ОЛИВЕР ТРЕССИЛИАН (цикл)


Псы Господни[523] (роман)

Корабль дона Педро де Мендоса и Луна, графа Маркоса, на пути в Испанию после Гравелинского сражения штормом разбит о рифы Корнуолла, сам граф, будучи единственным выжившим, сдался в плен красавице леди Маргарет Тревеньон, что в итоге привело её, воспитанную в лютеранской «ереси», в руки к Псам господним — испанской инквизиции…


Глава 1

МИЗАНТРОП

Не кто иной, как Уолсингем, сказал о Роджере Тревеньоне, графе Гарте, что тот предпочитает общество мертвых обществу живых. Это был язвительный намек на привычный затворнический образ жизни графа. Его светлость расценил бы насмешку как булавочный укол, если бы вообще обратил на нее внимание. Скорее всего, он понял бы насмешку буквально, признав, что общество мертвых ему и впрямь предпочтительнее, и объяснил, что мертвый человек хорош уже тем, что более не способен творить зло.

Разумеется, жизненный опыт, приведший его к подобному заключению, навряд ли был приятным. Мизантропом с юности его сделала близкая дружба с доблестным Томасом Сеймуром, братом одной королевы и мужем другой. Честолюбивые помыслы, а возможно и любовь, подтолкнули его после смерти Екатерины Парр к решению жениться на принцессе Елизавете. На глазах Тревеньона, преданного и восторженного друга Сеймура, плелась липкая паутина интриги, в которую и угодил адмирал, а сам Тревеньон едва избежал плахи. Злобным пауком был завистливый и честолюбивый регент Сомерсет: опасаясь, как бы любовь адмирала и принцессы не положила конец его карьере, он без малейших колебаний отправил родного брата на эшафот по сфабрикованному обвинению в государственной измене.

Дело представили так, будто адмирал, будучи любовником принцессы, замыслил свергнуть регента и взять бразды правления в свои руки. Да и принцессу он якобы соблазнил лишь для того, чтобы осуществить свой коварный замысел. Оба обвинения были так хитро увязаны, что одно возводилось на основании другого.

Юного Тревеньона арестовали вместе с другими придворными принцессы и всеми, кто состоял в близких отношениях с адмиралом, будь то слуги или друзья. А поскольку Тревеньон был придворным принцессы и пользовался доверием адмирала более, чем кто-либо другой, то стал объектом пристального внимания регентского совета. Его то и дело вызывали, учиняли бесконечные — ad nauseam[524] — допросы и дознания с той целью, чтобы обманным путем заставить его оговорить друга, вырвав у него признания о виденном в Хатфилде или тайнах, какие доверял ему друг.

Говаривали, что много лет спустя, когда подобные признания никому уже не могли причинить вреда, лорд Тревеньон признался, что любовь адмирала к юной принцессе была искренней и глубокой и зиждилась отнюдь не на честолюбивых помыслах. Однажды в Хатфилде он застал ее в объятиях адмирала, из чего вполне разумно заключил, что принцесса была к нему неравнодушна. Но тогда, в регентском совете, молодой Тревеньон не припомнил ничего, что могло бы повредить его другу. Он не только упрямо отрицал, что ему известно — прямо или косвенно — об участии Сеймура в каком-либо заговоре, но и, напротив, из его многочисленных заявлений следовало, что обвинение в государственной измене, предъявленное адмиралу, не имеет под собой никаких оснований. Его стойкость не раз приводила членов совета в ярость. Для Тревеньона было откровением, как далеко может завести людей злоба. На одном из допросов сам регент, сорвавшись, предупредил Тревеньона, что его собственная голова не так уж прочно держится на плечах и именно на голову он может укоротить себя нахальными речами и поведением. Злоба, питаемая завистью и страхом, превратила этих людей, почитаемых за самых благородных людей Англии, в низких, презренных и жалких.

Ослепленные ею, они отправили Тревеньона в Тауэр и держали его там до дня казни Сеймура, оказав в ненастное мартовское утро милость, о которой Тревеньон не смел и просить, — его провели в камеру, где сидел осужденный на смерть друг, и позволили попрощаться с ним без свидетелей.

Тревеньону был двадцать один год — в этом возрасте юноша исполнен радости жизни, сама мысль о смерти ему претит, и человек, которому предстоит взойти на эшафот, вызывает у него ужас. Ему была непонятна сдержанность адмирала: ведь и он еще был молод. Адмиралу едва минуло тридцать, он был высок, прекрасно сложен, энергичен и хорош собой. Сеймур встал, приветствуя друга. В те несколько мгновений, что они пробыли наедине, молодой человек не успел вставить и слова. Адмирал с нежностью говорил об их дружбе и, тронутый печалью графа, пытался подбодрить его заверениями, что смерть не так страшна тем, кто не раз смотрел ей в лицо. По его словам, он распрощался с леди Елизаветой в письме, которое писал всю ночь. Лорды из регентского совета запретили ему писать, у него не было пера и чернил, но он соорудил нечто вроде пера из золотого шитья аксельбантов и написал письмо своей кровью. Не понижая голоса, он сообщил Тревеньону, что вложил письмо в подошву сапог и лицо, которому он доверяет, позаботится о его сохранности после казни. При этом на губах у него появилась странная улыбка, лукавая искорка мелькнула в прекрасных глазах, немало озадачив Тревеньона.

