнее «прощай», дорога к настоящему расставанию станет легче.
— Вы меня не обманете? — спросила она.
— Мадам! — И он прижал руку к сердцу, чтобы подчеркнуть свою искренность, но в голосе его слышался укор: как она могла в нем усомниться?
Она сама препроводила его в будуар дочери и, пообещав вскорости зайти, оставила их с Фрэнсис наедине.
Но леди Саффолк совсем позабыла, что у нее умная и изобретательная дочь.
Фрэнсис сидела у окна и ловила последние лучи солнца, чтобы нанести еще несколько стежков — она была искусной вышивальщицей.
Увидев Роберта, она вскочила — сердце ее бешено колотилось, она взирала на него молча, словно на привидение. Он был до глубины души потрясен ее видом. С щечек истаял румянец, под когда-то веселыми и блестящими глазами легли глубокие тени — следы страданий и бессонных ночей. На фоне закатного солнца она выглядела такой хрупкой и беззащитной!
А потом он бросился к ней.
— Робин! — прошептала она в его объятиях, плача и смеясь одновременно. — Робин! Мой Робин!
Он не мог произнести ни слова, он лишь прижимал ее к себе, целовал ее глаза, волосы, губы. Наконец она остановила его вопросом:
— Как сотворил ты это чудо?
Вопрос вернул его на землю — он вспомнил о людях, их окружавших.
— Благотворительный жест твоей матушки, — горько произнес он. — Мне позволили встретиться с тобой, чтобы попрощаться навсегда.
— Навсегда! — Восторг сменился отчаянием. — Нет, нет! Только не это!
Он нежно обнял ее, подвел к очагу, усадил в кресло с высокой спинкой и стал перед ней на колени. Он сжимал в руках ее ручки, ставшие такими слабыми и холодными. До сих пор он не желал выслушивать никаких здравых речей ни от кого, но теперь он сам начал произносить эти здравые речи. Он делал это из чувства долга — ведь он дал слово ее матери. Но, как сказал бы Овербери, здравые речи шли не из души — в сердце его не было места для таких рассуждений. Он был всего лишь жалким пленником своих обещаний, а душа его бунтовала. Однако он был верен слову и говорил лишь о безнадежности их положения, о жестокой необходимости подчиниться неизбежному.
— Твой законный супруг возвращается, чтобы предъявить на тебя свои права. Он уже на пути домой.
Этими словами он завершил свою речь, и этими же словами она начала свою:
— Мой законный супруг? У меня нет супруга. Я отвергаю его. Я отрекаюсь от слова, из-за которого стала его женой в возрасте, когда я не понимала, что делаю. Я отрекаюсь от нашего брака. Я твоя, Робин, я принадлежу тебе. И ты можешь взять меня, когда пожелаешь, всю меня. Всю. Ибо я клянусь тебе, тебе и Господу нашему, здесь, в твоем присутствии: я никогда не буду принадлежать никакому иному мужчине.
Он попытался остановить ее, прикрыл рукой рот:
— Родная, ш-ш-ш! Это слишком серьезная клятва!
— Но она произнесена, Робин, и я никогда не возьму ее назад. Предъявишь ли ты права на меня или нет — что бы ни произошло, я принадлежу тебе. Для тебя я буду хранить себя. И если, в конце концов, ты не придешь за мной, я буду молить Бога, чтобы он забрал у меня жизнь.
Ее отчаянная решимость — потому что и во взгляде, и в жесте, которым она подкрепила свою клятву, было отчаяние — лишь усилила его боль. Возможно, он надеялся, что она поможет ему укрепить дух, поможет сдержать верность данному слову, поможет сохранить честь. Но ее прямой и простой подход разрушил все его обещания: она любила и она хотела обладать тем, кого любила, а в противном случае она умрет.
Горе, протест против навязанной ей судьбы захлестнули ее — она вскочила и отбежала в сторону. Он по-прежнему стоял на коленях, со склоненной головой.
— Я жду лорда Эссекса только для того, чтобы сказать ему все, что только что сказала тебе. Я ничего ему не должна. Обещание, которое я дала ему, было обещанием ребенка, а не взрослой женщины. Он женился на девочке. Пусть эта девочка и принадлежит ему, а я не дитя. Когда я объясню ему все, он поймет, он увидит истину, и если он мужчина — а только Бог знает, каким он теперь стал, в кого превратился, — так вот, если он настоящий мужчина, он поддержит мою просьбу к королю считать наш брак недействительным.
Его светлость с живостью поднялся с колен — новая надежда вернула гибкость его усталым членам. Да, вот эту возможность он проглядел, а она, умница, первой ее увидела. Ну, конечно, так и будет! Разве человек чести сможет отказать женщине в таком справедливом требовании?
Прочь все обещания, данные леди Саффолк! Обстоятельства меняются! Если Эссекс согласится (а он должен согласиться!) подать королю совместную с ее светлостью петицию об объявлении их брака недействительным — ведь этот брак так и не был осуществлен, он был браком только де-юре, а не де-факто[1109], — тогда Рочестер сам вступит в игру, предложит свое посредничество, а уж ему король не откажет. Мрачный горизонт вдруг озарился надеждой, которая в его душе начала уже приобретать черты уверенности.
Теперь он был почти что счастлив, улыбка сияла на его лице. Он положил руки ей на плечи и повторил то, что говорил Овербери:
— И объясни ему: если он все же будет настаивать на том, что ты — его жена, ты быстро станешь его вдовой!
Тем, кто опасается зловещих предзнаменований, не следует произносить таких фраз.
Через пару дней после того, как лорд Рочестер посетил Одли-Энд, в Англию прибыл Роберт Деверо, граф Эссекс. Он сразу же, как подобает, представился в Уайтхолле.
Однако первый визит он нанес тестю, чье письмо и ускорило его возвращение.
Все надежды, которые питал граф Саффолк — он-то надеялся, что Эссекс сможет завоевать сердце Фрэнсис и изгнать из него блистательного королевского фаворита — исчезли при первом же взгляде на зятя. Неуклюжий тринадцатилетний мальчик, за которого лорд-камергер выдал дочь, превратился в неуклюжего молодого человека, абсолютно лишенного всякого обаяния и не способного возбудить ничей интерес. Он был невысокого роста, толстоватый и очень неловкий. Цвет лица у него был желтовато-болезненный, волосы — темные и прямые, тяжелые черные брови нависали над маленькими, глубоко посаженными глазками. Природа отпустила мало материала на его лоб, зато уж расщедрилась на нос и на нижнюю часть лица — щеки у него были толстые и отвислые, а подбородок — круглый и маленький. Толстые губы говорили об упрямстве и глупости их обладателя. Одет он был неброско, с почти что пуританской скромностью.
Лорд Саффолк с большим трудом скрыл разочарование по поводу неутешительного результата, с которым время потрудилось над молодым человеком. Они обменялись приветствиями, и, рассчитывая найти богатство ума там, где обнаружилась такая вопиющая скудость внешности, его светлость принялся расспрашивать зятя о путешествиях. После получасовых расспросов его светлость понял: если это все, что молодой человек познал за время столь долгого отсутствия, то с таким же успехом он мог оставаться дома.
Затем Эссекс заговорил о Фрэнсис. Он высказал надежду, что она здорова, посетовал на ее отсутствие, ибо жаждал увидеть ее сегодня же, при этом довольно неуклюже выразил острое желание скорой с ней встречи и объявил о намерении без всяких проволочек увезти ее в свое имение в Чартли.
— Уверен, ваша светлость согласны со мной: сельская местность — лучшее место для молодой жены. Придворная жизнь с ее бездельем, роскошью и вольностью так расслабляет! Лично я не имею к ней ни малейшей склонности.
К прежним своим безрадостным впечатлениям лорд Саффолк добавил еще одно: судя по всему, его зять — напыщенный, самодовольный педант, и искренне посочувствовал дочери. Однако ответил с подобающей дипломатичностью:
— Этот вопрос вы должны решать с Фрэнсис.
Лорд Эссекс ничего не сказал, но внезапно потемневшее лицо и упрямо сдвинутые брови ясно дали понять, что его не привлекает даже сама идея того, что Фрэнсис будет допущена к участию в каких-либо решениях.
Затем лорд-камергер препроводил его во дворец.
В заполненной придворными зале для аудиенций лорд Эссекс сразу же почувствовал себя в центре внимания. Не зная истинных причин, его светлость пришел к выводу, что обязан интересу своим собственным достоинствам, положению и влиянию, а также, возможно, тому факту, что он был сыном своего блистательного отца, настоящего украшения двора королевы Елизаветы. Отца наверняка хорошо помнят, подумал он, и был в этом предположении абсолютно прав. На самом же деле придворные были потрясены такой резкой разницей между ним и его родителем и, кроме того, вспоминали его жену и недавний придворный скандал.
К нему подошел принц Уэльский и поприветствовал товарища по детским играм:
— Добро пожаловать, Роберт! Прекрасно, что ты послушался совета и вернулся — мужу подобает жить рядом с женой. Леди Эссекс слишком хороша, разве можно дозволять ей цвести в придворной атмосфере без надлежащей охраны?
Таким образом его высочество выразил свое удовлетворение тем, что муж сделает леди Эссекс недосягаемой для Рочестера (подобно тому, как он сделал ее недосягаемой для самого принца — согласитесь, по-человечески принца можно понять).
Его светлость радостно согласился со сказанным, чем вызвал легкое оживление у присутствующих, и вновь заявил о своем намерении сразу же перебраться с супругой в Чартли — как же славно заживут они там, в сельской простоте, а он займется своим поместьем.
— Ибо поместья, как и жены, — изрек он, — требуют постоянного внимания.
А поскольку присутствовавшие уже откровенно над этой сентенцией посмеялись, он счел себя очень остроумным.
Развинченной походкой к ним приближался король. Его величество опирался на руку мужчины, красивее которого лорд Эссекс еще не встречал: он был высок, великолепно сложен и великолепно одет в зеленовато-желтый бархат. Камзол перехватывал тонкую талию, на плечи был небрежно наброшен короткий плащ, безупречно белый рифленый воротник окантован золотом, а над воротником возвышалась благородной формы златокудрая голова.
Рядом с этим великолепным джентльменом король казался слабым, нелепым, а наряд его — почти что убогим.
Лорд Саффолк представил своего зятя, чье появление заметно короля удивило.
— Ну, ну, — пробурчал он и со значением глянул на фаворита: до него уже доходили кое-какие слухи.
Затем король все же соблаговолил обратить внимание на толстого молодого графа и приветствовал его в отеческом духе, который ему удавался лучше всего. А в это время лорд Рочестер с высоты своего немалого роста холодно, зло и удивленно разглядывал мужа женщины, которую так любил. Неужели этот урод, этот корявый неотесанный мужлан и есть супруг, которому отдана бесценная Фрэнсис? Невероятно! И ужасно. А вдруг этот увалень наберется наглости предъявить права на ту, что по праву считается истинной драгоценностью английского двора?
Тем временем лорд Эссекс отвечал на расспросы короля о французском дворе и о том, каково живется этому двору под регентством королевы-матери. Рассказ привлек окружающих в столь же малой степени, как и вид рассказчика. В нем было какое-то нелепое, смехотворное самодовольство — смехотворное потому, что самоуверенностью манер граф как бы пытался прикрыть неинтересность самого повествования. Он всем своим видом демонстрировал: да, я — путешественник, много повидавший, культурный, светский человек, но эти попытки приводили к результатам обратным — придворные заметили его неотесанность.
Король утратил к нему всякий интерес и, повернувшись к Рочестеру, прошептал:
— Пустой болван!
Овербери наблюдал эту сцену из задних рядов. Он считал себя неплохим знатоком человеческой натуры — что ж, если ощущения его не подводят, такой упрямый, злобный тип ни за что не поступится своими правами. Ничто не сможет убедить его подать совместную с графиней петицию об объявлении их брака недействительным, и тогда всяким планам Рочестера придет конец.
Внезапно возле сэра Томаса очутился великолепный Пемброк — высокоученый, даровитый брат Филиппа Герберта. Пемброк был главой сильной партии, противостоящей планам женитьбы принца на испанке. Он наблюдал за сэром Томасом столь же пристально, как тот — за лордом Эссексом, и теперь заговорил с Овербери, что было достаточно удивительно: лорд Пемброк не делал секрета из враждебного отношения к Рочестеру и всему его окружению.
— Вашему патрону придется теперь действовать с оглядкой. — На красивом, надменном лице милорда появился намек на насмешку. Сэр Томас улыбнулся:
— Мне кажется, вашей светлости тоже придется стать осмотрительнее.
— Мне? — И граф оглядел Овербери с головы до пят.
— Если кто-либо совершает выпад, основываясь на придворных сплетнях, его самого вряд ли можно считать осторожным, — пояснил сэр Томас.
— Вы позволяете себе странные намеки! — вспыхнул его светлость, ибо удар пришелся по больному месту: его светлость считал себя арбитром хороших манер и не раз объявлял, что считает сплетни чрезвычайно вульгарным занятием. А сэр Томас только что намекнул на его собственный интерес к досужим разговорам.
Улыбка сэра Томаса стала просто лучезарной — он был большим мастером словесных поединков.
— «Si libuerit risponder dicam quod mihi in buccam venerit», что означает: «Уж если я выбираю слова, то выбираю и последствия за свои слова». Выбирая слова, каждый должен предусмотреть, как бы они не вернулись к нему рикошетом. Вы, милорд, человек мудрый и наверняка все предусмотрели.
Это уже был двойной укол: продемонстрировав свою ученость перед человеком, который считал себя верхом учености (Пемброк презирал Рочестера отчасти и за невежество), Овербери тем самым лишил Пемброка роскоши презирать за невежество секретаря Рочестера. Это раз. И два: Овербери доказал, что его собственная образованность покоится на более солидном фундаменте.
Ответ Пемброка был уже откровенно ядовитым:
— Надеюсь, сэр, вы и во всех остальных случаях придерживаетесь тех же принципов открытости и откровенности. Однако я не ожидал, что откровенность — один из ваших рабочих инструментов. И, чтобы не дать ему заржаветь, может быть, вы удовлетворите мое любопытство? Лорд Нортгемптон — видите, вон тот, — он что, объединился с вашим хозяином?
— Ах! Боюсь, не смогу ответить на ваш вопрос. Ну кто я такой, чтобы знать планы лорда Нортгемптона? Я — всего лишь жалкая мошка, притаившаяся в складочке листика, если воспользоваться живописным сравнением Марциала[1110]!
Благородный джентльмен презрительно улыбнулся:
— Что ж, тогда мне придется довольствоваться догадками.
— Какого же рода, милорд?..
И тут из его светлости выплеснулась вся кипевшая в нем злоба:
— Я давно догадывался, что лорда Нортгемптона иногда подводит дальновидность, но чтобы она подвела его до такой степени! Он пожелал опереться на гнилую подпорку!
— Ах, как славно сказано! — прокомментировал бойкий на язык сэр Томас. — Почти как у Марциала. Но Марциал, при всей своей образности, был очень точным: подпорка-то отнюдь не гнилая. Если мы посмотрим, кто на нее опирается… — и он кивнул в сторону короля, который, опираясь на Рочестера, покидал зал для аудиенций. — Тот, на кого так уверенно опирается сам король, вполне может служить опорой для человека гораздо менее весомого.
Пемброк прекрасно знал, что позиции Роберта Карра были сейчас крепки, как никогда, и все — благодаря Овербери. Это он вознес Роберта Карра к нынешним высотам, это он поддерживал его всеми возможными средствами, это он не позволял ему ни на йоту ослабить своих позиций какой-либо глупостью или небрежностью. Овербери понимал, что Пемброк — лишь один из многих сильных мира сего, которые ищут уязвимые места в обороне лорда Рочестера. Возможно, Пемброк решил, что уже нашел такое место — Фрэнсис Эссекс, — и оттачивал наступательное оружие. Но Пемброк явно просчитался: лорд Эссекс вряд ли мог служить его оруженосцем.
В этот вечер у Рочестера была благодатная тема для разговоров: он без конца твердил о том, какое отвратительное впечатление произвел на него Эссекс. «Только подумать, Фрэнсис замужем за таким типом!» — повторял он, и поскольку был лишен наблюдательности и, в отличие от сэра Томаса, не смог распознать характер юного графа, то по-прежнему был уверен в возможности развода, более того, знакомство с графом лишь укрепило его в этой уверенности.
Сэр Томас, однако, помалкивал: ему еще придется произносить слова утешения. И факты, подкреплявшие его правоту, не замедлили последовать.
Наутро лорд Саффолк отвез своего зятя в Одли-Энд. Высланный заранее курьер известил об их прибытии, так что у юной графини было время приготовиться к встрече с супругом, которого она в последний раз видела несколько лет назад неуклюжим тринадцатилетним мальчиком.
Того мальчика она и не помнила. Но этот человек… Супруг сразу же вселил в нее отвращение. Мы так и не знаем, что именно повергло ее в большее смятение — то ли коренастая, почти квадратная фигура, то ли жирный подбородок, то ли глупые глаза — короче, все в нем было противно.
Впечатление же, которое произвела на него она, было, с ее точки зрения, ужасным. Произошло то, чего она боялась больше всего на свете: он увидел женщину, в которую влюбился с первого взгляда своих темных туповатых глаз. Ее лилейная красота буквально его воспламенила.
А холодное, спокойное достоинство, с которым она его встретила, еще сильнее раздуло огонь. Как шла ей эта холодность! Да, это настоящая леди, достойная того, чтобы именоваться графиней Эссекс, хозяйкой Чартли. Она позволила ему поцеловать руку и даже приложиться к щеке, а то, что рука и щека были холодны на ощупь, так это, посчитал он, потому, что на дворе ноябрь.
Во время торжественного ужина он сидел подле нее, но разговаривали они мало. Граф и графиня Саффолк с тревогой за ними наблюдали, в особенности за своей дочерью. После чего, надеясь на лучшее, оставили молодых супругов одних.
Они сидели в молчании по обе стороны большого камина и лишь время от времени поглядывали друг на друга — оба были в замешательстве, но причины замешательства у них были разными.
Наконец графиня заметила, что в глазах мужа мелькнула мысль, мысль для нее еще более ужасная, чем предыдущая вялость его взгляда. Он поднялся, медленно пересек разделявшее их пространство, затем наклонился и слегка обнял ее за плечи, бормоча при этом что-то нечленораздельное. Чтобы избавиться от его объятий, она встала и, облокотившись о каминную полку, повернулась к нему лицом.
Блики пламени играли на платье из блестящего шелка — по настоянию матери ей пришлось одеться в белое, словно невесте. Блики играли и на высоких скулах, но они не оживляли мертвенной бледности ее лица. Волосы ее были перевиты жемчугами, жемчуга украшали и открытую по моде того времени грудь. Так она стояла, прямая и тоненькая, высоко вздернув подбородок, и свысока глядела на своего супруга и господина — самая прекрасная, самая желанная из всех виденных им женщин. Он наслаждался зрелищем: она принадлежала ему, она была связана с ним священными узами, разорвать которые никому из людей не под силу. Он возликовал, припомнив то легкое, быстрое, стыдливое движение, с которым она выскользнула из его объятий и в котором он увидел признаки кокетства. Буду терпелив, сказал он себе, не стоит пугать это нежное создание. Она изящна и хрупка, как цветок, и обращаться с ней нужно бережно. Да, стоит сыграть роль влюбленного и тем самым склонить ее на добровольное подчинение его правам, правам мужа.
Он начал говорить с мольбою в голосе, более пристойной просителю, нежели господину:
— Милая Фрэнсис…
Она остановила его движением руки, в отсветах пламени блеснул драгоценный рубин цвета крови, подарок Карра. В ее голосе звучала музыка, различимая даже для самого немузыкального слуха.
— Милорд, нам необходимо переговорить.
— Конечно, моя драгоценная. И, слава Богу, у нас впереди еще целая жизнь, наговоримся…
Она вновь прервала его:
— Не соблаговолите ли сесть, милорд. — Она указала на кресло. И жест, и голос были такими надменными, что он сразу же утратил всю свою напористость и повиновался. Впрочем, это наверняка что-то пустяковое — женщины, как подсказывал ему его небольшой опыт, существа странные. Тот, кто желает властвовать над ними, должен запастись юмором и терпением.
— Как вы смотрите на наш брак, милорд? Мы вступили в него не по нашему желанию, в том возрасте мы вообще не понимали, что это значит, мы не сознавали, что делаем, и между нами не было любви, освящающей брачный союз. Так что же вы думаете о нашем браке?
На этот вопрос ответ нашелся легко — тем более, что, как ему показалось, она и ждала именно такого ответа.
— Что я должен думать о нашем браке, как не о самом счастливом событии в моей жизни?
— Милорд, ваш ответ — всего лишь изящная фигура речи. Я жду от вас не галантных речей. Мне нужна правда. Если вам нужно подумать — думайте.
— Ни минуты! — вскричал он. — Ответ мой готов, он — не простая вежливость. Я вообще не силен в куртуазии. Я дал вам честный, прямой ответ. Я в восторге…
— Оставьте пока восторги, милорд. Мы к ним не подошли, да и вряд ли подойдем.
— Что это значит?!
— Мы встретились у алтаря семь лет назад, но сейчас это вряд ли имеет значение. По-настоящему, как мужчина и женщина, мы встретились впервые лишь сегодня. Вы знаете меня несколько часов, а это слишком малый срок, чтобы во мне разобраться. Как же, сэр, можете вы называть женой женщину, которую вы так мало знаете?
— Милое дитя, но я видел вас, — произнес он с укоризной. — А увидеть вас — значит полюбить. Разве вам никто не говорил, как вы прекрасны? Неужели вы так скромны, что не желаете понимать намеков, которые посылает вам зеркало?
И тут он увидел, что ее прелестный рот сложился в скорбную гримасу, а взгляд, которым она смотрела на него, стал жестким.
— Вы хотите сказать, милорд, что желаете меня как женщину?
— Почему же нет, если вы…
— Мужчина может увидеть в женщине партнершу, но не обязательно супругу. Мне кажется, здесь есть некая разница. Вы нисколько не смутите меня, если признаете ее.
Как все недалекие люди, лорд Эссекс не отличался терпением. Опять же, как все недалекие люди, если он чего-то сразу не понимал, то не пытался усомниться в своей способности к пониманию, а решал, что это и не нуждается в понимании. Он вскочил.
— Черт побери! Да если и есть какая-то разница, то я о ней ничего не знаю и меня она не волнует.
— Но она должна вас беспокоить.
— Почему? Вы — моя жена. Что еще обсуждать?
— Милорд, вы слишком торопливы. Я еще не ваша жена.
— Как это? — Челюсть у него отвисла, он уставился на нее своими тусклыми глазами.
— Присядьте, милорд.
Он нетерпеливо передернул плечами, но покорился и уселся на место. В конце концов, в первую брачную ночь от мужчины требуется выдержка. Потом все устроится само собой. Он намеревался быть настоящим ее господином, это — краеугольный камень домашнего уклада; ее с самого начала следует приучить к этой мысли. Но сегодня уж пусть в последний раз потешится!
Заметив его раздражение, она улыбнулась:
— Вот вы и начинаете узнавать меня, милорд. Вы начинаете понимать, что со мной не так уж просто, что я могу раздражать вас, могу вас прогневить.
Он расхохотался — уж он-то знает, как с ней справиться. А она продолжала:
— Возможно, позже, когда вы узнаете меня еще лучше, вы придете к выводу, к которому уже пришла я: такой брак, как наш, не может считаться браком, пока в более зрелом возрасте мы по обоюдному согласию не сочтем его таковым.
На его лице появилось обескураженное выражение.
— Значит, я должен чего-то ждать?
— О, недолго, милорд, потому что вопрос может быть разрешен между нами уже сегодня.
— Вопрос? Какой вопрос?
Она задумалась. Она подбирала точные слова.
— Согласны ли вы, что такой брак, как наш, требует подтверждения?
И вновь он пожал плечами и, как бы отметая вопрос, махнул толстой, короткопалой рукой. Она взглянула на его руку и вздрогнула: эта ладонь выдавала все его существо. Да она убьет себя, прежде чем до нее дотронется такая рука!
— Ну, если вы так хотите… — примирительно произнес он. — Но разве здесь, сейчас, мы не можем подтвердить наш брак?
— Такое подтверждение должно быть обоюдным. Я спрашиваю вас, милорд, сейчас, когда вы увидели меня взрослой, согласны ли вы с тем, что было совершено нами в том возрасте, когда мы оба еще не были способны принимать разумные решения?
— Клянусь, я уже ответил вам, но если вы хотите снова слышать мое «да», я снова скажу «да».
— И это все? А обо мне вы подумали? Вы задали мне такой же вопрос, какой задала вам я?
Нетерпение его росло, он побагровел.
— Чума меня побери, если я понимаю, о чем вы тут говорите!
— Что ж, тогда, милорд, я сама задам себе этот вопрос и сама на него отвечу. — Она на мгновение умолкла. Затем, побледнев, дрожа всем телом, но не отводя от него взгляда, она произнесла: — Каким бы ни был ваш ответ, я не могу ответить «да» и подтвердить ныне, когда нахожусь в сознательном возрасте, тот акт, который был мною совершен в возрасте, далеком от истинного понимания жизни.
Он смотрел на нее во все глаза, а затем пробормотал:
— Боже мой, ну и разговоры, мадам! Так-то вы меня встречаете. — Он снова встал. — Подтверждаете вы наш союз или нет, но вы выполните свои обязательства. Помните: вы — моя жена…
— Я уже сказала, сэр, что я не жена вам. То, что было совершено семь лет назад, то ужасное зло, содеянное с парой невинных, несмышленых детей, не может скрыть нас от ока Божьего.
— Пусть так! Пусть так! Но зато надежно прикрывает от людских взоров. Что же касается всего остального, то это меня не волнует.
И он расхохотался над собственным богохульством, приглашая посмеяться и ее. Но лицо ее оставалось спокойным, лишь в глазах появилась тень страха. Она так надеялась на рыцарство, на доброе сердце этого человека! Она полагала, что все будет просто: как только она объяснит ситуацию, этот человек, этот ее муж склонится перед ее желанием. Она и предположить не могла, что граф Эссекс окажется упрямым мужланом.
— Успокойтесь, дитя, успокойтесь, — мягким голосом увещевал он. — Что сделано — того не воротишь, и…
— Нет, можно исправить, можно!
Луч надежды мелькнул в бездне отчаяния — оказывается, он просто не понимает! Он думает, что ничего нельзя переделать! Теперь-то она объяснит ему, что все поправимо, и он согласится — ни один мужчина, если только он не безумец, не может принудить женщину стать его женой против желания!
— Брачные обязательства, которые остаются невыполненными, могут быть аннулированы. Если мы оба обратимся к королю, если мы объясним ему, как с нами поступили, если мы скажем, что мы не желаем жить как муж и жена, его величество пойдет нам навстречу, он не будет упорствовать. Наш король великодушен, он не осудит нас на пожизненное заключение, в котором каждый из нас — и тюремщик, и узник. — И она шагнула к нему, умоляюще протянув руки. — Неужели вы и теперь не понимаете?
Но выражение его лица разрушило последние ее надежды — он стоял, упрямо сдвинув брови, весь — воплощенная строптивость, и взгляд его был почти злобным.
А он-то думал, что эта чудесная женщина принадлежит ему безраздельно! В те несколько часов, что прошли с момента его приезда в Одли-Энд, он считал себя счастливейшим из мужчин, господином жены настолько прелестной, что все непременно станут ему завидовать. И вот пожалуйста! Она требует, чтобы он отказался от нее — не более, не менее. Заглушил желание, которое разгорелось в нем с первого же взгляда. Он и не собирался думать о резонности ее просьбы и уж точно не собирался вдаваться в размышления о чувствах, которые он мог у нее вызывать. Она не имеет права на чувства, противные клятве, сделавшей их единым существом. Она — его жена, и если ей это не нравится, то понравится потом, а если не понравится потом — тем хуже для нее. Потому что он-то не собирается отказываться от своих супружеских прав!
Он был оскорблен, он был зол, он горел чуть ли не жаждой мщения. Его гордость была уязвлена, тщеславие унижено. Однако еще остававшаяся в нем толика разума побуждала его, ради себя самого, хранить спокойствие.
К объятиям такую женщину не принудишь — он не отличался остротой ума, но все же способен был понять эту простую истину любви. Таких женщин завоевывают, а она стоит битвы. Так что он постарался подавить в себе злобу и нетерпение. Он повернулся, вышел из круга света, который образовывали свечи в большом канделябре, и направился в дальний конец комнаты, где на полках поблескивали золочеными переплетами книги. Потом вернулся, стал против нее у камина и, прикрыв глаза рукой, старался успокоиться.
Так, в молчании, они и стояли друг против друга. В камине упало и взорвалось тысячью искр большое полено, в комнате сразу стало светлее. Свет и тепло, казалось, пробудили его. Он произнес:
— Давайте пока ничего не решать. Может быть, то, что произошло, действительно несправедливо, но по отношению к нам обоим: вы ведь меня тоже еще не знаете. И если вы подождете…
— Предупреждаю вас, что ждать не имеет смысла. Женщины знают свое сердце, милорд. И я знаю свое. Оно не переменится.
Он взял ее за руку.
— Пожалуйста, ничего не говорите сейчас, Фрэнсис, — молил он. — Я могу быть терпеливым, я умею ждать. Не говорите больше ничего!
Она устало провела рукой по лбу — он и не догадывался, каким суровым было для нее это испытание. Таким суровым, что просьба об отсрочке показалась ей даже благом. Так что она стерпела его поцелуй в руку и кликнула лакея: пусть проводит графа в его покои.
Он удалился, бедный глупец, чтобы одинокое ложе утешило его разочарование.
Наутро леди Эссекс отправила длинное послание виконту Рочестеру — она подробно поведала об этой первой и такой не похожей на любовную встрече с супругом.
«Человек чести, человек чувств, — писала она, — не может отказать женщине в просьбе», — на этом она основывала свое убеждение, что в конце концов лорд Эссекс согласится. Завершила она письмо просьбой к милому Робину любить ее так же верно, как любит его она, она постоянно думает о нем, она клянется в верности, и верность свою сохранит пусть ценой собственной жизни, если лорд Эссекс останется глух к голосу разума и чести.
Письмо до некоторой степени развеяло меланхолию, овладевшую в последние дни его светлостью, и когда он нес послание своему верному советчику, к нему даже вернулось что-то от прежней живости.
Сэр Томас внимательно прочел письмо. Он видел Эссекса и он понял его. И счел надежды леди Эссекс тщетными.
— Леди Эссекс молода, — сказал он. — В молодости мы верим надеждам, а в зрелом возрасте — страхам.
Его светлость собрался было поспорить, но сэр Томас избавил его от трудов:
— Я сказал так только для того, чтобы призвать тебя к терпению — жди, как развернутся события.
— Я-то подожду! Я подожду! — уверенным тоном произнес его светлость. — А ты пока придумай ответ.
Теперь Овербери понял, зачем ему показали письмо: ситуация требовала дальнейшего потока «серебряных капель», а источником был все тот же сэр Томас. Эти страстные, возвышенные клятвы ждали в ответ клятв не менее страстных и не менее возвышенных.
Сэр Томас пожал плечами и, памятуя о характере лорда Эссекса, принялся за ответ — вполне невинный.
Его осторожность пришлась кстати. Потому что вот уже неделю лорд Эссекс жил в Одли-Энде и каждый день предпринимал набеги на, как он считал, неразумное упрямство ее светлости, при этом сам демонстрировал неспособность к терпеливому ожиданию. Он призвал на свою сторону тестя и тещу, и они объединенными усилиями пытались сокрушить оборону.
Но тщетно молила мать, тщетно бушевал отец, призывая на помощь весь свой корабельный словарь, тщетно супруг вставлял слово-другое в речи ее родителей. Леди Эссекс стояла несокрушимо, как скала, и выдерживала атаки всех вместе и каждого в отдельности — а они с отчаянием убеждались, что и в самом хрупком теле может таиться сильный дух.
— Вы можете уговаривать меня до скончания света, — сообщила она им, — но у вас ничего не получится. Решено: я никогда не буду женой лорда Эссекса.
— Вы и так уже моя жена, — рычал супруг, исчерпывая этим все свои аргументы.
— Нет. Меня выдали замуж, не спросив на то моего согласия. Только чудовище может требовать от женщины, чтобы она хранила такого рода узы. Ваша настойчивость, милорд, приведет лишь к тому, что я стану вас ненавидеть.
Он отвернулся к высокому окну зала, где они разговаривали, и уставился на голые ветви вязов — в угасающем свете ноябрьского дня в них шумно возились грачи.
А леди Саффолк, терзаемая печалью и раздражением, говорила дочери:
— Все это нелепо и глупо. Узы уже существуют. Справедливы они или нет — сейчас обсуждать бессмысленно. Ничего не воротишь, какой смысл биться головой о непоправимое?
— Все можно изменить, — следовал спокойный ответ. — Требуется лишь согласие его светлости.
Его светлость же старался не вслушиваться в разговоры — он боялся дать волю гневу. Он устал от препирательств и, если бы не ее родители, давно бы уже укротил супругу.
В конце недели, когда все уже впали в отчаяние, граф Саффолк предложил зятю на время уехать.
— Дело поворачивается так, что, мне кажется, лучше обсуждать его в ваше отсутствие. Но не задерживайтесь. К вашему возвращению, я уверен, нам удастся вернуть этой маленькой идиотке разум.
Эссекс неохотно последовал совету и отправился в свой лондонский дом. Этот мрачный особняк располагался на Стрэнде, возле Темпла, — именно там его отец втайне подготавливал свою измену (позже, когда он перешел на сторону парламента, роялисты в насмешку прозвали этот дом «Рогоносец-холлом»). Здесь, под предлогом того, что дом необходимо привести в порядок, сын своего отца две недели злился и дулся, а затем вернулся в Одли-Энд только за тем, чтобы убедиться, что дела обстоят так же, как обстояли до отъезда в Лондон. С единственным отличием: Саффолк, отчаявшись урезонить дочь, больше не призывал ни к терпению, ни к разуму.
— Она ваша жена, Роберт, — подытожил он, — и ваша задача — заставить ее это понять. Я уже сообщил ей, что на этот раз вы увезете ее в Чартли. Если вам и там не удастся ее сломить, значит, черт побери, вы ее не заслуживаете. — Он положил руку на мясистое плечо молодого человека. — Пора укротить ее. Она принадлежит вам. И пусть она это поймет.
Памятуя напутствие тестя, его светлость отправился укрощать жену. Он ворвался к ней в будуар как был, не сняв тяжелых сапог для верховой езды и весь забрызганный грязью, потому что проскакал по размытой дождями дороге пятьдесят миль. Камеристку леди Эссекс Катерину, которая вышивала, сидя у окна, он решительно отослал прочь. Ее светлость же в это время писала очередное письмо своему возлюбленному в Уайтхолл — она занималась этим почти что каждый день. Взглянув через плечо на вошедшего, она спрятала листочки в ящик и решительно встала. Лицо ее побледнело, но скорее от гнева, чем от страха.
— Вы вернулись так скоро, милорд! — воскликнула она.
— Я вернулся, мадам, чтобы объявить вам: время, отпущенное на ожидание, кончилось. — Он был зол, но это ее нисколько не смутило.
— Ах, какой вы замечательный, нежный возлюбленный! С каким изяществом вы приступаете к завоеванию женского сердца!
— Если бы вы были добры ко мне, вы бы не могли жаловаться на отсутствие нежности и деликатности, — защищался он.
— Прекрасно! Значит, поскольку я не проявляю к вам должной доброты, вы решили силой заставить меня быть доброй. Вы ворвались сюда в сапогах со шпорами, словно во вражескую крепость. Но эта цитадель, милорд, никогда не покорится под напором дурных манер!
Он постарался обуздать растущий гнев:
— Какие же манеры угодны вам, мадам? Расскажите, чтобы я мог действовать соответствующим образом.
— В вашем арсенале нет таких средств. Я думала, вы это понимаете.
— Вы слишком много думаете, мадам. В будущем вы будете избавлены от этих трудов. С настоящего момента думать буду я, а вы — выполнять мои замыслы.
Она внимательно разглядывала его, ее губы кривились в насмешке.
— Вы становитесь лучшим кавалером. Я вижу у вас в руках плеть, это что, один из ваших способов ухаживания?
Он с проклятием отшвырнул плеть, за нею последовала и шляпа.
— Вы довели меня до предела, — объявил он.
— Я так и думала, что это ваш предел, милорд.
Он мрачно ее разглядывал, лицо его стало багровым, он потирал толстой рукой толстый подбородок. Она, конечно, побойчее на язык, чем он, и, понимая это, он злился все больше.
— Вы остроумны, миледи, но это вам не поможет. Завтра вы отправляетесь со мной в Чартли. Я уже достаточно терпел. Вы моя жена, мадам, и будете вести себя соответственно.
Он увидел, как она побледнела, а в глазах, где прежде блистал только вызов, появился страх.
— Даже если я и жена, сэр, что я никогда не признаю, я все же не рабыня. Мне нельзя приказывать.
— Вы заслуживаете того, чтобы вам приказывали. Если бы вы вели себя, как настоящая жена, вы нашли бы во мне доброту и любовь. Но вы взбунтовались, и потому не рассчитывайте на мягкость. Но и в том, и в ином случае я все же остаюсь вашим мужем и господином. А поскольку вы любите думать, мадам, советую вам задуматься над этим.
— О, Боже! — вскричала она и затем, уже не сдерживаясь: — Урод! Мужлан! Животное!
Он подозревал, что поведение его вполне соответствует этим эпитетам, и потому взбесился. Он надвинулся на леди Эссекс и с силой схватил ее за плечи:
— Если я мужлан и зверь, то только потому, что вы сами сделали меня таким.
Он намеревался хорошенько встряхнуть ее, дать ей почувствовать силу, но, заметив в ее глазах отчаянный страх, сдержался. Он продолжал сжимать ее своими грубыми ручищами, и это прикосновение, этот физический контакт с ней вызвал у него острое желание — она была так прекрасна, эта стройная хрупкая женщина, смотревшая на него сверху вниз. Повинуясь инстинкту, он притянул ее к себе, и в голосе его зазвучала мольба:
— Будьте доброй, Фрэнсис, и, клянусь Богом, вы узнаете, какой искренней и нежной может быть моя любовь.
Эти слова пробудили ее от столбняка, и она резко оттолкнула его.
— Милорд, от вас мне нужно лишь одно.
Он выругался, повернулся на каблуках, подобрал шляпу и плеть и уже в дверях рявкнул:
— Хватит! Завтра едем в Чартли. Вы отправитесь туда, пусть даже мне придется связать вас по рукам и ногам. Потрудитесь соблюдать приличия, тогда все будет для вас куда проще, — и он громко хлопнул дверью.
Ее светлость дрожала, ноги не держали ее. Она села, чтобы обдумать свое положение. По закону она принадлежала этому хаму, считавшему себя аристократом. Этот мужлан только что продемонстрировал ей, что нет в нем ни благородства, ни доброты, которые помогли бы обойти закон. Она почти что проклинала свою красоту, это красота виновна в том, что он так возжелал ее. Надо что-то предпринять! Что-то практическое! Факты есть факты, и их надо принимать во всеоружии.
Вечер она провела в своих покоях. Родные стерпели ее отсутствие, они посмеивались над ней, отпускали по ее поводу шуточки: как же, ведь завтра супруг и хозяин отвезет ее в Чартли.
Но наутро вошедшая разбудить ее служанка нашла постель пустой. Как выяснилось, из конюшни исчезли также две лошади и грум. Муж, отец и мать беглянки собрались на совет, чтобы составить план возвращения «сумасбродной девчонки».
К этому времени «сумасбродная девчонка» уже успела испугать старого графа Нортгемптона — она ворвалась в его дом и потребовала убежища.
Его светлость только что проснулся и потому принял племянницу в спальне. Он не без сочувствия выслушал рассказ об ужасах, которые ей пришлось претерпеть: для него, как и для нее, было просто немыслимым, чтобы женщина могла перенести объятия человека столь отвратительного, как Эссекс. Однако старый граф был куда дальновиднее: он заметил, что ее отношение к Эссексу коренится в неких несчастливых предположениях, которые, в свою очередь, коренятся в той приязни, которая возникла между нею и Робертом Карром.
— А если и так? — вопрошала она. — Неужели девушка не может отдать свою любовь тому, кому велят ее чувства?
— Девушка — да, — кивнул он старой плешивой головой. — Но жена…
— Да, жена, но я девица и останусь ею, пока буду женой этого Эссекса!
Старик был глубоко расстроен. Он-то всегда считал, что нет никакого смысла сражаться с неизбежным. Чего этим можно достичь? Только сердце разобьется. Если бы Эссекс согласился подать совместное с ней прошение, тогда брак был бы аннулирован. Но он не может быть аннулирован, если прошение подает только одна сторона. Нет на это никакого закона, потому что то, что было бы добром для нее, стало бы злом для Эссекса. Пусть она подумает над этим. И пусть поразмыслит о положении Эссекса. Как и она, он связан обязательством, которое дал в возрасте, когда еще не был готов к сознательному ответу. Но ему и в голову не приходит нарушить это обязательство — увидев ее, он понял, что о такой жене он и мечтать не мог. Кто сможет винить его за это? Стоит также подумать и о положении в свете: в качестве графини Эссекс она будет одной из первых дам в королевстве. Разве может она позволить любовному увлечению, которое, кстати, не приведет ни к чему хорошему, разрушить такие перспективы?
Нортгемптон пространно говорил о любви — с точки зрения холостяка, который никогда не относился к чувству серьезно. Это же разрушительная сила, она сбивает мужчин и женщин с пути истинного и заставляет совершать чудовищные глупости! Но эта сила не вечна — ее растрачивают как сопротивление, так и податливость ей, причем податливостью она уничтожается куда скорее, чем сопротивлением. Ах, если бы она послушалась старика, втрое старше ее, видевшего за свою жизнь сотни костров страсти, от которых потом оставался только пепел!
Но ее светлость не желала слушать: эти слова казались ей кощунственными. С горечью она признала, что, хотя старый дядюшка и благоволил к ней, даже помогал в ее любовном приключении, вряд ли стоит ждать от светского циника безоговорочной поддержки.
И все же она получила в этом доме пристанище. Более того, дядюшка заверил, что, когда за ней явятся отец и муж, он постарается оттянуть отъезд в Чартли и даже попробует склонить графа Эссекса прислушаться к ее аргументам. На самом деле он сразу понял, что если Эссекс согласится аннулировать брак и Фрэнсис станет свободной, чтобы выйти за Рочестера (конечно, при условии, что Рочестер жаждет стать ее мужем так же страстно, как жаждал стать ее возлюбленным), то тогда ее положение в свете отнюдь не пострадает, а сам Нортгемптон даже сможет кое-что на этом выиграть.
Ее светлость и сама не бездействовала — в то же утро она отправилась в «Золотую прялку» на Патерностер-роу, немало напугав Анну Тернер и внезапным появлением, и своим лихорадочным беспокойством.
Вестона тут же отправили в Уайтхолл с наказом как можно скорее доставить сюда лорда Рочестера. Поджидая возлюбленного, ее светлость поведала сочувственно кивавшей вдове свои горести. Вдова посоветовала вновь прибегнуть к услугам Саймона Формена.
— А чем Формен может помочь?
Вдова развела руками:
— Не знаю. Но я уверена, что, если он возьмется, он добьется желаемого. Он обладает великой силой.
Когда прибыл его светлость, они еще не успели найти решения. Он ворвался в гостиную, запыхавшись от быстрого шага и нетерпения.
— Фэнни! — вскричал он, раскрыв объятия.
В ту же секунду она уже рыдала на его мужественной груди, а деликатная Тернер удалилась, плотно притворив за собой двери.
После бурных объятий и поцелуев, после взрывов радости и горя пришло время раздумий о том, что можно предпринять, и это уж было куда труднее, чем целоваться.
Она доверчиво развернула перед ним всю картину своих мук и ждала от него совета. Однако наш герой разочаровал даму. Если клятвы и заверения в вечной любви изливались из него неостановимым потоком, то когда дело дошло до обсуждения мер практических, ничего, кроме невразумительных междометий, он издать не мог.
Он даже начал повторять речи старика Нортгемптона: они, мол, столкнулись с неизбежным. Он уповал на то, что Эссекс проявит себя человеком чести, но поскольку тот отказался вести себя по-рыцарски, он, Рочестер, даже и не знает, что теперь предпринять.
Изменить ситуацию могла бы только смерть Эссекса — и тут мысли Рочестера приняли иное направление. Решено. Он найдет повод поссориться с Эссексом и вызовет того на дуэль. Тут ее охватила настоящая паника: ведь на дуэли могут убить самого Рочестера! У Эссекса была репутация хорошего бойца, он вообще известный задира. Нет, на такое она не согласна.
Ей потребовалось немало усилий, чтобы отговорить Рочестера от этого плана. Поразмыслив, он также увидел его несостоятельность: король Яков считал дуэли преступлением непростительным, и даже если бы Рочестеру удалось победить врага и как-то утихомирить короля, тот все равно не дал бы разрешения на такой брак, при котором жених освободил бы невесту от прежнего супруга.
Все эти разговоры ни к чему не привели, и она пребывала в отчаянии не меньшем, чем когда приехала на Патерностер-роу. Более того: она почувствовала некоторое разочарование в любимом Робине — он до такой степени устрашился трудностей, что, как ей казалось, готов был от нее отказаться. Неужто любовь от препятствий может стать слабее? Неужто она, эта любовь, начала гаснуть? Миледи вспомнила слова старого Нортгемптона об эфемерности человеческих страстей, и к прежним ее страхам прибавился новый.
Оставалась последняя надежда — Анна Тернер. Если и Тернер подведет, леди Эссекс остается только умереть.
Этими словами она и встретила маленькую вдову.
И миссис Тернер не подвела.
Наследница богатого дома Говардов имела достаточно средств для оплаты услуг, в которых теперь нуждалась, — темных, таинственных услуг, чреватых большими опасностями для тех, кто к ним прибегал, и тех, кто их предоставлял.
Поэтому темной зимней ночью на узкой кривой улочке, ведущей к причалу Святого Павла, появились две дамы, закутанные в плащи с капюшонами. Их сопровождал человек с палкой и фонарем. Он подвел их к лодке, лодочник выслушал приказание и доставил пассажирок к Лэмбету — благо как раз был прилив. По петляющей через поле тропке Вестон (а, как вы поняли, это и был человек с фонарем) проводил дам к высокому дому, одиноко темневшему в запущенном саду.
Дверь открыла пожилая женщина, и после того, как миссис Тернер обменялась с ней несколькими тихими словами, проводила посетительниц в большую полупустую комнату, слабо освещенную двумя свечами в медных канделябрах. Между канделябрами располагался треножник с медной жаровней, под которой горело голубое пламя и с которой струился вверх и таял под высокими сводами тонкий дымок. Вся комната пропахла этим дымком — запахом тлеющих ароматических трав.
Ее светлость очень нервничала и не знала, как себя вести. Миссис Тернер молча потянула ее за плащ и подвела к стоявшей у дальней стены резной дубовой скамье. Звук шагов, эхом отдававшихся в пустом зале, перепугал ее ужасно — так пугается вор, забравшийся в чужой дом.
Они молча ждали. И вдруг графиня вскрикнула от ужаса и прижалась к своей компаньонке: в густой тьме над ними вспыхнули, словно звезды, голубые огоньки. Миссис Тернер успокаивающе взяла графиню за руку; та была благодарна этому человеческому прикосновению в столь нечеловеческом месте.
В дальнем конце зала возникла из темноты пара светящихся рук. Казалось, руки охватывают все пространство. Они медленно колыхались, переливаясь в темноте странным светом, а затем замерли, и тишину наполнил громкий голос:
— На колени! Слушайте и повинуйтесь! К вам приближается Хозяин!
Повинуясь приказанию и легкому подталкиванию в бок миссис Тернер, графиня опустилась рядом со вдовой на колени.
Последовала долгая пауза. Графиня, чтоб не закричать, изо всей силы закусила губу — там, где недавно светились руки, выплыла из тьмы голова. Ее появление было таким внезапным, что казалось, она материализовалась под взглядами напряженно ожидающих женщин. Это было странное лицо — горбоносое, с длинной седой бородою. Глаза прятались под густыми бровями.
Раздался глубокий мелодичный голос:
— Не бойтесь, дочери мои. Приветствую вас, если вы пришли ко мне с миром.
Голова приблизилась, и стало видно, что она посажена на высокое туловище, закутанное в черную бархатную мантию с вышитыми кабалистическими знаками и подпоясанную кушаком, украшенным зелеными камнями. Голову венчала остроконечная шапка, также украшенная знаками и камнями.
Человек двигался плавно, будто скользил по воздуху. Жестом правой руки он сначала приказал подняться миссис Тернер, потом — графине. Та от страха едва держалась на ногах. Следующий вопрос испугал ее еще сильнее: оказалось, человек знал ее имя.
— Что ты хочешь от меня, Фрэнсис? — Он умолк, но, поскольку она не смогла произнести ни слова, добавил: — Отринь страхи и дай мне руку твою. Поскольку язык твой отказывается тебе повиноваться, пусть прикосновение расскажет мне все, что я и так уже знаю.
Она робко протянула ему руку. Он взял ее в свои, такие костлявые и холодные, что холод пробежал по ее телу.
И начал говорить тихим, монотонным, почти нечеловеческим голосом. Он растолковывал ей ее жизнь: брак с Робертом Деверо, ее ужас перед этим браком, ее любовь к Роберту Карру, ее жажду счастья и новых, желанных уз.
Наконец он отпустил ее руку:
— Вот что поведало мне твое прикосновение. А то, чего ты хочешь от меня, ты должна сказать сама, своими собственными устами, дочь моя.
Она смогла лишь прошептать:
— Я прошу вашей помощи. Помогите мне!
Тут за дело взялась миссис Тернер. Она стояла перед колдуном, молитвенно сложив руки и опустив голову, словно перед священником, — она и называла его отцом. Миссис Тернер рассказала, что привела ее светлость в надежде на помощь: ведь если отец властен пробудить любовь, то, наверное, его искусство может и прогнать ее, и, может быть, в своей великой доброте он соблаговолит прибегнуть к этому искусству, чтобы помочь ее несчастной сестре.
Доктор Саймон Формен выслушал ее в молчании и в молчании же отвернулся от нее. Все остальное, конечно, могло быть действом театральным и фальшивым, однако титул доктора он носил по праву: он закончил кембриджский колледж Иисуса и получил степень довольно поздно, пройдя сквозь многие тернии, в том числе и через сопротивление коллегии врачей. Формен был искусным костоправом и владел многими другими чудесными свойствами, например, он прикосновением мог лечить судороги. Возможно, именно этот дар плюс некоторая экзальтация, с какой он сам свой дар воспринимал, плюс значительные доходы, которые приносили занятия оккультными науками, и сделали его практикующим колдуном.
Отвернувшись от женщин, он вытащил кусок мела и начертил на полу большой круг, в центре которого располагался треножник и канделябры. Внутри круга он начертил меньший, а между двумя окружностями нарисовал знаки, которые ничего не говорили графине и которые миссис Тернер объяснила ей потом — то были знаки зодиака.
Закончив рисовать, он направился к располагавшейся в отдалении кафедре из резного дуба — эта кафедра да стул перед нею завершали обстановку таинственного зала. На кафедре были разложены толстенный том в обложке из черного бархата с медными застежками, старинный медный светильник вроде тех, что делали в Древнем Риме, песочные часы, человеческий череп и металлическая чаша. Эту чашу доктор Формен и взял, затем вернулся к треножнику и сквозь курившиеся благовония посмотрел на женщин. А потом торжественно поклонился.
— Войдите в круг, дочери мои, до того, как начну я свои заклинания. Ибо круг охранит вас от злых духов, которых я, среди прочих, буду призывать.
Графиня послушно позволила ввести себя внутрь кругов.
— Запомните: выступать за круги нельзя, — предупредил он. — Ибо за пределами их кончается моя сила, и не смогу я обуздать зло, что скоро будет здесь, и не смогу я уберечь жизни ваши.
Дрожа от страха, ее светлость придвинулась поближе к спутнице. Пусть то, чего она жаждала, и нельзя было обрести иным способом, она все же жалела, что пришла сюда.
Зачерпнув рукой из чаши, колдун бросил что-то в жаровню. Вспыхнуло и погасло голубое пламя, и все вокруг заволокло густым черным дымом.
Похолодев от страха, ее светлость все теснее жалась к компаньонке.
Затем снова зазвучал голос доктора, он что-то бормотал на непонятном языке — слушательницы не могли различить ни слова.
И вновь вспыхнуло голубое пламя и на миг осветило колдуна, стоявшего с высоко воздетыми руками. И снова пала тьма, и снова послышался его голос — теперь он возвысился до зова и трижды повторил какое-то имя. Пламя в третий раз отогнало тьму, а голос колдуна уже гремел.
Но доктор умолк, и в темноте возник нарастающий шум, будто комнату заполнил шорох множества крыльев. После чего опять пала тишина, и тишина эта показалась графине такой плотной, словно на всей земле не осталось ни шумов, ни звуков.
Постепенно из темноты стал проступать чей-то лик, туманный и мерцающий. Она внимательно всматривалась в это светящееся пятно, пока оно не начало обретать форму. Графиня с облегчением узнала лицо доктора и поняла, что это странное мерцание — отблеск пламени из жаровни, которое приобрело красноватый оттенок. Доктор упорно глядел в огонь, и губы его неслышно шевелились. Его окутал ароматный дым, лицо снова стало таять, и наступившую тишину разорвал громкий и повелительный голос:
— Хватит! Прочь! Изыди! Именем всемогущего Хозяина твоего приказываю тебе удалиться!
И снова воздух наполнился шуршанием тысяч крыльев, словно пронесся стремительный ураган, и снова графиня вцепилась в миссис Тернер. Постепенно шорохи замерли, и, словно завершая это чудо, свечи сами по себе ярко запылали. Стали различимы и очертания комнаты, и фигура доктора, стоявшего за треножником.
— Теперь все хорошо, — сказал он. — Теперь вы в безопасности и можете передвигаться без страха. И я, дочь моя, могу подарить тебе надежду: дух указал мне путь. Мне осталось изучить эту дорогу, и завтра я дам тебе ответ.
Он приблизился к женщинам.
— Отправляйтесь с миром, дочери мои. — Колдун царственным жестом костлявой руки отпустил их. На среднем пальце сверкал зеленый камень. Миссис Тернер первой подала пример: она встала на колени и прижалась губами к колдовскому перстню. Затем маг протянул руку графине, и эта высокородная дочь старинного рода вынуждена была также поцеловать перстень.
После чего он сунул руки в рукава широкой мантии, кивнул и растаял во тьме столь же таинственно, как и появился, — казалось, он прошел сквозь стену.
Впрочем, в дальнем конце комнаты открылась и закрылась дверь, но так неслышно и так мягко, будто управляла ею сверхъестественная сила. Графиня даже подпрыгнула от ужаса. Миссис Тернер взяла ее за руку.
— Пойдемте, — прошептала она голосом, полным благоговения. — Больше нам здесь нечего делать сегодня.
Ее светлость шла вслед за колеблющимся светом фонаря Вестона через поле, к чуть блистающей вдали воде. Она вдыхала холодный воздух зимней ночи, и ей казалось, что все это — лишь сон. Пережив такой страх, она уже не боялась ни полночной пустоты полей, ни тишины. Страх улегся, и на смену ему пришли сомнения и отчаяние. Она пребывала в таком состоянии вплоть до следующего утра, когда стали известны результаты урока, преподанного доктору духами.
Графиня вернулась вместе с Анной Тернер на Патерностер-роу — вдова из портнихи и косметички превратилась в друга и конфидентку. Здесь графиня провела остаток ночи, а рано утром прибыл посланец с письмом от доктора.
Духи открыли доктору Формену формулу порошка, который мог значительно снизить любовные позывы и, более того, превратить приязнь в отвращение. Приготовление порошка труда не составляет, если найти необходимые ингредиенты — а в основе лежал продукт возгонки жемчуга. Жемчуг следовало вначале растворить, а затем выпарить, после чего добавить несколько более простых веществ, в том числе и кровь ее светлости.
Миссис Тернер пришлось объяснить действие зелья — она все с большим удовольствием обнаруживала свои познания в подобных предметах. Устрица является наименее способной к любви живой особью, так что квинтэссенция устрицы, жемчужина, неизбежно — если, конечно, следовать магическому рецепту доктора — вызовет холодность, подобную устричной, в человеке, к которому применят зелье.
Ее светлость отличалась остротой ума и обычно не поддавалась на глупости, но сейчас почему-то с готовностью приняла это объяснение как вполне логичное. Для изготовления порошка требовалось огромное количество жемчуга, ибо только «кожура», или внешний слой жемчужины, поддавалась сублимации. Столько жемчуга у графини не оказалось, но ей не терпелось приняться за дело: доктор обещал, что если к заходу у него будут все необходимые составляющие, то к полуночи он закончит порошок.
У леди Эссекс было при себе достаточно денег, и все же на такое обилие жемчуга суммы не хватало. Зато, к счастью, на ней было надето столько других драгоценностей, что их хватило бы на покупку изрядного имения. Ни секунды не колеблясь, она сняла украшения и вручила их вдове, чтобы та могла обратить их в золото, купить жемчуг и срочно отправить с надежным человеком к доктору.
Поздно ночью графиня вновь явилась в одинокий дом в Лэмбете, где присутствовала при дальнейших еще более впечатляющих чудесах.
Сначала — порошок, изготовление которого доктор как раз со всем тщанием завершил. Он вручил его в запечатанном зеленом сургучом флакончике и приказал посыпать им мясо, которое будет есть граф, или подмешивать в питье, причем делать это следовало в три приема, равными частями. Он пояснил, что помимо естественной силы, содержащейся в зелье, доктор наделил его особой силой: духи, вызванные колдовством, удваивают действие порошка.
Затем доктор перешел ко второму интересовавшему графиню вопросу: как вопреки всем препятствиям и трудностям удержать любовь Роберта Карра. Для этого, объяснил он, никакие дополнительные средства не требуются. Постоянство виконта обеспечено теми магическими действиями, которые доктор уже произвел, и теми добрыми духами, к чьей помощи он уже прибегнул.
Из маленького кожаного кофра он извлек две восковые фигурки примерно семи дюймов высотой. Они были скреплены серебряной спицей, которая проходила сквозь их сердца. Доктор пояснил, что эти фигурки представляют собой саму графиню и Карра, и что игла, соединяющая их, заговорена, а соединение произведено в астрологически благоприятное время — когда Венера была на восходе. Ему, конечно, потребуются и другие манипуляции, но пусть она не беспокоится: он не забудет ее просьбы, главное — выждать нужное время.
— Можешь быть уверена, дочь моя, любовь твоего возлюбленного не станет слабее и даже усилится под влиянием моих чар.
Леди Эссекс была благодарна тому, что комната так скудно освещена — краска стыда заливала ей щеки, ей казалось, что она стоит перед колдуном совсем голая, ведь в отчаянии она обнажила перед ним всю свою душу, а женщина редко поступает так не только перед посторонним, но даже и перед самой собою. Если бы она знала, что ей придется до такой степени открыть все тайники души перед этим повелителем темных сил, она бы сюда не явилась.
Она вдруг увидела в этом высоком белобородом старце с костлявыми руками и замедленными жестами что-то противное и даже непристойное, а пропитавшие воздух ароматы показались ей зловонными. Она чувствовала, как сердце ее разрывается от ужаса еще более сильного, чем тот сверхъестественный страх, который она испытала в прошлый раз.
Графиня вместе с миссис Тернер спешила вслед за Вестоном к поджидавшей их лодке, и слезы стыда струились по ее щекам. Маленькая вдова успокаивала ее. В этом мире ничего не добьешься без жертв, говорила она, и все, в чем миледи призналась Хозяину, будет храниться так же свято, как хранит тайну исповеди священник. Хозяин из тех, кому ведомы все тайны сердца человеческого и все тайны естества, но ни одна живая душа никогда не узнает о том, что между ними произошло.
Наутро леди Эссекс, успокоенная уверениями миссис Тернер в том, что никто и никогда не узнает о ее стыде и унижении, вернулась в Нортгемптон-хауз.
Своим появлением она несколько успокоила страхи родителей, которые вместе с лордом Эссексом прибыли в Лондон.
У лорда и леди Саффолк были основания опасаться: вчера король отправился в Теобальд, а поскольку Рочестер был в его свите, родители боялись, что юная графиня бросится вслед за ним — теперь это могло вызвать настоящий громкий скандал. Ни слова не говоря ее мужу, они отправили старшего брата леди Эссекс в Теобальд — на случай, если она объявится там. Брат должен был немедленно увезти ее в Лондон.
Слава Богу, хоть один из страхов оказался беспочвенным. В других обстоятельствах они бы ни за что не одобрили тесной дружбы дочери с явно не подходившей ей по положению миссис Тернер — дружбы, позволившей графине провести целых две ночи под ее крышей, — однако это казалось им меньшим из зол, тем более, что беглянка вернулась к дядюшке.
От радости они сделались снисходительными и поддались на уговоры дочери: она желает хотя бы на время вернуться с ними в Одли-Энд (и хотя бы на время оттянуть отъезд к мужу). А поскольку вместо прежнего своего твердого отказа ехать в Чартли она говорила теперь об отсрочке, родители посчитали разумным согласиться на ее просьбу и даже уговорили лорда Эссекса: дочь явно начала смягчаться, сказали они.
Когда в конце недели, уже в Одли-Энде, ей сообщили, что лорд Эссекс снова собирается нанести визит, она снова успокоила их своим вполне мирным поведением: Саффолки не знали, что у дочери появились причины даже желать встречи с мужем.
Она отписала своему возлюбленному обо всем, в том числе и о встрече с колдуном, к помощи которого ей пришлось прибегнуть и на которого теперь она возлагала все свои надежды. Это было, в общем-то, шагом неосмотрительным, однако она не могла удержаться, чтобы не смягчить страхи любимого Рочестера, не оживить его надежд и не поддержать былую стоит кость.
Письмо произвело на Рочестера именно то впечатление, на которое она и рассчитывала, и он в радостном возбуждении показал его Овербери. Тот, будучи человеком куда менее оптимистичным, отнесся к сообщению холодно и даже презрительно, однако виду не показал и с готовностью приступил к сочинению высокопоэтичного ответа.
Когда ответ пришел в Одли-Энд, лорд Эссекс уже завершил свой визит, причем уезжал он в несколько приподнятом настроении. Миледи все еще проявляла холодность, однако не такую резкую, как прежде. Объяснялось это тем, что она сумела дать Эссексу порошок доктора Формена и, положившись на зелье, принялась ждать, когда супруг начнет проявлять признаки отвращения.
Из-за порошка или по каким иным причинам, но, вернувшись в город, граф Эссекс почувствовал резкое ухудшение здоровья. Его уложили в постель, и доктор начал даже проявлять опасения за его жизнь. Так, между жизнью и смертью, молодой граф провел несколько недель. Молодая супруга оставалась в Одли-Энде и, хорошо сознавая нечестивость подобных надежд, тем не менее надеялась на смертельный исход и даже втайне молилась за это.
Ведь, в конце концов, смерть — куда более надежный помощник, чем доктор Формен. Смерть полностью устранит все ее страдания — а если такие мысли и были греховными, в них все же было куда меньше святотатства, чем в поступках людей, доведших ее до подобных дум. Она написала об этом возлюбленному и миссис Тернер, и у нее ни на миг не возникло подозрения — но оно тут же возникло у сэра Томаса Овербери, — что зелье доктора Формена является медленно действующим ядом (разговоры о таких ядах ходили постоянно), и что под «холодностью» колдун имел в виду самый настоящий могильный холод.
Вести об ужасном состоянии лорда Эссекса достигли вернувшегося в Лондон двора, и король послал к больному своего личного врача сэра Теодора Майерна.
Коллегия врачей посматривала на Майерна свысока и с удовольствием «подрезала бы ему хвост», если бы не его высокий покровитель. Майерн был швейцарцем из хорошей протестантской фамилии и прежде служил личным врачом французского короля Генриха IV, но когда после убийства короля страной стала править регентша Мария Медичи, Майерн почувствовал себя очень неловко, ибо новая правительница была ярой католичкой. Английский посол в Париже, зная о его искусстве и о доверии, которое питал к нему покойный Генрих IV, рекомендовал врача королю Якову. Тот быстро оценил способности нового лекаря: Майерн легко устранял сложности, возникавшие в пищеварительном тракте короля в результате безудержного обжорства. Более того, доктор обладал и другими качествами, приятными его величеству: лицо у Майерна было круглое и веселое, фигура также была приятно округла. Он весь лучился добродушием и с первых же шагов при английском дворе создал себе репутацию человека, которому можно доверить все или почти все. Но, самое главное, он говорил на латыни как настоящий древний римлянин, а это для короля было едва ли не самым похвальным человеческим качеством. И что бы там ни болтали английские врачи, негодовавшие, что иностранец занял такое высокое положение, и как бы ни обзывали его шарлатаном, они говорили об этом только между собой.
Итак, розовощекий и подвижный сэр Теодор появился у постели больного, нашел признаки желудочного воспаления, которые английские коллеги напрочь проморгали, выписал рецепты и сообщил его величеству, что через неделю поставит графа на ноги.
Этот смелый прогноз сбылся, и король Яков смог лишний раз восхвалить собственную проницательность: не зря он так доверял этому лекарю.
Но, вытащив графа Эссекса из объятий смерти, доктор Майерн, сам того не ведая, приговорил к ним графиню — как она выразилась в письмах лорду Рочестеру и Анне Тернер. Более того, ее ждала судьба даже худшая, чем смерть: как утверждал Формен, применение лекарств разрушило действие волшебного порошка, который он с таким трудом составил и который графиня с такими трудами употребила.
Родители настояли, чтобы леди Эссекс вернулась в Лондон: ей, как истинной супруге, подобает быть рядом с больным господином. Она постаралась скрыть нетерпеливое ожидание встречи с возлюбленным, и ей удалось уговорить родителей позволить остановиться в доме дяди Нортгемптона: если бы ей не удалось склонить их на это, им бы пришлось отправлять ее из Одли-Энда связанной по рукам и ногам.
Во время трехнедельной болезни его светлости леди Эссекс частенько отъезжала из Нортгемптон-хауза в гости к миссис Тернер. Леди Саффолк могла сколько угодно протестовать против дружбы дочери с женщиной низшего сословия, но леди Эссекс упорствовала — ведь дом миссис Тернер стал местом тайных свиданий с Рочестером. Влюбленные встречались почти что ежедневно либо на Патерностер-роу, либо в особняке вдовы в Хаммерсмите и там вновь и вновь клялись в вечной любви, сетовали на свою судьбу и в том обретали хоть какое-то успокоение.
Поведение лорда Рочестера на этих встречах лишний раз доказывало ее светлости силу заклинаний доктора Формена: милый Робин больше не сомневался и не говорил о том, что надо склониться перед неизбежным — наоборот, с каждым днем он становился все тверже и все решительнее восставал против приговора рока, собираясь сражаться с судьбой до последнего дыхания. Решимость лорда Рочестера питала ее надежды, а леди Эссекс, в свою очередь, поддерживала его, когда клялась, что лучше пусть ее разорвут на клочки, но она никогда не позволит дотронуться до себя другому. Уверовав в могущество доктора Формена, она ждала случая снова пустить в дело магический порошок, так как за внушительную цену уже запаслась новой порцией. Переступив через стыд и поправ гордость, она снова съездила в одинокий дом в Лэмбете и прошла через страшную и унизительную процедуру вызывания духов.
Окончательное выздоровление его светлости положило конец тайным встречам. А вместе с болезнью лорд Эссекс утратил и остатки терпения и нанес визит лорду-хранителю печати. Намерения у лорда Эссекса были вполне определенные.
Произошло это холодным январским днем. Земля в саду Нортгемптон-хауза затвердела от холода, река покрылась льдом. В дальнем конце галереи в прекрасной библиотеке лорда-хранителя печати собрались все Говарды, чтобы сломить непокорную дочь.
Леди Саффолк, мрачная и неприбранная, восседала в кресле у камина. Лорд Саффолк вымерял шагами длину комнаты, словно это была привычная палуба. Старый Нортгемптон, весь нахохлившийся от холода и от того еще более похожий на стервятника, стоял, протянув к огню иззябшие руки. Хрупкая и побледневшая леди Эссекс сидела чуть поодаль — она крепко сжала губы и устремила грустный взор в безрадостное будущее. Ее брат, такой же мрачный, как и родители, молча взирал на собравшихся.
Прибыл лорд Эссекс. Из-за болезни он чуть похудел, но взгляд его не утратил твердости, а лицо — упрямства. Саффолки поприветствовали его довольно уныло, Нортгемптон — несколько повеселее, он даже пригласил придвинуться к огню, чтобы отогреть ноги. Фрэнсис вообще ничего не сказала, хотя супруг целую минуту пронзал ее злобным взглядом.
— Мне кажется, — с горечью произнес он, — вам неприятно видеть меня снова в добром здравии.
Она холодно глянула на него. Она ненавидела его и считала, что имеет все права на ненависть. Для нее он был злобным тираном, упрямцем и подлецом, решившим во что бы то ни стало воспользоваться тем, что предоставлял ему закон и на что он не имел никакого морального права. Открытая ненависть прозвучала и в ее ответе:
— Разве что-либо из прошлых наших разговоров могло заставить вас ожидать иного?
Саффолк разразился проклятиями. Нортгемптон хихикнул: старый греховодник испытывал к Фрэнсис самые большие симпатии, если он вообще был способен на подобные чувства, и потому счел ответ вполне достойным вопроса. К тому же он уже давно подумывал о том, какую пользу мог бы принести семье и в особенности ему самому Рочестер. Лорда Эссекса же он находил совершенно отвратительным.
— Вы откровенны, мадам, — с горечью произнес молодой граф.
— И считаю это своим достоинством.
Горечь в голосе лорда Эссекса сменилась иронией:
— Мне следует поучиться, чтобы не отстать от вас. Начнем урок сразу же. Откровенность за откровенность, хватит тянуть время. Завтра я отправляюсь в Чартли и прошу вас следовать со мной.
— Вы просите? — мягко осведомилась она. Он возвысил голос:
— Приказываю, раз вам так больше нравится. Или, если быть более точным, просто объявляю свою волю.
— Вы хотите сказать, что и не собираетесь узнать мое желание?
— Я уже достаточно долго изучал ваши желания! Слишком долго. Должен сообщить вам, мадам, что жена не может иметь желаний, отличных от желаний мужа.
— Я рада, сэр, что присутствующие здесь мои родители могут оценить ваши взгляды.
Тут в разговор вмешался Саффолк:
— Хватит препирательств, милая леди! Ваши родители не только знакомы со взглядами вашего мужа, но и разделяют их. Завтра же вы вместе со своим господином уедете в Чартли.
Молодая графиня разглядывала свои сложенные на коленях руки, чтобы родители и муж не могли понять выражения ее глаз.
— Я отправляюсь туда как узница и протестую против такого… варварства. Советую вам запомнить это.
— Называйте себя как угодно. Но вы поедете, — сурово заверил ее Саффолк.
Лорд Эссекс поклонился тестю, а Нортгемптон издал какой-то кашляющий звук. Молодая женщина уловила в нем нотку сочувствия и повернулась к дяде.
— Вы все слышали, милорд! — воскликнула она. Он отвернулся от огня, сложил руки за спиной и склонил вперед свою старую костлявую голову с хищным носом-клювом.
— Слышал, — ответил он. — Закон повелевает вам повиноваться супругу и вашему отцу. Теперь, Фрэнсис, вы начинаете понимать, что женщина — это не независимое существо, но рабыня мужа, отца или какого-либо иного мужчины. Я воссылаю хвалы Господу за то, что он не сотворил меня женщиной. Это было бы настоящее несчастье. Быть женщиной — недостойно.
— Что, к дьяволу, вы имеете в виду? — прорычал Саффолк.
— Дьявол-то знает. — Нортгемптон вновь отвернулся к огню.
Леди Саффолк попыталась успокоить разбушевавшихся родственников.
— Милорд, мы должны держаться вместе, зачем вы так? В конце концов, лорд Эссекс защищает свои права.
— А кто спорит? — резко произнес Нортгемптон.
— Я, — сказала Фрэнсис. — Я не только оспариваю это право. Я отрицаю его.
— Отрицай, и черт с тобой! — оборвал ее отец, — И давайте покончим с этим. Ты едешь — и все.
— Конечно. Но, милорд, мой супруг должен спросить себя: в его ли это интересах? Я понимаю, что его совершенно не волнует мое счастье. Но, возможно, волнует свое и свой собственный покой. И я бы хотела спросить его: а добьется ли он счастья, если я с ним поеду?
— Он будет счастлив уже тем, что ему удастся укротить вас, — ответил за зятя ее отец, а тот с благодарностью ему улыбнулся. После чего лорд Эссекс удалился — он не видел ни смысла, ни радости оставаться дольше и лишь заявил, что утром явится за женой, чтобы увезти ее в Стаффордшир. Лорд Саффолк заверил, что молодая супруга будет готова к путешествию.
Утром она действительно была готова. Во дворе дома на Стрэнде выстроились в ряд три больших кареты и полдюжины верховых грумов: лорд Эссекс путешествовал, как и положено знатному вельможе, с секретарем, камердинером, лакеем, дворецким и поваром. Он предполагал преодолеть расстояние частично в карете, частично — верхом, он даже тешил себя мыслью, что в интимной обстановке экипажа ему удастся достигнуть некоторого успеха в отношениях с женой. Однако его с самого начала постигло разочарование: ее светлость появилась в сопровождении двух камеристок.
Он вынужден был признать, что такое сопровождение даже недостаточно для дамы ее статуса, и как бы ни злился, противиться не мог. Правда, он было предложил женщинам ехать вместе с дворецким и поваром, но таким предложением была шокирована даже леди Саффолк. Так что он проглотил возражения, взобрался в седло и потрусил рядом с каретой, в которой ехали миледи и ее девушки.
Камердинер графа, поняв, что путешествие с дамами грозит затянуться и к вечеру они вряд ли выберутся за Уотфорд, выслал вперед курьера подготовить ночлег. Так что когда наступили ранние зимние сумерки, к услугам путешественников была предоставлена лучшая в округе гостиница.
Продрогший в седле, его светлость обрадовался, увидев, что огонь уже разожжен и стол накрыт к ужину. Более того, для подкрепления его сил был готов поссет[1111]. Граф протянул к огню иззябшие ноги, а ее светлость, повернувшись к мужу спиной, собственноручно разлила поссет и поднесла ему чашу.
Он был поражен ее заботливостью — ведь до сих пор она старалась вести себя так, будто его вообще не существовало. Граф принял эту заботу как первый признак того, что сердце ее смягчается, и благодарно улыбнулся. И если он поблагодарил ее в чрезмерно выспренных выражениях и поклонился слишком подчеркнуто, то только потому, что, будучи человеком недалеким, не мог не продемонстрировать иронического своего отношения к данному акту, — был бы он поумнее, он бы понимал, что такое поведение отнюдь его не красит.
— Вы, наверное, продрогли, милорд, — спокойно заметила она, как бы поясняя свой поступок.
— Черт побери! Конечно! Но ваша забота согревает меня куда лучше, чем поссет.
Она сняла плащ и, не отвечая на его любезности, уселась к огню. Однако за столом, где им прислуживали лакей и дворецкий (личный повар предварительно попробовал и приправил все кушанья по вкусу господина), его светлость тщетно пытался втянуть ее светлость в беседу — на все она отвечала односложно. Да он и сам был не силен в светских беседах, а поскольку сказать ему особенно было нечего, разговор затих окончательно, и его светлость предался трапезе — он любил поесть.
Ночью его светлость мучился от переедания, и пришлось прибегнуть к помощи личного врача.
Ее светлость провела ночь, запершись в своей комнате, — в ногах у нее, на походной койке, спала камеристка Катерина и понятия не имела о беспокойствах, постигших его светлость.
Наутро его светлость оправился и решил пораньше двинуться в путь. День был морозным и солнечным, дороги замерзли, и им удалось преодолеть расстояние большее, чем накануне, — на ночлег они остановились уже в Букингеме. Там сон его светлости вновь был потревожен желудочными болями, и проведший ночь в его покоях врач вновь вынужден был применить свое искусство. Он даже осмелился указать его светлости на недопустимость переедания, однако граф уверил, что за ужином держал себя в рамках.
На третью ночь, которую они провели в Ковентри, его светлость мучился такими болями, что наутро — а им предстоял заключительный переезд — лицо его приобрело землистый оттенок, и выглядел он весьма плохо. Накануне ее светлость дала ему последнюю порцию порошка доктора Формена, и, вероятно, эта доля усилила действие двух предыдущих. Крейвен, личный врач графа, запретил больному продолжать путешествие — доктор клялся, что графу ни в коем случае нельзя покидать постель, не говоря уж о том, чтобы ехать верхом двадцать пять миль. Но его светлость и слушать ничего не хотел: он пообещал, что, живым или мертвым, но следующую ночь проведет только в Чартли.
Его поместили в карету к женщинам, но он был настолько слаб, что не протестовал и лежал спокойно.
До Чартли они добрались поздним вечером, и челядь, предупрежденная о прибытии хозяина и хозяйки, высыпала к воротам. Слуги украсили ворота вечнозелеными растениями, дабы те напоминали триумфальную арку, но его светлость не обратил внимания ни на украшения, ни на приветственные крики людей — он был по-настоящему болен. По длинной подъездной аллее карета проследовала к огромному мрачному особняку, окруженному обширным парком.
Вконец ослабевшего графа внесли в дом на руках. Графиня шла следом и уже не думала о дарованной ей судьбой отсрочке: она впервые задумалась о причинах, приведших его светлость в столь удручающее состояние. А не виноват ли в этом «жемчужный порошок» доктора Формена? Ведь в прошлый раз граф тоже заболел после того, как она дала ему лекарство от любви…
Здесь, в Чартли, с молодым графом Эссексом случилась та же неприятность, что и в Лондоне, только теперь рядом не было искусного доктора Майерна.
Ее светлость получила отсрочку на несколько недель — тоскливых, мучительных недель, в течение которых проблески надежды сменялись приступами отчаяния. Эти проблески рождала болезнь лорда Эссекса, однако ее светлость с ужасом размышляла о том, что, может быть, болезнь действительно вызвана порошком, хотя, когда она давала ему зелье, она ни о чем, кроме как об избавлении от отвратительной для нее страсти, и не думала.
И все же по мере того, как состояние графа под действием предписанных Крейвеном мер улучшалось, графиня впадала во все большее отчаяние.
Обо всем этом она писала Анне Тернер и доктору Формену (эти письма дошли и до нас).
Она писала, что они не виделись с его светлостью с того момента, как он заболел, но она очень опасается того, что может случиться по выздоровлении. Эти опасения, как мы вправе предположить, были вполне обоснованными: она боялась, что предписанные доктором Крейвеном лекарства, подобно лекарствам Майерна, разрушат действие магического порошка. Она умоляла Формена прислать очередную порцию — ведь зелье может понадобиться вновь; она умоляла колдуна снова прибегнуть к магическим силам, дабы сохранить любовь Рочестера («Пусть милорд всегда будет со мною!»).
Сердце юной графини страдало вдвойне: она боялась, что ею будет обладать ненавистный человек, и страшилась потерять любимого.
К марту, когда первые солнечные лучи разогнали остатки зимы и в Чартли-парке набухли первые почки, лорд Эссекс оправился от болезни и вновь воспылал страстью. И для ее светлости наступило время самых тяжелых испытаний. Она истратила на чары, заклинания и зелье целое состояние. Однако страшный миг настал, и вооружена она была лишь своей сильной волей, умом и железной решимостью, которую черпала в любви к Рочестеру.
Было солнечное утро. Графиня вместе с камеристкой находилась в комнате с балконом — она превратила ее в свой будуар. Граф вошел без объявления и повелительным тоном отослал служанку.
Он снова потерял несколько фунтов веса, однако был по-прежнему крепок телом, причем жестокое выражение его лица лишь подчеркивалось пуритански строгим нарядом, ибо в душе он был ярым пуританином.
Граф явился с твердым намерением поухаживать за ее светлостью, он решил завоевать ее лаской, поскольку хорошо помнил притчу о солнце, ветре и путешественнике: домашний учитель, несмотря на упорное сопротивление его светлости всякого рода учению, все же сумел в свое время вдолбить ее в упрямую голову (терпеливый педагог, пытаясь пояснить благородному недорослю философию жизни, читал ее каждый день).
При его появлении она встала и продолжала стоять, побледнев и затаив дыхание. Он же предложил ей сесть и, лично подтащив для себя кресло, показал пример. Темные глаза с восхищением разглядывали хрупкую фигурку в платье цвета опавших листьев с золотыми кружевами. Она вздрогнула под настойчивым взглядом, оскорбительным для ее скромности.
— Уверен, мадам, — объявил он, — что вы рады моему выздоровлению.
Она уже однажды слышала от него такое вступление и почти что повторила свой прошлый ответ:
— Милорд, это будет зависеть от того, что ваше доброе здравие для меня означает.
Такой ответ не охладил, а только раззадорил его. Как все эгоисты, лорд Эссекс считал, что все окружающие должны при его появлении чуть не прыгать от счастья, а поскольку он не отличался глубиной ума, то, не получив должного приема, впал в агрессивное состояние духа.
— Мое дальнейшее поведение, мадам, целиком зависит от вас. — И тон, и решительный жест, которым он сопроводил эти слова, не оставляли для нее никаких надежд. «Господи, — подумала она, — хоть бы он не размахивал руками!» Каждый жест выдавал человека упрямого, раздражительного и крайне неуклюжего.
— Мои желания, милорд, нисколько не изменились с того времени, когда я впервые вам их открыла.
Он нахмурился:
— Однако изменились обстоятельства, а обстоятельства все же накладывают свой отпечаток на настроения людей.
— Когда вы говорите об обстоятельствах, вы говорите о стенах, в которых мы находимся. Но вы можете хоть сотни раз менять окружающие меня стены — от этого обстоятельства не изменятся.
Его раздражение росло. Упрямая девчонка, она смеет поправлять его, даже поучать! Но он постарался обуздать себя:
— Хватит играть словами! Обстоятельства, окружение — не все ли равно. Сейчас вы находитесь в вашем собственном доме в Чартли, и я бы хотел, чтобы вы вели себя как подобает настоящей хозяйке дома.
— А ваша светлость находит мое поведение неподобающим?
— Чума вас побери, мадам! Я говорю серьезно!
Она улыбнулась:
— А ваша светлость считает, что я шучу?
— Нет, мадам. Но вы истощили мое терпение!
С этими словами он подскочил, схватил кресло и с грохотом его перевернул — таким образом он в какой-то степени удовлетворил свою потребность в решительных действиях.
Она тихо произнесла:
— Неужели вы полагаете, что я подчинюсь тому, кто отправил меня сюда против моей воли? Если так, то вы хотите невозможного, противного человеческому естеству.
Он не нашелся, что ответить, и принялся вышагивать по комнате — его умственных способностей не хватало, чтобы сокрушить эту стену, построенную, как он считал, целиком на упрямстве. Он предпринял атаку в новом направлении:
— Поясните мне, мадам, как долго еще вы собираетесь ломать эту комедию?
Она встретила этот вопрос в обычной своей манере:
— Комедию? Вы считаете, что я играю?
— А что же вы делаете, мадам, как не играете?
— Я считаю все происходящее не комедией, а трагедией. И финалом ее станет моя смерть, — она говорила тихо, опустив глаза, а в конце фразы послышалось нечто, похожее на всхлипывание. Затем она собралась с силами и прямо взглянула на него.
— Почему вы силком удерживаете женщину, которая жаждет лишь одного — чтобы вы ее отпустили?
Он остановился перед ней, крепко уперев в пол свои короткие, мощные ноги, а затем, по обыкновению, нелепо всплеснув руками, с издевкой объявил:
— Поздно, мадам. Мы могли бы подать прошение, но до того, как вы переехали под крышу моего дома. Вы здесь уже несколько недель, и теперь его величество не станет рассматривать петицию!
— Так вот почему вы привезли меня сюда?!
Он пожал плечами:
— Кто посмеет обвинять меня в том, что я предпринял меры предосторожности? Я хочу удержать женщину, которую люблю.
— Любовь! — Он увидел, как щеки ее запылали. — И это вы называете любовью? — Она смеялась ему в лицо. — Неужто по-настоящему любящий человек добивается цели всеми средствами? Так вот каковы ваши взгляды… Любовь — это когда человек превыше всего ставит счастье любимого. А вы, вы любите только себя, вы не думаете ни о чем, кроме своих собственных желаний! Не унижайте имени любви, называя им то, что происходит между нами. Вы даже не понимаете значения этого слова, вы, неуч!
Неуч?! Она посмела назвать неучем его — Роберта Деверо, графа Эссекса?! Такое он снести уже никак не мог и своей здоровенной лапой схватил ее за руку, сдернул с кресла и притянул к себе. Она застыла, глядя в его багровое от злости лицо, и ее грудь прикоснулась к его груди. Но это длилось лишь мгновение — она инстинктивно отпрянула и почувствовала, как под его мертвой хваткой хрустнуло запястье.
— Мадам, всему есть мера. Существует и мера уважения, которое жена оказывает мужу!
— Я — не ваша жена, а вы — не муж мне. Это комедия, это постыдно..
В этот миг его тяжелая ладонь ударила ее по лицу. Она умолкла и впервые за всю свою жизнь испытала настоящий ужас.
— А это, чтобы привести вас в чувство, — со злобной усмешкой произнес он. — Поносите на вашем милом личике отпечаток моей руки. Может, запомните, кому вы принадлежите.
— Я сообщу отцу и братьям! Братья вас убьют!
— Ах, как страшно! К дьяволу вашего папашу и братцев, к дьяволу вас! — И он отшвырнул ее прочь. Падая, она зацепила кресло и рухнула на пол.
— Вот так, мадам, с меня хватит! Вы подчинитесь, а нет — тем хуже для вас. Я могу быть добрым, а могу быть и злым. От вас зависит, каким я буду!
Фрэнсис с видимым усилием поднялась и, смертельно бледная, встала перед графом.
— Благодарю вас, сэр, за право выбора. Я предпочитаю видеть вас злым.
Ее достоинство и гордость потрясли графа — он бы с удовольствием разорвал на куски эту смелую женщину.
Однако он обуздал себя и, прорычав что-то нечленораздельное, вышел, грохнув дверью.
Истерзанная и душой и телом, ее светлость уселась за письмо к графу Саффолку, в котором описывала жестокость мужа. Она также написала лэмбетскому колдуну, начиналось письмо словами «Дорогой отец»: графиня просила его всеми земными и небесными средствами избавить ее от кошмара. Камеристка Катерина тайком вынесла и отправила письма.
После этого ее светлость удалилась в свою спальню, заперлась, опустила шторы и рухнула в постель. Она провела в спальне две недели, отказываясь выходить к столу и впуская лишь своих служанок. Его светлость, сам испуганный тем, что наделал, ее не беспокоил. К концу второй недели, устав от мрачного молчания, в которое погрузился дом, — даже слуги, казалось, старались ходить на цыпочках, — он отправился к ней с визитом. Впустить его в спальню она отказалась, и он в ярости удалился. После этого он снова и снова подбегал к дверям, орал, требовал, чтобы его впустили. Наконец он заставил ее открыть и объявил, что в доме хозяин он и что впредь он будет вести себя именно как хозяин.
Ей не удастся заставить его покориться этими детскими штучками, пусть она не думает, что терпение его бесконечно! Если он до сих пор относился к ней с пониманием, то теперь и она должна отвечать ему тем же, а то посмотрим! Она сама будет отвечать за последствия! На что она заявила, что вполне готова к любым последствиям, и велела оставить ее. Он снова попробовал вбить в нее благоразумие, она защищалась изо всех сил — била, кусала, царапала, швыряла в него все, что попадалось под руку.
Это была громкая баталия. Эхо ее разносилось по всему дому, и слуги, дрожа, ждали смертоубийства. В конце концов, она, избитая, бросилась на постель и зашлась в рыданиях, а его светлость вышел прочь с расцарапанным лицом.
Его светлость со злобой размышлял о том, до чего она его довела: он стал вести себя как чернь! На какое-то время он оставил ее в покое, и она постепенно приходила в себя от кошмара, который, как бы уже по традиции, посещал ее по утрам. Впрочем, подобных сцен больше не повторялось: ее светлость продолжала пребывать в затемненной спальне, но, рассудив, что запертая дверь — не самая крепкая преграда, стала впускать его в комнату. Дальше взаимных оскорблений дело не шло, но оскорбления становились все серьезнее.
Затем он применил новую тактику. Он изнурит ее своим бездействием! Пусть себе сидит в одиночестве, когда-нибудь ей это наскучит и она сдастся просто потому, что ей станет совсем уж тоскливо! Он наприглашал в дом знакомых джентльменов, на этих чисто мужских пирушках присутствие хозяйки не требовалось, а отсутствие не нуждалось в извинениях. Позабыв свои пуританские привычки, молодой аристократ предавался самому необузданному буйству, и отголоски достигали спальни ее светлости. Он как бы насмешничал над ее горем.
В таком духе прошла весна, наступило лето. Вооруженное перемирие сохранялось, и одна из сторон впадала во все более глубокое отчаяние, а вторая — кипела злобой. Отчаяние ее светлости усугублялось еще и тем, что доктор Формен, вполне резонно не желавший афишировать своей деятельности, не отвечал на ее письма.
Наконец в одно июльское утро его светлость явился в спальню жены и потребовал, чтобы подняли шторы. Поскольку никто из служанок не проявил готовности подчиниться приказанию, он лично открыл окна, а затем приказал женщинам удалиться. Они вынуждены были подчиниться.
Ее светлость сидела в постели, завернувшись в пеньюар. Золотые волосы растрепались, лицо побледнело от страха, глаза припухли, и все же она была необыкновенно хороша. Но сейчас он не замечал ее красоты — прежде она была для него желанней всех женщин, теперь же он почувствовал отвращение: этот виноград, прекрасный на вид, вполне может быть кислым на вкус. Он так долго жаждал ее, он так долго мучился страстным голодом, что сейчас ее вид уже не возбуждал в нем аппетита — вот что он собирался ей сказать, вот ради чего явился в спальню. Положение, в которое она его поставила, было просто невыносимым — ни женат, ни холост!
Он стоял в ногах постели, и спинка кровати и столбы, подпиравшие полог, служили ему словно рамой.
— Я пришел к вам, мадам, — так начал он свою тщательно отрепетированную речь, — чтобы в последний раз просить покориться обстоятельствам, в которых мы оба оказались.
Она испугалась, но постаралась скрыть панику и отвечала таким же ровным голосом:
— Мой ответ, сэр, остается неизменным.
— Вы упорно отказываетесь выполнять свои супружеские обязанности?
— Я отказываюсь не от выполнения супружеских обязанностей, я отказываюсь признавать наш брак.
— Но и закон, и ваша семья его признали.
— Неужели мы снова должны все это обсуждать? — Голос у нее был усталый, и, подняв исхудавшую руку, она откинула со лба прядь золотых волос. — Мы с вами все время движемся по кругу, милорд, и у меня уже начинает кружиться голова. А когда кружится голова, трудно различать действительность.
Как обычно, находчивость ее ответа обескуражила его, и, как обычно, он почувствовал прилив злобы. Но, помня о своей задаче, решил стерпеть.
— Если вы поняли, что вам необходимо трезво взглянуть на действительность, тогда нам больше не о чем спорить.
— А если не поняла? Что тогда?
— Значит, вы признаете, что чертовски упрямы?
— О, я готова признать что угодно. Давайте перейдем к существу вопроса.
— Прекрасно, мадам, — чтобы успокоиться, он глубоко вздохнул. — Я устал от вас, мне надоело ваше сопротивление, мне надоело ваше пребывание в этом доме. Вы вольны покинуть его, когда угодно. Можете отправляться к отцу, да хоть к самому дьяволу, не бойтесь, я не стану вас возвращать. Я проклинаю тот день, когда впервые увидел вас, и молю Бога, чтобы мне больше никогда не пришлось вас видеть, — эти последние слова он уже почти что кричал, но затем, обуздав себя, снова заговорил ровным голосом: — Вот и все, мадам.
Он торжественно поклонился и добавил:
— Имею честь откланяться, — и вышел вон.
Она в молчании выслушала эту последнюю тираду и даже не попрощалась. Она боялась, что это лишь какая-то очередная уловка. И тут же вспомнила о докторе Формене — хотя тот и не отвечал на ее письма, разве можно было усомниться, что переход к ненависти произошел не в результате действия магического порошка и магических заклинаний?
Она вскочила с постели, созвала служанок, раздала приказы и сразу же начала собираться.
И в субботу, когда граф Нортгемптон только приступил к обеду в скромной компании сэра Дэвида Вуда, слуга прервал их трапезу объявлением, что прибыла леди Эссекс.
Это время было трудным не только для леди Эссекс.
Умер Роберт Сесил. Он испустил последний вздох в Мальборо — незадолго перед этим он ездил на воды в Бат, куда в последней отчаянной попытке продлить дни выдающегося государственного мужа отправил его доктор Майерн.
У одних его кончина вызвала тревогу и беспокойство, у иных — породила кое-какие надежды, но двое наблюдали за агонией Сесила с особым вниманием. То были граф Нортгемптон и сэр Томас Овербери. Они оба были готовы подхватить дела, выпавшие из его охладелых рук.
И оба ждали благоприятного момента.