Они обнялись на прощанье, и Тревеньон вернулся в свою камеру. Он молился за друга и ломал голову над излишней и весьма неосторожно доверенной ему тайной о прощальном письме. Позднее он все понял.

Адмирал, прекрасно разбиравшийся в людях, сразу сообразил, что отнюдь не из добрых чувств Тревеньону позволили нанести ему прощальный визит. Лорды из регентского совета надеялись, что Сеймур не упустит возможности передать принцессе послание, которое ее скомпрометирует, и поставили у двери шпионов — слушать и доносить. Но Сеймур, разгадав их замысел, воспользовался случаем и сообщил о письме, специально для них предназначенном и выдержанном в таком тоне, что его оглашение восстановило бы репутацию принцессы.

Это было последнее доказательство преданности Сеймура. И хотя письмо так и не было обнародовано, оно, возможно, сыграло свою роль — положило конец гонениям, коим подвергалась принцесса. Ибо та же завистливая злоба, из-за которой пролилась кровь Сеймура, запятнала репутацию принцессы грязными сплетнями о ее связи с адмиралом.

Через несколько месяцев после освобождения Тревеньон решил удалиться от двора, убившего в нем веру в людей, и, прощаясь с принцессой Елизаветой, сообщил ей о письме адмирала. И эта тоненькая девушка шестнадцати лет со вздохом и горькой улыбкой, способной состарить и женщину вдвое старше, повторила, хоть и в ином тоне, уже сказанную ранее уклончивую фразу:

— Он был очень умен и очень неблагоразумен, да упокоит Господь его душу.

Возможно, Тревеньону пришелся не по душе этот реквием, и, когда принцесса предложила ему остаться при дворе, он с удовольствием ответил, что регентский совет этого не допустит. Единственным желанием Тревеньона было поскорее покинуть двор. Он был на волосок от смерти и познал жестокую реальность за внешним блеском дворцовой жизни — непомерное тщеславие, зависть, стяжательство, низкие страсти. Все это вызвало у него отвращение и заставило отказаться от собственных честолюбивых помыслов.

Он уехал в свое отдаленное корнуоллское поместье и стал хозяйствовать на земле, что его отец и дед передоверяли своим управляющим. Лет десять спустя он женился на девице из рода Годолфинов. Молва нарекла ее красавицей, в которую все влюблялись с первого взгляда. Если она и впрямь была так хороша собой, это было ее единственное достоинство. Самой судьбой ей было предназначено сделать графа Гарта еще большим мизантропом. Глупая, пустая, капризная, она заставила его убедиться на собственном опыте, что не все золото, что блестит. Лет через пять после заключения их несчастливого брака она скончалась от родильной горячки, подарив ему единственную наследницу.

Графу было достаточно лишь раз увидеть теневую сторону придворной жизни, чтоб навсегда от нее отказаться, то же самое произошло и с опытом семейной. И хотя Тревеньон остался вдовцом в тридцать шесть лет, он больше не искал счастья в браке, как, впрочем, и в чем-либо другом. Он рано устал душой — нередкий удел людей мыслящих, наделенных склонностью к самоанализу. Он пристрастился к чтению — книги всегда его привлекали — и собрал у себя в поместье прекрасную библиотеку. Шли годы, и Тревеньона все более и более увлекало то, что происходило в прошлом или что, по мнению философов, могло бы произойти, и все менее — то, что происходило сейчас. Он пытался найти в книгах ответ на вопрос, в чем заключается смысл жизни, а это занятие, как ничто другое, отчуждает человека от реальной жизни. Он все больше замыкался в себе и почти не замечал текущих событий. Религиозные распри, раздиравшие Англию, оставляли его равнодушным. И когда над страной черной тучей нависла угроза испанского вторжения, когда все вокруг вооружались и готовились отразить его, граф Гарт, уже теперь немолодой человек, по-прежнему не проявлял никакого интереса к миру, в котором жил.