Но король молчал. На время хранителем государственных печатей стал Рочестер — теперь король считал его своим вторым «я». Рочестер вместе с самим королем вел дела государственного секретаря — первого лица страны. А непосредственно заботы легли на плечи двух толковых и достойных джентльменов — сэра Ральфа Винвуда и сэра Томаса Лейка. Впрочем, и Нортгемптон, и Овербери считали такое распределение обязанностей лишь временным.
Старый граф выжидал, но видел, что надежды, которые он лелеял всю жизнь, тают, и проклинал виновников их крушения — презренного выскочку Рочестера и его друга Овербери, последнего старый граф с полным основанием побаивался, ибо уже успел оценить его способности и хватку.
В таком настроении и застала его племянница. Ее появление и новость, которую она выложила дядюшке, подбросило дровишек в уже угасавший костер его честолюбия: если Эссекс на самом деле хочет аннулировать брак, племянница станет свободной, может даже выйти замуж за Рочестера, и тогда появится шанс перетянуть всесильного фаворита на сторону Говардов. А если старый граф поведет себя как добрый гений влюбленных, то Рочестер в благодарность замолвит за него словечко перед королем…
Старик, нахмурившись, теребил седую бородку. Он всегда выделял племянницу среди всех своих родичей, а сейчас вообще разыграл любящего дядю: он трепал ее за щечку, гладил по голове, бормотал успокаивающие слова — и все же не преминул высказаться по поводу тех трудностей, которые встретятся на ее пути.
— Когда бы этот болван Эссекс пришел к такому решению до того, как утащить тебя в Чартли, все было бы просто. Но он несколько месяцев продержал тебя под своей крышей, и теперь трудно будет доказать, что вы оба не собирались исполнить брачный договор.
— Да ведь я и сейчас не жена ему!
— Может быть, может быть… Но то, что раньше было очевидно, основывается теперь только на вашем утверждении…
— Слуги из Чартли могут быть свидетелями…
— Да, да, но только до определенной степени. Слуги видят далеко не все. Например, они спят, как и все другие люди. Не пугайся, моя дорогая. Я что-нибудь придумаю. Я напишу Эссексу.
Он всячески демонстрировал свое искреннее желание помочь. Но когда она заявила, что хотела бы повидать лорда Рочестера, старый граф, который и сам теперь жаждал их встречи, начал возражать. Он даже как бы потемнел лицом от огорчения.
— Не вижу смысла возвращаться к прошедшей любви, — объявил он. Она воскликнула:
— Это не прошлая любовь! Я никогда никого не любила и не полюблю, кроме Робина. Я принадлежу ему. И принадлежала задолго до того, как мой супруг вернулся из странствий.
Дядюшка погрозил ей пальцем:
— Дорогая моя девочка, с твоей стороны было бы гораздо разумнее не говорить об этом слишком громко, лучше вообще помалкивать. Сплетни, которые уже ходили о ваших отношениях с Робином, могут стать препятствием к твоей свободе. Так что не стоит напоминать о том, о чем всем следовало бы забыть. Гораздо мудрее сейчас не встречаться и никоим образом не общаться с лордом Рочестером, пока вы с Эссексом не получите официального уведомления об аннулировании брака.
Поначалу она была поражена этим заявлением, потом поняла и печально улыбнулась:
— Порой так трудно быть благоразумной…
— Это вообще не просто, — согласился он и пожал плечами. — Я все сказал. Отныне, пока ты не устроишь свои дела, этот дом — твой. Я прикажу приготовить комнаты, ты можешь принимать здесь, кого тебе будет угодно, но…
Она подскочила к дядюшке и крепко его поцеловала.
Больше они об этом не говорили, но на следующее утро, войдя в библиотеку, старый граф застал ее в объятиях возлюбленного.
Старик был прекрасным лицедеем и потому разыграл страшное удивление и тревогу. Он стоял в дверях, наблюдая, как джентльмен и леди торопливо оправляют платья.
Племянница бросилась к дядюшке, пытаясь мольбами растопить его сердце, но он сурово отстранил ее:
— Оставьте нас, Фэнни, мне нужно переговорить с лордом Рочестером.
Лорд Рочестер, весь сжавшись от холодного тона, с каким были произнесены эти слова, поклонился:
— Всегда к вашим услугам, милорд.
— Но вы же не станете на него сердиться, дядя? Это моя вина. Я сама за ним послала, и…
— Успокойся. Я ни на кого не сержусь. Я только желаю вам добра. Вам обоим. Вот об этом я и должен поговорить с его светлостью.
Он выпроводил племянницу, указал ее возлюбленному на кресло и уселся напротив, поначалу как бы даже принуждая себя быть дружелюбным. Он поведал о состоянии дел между племянницей и Эссексом, о трудностях, которые ждут ее на пути к разводу, и заявил, что подобные визиты, особенно такого рода — он многозначительно взглянул на гостя, — лишь удвоят эти трудности.
Затем он немного смягчился:
— Уверяю вас, ваша светлость, что во всем свете вы вряд ли найдете человека, который ценил бы вас выше, чем ценю вас я, человека, который более моего жаждал бы стать вашим верным слугой, человека, который был бы большим, чем я, другом вам. Но я очень люблю племянницу и в эти трудные для нее времена должен прежде всего заботиться о ней.
— Милорд, я премного вам за это признателен.
— Потому вы не должны обижаться на меня за то, что я призываю вас к благоразумию, ибо не стоит усложнять проблемы, которые ей предстоит решить. — Он помолчал. — Вы ведь не станете, милорд, ставить под удар ее будущее, только ради… минутного удовольствия.
Лорд Рочестер покраснел:
— Вы неправильно меня поняли, милорд.
Граф вопросительно поднял брови.
— Либо, — продолжал Рочестер, — я неправильно понял вашу светлость. Обстоятельства не позволяют в открытую объявить то, что я желал бы объявить, но здесь, вам, я могу свободно и открыто сказать, что я люблю леди Эссекс и что я как никто другой жажду ее развода, ибо тогда я смогу сделать ее своей женой.
Вот такого-то прямого и откровенного объяснения и ждал Нортгемптон. Он уставился на молодого человека своими блестящими глазками-бусинками.
— То, что вы сказали, будет надежно сохранено между нами двоими. Но даже если слух об этом просочится, начнется настоящая буря. Поэтому поставьте стража речам своим и своим поступкам.
На сегодня было достаточно: продемонстрировав желание стать союзником лорда Рочестера, старый граф создал первое звено той цепи, которой он собирался надежно приковать к себе королевского фаворита.
Лорд Рочестер соблюдал похвальное благоразумие — он ни с кем, кроме, естественно, Овербери, не говорил о деле Эссексов и о своих надеждах. При других обстоятельствах Овербери бы перепугался, но он счел препятствия на пути к разводу совершенно непреодолимыми. Единственным результатом этих усилий, полагал Овербери, будет еще более громкий скандал, который углубит пропасть между Говардами и Рочестером и разрушит мостик, который Нортгемптон с таким трудом над нею перебросил. По обыкновению, сэр Томас вполне откровенно и сказал об этом своему высокопоставленному другу:
— Поскольку Нортгемптон не такой глупец, чтобы тешить себя надеждами, из этого следует, что он намеренно водит тебя за нос.
— С какой целью?! — в негодовании воскликнул Рочестер.
— Узнаешь, когда он попросит тебя о какой-нибудь услуге. Так что запомни: принимай все, что предлагает тебе его светлость, но себя никакими обещаниями не связывай, пока драгоценный приз не попадет тебе в руки.
И в полной уверенности, что приз свой Рочестер никогда не получит и что он последует его совету, сэр Томас вернулся к прерванным занятиям.
Но он недооценил способности, настойчивость и безжалостность Нортгемптона — качества, которые позднее проявились во всей красе.
Старый граф действительно встретился с лордом Эссексом, как только тот вернулся в город — это произошло несколько недель спустя. Но встретился не по своей инициативе: этот упрямец в полной мере продемонстрировал свой отвратительный характер, когда ворвался в дом лорда-хранителя печати и чуть ли не с порога объявил, что не желает далее терпеть то смешное положение, в котором он очутился по вине племянницы лорда-хранителя печати.
Старик принял его с кисло-сладкой миной.
— Если бы вы хотя бы на одну десятую проявили такое же рвение, когда ее светлость предлагала вам изменить это положение, вы бы в сотни раз сберегли усилия.
Молодой человек, обычно избегавший богохульства, на этот раз не мог удержаться, чтобы не помянуть имя Господа всуе.
— Да, Богом клянусь… — начал он, но Нортгемптон сварливо его перебил:
— Давайте-ка исключим Господа. Сейчас требуется помощь владыки земного, и позвольте мне пояснить вашей светлости те сложности, с которыми вам придется столкнуться.
— Это также сложности и вашей племянницы, а она их создала сама.
— Вы оба в достаточной степени повинны. Но сейчас не это главное. Сейчас важно понять, каким образом исправить положение.
— Я готов подать совместную с ее светлостью петицию об аннулировании брака.
— Вы уже и сами поняли, насколько нелепо было тащить упиравшуюся женщину в Чартли — я говорю это не потому, чтобы еще более разозлить вас, а чтобы вы до конца осознали, до какой степени этот ваш поступок изменил ситуацию.
Эссекс и сам это предполагал, но, услыхав о том из уст опытного и знающего законы человека, перепугался.
— Значит, положение, при котором мы оба останемся ни женатыми, ни одинокими, сохранится, пока кто-то из нас не умрет?
— Сначала и я так думал. Но, поразмыслив, кажется, нашел выход, — старый змей говорил очень медленно. Он встал, повернулся спиной к молодому аристократу и подошел к окну, словно лишь затем, чтобы полюбоваться лодками, скользившими по сверкавшей под солнцем реке, и зеленым лугом на противоположном берегу. — Вы так и не стали настоящими супругами. Ваша светлость возлагает вину на леди Эссекс. Ее сопротивление, если даже его и сочтут оправданным, вряд ли может служить достаточным основанием для расторжения брака — признать это значило бы создать опасный прецедент. Но если — и в этом случае от вас, ваша светлость, требуется истинное рыцарство — вы возьмете вину на себя, тогда вопрос решится куда легче.
Лорд Эссекс, наморщив лоб, с усилием обдумывал сказанное. Старик продолжал стоять у окна. Наконец лорд Эссекс признал свое поражение:
— Никак не могу понять, в чем разница.
— Но это же так просто! — Его светлость медленно повернулся и объяснил то, на что уму более хваткому объяснений бы не понадобилось. Эссекс подскочил в кресле.
— Никогда! — завопил он. — Да чтобы я сделал себя посмешищем в глазах всего света?
— Вам это грозит в любом случае. Как бы вы теперь себя ни повели, вам не удастся избежать насмешек.
— Но так, как вы предлагаете, я поступать не собираюсь, — твердо объявил молодой граф. Нортгемптон медленно развел руками, будто демонстрируя свое бессилие:
— В таком случае, милорд, вам придется провести остаток дней своих именно в этом нелепейшем положении. Мне жаль вас и жаль мою племянницу.
В этот день, как и в последующие дни, они более не возвращались к вопросу. Проходили недели, из них складывались месяцы, и наконец-то негодование лорда Эссекса приутихло до такой степени, что он смог возобновить переговоры с Нортгемптоном.
В эти месяцы влюбленных кидало то в жар, то в холод, их надежды, так пышно расцветшие вначале, уже начали было увядать. Они виделись постоянно, а поскольку Нортгемптон не одобрял этих встреч, они встречались то в Хаунслоу, который стал постоянной резиденцией ее светлости, — она купила там дом, — то в доме Тернер в Хаммерсмите, то в «Золотой прялке» на Патерностер-роу и лишь изредка — в Нортгемптон-хаузе.
Из-за этих тайных встреч Рочестер начал пренебрегать своими обязанностями при дворе и чуть ли не самим королем. Если бы не Овербери, который все же следил за тем, чтобы Рочестер не очень-то забывался, отлучки влюбленного могли стать непростительно долгими.
Наконец в начале сентября лорд Эссекс снова пожелал встретиться с графом Нортгемптоном, и он опять заявил, что примет любое предложение, кроме того, что уже сделал старый граф. Но на этот раз Эссекс был менее решителен, и к концу встречи Нортгемптону удалось внушить упрямцу, что принимает он такой выход или не принимает, — это единственный возможный для него путь. И пока он не решится на него ступить, все дальнейшие разговоры просто не имеют смысла. Прощаясь, Нортгемптон постарался смягчить горечь своего предложения дружеским советом старого светского льва.
— В конце концов, милорд, чего стоит это маленькое неудобство, эти короткие, уверяю вас, смешки в ваш адрес, по сравнению с той великой свободой, которую вы в результате обретете? Да люди готовы отдать за свободу все самое ценное, даже жизнь. Вы же сохраните жизнь, а что насмешки? Чепуха! Неужто они могут потревожить настоящего мужчину?
Лорд Эссекс снова удалился для размышлений и пришел к выводу, что насмешки и вправду настоящего мужчину волновать не должны. Он вернулся, чтобы объявить о своей капитуляции: да, он поступит так, как советует Нортгемптон, лишь бы брак объявили недействительным.
Нортгемптон похвалил мудрость молодого графа и принялся действовать. Он решил самолично составить обращение к королю, втайне проконсультировавшись перед этим с Рочестером, которого держал в курсе всех своих шагов. В эти дни близость между ними возросла до такой степени, что их даже можно было бы назвать соучастниками.
Нортгемптон, посмеиваясь, составлял петицию, которую Рочестер должен был положить перед его величеством. Старый лис достаточно хорошо знал монарха, чтобы придать посланию такой вид, при котором его величество смог бы выступить в роли Соломона и первосвященника в едином лице, продемонстрировать глубины знаний в области закона и теологии — а король всякий раз с радостью хватался за возможность такого рода. Нортгемптон так и видел, как Яков урчит от удовольствия, составляя ответ, как он будет выписывать долгие ученые пассажи, призванные направить епископов и судей к должному решению.
Лорд Нортгемптон не ошибся — король действительно испытал массу удовольствия, получив петицию Эссекса.
Его величество сразу же послал за своим любезным Робином и, закрывшись с ним в опочивальне, показал документ (составлению которого его светлость был непосредственным свидетелем), после чего пустился в длительные рассуждения теологического, юридического и физиологического порядка. Его величество почти что прослезился по поводу этой крошки Говард и горькой судьбы, постигшей невинную овечку.
Если то, что сказано в петиции, правда — а его величество и предположить не мог, что люди способны на ложные утверждения, тем более, что будущее способно проверить их со всей очевидностью, — тогда выводы, к которым придут епископы, несомненны. Однако надлежало все же сначала самому полностью убедиться в правдивости сказанного — а король гордился своей дальновидностью, позволившей ему в свое время постичь козни участников Порохового заговора[1112]. И потому его величество решил создать для расследования дела специальную комиссию.
Затем король вдруг вспомнил, что до него когда-то доходили слухи, связывавшие имя Рочестера с именем упомянутой леди, о чем он прямо дорогого Робина и спросил. Рочестер был готов к вопросу и отвечал откровенно:
— Это верно, сир, что я испытывал и продолжаю испытывать самую глубокую привязанность к ее светлости.
— Самую глубокую? Насколько? Настолько, что ты мог бы жениться на ней, если бы она была свободна? — Круглые глаза монарха настороженно изучали открытое лицо фаворита.
Рочестер улыбнулся:
— Да, настолько глубокую, если вы, ваше величество, не возражаете.
— Тьфу ты! — Его величество впал в раздражение. — Да что ты, прямо мне сказать не можешь? Тебе нужна эта малышка?
— Обладание ею для меня — все равно что спасение в раю, — честно ответил Рочестер.
— Уф! — Горячность, с которой произнес последнюю фразу Рочестер, почти что напугала короля. Он занервничал, но потом выпил глоток своей любимой густой и сладкой малаги — кубок всегда стоял наготове, — вытер платком светлые усики и наконец-то произнес: — Ладно, если тебе нужна эта крошка, ты ее получишь! — И его величество потрепал фаворита по щеке. — Ах ты, проказник! — Король захихикал: наконец-то он сможет по-настоящему отблагодарить дорогого Робина. — Тогда комиссию следует созвать не откладывая. — И, поскольку верховный судия и ревнитель Божьих законов взял в нем верх над мягкосердным батюшкой, король добавил:
— Учти: ты получишь ее лишь в том случае, если петицию удовлетворит комиссия.
Рочестер передал Овербери королевские слова, и Овербери впервые почувствовал опасность: неужто он обманулся, понадеявшись, что составить надлежащее прошение будет невозможно? Только сейчас он узнал о мотивах, положенных в ее основу, и почти что с издевкой спросил Рочестера, каким образом комиссия удостоверится в том, что Эссекс так и не справил своих супружеских обязанностей. Рочестер отринул вопрос как несущественный и помчался к Нортгемптону, чтобы сообщить ему добрые вести, а оттуда — к ее светлости в Хаунслоу.
Услыхав это сообщение, Фрэнсис разрыдалась. Ее возлюбленный, взволнованный не менее, чем она, и перенесший страдания лишь немногим менее тяжкие, поцелуями осушал ее слезы и клялся, что в будущем он все сделает так, чтобы у нее не было причин плакать.
Однако дела двигались не так споро, как мечтали нетерпеливые влюбленные. В эти дни и король, и весь двор были заняты приготовлениями к приему Полсгрейва — тот должен был жениться на принцессе Елизавете, и потому все остальное отложили на потом.
Но хотя король еще не объявил о создании комиссии, злые языки уже заработали — они-то и вытащили на свет Божий старые слухи о соперничестве принца Генри и лорда Рочестера за сердце леди Эссекс. Рочестер был взбешен, он боялся только одного — чтобы на епископов не повлияли никакие посторонние соображения и чтобы не возникли никакие дополнительные расследования.
Принц Генри, чье отношение к Рочестеру нисколько за это время не улучшилось, тоже впал в ярость. Королева, граф Пемброк и прочие высокородные дворяне, составлявшие оппозицию Рочестеру, присоединились к принцу: этот наглый фаворит, который попирал права тех, кто и по рождению, и по достоинствам был неизмеримо его выше, теперь собирался нарушить сами святые законы Божьи. Они объединили силы, чтобы воспрепятствовать благоприятному для Рочестера решению: они воспользуются своим влиянием на епископов, и те откажут в разводе.
Сэр Томас Овербери, чтобы иметь самую полную информацию, нанял целую армию шпионов и донес до лорда Рочестера эти неутешительные вести. Еще более неутешительным был данный Рочестеру совет:
— Ты видишь, Робин, какие капканы для тебя расставлены? Ты хоть понимаешь, что один неправильный шаг может полностью тебя уничтожить?
— Чума тебя побери, Том! Меня не так-то просто уничтожить!
Горделивый, высокий, великолепный, он действительно выглядел, как человек, способный противостоять всему свету, — за эти два года он вполне созрел под теплыми лучами королевской любви. Сэр Томас подавил вздох:
— История знает примеры, когда люди, полностью уверенные в себе, так высоко задирали голову, что не замечали волчьих ям.
Рочестер вопросительно поднял брови.
— И к тому же эти Говарды, — продолжал сэр Томас. — Я с самого начала, еще до того, как на твоем горизонте появилась эта женщина, предупреждал, чтобы ты был с ними осторожен.
— А в чем дело?
— Если ты попадешь в их сети — ты конченый человек, а ты идешь прямо в ловушку, потому что не замечаешь ничего и никого, кроме миледи. Бога ради, Робин, остановись, пока не поздно.
— Поздно для чего?
— Пока не случилось того, что свергнет тебя с твоих сомнительных высот.
— Не вижу в своем положении ничего сомнительного.
— Выдвижение, в основе которого лежат монаршие прихоти, сомнительно уже само по себе. Вознесший тебя каприз может и вниз швырнуть.
— Ах, вот как?! Значит, я обязан своему возвышению одному лишь капризу?
— Нет. У тебя есть нечто большее. У тебя есть я, — спокойно произнес сэр Томас. — Но даже я не в состоянии поддерживать тебя, если ты меня не послушаешь.
Рочестер в раздражении расхаживал по комнате. Сэр Томас излишне откровенен и неделикатен. И преувеличивает свои заслуги, о чем его светлость вслух и объявил. Но сэр Томас не обиделся, он терпеливо ответил:
— Ты и я — единое целое. И так было с самого начала. Ты — тело, лицо, оболочка, изяществом и красотой привлекшие короля. Я — ум, знания и умения, которые превратили тебя в нечто большее, чем просто королевский фаворит, манекен для демонстрации последних портновских трюков и презренная игрушка королевских лизоблюдов.
— Мой Бог, ты предельно откровенен!
— Мой Бог, я обязан быть предельно откровенным! — Сэр Томас стукнул кулаком по столу. — Сам по себе каждый из нас ничего не значит.
— Премного благодарен! Спасибо, что ты хоть признаешь, что и без меня ты — ничто.
— Как и ты без меня. Зато вдвоем мы держим в руках всю Англию. В мире не найдется человека, более тебе полезного, как нет и человека, который был бы мне полезнее, чем ты. И если я многого требую, я и признаю многое. Разрушь наше партнерство, Робин, и ты разрушишь нас обоих. Я вернусь в Темпл и стану зарабатывать на жизнь крючкотворством. А ты вернешься к презренному и ненавистному тебе состоянию рядового фаворита. Когда руки твои перестанут сжимать кормило власти, всеобщее преклонение кончится, да и сам король начнет смотреть на тебя иначе, а когда ему на глаза попадется личико более свежее, юное, ты превратишься в досадную помеху.
— Эй, друг, ты что, вознамерился со мной поссориться? — Лорд Рочестер был в ярости.
— Как раз этого я и хочу избежать, — ледяным тоном ответил сэр Томас. Его светлость в гневе смотрел на это длинное, хорошо вылепленное, умное лицо.
— Тогда, Богом клянусь, ты избрал странный способ избежать ссоры.
— Ты думаешь так потому, что не понимаешь, что именно я имею в виду.
— Я вижу только, что ты говоришь вещи, которые я не стерпел бы ни от кого на свете.
— А на всем свете и нет никого, кто имел бы право говорить с тобой так. На всем белом свете нет никого, кто бы так дополнял друг друга, как мы. Мы вместе — это тело и душа. И пойми это раз и навсегда. Запомни — нас попытаются разлучить, чтобы уничтожить нас обоих. Вспомни клятву, которую мы дали друг другу, когда вступили на наш совместный путь.
— Я-то помню. — Рочестер уже устал от этого разговора. — Но, ад сожри мою душу, если я тебя понимаю. Кто же пытается нас разлучить?
— Ты сам.
— Я?! Да ты спятил, Том.
— Ну уж нет! Ты действительно пытаешься разорвать наш союз, но ненамеренно, слепо. Ты, не замечая ничего кругом, идешь ложным путем: дело Эссексов — это западня, ловушка для тебя. И опасная. Прежний скандал — ничто перед тем, который разразится, если ты будешь упорствовать в своем стремлении жениться на этой женщине. Неужели ты не понимаешь, к каким выводам придет комиссия, если твое имя будет и впредь упоминаться рядом с ее именем? А уж Пемброк, королева, принц и все враждебные тебе силы постараются, и уже стараются, чтобы комиссия пришла к вполне определенным выводам. Неужели ты не понимаешь, какую прекрасную возможность уничтожить себя ты им даешь? Неужели ты не видишь, что, когда выползут на свет некоторые факты, король тоже перестанет тебя покрывать?
— Какие факты? — Рочестер вдруг оробел.
— Люди уже, до возвращения ее мужа из-за границы, обсуждают, до каких границ дошли твои отношения с ее светлостью. Дворцовые сплетни — чепуха, скажешь ты, но если найдутся доказательства того, что это не просто слухи?
— А кто может их предоставить?
— Кто? А почему ты уверен, что никто ничего не знает? А Анна Тернер? Слуги в ее доме? Этот тип, Вестон, другие? Колдун в Лэмбете?
— Он несколько недель назад умер.
— Но его жена жива, и она может показать, что леди Эссекс, чтобы извести своего супруга, прибегала к черной магии.
— Ну, этого она не сделает! — взорвался Рочестер.
— Почему же? Вдову Формена могут вызвать в суд, и она расскажет все. А ты забыл о письмах? Если они сохранились, из них все станет понятно. Ее светлость была очень неосторожна! А в доказательство вполне могут привести тот факт, что, пока лорд Эссекс находился в обществе своей жены, он дважды серьезно болел и был на волосок от смерти. В каком положении окажешься ты, если все это выплывет?
Его светлость помрачнел, в душе у него шевельнулся страх. Он опустился в кресло и простонал:
— Мой Бог! Мой Бог!
— Наконец-то ты начал понимать, — сказал Овербери. Его светлость попытался отогнать страшные видения:
— Ты меня просто запугиваешь! Ведь совсем не обязательно, что все будет именно так. Ты нарочно рисуешь мне худший вариант.
— Осторожный человек всегда помнит о худшем и именно потому может надеяться на лучшее.
— Хорошо, ты показал мне, в чем опасность. Как ее можно предотвратить?
— Есть лишь один путь, и он будет дорого для тебя стоить. Но если ты заупрямишься, ты можешь потерять все. Мой совет: выбрось из головы этот брак. Отрекись от этой женщины и объяви о своем отречении.
— Нет, покуда я жив! — Рочестер вскочил с кресла. — Пусть уж лучше погибну!
— Ты был бы вправе распоряжаться своей жизнью, если бы был один. — Сэр Томас пожал плечами. — Но я завишу от тебя. Наше партнерство началось задолго до твоей любовной истории. И если ты погибнешь, вместе с тобою погибну и я.
— Да, но если я отрекусь от леди Эссекс, я тоже погибну, и тогда ты все равно погибнешь вместе со мной. Неужели у тебя нет сердца, Том? Неужели ты весь — лишь холодный, расчетливый разум?
— Надеюсь, что я не совсем бессердечен. Но мне все же хватает ума, чтобы понимать, насколько недолговечна любовь женщины. Уверяю тебя, если ты пожертвуешь ради нее своим высоким положением, ее любовь к тебе сразу же начнет таять. И кто знает, состоится ли этот самый брак, если ты упадешь со своих высот?
— Даже если я превращусь в нищего, в бродягу, Фрэнсис все равно останется со мной! Ты не в состоянии понять нашей любви!
Сэр Томас криво усмехнулся:
— Однако я смог выразить ее в стихах! Неужели ты забыл о письмах и сонетах, которыми я помог тебе ее завоевать?
— Ты помог мне завоевать ее? Ты?!
— А разве нет? Ты забыл?
Рочестер потянулся через письменный стол и, казалось, был уже готов ударить Овербери. И ударил бы, если бы сэр Томас не воскликнул:
— Робин! Робин! Неужели мы станем врагами, после всего, что перенесли вместе? Неужели женщина может нас разлучить?
Его светлость выпрямился:
— Нас разлучает не женщина. Том. Во всем виновато твое неуважение к ней, а я не могу стерпеть неуважения. Больше ни слова, иначе мы поссоримся смертельно, а ты — единственный человек на свете, с которым я не желал бы ссориться. Больше никогда мне об этом не говори. Пусть меня ждет беда, я все же уверен, что таких ужасов, какие подсказывает тебе твое робкое сердце, не будет. — Рочестер направился к двери. — Я встречу тех, кто мне угрожает, с открытым лицом, и ты будешь со мной, если мы вместе. Это — мое последнее слово. — И он вышел.
Сэр Томас откинулся в кресле, лицо его было спокойно, в пальцах он крутил гусиное перо. Что ж, первый бой он проиграл. Но это еще не конец. Еще можно предотвратить этот брак, который превратит Рочестера в марионетку в руках Нортгемптона. И он счел своим долгом начать действовать ради Рочестера и ради себя самого.
Леди Эссекс грелась в лучах надежды, но на жизнь ее пала холодная тень сэра Томаса Овербери.
Растерянный Рочестер поведал ей о разговорах, которыми пугал его сэр Томас. И проявил слабость — ему не следовало втягивать ее в свои заботы, волновать рассказами об опасностях, но он оправдывал себя тем, что эти опасения касались и ее, и поэтому он не имел права держать ее в неведении.
Разговор этот состоялся октябрьским утром в просторном с колоннами зале ее дома в Хаунслоу — дом был построен в итальянском стиле.
Они сидели на дубовых скамьях, стоявших под прямым углом перед украшенным богатым орнаментом камином. Она взглянула в его хмурое лицо и, улыбаясь, покачала головой:
— Тернер крепка, как сталь, да и остальные тоже. Она не посмеет признаться, рассказать о своей роли в этой истории — для нее это не менее опасно. И Вестон будет молчать, потому что он тоже замешан. А остальное — чепуха. Сплетни нечем подтвердить, а ни один разумный человек сплетням не поверит. Единственный, кто еще знает, — сэр Томас Овербери. Но как он смог узнать, а, Робин?
Робин пожал плечами. Передав леди Эссекс разговор с Овербери, он совершил еще одну ошибку: ведь она не знала о роли сэра Томаса в их отношениях. Рочестер ответил на ее вопрос, но не с полной откровенностью, потому что не решался признаться в том, что Овербери делился с ним щедротами своего ума и таланта, помогая его светлости завоевать сердце дамы.
— Я поступил неосторожно, — заявил Рочестер, — но между Томом и мной нет секретов.
Она нахмурилась:
— Но ведь это был не только твой секрет! Это была и моя тайна тоже. И даже более моя, чем твоя.
— А я передоверил ее другому, — голосом, полным раскаяния, прошептал он, — Не вини меня. Я был так встревожен, я жаждал совета. А я больше никому не могу доверять, и никто не обладает таким проницательным умом, как сэр Томас Овербери.
— Если он полностью достоин твоего доверия, если он предан тебе телом и душой, тогда все в порядке. Но ты в нем уверен?
— Как в себе самом!
— Что ж, тогда отбрось страхи. — Она обняла его и растопила последние опасения нежным поцелуем. — Нет для нас никаких препятствий, Робин. По крайней мере, сейчас нет. Дорога к счастью свободна, мой милый, а потом, когда мы оглянемся назад, на наши прошлые горести, все эти приливы отчаяния, все страхи покажутся такой ничтожной платой за то счастье, в котором мы будем жить.
— Сердце мое! — вскричал он, прижал ее к груди и вновь принялся клясться, что отдаст всего себя и все, что у него есть, за блаженство, которое испытывает в ее объятиях.
И поскольку она уверилась, что Тернер и Вестон будут молчать потому, что у них нет иного выхода, Овербери — потому, что предан ее милому Робину, она в счастливом нетерпении ожидала начала работы комиссии. Главой комиссии король назначил Эббота, архиепископа Кентерберийского.
Вот тогда-то и появились первые тучки.
Сэр Томас Овербери не был единственным, кто пользовался шпионами, лорд-хранитель печати также считал этот институт весьма полезным как для служебных дел, так и для личных. Шпионы и донесли его светлости, что в приделах собора Святого Павла поговаривают о том, что комиссия собрана для неблагочестивого дела. Неблагочестивого потому, что цель его — развести леди Эссекс с законным мужем и отдать королевскому фавориту, ее любовнику. Слухи же, как донесли шпионы, распускал не кто иной, как сам сэр Томас Овербери. Нортгемптон был раздосадован таким открытием, но затем пришел к выводу, что его можно обратить себе на пользу: теперь-то Рочестер непременно порвет с Овербери. Так что Нортгемптон послал за Рочестером и выложил донесения шпионов.
Рочестер отказывался верить: да о таком и помыслить невозможно!
Нортгемптон же клялся, что если этого чертового подлеца — так он теперь именовал Овербери — не остановить, тот порушит все дело.
Рочестер, все еще преисполненный доверия к другу, тут же отправился к Овербери и напрямую его об этом спросил. При этом он вынужден был раскрыть и свой источник информации. Сэр Томас расхохотался:
— Ах, Нортгемптон! Вредоносный старый дурак! Да этого смутьяна давно надо было отправить в Звездную палату[1113]. Разве я не предупреждал тебя, что Говарды будут всеми силами стараться разбить наш союз? Неужели ты до сих пор не понял, куда они метят? Да для них главное — разлучить нас, заграбастать тебя и через тебя добиваться всего, чего они пожелают. Я больше и слышать об этом не хочу! Но предупреждаю: если ты и впредь будешь придерживаться этого курса, тебе придется выбирать между Говардами и мною, а это означает лишь одно: либо я буду продолжать служить тебе, либо ты сам попадешь в услужение к Говардам.
Его светлость был в затруднении, он не знал, чьей стороны держаться. Дружба с Овербери так или иначе уже дала трещину, а если она совсем рухнет? В глубине души Рочестер догадывался, что все кончится именно так, как предсказывает Овербери. И нашел для себя наиболее удобный вывод: шпионы Нортгемптона ошиблись.
Однако леди Эссекс была иного мнения — об этом позаботился Нортгемптон. Он надеялся, что она сумеет повлиять на Рочестера там, где его собственного влияния будет недостаточно. Старый граф прекрасно понимал двигавшие Овербери побуждения: сам по себе брак нисколько не волновал сэра Томаса, его беспокоило лишь то, что в результате он утратит влияние на фаворита. И между Нортгемптоном и Овербери шла тайная дуэль за обладание Рочестером, дуэль, в которой ни один не осмеливался слишком уж явно обнажить оружие.
И доведенная до отчаяния леди Эссекс взяла бразды правления в свои руки с той твердостью и непреклонностью, которые она уже сумела проявить.
Снова, как в прежние дни, зачастил в Нортгемптон-хауз стройный, элегантный сэр Дэвид Вуд, который когда-то ухаживал за нею и который обещал вечно служить ее светлости. Он и теперь — хотя уже хорошо знал о том, что должно последовать за разводом, — вел себя со всей возможной галантностью. Ее светлость решила проверить его искренность. Она слыхала о том, что он прекрасно владеет саблей и весьма недурно рапирой. И вот, когда он в очередной раз клялся, что нет в его жизни иной цели, как всячески служить ее светлости, она поймала его на слове.
— Это всего лишь слова, сэр Дэвид, говорить легко. — Она вздернула свою светлую, словно осененную солнцем головку и улыбнулась. — А что, если я в один прекрасный день попрошу вас подкрепить слово действиями?
— В этот день я стану счастливейшим из людей, — без запинки отвечал он.
Теперь она расхохоталась в открытую:
— Ну что ж, если у меня есть возможность осчастливить вас… — Она сделалась серьезной. — У меня появился очень опасный враг. Это не человек, это змей, и укус его смертелен. Случилось так, что вы тоже в определенной степени пострадали от его укуса, и это нас объединяет.
Сэр Дэвид положил руку на эфес шпаги и приобнажил лезвие.
— Его имя, мадам? — воскликнул он, мгновенно превратившись в отчаянного бретера.
— Его имя — Овербери.
Он аж задохнулся от возмущения:
— Этот пес?! Да как он посмел оскорбить вас?
— Он публично склоняет мое имя и приписывает мне скандальную славу.
Он понимал, что стоит за ее заявлением, и стал сомневаться:
— Этот мошенник занимает высокое положение и хорошо защищен. Сам лорд Рочестер…
Она прервала его — она не намерена обсуждать роль лорда Рочестера в этом деле. Взамен она искусно постаралась распалить Вуда:
— Вы ведь действительно пострадали от него, сэр Дэвид?
— Это уж точно — он стоил мне тысячи фунтов.
— Что ж, пришло время вернуть должок. Когда вы посчитаетесь с ним, как подобает джентльмену, вы к тому же получите эту тысячу фунтов от меня в качестве сатисфакции за услугу.
Сэр Дэвид поклонился — она уколола его напоминанием о том, как должен рассчитываться с обидчиком истинный джентльмен, к тому же этот истинный джентльмен не мог противиться заманчивому блеску целой тысячи фунтов.
— Его друзья могут заказывать саван! — воскликнул он в лучших традициях дуэлянтов и, не откладывая, отправился на дело.
Вечер застал сэра Дэвида на Кинг-стрит — именно в это время сэр Томас обычно возвращался домой, в милый особняк, который он завел себе неподалеку от королевского дворца. По странной случайности сэр Дэвид очутился возле дома одновременно с сэром Томасом, так что им не удалось избежать столкновения. Но каждый ступил в сторону, предлагая другому пройти первому.
— Мне дальше не надо, — сказал сэр Томас. — Это мой дом.
— Ваш дом? Как странно! Стало быть, вы — Овербери?
Вопрос обострил зрение сэра Томаса, и он разглядел в полутьме черты ставленника Нортгемптона, а обострившееся чутье донесло до него запах опасности.
— Я давно намеревался встретиться с вами, сэр, — заявил сэр Дэвид.
— Разве это желание так трудно удовлетворить? Меня легко найти. А вы, я полагаю, сэр Дэвид Вуд, друг лорда-хранителя печати?
— Это делает честь вашей памяти. Но, возможно, вы имели особые основания запомнить мое имя.
— Особые основания? Что-то не понимаю.
— Я — тот человек, которому ваше вмешательство стоило тысячи фунтов.
Сэр Томас глянул на него так, как только он один и умел — холодно и свысока.
— Именно потому вы и искали встречи со мной?
— Именно поэтому, — подтвердил сэр Дэвид. В этот момент входная дверь отворилась и на пороге появился слуга Овербери Дейвис, ладный крепкий парень чуть старше двадцати; хозяин доверял ему полностью.
Овербери сделал приглашающий жест:
— Войдем в дом.
Сэр Дэвид помедлил на мгновение, затем, слегка поклонившись, переступил порог. Сэр Томас провел его по узкому коридору в длинную комнату с низким потолком, весьма скудно обставленную: овальный дубовый стол у окна, вдоль стены — четыре кресла. На вбитых над камином крючьях висело с полдюжины рапир, чьи заостренные концы свидетельствовали о том, что это — не просто украшения. По обе стороны от рапир висели мишени с воткнутыми ножами.
В центре комнаты, на голом полу, был нарисован мелом квадрат со сторонами около семи футов, а внутри квадрата — круг. Внутри же круга располагались какие-то непонятные сэру Дэвиду линии.
Сэр Томас улыбнулся в усы:
— Похоже, вам понравился мой магический круг, сэр Дэвид.
Сэр Дэвид вздрогнул и покраснел.
— Магия! — воскликнул он. — Вы практикуете черную магию?
Сэр Томас рассмеялся: он представил себе, какие мысли возникли в мозгу сэра Дэвида — тем более, что они живо отразились на его лице. Да ведь если Овербери не только колдун, но еще и смеет в открытую в этом признаваться, справиться с ним не составит никакого труда! Королевские охотники за ведьмами быстренько с ним разделаются!
— Магия? — все еще смеясь, переспросил сэр Томас. — Ну уж нет, это не магия. Это круг Тибальта. Вы ведь много путешествовали, сэр Дэвид, и, несомненно, слыхали о Тибальте из Антверпена.
Сэр Дэвид с отвращением покачал головой:
— Я не интересуюсь такими вещами! Упаси Господь! А вы, сэр Томас, смелы и безрассудны.
— Смел? Что ж, это верно. Но безрассуден? Напротив, я весьма рассудителен. Боюсь, надо рассеять это недоразумение. Когда у человека столько врагов, столько бесчестных завистников, когда ему приходится иметь дело с теми, кто обуреваем злобной алчностью, ему следует быть начеку. И верно пользоваться определенной магией, чтобы защитить себя. Но эта магия — магия шпаги. Назовем ее «шпагомагией». Тибальт — величайший из живущих мастеров этого оружия. Он создал свою систему, отличающуюся от знаменитых школ Капоферро и Патерностье. Круг, расчерченный специальными линиями, служит для упражнений по его методе, — и он повернулся к двери, подзывая Дейвиса, который все время стоял там и ухмылялся, слушая лекцию, которую хозяин читал этому незадачливому незнакомцу. — Подойди-ка сюда. Лори. Сбрось камзол, мы покажем сэру Дэвиду все тайны Тибальта. Если, конечно, — обратился он к гостю, — вас они интересуют.
Сэр Дэвид, слегка опешивший от того, что возникшие при виде странных линий надежды оказались так быстро разрушенными самим сэром Томасом, был все же заинтригован.
— Мне очень интересно, — ответил он.
Сэр Томас предложил ему кресло, и только тогда до сэра Дэвида дошло, что Овербери, разгадав цель его посещения, нарочно устроил весь этот спектакль — чтобы и высмеять, и припугнуть его. Однако он был уверен, что его не так уж легко запугать разными иностранными штучками. И если они хотели повеселиться, посмеяться над ним, то посмотрим, кто будет смеяться последним.
Сэр Томас сбросил плащ, развязал пояс, сбросил камзол и остался в рубашке и штанах — подвижный и настороженный, словно кошка. Его гибкая фигура была сейчас видна во всем великолепии. Он взял шпагу, а Дейвис — тот был поменьше хозяина ростом — стал против со шпагой и кинжалом.
Сэр Томас пояснил гостю:
— Как видите, природа одарила меня преимуществами, поскольку я выше ростом и руки у меня длиннее. Поэтому, чтобы парень был в равных со мной условиях, я обхожусь без кинжала. Советую вам внимательно следить за моими ногами — вся магия заключается именно в их движениях, а двигаться я буду по линиям, которые показаны здесь.
Атаку начал Дейвис. Сэр Томас, отражая и парируя удары, давал пояснения, и сэр Дэвид, как хороший фехтовальщик, быстро понял, что в этом методе действительно была особая магия. Теперь наступал сэр Томас, Дейвис отступал, защищаясь и шпагой, и кинжалом. Вдруг сэр Томас сделал ложный выпад, а затем нанес удар и довольно ощутимо ткнул Дейвиса в живот.
Такой выпад был еще не знаком местным фехтовальщикам, и сэр Дэвид смотрел во все глаза. Мгновение спустя сэр Томас снова нанес удар — и снова обманул противника ложным поворотом кисти. А потом, когда уже Дейвис попытался совершить выпад, сэр Томас мгновенно ступил в сторону, шпага прошла мимо, а сэр Томас резким движением едва не нанес слуге удар в лицо.
— Довольно! — воскликнул он. — Достаточно, сэр Дэвид уже увидел, насколько чудодейственен этот круг. Иди, Лори. Если сэр Дэвид хочет поближе познакомиться с системой Тибальта, он может занять твое место.
Но сэр Дэвид не выразил такого желания. Как только за слугой закрылась дверь, он тоже поднялся. Он увидел достаточно, чтобы понять, что ему не суждено заработать тысячу фунтов. Но Овербери не намеревался отпускать его так просто — сэр Томас отличался довольно злобным юмором (что хорошо видно и по его литературным трудам).
— А теперь, сэр Дэвид, к делу. — Он застегивал камзол. — Полагаю, вам есть что мне сказать. — Поскольку теперь сэр Дэвид, возможно, не стал бы объяснять цели своего появления, сэр Томас не оставил ему выхода. — Как я полагаю, вы пришли, чтобы потребовать от меня сатисфакции. Это касается тысячи фунтов, в потере которых вы вините меня. Я хорошо помню, почему это произошло: вы искали привилегий, на которые права не имели. И вы не позаботились узнать, что лорд Рочестер никогда не оказывает услуг, которые хоть в какой-то степени шли бы вразрез интересам короны — а ведь многие искатели патронатов и привилегий даже пробовали подкупить его взятками. Такова политика лорда Рочестера — теперь о ней, я уверен, знают все. А поскольку я всего лишь преданный помощник лорда Рочестера, нелепо ждать другого поведения и от меня. Вот, сэр, собственно говоря, и все.
И сэр Томас улыбнулся прямо в сердитую физиономию посетителя. Тот вскричал:
— Все? Боже, никак не все! Вы, как я понял, говорили тут о честности?
— Это слово смущает вас? Вы разве не знаете, что оно означает?
— Черт побери! Да вы хотите меня оскорбить! — взорвался сэр Дэвид.
— Скорее, хочу быть предельно откровенным. Этой истории уже два года, и вы два года ждали случая выразить мне свой протест? Или воспользовались этим предлогом, чтобы осуществить какой-то план, задуманный лордом Нортгемптоном, лакеем которого вы являетесь?
Сэра Дэвида даже перекосило, но он обуздал себя:
— Вы со всей очевидностью продемонстрировали свою цель — вы действительно хотите оскорбить меня.
— Но разве я первым начал? Разве вы искали меня не с подобной же целью? — И сэр Томас улыбнулся так насмешливо, что и более холодный собеседник вспыхнул бы гневом. — Тогда от меня больше ничего и не требуется.
— Вот уж верно! — согласился сэр Дэвид. — Вы и так достаточно далеко зашли.
И сэр Дэвид решился — как ни смутила его устроенная сэром Томасом демонстрация фехтовального искусства, честь уже не дозволяла отступать.
— Когда вы отправитесь со мной во Францию?
Сэр Томас покачал головой:
— У меня и в мыслях такого нет. Дела требуют моего присутствия в Лондоне, и если вы желаете сатисфакции, можете получить ее здесь.
— Здесь? При нынешних законах? Да король свернет шею победителю.
— Неужто это вас беспокоит?
— Боже, сэр, вы невыносимы.
— Но я и не жду от вас терпимости. Я жду ваших секундантов.
Сэр Дэвид либо охладил свой пыл, либо сделал вид, что ярость улеглась. Нетрудно было также предположить, что он решил воспользоваться выходом, любезно предоставленным противником.
— Вы надеетесь на покровительство высокопоставленных друзей. А в каком положении я? Кто меня прикроет? Сэр Томас, вы пользуетесь своим положением, и я вновь призываю вас как человека чести отправиться со мной во Францию.
— И как человек чести я отклоняю ваше приглашение.
Сэр Дэвид долго разглядывал его, а затем пожал плечами:
— В настоящее время нам больше говорить не о чем, — и направился к выходу.
Сэр Томас поспешил распахнуть перед ним дверь:
— Если вы передумаете и пожелаете встретиться со мною здесь, я всегда к вашим услугам.
Сэр Дэвид не удостоил его ответом. В коридоре его поджидал слуга Дейвис, который и проводил на улицу.
Сэр Дэвид отправился к ее светлости, чтобы доложить о своем поражении. Сэр Томас, сообщил он, труслив настолько, что отказывается сражаться где-либо, кроме Лондона, хорошо зная, что ни один разумный человек на это не пойдет, так как тем самым навлечет на себя гнев короля. Но в стремлении продемонстрировать собственную доблесть, сэр Дэвид зашел слишком далеко: он уверял, что сэр Томас Овербери рассчитывает на то, что его в любом случае прикроет лорд Рочестер.
— А если я, — задумчиво спросила его ее светлость, — пообещаю вам, что лорд Рочестер защитит вас обоих от королевского гнева?
Сэр Дэвид понял, что попал в ловушку.
— Если ее светлость предоставит мне хоть пару строк, подписанных его светлостью, в которых он пообещает…
— Вы просите слишком многого, — прервала она. — Каким образом его светлость даст вам такую расписку? Да ведь это будет означать, что он нанимает убийцу.
Сэр Дэвид был непреклонен.
— А без этого, миледи, я вряд ли стану рисковать.
— Вот так-то! Вот так-то! — воскликнула ее светлость. — Вы вряд ли станете рисковать!
— Мадам! — Он был полон негодования. — Вы ко мне несправедливы.
— Неужели? Я всего лишь повторила ваши слова! — Она печально улыбнулась. — Я вспоминаю день, когда вы с такой горячностью объявили, что готовы жизнь за меня отдать. И когда наступил срок послужить не только мне, но и себе самому, вы испугались.
— Испугался?!
— Да ведь ясно, что сэр Томас как раз ни капельки не испугался, а ведь он не произносил романтических клятв! Вы тут говорили о трусости, сэр Дэвид. Уверены ли вы, что этим грешит ваш противник?
— Вы хотите сказать, что трус — я?
— По крайней мере, он готов совершить то, на что вы, как вы сами сказали, вряд ли способны.
Сэр Дэвид скакал назад в Лондон, и душа его была мрачнее тучи. Мало того унижения, которое он испытал от сэра Томаса Овербери, так еще и леди Эссекс добавила — а он понимал, что все сказанное ею было правдой. Нет для человеческого сердца чувства более горького, чем то, которое появляется, когда другой открывает перед тобой твои собственные недостатки, о которых ты сам хотел бы забыть. И то, что сэр Дэвид был когда-то влюблен в леди Эссекс, лишь углубляло его горечь и ненависть.
Ненависть эта должна была принести свои черные плоды.
Враждебная Рочестеру партия понесла в том ноябре, ноябре 1612 года, ощутимую утрату: внезапно скончался ее самый мощный, влиятельный и активный член — принц Уэльский.
Это случилось 5 ноября, когда над Лондоном зажглись огни фейерверка и в темном небе пылали шутихи — король Яков повелел ежегодно справлять годовщину своего чудесного избавления от происков Гая Фокса и его приспешников. В тот праздничный вечер принц Генри умирал в своем Сент-Джеймском дворце. К этому времени молодой и талантливый принц уже стал настоящим героем народа, и к этому времени пропасть, разделявшая его с отцом, стала непреодолимой. Потому пошли по стране ужасные слухи, усугублявшиеся еще и тем, что король послал к заболевшему наследнику своего личного врача Майерна, а тот, это было точно известно, крепко поспорил с врачом принца Хаммондом по поводу метода лечения[1114].
Припоминали и о вражде между принцем и лордом Рочестером, любимейшим королевским фаворитом, и потому иные склонны были винить в случившемся именно Рочестера — к немалой выгоде враждебной ему партии.
Но никакие слухи не могли преуменьшить влияния лорда Рочестера, который, пользуясь еще большим королевским доверием, твердо укрепился на придворном небосклоне. К мощному сиянию его звезды тянулись все новые и новые поклонники, в том числе и те, кто откололся от ослабевшей в результате смерти принца партии. Чтобы убедиться в этом, достаточно было в начале нового года съездить в Ройстон. Тем, кто хотел выяснить расположение апартаментов лорда Рочестера, не надо было спрашивать дорогу: в этом направлении текли толпы.
Единственное, что омрачало блистательное настоящее милорда, было противодействие, которое Овербери оказывал его отношениям с леди Эссекс — причем противодействие это приобрело еще более острый характер после истории с сэром Дэвидом Вудом, ибо Овербери почувствовал личную для себя опасность. Одной апрельской ночью напряжение в отношениях между Рочестером и Овербери достигло высшей точки.
В тот вечер в королевских апартаментах царило разнузданное веселье; предводительствовал гулянкой сам монарх. Однако лорд Рочестер в пиршестве не участвовал — занятый своей любовной эпопеей, он вообще стал несколько небрежен в исполнении придворных обязанностей, а король, подобно влюбленной женщине, старался все большими авансами привязать его к себе.
Рочестер прибыл из Хаунслоу в час ночи и, пройдя сразу в свои покои, был немало удивлен, застав там Овербери с его секретарем Гарри Пейтоном.
Милорд понимал, что Овербери знает причину его опоздания и не одобряет такого поведения, и потому изначально был раздражен, словно мальчишка, которого застали за каким-то неблаговидным занятием и который ожидает теперь порки.
Увидев за столом своего друга — Овербери дремал, положив голову на руки, — Рочестер заговорил уже с порога:
— Ну, что случилось? Почему ты не спишь?
Сэр Томас медленно поднял голову, внимательно оглядел выросшую перед ним переливающуюся всеми цветами радуги фигуру — бриллиантовую пряжку в украшенной плюмажем шляпе, пышные розетки на туфлях с высокими каблуками, — и губы его искривила презрительная усмешка:
— А почему ты до сих пор бодрствуешь? Я-то жду с бумагами тебе на подпись.
Лорд Рочестер надменно поднял брови. Заметив это, Овербери приказал Пейтону ждать его в галерее.
— И где же бумаги? — спросил Рочестер. Сэр Томас встал, оттолкнул кресло и указал на разложенные на столе документы.
— Сядь, — резко ответил он, — и сам посмотри.
Его светлость глянул на друга: лицо его было бледно, а глаза горели, словно в лихорадке. С тяжелым сердцем милорд уселся за стол и потянулся к перу. Почти не читая, поставил свою подпись под первым документом, взял следующий — через несколько минут все было кончено, и его светлость отбросил перо.
— Что, нельзя было подождать до утра?
— Нет, нельзя. — Голос Овербери был холоден. Он продолжал стоять у стола. — Это наиболее срочные бумаги. Внизу ждет курьер, чтобы отвезти их в Дувр. Ты что, полагаешь, дела государственные будут ждать, пока ты развлекаешься с этой особой?
— Особой?! — вскричал Рочестер и вскочил. — Ты сказал — «этой особой»?!
— Вот именно! А ты думал — дамой? Да она так же похотлива, как вся ее порода, она ничем не отличается от своей сводни-маменьки!
Овербери стоял перед его светлостью, выпрямившись в полный рост и дрожа от напряжения и гнева.
— И ты станешь отрицать? Ты посмеешь отрицать? Да вспомни все: как она вела себя с тобой, пока муж был в отъезде, как якшалась с этой шлюхой Тернер и грязными колдунами, чтобы с помощью самого дьявола привязать тебя и освободиться от Эссекса!
— Замолчи! Именем Господа заклинаю: молчать! — Дверь в галерею была распахнута, и яростный голос Рочестера слышался далеко. — Молчи, или я убью тебя!
— Правильно, убей! И тогда ты, как шмель, погибнешь после первого же укуса, ибо потеряешь свое жало! — расхохотался Овербери. — Потому что без меня, я снова повторяю, ты — ничто. Я — твоя лестница наверх, это по мне ты вскарабкался на свои высоты. И теперь все мои труды, все мое терпение, все мои старания превращаются в ничто, ибо ты жаждешь погубить свою честь и себя самого этой нелепой женитьбой. Ты не посмеешь жениться на ней без моего согласия, потому что тогда — я тебя предупреждаю — тебе придется самому заниматься всеми делами, ты лишишься всех подпорок.
Теперь уж и его светлость ответил на презрение презрением:
— О, как страшно! Можешь убираться на все четыре стороны, и дьявол с тобой! Ноги мои достаточно крепки, я обойдусь и без подпорок!
— Смотри, как бы не пожалеть — это мы, твой портной и я, сделали тебя человеком.
Они стояли друг против друга, эти два человека, которые были близки, как никто, которые не могли существовать один без другого, и взоры их метали молнии. Оба с трудом обуздали себя, чтобы не схватиться врукопашную, и первым заговорил Рочестер, заговорил ровным, глухим голосом:
— Сэр, вы только что произнесли слова, которые я не смогу ни забыть, ни простить. Слова, за которые вам в этой жизни. Богом клянусь, со мной не расквитаться.
— Что ж, пусть так, — столь же спокойно ответил Овербери, казалось, клокотавший в нем огонь припорошило пеплом. — Завтра мы расстанемся. Я забираю свою долю и оставляю вас — отныне вы от меня свободны.
— Прекрасно, освободите меня от себя, этого я больше всего и жажду, — таков был ответ, и лорд Рочестер пулей вылетел из комнаты.
Овербери остался — недвижный, погруженный в свои мысли. Затем сложил документы, перевязал, запечатал пакет и кликнул Пейтона, чтобы тот передал пакет курьеру. Вышел из дворца и, словно во сне, побрел в свой дом на Кинг-стрит. Уже близился ясный апрельский рассвет, когда сэр Томас наконец лег в постель, но сон не шел к нему, сон гнали мысли. Вот и конец всем его надеждам, всем его гордым амбициям. Годы тяжких трудов — все насмарку. Завтра он, тот, кто обладал почти что царственной властью, тот, чью улыбку униженно ловили, чье одобрение вымаливали, снова станет ничем. Узы, которые пять лет назад связали его с Робертом Карром, разорваны, и этот его крах станет крахом обоих. И все это сотворила женщина, золотоволосая, синеглазая чаровница, ослепившая этого болвана до такой степени, что он не способен различать реальность.
В горьких раздумьях он встретил утро, в горьких раздумьях отправился в свой кабинет в Уайтхолл, чтобы произвести окончательный расчет с Рочестером и завершить партнерство, принесшее им обоим такие богатые плоды.
Уже близилось время обеда, но Рочестер все не появлялся. День подошел к вечеру — Рочестера не было. Не раз Овербери посылал за его светлостью, и всякий раз посланец возвращался с ответом, что милорда во дворце нет.
На столе лежали нераспечатанные депеши. Клерки и секретари приходили за указаниями, и всем сэр Томас отвечал, что ждет его светлость. Он считал себя уволенным — слугой, выброшенным за ненадобностью, слугой, уходившим таким же нищим, каким нанимался на работу. Потому что, как и Рочестер, Овербери был неподкупен. Оглядываясь назад, он клял свою честность — другой на его месте, да и на месте куда менее ответственном, не преминул бы обогатиться. Теперь, сидя здесь, в своем бывшем кабинете, с серым от бессонницы лицом и покрасневшими глазами, он размышлял и об этом.
Лорд Рочестер же провел почти весь этот решающий день в обществе лорда-хранителя печати: своей ночной выходкой сэр Томас завершил то, чего он больше всего стремился избежать, то, чего он больше всего боялся, — он бросил Рочестера в раскрытые объятия графа Нортгемптона.
Нортгемптон, встревоженный, но и обрадованный, хранил на старом, сморщенном лице непроницаемое выражение.
— Мы должны запечатать рот этому подлецу, пока он не натворил больших гадостей.
— Не беспокойтесь, — сказал Рочестер. — С ним покончено. Ночью мы окончательно расстались, отныне он предоставлен самому себе.
В голосе, который ему отвечал, прозвучала презрительная нотка:
— Нет, это не конец. Он знает слишком много. Вы были чересчур доверчивы. Вы, вполне вероятно, предоставили ему улики против себя, да даже и без улик он может наговорить столько, — а он умен, вы это прекрасно знаете, — что одних разговоров хватит, чтобы свести на нет все усилия по аннулированию брака. А комиссия скоро примется за дело.
— Господи упаси! — вскричал Рочестер так горячо, что Нортгемптон открыто расхохотался, и смех его был отнюдь не приятен.
— Молитвами не поможешь, — как бы в извинение произнес Нортгемптон. — Основания для нашей петиции крепки, как зыбучий песок. Лишь отчаяние Эссекса дало возможность подписать этот документ. Архиепископ уже ясно высказался против подобного решения дела, и нам потребуется все искусство, чтобы склонить большинство комиссии на нашу сторону. Позвольте Овербери болтать, а возможно, и предстать свидетелем — и конец всем надеждам.
Рочестера бросило в холод.
— Что же делать? — беспомощно спросил он.
Они беседовали в библиотеке. Нортгемптон сидел за письменным столом, и его птичий профиль четко вырисовывался на фоне окна. Он наклонил голову, тяжелые морщинистые веки опустились на глаза, и молодой человек не мог видеть их выражения. Голосом мягким и глубоким, полным значения старик произнес:
— Надо полностью обеспечить его молчание.
Рочестер был раздавлен. Он понял, что имел в виду этот ужасный старик, и вся его натура — натура доброго, щедрого, веселого Робина взбунтовалась против холодной и жестокой расчетливости старого интригана. Он припомнил тот мартовский вечер в своих апартаментах в Уайтхолле, апартаментах, освещенных лишь пламенем камина, он вспомнил свои слова о том, как ему стыдно, как страдает он от того, что люди, которых он уважает, видят в нем лишь королевскую прихоть, игрушку. Он припомнил, как Овербери предложил ему свою помощь, те блистательные картины, которые он нарисовал, то обоюдное процветание, которое он обещал. Он снова видел своего друга — высокого, прямого, гибкого, он видел его освещенную пламенем фигуру, он видел руку, которую тот ему протянул, чтобы скрепить их неписаный договор. И вспомнил свои собственные слова:
«Останься со мною. Том, и вместе мы достигнем величия» и свою собственную клятву: «Я никогда не нарушу наш уговор». Мысленным взором он пробежал длинный путь, по которому они рука об руку шли пять лет… Как крепко Овербери держал свое слово, каким добром служил он ему эти пять лет!
И теперь он сидел здесь, в этой комнате, свидетельствующей о богатстве и образованности ее владельца, который, познав за семьдесят лет своей жизни многое, но так и не постигнув, что есть жалость, что есть сострадание, холодно и спокойно предлагает ему навеки запечатать уста Овербери для того, чтобы тот не смог помешать старику. Рочестеру наконец-то открылась вся бездна честолюбивых желаний графа — да, Овербери говорил ему об этом, но только теперь Рочестер понял, насколько сэр Томас был прав. Его светлость ужаснулся этой холодной, расчетливой безжалостности и, задрожав, вскричал:
— Никогда! Никогда! — Он вскочил, не в силах справиться со своими чувствами.
Морщинистые веки старого графа медленно поднялись — сейчас он еще более походил на какую-то доисторическую птицу. Две ярких бусинки уставились в лицо молодого человека.
— Никогда — что? — бесстрастно переспросил он. — Я ведь не делал никаких предложений. Вы отвечали своим мыслям, сэр, а не моим словам.
Рочестер в волнении облизнул губы и прямо взглянул в маленькие блестящие глазки.
— Что… Что же тогда ваша светлость имели в виду? — заикаясь, произнес он.
Нортгемптон мягко улыбнулся:
— Ничего, помимо того, что уже сказал. Надо обеспечить молчание Овербери. А вот как — об этом придется подумать. Как вы считаете, его можно купить?
Рочестер лишь покачал головой — он все еще не избавился от впечатления, которое произвело на него предыдущее заявление Нортгемптона.
— Золотом его не купишь.
— А возвышением?
Рочестер прошелся по комнате, в раздумье опустив голову. Наконец придумал:
— Я мог бы найти ему место посла.
Нортгемптон согласился:
— Да, только далеко.
— Сейчас мы ищем посланника в Московию, уже рассматриваются кандидаты.
— Что ж, достаточно далеко. А он согласится?
— Я не могу отвечать за него. Но по тому, как развиваются события, это вполне возможно.
— А если он откажется… — И вдруг Нортгемптона осенило, в глазках его замерцал свет. — Бог ты мой! Придумал. Я знаю способ заставить его молчать до той поры, пока вы не сочетаетесь браком, и его болтовня не перестанет быть опасной. — И Нортгемптон развернул перед Рочестером план такой искусный и коварный, что молодой человек был потрясен.
Рочестер быстро понял, что этот план соответствует их теперешним нуждам и что он наверняка выполним, и в этом настроении отправился в Уайтхолл.
Он нашел сэра Томаса в той самой комнате, которая была свидетельницей их самых задушевных бесед, где протекали мирные часы их дружбы. Рочестер решительным шагом приблизился к сэру Томасу и протянул руку. Сэр Томас, побледнев, встал, взглянул на протянутую руку, на красивое лицо его светлости.
— Что вам угодно? — недоверчиво спросил он.
— Во имя всего, что было между нами, Том, если мы и расстаемся, мы не должны расставаться врагами. Я могу и должен кое-что сделать для тебя, даже если отныне наши пути расходятся.
Овербери еще мгновение помедлил, потом все же взял протянутую руку, но в его пожатии не было тепла. Рочестер положил левую руку на плечо друга.
— Вчера мы слишком погорячились и наговорили такого, чего не должны были говорить.
— И чья в этом вина?
— Оставим… Мы оба, к несчастью, пришли к той точке, после которой не можем оставаться вместе. Ты не одобряешь моего пути, ты твердо решил противиться мне, а я твердо решил продолжать этот путь. Мы не сойдемся. Ну и покончим с этим. Но это не должно служить причиной нашего разрыва.
— Я не вижу иного выхода.
— Но что будет с тобою. Том? Какие шаги ты предпримешь?
На это Овербери горько рассмеялся:
— Воспользуюсь твоим вчерашним выражением: ноги у меня достаточно крепкие. И я без страха буду шагать дальше.
— Но я могу сделать твой путь приятным и даже прибыльным. Что, если я попрошу короля назначить тебя послом в Париж, а Дигби отправить в Московию?
— Ах, вот в чем дело! Ты хочешь услать меня…
— Но, по крайней мере, не с пустыми руками, Том. Я предлагаю тебе почетный пост, который со временем станет основой для воплощения твоих самых смелых надежд и планов.
Сэр Томас подумал о посте первого лорда казначейства, который недавно казался таким близким — по сравнению с ним это предложение выглядело бледно. Но это было почетное предложение, его светлость прав. Уж лучше, чем возвращаться в судебные инны; а со временем таланты наверняка помогут ему добиться и больших высот.
Так что, будучи в душе философом, он отбросил все горькие мысли и удовлетворился предложением Рочестера.
Они договорились забыть все, что произошло между ними; они договорились, что Овербери не станет противиться разводу леди Эссекс и ни словом, ни делом не станет создавать никаких тому препятствий. И до решения вопроса о назначении будет по-прежнему выполнять свои секретарские обязанности.
И сэр Томас принялся распечатывать дожидавшиеся его весь день депеши.
У лорда-хранителя печати была конфиденциальная беседа с королем. Они разговаривали в опочивальне, ибо его величество имел обыкновение решать государственные дела именно здесь. Король был один, если не считать трех прислуживавших ему дворян. Он только что вымыл руки и вытер их салфеткой, поданной Хаддингтоном. Затем в опочивальню допустили лорда Нортгемптона, а дежурные джентльмены были отосланы в переднюю до дальнейших распоряжений. Король и старый граф остались вдвоем.
Его величеству было уже под пятьдесят. Он значительно постарел с того самого дня на ристалище, когда семь лет назад впервые увидел Роберта Карра. Обжорство и пристрастие к сладким винам довели его до ожирения, однако ноги оставались такими же тонкими и слабыми. Толстые щеки избороздили глубокие морщины, а взгляд казался еще более меланхоличным, чем прежде.
Король был в расстегнутом парчовом камзоле, на голове — черная бархатная шапка с брильянтовой пряжкой на ленте. На столе стоял графин и кубок, наполненный темным сладким фронтиньяном, и король, как обычно, регулярно к нему прикладывался.
Граф со скорбным видом объявил о причине, приведшей его сюда, и король попросил его говорить с полной откровенностью. Однако граф заметно колебался, он теребил костлявой рукой бородку, а глазки-бусинки, казалось, были полны сомнений.
Наконец он произнес:
— Речь идет об одном подлеце, который распускает грязные слухи, и эти слухи, эти намеки могут затруднить работу комиссии по расторжению брака.
— Что такое? — По тому, как оживился король, Нортгемптон понял, что затронул чувствительную струнку.
Король Яков с педантичным упорством уже много дней трудился над сим вопросом — он лично изучал в данном свете и Священное писание, и труды отцов церкви, и законы Англии.
Он углубился в проблемы гражданского и церковного законодательств по вопросам развода; он особенно увлекся узловой проблемой — может ли состояться развод, если выгоду от него имеет женщина; он уже собственноручно начертал свод собственных размышлений по данному вопросу, который намеревался представить комиссии. И был твердо уверен, что, к какому бы решению этот авторитетный орган, состоявший из крупнейших представителей закона и церкви, ни пришел, это решение не будет отличаться от того, к какому пришел он сам.
Ни один из всплесков его учености — ни «Проклятие табаку», ни гораздо более глубокий и основательный труд по демонологии, ни даже «Базиликон Дорон» — не доставил ему такого наслаждения собственной эрудицией, как этот трактат по делу леди Эссекс, трактат, ради которого он погрузился в глубины истории, богословия и юриспруденции и который, будучи опубликованным, вновь продемонстрирует восхищенному человечеству, каким просвещенным и мудрым надлежит быть истинному государю. Сей трактат обессмертил бы имя даже самого мелкого клерка, не только короля Британии.
И вот ему сообщают, что какая-то злобная крыса хочет самым скандальным образом обратить в прах все эти труды?! Да уж не ослышался ли он? И он потребовал, чтобы его светлость повторил сказанное. Его светлость повторил и кое-что добавил.
— Этот мерзавец смеет критиковать политику вашего величества, он смеет утверждать, что вы не должны были назначать комиссию!
— Черт побери! — Яков даже захлебнулся от ярости. — Критиковать мою политику? Мою политику?! Да кто он такой, этот негодяй?!
— Его зовут Овербери. Сэр Томас Овербери.
Если до этого король Яков просто негодовал по поводу того, что кто-то посмел покуситься на его труд, то теперь ярость его не знала пределов — он даже побледнел, услышав имя человека, которого и раньше ненавидел всей душой. Он выпучил на графа свои рачьи глаза, а его руки так тряслись, что с трудом удерживали кубок.
Его величество помолчал, потом заговорил странно сдавленным голосом:
— Значит, он так говорит о моей политике?
— Именно так, ваше величество. Настало время заткнуть ему рот.
— Я так и думаю.
Никогда еще Нортгемптон не видел на лице короля такого злобного, жестокого выражения, и никогда еще король так явно не демонстрировал ту обычно скрытую черту характера, которую подметил проницательный Овербери и описал одному своему близкому другу, определив короля как faux bonhomme[1115]. Король поигрывал пуговицами камзола, на толстых пальцах его сверкали перстни.
— Ну, если и теперь Робин посмеет стать между этой крысой и мною… — Остаток фразы Нортгемптон не расслышал, однако поспешил ввернуть:
— Лорд Рочестер питает глубокое расположение к этом мужлану.
— Слишком глубокое расположение, — прорычал король. — Если б не Робин, я бы уже давно подвесил его за пятки. И даже теперь, уверен, Робин начнет уговаривать меня пощадить этого мерзавца. Но, Богом клянусь, на этот раз я слабости не поддамся!
Но, исторгнув эту клятву, его величество, казалось, усомнился в своей способности противостоять просьбам обожаемого фаворита. Однако негодование по поводу такого теплого отношения Робина к такому низкому негодяю взяло верх. Ревность, зависть, разлившаяся желчь ввергли короля чуть ли не в истерику.
— Несколько лет назад, — всхлипнул он, — я собирался отправить этого мужлана послом во Францию, чтобы такой ценой избавить и себя, и двор от лицезрения его богопротивной физиономии. Но Робин воспротивился, Робин хотел оставить его при себе, не думая о моих чувствах, о моей душе. Черт побери!
— Если ваше величество снова выскажет подобное предложение, лорд Рочестер вряд ли будет противиться. Он тоже прослышал о болтовне Овербери и, смею думать, будет рад от него избавиться, по крайней мере, теперь.
— Да, да, а тот поедет? Он поедет, этот неблагодарный, подлый человечишка?
Нортгемптон пожал плечами:
— Ну, если не поедет… — Он осекся так внезапно, что король недоуменно поднял на него свои белесые глаза.
— О чем это вы подумали, дружище?
— Если он не поедет, — медленно и очень тихо произнес Нортгемптон, — тогда ему остается Тауэр. — И, как бы поясняя, добавил: — В наказание за неповиновение вашему королевскому приказу, за сопротивление желаниям вашего величества.
Они смотрели друг другу в глаза, и план, составленный Нортгемптоном, начал проникать в сознание короля.
— Будем надеяться, — так же медленно ответил король, — что он не подчинится. Куда безопаснее держать его в Тауэре. Тауэр — более надежное место, чем Московия, и по заслугам ему.
Нортгемптон прищурился:
— Сир, при известной находчивости такого несогласия можно будет добиться.
— И кто проявит требуемую находчивость?
— Если ваше величество доверит, то я.
— В таком случае вы сможете полностью доказать мне и свою надежность, и свою находчивость и, я надеюсь, сумеете добиться желаемого результата.
— Счастлив буду заслужить одобрение вашего величества.
Старый граф откланялся, уверовав, что этим разговором добился сразу двух целей: во-первых, в случае успеха дела он повысит свой кредит в глазах короля, во-вторых, избавит двор от такого чудовищно неудобного господина, как сэр Томас Овербери.
За сим последовали переговоры между Нортгемптоном и Рочестером, в которых была проявлена полная откровенность, и между Рочестером и королем, в которых откровенности было меньше. Именно Рочестер поставил перед королем интересующий всех вопрос, когда они на следующий день, как обычно, обсуждали очередные государственные дела.
— Сир, посольство в Московию ждет посла.
— Да, да, — ответил король. — У тебя уже есть предложения Тайному совету?
Рочестер помедлил:
— Сэр Томас Овербери собирается покинуть мою службу.
— Неужели? Ах, да, не стану делать вид, что мне это неприятно. Я никогда не любил этого негодяя и не понимал, что ты в нем находишь. Но какое он имеет отношение к делам Московии?
— Он лучше всех других подготовлен к посольской деятельности в любой стране. Да и ваше величество в свое время так думали — вы ведь уже предлагали отправить его в Париж.
— Неужели предлагал? А, наверное, для того, чтобы избавиться от него… Пусть едет, Московия подойдет ему куда больше, чем Париж. Там, в холодной России, он сможет остудить свой пыл. И будет от меня далеко, хотя мне бы хотелось, чтобы он был еще дальше. Как видишь, я вполне откровенен. Он получит эту должность.
Два дня спустя сэра Томаса Овербери посетил лорд-канцлер Эллсмер, который от имени короля официально предложил ему место посла в России.
Это предложение застало сэра Томаса врасплох: Москва не Париж. В Париже, благодаря своему беглому французскому и близкому знакомству с делами страны, он мог быстро приобрести вес и значение. Но Москва! Он не знал русского, был почти несведущ в обычаях этой страны и в ее политике. Более того, это почти что другой конец вселенной! Неужели, спрашивал он себя, Рочестер вел с ним какую-то двойную игру?
Однако в присутствии лорда-канцлера он и виду не подал: он принял предложение и торжественно ответил, что обдумает ответ (при этом брови старого канцлера от удивления поползли вверх). Для Овербери, который не занимал при дворе видного положения, предложение стать послом было великой честью. И раздумывать по этому поводу?! Более того, предложение носило характер королевского приказа. Лорд Эллсмер, однако, не стал вступать в дискуссию и покинул сэра Томаса, дав ему испрошенную возможность поразмыслить.
Время ему требовалось только для того, чтобы изложить содержание предложения Рочестеру.
— Король не желает переводить Дигби, который хорошо служит ему в Париже. Но твои резоны вполне справедливы, и если тебе не подходит Москва, я не сомневаюсь, что для тебя открыта возможность отправиться в Голландию, Бельгию или Люксембург, с делами которых ты хорошо знаком, — с серьезным видом ответил фаворит.
Сэр Томас с облегчением выслушал эти слова и, поверив им, попросил лорда Рочестера передать королю, что со всем почтением вынужден отклонить предложение, которому так мало соответствует.
Еще через два дня — дело было уже вечером — к сэру Томасу явился посланец с требованием явиться на Тайный совет. Он отправился туда без всяких дурных предчувствий.
Быстрым шагом пройдя между двумя одетыми в пурпур йоменами[1116], которые охраняли вход, он уверенно вошел в палату Совета.
Это было помещение сравнительно скромных размеров, увешанное фламандскими гобеленами и освещенное лишь высоким окном в дальнем конце; закатное солнце ярко играло в оправленных в свинец стеклах. В центре стоял длинный стол, покрытый персидским ковром, по обе стороны него сидели лорды-члены Совета, за маленьким столиком в стороне примостился клерк, который вел записи.
Сэр Томас, высокий и элегантный, в хорошем темном костюме с небольшим накрахмаленным воротником, занял место у свободного конца стола. Напротив него, на другом конце, стояло украшенное позолотой королевское кресло. Оно было пусто. Обежав глазами присутствующих, увидев лордов Нортгемптона, Пемброка, Ноттингема, Саутгемптона, сэр Томас заметил еще одно свободное кресло — лорд Рочестер также отсутствовал.
Все взоры были обращены на него. Сэр Томас понимал, что здесь он не найдет и пары глаз, которые глядели бы с добротой и симпатией. Лорды его ненавидели, однако в прошлом иные из них все же выказывали ему видимость дружбы (хотя он никогда и не обманывался по поводу их искренности). А иные, как, например, Пемброк и Шрузбери, и не скрывали своей враждебности.
Все эти годы он был с ними на равных, но понимал, что в свой круг, они его никогда бы не приняли. А сейчас их взгляды выражали лишь холодное презрение.
Он это сразу же почувствовал, однако не был огорчен. Они были аристократами по праву рождения — а по этому праву почести получали даже те, кто был менее всего их достоин. Он же стал могущественным волею своего таланта, в результате собственных усилий и каторжного труда. Они были всего лишь наследниками. А он слеплен из того материала, из которого делают основателей. Поэтому он спокойно выдерживал их презрительные взгляды.
Лорд-канцлер повторил официальное предложение о назначении в русское посольство.
Овербери спокойно привел все свои аргументы, объяснил, почему не чувствует себя подготовленным к такому назначению. Он слово в слово повторил те резоны, которые уже приводил в личной беседе Рочестеру, — тогда, помимо всего прочего, он ссылался и на здоровье, не позволяющее отправляться в холодный русский климат.
Лорд Пемброк прервал его:
— Сэр Томас, напоминаю, что это назначение сделано самим королем ради вашего же блага, и предлагаю вам еще раз подумать над ответом.
Овербери оглядел присутствующих и увидел только враждебные взгляды и кривящиеся в презрении губы. Они смеют запугивать его? И он почувствовал странное одиночество, словно загнанный олень, когда тот оборачивается и видит пса, готового вцепиться ему в глотку. Но, как и олень, он смело встретил противника и ответил с такой же яростью. С одной стороны, он был взбешен их враждебностью, с другой — все же надеялся на поддержку Рочестера.
— Я уже обдумал свой ответ, каким бы он вашим светлостям ни казался. Я бы не хотел покидать страну ради того, чтобы занять какой-то высокий пост. Если так приказывает король, я подчинюсь его приказу, но в том случае, если на назначенном мне посту смогу в полной мере послужить благу своей страны. В России же, милорды, я не смогу этого сделать по тем причинам, о которых уже говорил.
Лорд-канцлер поджал губы и покачал головой. Скорее для присутствующих, чем для Овербери, он объявил, что должен передать результаты разговора его величеству, и покинул зал. Овербери остался стоять.
Их светлости более, казалось, не замечали его и о чем-то тихо переговаривались. Понимая, что его игнорируют намеренно, он продолжал стоять прямо, высоко вскинув голову — и минуты унижения следовали за минутами.
Это были горькие минуты для сэра Томаса, особенно горькие еще и потому, что он уже не надеялся в будущем расквитаться с этими господами.
Но леди Эссекс — совсем другое дело. С леди Эссекс он рассчитается, ибо он прекрасно понимал, кто стоит за всей этой историей: высокородный старый подлец Нортгемптон — вот он поглядывает из-под морщинистых век, — он-то понимает, что все эти благородные лорды будут теперь юлить перед ним, заискивать, просить его милостей, как в свое время заискивали перед Овербери. Они знали, что это он, Овербери, и только он управлял могущественным фаворитом, который, в свою очередь, управлял королем.
Минуты шли свинцовой поступью, и много этих тяжелых шагов прозвучало, пока, наконец, в зал не вернулся лорд-канцлер, угрюмо уткнувший подбородок в отороченную мехом мантию. Его сопровождали офицер и два гвардейца. Их появление произвело немалый эффект — лорды беспокойно зашевелились.
Овербери стоял спиной ко входу, но из гордости не повернул головы и не посмотрел, что именно так взбудоражило лордов. Он упрямо глядел перед собой и не знал, что ему уготовано.
Лорд Эллсмер приблизился к столу заседаний.
— Имею честь сообщить вашим светлостям, что его величество преисполнен справедливым негодованием и что он — я повторяю его собственные слова — не может потерпеть подобного ослушания от джентльмена и слуги его величества. Слуга его величества не имеет права отказываться от чести, которую ему оказывает его величество. Дерзость, проявленная сэром Томасом Овербери, заслуживает справедливого наказания, и его величество приказывает нам подвергнуть сэра Томаса Овербери таковому наказанию.
Лорд-канцлер сделал знак секретарю, тот лихорадочно заскрипел пером по пергаменту, а сэр Томас, оправившись от минутного замешательства, запротестовал:
— Милорд канцлер, не могли бы вы привести мне закон, по которому я должен быть подвергнут наказанию? — Он был очень бледен, в глазах его пылал гнев.
— Закон? — Лорд-канцлер удивленно поднял седые брови, за столом раздались смешки.
— Да, закон, — повторил Овербери. — Я прекрасно знаю законы, милорд, и перед тем, как вы вынесете мне наказание, хотел бы знать, по какому закону король может заставить своего подданного покинуть страну.
— После того, как все будет завершено, мы предоставим вам достаточно законных оснований, — последовал ответ, и клерк поднес лорду-канцлеру готовый документ.
Потом Овербери вспомнил, что документ был подготовлен как-то слишком быстро, но сейчас он этого не заметил и продолжал что-то говорить. Его никто не слушал. Лорд-канцлер подписал ордер на арест, подпись была заверена Пемброком, и ордер вручили ожидавшему у входа офицеру.
Два гвардейца стали по бокам Овербери — только тогда он увидел их. Расширенными от ужаса глазами он взглянул на одного, на второго, затем, собрав все свое мужество, окинул гневным взором членов Совета и произнес:
— Что ж, милорды, настанет час, и мы с вами вернемся к этому вопросу.
Гвардейцы быстро провели его по галереям дворца к лестнице — той самой, что спускалась к реке. Только там, стоя в ожидании тюремной барки из Тауэра, он понял, как тщательно продуманы были все приготовления и в какую глубокую западню он попал. Но когда он ступил на борт, в сердце его было больше презрения, чем страха: глупцы, они не понимали, с кем имеют дело, они не понимали, что его не так уж легко уничтожить. И он непременно позаботится о том, чтобы Робин был наказан за вероломство. Итак, ни смелость, ни уверенность не покинули сэра Томаса. Хотя для него было бы лучше смириться.
После ареста сэра Томаса Овербери и город, и двор забурлили слухами. И самыми расхожими были разговоры о том, что падение Овербери — лишь прелюдия к падению самого лорда Рочестера.
Это был самый нелепый из всех слухов, ибо его величество уже подготовил план дальнейшего возвеличивания возлюбленного Робина по случаю его женитьбы (если, конечно, комиссия удовлетворит просьбу о разводе). А чтобы комиссия просьбу удовлетворила, его величество лично наблюдал за прохождением дела.
Его величество отбыл из столицы, прихватив с собой Рочестера, и где бы они ни находились — в Теобальде, в Ньюмаркете, в Ройстоне, — и чем бы ни занимались — охотой с гончими, соколиной охотой, петушиными боями, — его величество с прежним энтузиазмом исследовал тему, и ничто не могло отвлечь его от трудов. Он все писал и писал трактаты к дальнейшему просвещению церковников и юристов и настолько увлекался собственной казуистикой, что порой забывал о самом существе проблемы. Да даже если бы не существовало той дамы, ради которой он старался помочь своему милому Робину, если бы не было партий, возникших вокруг этого дела, он все равно с не меньшей бы радостью воспользовался такой великолепной возможностью продемонстрировать свои таланты — а они потрясали и его самого.
После заточения Овербери в Тауэр прошло три недели. И вот комиссия, возглавляемая богобоязненным и честным архиепископом Эбботом, приступила к слушаниям, и плоды первого дня заседаний легли на стол короля (он тогда находился в Теобальде).
Архиепископ был настроен против развода; у него были вполне солидные аргументы, поэтому он пожелал узнать, какие тексты Ветхого и Нового заветов указывают на право человека получить разрешение на расторжение скрепленного церковью брака, он также задавался вопросом, как в этом свете толкуют священные тексты отцы церкви, как греческие, так и римские, и что думали по этому поводу древние церковные советы. Архиепископ неустанно цитировал Меланхтона, Пецелиуса, Гемингиуса и других.
Торжественно-серьезные экспозиции Эббота ввергли короля в ярость. Архиепископ — он плут или глупец, если решил так явно проигнорировать ученые записки, которые король лично послал ему в качестве пособия? Почему он продолжает задавать вопросы, которые его величество без колебаний назвал в своем ответном послании нелепыми?
С этой минуты в сознании короля дело уже не было связано с личностью и судьбой виконта Рочестера, отныне его величество сражался не за своего фаворита, а за свои собственные взгляды и свой авторитет. Это была дуэль между королем, уязвленным в своем тщеславии, и архиепископом, не желавшим поступиться честностью. Король начал писать длиннейшую диссертацию, долженствовавшую сразить аргументы архиепископа.
Однако Эббот был непоколебим, и его стойкость увлекла церковников и докторов юриспруденции до такой степени, что к июлю все уже знали: мнения комиссии разделились поровну. К великому гневу монарха, ситуация зашла в тупик, и единственным выходом было бы назначение новой комиссии.
Эта отсрочка была для влюбленных настоящей пыткой, не меньшей пыткой стали и слухи, которые пошли по стране, видно, стены Тауэра оказались не слишком надежным заслоном для Овербери. У него бывали посетители, он писал письма, и тон этих писем с каждым днем становился все более желчным, ибо каждый новый день пребывания в темнице служил для него новым доказательством вероломства Рочестера.
На первое полученное из тюрьмы послание Рочестер ответил мягко, дружелюбно, он уверял сэра Томаса, что, если тот проявит минимум терпения, все будет в порядке и что за его освобождением последует назначение на высокий пост в качестве компенсации за страдания.
Нет никаких сомнений, что его светлость был искренен, он желал лишь одного — чтобы сэр Томас побыл в заточении, пока не будет объявлено об аннулировании брака, а уж потом он никакого вреда нанести бы не мог.
Когда в июне Овербери пожаловался на ухудшение здоровья, Рочестер отправил ему сочувственное письмо, лекарственный порошок и своего личного врача Крэйга.
Нортгемптону, однако, все эти нежности совсем не нравились. Его отношения с Рочестером стали теперь теснее некуда, и в результате, когда король и Рочестер отбыли из города, он практически занял положение первого министра государства. Теперь он руководил действиями Винвуда и Лейка, номинальных глав казначейства, теперь он, Нортгемптон, был фактическим главой королевства.
Он сразу же предпринял меры по ужесточению содержания Овербери: приказал тюремщикам не допускать посетителей, запретить прогулки, а также прогнать слугу Дейвиса.
Добрый парень рыдал, когда узнал, что обязан покинуть хозяина, молил тоже посадить его под замок, лишь бы быть радом с сэром Томасом и продолжать ему прислуживать.
Следующим шагом — в качестве назидания визитерам Овербери — был арест джентльмена по имени Роберт Киллигрю: стало известно, что он повторял утверждения Овербери, будто тот владеет фактами, которые не оставят камня на камне в деле о разводе.
Строгости на этом не кончились. Над сэром Уильямом Уэддом, комендантом Тауэра, уже и так сгущались тучи: дело в том, что Сеймуру, возлюбленному леди Арабеллы, удалось бежать из тюрьмы. Нортгемптон же не любил сэра Уэдда за то, что он отличался крайней жестокостью в преследованиях католиков. Поэтому когда появился благовидный предлог — ходили разговоры, будто сэр Уэдд по-своему распорядился драгоценностями леди Арабеллы, — старый граф поспешил уволить коменданта (который к тому же с подозрительной мягкостью относился к Овербери).
На его место по рекомендации главы арсенала сэра Томаса Монсона Нортгемптон назначил пожилого, степенного и туповатого линкольнширского джентльмена Джерваса Илвиза.
Эти меры показались лорду-хранителю печати вполне достаточными, но не могли уменьшить тревоги его племянницы.
Доносившиеся из застенков ужасные слухи уже стали достоянием куплетистов, околачивавшихся возле собора Святого Павла. Ее светлость кипела негодованием: славного имени ее рода коснулись грязные уста уличных рифмоплетов! Она написала об этом возлюбленному, который находился в свите короля. Своими жалобами она вывела из терпения не только отца, мать и братьев, но даже старого Нортгемптона — они считали такое ее поведение совершенно неразумным, поскольку лорд-хранитель печати принял соответствующие меры, дабы урезонить узника Тауэра. Казалось, ее светлости сочувствовала лишь Анна Тернер.
Они сидели на итальянской террасе в Хаунслоу, а чтобы нежные дамы не простудились, слуги покрыли каменную скамью ковром и разбросали по нему подушки. Стоял жаркий июль — ни ветерка, ни облачка, солнце нещадно палило раскинувшийся под террасой сад.
Ее светлость сидела, наклонившись вперед, подперев рукой острый подбородочек, и говорила:
— Все они равнодушны ко мне, и всегда были равнодушны. И лорд Нортгемптон, и мой отец, и мать. Они выдали меня замуж, чтобы приумножить свои богатства, а сейчас помогают мне развестись только потому, что видят в этом собственную выгоду. Разве лорд Нортгемптон не сказал однажды, что благодарит Господа за то, что тот не создал его женщиной, ибо быть женщиной — бесчестье? Меня Господь создал для того, чтобы я полностью вкусила это бесчестье. Какую же недостойную судьбу уготовили они мне! Разве могли они толкнуть меня еще ниже?! Кому знать это, как не вам, Тернер? В отчаянии я просила помощи вашего колдуна Формена, и теперь, вспоминая об этом, мучаюсь от стыда. Потом они спровадили меня в Чартли и отдали во власть человеку, к которому я испытываю глубочайшее отвращение. Разве это не бесчестье для меня, находиться в доме человека, которого я так боялась и который посмел поднять на меня руку? И в дополнение ко всему разве это не пытка — сознавать, что мы с Робином, мы, любящие друг друга так крепко и искренне, вынуждены жить в разлуке, и все из-за моего брака, в котором нет ничего священного?!
Маленькая вдова обняла графиню.
— Ну зачем вспоминать обо всем этом? Вы только лишний раз расстроитесь! Все уже позади, и будущее сулит вам отдохновение от страданий.
— Ах, так ли это, Тернер? Так ли? Разве могу я быть уверена в своем будущем, пока этот ужасный человек Овербери властен все разрушить? Только подумайте, Тернер! После всего, что я перенесла, этот злодей грозится вновь ввергнуть меня в пучину страданий, и ради чего? Ради самого себя, ради осуществления своих амбиций! Ну что я ему сделала, почему он желает мне зла? Разве по моей вине его засадили в Тауэр, разве я виновата в том, что он все потерял? Какая ему корысть разлучать меня с милордом? И почему он считает меня злодейкой? Почему он лишает меня душевного покоя, разве не заслужила я покоя годами страданий? Ах, Тернер, Бога ради, скажите, зачем он это делает?
Владевшая ею пассивность прошла, и сейчас она заливалась горючими слезами.
— Успокойтесь, дитя, успокойтесь! — уговаривала вдова, все крепче обнимая хрупкие плечики ее светлости. — Все позади, а этот человек, он сгниет в тюрьме! Не сможет он ничего вам сделать!
— Не сможет? Да как мне знать? Неужто вы не помните ту отвратительную балладу, которую вы мне и принесли, балладу, которая склоняла мое имя на потребу мерзким людишкам с их мерзкими радостями? Если он не сам ее написал, то именно его гадкие речи вдохновили сочинителя. Если все эти подлости будут продолжаться, тогда нечего и мечтать об аннулировании брака — и так уже слухи доползли из Тауэра до ушей архиепископа и послужили причиной его упрямства.
— Спокойно, дорогая, спокойно! Все не так плохо, как вам представляется!
— Спокойно?! — Ее светлость горько рассмеялась. — Пока этот человек жив, не будет мне мира и покоя. Он сам так сказал, Тернер.
— Тогда убейте его. — Маленькая вдова и сама испугалась, когда произнесла эти слова, — первое, что пришло ей в голову. Графиня задумчиво повторила:
— Убить его… — Она говорила, словно в трансе, а затем вдруг выпрямилась и с резким, жестким смешком продолжила: — Я бы и минуты не медлила, если б это было в моей власти. Этот человек — змей ядовитый, он лег поперек моего пути и грозит смертельным укусом. Неужто кто-нибудь посмеет обвинить меня, если я размозжу голову гаду ползучему?
Маленькая кругленькая блондинка затаила дыхание. Глаза ее сузились, словно она размышляла о чем-то, затем вдова инстинктивно огляделась — не подслушивают ли их? Но они были на террасе одни, кругом стояла тишина, нарушаемая лишь жужжанием пчел в цветах.
— Вы в самом деле так думаете? — мягко переспросила вдова.
— Думаю что? — Изящная золотоволосая головка с достоинством повернулась к Анне Тернер. На вдову глядели омытые недавними слезами темно-лиловые глаза. — О чем думаю?
— Ну, о том, что вы сейчас сказали… Что вы хотите его смерти.
— А если и так?
Вдова закусила губку. А затем, понизив голос почти до шепота, произнесла:
— Такое вполне возможно.
Леди Эссекс с отвращением передернула плечиками:
— О Боже! Нет, нет! Что это у вас на уме? Снова колдовство? Но Формен, слава Господу, умер.
— Есть и другие. Я знаю таких, кто способен повторить все, что делал доктор.
— Нет, нет! — Юный голосок был решителен и тверд. — Ни за что на свете, Тернер! Хватит. Я и так благодарю Бога за то, что он прибрал Формена, ибо без стыда не могу вспоминать о наших с ним встречах. Больше я никогда себя ничем подобным не запятнаю.
— Но вам и не нужно ни с кем встречаться!
Ее светлость вопросительно глянула на вдову, и та ответила:
— Я знаю одного мага, не менее искусного, чем доктор Формен, но более сведущего в разных лекарственных средствах. Он похвалялся, что у него есть вода, которая убивает медленно и не оставляет следов.
Ее светлость отпрянула.
— Как вы смеете предлагать мне такое, Тернер!
— Милое дитя, я просто ищу способ помочь вам. Разве вы сами не желали ему смерти?
— Я? Я такого вовсе не говорила! — Голос ее светлости дрожал от негодования, но слышалось в нем и иное — страх.
— Вы же сами сказали, что вам не будет покоя, пока этот человек жив…
Леди Эссекс вновь наклонилась вперед:
— Есть разница между тем, чтобы желать человеку смерти, и тем, как устроить его смерть. И все же… — Она на мгновение умолкла. — Я лицемерка, Тернер. Вы сейчас заставили меня вздрогнуть, вы заставили меня испугаться, вы вселили в меня ужас. А ведь вы на самом деле лишь указали мне дорогу, на которую я сама желала ступить. Да, отчаяние подталкивает меня на это. — Она снова помолчала, затем продолжила свое объяснение: — Был один джентльмен, он клялся мне в вечной любви, уверял, что готов служить мне во всем и всегда, что готов даже умереть ради меня. Так уж получилось, что и он пострадал от этого Овербери. А этот джентльмен, как говорили, был отличным фехтовальщиком. И вот я подговорила его поссориться с Овербери и вызвать на поединок. Но он подвел меня… Впрочем, не об этом речь. Видите, как я несправедлива? Когда вы предложили мне один способ, я содрогнулась от ужаса, а ведь я сама уже пыталась расправиться с Овербери, только другим способом. — Она встала со скамьи. — Да поможет мне Бог, Тернер! Потому что вся эта история доведет меня до безумия. — Она устало потерла лоб. — Мой дядюшка Нортгемптон прав: быть женщиной — такое бесчестье!
Вдова больше ничего не предлагала, она выжидала. Она прекрасно понимала, что, окажи она леди Эссекс подобную услугу, ее ждет немалая выгода. Смертельная водица обойдется графине не дешевле, чем Форменов субстрат жемчуга. Но не стоит давить, не стоит так уж активно предлагать свои услуги… Вдова была обязана преуспеванием именно своему разумению человеческой натуры: она знала, какой плодотворной почвой оказывается отчаяние, и уже заронила в эту почву семя. Пусть оно прорастет.
— Я всего лишь хотела помочь вам, милое дитя, — повторила вдова, — ибо ваше горе разрывает мне сердце. Дорогая миледи, нет ничего, что я бы не сделала, лишь бы услужить вам.
Нежность, звучавшая в голосе вдовы, оказала свое действие — ее светлость повернулась к ней с милой улыбкой:
— Знаю, дорогая Тернер, знаю. Простите мне мою резкость. Просто в последнее время я стала такой вздорной… Давайте забудем этот разговор.
Ни о сэре Томасе Овербери, ни о горестях миледи более не было сказано ни единого слова. Но в последующую неделю ее светлость часто вспоминала слова вдовы.
К концу недели, измученная отсутствием вестей из Лондона, ее светлость приказала закладывать экипаж и отправилась в Нортгемптон-хауз. Король пребывал в Ньюмаркете, Рочестер состоял при нем. Но дядюшка сообщил, что отсутствие двора не влияет на продвижение дела о разводе.
— Я получил от Рочестера весточку: его величество нашел способ выбраться из тупика. Он назначил в комиссию еще двух членов, на которых может полностью положиться, — епископов Рочестерского и Винчестерского. Однако рассмотрение вопроса отложено до конца сентября.
Это известие глубоко поразило миледи, она понимала, какими бедами может грозить задержка. Она вдруг почувствовала смертельную усталость. Дядюшка заметил, как побледнело и осунулось личико племянницы, и постарался излюбленным способом вернуть ей румянец — ущипнул за щеку.
— Фи! Ну что скажет Робин, когда увидит, что с наших щечек исчезли розы?
— А что еще он может ждать от женщины, измученной горестными мыслями и бессонными ночами? К прежним пыткам добавляются, как вы говорите, новые, и вполне возможно, что мне снова придется предстать перед комиссией и отвечать на эти ужасные вопросы.
— Вряд ли. Но даже если так, разве могут сравниться эти муки с блаженством, что ждет вас в конце? Все будет прекрасно, если только этот подлый Овербери не сотворит какое-нибудь чудо.
У нее перехватило дыхание.
— Что вы сказали?
Он стоял перед ней, заложив руки за спину, и черный халат болтался вокруг исхудалых старческих чресел.
— Я боюсь только одного. Илвиз, новый комендант, получил соответствующие приказания, но этот мир полон подлецами и предателями, и я слыхал, что этот дьявол Овербери во всеуслышание клянется, что, пока он жив, разводу не бывать.
Он уныло опустил голову, но затем рассмеялся, показав пожелтевшие от старости клыки, снова потрепал племянницу по щеке и пригласил отужинать с ним.
Слова Нортгемптона заставили сердце миледи сжаться от страха. За ужином она не могла проглотить ни кусочка. Как ужасно, что судьба, будущее зависит от человека, способного разрушить все одним лишь словом. При этом ее жизнь для него совсем не важна — он заботится лишь о самом себе! Теперь уже ей казалось, будто сэр Томас нарочно воспользовался ею, чтобы связать по рукам и ногам и возлюбленного, и ее близких. Он словно наставил шпагу ей в грудь и объявил: не двигайтесь, а то острие проткнет вас!
Так неужели она должна пассивно ждать своей участи, если один лишь ее намек может устранить угрозу?
Ее светлое личико потемнело, гладкий лоб прорезали морщины — она вопрошала свою душу, дабы найти ответ на страшный вопрос.
Сэр Томас Овербери был болен телом и духом, но, вполне возможно, телесные страдания были результатом терзаний духовных. Он был лишен прогулок, посетителей и связей с внешним миром — ему было разрешено писать лишь лорду Рочестеру. Сэр Томас жаловался новому коменданту, что к нему относятся с такой строгостью, будто он возглавлял заговор против государства и самого короля.
Мрачный и серьезный сэр Джервас Илвиз со всем вниманием выслушивал жалобы, но отвечал, что не волен сам ужесточать или смягчать условия заключения. Сэр Джервас всего лишь выполняет инструкции. Все же в одном вопросе комендант пошел на уступки — взамен верного Дейвиса, потерю которого сэр Томас ощущал особенно остро, комендант предоставил нового слугу. Это был тощий человек отталкивающей наружности, слегка косивший на один глаз и откликавшийся на имя Вестон. Но сэр Томас был рад и этому и, повинуясь собственному чувству юмора, переименовал слугу в Кассия[1117], поскольку тот своей худобой и вечно голодным видом напоминал одного из героев шекспировской пьесы, которую сэр Томас видел в театре на Бэнксайде. Появление нового слуги подарило сэру Томасу надежду.
И вот почему. У слуги был настолько премерзкий вид, что сэр Томас не сомневался: этот тип не может быть неподкупным.
Уверившись, что Рочестер вел нечестную игру, сэр Томас решил перейти от угроз к действиям. Он уже не думал о себе — тем более, что падение его казалось ему окончательным. Для него главным было наказать предателя, которому он служил так верно. Этого можно достичь одним способом. От Лидкота и других посетителей он узнал о той несгибаемой и принципиальной позиции, которую занял в вопросе об аннулировании брака архиепископ Эббот. Сэру Томасу надо было устроить так, чтобы его вызвали в комиссию в качестве свидетеля — он даст такие показания, которые не только разрушат планы леди Эссекс, но и вызовут громкий скандал, и королю не останется ничего иного, как бросить Рочестера на съедение общественному негодованию. Достаточно зная натуру короля Якова, сэр Томас не сомневался, что его величество поступит именно так; во всей этой ситуации было нечто такое комичное, что порой сэр Томас разражался громким хохотом.
Он решил во что бы то ни стало связаться с архиепископом. И помочь в этом мог новый слуга, посещавший его в том самом крыле Тауэра, откуда слишком многие в прошлом всходили только на виселицу или на плаху. Сэр Томас знал о таинственной власти золота над некоторыми человеческими душами и, изучив своего тощего и вечно голодного на вид Кассия, решил, что тот — обыкновенный пройдоха, готовый за горсть монет продать душу.
Со свойственным ему мастерством сэр Томас приступил к выполнению задачи. Для начала он постарался пробудить сострадание к узнику, проступок которого отнюдь не соответствовал суровости наказания. Он так нуждается в белье, книгах, во многом другом. Но не может ничего получить, потому что ему запрещена переписка с теми, кто пришлет ему необходимое! Вот если бы Вестон согласился передать письмо зятю сэра Томаса, Джону Лидкоту, он, сэр Томас, приписал бы, что подателю сего следует вручить пять фунтов.
Тут он заметил огонек, мелькнувший в косых глазах (ему еще ни разу не удавалось встретиться с Вестоном взглядом), этот огонек подогрел его надежды.
Вестон колебался. Если его поймают, ничего хорошего не жди… Но сэр Томас, которому была совершенно безразлична судьба этого мужлана, уверял, что он ничем не рискует. Тогда Вестон сдался, и сэр Томас принялся за письмо. Однако следует помнить, что Овербери был человеком осторожным — именно своей дальновидности он и был обязан прежним возвышением.
Сэр Томас написал письмо. Именно о том, о чем уже говорил Вестону: сообщал Лидкоту о здоровье, о надеждах на скорое стараниями лорда Рочестера освобождение, просил передать свежих рубашек и кое-какие книги, а также приписал, чтобы подателю письма вручили пять фунтов.
Вестон поступил так, как и предполагал сэр Томас: прямиком отнес письмо сэру Джервасу Илвизу. Сэр Джервас тщательно изучил послание и, памятуя о полученных от лорда-хранителя печати инструкциях не пропускать никаких писем, кроме адресованных лорду Рочестеру, переслал его лорду Нортгемптону.
Дни шли за днями, а сэр Томас все ждал свои рубашки и книги. Он посетовал на преданность Вестона коменданту тюрьмы и обозвал слугу дураком, ибо тот лишился возможности заработать пять фунтов на вполне невинном деле. Вестон уже и сам пришел к подобному выводу и, честно признавшись сэру Томасу, пообещал на этот раз непременно доставить весточку адресату.
Но сэр Томас снова поосторожничал: он написал то же, что и в предыдущем письме, добавив лишь, что, видно, прошлое послание либо не достигло цели, либо сэр Лидкот невнимательно отнесся к его просьбе. Пусть теперь пришлет еще и другие необходимые, по мнению сэра Лидкота, вещи.
Через три дня в Тауэр принесли пакет. Комендант изучил содержимое и передал посылку сэру Томасу. Рубашки и прочие предметы убедили сэра Томаса в том, что на этот раз письмо было доставлено и что Вестоном можно пользоваться.
Однако вскоре сэр Томас почувствовал недомогание — его трясло, как в лихорадке. Сэр Томас был убежден, что виновата в этом еда или питье. Болезнь стала хорошим поводом для нового послания Лидкоту: больной просил свежих продуктов. Вестон сначала отказался служить почтальоном, но сэр Томас удвоил плату, и Вестон согласился при условии, что сначала прочтет письмо.
Сэр Томас позволил, а потом вернулся к столу, чтобы сложить и запечатать лист. Он лишь на мгновение отвернулся от Вестона, но и этого мгновения было достаточно: он вложил внутрь прочитанного послания другое, которое зажимал в кулаке. Узник заранее отработал эту операцию, так что Вестон даже и не заметил недозволенного вложения.
Слуга получил свои десять фунтов, а сэр Джон Лидкот — записку, адресованную архиепископу Кентерберийскому: сэр Лидкот должен передать ее адресату по сигналу от сэра Томаса — когда сэр Томас попросит свежих персиков. Если же в течение трех недель он вообще не получит от узника никакого известия, тогда пусть передает послание самостоятельно.
Именно после этого сэр Томас написал свое самое яростное и откровенное письмо Рочестеру, он проклинал, он заклинал королевского фаворита: если он в самое ближайшее время не получит свободы, то предпримет шаги, способные навсегда разрушить планы милорда.
А затем сэра Томаса свалил новый приступ болезни, и теперь он с полной уверенностью объявил коменданту, что боли — результат отравления.
Переводя дыхание между терзавшими его спазмами, он сказал:
— Можете передать лорду Рочестеру, что, если даже я умру, память о его предательстве не умрет никогда. Я уже предпринял необходимые шаги: после моей смерти о нем станет известно все, и он превратится в самого презренного из живущих. Если вы уважаете его светлость, если вы служите ему, то позаботьтесь передать: пусть он как следует печется о моем здравии, поскольку после моей смерти его ждет бесчестье.
Если сэр Джервас и передал предупреждение, то Рочестер и виду не подал, что получил его: Овербери будет в тюрьме до дня развода, и точка. Однако сэр Джервас предпринял свои меры: камеру стали чаще проветривать, а тростник на полу сменили — старый прогнил и скрипел под ногами.
Состояние узника несколько улучшилось, но его по-прежнему мучила слабость. Жизненный пыл его угас, и к концу пятимесячного заключения от строптивого и гордого господина осталась лишь тень.
Прошло еще три недели, и верный инструкции Лидкот со всеми необходимыми предосторожностями передал письмо архиепископу Эбботу.
Наступила середина сентября. Комиссия вот-вот должна была начать свои заседания, ее «укрепили» двумя епископами, которые в любом случае голосовали бы в пользу Рочестера.
Архиепископ пребывал в горестных раздумьях. Он понимал, что стал инструментом вполне земных страстей, но не знал, как изменить ситуацию. И когда прибыло письмо сэра Томаса Овербери, архиепископ усмотрел в нем знак свыше — теперь он мог доказать то, что уже и так знал в глубине своей души.
Сэр Томас писал, что дело о разводе основано на фальшивых утверждениях и на сокрытии истинных фактов и что в его силах раскрыть эти истинные факты, ибо ни один человек на земле, кроме тех, кто непосредственно заинтересован в благоприятном исходе дела, не знает эту историю так глубоко и досконально. И он требует, чтобы в интересах истины и справедливости, как земной, так и небесной, его вызвали для дачи показаний.
Король уже вернулся в Уайтхолл, и архиепископ, не откладывая дела в долгий ящик, потребовал заложить лошадей и отправился во дворец, чтобы изложить требования сэра Томаса Овербери.
Его преосвященство появился во дворце к вечеру, когда король давал аудиенции. Он сразу же заметил крепкий стан и серьезное лицо архиепископа — тот стоял особняком от придворных. Лицо его величества помрачнело: опять этот упрямец, посмевший оспаривать его экскурсы в законы Божьи и человеческие!
Король направился к архиепископу и протянул ему руку для поцелуя. Великолепный Рочестер замер и молча поглядывал на коренастого прелата, которого с полным основанием считал своим врагом. Стоявший по другую сторону от короля Хаддингтон с тайным злорадством забавлялся этой сценой.
Король перестал обнимать Рочестера, возложил руку на плечо архиепископа и взглянул в его серьезные и добрые глаза. После чего спросил, как продвигается интересующее всех дело.
— Я как раз хотел бы переговорить с вашим величеством, — ответил Эббот. — Если ваше величество соблаговолит выслушать меня наедине…
— Наедине?! — переспросил король. — Ха!
Он помедлил, затем решился и увлек архиепископа через всю галерею к окну. Тут они остались вдвоем.
— Так о чем вы хотели мне сообщить? — спросил король. Архиепископ смело глядел королю в лицо.
— Ваше величество уже осведомлены о моем отношении к этому делу. Скажу коротко: мне оно не нравится.
— Ну и что? — спокойно спросил король. — Разве судьи должны рассматривать только те дела, которые им нравятся?
— Судья руководствуется не привязанностями или антипатиями, а лишь своей совестью. Мне безразлично, останется ли леди Фрэнсис супругой графа Эссекса или выйдет замуж за другого. Но я не могу вынести решение, не имея достаточных оснований.
Его величество нахмурился, а прелат продолжал:
— Я прожил на этом свете почти пятьдесят один год, и совесть моя всегда была чиста. Не знаю, как скоро мне предстоит встреча с Господом, но я больше всего боюсь, как бы до этого часа на душе моей не появилось пятно. И больше всего сожалею, что потраву эту может мне нанести рука вашего величества, ибо появился тот, кто желает свидетельствовать о несправедливости дела.
— Как появился? Кто? — В вытаращенных глазах короля мелькнуло удивление.
В ответ архиепископ протянул королю послание. Король схватил его своей пухлой, в перстнях, рукой и взглянул на подпись.
— Ха! Мой старый дружок Овербери?! Ха!
Читая, он пытался удержать на физиономии маску холодности, хотя по мере чтения в нем поднималась волна черного гнева.
Достаточный простак во многом, этот Яков Стюарт кое в чем обладал дьявольским чутьем, особенно обострявшимся, когда ему грозила опасность. Он с одного взгляда понял, каких неприятностей можно ждать от Овербери, какой громкий может разгореться скандал и каким смешным в глазах комиссии будет выглядеть он, король, с его экскурсами в гражданское и церковное право. Каким же презренным и нелепым предстанет он перед всем светом, когда выяснится, что он, монарх, пытался извратить закон ради выгод и удовольствий своего фаворита!
Под внешностью доброго папеньки он скрывал натуру жестокую, жестокую от слабости, а внешняя простоватость, даже кажущаяся придурковатость прикрывала вероломный ум. Этого короля лучше всех охарактеризовал Сюлли, он назвал его «самым умным глупцом христианского мира».
Однако сейчас, под испытующим взором архиепископа, он снова натянул личину простака отца. Но в душе у него кипели страсти: слишком долго этот презренный тип Овербери терзал его душу и плоть, слишком долго королю приходилось конфликтовать из-за него с возлюбленным Робби. И даже сейчас, в Тауэре, этот мерзавец не оставляет его в покое, мало того, смеет слать угрозы самому королю!
Пощипывая бородку, его величество перечитывал письмо. Затем приподнял украшенную плюмажем шляпу, почесал затылок и с глуповатым видом в третий раз принялся изучать послание Овербери. На самом же деле он лихорадочно размышлял о дальнейших своих шагах. Когда король наконец-то оторвался от послания, архиепископ с облегчением увидел, что его величество сияет благодушием. Король милостиво объявил:
— Ну, ну! Что ж, если этому человеку действительно есть что сказать, его необходимо выслушать. Но так ли это на самом деле? А вдруг он просто хочет разжечь скандал, породить сплетни… И все же… — Король вздохнул. — И все же, поскольку я не хочу давать повода злым языкам утверждать, будто затыкаю рты недовольным, вызовите его, пусть предстанет перед лордами и выложит все имеющиеся у него доказательства. Если в его словах нет ничего, кроме бездоказательной злобы, тогда мы о нем позаботимся. Этот человек пишет, что он болен и слаб, но у него, я уверен, достанет сил выступить перед членами комиссии. Я распоряжусь.
И архиепископ, который пуще всего боялся, что король разгневается и откажется возобновлять допросы свидетелей, расчувствовался и со слезами на глазах поблагодарил его величество.
Король потрепал архиепископа по плечу, пробормотал похвалу его добросовестности, в которой он, конечно, никогда не сомневался — ибо тогда архиепископ не занимал бы такой высокий пост. Затем в сопровождении Эббота вернулся в галерею. А за всей этой сценой внимательно наблюдали Говарды — Нортгемптон, Саффолк, некоторые другие члены семьи, в их числе теперь был и Рочестер.
Король ни словом не упомянул о деле, приведшем сюда архиепископа, но после обеда, когда его величество, по обыкновению, направлялся соснуть, он кивком подозвал к себе Рочестера. Услав из спальни камердинера Джибба, его величество не только показал Рочестеру адресованное архиепископу послание, но и рассказал о том, что прелат настаивает на возобновлении слушаний.
— Строптивость, как я сумел заметить, — заявил король, — является основной чертой церковников. Они упорно придерживаются той линии поведения, которую подсказывает им закостеневший в догмах разум, и не обращают ни малейшего внимания на то, какой хаос могут вызвать их поступки. Выполнив то, что они считают своим долгом, они со спокойной совестью укладываются почивать, а в это время полмира корчится от бессонницы.
Но его светлость не слушал рассуждений короля — на его чистом, благородном лице был написан испуг. Он думал лишь о том, о чем говорилось в письме.
— И вы дадите согласие, сир? — наконец воскликнул он.
— Согласие? Да ты понимаешь, чем это грозит? Ядовитый язык этого человека уже чуть было не разрушил все мои усилия. Меня и так критикуют все, кому не лень, так неужели же я позволю какому-то невежде играть на руку критиканам? Я — позволю? Конечно же, нет. Но его преосвященство архиепископ Кентерберийский настаивает, и если я откажу, последствия для меня будут еще хуже. Да ты хоть понимаешь, в какое затруднительное положение мы попали из-за твоего милого дружка? В какой же несчастливый миг тебе пришло в голову сделать его своим секретарем! Черт побери! Да он одним ударом собирается разрушить твое счастье и запятнать мою честь!
Щеки короля горели. Он утратил привычную простоватость, вылупленные глаза его пылали гневом.
Но даже сейчас Рочестер пытался защитить своего несчастного друга — совесть его светлости была нечиста, он понимал, что на долю Овербери выпали страдания незаслуженные и что это письмо, пожалуй, последняя попытка защитить себя, ибо Овербери явно предвидел худшее. Рочестер старался объяснить это королю, подкрепляя слова энергичными жестами, но его величество разгневался еще сильнее — в нем вновь заговорила ревность.
— Так ты и теперь его защищаешь?! — прорычал он. — Как ты смеешь, ведь он угрожает твоему будущему, он хочет надсмеяться над моими философскими изысканиями о расторжении браков! Боже правый, Робби, что это между вами за любовь такая?!
— Это не любовь, это старая дружба, — твердо ответил его светлость. — А я всегда был и, надеюсь, останусь преданным другом.
— Другом?! Этот худший из людей — твой друг? — Король брызгал слюной, но затем сменил гневный тон на саркастический. — Тогда что ж, я разрешу ему предстать перед комиссией, если ты такой преданный друг.
— Нет, нет! Богом заклинаю, не надо!
— Рад, что ты не до конца потерял разум. Тогда посоветуй, как мне поступить. Как сделать так, чтобы я не нарушил данного архиепископу слова?
— А ваше величество уже дали слово?!
— Робин, ты что, от страха совсем мозги потерял?! Черт тебя побери! Как я мог не пообещать? Я должен был дать слово! Надо сделать так, чтобы я не мог его сдержать, понятно? Вот теперь и скажи, как мне поступить?
В другое время, когда бы он не был так встревожен и растерян, его светлость понял бы, что король задает вопрос неспроста, что в королевской голове уже созрело какое-то решение, и нужно только, чтобы Рочестер высказал вслух то, на что подталкивал его король. Но сейчас Рочестер ничего не понимал.
Наморщив лоб, уставившись в землю, его светлость произнес:
— Над этим надо подумать.
Во взоре короля мелькнуло разочарование, он сухо произнес:
— Совершенно верно! Совершенно верно, над этим надо подумать. И если я желаю сохранить свое достоинство, а ты хочешь жениться на Фрэнсис Говард, ответ должен быть найден.
Король встал, проковылял к кушетке, которую Джибб всегда готовил для дневного сна, и уже другим тоном и чуть ли не зевая произнес:
— Иди, оставь меня теперь.
На следующее утро король приказал Рочестеру сопровождать его в Виндзор — его величество собирался пробыть там до окончания работы комиссии, заседавшей во дворце Лэмбет.
Его светлость подумал, что хорошо бы навестить Овербери. Может, удастся умолить, упросить его? Может, напомнив о прежней дружбе и пообещав много хорошего в будущем, удастся заставить сэра Томаса отказаться от мести? Потому что, если даже обещанные Овербери улики и не изменят хода дела, скандал все равно поднимется такой, что брак Рочестера с леди Эссекс станет невозможным. Однако в Тауэр его светлость так и не поехал…
Неудивительно, что первые три дня в Виндзоре его светлость пребывал в тоске и раздумьях. Он не решался возвращаться к этому вопросу в разговорах с королем, а его величество, как ни странно, тоже больше об этом не заговаривал. Напротив, его величество вел себя так, будто ничего особенного не произошло и его ничто не заботит.
А потом, на третий день, пришло известие, которое изменило течение событий и окончательно решило неприятный вопрос.
Сэр Томас Овербери скончался.
Он скончался в Тауэре от болезни, которая, как теперь выяснилось, терзала его уже несколько месяцев.
Так написал его величеству лорд-хранитель печати.
Нортгемптон прислал короткую записку и лорду Рочестеру. В ней он сообщал, что, несмотря на суровые условия заключения, для здоровья сэра Овербери было сделано все возможное и что в прошлый вторник его даже посетил личный врач короля сэр Теодор Майерн. Сэр Джон Лидкот видел тело, расследование состоялось, после чего покойный был предан земле.
Его величество послал за Рочестером. Король не делал секрета из своей радости — этот тип «откинулся» как нельзя более вовремя, всего за двадцать четыре часа до того, как он должен был предстать перед комиссией. Так что расторжение брака теперь дело решенное.
Однако Рочестер не разделял монаршей радости. Никакие доводы не могли отвлечь его от мрачных раздумий: он все время помнил о той ужасной обители, в которой принял конец его старый друг. Совесть его светлости была растревожена, он вспоминал былую дружбу, былые надежды, которые они друг на друга возлагали, ту щедрость ума и таланта, которой одарял его сэр Томас, и думал об ужасной судьбе, которая повергла его в узилище.
Он даже в какой-то степени считал себя виновником смерти сэра Томаса, ибо именно из-за его, Рочестера, двоедушия Овербери попал в темницу. Конечно, во многом, что с ним случилось, сэр Томас сам виноват — к чему было проявлять такую строптивость? Но эта мысль не помогала Рочестеру: для человека великодушного горести, которые ему причиняют, — ничто по сравнению со страданиями, которые может причинить он сам. А Робин Карр, при всех своих недостатках, был человеком великодушным до такой степени, что это стало его основной слабостью.
Злобный смешок короля, когда тот объявил Робину, что мать-природа очень вовремя позаботилась о противнике, вселил в сердце Рочестера истинный ужас.
«Вовремя…» Это слово занозой засело в душе его светлости. Да, конечно, смерть сэра Томаса накануне слушания в комиссии была действительно своевременной. Необычайно своевременной. Подозрительно своевременной. Рочестер вздрогнул, и мысли его потекли по новому руслу.
Они сидели вдвоем с королем. Его величество развалился в кресле, небрежно прикрывшись халатом, ибо привезший известие из Лондона курьер застал короля еще в постели. Король был поражен тем, как вдруг изменилось лицо фаворита.
— Что с тобой, Робин?! Ты не заболел, дружок?
Рочестер сурово глянул на короля и медленно ответил:
— Да, заболел.
— Ох, что же с тобой такое? Что мучает тебя? — В выпуклых глазах короля появилась озабоченность.
— Что меня беспокоит? Вы сказали, что Том Овербери умер как нельзя вовремя. Но действительно ли об этом позаботилась мать-природа?
— Конечно, поскольку болезнь — это кара, насланная самой природой, а мне говорили, что он уже несколько недель болел.
— Неужели ваше величество не желал бы его выздоровления?
— Ну уж нет! — Яков чуть ли не засмеялся. — Если б я сказал, что жаждал его выздоровления, я был бы настоящим лицемером.
— Однако факты говорят о другом. Факты говорят, что ваше величество беспокоились о здоровье Овербери, ведь вы послали к нему вашего личного врача!
У Якова челюсть чуть не отвисла от удивления и испуга.
— Я получил записку от лорда-хранителя печати, — сообщил Рочестер, — там говорится, что сэр Теодор Майерн в прошлый вторник посетил Овербери. А в среду он умер — за день до того, как выступить в комиссии. Странная последовательность событий!
— Черт побери! Что это ты такое говоришь?! — В голосе короля зазвучал отнюдь не наигранный гнев.
Его светлость весьма неуважительно покачал головой и, глядя прямо в лицо королю, спросил:
— Почему вы послали Майерна? Майерн должен был лечить человека, чья смерть, говоря вашими же словами, оказалась очень своевременной? Вы ведь сами сказали, что были бы лицемером, если бы хотели его выздоровления!
— Хватит! — Король Яков вскочил. Он дрожал от злости на фаворита, которому сам же и дал слишком много свободы, в том числе свободу говорить подобным презрительным тоном. — Ты, кажется, забыл, с кем говоришь! — Король запахнулся в халат, чтобы придать своей позе величавость. — Иногда, милорд, вы забываете, что я король.
— Иногда, — последовал смелый ответ, — ваше величество сам об этом забывает.
Они глядели друг на друга так, будто готовы были схватиться врукопашную. Обычно румяное лицо короля посерело. Он весь трясся от ярости.
— Ну, я тебе этого, Робин, никогда не забуду, — чуть слышно пробормотал он. — Я еще с тобой рассчитаюсь!
— О Господи! — в ужасе воскликнул Рочестер и закрыл лицо руками. — Ведь именно это я и сказал когда-то Овербери! И, умирая, он, видно, думал, что в его смерти повинен я!
Прозвучавшая в голосе фаворита боль, как ни странно, тронула сердце короля. Привязанность, которую он чувствовал к этому юноше, заставила его забыть гнев, его захлестнула жалость. Он откашлялся и подошел к Рочестеру. Одной рукой король придерживал халат, другой — трепал Рочестера по плечу.
— Ну, теперь-то он на небесах и знает правду, милый, — вот такими необычными словами король решил утешить фаворита. — Теперь-то он знает, что тебя винить не за что. Он поймет, что во всем, что с ним случилось, виноват он сам. Ну что сейчас об этом сожалеть?
Рочестер опустил руки. Лицо его было ужасно.
— Хватит, Робби, хватит. Соберись с силами. Этот мужлан мог разрушить все твои надежды на счастье, и не только твои, но и ее надежды, а если ты по-настоящему ее любишь, тогда ее мечты, ее надежды для тебя еще важнее, чем собственные. Неужто милая бедняжка мало настрадалась из-за своей любви к тебе, зачем же доставлять ей большие страдания, и все из-за злобности этого человека? А что было бы со мной, Робин? Неужели я ничего для тебя не значу? Неужто твоя любовь к Овербери затмевает все другие мысли и чувства, и, оплакивая его смерть, ты забываешь обо всех тех страданиях, которые он принес бы, останься в живых? Отправляйся в Лондон, дружок, к ее светлости и принеси ей добрую весть: передай ей от моего имени, что решение о разводе будет принято и скоро для нее зазвонят свадебные колокола. Поезжай, Робин, и не возвращайся, пока не сможешь добром вспомнить своего старого отца Якова и пока не поймешь, что нет у тебя на свете друга ближе, чем я.
Рочестер поклонился и молча вышел. А король погрузился в раздумья.
Его светлость вернулся в город и остановился в своих покоях во дворце. Оправившись от первого шока, он уже не был столь бескомпромиссен и жесток к себе. Во многом король прав: Овербери угрожал не только ему, но и королю Якову и Фрэнсис. Так что хватит плакать — если не ради себя самого, то ради них. В конце концов, король имел полное право защищаться и всеми возможными способами противостоять тому, кто в открытую угрожал королевскому величию. А поскольку король всегда сам себе судия, то кто он, Роберт Карр, такой, чтобы осуждать его?
И все же сердце его светлости было полно печали. Сразу по прибытии он отправился в Нортгемптон-хауз к лорду-хранителю печати.
Он застал старого графа в библиотеке — тот усердно трудился над теми вопросами, которые когда-то были в компетенции Овербери. Рочестер не мог не почувствовать горечи, когда увидел, как скоро его светлость прибрал к рукам все нити политики и как быстро его, Рочестера, от дел отстранили — теперь ему сообщали лишь о том, о чем считали нужным сообщить.
Нортгемптон тепло приветствовал гостя. Как и король, он упомянул о крайне удачной по срокам кончине Овербери, как и король, он увидел в этой смерти большую выгоду для дела Рочестера. Однако лорд-хранитель печати вынужден был признать, что смерть Овербери породила нежелательные слухи. Агенты сообщают, что площадь возле собора Святого Павла и прочие места сбора горожан бурлят — впрочем, злобные разговоры всегда были уделом праздных. Поговаривают, что Овербери отравили и что рука, поразившая его, поразила в свое время и принца Генри.
— Ну и пусть болтают, — с презрительной улыбкой добавил старый граф. — Тем скорее иссякнут. Самое главное, что смерть этого типа положила конец всем нашим печалям.
— Однако я бы хотел, чтобы конец был достигнут не ценой чьей-либо жизни, — произнес Рочестер.
Старые хитрые глазки изучали молодого человека. Граф вздохнул:
— Да все бы этого хотели. Но никто ни в чем не виноват. Для этого человека было сделано все возможное. Как я вам сообщал, его лечил личный врач короля, однако его уже никто не мог спасти.
Рочестер с подозрением глянул на старика — интересно, знает ли он что-нибудь наверняка? Но лицо графа было непроницаемым.
Рочестер пробормотал какие-то ничего не значащие слова и осведомился, где можно найти Фрэнсис. Нортгемптон сообщил, что она сейчас здесь.
И когда шею Рочестера обхватили милые ручки, он наконец-то забыл свои горестные мысли. Это был тот бальзам, в котором нуждалась его изболевшаяся душа. Ее светлость побледнела и похудела, под глазами у нее легли тени, глаза лихорадочно блестели. Рочестер понял, что все это — результаты страданий, причиненных Овербери, ибо ей угрожало возвращение в тот самый ад, из которого она так жаждала выбраться. И держа ее в объятиях и чувствуя, как невыносимо было бы для него потерять это драгоценное существо, Рочестер пришел к той самой мысли, к какой его подталкивал король и Нортгемптон: Овербери умер как нельзя вовремя.
После того, как жюри матрон[1118] представило свое заключение, комиссия вынесла решение: брак аннулирован, графиня Эссекс снова становится леди Фрэнсис Говард. Случилось это через неделю после смерти сэра Томаса Овербери.
Семеро членов комиссии, которые голосовали в пользу такого решения, заслужили бесконечную благодарность короля; пятеро других, голосовавших против, заслужили его молчаливый гнев. Не смягчило гнева и знание того, что мнения подданных, как благородного происхождения, так и из простых, разделились почти в той же пропорции, что и голоса судей.
Шесть недель спустя его величество представил новые доказательства безмерной своей любви к Рочестеру, сделав его графом Сомерсетом и даровав баронство Брансептское — богатые угодья этого баронства были присоединены к уже имевшимся обширным владениям того, кто семь лет назад владел лишь переменой платья.
Теперь и двор, и весь город говорили только о предстоящей свадьбе. Дабы отметить событие с подобающим размахом, король, заглянув в казну и увидев, что она совершенно пуста, продал принадлежащие короне земли, и все до последнего пенни было истрачено на подарки и пиры, которые длились неделю. Само же бракосочетание состоялось 26 декабря.
Леди Фрэнсис, одетую в непорочно-белое, с распущенными волосами, вели к алтарю гостивший при английском дворе герцог Саксонский и дядюшка Нортгемптон — он-то был твердо уверен, что в результате этого брака все его амбиции будут наконец-то удовлетворены.
Ее светлость всегда отличалась хрупкостью, а в эти последние месяцы так исхудала, что черты ее обрели почти неземную воздушность, а в глазах светился чуть ли не страх — все приписали эти перемены ужасам ее предыдущего брака.
После банкета в Уайтхолле, после маскарада, специально подготовленного к бракосочетанию Кампионом[1119], после бала Робин увез новобрачную в Кенсингтон, в деревенский дом, который предоставил ему сэр Баптист Хикс.
Доведенная до нервного истощения напряженным днем и мыслями о предстоящей ночи, невеста устало опустилась в кресло, а жених, одетый в великолепный свадебный наряд из белого шитого серебром атласа, стал перед ней на колени. Стоя в этой рыцарской позе, он взял ее изящную ручку в свои руки и поклялся сполна вознаградить за все те страдания, которые она вынесла ради их любви.
Эта клятва, казалось, вдохнула в нее жизнь.
— Да, все это было, было! — воскликнула она с горячностью, даже странной при крайней ее усталости. — Я на все пошла ради любви к тебе, Робин. Ради того, чтобы ты стал моим и чтобы ничто нам не препятствовало. Помни об этом, Робин. Помни всегда!
— Разве я могу забыть, милая?
Она рассеянно играла его золотыми кудрями.
— Неужели я не заслуживаю прощения? Пусть будет забыто все!
— Прощение? Забвение? — Он рассмеялся и обнял ее за талию. — Милая, ты переутомлена.
— Да, да, — прозвучавшая в его голосе заботливость вызвала у нее слезы. — О, Робин, Робин! — Она взглянула на него с печальной улыбкой. — Мы заранее заплатили, и заплатили дорого, за наше счастье. Теперь от тебя зависит, чтобы ничто не нарушало его.
— Дорогая, что может помешать нашему счастью?
— Я… Я не знаю. Мне страшно.
Он приподнялся, взял ее на руки и так стоял, прижав ее к груди.
— Отдохни, дорогая супруга моя, забудь свои страхи. С ними покончено, покончено со всем злом. Отдохни, родная. — Он нежно поцеловал ее. — Сейчас ты станешь настоящей моей женою.
Но отдохнуть ни духом, ни телом им не удавалось — празднества только начались. Они должны были длиться неделю и с таким размахом, какого не знала ни одна свадебная церемония в Уайтхолле.
На счастливую пару сыпались дары, по ценности своей превосходившие все, что прославило это знаменитое излишествами царствование. Сам король преподнес новобрачной драгоценностей на десять тысяч фунтов. Каждый вечер проходили маскарады: одну пьесу написал Бен Джонсон, другую — Кампион, следующую — сам сэр Фрэнсис Бэкон (этот маскарад он устроил на свои собственные средства. Пьеса была такой экстравагантной, что публика даже начала поговаривать о душевном здоровье автора). Лорд-мэр устроил в честь новоиспеченных графа и графини Сомерсет банкет в Мерчант-Тейлорз-холле[1120], а на том самом поле для ристалищ, где судьба впервые отметила мистера Роберта Карра, состоялся турнир, и все участники были одеты в цвета новобрачных. Более того, ради этого события, похоже, примирились все прежде враждовавшие партии. Даже королева забыла о своей нелюбви к Карру — а уж она-то была яростной противницей аннулирования брака — и преподнесла супружеское ложе, что было недвусмысленным символом примирения. И благородный Пемброк, признанный вождь всех врагов фаворита, тоже участвовал в турнире в костюме цветов графа Сомерсета — зеленом с золотом.
Но на самом-то деле это было лишь временным перемирием, ибо вражда пустила слишком глубокие корни. И последующие события взрыхлили почву.
Дело в том, что брак, такой желанный и давшийся такими трудами, поставил Сомерсета в полную зависимость от Нортгемптона и Говардов. Теперь эта семья, члены которой занимали чуть ли не дюжину видных придворных должностей, еще более укрепила свои позиции.
Очень скоро возникла и мощная оппозиция — Герберты, Сеймуры, Расселы с горечью увидели, что придворные блага монополизированы одним семейством, притом семейством тайных диссидентов.
Сомерсет понимал все это, и собственное положение отнюдь его не радовало. Он искал способы обезопасить себя и с тоской большей, чем когда-либо, вспоминал Овербери. Да, Овербери ему очень не хватало. Ему не хватало основательных суждений и тонких советов бывшего ментора. Сомерсет уже видел, что принял не ту сторону, он заметил, как усиливается антиговардовская группировка, в конце концов в нее вошли почти все, имевшие какой-то голос и вес. Он понимал, что буря обязательно разразится, она сметет и Говардов, и его вместе с ними. Вот теперь он припоминал все предупреждения Овербери, все его предостережения против союза с этим семейством и особенно со старым негодяем Нортгемптоном.
В отчаянии, не зная, как выйти из этого трудного положения, он предпринял, пожалуй, самый опасный из всех совершенных им когда-либо шагов.
Пост государственного секретаря пока еще оставался незанятым, а поскольку казна пустовала и откладывать сессию парламента далее было невозможно, также невозможно было откладывать и назначение. Номинально обязанности, входившие в компетенцию первого министра королевства, выполняли сэр Томас Лейк и сэр Ральф Винвуд (они оба, конечно, надеялись официально занять пустовавший пост), к тому же на него претендовал один из Невиллов.
Его светлость рассмотрел все кандидатуры и остановил свой выбор на сэре Ральфе Винвуде. Это был крупный, смуглый джентльмен с полным румяным лицом, окладистой черной бородой и спокойными, глубоко посаженными глазами. Он весьма старательно искал расположения лорда Сомерсета, а на свадьбу явился с многочисленными роскошными дарами. К тому же он обладал хорошими способностями и быстрым умом, и Сомерсет надеялся найти в нем второго Овербери — того, кто взял бы на себя все труды, а славу оставил своему патрону.
Как всегда, послушный воле фаворита, король подписал назначение, и пост достался тому из трех кандидатов, который, на первый взгляд, казался окружающим наименее подходящим. Невиллу были выделены какие-то незначительные привилегии, и он, раздосадованный, ушел в отставку. Но иначе повел себя сэр Томас Лейк. Его-то претензии были самыми обоснованными, поскольку за спиной были годы безупречной службы и богатый опыт, приобретенный еще в царствование Елизаветы. Он принял назначение Винвуда как оскорбление со стороны Сомерсета, посчитал себя униженным и перешел в лагерь врагов — он стал противником самым яростным и боевым и ждал возможности свести с фаворитом счеты.
Прежде чем эта возможность ему представилась, прошел целый год, богатый событиями год.
В июне умер граф Нортгемптон — этот свой последний в жизни поступок он совершил с характерной для него помпезностью и тщеславием. По иронии судьбы он всего лишь несколько месяцев наслаждался должностью, к которой стремился, ради которой интриговал всю жизнь.
Должность лорда-хранителя печати перешла к Сомерсету. Саффолк унаследовал казначейство — ту самую вотчину, которую так долго вожделел и так недолго распахивал Нортгемптон, а должность лорда-камергера, которую прежде занимал Саффолк и о которой отчаянно мечтал Пемброк, также досталась Сомерсету. Пемброк полностью отвечал требованиям, предъявляемым к этой должности, к тому же его поддерживала королева, однако король, похоже, в своей любви к фавориту никакого удержу не знал. Как не знала границ и алчность фаворита.
Все эти перемещения и назначения породили новых врагов. Сомерсет рассорился с Ленноксом и Хэем из-за испанского вопроса, и вообще внешняя политика, которую теперь Сомерсет вел сам, пришла в расстройство. Все это несказанно его раздражало.
Испания и Австрия объединились против протестантских государств. Курфюрст Саксонский почувствовал опасность и обратился к своему тестю, королю Якову, с просьбой выполнить союзнический договор. Сомерсет попал под подозрение из-за происпанских симпатий — на эту сторону его склоняли Говарды.
Растерянный, перепуганный ходом событий, которыми он не мог, да и не способен был управлять, он все сильнее тосковал по Овербери. Овербери сумел бы увидеть всю картину в целом, сумел бы указать безопасный путь! И думая о печальном конце друга, Сомерсет все чаще корил себя и впадал во все большую тоску и раздражительность.
Он стал ссориться с королем, а поскольку серьезных аргументов, которыми раньше снабжал его Овербери, у Сомерсета теперь не было, он возмещал их отсутствие строптивостью, крайне неуважительным тоном, даже грубостью, и его величество настолько был возмущен, что сделал серьезное предупреждение. Перед таким предупреждением вынужден был склониться и упрямый Сомерсет.
— Робин, тебе следовало бы помнить, что всем своим существованием, за исключением разве плоти и крови, ты обязан мне.
— За что я и плачу вам такой преданностью, которую вы не встретите ни у кого, в том числе и среди тех, кто обязан вам плотью и кровью, — последовал ответ.
Король, нахмурившись, разглядывал строптивца.
— Мне что, следовало бы бичевать себя за то, что я сам возвысил человека, посмевшего пронзать мой слух подобными речами?
Его светлость презрительно передернул плечами и отвернулся, а король вскочил в крайнем гневе.
— Ах ты невежда! Черт побери, не дай Господь, если я решу, будто ты меня презираешь или умаляешь мое достоинство, ибо тогда моя любовь к тебе обратится ненавистью! Уйди прочь! Уйди и поучись, как следует себя вести, прежде чем снова предстать предо мною и прежде чем я смогу смыть из моей памяти твои ошибки. Иди!
Сомерсет мрачно поклонился и вышел вон, а король, уязвленный в лучших чувствах, расплакался, словно женщина, к которой охладел любовник.
Единственной, к кому Сомерсет сохранил нежное отношение и ласковую приязнь, была его графиня — та самая, которая когда-то помогла ему преодолеть его собственные предубеждения и его собственную неуверенность в себе.
Они перебрались из Кенсингтона в Честерфорд-парк, возле Теобальда, а потом, поскольку здоровье графини оставляло желать лучшего, переехали в Айлуорт. Здоровье жены немало заботило Сомерсета, и он относился к ней с неизбывной нежностью. Но даже в ее присутствии он не мог избавиться от меланхолии — порождения все возраставших трудностей, глухой враждебности окружающих и собственной растерянности.
Он, как и большинство мужей, чья душа трепетала в тревоге, поверял ей свои горести, откровенно рассказывал о прошлом и особенно о той неоценимой помощи, которую оказывал ему Овербери, он изливал ей свои жалобы, и эти его воспоминания об Овербери еще сильнее мучили ее и без того больную совесть. А он, к пущему ее расстройству, все горше корил себя за постигшую участь Овербери.
Фразы из последнего письма Овербери жгли его душу:
«Твоя жизнь станет гнусным примером предательства и назиданием тем, кто задумает совершить подобное… Ты показал низость души, а я виновен лишь в том, что доверился тебе… На мою долю выпали страдания, неведомые другим… И ты, виновник этих страданий, ты, который должен был бы любить меня безмерно, сгинешь сам, как сгинул я».
Однажды он вслух процитировал эти страшные строки, и ее светлость, побледнев и задохнувшись от ужаса, подбежала к нему, обхватила его златокудрую голову руками и прижала к груди, как бы стремясь уберечь от мириад терзавших его мыслей.
— Возлюбленный мой, ты видишь лишь плоды, но не семена! Как можешь ты корить себя за его страдания, если это он виноват в страданиях твоих?
— Но ведь из-за моего предательства он попал в застенок и там сгинул!
— Условия его заточения вовсе не были бы такими строгими, если бы он сам до этого не довел.
— Может быть… И все же порой я чувствую себя убийцей. А ведь я так его любил…
Она застонала и прижала его к себе еще крепче.
— Ты же не хотел этого! Ты никогда не желал ему смерти. Да если б и так, кто посмел бы обвинять тебя? Ты поступил так, защищая себя, чтобы спасти от крушения свою жизнь — свою и мою. И мою! Неужели ты забыл об этом? Неужели ты простил ему те ужасные слова, что он сказал тебе в ночь ссоры? Другой на твоем месте заколол бы его на месте за эти слова без всякой жалости.
— Пусть бы я тогда его убил, — ответил он. — Это было бы честнее. Но между нами было столько всего… Он служил мне так преданно, с такой любовью! Я был связан с ним такими прочными узами, я так в нем нуждался…
— Но если бы он был жив, он разбил бы в прах все твои надежды. Он приговорил бы меня до смерти быть женой Эссекса, а ты… О, мой дорогой, мой дорогой! Твой ум в смятении. Ты помнишь лишь часть того, что было им сделано.
— Потому что я тоскую по нему и нуждаюсь в нем более, чем когда-либо. Потому что без него я чувствую себя беспомощным. Да, вот я и сказал! Теперь я понимаю, как мне следовало поступать. Мне следовало понять, что разум его болен, мне следовало терпеливо объяснить ему, как много значило для меня это аннулирование брака, как зависело от этого мое счастье. Я бы растопил его сердце, я уверен. Он любил меня… А я… Я оставил его подыхать, словно крысу, в ловушке, в которую сам и загнал.
— Робин! — вскричала она, и это был крик боли. — Если я хоть что-то для тебя значу, не терзай меня более такими словами!
— Ах! Прости меня, любимая. — И он погладил ее бледное, измученное личико.
— Время исцелит твои страдания, — уверила она.
— Время? — Он смотрел перед собой глубоко запавшими и печальными глазами. — Время сделает эту потерю еще горше. Потому что с каждым днем его отсутствие становится для меня все тяжелее.
— Забудь обо всем, — прошептала она с горячей мольбой. — Забудь о делах, о долге, о заботах, о дворе. Тщеславие не приносит счастья. Давай заживем тихо, спокойно в Рочестере или в Брансепте, где пожелаешь! У меня есть ты, у тебя есть я. Разве этого недостаточно, мой Робин? Давай удалимся от света, и мы найдем мир.
Да, пока он слушал ее, он так и думал. Но тот, кто вкусил власти, уже не может без нее существовать, она становится наркотиком.
Возможность, которую терпеливо ожидал мстительный сэр Томас Лейк, открылась в марте следующего года в Кембридже.
Город посетил сам король в сопровождении принца Чарльза, отдавая дань уважения как самому университету, так и его почетному ректору графу Саффолку. Его величество сопровождала огромная свита, и всем было заметно, что в свите присутствуют всего семь дам, и все они связаны кровными или брачными узами с семейством Говардов. Это произошло в результате намеренной забывчивости Саффолка: он забыл пригласить королеву. Его забывчивость углубила разрыв между Говардами и оппозицией.
В числе многих предложенных его величеству увеселений была комедия «Невежда», написанная на латыни одним из студентов и представленная в Клер-холле студентами колледжа Королевы. По этому случаю Клер-холл был пестро украшен, а для короля сооружен специальный подиум, на котором он и восседал в компании графа и графини Сомерсет, графа и графини Саффолк.
Его величество показал большой интерес к этому высокоученому зрелищу, а отнюдь не смягченный латынью грубый юмор вызывал у короля приступы гомерического хохота. Однако в этот вечер для короля нашелся еще один предмет интереса.
В антрактах король оглядывал публику и приметил изящно сложенного молодого человека чуть старше двадцати лет на вид. Молодой человек был облачен в черный костюм, который когда-то, возможно, гляделся щегольски, но теперь изрядно обносился, однако потрепанный наряд не мог скрыть грации в движениях, а в лице, обрамленном блестящими каштановыми волосами, его величество приметил внутреннее благородство.
Король удостоил молодого человека долгим взглядом — он вообще не скрываясь пялился на все, что привлекало его внимание. Он даже пошел еще дальше — указал на незнакомца графине Саффолк. Молодой человек, заметив это, залился краской и неловко переминался с ноги на ногу.
Среди приметивших интерес короля был и сэр Томас Лейк. Его темные глаза зажглись интересом, лицо приняло озабоченное выражение.
Пока шел следующий акт, сэр Томас тихонечко пробрался сквозь публику, и когда наступил антракт, молодой человек обнаружил рядом с собой высокого, представительного и богато одетого придворного, который, приятно улыбаясь, искал с ним знакомства. Придворный начал расспрашивать юношу о нем самом и о его семье. Беседуя с молодым человеком, сэр Томас не упускал из виду и королевской трибуны: интерес его величества к незнакомцу нисколько не уменьшился, он теперь разглядывал не только милого юношу, но и стоявшего с ним придворного.
Молодой человек отвечал сэру Томасу с обезоруживающей искренностью. Его зовут Джордж Вильерс, родом он из Лестершира, где его род живет вот уже четыре сотни лет. Отец умер около десяти лет назад, оставив их в довольно стесненных обстоятельствах. Молодой человек недавно вернулся из Франции, где завершал свое образование, ненадолго заезжал домой, чтобы обнять матушку, а сейчас направляется в Лондон искать удачи. Приезд короля и двора в Кембридж, естественно, возбудил его любопытство, вот он и задержался здесь.
— Так вот чему я обязан знакомству со столь замечательным молодым джентльменом! — заявил придворный, чем окончательно смутил юношу. — Меня зовут Лейк, сэр Томас Лейк. Когда прибудете в город, спросите меня в Уайтхолле. Буду рад вам услужить.
Каким бы амбициозным мистер Вильерс не был, ему и в самых смелых мечтах не могло привидеться то будущее, которое начертал для него сэр Лейк. Он в удивлении разглядывал этого великолепного и могущественного джентльмена; бедный мистер Вильерс и предположить не мог, что настанет день, когда он возвысится над сэром Лейком в той же степени, в какой тот сейчас возвышался над ним. Поэтому он поблагодарил сэра Лейка, причем высказал благодарность в такой изящной и вежливой форме, что сэр Томас возликовал еще больше — нет, решительно этот малый вполне пригоден для того проекта, который уже приобрел некоторые очертания в талантливой голове сэра Лейка. И развитие этого проекта во вполне зрелое предприятие произошло гораздо быстрее, чем мог ожидать сам сэр Томас. Мистеру Вильерсу не придется разыскивать сэра Томаса в Уайтхолле — судьба распорядилась так, что мистер Вильерс отправился в Уайтхолл вместе с сэром Томасом.
Первые намеки на благоприятное развитие событий появились уже в третьем антракте.
Сэра Томаса внезапно призвал к себе сам король и засыпал его вопросами о восхитительном молодом человеке.
Сэр Томас по собственной инициативе приукрасил полученную информацию. Этот молодой человек принадлежит к вполне добропорядочному роду, который в последнее время, увы, пришел в упадок. Более того, покойный батюшка сего юноши заслужил за свою непоколебимую верность самых высоких почестей, однако, как это, к сожалению, бывает, благосостояние обошло его стороной. (Откровенно говоря, сэр Томас не владел никакими доказательствами вышесказанного, однако догадывался, что если король действительно заинтересовался этим пареньком, никаких доказательств и не потребуется).
Король пожелал, чтобы после спектакля ему представили достойного юношу — прощание его величества со студенческой братией изрядно затянулось, ибо король обратился к молодому человеку с отеческой речью, а тот, покраснев и стараясь прикрыть обтрепанные манжеты, стоял перед его величеством навытяжку. Король выразил желание видеть мистера Вильерса в Уайтхолле, дабы сполна возместить несправедливость, причиненную его покойному батюшке.
Мистер Вильерс совершенно растерялся, услышав эти слова, еще больше смутило его прикосновение к щеке двух мягких царственных пальцев, а также многочисленные обращенные на него взгляды. Особенно же поразил его холодный взгляд пары голубых глаз, принадлежавших роскошному золотоволосому вельможе, который стоял рядом с королем.
Мистер Вильерс нашел подходящие слова благодарности и, все еще терзаемый недоумением, позволил сэру Томасу Лейку себя увести — сэр Лейк не желал упускать его из виду. Сэр Лейк окончательно убедился, что этот потрепанный Адонис[1121] может стать тем самым рычагом, с помощью которого он свергнет графа Сомерсета с его высот.
Мистер Вильерс счел инцидент исчерпанным. Тем большим было его замешательство, когда наутро, проснувшись в своей затрапезной гостинице, он обнаружил, что сэр Лейк терпеливо дожидается его пробуждения, оседлав единственный да и то поломанный стул. Этот светский господин сообщил мистеру Вильерсу, что его величество бесконечно очарован молодым человеком и повелевает присутствовать сегодня вечером на латинской пасторали, которую также дают в Клер-холле. Сэр Томас осведомился, в какой степени мистер Вильерс владеет латынью, на что тот честно и откровенно отвечал, что ни в какой. Великолепный придворный был явно разочарован, но после минутного размышления заявил:
— Не важно. Тот тоже латыни не знал… Его величество, несомненно, охотно займется вашим обучением.
Мистер Вильерс ничего из сказанного не понял, а сэр Томас не утруждался объяснениями. Он торопил мистера Вильерса, и когда молодой человек облачился в свой черный костюм, оказалось, что при дневном свете наряд выглядит еще более потрепанным, чем при вечернем. Потому новоявленный ментор сгреб молодого человека в охапку, и все время до обеда они провели в мастерских портных и у галантерейщиков Кембриджа.
Мистер Вильерс видел, какие тратятся на него деньги — таких сумм он и в руках-то никогда не держал, — и в какой-то момент все же потребовал объяснений. К тому же его несколько раздражала снисходительность, с которой обращался с ним этот выдающийся придворный, мистера Вильерса даже не спросили, нуждается ли он в подарках.
Сэр Томас улыбнулся с видом бесконечного терпения и решил ответить откровенно, как человек, который уже не видит смысла уклоняться.
— Разве я не говорил, что вы весьма понравились королю и что он желает познакомиться с вами поближе? Это, сэр, сулит вам большую удачу. Я же вижу свою обязанность в том, чтобы с готовностью служить удовлетворению королевских желаний. Когда вы получше узнаете нравы двора, вы поймете, что это — вернейший путь к успеху.
Джентльмен говорил так, будто мистер Вильерс уже утвердился при дворе, и у мистера Вильерса даже дыхание захватило. Он не мог произнести ни слова и лишь удивленно глазел на сэра Томаса. А тот решил прибегнуть к еще большей откровенности:
— Так что я вовсе не безрассудно щедр. Опыт подсказывает мне, как высоко может взлететь тот, кого король отметил своим вниманием. И если я могу снабдить вас всем необходимым для такого возвышения, вы не оставите мои труды без награды. Когда вы вознесетесь на предначертанные вам высоты, вы отплатите мне тем, что в свою очередь протянете руку помощи.
Конечно, сэр Томас был не до конца правдив, однако это заявление смягчило уязвленное самолюбие, и мистер Вильерс счел все происходящее — в том числе и закупленные для него наряды — простым авансом, который он в будущем вернет. Настроение его значительно улучшилось.
Вечером лорд Сомерсет сидел в Клер-холле рядом с королем и, прикрывшись рукой, позевывал, поскольку латинская пастораль, так восхищавшая его величество, была безнадежно скучна. И вдруг заметил великолепную фигуру в темно-красном бархате и шелковом плаще, из-под которого виднелась шпага на золоченой перевязи. Над всем этим великолепием возвышалось редкой красоты юное лицо в обрамлении тяжелых каштановых волос. Рядом с блистательным незнакомцем был сэр Томас Лейк, и только потому его светлость узнал в роскошно одетом молодом человеке вчерашнего потрепанного юношу из Лестершира.
Интересно, с чего бы сэру Томасу трудиться над превращением вороны в веселую сойку? Отыскав ответ, лорд Сомерсет хмыкнул — это не стоило таких трудов! Из презрительно-уверенного настроения милорда не вывел и тот факт, что в антракте блуждающий взгляд короля приметил молодого человека. Его величество кивком подозвал мистера Вильерса к себе.
Его величество поговорил о пьесе, процитировал особенно запомнившиеся ему строки и осведомился, что думает о них мистер Вильерс. Тот, не будучи дураком и потому не пытаясь скрыть свое незнание латыни, честно отвечал, что поскольку он не понял ни слова, то просто с удовольствием следил за перемещениями актеров по сцене и за их жестикуляцией — тем более, что заранее постарался узнать содержание пасторали.
Лицо короля опечалилось. За его спиной раздался смешок лорда Сомерсета, и, когда мистер Вильерс вернулся на свое место, король не преминул упрекнуть фаворита — а это в последнее время уже вошло у его величества в привычку.
— Ты несправедлив, Робби, ведь если бы не я, ты бы тоже оставался невеждой.
Сомерсет покраснел, губы его решительно сжались. Он слегка помедлил, но ответил вежливо и ровно:
— Ваше величество неверно меня поняли. Я усмехнулся над тем, что человек тратит время на пьесу, в которой не понимает ни слова.
— Однако тот, кто, на первый взгляд, тратит время зря, может на самом деле что-то и выиграть. Сэр Томас привел его сюда вовсе не ради пьесы.
— А также потрудился сводить к портным…
— Ах, ах! Но разве ты не заметил, как хорошо этот молодой человек носит наряды? Сэр Томас просто хотел доставить мне удовольствие.
— Сир, сэр Томас оказал вам не очень хорошую услугу, если рассудил, что вам так легко доставить удовольствие.
Его величество нахмурился и умолк — он уже приучился помалкивать, когда любимый Робин переходил к такому тону. Но он не собирался забывать ни тона, ни огорчения, которое этот разговор ему доставил.
По этой или по какой иной причине, но король изрядно задержал придворную публику после представления, ибо снова подозвал к себе мистера Вильерса. А в конце приказал тому явиться завтра на банкет в Тринити-колледже. После банкета начались танцы.
Именно танцы сослужили мистеру Вильерсу самую благоприятную службу: своей грацией и искусностью он привел в восхищение всех (еще бы — он отличался в этом искусстве еще во Франции). Ему наговорили столько комплиментов, что он ощутил себя чуть ли не таким же образцом элегантности, каким предстал в его глазах сэр Томас Лейк. А тот со скучливой усмешкой на хорошо очерченных губах наблюдал, как король восторженно пялится на мистера Вильерса, как глупо он с этим молодым человеком заигрывает, в какие дебри учености его величество пускается, лишь бы покрасоваться перед юным неучем. Сэр Томас чувствовал презрение к неразборчивому монарху — как же легко возбудить его восторг!
Однако сэр Томас постарался скрыть свое отношение и продолжал упорно трудиться над тем проектом, основание которого заложил в Кембридже. Вернувшись со своим протеже в Уайтхолл, он начал искать милостей графа Пемброка, который жаждал получить должность лорда-камергера и не мог простить, что она уплыла к Сомерсету; он искал милостей архиепископа Эббота, который все еще пылал справедливым негодованием по поводу аннулирования брака графа и графини Эссекс и видел в этом происки Сомерсета; он искал милостей королевы, которая тут же возлюбила прежде ненавидимого сэра Лейка, — она была оскорблена тем, что ее не пригласили на кембриджские празднества и, возможно, несправедливо винила в этом Сомерсета: ведь Саффолк был его тестем.
Каждому сэр Томас представил открытого им молодого человека, предназначенного исполнить роль клина, которым вышибут другой клин — Сомерсета. Все вышеперечисленные с охотой вступили с сэром Томасом в сговор, хотя ее величество королева и сомневалась в целесообразности предприятия. Она за свою жизнь насмотрелась на всех этих фаворитов и знала, что они подобны скорпионам — добившись цели, они не могут не укусить того, кто доставил их на вершину. Сегодня мистер Вильерс кажется робким скромником, преисполненным благодарности к своим покровителям. Но таким был когда-то и Роберт Карр, и мистер Вильерс со временем может стать таким же, каким стал Роберт Карр. Однако попытаться все же стоило. Был составлен настоящий заговор, собраны необходимые средства для экипировки нового фаворита и для приобретения должности королевского виночерпия, каковая давала ему возможность официального пребывания при дворе.
Сомерсет хранил спокойствие. Он всего лишь раз, и то в Кембридже, выказал свое отношение к новой королевской пассии и теперь просто игнорировал молодого джентльмена из Лестершира. Но продолжалось это недолго, пока не произошло одно поистине возмутительное событие, ясно показавшее, какие козни затеваются против его светлости и кто за ними стоит.
Граф Пемброк давал обед для избранных друзей в Бейнардкасле. Был приглашен и сэр Томас, он же произносил тосты. Гостей собралось не меньше дюжины и среди них не было никого, кто бы не поклялся в вечной ненависти к Сомерсету, здесь были также Герберт, Гертфорд и Бедфорд. Встретились они с определенной целью: объединить усилия в дальнейшем продвижении нового фаворита ради полного уничтожения прежнего. Заговорщики пришли к решению, что следующим шагом будет получение мистером Вильерсом рыцарского звания и должности королевского постельничего. Как уверил собравшихся сэр Томас, королева будет на их стороне — а союзник она тем более ценный, что король всячески стремится продемонстрировать несуществующее семейное согласие.
Компания вернулась в Вестминстер в весьма приподнятом настроении. Обильные возлияния возбудили боевой дух джентльменов до такой степени, что когда они на Флит-стрит увидели в окне мастерской художника выставленный на продажу портрет графа Сомерсета, то столпились вокруг и принялись выкрикивать оскорбления картине — они ведь не могли прокричать те же оскорбления в лицо оригиналу. Один из джентльменов распалился до такой степени, что приказал своему слуге бросить в портрет грязью.
Из мастерской выбежал разгневанный художник, а веселая компания покатила дальше, гордясь своим подвигом. Художник же отправился в Уайтхолл к лорду Сомерсету.
Его светлость выслушал рассказ и хотя слегка переменился в лице, все же сдержался и лишь посетовал, что это всего лишь пьяная выходка, и как пьяная выходка недостойна его внимания и серьезного разбирательства. Однако он выспросил у художника имена веселых джентльменов, после чего щедро вознаградил жалобщика. Оставшись в одиночестве, он задумался над происшествием.
Все перечисленные джентльмены были не только открытыми противниками его самого и Говардов, но также были замечены в явной поддержке мистера Вильерса. И его светлость пришел к заключению, что следует отплатить их протеже тем же, что они проделали с его портретом.
Случилось так, что через несколько дней кузен графа Сомерсета, молодой Карр, которому его светлость приискал при дворе местечко, прислуживал королю за трапезой. И вот этот-то дальний родственник совершил нечаянную оплошность — опрокинул на великолепный шелковый костюм мистера Вильерса супницу.
Мистер Вильерс был по натуре человеком веселым и дружелюбным, но в силу малого придворного опыта еще не умел с достоинством выходить из подобных ситуаций. Разозлившись от причиненного ему ущерба и заподозрив в случившемся нечто большее, чем простую неловкость, он в гневе вскочил, опрокинул стул и нанес молодому шотландцу такой удар по голове, что тот зашатался.
Сидевшие поблизости сотрапезники вскочили, чтобы урезонить разбушевавшегося мистера Вильерса.
Мистер Вильерс сразу же осознал чудовищность и бестактность своего поступка, но вряд ли понимал, какое за этим может последовать наказание. Он замер на месте с крайне глупым видом, а с его великолепного камзола медленно капал на пол суп. Молодой же Карр, устоявший после удара на ногах, заслужил всеобщее восхищение своей выдержкой. Он повернулся к королю, прищелкнул каблуками и поклонился, как бы желая сказать, что слишком уважает его величество, чтобы позволить себе хоть как-то отреагировать на подобное оскорбление.
Его величество сидел с отвисшей челюстью и молча наблюдал эту дикую сцену.
Сомерсет холодно посверкивал глазами. Губы его кривила презрительная ухмылка.
Сидевшие за длинным столом сотрапезники (в общей сложности их было около дюжины) и где-то около полудюжины прислуживавших джентльменов в ужасе ожидали развязки.
Наконец, после паузы, тщательно рассчитанной на то, чтобы усилить напряжение, Сомерсет заговорил. Его холодный голос буквально разрезал тишину и слова прозвучали именно такие, какие и должен был в данных обстоятельствах произнести лорд-камергер.
— Стража! — сказал он, и его кузен, с готовностью повинуясь приказу, рванулся к дверям.
На лицо короля упала тень, однако он молчал. Уважение к правилам этикета боролось в нем с личным пристрастием.
В зал вошел офицер стражи — весьма живописная фигура в красном бархате, шляпа с плюмажем покоилась под мышкой, а левая рука в перчатке — на рукояти сабли. Шпоры музыкально позвякивали при каждом шаге. Он остановился и, серьезный и бесстрастный, ожидал приказаний, которые вновь вполне естественно были отданы лордом-камергером.
— Капитан, соблаговолите проводить мистера Вильерса в отведенные ему апартаменты. Выставите у его дверей караул. Пусть караул ждет решения его величества.
Мистер Вильерс сделал было движение в сторону короля, но его величество мановением руки приказал ему молчать.
— Да, да, — хриплым голосом буркнул его величество. — Вам лучше удалиться.
Молодой человек овладел собой, поклонился и вышел в сопровождении офицера. Король проводил его долгим взглядом.
Сидевшие за столом посмели наконец пошевелиться. Лорд Сомерсет громко вздохнул и произнес:
— Мистер Вильерс еще слишком юн, слишком горяч и слишком плохо знает устав.
— Но это может служить и извинением, — пробормотал король. Его светлость поднял брови:
— Придворный устав не предусматривает подобных извинений.
— Придворный устав! — чуть ли не удивленно воскликнул король. — Ха!
Сомерсет кивнул прислуживавшим за столом джентльменам, дабы они продолжали свою деятельность. Но король резко поднялся и коротко приказал Сомерсету следовать за ним.
Его величество заговорил только тогда, когда вошел в свои покои и уселся в мягкое кресло.
— Что это за глупости по поводу устава? — спросил он, не глядя на Сомерсета.
Фаворит стоял в непринужденной позе у стола, на который король опирался локтем. Слегка улыбнувшись, он объяснил то, что в объяснениях, по сути, не нуждалось:
— Как ваше величество и сами прекрасно знаете, я сослался на устав придворной службы, введенный королем Генрихом VIII, в котором ясно говорится о наказании за проступок, подобный тому, что совершил мистер Вильерс. За удар, нанесенный в присутствии короля, ударивший карается отсечением кисти руки. В обязанности лорда-камергера входит соблюдение этого устава. Я, по должности, должен также присутствовать при прижигании культи.
Король мысленно представил себе эту картину и содрогнулся. Во взгляде его появилась паника.
— Нет! Нет! Неужели ты полагаешь, что я должен руководствоваться уставом, придуманным этим старым кровопийцей?
— Кровопийца он или нет, но он был королем Англии, и королем славным, а его уставы и до сих пор хорошо служат.
— К черту эти ваши хорошие законы! К черту тебя, Робби! Неужели ты не понимаешь, как я буду страдать, если парню изуродуют руку? Да даже подумать об этом и то страшно!
— Тогда любой сможет повторить подобное преступление.
— Ах ты, бессердечная тварь! Я не потерплю такого, это я тебе говорю! — и король в сердцах хлопнул ладонью по столу.
Сомерсет спокойно поклонился. Он даже улыбался:
— Но я и не настаиваю, сир.
— А я думал, настаиваешь… Хорошо.
— Думаю, достаточно будет, если его отошлют назад — его манеры более пристойны в Лестершире, чем в Уайтхолле.
— А это уж мне решать!
— Но решение подобного вопроса унижает ваше королевское достоинство.
— Я сам в состоянии хранить свое королевское достоинство!
— Однако это также входит в обязанности лорда-камергера…
— Придержи свой злобный язык! Что ты постоянно придираешься к несчастному пареньку? Я начинаю думать, Робби, что ты действительно с радостью отрубил бы ему руку. Ха!
— Для меня вполне достаточно его отъезда.
— Он никуда не поедет!
— Не поедет? — Лицо милорда приняло надменное выражение. — Жду приказаний вашего величества касательно этого человека.
Король мрачно смотрел в холодное лицо фаворита. Король был обижен.
— Пришли его сюда. Я дам ему урок придворного этикета, этого вполне достаточно!
— Его величество весьма милостивы!
— И ты это прекрасно знаешь. Если б не мое мягкосердечие, я не вынес бы твоих вечных насмешек. В последнее время ты что-то стал слишком неблагодарным. Чем выше я тебя возношу, тем невыносимее ты становишься. Вот какова твоя благодарность! Я просто тебя распустил.
— Но разве не мое глубокое уважение к вашему величеству повелевает мне наказать того, кто проявил неуважение?
— Ты прекрасно знаешь, что я не об этом говорю! Твое неуважение проявляется в тоне, который ты принял в разговорах со мною, а я этого не потерплю! Ни от кого!
— Однако вы согласны терпеть неуважение большее, если прощаете удар, нанесенный в вашем присутствии.
— То была простая горячность! Парнишка был разгневан — и справедливо — неуклюжестью твоего родича!
— Ах, так, теперь в обидчики вышел мой родич! Господи, ваше величество находит замечательные оправдания для мистера Вильерса. — В голосе Сомерсета звучала горечь. — Несколько дней назад друзья этого юного выскочки забросали грязью мой портрет, выставленный на Флит-стрит. И все же его величество запрещает мне принимать против него даже самые мягкие меры, хотя грязью мой портрет был забросан совсем не случайно.
— Что, что? — Глаза короля сузились. Сомерсет вздохнул, затем рассмеялся:
— Вы и сейчас прощаете этого человека под предлогом того, что его оскорбили намеренно.
— Вот оно! Тот увалень, который перевернул суп, — твой родственник. Неужели ты думаешь, что я ничего не понял? Я многое вижу, почти все, Робби, уж ты-то должен знать.
Теперь Сомерсет по-настоящему разозлился. И в открытую проявил свою злобу — она вылилась в горячих жалобах. Всегда так было, заявил он. Король всегда прислушивался к любому, только не к нему, его все время оскорбляют, а король запрещает отвечать на оскорбления, его величество благосклонно выслушивает все гадости, которые говорятся в его, Сомерсета, адрес. Он громоздил такие горы реальных и вымышленных обид и так кричал, что король, не выдержав, прервал его излияния.
— Что ты кричишь, как возчик? — Король, дрожа от негодования, поднялся. — Хватит! Бог мне судья, но я этого больше терпеть не намерен! Ты что, больше не любишь, больше не уважаешь меня? Кто из нас, в конце концов, обидчик и оскорбитель, кто смеет противодействовать моим желаниям и стремлениям? Кто из нас король?! Ты забыл? Ты забыл, что ты здесь только потому, что этого захотел я, только потому, что я к тебе благоволил, и если я вознес тебя так высоко, я же могу тебя и сбросить! И это ты забыл? Уходи теперь и постарайся в будущем не терять память! Запомни все, что я тебе сказал.
Сомерсет ушел, но, увы, забыл слова короля. Недостойные и нелепые стычки между ними продолжались, и поводом был все тот же мистер Вильерс, вскоре, однако, превратившийся в сэра Джорджа Вильерса, королевского постельничего.
Он получил рыцарское звание в апреле, и не без помощи королевы — в этом месяце празднуется день Святого Георгия, и ее величество обратилась к его величеству с просьбой сотворить акколаду[1122] над мистером Вильерсом именно в день его святого[1123].
Граф Сомерсет снова возражал, особенно против назначения юного джентльмена постельничим. Но король, утомленный бесконечными словесными сражениями с фаворитом, на этот раз сослался на свою драгоценную супругу:
— Об этом меня просит сама королева, Робби! Неужто ты полагаешь, что я осмелюсь отказать возлюбленной супруге? — и он подмигнул, как бы намекая, что его женопочитание — лишь хорошо известная им обоим шутка.
На это его светлость ничем ответить не мог и, помрачнев, удалился.
Пышногрудая Анна Датская лично представила юного Вильерса королю и лично протянула Якову шпагу, которой совершалась акколада.
Сомерсет с мрачной ухмылкой наблюдал, как король, вздрогнув при виде обнаженной стали и поспешно отведя глаза, чуть не ткнул Вильерса шпагой в лицо, когда, по обычаю, касался ею плеча новоявленного рыцаря.
С этого момента сэр Джордж на всех парусах пустился в океан придворной жизни. Его новые обязанности еще более укрепили отношения с королем, и те, кто экипировал молодого человека в плавание, с удовольствием наблюдали, как все больше король привязывался к приятноликому и милому джентльмену из Лестершира, а тот использовал все предоставлявшиеся ему возможности. Еще большую радость доставил заговорщикам тот факт, что король взял на себя труд по обучению молодого человека требованиям этикета и пригласил для него других учителей, необходимых в подготовке истинного придворного.
Вскоре сэр Джордж был назначен королевским шталмейстером и даже завел свой собственный двор внутри двора, а поскольку имя его уже было на устах, недостатка в собственных придворных у сэра Джорджа не было.
Сомерсет наблюдал возвышение нового фаворита и узнавал в его карьере те этапы, через которые прошел и сам. Он ревновал, он нервничал, каждый день приносил новые страхи, и граф погружался в мрачную раздражительность.
Король предпринял последнюю попытку смягчить Сомерсета — он считал причиной его раздражительности ревность, а причиной ревности ошибочно полагал самого себя — и решил сделать так, чтобы сэр Джордж Вильерс испросил благосклонности графа. Этим способом король предполагал убедить Сомерсета, что от него по-прежнему зависят людские судьбы.
Сэр Джордж предстал пред очи могущественного фаворита и со скромным видом обратился к нему с речью, старательно для него подготовленной:
— Милорд, я жажду быть вашим преданным слугой, вручить вам мою придворную судьбу и уверить вашу светлость, что вы найдете во мне самого преданного сторонника.
Сомерсет не встал со своего места и даже не снял шляпы, и ее широкие поля скрывали его красивое, выразительное лицо. Ответ был решительным и жестким:
— Я не ищу вашей дружбы и у меня нет для вас никакой благосклонности. Больше всего на свете я желал бы свернуть вам шею — в этом вы можете быть уверены.
Молодой человек вскипел и уже собрался было ответить столь же резко, но сопровождавший его сэр Хамфри Мэй схватил его за руку. Тогда сэр Джордж молча и с достоинством поклонился и вышел.
В спину ему раздался презрительный смех Сомерсета.
Слова лорда Сомерсета были в точности переданы королю. Король был глубоко опечален афронтом, устроенным его «дорогому Стини» — так он теперь именовал Вильерса, поскольку увидел в нем сходство с портретом Святого Стефана, висевшего в банкетном зале. Но, несмотря на громкие заявления, что никто не может повергнуть его в трепет, король все же побаивался упрекать Сомерсета.
Всем известно, что загнанный в глубь души гнев может превратиться в страшный яд. И почти всегда этому яду удается отравить любовь и преобразовать ее в ненависть. И вот теперь король, ради собственного спокойствия продолжавший хранить видимость приязни к своему Робби, в глубине души начал его ненавидеть.
А наш герой, никогда не отличавшийся житейской мудростью, не придумал ничего лучше, как вступить в некоего рода союз именно с теми людьми, которые больше всего и жаждали его падения.
Наиболее активными агентами враждебной ему партии были те двое, кто в свое время метили на должность государственного секретаря — сэр Томас Лейк (ему, как мы помним, было в должности отказано) и, как ни странно, сэр Ральф Винвуд, который должность получил. И если мотивы первого хоть и презренны, но по-человечески вполне понятны, то мотивы второго заслуживают особого разговора.
Сэр Винвуд получил пост именно благодаря стараниям лорда Сомерсета и, казалось бы, должен бы быть ему за это благодарным. Однако, получив должность, сэр Ральф не снискал в ней того, о чем мечтал.
Назначая его государственным секретарем, лорд Сомерсет видел в этом мрачном, суровом джентльмене второго Овербери, то есть того, кто, выполняя все надлежащие обязанности, оставался бы в тени, а плоды трудов предоставил бы пожинать Сомерсету, чтобы тот, не прилагая никаких усилий, оставался бы в глазах всего света вершителем судеб государства.
А сэр Ральф вовсе не желал играть теневую роль: если уж на его долю и выпала тяжкая работа, он не собирался ни с кем делиться ее результатами. Роль тайного советника лорда Сомерсета его не устраивала, и, раздраженный ограничениями, которые наложил на него патрон, он замкнулся внутри этих ограничений и хранил всю получаемую информацию при себе, предоставив Сомерсету свободу блуждать в потемках. Сэра Ральфа мучило подобное положение, он искал способы избавиться от него и фактически получить ту самую власть, которую номинально давала ему должность. Он понял, что, пока бразды правления будут находиться в руках Сомерсета, никакие перемены невозможны, и потому был готов избавить себя от этого бремени. И тщательно просматривал пути завершения того процесса, который уже так искусно начал сэр Томас.
Он наблюдал за растущей популярностью сэра Джорджа Вильерса и, хотя в глубине своей суровой пуританской души презирал его как очередного фаворита, по своему опыту знал, что из фаворитов иногда получаются крупные государственные мужи. А поскольку фавориты безраздельно пользовались монаршим расположением, само провидение назначило им роль того голоса, который может нашептать в королевское ушко нужные слова о нужном человеке. Если Джорджа Вильерса правильно подготовить, его ждет блистательное будущее, а скорость обретения им надлежащего положения будет зависеть от того, с какой скоростью это положение потеряет Сомерсет.
Сэр Ральф Винвуд начал действовать по двум направлениям. Он тщательно культивировал расположение к себе сэра Джорджа Вильерса, в чем следовал новейшей придворной моде, а также разрабатывал способы скорее передвинуть лорда Сомерсета в разряд «ненужных вещей», и в этом его действия не отличались от принятого при дворе курса.
Но вот произошло событие, которое не мог предвидеть и дальновидный сэр Ральф. К нему поступило письмо от королевского агента в Брюсселе — государственный секретарь предпочел не раскрывать его содержания не только своему патрону лорду Сомереету, но и никому другому. Этот агент, мистер Таумбол, писал, что у него есть секретная информация касательно смерти сэра Томаса Овербери. Более он ничего в письме добавить не может, но обещает сэру Ральфу подробно ознакомить его с имеющимися сведениями в обмен на разрешение вернуться в Англию.
Сэр Ральф предался серьезным размышлениям. Он помнил слухи, ходившие после смерти Овербери. Уверившись, что смерть Овербери была отнюдь не случайной, сэр Ральф задал себе вопрос, с которого издревле начинаются все расследования: «Qui bono fuerit?»[1124] Весь ход событий, последовавших за смертью сэра Томаса Овербери, указывал на то, что максимальную выгоду извлек именно лорд Сомерсет и что именно он был тем лицом, кто мог желать избавиться от Овербери.
Эта мысль послужила толчком к дальнейшим поступкам государственного секретаря.
Мистера Таумбола потихоньку вызвали из Брюсселя, и сэр Ральф получил ответ на тот самый вопрос, который возникает в начале любого следствия по делу об убийстве.
Некий молодой англичанин по имени Уильям Рив, помощник аптекаря, был застигнут во Флашинге суровой болезнью. Убоявшись, что болезнь есть наказание Божье, он признался, что сделал сэру Томасу Овербери в Тауэре вливание сулемы[1125]. Сделал он это по приказу своего хозяина, аптекаря Поля де Лобеля, который за два дня до того навещал сэра Овербери. Хозяин, боясь, что бедный парень проговорится, дал помощнику денег и быстренько спровадил за границу.
Сэр Ральф выслушал сообщение с мрачным, непроницаемым видом, тщательно записал показания Таумбола, заставил его подписаться и отправил назад в Брюссель.
После этого сэр Ральф внимательно ознакомился с окружением Поля де Лобеля. Это не составило труда — аптекарь был хорошо известной фигурой. И вот в один знойный августовский день сэр Ральф явился в дом на Лайм-стрит, что возле Тауэра.
Доктор Лобель был поражен внезапным появлением в своей скромной обители грузного чернобородого джентльмена, одетого во все черное и имевшего весьма строгую физиономию. Джентльмен представился государственным секретарем и первым делом потребовал от доктора не разглашать содержания той беседы, которую он намерен с ним провести. Доктор проводил гостя в грязноватую гостиную на первом этаже и предложил кресло.
Однако грозный гость остался стоять, при этом он повернулся спиной к окну, так, чтобы свет падал в лицо аптекарю.
— Я желаю, — объявил он глубоким низким голосом, — побеседовать с вами о вашем помощнике по имени Уильям Рив.
— Уильям Рив? Ах да! — Доктор слегка нервничал, что, принимая во внимание ранг посетившего его джентльмена, было совсем неудивительно — в его гостиную еще никогда ведь не ступала нога государственного секретаря. — Уильям Рив… Да, я его помню.
Сэр Ральф выдержал долгую паузу, его темные, глубоко посаженные глаза внимательно изучали тщедушную фигурку аптекаря. Лобелю было немногим за пятьдесят, это был верткий худощавый господин с живыми умными глазами и решительным ртом. Он был седоват, лысоват, а бурная жестикуляция и акцент выдавали французское происхождение.
С видом глубокого почтения Лобель сложил на груди руки и ждал продолжения разговора.
— Как я понимаю, два года назад вы отослали его за границу.
— Отослал? О нет, я его не посылал. Он сам захотел поехать.
Черные густые брови министра нахмурились:
— Не увиливайте, доктор Лобель, предупреждаю, что я обладаю полной информацией.
Физиономия доктора выразила крайнее удивление.
— Я увиливаю? Я? Но ради чего? Благороднейший сэр, — и аптекарь голосом подчеркнул свое уважение, — парень решил ехать, он сам хотел. Почему же я увиливаю?
— Но вы дали ему денег на поездку. — В голосе посетителя послышалась угроза.
— Деньги? Ах да, я дал ему денег. Я был ему кое-что должен, кое-какую сумму. За два года работы. И кое-что прибавил от себя в качестве презента. Это был хороший паренек. Он хотел посмотреть мир, а я уважаю такие желания. Так что я ему немного помог. Но я дал ему вовсе не такую сумму, о которой стоило бы говорить.
— И все-таки, какую сумму вы ему дали?
— Сумму? — Лобель, прижав указательным пальцем нос, припоминал. Потом пожал плечами. — Как я могу помнить? Это же было два года назад, как ваша милость сами сказали. Я не помню суммы.
И снова наступила пауза. Сэр Ральф пожирал аптекаря мрачным взглядом. Потом решил переменить направление атаки.
— Этот Рив сопровождал вас, когда вы посещали в Тауэре сэра Томаса Овербери?
Что-то промелькнуло на лице француза, какая-то тень, слишком мимолетная, чтобы сэр Ральф успел ее истолковать. При упоминании имени Овербери аптекарь на мгновение прикрыл глаза, однако это длилось лишь миг, а нервное, умное лицо француза хранило старательное спокойствие.
— Возможно, — ответил он. — Даже вероятно. Мои помощники обычно посещают пациентов вместе со мной. Да, скорее всего, так и было.
Сэр Ральф уже определил для себя собеседника как продувную бестию — тот давал короткие ответы по существу, стараясь ничем не выдать своего отношения. А сэр Ральф предпочитал говорливых: они неминуемо рано или поздно проговаривались. Этот же тип своей лаконичностью вынуждал сэра Ральфа к большей откровенности, и государственный секретарь пошел на нее.
— Перед лицом смерти ваш бывший помощник сделал важное признание, — объявил он.
Ему удалось все-таки смутить маленького аптекаря: глаза того забегали, а бледное лицо стало еще бледнее. Однако прозвучавшие затем слова объяснили смущение — оказывается, его поразил не факт признания, а факт смерти бывшего помощника.
— Перед лицом смерти? О! Так бедный Уильям скончался? О Господи! — И аптекарь горестно всплеснул руками.
Ах, чертов актеришка! Сэр Ральф вынужден был продолжать:
— Умер он или нет, я точно не знаю. Но мне известно, что он думал, будто умирает, и потому сделал признание. Это-то признание меня и интересует.
— Интересует вас… Да. Может быть, благороднейший сэр. Что же касается меня… О бедный Уильям!
И снова аптекарь изобразил крайнее сожаление по поводу предполагаемой кончины помощника и как бы не обратил никакого внимания на слова о признании. Волей-неволей сэр Ральф должен был перейти к существу вопроса.
— Хватит! — рявкнул он. — Я хочу поговорить с вами о признании!
— Признании? — Острый взгляд маленького аптекаря обежал тяжелую, суровую физиономию гостя. — Но в чем же он признался?
— Он признал свою роль в смерти сэра Томаса Овербери.
Лобель вытаращился на сэра Ральфа, всем видом своим выражая недоумение. А потом вновь выразительно всплеснул руками:
— Не понимаю! Ничего не понимаю! Ваша милость пришли ко мне с какой-то целью — вы ведь зашли не только, чтобы оказать честь моему дому, не так ли? И если ваша милость открыто спросите меня о том, что желаете знать, я так же открыто отвечу.
Это прозвучало почти что как упрек, и сэр Ральф разозлился. Он пока никоим образом не продвинулся вперед и решил выложить все карты на стол:
— Парень признался, что сэр Томас Овербери был убит. Отравлен сулемой. Яд приготовили вы, мсье Лобель, а ваш помощник, следуя полученным инструкциям, дал его заключенному Овербери.
На узком, белом лице аптекаря застыло выражение шока, а затем он разразился громким долгим хохотом, причем от восторга даже хлопал себя ладонями по бедрам.
Сэр Ральф ждал, пока кончится этот приступ неблагочестивого веселья.
— Ой, это же так смешно! Просто комедия! — Лобель отер выступившие на глазах слезы. — Господи Боже! Значит, я пожелал отравить сэра Томаса Овербери сулемой и рассказал об этом своему помощнику, чтобы он мог при первом же удобном случае меня предать! Замечательный способ отравления! Замечательный способ замести следы! — И он, хватаясь за бока, снова разразился гомерическим хохотом.
— Молчать, клоун! — прорычал слоноподобный сэр Ральф. Но Лобеля было не так-то легко запугать. Он отсмеялся и только тогда ответил:
— Это не я клоун, сэр Ральф. Уж точно не я. Но это самая замечательная буффонада, которую я когда-либо видел и слышал.
— Что это вы себе позволяете, милейший!
К Лобелю вернулась серьезность, хотя он всем видом старался показать, что находит ситуацию крайне забавной.
— Ну подумайте сами, сэр Ральф. Давайте вместе подумаем. Итак, предположим, я должен отравить узника Тауэра. Этот узник, этот джентльмен для меня — никто. Я его не знаю. Но должен отравить. Хорошо. Предположим, это так. В качестве яда я выбираю сулему, а в качестве способа ее применения — вливание. Очень, кстати, неудобный способ. Ладно, примем и такое допущение. Но я почему-то не желаю делать это вливание самостоятельно, о нет! Подобные действия должны храниться в секрете, но я почему-то ни в какую не собираюсь хранить тайну. И верно, зачем таиться, когда хочешь кого-то отравить? Я предпочитаю, чтобы мой помощник во всем участвовал. Отлично! Я вызываю его, вручаю клистир и говорю: «Обрати внимание, Уильям. Этот клистир заполнен сулемой. Хорошенько запомни, а потом сообщи сэру Ральфу Винвуду, великому государственному секретарю, чтобы он мог вздернуть меня на виселицу». Вот как все выглядит, сэр Ральф, не так ли? И вы спрашиваете меня, почему я смеюсь? Вы считаете, что это я — клоун?
И аптекарь снова разразился хохотом, а сэр Ральф стоял с багровым лицом и ничего не мог возразить.
— И вы забываете, сэр Ральф, что я служу аптекарем при моем зяте, сэре Теодоре Майерне, личном враче его величества. Я давал сэру Томасу Овербери только те лекарства, которые предписал сэр Теодор. И если уж я мог дать ему сулему, то только по предписанию сэра Теодора. Я всегда храню его рецепты, все до единого. Соизволит ли ваша милость взглянуть на них?
Его милость не соизволил. Уже гораздо менее грозным тоном он сообщил, что, возможно, кто-то другой пожелает на них взглянуть и под страхом смерти приказал Лобелю беречь их как зеницу ока. Он также высказал злобную надежду, что, когда в рецептах будут разбираться, мсье Лобелю удастся сохранить обычное веселье. И сэр Ральф удалился с весьма тяжелым чувством. Он был уверен, что этому негодяю удалось его провести, удалось сделать так, что правда предстала нелепой выдумкой.
Ладно, с мсье Лобелем разберутся. Но прежде чем предпринимать дальнейшие шаги, следует доложить королю: Лобель напомнил — впрочем, сэр Ральф об этом ранее просто ничего не знал, — что Овербери наблюдал королевский врач. Но даже и королевского врача могут подкупить, особенно если он иностранец! В своем ограниченном пуританском сознании сэр Ральф, подобно большинству англичан, хранил глубокое недоверие к иностранцам. Вполне возможно, Майерна подкупил лорд Сомерсет, а если так, то Сомерсет крепко завязан в этом деле. Но решать следует его величеству.
С этой мыслью сэр Ральф Винвуд отправился из Лондона на встречу с новоявленным царем Соломоном. Его величество путешествовал, и сэр Ральф нагнал его в Гемпшире, в Белью, имении лорда Саутгемптона.
Аудиенция состоялась поздно вечером, после бурного дня, в течение которого его величество предавался обильным возлияниям.
Надо заметить, пересказ сэром Ральфом полученных от Таумбола сведений оказал на короля отрезвляющее воздействие. В конце повествования об аптекарском помощнике багровый цвет физиономии его величества сменился на мертвенно-бледный, а в налитых кровью глазах появился напряженный блеск. И вообще король весь как-то подобрался. Когда сэр Ральф приступил к рассказу о беседе с Лобелем, король прервал его:
— Черт побери! Почему вы отправились к этому типу, предварительно не переговорив со мной?
Сэр Ральф согнулся в поклоне.
— Я почел это своим долгом, сир.
— Ваш долг — повиноваться моим указаниям, а такого указания вы от меня не получали. Так, так! Господи, Боже мой, продолжайте. — Король теребил скатерть, пальцы его дрожали. — Что вам наговорил этот Лобель?
— Он посмеялся надо мной, сир! — И сэр Ральф передал издевательские речи аптекаря.
Король с презрением смотрел на своего государственного секретаря.
— А вам самому разве эта история не кажется смешной? Неужто Лобель не доказал вам всю абсурдность ваших обвинений? И вы еще являетесь ко мне и утомляете меня этой чушью.
На мгновение сэр Ральф растерялся, но потом воспрянул духом:
— Действительно, эта история могла бы показаться абсурдной, если бы аптекарь не дал своему помощнику денег для поездки за границу.
— А как объяснил это Лобель?
Сэр Ральф доложил. Король пожал плечами:
— Вполне удовлетворительный ответ. У вас нет доказательств иных мотивов.
И с этими словами его величество отпустил своего первого министра с рекомендацией более не тратить времени на пустые забавы.
Удрученный королевским выговором сэр Ральф удалился, но остался при прежнем убеждении — он полагал, что королю просто отказала прозорливость. И решил при первой же возможности докопаться до сути: ведь аптекари не снабжают своих учеников деньгами и не посылают их за границу из чистого расположения. Ничто на белом свете не могло убедить в этом сэра Ральфа.
Возможность представилась уже на следующей неделе. Сэр Ральф обедал с графом Шрузбери в его городском доме на Броуд-стрит (графиня Шрузбери в это время пребывала в Тауэре благодаря той роли, которую она сыграла в попытке освобождения леди Арабеллы). Чтобы обеспечить супруге необходимый комфорт, граф искал дружбы с комендантом Тауэра, сэром Джервасом Илвизом. Сэр Джервас был в числе приглашенных, и граф любезно представил его государственному секретарю. Представление он сопровождал просьбой взять коменданта под свое покровительство.
Сэр Ральф принял эту просьбу близко к сердцу. Во время обеда он хранил суровое молчание, но это никого не смутило — он был известен своей мрачностью. На самом же деле сэр Ральф обдумывал, какие выгоды можно извлечь из знакомства с комендантом.
Когда обед подошел к концу, он отозвал сэра Джерваса в сторонку и предложил прогуляться на свежем воздухе. Сэр Джервас с охотой согласился, расценив приглашение как знак того, что сэр Ральф склонен прислушаться к рекомендациям графа Шрузбери. Они степенно шествовали по дорожкам освещенного солнцем парка — сухой, поджарый, пожилой комендант в красном с черным камзоле и грузный государственный секретарь, одетый во все черное. Первая же фраза сэра Ральфа заставила сэра Джерваса вздрогнуть.
— Я буду рад считать вас своим другом, сэр Джервас, и помогать всем, что в моей власти, однако прежде всего я хотел бы убедиться в ложности тех обвинений, которые звучали в ваш адрес в разговорах придворных сплетников по поводу вашей роли в кончине сэра Томаса Овербери.
Комендант остановился. Сэр Ральф также остановился и с тайным удовольствием отметил, что комендант побледнел, а его круглые серые глаза приобрели испуганное выражение.
— Так вы, сэр, знаете, что случилось? — спросил сэр Джервас, самим вопросом давая понять, что и не думает уклоняться от ответов. Сэр Ральф торжественно кивнул:
— О да. Но не знаю, как именно все произошло и в чем заключалась ваша роль. Об этом я бы и хотел узнать.
— О моей роли? Господи, да моей целью было, поелику возможно, охранять и беречь этого несчастного, но при этом не вредить себе. Ибо в деле был замешан лорд-хранитель печати.
— Лорд-хранитель печати?! — Сердце сэра Ральфа бешено забилось. — Вы имеете в виду лорда Сомерсета?
— Нет, нет. Тогда лордом-хранителем печати был лорд Нортгемптон. В истории замешана и леди Фрэнсис Говард, теперь она графиня Сомерсет, а кто еще — не знаю. Я очень рисковал, пытаясь сорвать их планы, но совесть не позволяла мне поступать иначе. И все же, несмотря на мое противодействие, они своего добились. В этом, Господь свидетель, и заключается все мое участие в деле несчастного джентльмена.
Они вновь двинулись вдоль подстриженных бордюров. Сэр Ральф, уткнув бороду в грудь, размышлял.
Хорошенькую же историю он поведает королю! Да неужто и теперь его величество скажет, что сэр Ральф тешит себя беспочвенными иллюзиями и занимается безделицами, если видит нечто странное в том, что аптекарь дал своему помощнику денег для поездки за границу? А ведь в деле замешана и графиня Сомерсет, и лорд Нортгемптон, который тогда был ближайшим другом лорда Сомерсета. Разве можно теперь сомневаться, что и сам граф Сомерсет не остался в стороне? Вот оно, оружие, с помощью которого можно будет окончательно уничтожить этого выскочку! Наконец сэр Ральф заговорил:
— Сэр, я бы хотел убедиться в том, что ваша роль именно такова, как вы ее описываете. Какие меры по охране узника вы предприняли, когда поняли, что на его жизнь покушаются? И как вы пришли к такому выводу?
Комендант отвечал без малейших колебаний:
— Что до последнего, то поначалу мне казалось, будто его болезнь — работа провидения. На самом же деле все было вот как: к сэру Томасу приставили нового слугу, некоего Вестона, его рекомендовал мне начальник арсенала — прежнему слуге больше не доверяли, он проносил на волю записки заключенного. Через неделю после назначения я как-то встретил Вестона в коридоре, он нес узнику суп. В руке у него еще был маленький флакончик, он спросил: «Мне это сейчас дать?»
«Что дать?» — спросил я.
«Ну, вот эту штуку, — и шепотом добавил: — Розальгар[1126]».
«Розальгар? Ты что, спятил? Что это значит?»
Он страшно перепугался:
«Сэр, но вы же сами знаете, что надо сделать!»
«А что надо сделать, милейший?»
Я схватил его за шиворот и под угрозой порки, а то и чего похуже, потребовал рассказать все, что знает. В ужасе этот тип выложил мне всю историю и попытался прикрыться теми, кто его послал. Он поклялся, что действовал по приказу миссис Тернер, получавшей, в свою очередь, указания свыше. Поскольку я не видел никаких причин, почему бы Вестону самому желать смерти сэра Томаса, я ему поверил.
Я отобрал у него флакон и вылил яд. Я видел, что и сам теперь попал в опасную переделку, однако заставил его Богом поклясться, что он не станет принимать участия в убийстве — если сэр Томас виновен в чем-то серьезном и заслуживал смерти, его следовало судить по закону и казнить по приговору суда.
После этого на имя узника стали поступать посылки со сладостями и деликатесами, их отправителем значилась леди Фрэнсис, а доставляла Тернер. Это были пирожные, горшочки с мармеладом, однажды ему прислали даже куропатку. Я все это выбрасывал и заменял такими же яствами, но приготовленными мною. Я понимал, что рискую навлечь на себя гнев тех, кто все это затеял. Но, несмотря на мою бдительность, они все же добились своего. Уверен — и Вестон подтвердил мою уверенность, — что убийство было совершено одним учеником аптекаря. Его подкупили. Сам же аптекарь — надежный, честный человек, думаю, он и по сей день остался таким же. Он действовал по предписаниям доктора Майерна, которого двор направил лечить сэра Томаса, когда тот заболел…
Таков был рассказ коменданта. Сэр Ральф ликовал: все его подозрения подтвердились. Более того, он нашел последнее и решающее звено. Теперь-то уж он разделается и с Сомерсетом, и с Говардами, и со всей происпанской партией.
— Этот Вестон, где он сейчас?
— Он по-прежнему служит у меня в Тауэре, — ответил комендант. Сэр Ральф одобрительно кивнул.
— Пусть пока остается у вас. — И он взглянул коменданту прямо в лицо. — Вы были со мной честны и откровенны, сэр Джервас. И я ценю это, хотя оценил бы еще выше, если бы вы сами с самого начала раскрыли мне эту темную историю. Пора возвращаться. — Он взял коменданта под руку и повел обратно к дому. — Скоро вы снова обо мне услышите, — пообещал он и широкой улыбкой успокоил несчастного сэра Джерваса.
И вновь сэр Ральф искал встречи с королем, на этот раз в Виндзоре, и вновь, оставшись с его величеством наедине, объявил, что хотел бы поговорить о смерти сэра Томаса Овербери.
Король даже испугал его — с такой страстью он закричал:
— Боже правый! Когда же наступит конец разговорам об этом негодяе?!
— Речь идет именно о его конце, — угрюмо ответил государственный секретарь. — Я должен ознакомить ваше величество со ставшими мне известными обстоятельствами его смерти.
И подробно пересказал все, что услышал от сэра Джерваса Илвиза. Яков из монарха разгневанного превратился в монарха совершенно растерянного.
— Ну-ка, повторите, — попросил он сэра Ральфа. — Еще раз, с самого начала.
Он слушал очень внимательно. Шляпу он надвинул на глаза, а пальцы его беспокойно играли брильянтовыми пуговицами зеленого бархатного камзола. И когда сэр Ральф закончил рассказ, он еще долго сидел молча, переваривая сказанное.
— Послушайте, дружище Винвуд, — объявил наконец король, — пусть этот Илвиз собственноручно напишет для меня всю эту историю. Я хотел бы иметь подписанное им признание.
Винвуд удалился и через три дня подал королю письмо сэра Джерваса Илвиза, в котором тот написал все, что прежде устно изложил сэру Ральфу. Это было письмо человека, которому нечего скрывать и который рад, как он приписал в конце, снять со своей души тяжелый груз.
Король читал и перечитывал послание, а затем объявил свою волю: пусть этим делом займется лорд главный судья.
— Передайте письмо Коку и от моего имени попросите его начать разбирательство.
Сэр Ральф высказал мнение, что прежде всего следовало бы арестовать Лобеля, но король надменно ответил:
— Лобель посмеется Коку в лицо, как посмеялся вам. И так ясно, что он ответит. Если бы он действительно приготовил вливание сулемы, он ни за что не сообщил бы об этом помощнику — вот что он скажет. И тогда над нами уже будут смеяться все. А если мы будем выглядеть смешными, какой справедливости сможем мы добиться?
Сэр Ральф указал на то место в письме сэра Джерваса, где он говорил о том, что помощника аптекаря подкупили — Вестон сообщил, будто парню уплатили двадцать фунтов за его работу.
— Да, да, — согласился король. — Помощника аптекаря наверняка подкупили, но это сделал не аптекарь, ему не было нужды. Да и Илвиз уверяет, что это надежный, честный человек; как мы помним, аптекарь лишь выполнял указания своего зятя Майерна, а я сам посылал Майерна к Овербери. Следовало бы арестовать мальчишку-помощника, но, как вы говорите, он либо умирает, либо уже мертв. Так что начнем с другого конца. Пусть Кок сначала допросит Вестона.
Сэр Ральф счел рекомендации короля неразумными, а подобную процедуру расследования неправильной, но королевские приказы не обсуждаются, да сэр Ральф и не осмелился бы на такое. Он вернулся в Лондон и передал указания сэру Эдварду Коку.
Лорд главный судья принялся за работу. Лавина стронулась.
Вестона арестовали, допросили, еще раз допросили. Кок настолько его запугал, что Вестон признался во всем, что было, и в том, чего не было. Флакончик, с которым его поймал сэр Джервас, был вручен ему неким Франклином, алхимиком и магом, который обитал на задах биржи; следующий флакон, уже с какой-то желтой жидкостью, ему передала леди Эссекс через его сына. Вестон отдал флакон сэру Джервасу, тот вылил содержимое. А еще он доставлял горшочки с мармеладом, пирожные и другие деликатесы, которыми его снабжала бывшая хозяйка, миссис Тернер.
Так началось следствие. Сразу после допроса Вестона арестовали миссис Тернер и Франклина. Потом под арест посадили сэра Джерваса Илвиза — его обвинили в соучастии. Сэр Джервас сообщил Коку, что нанял Вестона по рекомендации сэра Томаса Монсона, после чего арестовали и сэра Томаса. От него узнали, что он рекомендовал Вестона по просьбе леди Эссекс и лорда Нортгемптона.
Кок вызвал для допросов Поля де Лобеля, старого и верного слугу Овербери Лоуренса Дейвиса и Пейтона, личного секретаря сэра Томаса.
Лобель стоял на том, что сэр Томас вовсе не был отравлен, но умер, по его мнению, от несварения желудка. Он не давал сэру Томасу никаких лекарств, кроме предписанных доктором Майерном. Аптекарь представил выданные ему рецепты, и, поскольку больше ничего от него не требовалось, Кок отпустил Лобеля с миром.
Показания Дейвиса и Пейтона бросили подозрение на графа Сомерсета.
Первый утверждал, что носил письма от графа к сэру Томасу и в одно из писем был вложен порошок. Второй вспомнил, что слышал громкую ссору графа и Овербери — это произошло в Уайтхолле, за несколько дней до ареста Овербери. Это уже наводило на мысль о том, что у Сомерсета могли быть причины для преступления.
Вестон поведал на допросе и о Формене, но колдун был мертв и потому не мог предстать перед судом. Однако остались некоторые письма леди Эссекс к нему, из которых кое-что можно было почерпнуть, сохранились также восковые и свинцовые куколки, свидетельствовавшие о занятиях черной магией.
Теперь, когда прозвучали имена сильных мира сего, лорд главный судья обратился к королю с просьбой сформировать комиссию на высоком уровне, правомочную продолжать расследование. Его величество согласился и назначил в помощь лорду главному судье старого канцлера Эллсмера, графов Леннокса и Зука.
Отголоски следствия потрясали страну, обрастали самыми чудовищными слухами. В начале октября двор находился в Ройстоне. Слухи дошли и туда, и больше всех перепугался граф Сомерсет, потому что, хотя он и не знал за собой вины, он понимал, чем грозит расследование и ему, и графине.
После того случая, когда он так безжалостно обошелся с молодым Вильерсом, его отношения с королем совсем ухудшились. Как бы компенсируя Вильерсу понесенный от лорда Сомерсета ущерб, король демонстрировал все возрастающую нежность к новому фавориту, и его светлость все больнее терзала ревность. Тщетно король пытался урезонить его уверениями в том, что ценит милого Робби превыше всех — Сомерсет предпочитал доверять собственным ощущениям, а чувства говорили, что Вильерс уже прочно занял его место в королевском сердце. Может быть, если бы при нем был Овербери, тот смог бы указать Сомерсету правильный путь, смог бы убедить его, что не стоит обращать внимания на очередную королевскую игрушку — пусть себе забавляется своим Стини, лишь бы власть оставалась в руках Сомерсета. Но, блуждая наощупь в государственных делах, понимая, что он сам — лишь инструмент в руках Говардов, которые ведут опасную игру, Сомерсет настолько утратил веру в себя, что был не в состоянии терпеть чье-либо соперничество.
Все это выражалось во взрывах ревности, которые и злили, и расстраивали короля. Один из таких скандалов произошел перед самой поездкой в Ройстон, и король пригрозил, что лишит Робби всех его должностей и прогонит прочь. Это вызвало очередной приступ гнева.
— Конечно! С глаз долой — из сердца вон! Вот чего вы хотите! Избавиться от меня! Вот что я заслужил за все годы верной и преданной службы! Его величество мечтает избавиться от меня, заметив новое привлекательное личико. Вы нарочно меня провоцируете, вы намеренно ищете в моих действиях ошибки, чтобы найти основания прогнать меня!
Король, взбешенный этим, как ему казалось, намеренным искажением фактов и не способный смягчить своего фаворита, разбушевался, а потом расплакался.
После этого Сомерсет постарался держаться от короля подальше. Он вместе со двором отправился в Ройстон, волоча за собой своих собственных придворных и прислужников, а в Ройстоне скрывался в своих апартаментах, пока король за ним не послал. Это был как раз в то утро, когда состоялось назначение комиссии по расследованию обстоятельств смерти сэра Томаса Овербери.
Сомерсет явился в покои короля. Яков, хоть и преисполненный решимости положить конец отношениям, ставшим такими неудобными для него, все же не мог в очередной раз не восхититься этой красотой и статью. Лорд Сомерсет был одет в синий бархатный камзол, из прорезей рукавов выглядывала светло-синяя шелковая подкладка. Широкие шелковые подвязки с расшитыми золотом концами удерживали аккуратно натянутые чулки. Он кутался в синий шелковый плащ, а из-под плаща выглядывала прекрасной формы рука, белизной соперничавшая с кружевом манжет. Рука покоилась на золоченом эфесе шпаги. Высокий, прямой, широкий в плечах, он гордо нес свою благородную голову. Волосы и бородка были умело подстрижены, а красивые глаза, когда-то нежные и робкие, смотрели теперь надменно и упрямо.
Король погладил бороду и несколько минут молча разглядывал Сомерсета. В этом человеке была истинная мужская сила, настоящая мужская красота, которой король завидовал и которой хотел бы обладать сам. Наконец его величество неловко повернулся в кресле и издал глубокий вздох, как бы сожалея, что этот великолепный образчик рода мужского скоро превратится в ничто, и все благодаря своей собственной строптивости и несговорчивости.
— Я послал за тобой, Робин, чтобы показать письмо, которое мне сегодня прислал Кок. Это касается тебя.
Его светлость шагнул вперед, бросил в кресло шляпу и перчатки, распустил завязки плаща и взял протянутую королем бумагу. Октябрьский свет был тусклым, почерк лорда главного судьи — неразборчивым, поэтому его светлость отошел к окну.
Король наблюдал за ним из-под светлых бровей и непрестанно облизывал нижнюю губу. Его величество восседал за письменным столом, являвшим собой пример того, как не должен выглядеть письменный стол. На нем громоздились груды книг, валялись самого разного рода документы, причем действительно важные были похоронены под незначительными, и разыскать их теперь не было никакой возможности. А поверх этих свидетельств неустанного умственного труда валялись ногавки[1127], шнуры, соколиные колпачки, собачья плетка, охотничий рог и другие предметы из обихода псарни или конюшни. Его величество кутался в мрачной расцветки халат, а на лоб надвинул синий бархатный ночной колпак. Он внимательно следил за тем, как менялось по мере чтения лицо Сомерсета: сначала тот покраснел, потом краска начала постепенно сползать — лорд главный судья писал о том, что лорд Сомерсет подозревается в соучастии в отравлении сэра Томаса Овербери.
Сомерсет повернулся к королю и расхохотался, но в смехе его не было веселья, а в глазах, особенно синих на побелевшем лице, светилась ярость.
— Да это же бред какой-то! — воскликнул он. — Боже правый. Кок, верно, был пьян, когда сочинил такое.
Король перепугался, услышав этот голос и увидев этот бешеный взгляд, но овладел собой и натянул личину беспристрастности.
— Ты должен был заметить, что он пишет только о подозрениях.
— Да! Подозрения! «Обоснованные подозрения»! Да чтоб чума разразила этого болвана, дурака! Я научу его уважать тех, кого он обязан уважать! Уж он узнает, каково со мной связываться!
— Тихо! Тихо! Кок — лорд главный судья. Он столь же уважаемый джентльмен, как и прочие, и занимает такой же высокий пост. В силу своей должности он обязан расследовать вопросы, которые находит уместными расследовать.
— И которые сами по себе неуместны? — с вызовом переспросил Сомерсет.
— О Господи, что же в них неуместного? Если улики, которыми располагает Кок, дают ему основания для подозрений, в чем я могу его обвинять?
Его светлость, не дожидаясь приглашения, бесцеремонно уселся в кресло. Его трясло от негодования. Чтобы сдержать дрожь, он наклонился вперед, поставил локти на колени и так смотрел на короля.
— Кто распустил эту ложь? — потребовал он ответа. — Кто начал глупую болтовню, будто Овербери был отравлен?
— Об этом сэру Ральфу Винвуду доложил комендант Тауэра.
— И он уверяет, что нити ведут ко мне, не так ли?
Король ничем не показал своего раздражения по поводу неуважительного тона, он продолжал говорить спокойно, даже кротко:
— Так думает Кок.
— Но если он пойдет по этому следу, то поймет, что след ведет мимо меня, выше меня, туда, куда никакой Кок не решится забраться.
Тут король поднял брови и широко раскрыл свои водянистые глаза.
— Как, Робин? Ты что-то знаешь об этом деле?
— «Что-то»? — Сомерсет все ближе придвигался к королю, губы его искривились в каком-то зверином оскале. — Знаю что-то? — повторил он, возвысив голос, а затем зло и презрительно рассмеялся: — Я знаю то, что знает ваше величество.
Король по-прежнему не выказывал ничего, кроме удивления.
— А что я знаю? Что я знаю, Робин?
Сомерсет вскочил:
— То, чего никто в Англии не знает. Как умер сэр Томас Овербери.
Они в молчании смотрели друг на друга. Сомерсет, прямой и напряженный, как струна, весь пылающий яростью, и король, который словно расползся в своем кресле, лицо его хранило отсутствующее выражение. Наконец король облизал губы и произнес тихо и медленно:
— Бог знает, что у тебя в голове, Робин. Бог знает, какие странные мысли. Но в одном ты совершенно прав. Никто лучше меня не знает, что происходит в этом королевстве. И об этом деле я тоже многое знаю из тех писем и бумаг, которые Кок слал мне и раньше. Тебе стоит на них взглянуть. Тогда легче будет понять, почему могло возникнуть подозрение на твой счет. На, держи, — его величество протянул несколько листков.
Растерявшись от этой новой для короля манеры разговора, от этого спокойствия, в котором чувствовалось нечто угрожающее, Сомерсет взял бумаги.
Все они были написаны почерком Кока и в них содержался отчет о допросах Вестона, Монсона, Илвиза, Дейвиса, Пейтона и Франклина.
Сомерсет читал и видел, как раскручивалась цепочка, видел, что она ведет через его жену к нему самому. Он почувствовал, как земля уходит у него из-под ног.
Он припомнил разговор с королем за несколько дней до смерти Овербери, когда король сам обнаружил интерес в том, «чтобы заткнуть этому человеку глотку»; вспомнил разговор после смерти Овербери, когда он обвинил короля в том, что тот нарочно подослал Майерна к сэру Томасу; вспомнил, что король и не пробовал отрицать это обвинение. А теперь перед ним были признания целой группы людей, которые выдвигали серьезные обвинения против его жены и, как результат, против него самого.
Да, в этих записках все выглядело убедительно, и он закричал:
— Все это ложь, это невозможно! Ваше величество знает, что все это ложь!
Его решительность, строптивость куда-то делись, теперь перед королем стоял растерянный, испуганный человек, и перемена эта не укрылась от королевского ока.
— Откуда я могу знать, что это ложь?
— Потому что ваше величество знает правду!
— Да! Знаю из этих самых записок. Они почти не оставляют сомнений. Разве что предположить, что все эти люди лжецы и состоят в сговоре. Но я еще никогда не встречал тех, кто решился бы давать ложные показания, зная, что их слова еще туже затянут веревку на шее. А некоторых из обвиняемых явно ждет виселица. И ты все еще считаешь, что Кок излишне подозрителен?
Сомерсет с тоской глядел на короля. Его воля была сломлена.
— Но кое-чего я все-таки не понимаю, — тихо произнес он и потер лоб. — Я-то знаю, и Бог мне свидетель, что не я виновен в смерти Томаса. Я готов душу свою заложить, что и Фрэнсис здесь ни при чем.
— Тем не менее ты видишь, что питает подозрительность Кока. Ты немало выиграл от смерти этого человека. Оба вы, ты и твоя жена, выиграли от нее. Он мог сообщить нечто, что сделало бы ваш брак невозможным.
— Неужели ваше величество верит в это? — в голосе Сомерсета послышалась прежняя ярость.
— Ну, ну! Дело не в том, во что я верю или не верю, дело в том, во что верит Кок, и в тех показаниях, которые дали эти злодеи. И тебе придется отвечать перед лордом главным судьей, он скоро пошлет за тобой. Я ведь не могу остановить законный процесс, это невозможно, даже если б ты был моим собственным сыном.
Мысли молодого графа унеслись к жене. Если ему придется отвечать, то придется отвечать и ей, а подозрения против нее были даже более обоснованными, чем против него.
— Мой Бог! — простонал он. — Неужели Кок будет допрашивать Фрэнсис? Да она этого не переживет!
А потом его вдруг осенило: может быть, она сможет дать всему логичное объяснение, указать на прорехи, на слабые звенья в этой цепи доказательств?
— Мне надо ехать к ней, — объявил Сомерсет. — Если ваше величество даст мне разрешение, я отправлюсь сразу же. — Он уже просил. Это был человек, признавший свое поражение.
Король взглянул на него чуть ли не с печалью.
— Да, да, Робин. Поезжай к жене. И поскорей возвращайся.
Его светлость схватил шляпу, перчатки и бросился раздавать приказы. А король по-прежнему сидел за заваленным бумагами столом. В его бледных глазах светилась грусть, но на губах играло нечто вроде улыбки.
Под холодным октябрьским ветром, по грязным, расползшимся дорогам, по земле, ставшей темно-золотой от опавшей листвы, скакал граф Сомерсет, и сопровождали его всего лишь два грума. Он покрыл расстояние в один день, с двумя короткими остановками в Хитчине и Сент-Олбансе, где взял свежих лошадей.
Около полуночи у ворот большого дома в Хенли, который стал резиденцией графини, спешились вконец измученный всадник и двое его измученных слуг. Лошади тоже почти падали.
Шатаясь, словно пьяный, он вошел в огромный прохладный холл, приказал принести огня, разбудить людей и разжечь камин в небольшой комнате справа от прихожей. Его приказания еще выполнялись, он успел только сбросить тяжелые от налипшей глины сапоги и выпить кубок горячего поссета, как появилась графиня, встревоженная этим неожиданным ночным возвращением.
Она была в расшитом золотом белом халате, с неубранными волосами, голые ножки она сунула в отороченные мехом ночные туфли. Она была очень бледна, а тени, залегшие на щеках, подчеркивали болезненный блеск глаз. Личико у нее осунулось и заострилось — она была на седьмом месяце беременности, и, глядя на ее отяжелевшую фигуру, на измученное лицо, он почувствовал острую боль: ведь ему придется сказать ей нечто ужасное.
Он нежно обнял ее и погладил по голове. Она прижалась к нему и все говорила, говорила, как она счастлива его возвращению и как она надеется на то, что он задержится дома хотя бы на несколько дней.
А полуодетые слуги все входили и выходили из комнаты, устраивая хозяйские удобства. Наконец, когда все было сделано, в камине весело запылали поленья и слуги покинули их, он, осторожно выбирая слова, рассказал ей о том страшном деле, которое и привело его домой.
Когда он дошел в рассказе до показаний Вестона, она с тихим стоном начала падать. Он подхватил ее на руки. Она, тяжело дыша, лежала у него на груди, он уже было собирался кликнуть лекаря, но она очнулась и умоляла его продолжать.
Он закончил рассказ. Воцарилась долгая тишина. Он не мог вынести этого молчания и начал просить ее сказать хоть что-нибудь, указать хоть на одно слабое звено в цепи выстроенных против них улик.
Он знает, горячо уверял он, что все это — лишь заговор, сплетенный лживыми людишками. Чтобы защитить себя, они оболгали его. Но у лжи короткие ноги. Всегда можно найти способ разрушить козни, этим они и должны сейчас заняться. Он знает, что она хорошо знакома с миссис Тернер, у которой служил этот Вестон, пусть графиня все припомнит, наверняка она найдет, чем доказать свою невиновность. Пусть она только говорит, говорит…
Она села на пол перед камином и чисто механически протянула к огню прекрасную белую руку. Распущенные волосы золотистой мантией покрыли ее плечи. Он стоял, облокотясь на каминную полку, и не мог сверху видеть ее лица. И вот в тишине прозвучал ее голос, глухой и ровный.
— Будь добр ко мне, Робин. Будь милосерден.
— Милосерден? — Словно холодная рука сжала его сердце. — Милосерден?
— Да, милосерден. Кажется, Монтень[1128] сказал слова, которые могли бы принадлежать Христу: «Понять — значит простить».
И снова пала тишина. Он нагнулся к этому маленькому бело-золотому комочку женской плоти, свернувшемуся у его ног, и почувствовал, как по спине у него побежали мурашки. Где-то в парке заухал филин, в камине трещали поленья, и поверх всех этих звуков он слышал, как гулко, тяжело бьется его собственное сердце.
— Простить? — Голос его дрожал от ужаса. — Простить? Фрэнсис! Ты просишь о прощении? Значит, это правда, все эти грязные слухи?
Она, словно в ожидании удара, втянула голову в плечи.
— Я любила тебя, Робин, я люблю тебя и сейчас, и буду любить всегда, что бы ни случилось. Этот человек отрицал любовь, он считал, что все это пустое. Я так исстрадалась из-за моей любви к тебе! Я была храброй. О Господи, какой же безрассудно смелой я была! И теперь, когда все позади, когда должен появиться плод нашей любви, этот подлец снова встает между нами! Помни об этом, Робин. Думай об этом, когда будешь судить меня.
— О, Боже! — простонал он и, чтобы не упасть, обхватил руками каминную полку. Голова его склонилась. — Так ты признаешься в убийстве? Ты, Фрэнсис?!
Она молчала. Она сидела, обхватив колени руками, и тихонько раскачивалась из стороны в сторону. Казалось, разум покидает ее.
— Господи! — Голос его был полон отвращения. — Твой поступок оправдывает все, что он говорил о тебе…
Это был жесточайший удар. Но слова, казалось, нисколько ее не поразили.
— Наоборот, его отношение ко мне оправдывает мой поступок, — ответила она. — Вспомни, как все было, как складывалось. Я ведь находилась уже за гранью отчаяния… Этот человек ради собственных амбиций или просто по злобе хотел заставить меня страдать так, как не страдал ни один смертный. И я должна была выбирать. Я должна была выбирать между ним и собой. Неужто он заслуживал моей жалости, он, который ни на секунду не пожалел меня? Будь справедлив, Робин! Во имя Господа, будь справедлив.
— Справедлив? — эхом отозвался он и рассмеялся. — Прибереги просьбы о справедливости для Кока.
— Для Кока?! — Она подняла голову и впервые взглянула на него. Он заметил свинцовую бледность ее лица, ее расширенные от ужаса глаза, и впервые лицо ее показалось ему уродливым.
— Ах! Так это тебя пугает? — усмехнулся он.
— Да, пугает, но не из-за себя самой. Самое страшное для меня — потерять твою любовь, Робин. И есть еще ребенок, мне надо думать о нем.
Он принялся мерять шагами комнату. Весь мир рухнул, вся его жизнь была разбита, и он не мог в этот страшный час думать ни о чем, кроме как о своем крахе. Все уничтожено, и ничего не возродишь. Одним ударом он сброшен со сверкающих высот… И на эти высоты он вскарабкался с помощью Овербери. Только Овербери мог возвысить его, и только Овербери поддерживал его на этой захватывающей дух высоте. А она… она убила Овербери. И впервые он понял всю глубину предсказаний Овербери: да, он пал вместе с сэром Томасом, но пал в бесчестье, в позор.
Она с трудом поднялась и стояла у камина, опершись о полку. Ей не нужно было слов — по его молчанию, по тому, как вышагивал он по комнате, она поняла все, что творится в этом истерзанном сердце. Она поняла, что в нем поднимается отвращение к ней. Наконец она заговорила:
— Робин, мне нужна твоя помощь, твое милосердие.
Он остановился. В глазах его пылало безумие.
— Ты смеешь на это надеяться?
Она покачала головой:
— Не ради себя. Ради себя я не стала бы просить. Я уже сказала, что без твоей любви для меня нет жизни. Но во мне растет твой и мой ребенок. Если я погибну, он погибнет вместе со мной.
— А разве так не лучше? — печально спросил он. — Разве не лучше, чтобы ребенок не родился и не узнал бесчестья? Ведь на нем всегда будет стоять клеймо убийц, отравителей. Потому что твое падение означает и мое падение. Твое признание неминуемо навлечет вину на меня.
Эти слова с новой силой всколыхнули ее любовь к нему до такой степени, что она затмила даже материнскую любовь.
— Не бывать этому! — пронзительно вскрикнула она. — Я расскажу всю правду, я скажу, что это целиком моя вина, что ты не имеешь к убийству никакого отношения! Какие могут быть против тебя улики?
— Улики? — он рассмеялся. — Мои враги об этом позаботятся. Ты отдала меня им на растерзание, ты столкнула меня в пропасть такой глубины, в которую они и не надеялись меня сбросить.
Она была на грани безумия, но нечеловеческим усилием овладела собой, потому что теперь от ее мужества, от ее ясного ума зависела судьба их семейного корабля — потонет ли он, или она сумеет вывести его из опасных вод.
— Тогда ради себя самого и ради ребенка ты должен бороться, Робин. Обо мне не думай! Я играла — и проиграла, и теперь ничего не значу. Думай о себе, о ребенке и о себе. Ты можешь уговорить короля. Ты имеешь на него влияние. Покажи, в какой ад ты попал, будь откровенен с ним, Расскажи ему о моей роли. И он никогда не отдаст тебя на растерзание, а ради ребенка ты сможешь уговорить его простить и меня. А после всего, если на то будет твоя воля, я уйду, и ты больше не услышишь обо мне. О Робин, Робин, как бы я хотела отдать свою жалкую жизнь, чтобы тебе было хорошо!
Он стоял перед ней слабый, беспомощный. Душа его разрывалась между гневом и жалостью.
— А что может сделать король? Машина правосудия запущена. Может ли король остановить ее? Может ли он приказать Коку вывести из-под наказания этих злодеев? И как, на каких основаниях? Вестон, Франклин и Тернер сами признались в том, что, словно крысы, жили злом. И их тоже теперь освободить? А если их накажут, то как могут не наказать тех, кто, по их словам, нанял их для этого преступного деяния? Ничего король сделать не может. — Он повернулся и снова принялся шагать. — Я примчался к тебе в надежде, что мы сумеем вместе с тобой найти выход, разрушить злобные козни, но оказалось…
Он замолчал и продолжал кружить по комнате с низко опущенной головой. А потом остановился и взглянул на нее. Она стояла у огня и дрожала от холода, зубы ее стучали, губы посинели.
— Ты замерзла, — произнес он ровным, каким-то неживым голосом. — Иди в постель. Мы больше ничего не можем сделать, да и говорить больше не о чем.
И она поняла, что все уже сказано. В эту ночь что-то было убито и похоронено навсегда, что-то, ради чего она так отчаянно боролась, ради чего она была и смела, и безжалостна. Понурив голову, она неуверенной походкой побрела к двери. Здесь она остановилась и повернулась.
— А ты что будешь делать, Робин? — спросила она тихим, жалобным голоском.
— На рассвете отправлюсь назад в Ройстон.
— Я увижу тебя до отъезда?
Он покачал головой:
— Зачем?
Она открыла дверь, но на пороге вновь остановилась и замерла в нерешительности.
— Поцелуй меня, Робин… Может быть, в последний раз. Мы больше никогда не увидимся.
И в этот миг что-то в нем сломалось окончательно и он зарыдал, как дитя. Он подбежал к ней, схватил ее в объятия и, плача, стал целовать лицо и шею, а она, дрожа от отчаяния и благодарности, прижималась к нему все теснее. Но ее глаза были сухи.
— Еще не все потеряно, — божился он, грудь его сотрясали рыдания. — Я сделаю все, что в человеческих силах. Я увижусь с королем. Я отдам себя в его руки. Я упаду перед ним на колени. Может быть, он пожелает отправить нас в изгнание, может быть… Держись, Фэнни, не все еще потеряно. Доверься мне. Доверься. Иди отдыхать, дитя мое, и молись.
Он чувствовал острую жалость и к ней, и к себе, и к еще не родившемуся ребенку.
Обратная дорога заняла у него два дня — настолько он ослабел. Но настроение его резко переменилось: в нем уже не было ни раскаяния, ни смирения.
По дороге он вспомнил некоторые моменты, которые выпали из его памяти в Хенли, когда он слушал страшное признание жены. Он вновь припомнил разговор с королем, состоявшийся сразу же после смерти Овербери. Если в словах короля не было сознания собственной вины, то что же в них было, когда Яков уговаривал Сомерсета не горевать? Была во всей этой истории какая-то мрачная тайна, и всю дорогу Сомерсет размышлял о ней. И вдруг, словно молния, тьму прорезало понимание. Этот свет возродил его мужество, вернул ему смелость, поэтому поступь его, когда он шел к королю, вновь была тверда, а голову он держал высоко и не обращал внимания ни на смешки, ни на косые взгляды, которыми встретили его придворные.
Время было предобеденное, и Сомерсет увидел добрый знак в том, что король соизволил задержаться, отпустить прислуживавших ему джентльменов и послушно уселся за рабочий стол, чтобы выслушать отчет о поездке в Хенли.
— Хорошо, что ты вернулся, Робби, — заявил король. — И вовремя, потому что Кок послал за тобой. Ты должен ехать в Лондон.
Сомерсет поднял брови, но не выказал страха.
— Уже?! — воскликнул он.
— Не имеет смысла откладывать. Кок — усердный и преданный служака. И, надеюсь, ты тоже докажешь свое усердие и преданность.
— Кок может подождать, — спокойно ответил его светлость. Лицо его было бледно, а глаза покраснели от усталости. — Я никуда не поеду.
— Не поедешь? Что это такое ты говоришь? Таково требование закона. Если бы Кок послал за мной, даже я бы подчинился. Этого не избежать.
— Однако ваше величество может написать Коку и сообщить ему, что все, что сказано в его записках обо мне и графине, — чистая чепуха.
— «Чепуха»? Чепуха, ты говоришь?
— Сир, давайте еще раз припомним ту историю, как изложили ее злодеи. Давайте попробуем свести концы с концами. Пять месяцев Вестон находился в Тауэре, и все это время, как он утверждает, он давал Овербери яды, которые ему вручали Тернер и Франклин. Он давал розальгар, мышьяк, «aqua fortis» и Бог весть что еще, а сэр Томас все не умирал.
— Потому что комендант Тауэра был начеку, он заставил Вестона вести двойную игру: принимать деньги от тех, кто его послал, но не выполнять порученное.
— Но в этих записках нигде не сказано, что Вестон все-таки выполнил поручение и дал какой-то из ядов сэру Томасу.
— Однако он наверняка это сделал, иначе сэр Томас был бы жив.
— Да, он был бы жив, если бы в последний момент на сцену не вышел кто-то другой, кто-то, кто не побоялся совершить убийство, ведь Вестон не решался, он страшился наказания, которое сулил ему комендант.
Король в замешательстве отвел взгляд, погладил бороду, чтобы скрыть свое удивление.
— Ну, об этом я ничего не могу сказать. Это дело Кока.
— Хотя в записках и об этом кое-что все же говорится. И Вестон, и сэр Джервас Илвиз упоминают помощника аптекаря, который был у Овербери за два дня до его смерти.
— Мальчишка мертв, — резко ответил король, — его невозможно призвать в свидетели.
— А в его показаниях и нужды нет, — его светлость произнес эти слова с почти беззаботным видом. — Мальчишка — всего лишь инструмент в чужих руках. Он сделал то, что ему приказали. Он выполнил приказ аптекаря, который, в свою очередь, действовал по указаниям доктора Майерна: аптекарь давал узнику то, что предписал Майерн. А Майерна послали к заболевшему Овербери вы, ваше величество. Но ведь и предположить невозможно — не так ли? — что именно Майерн виновен в смерти сэра Томаса?
Они минуту глядели в глаза друг другу. Во взгляде его светлости была суровость, во взгляде короля — пустота.
— Верно, такое предположить немыслимо, — произнес Яков низким, сдавленным голосом.
— Тогда становится ясно, что сэра Томаса никто и не убивал.
— Ситуация мне понятна. Но злодеи утверждают, что действовали по указке леди Сомерсет и лорда Нортгемптона.
— Совершенно естественно: они хотят прикрыться высокими именами.
— Однако Пейтон уверяет, что между вами была бурная ссора, — а это уже мотив для убийства. Лоуренс Дейвис говорит, что ты послал сэру Томасу порошок, после которого он себя очень плохо почувствовал.
— Я послал ему порошок за три месяца до смерти. Можно ли утверждать, что он умер из-за этого?
И снова король принялся гладить бороду. Яркий солнечный свет играл на рыжих волосках, которыми поросла рука Якова, свет подчеркивал мертвенную белизну его кожи. Граф заметил, что рука короля дрожала.
— Так, так, — с растяжкой произнес король. — Об этом стоит поговорить с Коком. Может, тебе удастся убедить его своими аргументами. Я вижу определенную логику.
— Ваше величество по-прежнему считает, что я должен предстать перед Коком?
Само предположение, что кто-то может ослушаться приказа лорда главного судьи, казалось, потрясло короля.
— Боже правый, дружище! А как же иначе? Я же сказал, что даже я обязан будут предстать перед Коком, если он того потребует?
— Очень хорошо, — тихо ответил его светлость, и на лице его появилось угрожающее выражение. — Тогда я позабочусь о том, чтобы Кок довел дело с аптекарским помощником до конца.
Король даже задохнулся:
— Ты бы лучше позволил Коку самому выбирать линию поведения. А расследование должно идти по тому пути, которым пошел комендант Тауэра.
Он говорил тихо, напряженно, как человек, который хочет вложить какой-то дополнительный смысл в свои слова.
— Любая другая линия может привести к твоему падению, Робин, и, Бог свидетель, я бы этого не хотел. Я тебя слишком люблю, чтобы желать тебе такого. — Напряжение в голосе короля росло. — Так что будь послушным и доверься мне. Что бы ни делали судьи, вы с женой будете в безопасности. — Король оперся руками о стол, тяжело поднялся и оттолкнул кресло.
Какое-то мгновение король и граф стояли друг против друга, глядя глаза в глаза, и во взоре его светлости горел огонь гнева. Он уже было собрался прервать короля, пригрозить ему, что, если на него будут давить, он выведет на свет Божий всю правду, он настоит на допросе Майерна, он докажет, что бок о бок с заговором несчастной графини, заговором, который ей не удалось завершить, существовал другой, составленный королем, и король преуспел в своем черном деянии. Сомерсет был поражен, потрясен предательством короля, тем, что тот применил старый, испытанный веками способ спасти монаршее достоинство — нашел козла отпущения. Сомерсет был готов заклеймить короля как Каина, как предателя.
Однако сейчас он сдержался. «Что бы ни делали судьи, вы с женой будете в безопасности». Это обещание заставило его молчать. Но может ли он доверять обещаниям такого человека? Его мысль лихорадочно работала, он взвешивал все за и против. Он думал о Фрэнсис и о ребенке, которого она носила под сердцем. Если он не пойдет на компромисс, эти два самых любимых на свете существа погибнут вместе с ним…
— Иди, Робби, — король говорил нежно, по-отечески, как в прежние времена. — Иди. Пообедай со мной, а потом скачи к Коку.
Когда король вошел в обеденный зал, как в былые времена обнимая Сомерсета за плечи, среди ожидавших здесь джентльменов возникло замешательство: при дворе уже прошел слушок, что звезда его светлости безвозвратно закатилась.
Во время трапезы король старался скрыть нервозность за истеричной веселостью. Он ласкал дорогого Робби, он много пил, и сэр Джордж Вильерс почувствовал себя лишним.
Когда обед был завершен и объявили, что экипаж лорда Сомерсета готов, король лично проводил его светлость к выходу, нежно обнял и расцеловал слюнявыми губами.
— Господи, Боже мой, увижу ли я тебя вновь? Душой клянусь, что не смогу ни есть, ни спать, пока не увижу. Когда ты вернешься, Робби?
Его светлость растерянно отвечал, что рассчитывает вернуться к понедельнику.
— Правда? Правда? Ради всего святого, возвращайся в понедельник.
Все еще обнимая его за плечи, король спустился по лестнице, а на нижней ступеньке опять принялся тискать дорогого Робби и тянуться к нему губами.
— Бога ради, передай от меня поцелуй графине, — громко объявил он и, понизив голос, так, чтобы его мог расслышать один Сомерсет, добавил: — Доверься мне, Робби, и, как бы ни развивались события, будь уверен, что ни тебе, ни твоей леди ничто не грозит.
Сомерсет преклонил колено, поцеловал королевскую руку и прыгнул в поджидавший экипаж.
Король проводил его взглядом, король прослезился, король долго махал на прощание рукой. А потом, когда экипаж скрылся, король, по свидетельству одного сопровождавшего его джентльмена, а у нас нет оснований сомневаться в правдивости этого свидетельства, переменился в лице и, злобно прищурившись, пробормотал:
— И черт с тобой! Я больше никогда не увижу твоей физиономии.
Король Яков понимал, что высокая политика и искусство царствования предполагали разные поступки, он понимал, что порой нарушает тот самый закон, хранителем которого поставил его Бог, короче, он знал, что некоторые из его деяний могут быть названы преступными. Но он также знал, как скрыть эти деяния, как замести следы, как сделать так, чтобы его никто ни в чем не мог обвинить. Не однажды за свое царствование находил он козлов отпущения, на которых мог списать совершенные им самим преступления, и когда ему приходилось прибегать к этому средству, его не мучили никакие угрызения совести. Его бабья душонка содрогалась при виде насилия или жестокости, но сам он мог быть невероятно жестоким — в тех случаях, когда свидетелей его поступкам не было.
Примером этому может служить хладнокровное убийство молодого Рутвена и графа Гаури в особняке последнего — мы никогда не узнаем всей правды, стоявшей за этой историей, но то, что они не были заговорщиками, как утверждал, громоздя ложь на ложь, Яков, — совершенно ясно. Другим примером, возможно, является убийство графа Мюррея. Многие считали, что совершено оно было по наущению короля, однако руки обагрил некто Хантли, его и обвинили в преступлении и по приказу Якова бросили в тюрьму. И третий пример — дело лорда Балмерино. Когда на свет Божий выплыло неосторожно написанное Яковом Стюартом письмо к папе римскому[1129] — этот протестантский монарх кокетничал с его святейшеством с целью заполучить поддержку Ватикана в обретении английской короны, — его величество отказался от письма, назвал его фальшивкой. Он обвинил своего секретаря Элфинстоуна, лорда Балмерино, — его величество утверждал, что секретарь подделал его подпись. Лорда Балмерино бросили в тюрьму, приговорили к смерти, но Яков проявил монаршию милость и простил несчастного.
Как и все остальные, лорд Сомерсет знал об этих и других подобных делах, и за время путешествия через Хертфордшир в неудобной, тряской коляске пришел к выводу, что в деле Томаса Овербери король хочет сыграть ту же игру.
Судя по собранным Коком уликам, против Томаса Овербери существовал целый заговор. Этот заговор провалился. Но, несмотря на его провал, дело повели так, чтобы против короля, истинного виновника, нельзя было выдвинуть обвинения. Несомненно, несколько человек приговорят к смерти за убийство, которое они не совершали. Но разве это может потревожить королевскую совесть, ведь они виновны уже хотя бы в намерении! Они действительно сговорились убить сэра Томаса, и с задачей своей не справились только потому, что вмешалась посторонняя сила. Однако это нисколько не умаляет их вины. Все равно они мерзавцы, мир все равно должен быть от них избавлен!
Лорд Сомерсет это ясно понимал, но король дал ему надежные заверения, и потому он ехал в Лондон в твердой уверенности, что его ждет чисто формальный допрос, что Кок примет все его аргументы и что к понедельнику он, как и обещал, вернется в Ройстон.
И все же будущее выглядело мрачно. Положение его в свете, несомненно, ухудшится, а тень Овербери всегда будет стоять между ним и Фрэнсис. Он жалел ее еще и потому, что она была в положении, он хотел бы быть справедливым, даже более чем справедливым. Он не собирался судить ее строго. Он заставлял себя помнить, что она совершила все это из любви к нему, что ради их счастья она вступила в сношения с этими негодяями, с силами зла. Но его представление о ней изменилось. Прежде он боготворил ее. Теперь завеса безрассудной любви приоткрылась, и он увидел, что за ней — всего лишь человеческое существо. Но он по-прежнему будет защищать ее. Да, ему следует рассказать ей все, что он знает о короле, о его роли в этом деле. Когда она поймет, что Овербери умер вовсе не по ее вине, у нее появятся силы отрицать обвинения.
В конце концов, против нее нет ничего, кроме показаний отъявленных подлецов, которые во время следствия проявили свою лживую натуру. Да, существовали эти ужасные письма, которые она писала Формену. Но они не имеют никакого отношения к делу Овербери, да и вообще эти письма никому не принесли вреда.
Его светлость хотел как можно скорее добраться до Лондона и завершить беседу с Коком, чтобы сразу же ехать к жене и предупредить, как она должна вести себя на допросах.
Но все его планы были развеяны в прах. Возле лондонского особняка его светлость поджидал офицер, который передал ему письмо, подписанное всеми четырьмя членами комиссии. Они называли себя самыми преданными друзьями его светлости, но от имени его величества требовали, чтобы он не покидал своей квартиры и не впускал к себе никого, кроме слуг, пока не поступят дальнейшие указания его величества.
Сомерсет прочел письмо «преданных друзей», и листок выпал из задрожавших пальцев. Он тяжело сел, обхватил руками голову. Он думал о короле, который еще вчера слюнявил ему щеки и обещал, что не будет ни есть, ни спать, пока дорогой Робин не вернется. И все это время он знал, что Сомерсета ждет арест — «пока не поступят дальнейшие указания его величества».
Он вновь слышал плаксивый голос короля: «Бога ради, передай от меня графине поцелуй».
Поцелуй Иуды, поцелуй предателя… Яков бросил его в клетку со львами и лишил доспехов и оружия. Сквозь горечь разочарования, сквозь ярость, решимость отплатить Якову за это немыслимое предательство пробивалось воспоминание об Овербери, и лорда Сомерсета сковал ужас: ведь то, что случилось сейчас с ним — расплата за его собственное предательство!
Обманутый лживыми словами и иудиными поцелуями, он сам ринулся в ловушку, даже не попытавшись связаться с графиней, предупредить ее. И теперь у него нет никаких шансов переговорить с ней до допросов…
В это время графиня Сомерсет также уже находилась под домашним арестом. Ее привезли в город почти одновременно с Сомерсетом и поместили под присмотр сэра Уильяма Смита в доме лорда Обигни в Блэкфрайрзе. Поскольку она была особой высокого звания, к ней были приставлены шестеро служанок и несколько слуг мужского пола, но лишь двое из них входили в ее прежний штат — таким образом было сделано все возможное, чтобы она не могла общаться с внешним миром.
Она перенесла арест с кротостью и терпением, которые свидетельствовали о крушении всех надежд. Она играла в опасную игру, она пошла на все, чтобы добиться счастья, и она проиграла. Теперь она окончательно, в этом уверилась. Ей были безразличны и суд, и разбирательство. Она уже не думала ни о себе, ни о своей судьбе — без любви Робина ей не нужна жизнь. Сохранит она жизнь или потеряет, не важно, потому что Робин для нее навсегда потерян. Он боготворил ее, она воплощала для него идеал женщины. И этот образ был запятнан ее собственными поступками, ее попытками стать для него идеалом. Какая жестокая ирония судьбы…
Не только руки ее были запятнаны кровью Овербери, но вся она, вся ее душа была отравлена общением со злыми силами, на которое она пошла по своей воле. В ту самую ночь в Хенли она ясно увидела в его лице презрение — перед тем, как жалость заставила его схватить ее в объятия. Теперь, когда она вспоминала эту его жалость, она содрогалась от ужаса — уж лучше бы он оттолкнул, ударил ее.
Все кончено. Игра завершена. И любовь — приз в игре — потеряна навсегда. Чем скорее закончится ее жизнь и чем скорее ее забудут, тем лучше. И, ожидая конца, она будет держаться твердо, она будет изображать достоинство, потому что настоящего достоинства в ней не осталось. Ее нагой выставили на всеобщее обозрение.
А граф Сомерсет писал страстное письмо королю, письмо, в котором он обвинял короля в предательстве, письмо, полное угроз: если и дальше так будет продолжаться, он раскроет все. Он слал ему послание за посланием, и в ответ получил лишь одно, написано оно было так, словно рассчитано на публикацию. Король сообщал, что до конца выполнит свой долг и не станет вмешиваться в отправление правосудия.
Правосудие не замедлило взяться за дело. 19 октября в здании ратуши началось слушание «Великого дела об отравителях», как окрестил его Кок. Первым на скамью подсудимых сел Ричард Вестон.
Уже по одному этому видно, что процесс велся бесчестно. Вестон был всего лишь соучастником. На основании его показаний и на основании показаний сэра Джерваса Илвиза — если даже не учитывать признания, сделанного во Флашинге помощником аптекаря, — было ясно, что сэр Томас Овербери умер в результате вливания, изготовленного Лобелем. Так что основным обвиняемым был Лобель, и только после того, как его признали бы виновным в убийстве, в процесс могли вовлечь Вестона и других. Но Лобеля вообще не допрашивали, даже как свидетеля, и это обстоятельство расценивается многими как «Тайна дела Овербери», хотя на самом деле оно является и разгадкой этой тайны. Не было проведено и официальное коронерское[1130] следствие, значит, не было никаких официальных доказательств, что Овербери вообще умер в результате отравления.
В выдвинутом против Вестона обвинении говорилось о четырех попытках отравления сэра Томаса. Одна — 9 мая 1613 года, та самая попытка, в которой, как утверждалось, был использован розальгар; вторая — 1 июля, посредством мышьяка; третья — 19 июля, тогда узнику прислали желе и пирожные, содержавшие сублимат ртути. Наконец, 14 сентября того же года Вестон в сговоре с помощником, как было сказано в обвинении, применил вливание сулемы, от которого сэр Томас и скончался.
Кок, действуя как судья и прокурор в одном лице, добился от присяжных вердикта «виновен», и двумя днями спустя Вестона повесили на Тайберне[1131].
В первую неделю ноября перед судом предстала Анна Тернер. Ее обвинили в соучастии в преступлении Вестона, который больше не мог ответить ни на какие возникающие в связи с его бывшей хозяйкой вопросы. Маленькая вдова лишь в ужасе лепетала, что ни в чем не виновата.
Кок засыпал ее вопросами и прерывал долгими речами, чтобы настроить против нее присяжных. Как он ее только не называл! И шлюхой, и лгуньей, и ведьмой, и прислужницей папистов, и всякими прочими словами, которые вызывали у маленькой блондинки только очередные потоки слез.
Обвинение против нее было построено на том, что вычитали из писем графини Эссекс к Саймону Формену, в качестве улик приводились восковые и свинцовые фигурки, свидетельствовавшие о занятиях колдовством. Миссис Тернер утверждала, что взяла их в доме Формена после его смерти и что никогда ими не пользовалась. Но констебль нашел их во время обыска в ее доме, и этот факт затянул веревку на хорошенькой шейке вдовы.
Она появилась на Тайберне одетая со всей тщательностью, в рюшах, накрахмаленных желтым крахмалом, который именно она ввела в моду и который после ее смерти исчез из употребления.
Следующей жертвой стал несчастный сэр Джервас Илвиз, что было вообще странно. Он защищался яростно, искусно и мужественно и, благодаря своему серьезному и благородному виду, заслужил некоторое уважение и сочувствие. Он был обречен — Кок подкрепил свои обвинения лживым свидетельством Франклина, будто комендант был в сговоре с графиней, хотя все понимали, что если б это было правдой, Овербери не прожил бы пять месяцев. Однако и Илвиза приговорили к повешению. Поскольку он был комендантом Тауэра, его казнили на холме Тауэр, а это место считалось менее позорным, чем Тайберн.
После Илвиза наступил черед колдуна Франклина. Тот в безумной попытке спастись заявил, что может потащить за собой полкоролевства, и не только из-за смерти сэра Томаса Овербери, но и из-за других столь же необъяснимых кончин, к примеру, принца Генри. Он лгал виртуозно, нагромождал одну фантастическую историю на другую. Его можно было уподобить осьминогу, который, надеясь обмануть преследователей, выбрасывает струю чернил. Именно он впервые упомянул в прямой связи с отравлением имя графа Сомерсета. Лживость его утверждений видели все, ибо ни в одной из его историй концы с концами не сходились. Он пытался отсрочить исполнение приговора, утверждал, что у него есть, что еще порассказать, но даже Кок устал от его легенд и прервал их поток, отправив Франклина на эшафот.
В первые дни декабря на скамью подсудимых сел сэр Томас Монсон. Его вина состояла в том, что он рекомендовал сэра Джерваса Илвиза на должность коменданта Тауэра вместо сэра Уильяма Уэйда. Предполагалось, что это было сделано ради того, чтобы открыть убийцам путь в Тауэр. Он вел себя стойко, обливал членов суда презрением, и, в конце концов, процесс против него отложили на том основании, что он мог свидетельствовать против графини. Больше он в процессе не участвовал.
Так закончилась прелюдия к «Великому делу об отравителях». Сама трагедия разыгралась шестью месяцами позже, и сценой ее стал Вестминстер-холл. Из несчастных, чьи кости уже глодали вороны, было выжато достаточно показаний, чтобы сокрушить графа и графиню Сомерсет — к великой радости тех, кто жаждал их сокрушить.
В начале декабря того страшного года молодая графиня разрешилась дочерью.
Она клялась, что не переживет позора; она даже пыталась незадолго до родов наложить на себя руки, чтобы уничтожить и себя, и ребенка. Но попытка ее была предотвращена теми, кто за ней присматривал. Король, которого известили о ее намерениях, послал к ней врачей и нянек, чтобы сберечь ее для последующих страданий.
Она была преисполнена жалости к девочке, лежавшей у ее груди. Благовест не сопровождал ее появления на свет, не было и пышных крестин, которые благословили бы дитя, рожденное дочерью дома Говардов и супругой того, кто был первым министром страны и величайшим мужем Англии.
В марте ее светлость перевезли в Тауэр, в тот самый отсек, который незадолго до нее занимал сэр Уолтер Рейли и из которого он отправился на поиски Эльдорадо. Ребенка поручили заботам графини Саффолк в Одли-Энде — там коротала эти горькие дни супруга лорда-казначея.
Сомерсета доставили в Тауэр еще раньше, и у него не было никакой возможности связаться с женой.
Граф теперь совершенно ясно понял, что, несмотря на все его грозные письма королю, он предстанет перед судом и будет заклеймен всеми теми, кто ранее с благоговением взирал на него. Он понял, что исход процесса предрешен. Его уже лишили всех государственных должностей. Печати были переданы графу Вустеру; должность лорда-камергера перешла в руки давно жаждавшего ее графа Пемброка. Скоро у него отберут все земли и имущество и, как он предполагал, одарят ими выскочку Вильерса.
Он кипел справедливым гневом, он говорил себе, что не собирается послушно класть голову на плаху. А потом снова писал королю. На этот раз он не угрожал. Он отправил холодное, спокойное письмо, в котором вновь приводил все доказательства вины самого короля. Если он, Сомерсет, обнародует эти факты, королю вряд ли удастся уйти от ответа. А он обнародует их, если Сомерсета и графиню предадут суду за преступление, которое, как его величество прекрасно знает, они не совершали и которое Сомерсет даже не задумывал.
Так он это дело не оставит. И, чтобы король удостоверился в серьезности его угроз, а также убедился в том, что у Сомерсета есть возможности сделать эту историю известной, он сообщил о своем намерении новому коменданту Тауэра сэру Джорджу Мору. Граф прекрасно знал, что сэр Джордж последует своему долгу и передаст эти слова его величеству. В разговоре с комендантом Сомерсет был вежлив, но настойчив, и объявил, что его ничто не остановит и что он публично назовет его величество соучастником преступления.
Король ответил сэру Джорджу, что все сказанное — не более чем выдумка, плод досужих размышлений Сомерсета, который надеется таким образом изменить ход процесса. Его величество говорил с видом спокойным и даже как бы небрежно, однако в душе его шевелился страх. Сомерсет четко дал понять, что король у него в руках, что если процесс будет открытым, он повторит все свои утверждения и потребует допроса Майерна, который выписал рецепт, и Лобеля, который изготовил смертельное вливание. Суд не сможет отказать ему в таком требовании: отказ означал бы признание того, что король и комиссия чего-то боятся, а страх может быть истолкован однозначно. Вестона вздернули на виселицу после сообщения о том, что сэру Овербери было сделано вливание, так что этот факт отрицать уже нельзя. Это была грубая ошибка Кока, и король в своем теперешнем состоянии готов был свернуть шею лорду главному судье. Сомерсет заставит их платить за эту ошибку: Лобель на допросе непременно прикроется Майерном, а Майерн, в свою очередь, чтобы спасти шкуру, выдаст самого короля.
И как тогда король Яков будет выглядеть в глазах всего народа? Все увидят, что он не просто убийца, а мерзкий палач: ради того, чтобы скрыть свое преступление, позволил повесить четверых людишек, пусть и негодных, однако в данном убийстве не виновных. И готов принести еще две жертвы.
Король был в панике. Он и раньше видел пробелы в своей обороне, но сейчас Сомерсет также их нащупал и готов нанести удар. От этой раны Якову уже никогда не оправиться. С другой стороны, усердный Кок собрал против Сомерсета столько улик, выжал на предыдущих этапах столько доказательств его вины, что король Яков уже не может вмешаться и остановить судебную машину: это выглядело бы, словно он пытается отвести удар от фаворита, которого общество считает главным виновником злодеяния, в то время как злодеи меньшего масштаба все же получили по заслугам.
И король, не найдя лучшего выхода, решил послать к графу и графине Сомерсет своего парламентера. В качестве посланника он выбрал лорда Хэя.
Этот великолепный придворный уже не раз представлял короля в разных дальних странах, но никогда его дипломатическая миссия не была столь деликатной и никогда еще он не был так скудно информирован о существе задания.
Ясным майским утром, когда воздух был напоен ароматом сирени, он ступил на пристань Тауэра и был препровожден в обитель графини.
Как уже говорилось, до нее этот отсек занимал знаменитый путешественник сэр Уолтер Рейли. От него здесь осталась мебель и даже некоторые книги. Но графиню мало интересовали предметы обихода великого авантюриста, она была безучастна к своему окружению. За время заключения она еще больше исхудала, и теперь на ее кротком личике лежала печать неземного. Она была тщательно одета во все черное, что подчеркивало ее бледность. Тяжелые золотые косы были убраны под вышитый чепец.
Толстая дубовая дверь распахнулась, и на пороге вырос могущественный придворный. Графиня встала, поднялась и верная-камеристка Катерина — она сидела с шитьем у окна.
Лорд Хэй торопливо приблизился к ее светлости, сбросил шляпу, склонился в глубоком поклоне над протянутой к нему рукой и поцеловал эту холодную, словно неживую руку.
Этот поцелуй вывел ее из обычного уже состояния отрешенности. На глаза навернулись слезы, а к сердцу подкатила теплая волна — этот джентльмен взял ее руку так просто, словно она не была запятнана кровью.
Она взглянула в открытое, смелое лицо человека, который когда-то был первым другом ее Робина. Неужели ему суждено стать последним его другом? Она знала, что между ними бывали разногласия, что какое-то время лорд Хэй, всецело преданный интересам Франции, враждовал с Робином, который, казалось, благоволил к Испании. Вполне возможно, он таил в своем сердце и зависть к Робину, потому что именно в свите сэра Джеймса Хэя Роберт Карр впервые предстал перед королем, а затем Робин превзошел его успехами в свете. Как хорошо она помнила ту десятилетней уже давности сцену на поле для ристалищ! И сколько всего случилось за это время. Сэр Хэй, сам когда-то был фаворитом короля-любителя красивых молодых мужчин, однако он не смог достичь тех вершин, которых достиг Робин. Но именно потому положение его было стабильным и безопасным.
Его светлость с по-прежнему склоненной головой объявил, что прибыл по поручению короля для сугубо приватного разговора.
Графиня отправила камеристку в смежную комнату и вернулась в кресло. Его светлость, повернувшись спиной к окну, стал перед нею.
— Я принес вашей светлости весточку надежды.
— Надежды? — эхом переспросила она, и печаль, прозвучавшая в ее голосе, поразила его даже больше, чем если бы она сейчас перед ним расплакалась.
Он, подобно многим, не скрывал своего отвращения к женщине, которая толкнула других на преступление и на виселицу. Но сейчас, заметив ее бледность, хрупкость, взглянув в это светившееся уже небесным светом лицо, он не чувствовал ничего, кроме жалости. Он даже усомнился в ее вине.
— Да, надежды на королевскую милость, — объяснил он.
— Единственная милость, которой я жажду, — ответила она, — как можно скорее… пройти через этот чудовищный процесс.
— В ваших собственных силах, миледи, сделать испытание менее тяжким. Вы можете сразу же признать свою вину, согласиться на приговор, и тогда суд будет не более чем формальностью. Но приговор не приведут в исполнение: его величество обещал вам помилование, если вы признаете вину.
— Признаю? — снова отозвалась она.
Он подумал, что она сомневается в необходимости признания, что она все еще надеется оспорить выдвинутые против нее обвинения, доказать их недостаточность. Чтобы рассеять ее иллюзии, он вкратце пересказал ей все, что показывали на суде Вестон, Тернер и Франклин, объяснил, как тесно переплетены их показания. Она не проявляла никакого интереса, пока он не упомянул имени сэра Дэвида Вуда, который сам вызвался в свидетели и сообщил, что она хотела нанять его для убийства Овербери. Тут она с грустной улыбкой взглянула на лорда Хэя.
— Даже он! — воскликнула ее светлость и медленно покачала головой. — Этих несчастных я еще могу понять. Чтобы спасти свои жизни, они взвалили всю вину на меня, впрочем, я действительно одна во всем виновата.
Это было далеко не так, если учесть, что Анна Тернер оказалась той искусительницей, которая и толкнула графиню на преступную мысль.
— Но сэр Дэвид! Он состоял при моем дяде и был многим ему обязан. Однажды он признался мне в любви и поклялся быть вечным слугой. Так вот какова оказалась его служба! Он ведь ничего не выигрывал от моего падения, и все же не мог удержаться, чтобы не предать меня еще большему позору. Ну, Бог с ним. Сейчас это уже ничего не значит.
— Однако, мадам, это еще более укрепляет возведенные вокруг вас стены. Вот почему я от имени его величества настоятельно рекомендую вам сделать полное признание, тем самым разоружив суд.
Она встала. На щеках ее появился румянец — казалось, ее охватил порыв страсти.
— То, что его величество просит меня сделать ради его помилования, я и так уже решила сделать, но по другой причине — ради любви!
— Что вы имеете в виду, мадам?
— Что я имею в виду? Неужели это не ясно? Неужели я должна сама говорить о той малости хорошего, что еще осталось во мне? Неужели даже после всего, что стало обо мне известно, вы не понимаете, что моей звездой на этом страшном пути была любовь к Робину? Да, Богу известно, что я пришла ко злу. Но неужели вы думаете, что поступками моими руководило именно зло? О, милорд, любовь сама по себе не может быть злом или добром. Она — просто любовь. Всепоглощающее желание обладать и быть в полной власти того, кем владеешь сама. И если это желание действительно беспредельно, ради него можно пойти на все. Если ради этого надо прибегнуть ко злу, — человек выбирает зло так же свободно, как если бы выбирал добро.
Лорд Хэй был потрясен страстностью этой речи. Она умолкла, потом заговорила вновь, уже тише и спокойнее:
— К чему, милорд, я все это говорю? Передайте его величеству, что я полностью и без всяких оговорок признаю свою вину, я это уже давно решила, но не из надежды на помилование, не ради сохранения жизни, которая мне теперь не мила. Я признаю свою вину, ибо если я буду ее отрицать, если хоть словом попытаюсь оспорить сотканные против меня обвинения, я подвергну опасности Робина, которого и так подозревают только потому, что он мой муж. Мое признание полностью снимет с него подозрения. Пусть все увидят, что за Робином нет никакой вины, что ни одно слово не может быть произнесено в упрек ему. Вот почему я признаюсь, вот почему я возьму всю вину на себя, ибо я действительно виновата. И только этим я смогу свою вину искупить!
Смертельно утомленная этой речью, она вновь опустилась в кресло и сложила руки на коленях. Его светлость в растерянности стоял перед нею, а потом низко поклонился и так, в поклоне, произнес:
— Мадам, ваша решимость заслуживает самых высоких похвал. Я передам ваши слова его величеству. И я буду молиться за то, чтобы дни ваши продлились.
— Ах, не молитесь за это! Не молитесь! Просто передайте его величеству, что я ни в какие сделки не вступаю. Я не прошу и не желаю милости. Единственное, чего я жажду — исполнить свой последний долг перед Робином.
Его светлость удалился в странном настроении — жалость в нем боролась с чем-то вроде удовлетворения: ему удалось выполнить приказ короля, его величество будет доволен. И если бы такого же результата удалось добиться в разговоре с лордом Сомерсетом, радости его величества не будет пределов.
Поджидавший комендант провел его светлость по мрачным сырым проходам, по бесчисленным лестницам к графу.
Когда лорда Хэя ввели в камеру, Сомерсет что-то увлеченно писал. Посетитель был потрясен теми переменами, которые произошли в облике старого знакомого за несколько месяцев заключения. Прекрасные золотые волосы, всегда завитые и расчесанные, свисали теперь длинными прямыми прядями, в них появилась седина. Лицо исхудало, побледнело, казалось, сквозь кожу просвечивают кости черепа. Глаза, прежде глядевшие ясно и повелительно, потускнели, покраснели и ввалились. Некогда элегантный господин был одет в грязноватый лиловый халат, распахнутый на груди, на ногах — ночные туфли, черные шелковые чулки складками собрались на щиколотках.
Он был явно раздражен тем, что его оторвали от занятия, но, увидев лорда Хэя, вскочил и уставился на того, кто когда-то был его патроном, потом — соискателем его милостей, затем — одним из врагов, а сейчас, когда звезда Сомерсета закатилась, — могущественным придворным, обласканным королевскими благостями.
— Милорд! — только и мог воскликнуть Сомерсет, и в возгласе этом прозвучали и удивление, и горечь.
— Я явился к вам от короля, — сразу же объявил лорд Хэй и приступил к изложению того, что ему поручили передать. — Робин, его величество крайне расстроен вашим посланием, в котором вы называете его соучастником вашего преступления.
— Моего преступления?! — Лицо Сомерсета исказил гнев. — Моего преступления! Значит, он твердо решил свалить все на меня? Отлично. Но мы еще посмотрим. Его величество пожалеет, когда я заявлю, что он вознамерился сделать из меня козла отпущения за деяние, совершенное им самим. Передайте ему, что если я предстану перед судом, я скажу их милостям членам комиссии, что я не Балмерино и не граф Гаури, и что если он желает заставить меня молчать, пусть пришлет Хаддингтона, чтобы тот убил меня, как убил Гаури. Если он настаивает на разбирательстве в Вестминстер-холле, я не стану молчать, я никогда не соглашусь взять на себя его позор.
— Милорд! Милорд! — Хэй старался держаться в дипломатических рамках. — В вас говорит злоба, безумие!
— Когда я предстану перед судом, страна сама поймет, что говорит во мне.
— Да, страна поймет. Народ поймет, что вы пытаетесь свалить вину на другого, и тогда ваша судьба будет решена окончательно и бесповоротно.
— Я не перекладываю вину и не собираюсь делать этого, я намерен возложить вину на того, кто действительно виновен.
— Кто действительно виновен? — Хэй спокойно и твердо посмотрел в налитые злобой глаза Сомерсета, затем нахмурился. — Робин, вы обманываете себя, если полагаете, что подобным образом сможете себя обелить, что сумеете убедить и суд, и всю нацию, что сможете запугать его величество. Слишком тяжело бремя улик.
— Улики! Что за улики, если я невиновен? — Голос его светлости дрожал от ярости. — Я никоим образом не причастен к убийству Тома Овербери, и король знает это лучше всех. Еще до того, как мы с графиней предстанем перед судом, весь мир узнает, кто виноват на самом деле.
Лорд Хэй мрачно кивнул:
— Совершенно верно. Мир узнает об этом из уст самой ее светлости, из ее собственного признания в том, что это она задумала преступление. И что против ее признания ваши угрозы, ваши попытки затеять скандал? Этот скандал даже не коснется короля.
Сомерсет вдруг замер. Прежде багровое от гнева лицо его резко побледнело, и он тяжело оперся на заваленный бумагами рабочий столик.
— Она признается… — хриплым шепотом произнес он. Он понял, что совершил глупость — он не учитывал такую возможность. Действительно, чего стоят в свете ее признания попытки обвинить короля? Если кто-то сам признается в преступлении, можно ли обвинить в нем другого? Ей следовало до конца все отрицать, стоять на своем, утверждать, что те несчастные оговорили и самих себя, и ее под действием пыток. А остальное пусть бы она предоставила ему, он бы смог убедительно доказать, что этот процесс — результат заговора против него. И если б она придерживалась такой линии поведения, король ни за что не решился бы отдать их под суд.
Но своим признанием она уничтожала их обоих. Об этом и предупреждал его лорд Хэй: бороться в такой ситуации невозможно. И все же он продолжал сопротивляться.
— Если она призналась, значит, она призналась в том, чего не было, но она считает, что было…
— И вы полагаете, можно подобными словами убедить членов комиссии? — мягко спросил Хэй. Но Сомерсет, казалось, не слышал вопроса.
— И даже если она призналась, ко мне это не имеет отношения.
— Это не так, милорд. Если она берет всю вину на себя, вы все равно остаетесь соучастником. Потому что мотивы преступления общие для вас обоих, и их милости члены комиссии сразу же это поймут. Да, комиссия, милорд, уже это поняла, именно потому вас заключили под стражу.
Сомерсет побрел к зарешеченному окну. Постоял, посмотрел на далекое небо, а затем повернулся к посетителю.
— Значит, — глухим голосом произнес он, — король хочет отправить меня на виселицу?
— Король, — в тоне Хэя звучал упрек, — хочет заверить вас в том, что он по-прежнему вас любит и просит вас дать ему возможность проявить снисхождение.
— Снисхождение, но к кому?
— К вам. За тот поступок, в котором вы обвиняетесь.
— Благодарю вас, милорд, что вы не сказали «за то преступление, которое вы совершили». И поскольку я не совершал никакого преступления, я не прошу о снисхождении. А желаю лишь одного — доказать свою невиновность. Я буду до последнего дыхания защищать свою честь, несмотря на все уготованные мне ловушки. Передайте это королю. Повторяю: я — не Гаури и не Балмерино.
Хэй с сожалением покачал головой:
— Я бы не был вашим другом, если бы передал его величеству ваши слова.
Сомерсет ударил ладонью по столу.
— Вы перестанете быть моим другом, если не передадите их. — К нему вернулась былая надменность. — Больше мне добавить нечего, милорд.
Лорд Хэй завернулся в шелковый плащ и взял шляпу.
— Не давайте окончательного ответа. Подумайте над тем, что я вам сказал. Помните, в ваших руках ключи к королевскому сердцу, и от вас зависит, сможете ли вы ими правильно воспользоваться. Пусть Господь укажет вам верное решение.
— Господь не может желать, чтобы я запятнал свою честь, — такими были последние слова графа.
Они поклонились друг другу, и лорд Хэй вышел.
Оставшись в одиночестве, Сомерсет опустился в кресло, сложил руки на столе и со стоном опустил на них голову. Теперь он до конца прочувствовал ту горечь, тот вкус поражения, который познал Овербери. Как и у Овербери, единственным его оружием в борьбе за жизнь и свободу были угрозы учинить громкий скандал. Да, это наказание, наказание за предательство друга.
Наконец в последнюю пятницу мая после долгих проволочек, причиной которых была неспокойная совесть короля и его страхи, графиня Сомерсет предстала перед судом.
Комендант тюрьмы вывел ее из мрачных застенков на воздух, такой свежий, такой прозрачный. Утреннее солнце играло на латах и шлемах стражи, на ужасном топоре, который нес перед ней палач, отвернув, по обычаю, лезвие от нее прочь — ведь ей еще не был вынесен приговор.
Она с особой тщательностью подготовилась к той страшной пьесе, заключительный акт которой должен был разыграться в Вестминстер-холле. На ней было черное шерстяное платье с белыми кружевными манжетами и воротником, на голове — капюшон из траурного крепа. Это мрачное одеяние должно было еще сильнее подчеркнуть лилейную белизну ее лица.
В сопровождении верной Катерины она ступила на комендантскую барку, и менее чем за полчаса прилив донес их к Вестминстерской пристани, где стражники удерживали толпу любопытных.
Просторный зал уже с шести утра был заполнен лицами благородного звания и горожанами, достаточно имущими, чтобы заплатить за место на столь редкостном представлении. Для высокородных пэров было воздвигнуто нечто вроде сцены. Они вошли в зал торжественной процессией, все двадцать два, возглавлял процессию старенький и немощный лорд-канцлер Эллсмер, который выполнял обязанности председателя суда пэров. За ними шествовал лорд главный судья и семь судей в пурпуре.
Перед председателем суда пэров шли прислужники, которые несли его жезл, грамоту и печать, и шестеро охранников с булавами на плечах. Председатель взошел под пурпурный балдахин и, поклонившись собравшимся, сел. Пэры покрыли головы и, шурша мантиями, уселись по обе стороны от председателя. Многочисленная публика шумно расселась по своим местам, и в духоте зарождающегося майского дня прозвучал громкий голос судебного служки. По залу пробежало волнение: к барьеру в сопровождении Катерины и коменданта Тауэра шла графиня. Она была смертельно бледна, но ступала твердо. Глаза ее были опущены долу, сев на скамью подсудимых, она развернула веер и прикрыла им нижнюю часть лица, словно желая спрятаться от любопытствующих взоров.
И вновь, словно глас трубы, прозвучали слова судебного служки:
— Фрэнсис, графиня Сомерсет, вытяни руку и будь готова выслушать обвинение!
Она повиновалась. Встала, вытянула руку, веер она вынуждена была убрать, и все увидели, что во время чтения обвинения по щекам ее катились слезы, а лицо было белое и застывшее, словно высеченное из мрамора.
И в конце раздался вопрос:
— Фрэнсис, графиня Сомерсет, что скажешь ты? Признаешь ты себя виновной в тяжком преступлении и убийстве или не признаешь?
Она мгновение помедлила, покачнулась и в застывшей, мертвенной тишине произнесла единственное слово, которое должно было избавить Робина от всего этого кошмара. Она произнесла его тихо-тихо, однако услышали его все, это слово:
— Признаю.
Публика, заплатившая приличные денежки за ожидавшийся спектакль — все думали, что графиня станет отчаянно сопротивляться, — была разочарована.
Поднялся сэр Фрэнсис Бэкон, генеральный атторней[1132], и, явно наслаждаясь своим элегантным видом и благозвучным голосом, принялся растолковывать публике поступок графини. Речь его была размерена, ритмична, периоды закруглены. Он получил от короля твердое указание в случае признания графиней своей вины, не допускать в ее адрес никаких бестактностей.
Да сэр Фрэнсис и не нуждался в оскорбительных словах, он был слишком хорошим оратором и драматургом и мог даже самыми благообразными речами произвести нужный драматический эффект.
Он говорил о том, что графиня нуждается в терпимости и сочувствии. Он ясно намекнул на возможность королевского помилования, однако подчеркнул, что их милости судьи должны неукоснительно следовать своему долгу.
— Эта дама, — плавно излагал он, — ответила на обвинение своим собственным признанием, которое является краеугольным камнем в фундаменте как справедливости, так и милосердия. Говорят, что милосердие и истина идут рука об руку. Правдивость ее признания определяет собою степень снисхождения, которое мы предоставляем тому единственному, кто имеет право его проявить. Сегодня же те, кто призван судить, должны судить.
В конце служка обратился к ней с формальным призывом предъявить свои аргументы, из-за которых к ней не может быть применен смертный приговор.
Она ответила на вопрос так тихо, что никто, кроме сидящих совсем рядом, ее слов не расслышал, и сэр Фрэнсис Бэкон громко повторил их лорду Эллсмеру.
— Я не могу привести ничего, что могло бы смягчить мою вину… Я взываю к милосердию… и прошу, чтобы ваши милости походатайствовали перед королем о помиловании.
Старенький канцлер взял свой белый жезл и огласил приговор. Он скрасил его выражением надежды на то, что его величество король примет во внимание смиренность, проявленную обвиняемой при признании своей вины, проникнется к ней сочувствием и проявит свое монаршее снисхождение. Однако заключил приговор формулировкой, обязательной в таком случае:
— …и да будешь отсюда доставлена ты в лондонский Тауэр, а оттуда к месту казни, где будешь повешена за шею. И пусть Господь упокоит душу твою.
Она покачнулась и ухватилась за барьер, чтобы не упасть.
По знаку коменданта Тауэра сэра Джорджа Мора к ней бросилась камеристка, а затем по его же приказу вперед выступили алебардщики. Комендант протянул ей руку, и она, тяжело на нее опираясь, пошла из зала. Вновь впереди шагал палач, но теперь лезвие его топора было повернуто к графине. Толпа провожала ее взглядами, и среди тех, кто мрачно, сурово взирал на нее, был коренастый коротконогий граф Эссекс.
Публика вывалила на воздух, возбужденно обсуждая состоявшийся спектакль и следующее его действие, назначенное на завтрашнее утро, — суд над графом Сомерсетом. Все уже знали, что он не собирается сдаваться и намерен до конца бороться за жизнь.
А лорд Сомерсет лежал на постели и твердил, что не собирается отправляться в суд и что они могут, если хотят, так прямо на кровати его в Вестминстер-холл и отнести. Только тогда он будет глух и нем и вообще ничего не скажет. Этими же словами он встретил и вернувшегося из суда коменданта, который зашел сообщить, насколько такое его поведение не соответствует поведению графини.
Сомерсет встретил весть о ее признании удивительно спокойно — он был к ней готов. Он только не догадывался, что призналась она ради того, чтобы спасти его жизнь, ее ведь уверили, что признанием она облегчит участь их обоих.
Сомерсет отмахнулся от слов коменданта как от чего-то несущественного. А комендант все повторял, что его светлости следует подготовиться к завтрашнему суду. Его светлость вовсе не собирается ни к чему готовиться, потому что никто не посмеет доставить его в суд, ответил он сэру Джорджу Мору. Король просто побоится его появления в суде!
— Вряд ли стоит употреблять столь грозные слова в адрес его величества, — упрекнул его сэр Джордж.
— Но за этими грозными словами стоят грозные факты. Я уже писал ему, что я не Гаури и не Балмерино, и он прекрасно понял, что стоит за этими моими словами. И он прекрасно понимает, чего можно от меня ожидать. Он понимает, что я не собираюсь устраивать для своих врагов праздник, не собираюсь выставлять себя на посмешище перед теми, кто годами пользовался моим покровительством. Если он полагает, что может подвергнуть меня бесчестию и тем самым избежать наказания за свое низкое предательство, значит, он еще больший глупец, чем я думал. Но он не посмеет так поступить, сэр, не посмеет.
Сэр Джордж ушел от его светлости сильно встревоженный и даже обрадовался, когда получил приказ явиться к королю в Гринвич.
Король возлежал на кровати и являл собой весьма жалкое зрелище — он весь дрожал от страха. Прерывающимся голосом его величество осведомился у сэра Джорджа, собирается ли лорд Сомерсет признаться. Выслушав донесение коменданта, его величество расплакался. Он рыдал, он катался по огромной постели, он вопил, короче, вел себя как торговка рыбой, а не как монарх.
— Ну что с ним делать, сэр Джордж?! Что с ним делать?! — вопрошал король.
Растерянный и даже перепуганный таким проявлением королевских чувств сэр Джордж вытянулся в струнку и объявил о готовности выполнить любой королевский приказ.
— Да неужели вы не сказали ему, что я не собираюсь лишать его жизни? Что если он признается в преступлении — а у Кока есть все доказательства, — я его обязательно помилую?
— На это он ответил, что он не Балмерино и не Гаури. Я не понимаю, что значат эти слова. Но он просил передать их вашему величеству.
Челюсть у короля отвисла, щеки посерели, а глаза вылезли из орбит.
— Боже мой! — захлебываясь слезами, воскликнул он. — Боже мой!
Его величество отбросил простыни и сел перед комендантом на край постели. Тонкие рахитичные ноги не доставали до пола. Это было ужасное зрелище, тем более, что на опухшей от слез физиономии его величества появилось хитрое, злобное выражение. Он придумал ход: Сомерсета заставит молчать любовь к жене.
— Вы должны ясно и четко объяснить, что его ждет, если он решится сказать хоть одно слово в мой адрес. Передайте ему, что тогда он решит не только свою собственную участь, но и участь графини. Передайте, что тогда я лишу снисхождения их обоих, и, как бы он ни пытался обелить себя, графиня будет повешена в соответствии с приговором. Передайте ему! И идите прочь!
Король махнул рукой. Сэр Джордж откланялся, но его величество воскликнул:
— Нет, нет! Останьтесь!
Его величество в задумчивости погладил бородку, поцокал языком.
— Вот еще что, сэр Джордж. Пусть завтра в суд его сопровождают два человека с плащами, и если он произнесет хоть слово, помимо тех, которые требуются от него в признание вины, или если он хоть раз упомянет меня, или вдруг потребует призвать в свидетели аптекаря по имени Лобель, пусть эти люди накинут ему на голову плащи и заглушат его речи. И пусть сразу же после этого отвезут назад в Тауэр, а слушание продолжится в его отсутствие.
Сэр Джордж был ошеломлен: суд никогда не согласится на такое нарушение прав заключенного. Король, прочитав по лицу коменданта его мысли, добавил:
— Я напишу лорду-канцлеру и подготовлю его к подобному повороту, если таковой потребуется. Он поймет, что это государственная необходимость, тогда никто не посмеет возражать. А теперь отправляйтесь в Тауэр и хорошенько объясните этому злодею Сомерсету, что его ждет. Пусть оставит всякие мысли о своих подлостях.
Когда сэр Джордж вернулся в Тауэр и пересказал лорду Сомерсету все, что просил передать король, в майском небе уже играл ранний рассвет. Его светлость стиснул зубы и ничего не ответил. Король перехитрил его. Если б король грозил только ему, он бы презрительно усмехнулся в ответ. Но обещание отвести помилование от графини — это совсем другое дело! Графиня уже призналась и уже приговорена. Теперь жизнь ее зависит только от короля, даже могущественному семейству Говардов ничего не удастся сделать.
Сомерсет не мог отдать ее в руки палача и потому должен будет отказаться от продуманной линии защиты, чего бы это ему ни стоило. Да, он хвастался, что не станет вести себя, как Балмерино, но именно так он себя и поведет, он будет молчать, прекрасно зная, кто на самом деле виноват…
Но он ничего не сказал об этом коменданту: он не позволит сэру Джорджу радоваться его поражению. И если уж он вынужден хранить молчание по поводу истинных виновников преступления, он сбережет свою честь хотя бы тем, что сохранит молчание, когда от него потребуют признать вину, он не склонит головы.
Он поднялся и с былой аккуратностью оделся в черный костюм, на котором особенно четко выделялась темно-синяя лента ордена Подвязки, он нарочно надел и ее, и звезду ордена, чтобы утереть нос тем самым дворянам, которые уже вынесли его герб из виндзорской часовни. Слуга причесал ему волосы, подстриг каштановую бородку, и незадолго до девяти его светлость в сопровождении коменданта спустился в барку.
Гордость поддерживала его силы. Он вступил в зал суда с такой же высоко поднятой головой, как в прежние дни, когда появлялся на своей дворцовой галерее, и эти двадцать два пэра, призванные судить и, возможно, осудить его, встречали его поклонами и льстивыми улыбками.
По обе стороны от него стояли два гвардейца с плащами в руках — послушный комендант исполнил королевский приказ. Но лорд Сомерсет не обращал на них никакого внимания.
Когда от него потребовали признания, он твердым и звучным голосом ответил:
— Не виновен.
Председатель суда пэров, хоть и обязан был попросить подсудимого смело выступить в свою защиту, все же попытался в последний раз намекнуть на то, чего ждал от него король.
— Помните, — предупредил старый лорд-канцлер, — что Господь наш знает истину. И преступник, отрицающий свою вину, совершает двойное преступление… Смотрите, как бы врата милосердия не захлопнулись перед вами.
В речи от имени короны сэр Фрэнсис Бэкон пообещал высоко держать светильник справедливости. Генеральный атторней прекрасно знал, что все улики против обвиняемого были косвенными и что обвинение во многом опиралось на признания уже казненных, они не могли ответить на вопросы Сомерсета. Поэтому генеральный атторней особо подчеркнул факт ссоры между Сомерсетом и Овербери, причиной которой было сопротивление Овербери любви, возникшей между Сомерсетом и несчастной графиней Эссекс, как ее тогда звали. В этом коренился, как объявил генеральный атторней, мотив преступления. Сэр Фрэнсис обнародовал тайные пружины заговора, приведшего Овербери в Тауэр, особо остановился на назначении комендантом Тауэра сэра Джерваса Илвиза, на зачислении в штат тюрьмы Ричарда Вестона — все это теперь выглядело, как интриги самого лорда опровергнуть эти показания. К тому же он очень устал за этот долгий день.
Он стоял, опершись на барьер, размышляя, с чего ему начать, и образ Овербери возник перед его мысленным взором. О, если бы сейчас его умный и образованный друг был рядом! Он бы и клочка не оставил от этих сфабрикованных улик, он бы разорвал их и бросил в лицо тем, кто посмел их предъявить! Его светлость горько улыбнулся: какая страшная ирония в том, что эти мысли приходят к нему именно сейчас. И лорд Сомерсет взялся за свою защиту.
Он начал с того, что было прекрасно известно всем и в чем все могли бы свидетельствовать его правоту: он яростно отрицал всякое участие в заговоре, если таковой и существовал, целью которого было устранить сэра Уильяма Уэйда с поста коменданта Тауэра и назначить на его место сэра Джерваса Илвиза. (Их милости судьи хорошо знали, что сэра Уэйда убрали в связи с его бесчестным поведением по отношению к леди Арабелле.)
Далее он перешел к показаниям Франклина, единственным, которые прямо увязывали его с графиней и с ее попытками умертвить Овербери. Он отрицал всякое знакомство с этим негодяем. Он никогда его в жизни не видел и призвал суд провести независимое расследование этого вопроса.
Потом перешел к порошку, который послал Овербери и который теперь назывался причиной смерти сэра Томаса. Да, он посылал порошок, но отрицал — на основании фактов, оспорить которые явно невозможно, — что этот порошок являлся ядом. Напротив, порошок был лекарством, и их милости сами могут в этом убедиться: он попросил предъявить письма, в которых Овербери благодарил его за порошок и за то благотворное воздействие, которое он на него оказал.
Но напрасны были все его призывы. Судьи отказались взглянуть на письма, и тут только он понял, что надежд у него нет никаких. И, поняв, что суд не станет рассматривать никаких доказательств в его пользу, он вдруг почувствовал смертельную усталость. Все кончено. Суд заранее вынес приговор, который удовлетворял короля. После этого уже никто не посмеет поднять вопрос о причине смерти сэра Томаса Овербери…
Он оставил борьбу и лишь в последний раз обратился к пэрам с просьбой не принимать косвенных улик за доказательства. Он Богом поклялся, что ни в коей мере не виновен в смерти сэра Овербери.
Комендант вывел его из зала на то время, пока пэры совещались. Совещались они недолго. Председатель занял свое место под пурпурным балдахином, служка по очереди выкликал имена пэров, и каждый из них по очереди выносил свой вердикт: «Виновен».
Графа Сомерсета вновь ввели в зал и, соблюдая закон, спросили, что он может предъявить в качестве препятствия к исполнению смертного приговора.
Было уже совсем темно, зал освещался факелами. Он стоял в этом дрожащем свете, прямой и спокойный, и одного за другим оглядывал пэров. Вот великолепный Пемброк, извечный его враг, получивший после падения Сомерсета вожделенную должность лорда-камергера; вот граф Вустер, завладевший его прежним постом лорда-хранителя печати; вот другие благороднейшие аристократы, вольно или невольно искавшие когда-то его благосклонности. Как горько и обидно оказаться теперь в их власти, и как смертельны теперь их удары.
И вновь возник перед ним образ Овербери. Томас отомстил за предательство, и отомстил сполна: его лишили всех государственных постов, его лишили всех дарованных королем земель, его облили позором, и вот теперь у него спрашивают, может ли он привести что-либо, препятствующее исполнению смертного приговора. Что может он сказать в ответ? Что еще может жизнь дать тому, кто пал так низко?
Громко и твердо прозвучал его голос, когда он объявил, что не знает таких препятствий.
— Я желаю только самостоятельно избрать вид казни.
Но и в этом ему было отказано. Он не удостоится чести сложить голову на плахе — его повесят. Возгласив приговор, председатель суда пэров сломал свой жезл и распустил суд. Было десять вечера. Заседание шло двенадцать часов.
Комендант вывел его из зала. Свет факелов отражался в латах и забралах стражи, и казалось, что по стражникам струятся потоки крови.
Тихие воды приняли барку и донесли до пристани Тауэра.
Здесь, в Тауэре, он и графиня провели последние пять лет своей жизни, потому что король действительно не желал крови выброшенного за ненадобностью фаворита. Это были пять скудных и горестных лет, прожитых с осознанием краха всего, что у них когда-то было, а ведь Овербери предсказывал ему эту судьбу, когда предупреждал о том, что связь с домом Говардов опасна…
Возможно, когда комендантская барка скользила по темной воде, он уже предвидел эти годы: он ведь даже не попытался сделать что-либо, что помешало бы королю пролить свою безжалостную милость на графиню и на бывшего фаворита.
А король у себя в Гринвиче дрожал и обливался холодным потом в течение всего этого дня. Он следил за каждой лодкой, пристававшей к дворцовому мосту, и к каждой лодке высылал курьера, чтобы узнать ход процесса. Курьеры возвращались один за другим, и никто не приносил ничего утешительного. Король осыпал курьеров проклятиями, ужасный день все тянулся и тянулся, и его величество не находил себе места — он не мог ни есть, ни спать, он даже сидеть спокойно не мог. Нет, граф Сомерсет, несмотря на все предосторожности, предаст его величество! Он укажет на связь между Лобелем и Майерном, он потребует ответа на вопрос, почему, несмотря на все обстоятельства, Лобеля отпустили на свободу и почему Майерна даже не вызывали на допрос, он даже потребует, чтобы все эти упущения сейчас же были исправлены!
Он наверняка успеет задать все эти вопросы до того, как люди коменданта накинут на него плащ! И если суд оставит вопросы без ответа, на них ответят собравшиеся в зале. Да даже если заключенного накроют плащом и уволокут, публика, услышав вопросы и увидев, как поступили с обвиняемым, непременно сама найдет ответы, и ответы нанесут непоправимый ущерб королевскому достоинству и чести!
В таких мыслях шли часы, и с каждым часом страх короля становился все сильнее, пока, наконец, не перерос в уверенность, что все самое худшее, все, чего он больше всего боялся, и произошло. Потому что никакого иного объяснения такой задержке нет. Сомерсет, конечно же, заявил, что он не Гаури и не Балмерино… Вот оно, доказательство! Робин никогда по-настоящему его не любил! Так думал этот слезливый и жестокий властитель.
Но поздно ночью, когда его величество уже терял сознание от паники и голода, явился пропыленный курьер и принес новость: Робин мужественно принял приговор и не произнес ни единого способного очернить короля слова.
Король облизал губы. На испещренные морщинами щеки вернулся склеротический румянец. Он даже смог улыбнуться, отсылая курьера прочь. А затем двинулся, покачиваясь, мимо согбенных придворных к красивому, статному молодому Вильерсу и обнял нового фаворита за шею.
— Вот и конец, Стини, — пробормотал он. Его величество вздохнул, на светлые глаза набежала слеза. — Теперь он узнает, каким милосердным могу я быть. И никто не посмеет сказать, что я способен полностью изгнать из сердца того, кого когда-то любил…
А затем, резко переменив тон и ущипнув молодого человека за щеку, вскричал:
— Боже правый, ну где же ужин?!