Единственная дочь, воспитание которой он почти полностью передоверил ей самой, достойно справилась с этим делом лишь чудом. Она была единственным человеком, кто по-настоящему понимал его, единственной, кто любил; ибо, как вы сами понимаете, он не вызывал симпатии у окружающих. Она унаследовала в значительной степени красоту матери, доброту и здравомыслие отца, столь свойственные ему в молодые годы, а также изрядную долю материнского своенравия, придававшего особую пикантность этой смеси. И если она в свои двадцать три все еще не была замужем — а так оно и случилось, — это была только ее вина. Поклонников у нее с семнадцати лет было предостаточно, и их частая смена вызывала у его светлости приступы раздражения. Молва приписывала ей несколько разбитых сердец. Но поскольку это утверждение несправедливо и подразумевает предосудительную активность со стороны девушки, то лучше отметить, что несколько сердец было разбито, когда она отвергла их влюбленных обладателей. Юная графиня была бесстрастна, как корнуоллские скалы, о которые в шторм разбиваются корабли.

Она слишком ценила свою свободу, чтобы добровольно от нее отказаться. Так она и говорила своим поклонникам. Как и королева Елизавета, она была вполне удовлетворена положением девственницы[525], почитала его лучшим в мире и не намеревалась менять. И это не было вежливой отговоркой, чтобы милостиво удалить ухажеров, пришедшихся ей не по душе, — нет, есть все основания полагать, что это была чистая правда. Леди Маргарет Тревеньон из-за причуд отца с детства вкусила мужской свободы. С пятнадцати или шестнадцати лет она уходила и возвращалась домой, никому не докладываясь. Ее занимали лошади, собаки, соколиная охота. Она была таким же сорванцом, как и ее приятели-сверстники. Ее откровенно мальчишеские замашки позволяли им поддерживать с ней такие же отношения, как друг с другом. И хотя появление первого поклонника в семнадцать лет побудило ее к большей сдержанности, осознанию своего положения и, следовательно, к осмотрительности, она не поступилась своими прежними увлечениями, своей свободой: они уже прочно укоренились в ее душе. Необычным было ее вступление в новый для нее мир из-за мужской закалки, полученной в результате необычного воспитания. Как естественная потребность в движении придавала сильному гибкому телу Маргарет еще больше женственности, так и всегда отстаиваемая ею потребность свободно мыслить придала ее натуре широту и твердость, на ней зиждилось ее истинно женское достоинство и умение властвовать собой и другими. Маргарет являла собой замечательный пример устойчивости врожденных черт характера, упрямо проявляющихся, несмотря на окружение и жизненные обстоятельства.

Я представил вам ее в то время, когда, достигши двадцати трех лет, она упорно не желала расставаться с девической свободой и успешно отбила атаки всех поклонников, кроме разве одного. Им был милый юноша Джервас Кросби из знатной семьи Девон, родственник соседа сэра Джона Киллигрю из Арвенака, упорно не желавший принимать «нет» за окончательный ответ. Младший из сыновей, он должен был сам прокладывать себе дорогу в жизни. Киллигрю, старый холостяк, не имевший собственных детей, проявил интерес к юноше и взял его под свое покровительство. В результате юноша часто бывал в Арвенаке, в величавом доме-замке над устьем реки Фал. Киллигрю был очень близок к семейству Гарт, он почитал графа родственником по сватовству, а с Маргарет его связывало еще более близкое родство по материнской линии. Это был один из немногих соседей, кто отваживался нарушать одиночество добровольного затворника, не смущаясь безразличием старого графа. Именно он ввел в дом Тревеньонов Кросби, рослого шестнадцатилетнего парня. Маргарет он понравился, она относилась к нему с искренним мальчишеским дружелюбием, и, ободренный таким приемом, Кросби стал у них частым гостем. Они с Маргарет были почти сверстниками со схожими вкусами и интересами и быстро подружились.

Киллигрю, хорошенько поразмыслив, решил, что его юный родственник должен изучить право, чтобы в будущем заняться политической деятельностью. Киллигрю считал, что если голова у Кросби не хуже ладного, прекрасно сложенного тела, то ему обеспечена блестящая карьера при дворе королевы, охотно продвигавшей по службе красивых мужчин. И поэтому он доставил в Арвенак учителей и взялся за образование юноши. Но, как это часто случается в жизни, взгляды молодежи и стариков не совпадают. Кросби был по натуре романтиком и не видел ничего романтического в изучении права, сколько бы Киллигрю ни доказывал ему обратное. Кросби жаждал приключений. Лишь исполненная опасностей жизнь имела для него смысл.

Мир еще эхом отзывался на кругосветное плавание Дрейка[526]. Кросби звало море, возможность познать тайны земли, бороздить неизвестные моря, открывать сказочно богатые страны, и наконец Киллигрю сдался, понимая, что никто не достигнет высот в деле, к которому не лежит душа.

Сэр Джон привез юношу в Лондон. Это было в 1584 году, вскоре после того, как ему минуло двадцать лет. Но прежде чем уйти в море на поиски приключений, Джервас решил устроить надежный причал дома, куда бы он мог вернуться, а потому предложил руку, сердце и будущее богатство леди Маргарет. Его предложение если не потрясло ее светлость, то наверняка удивило. Они довольно часто виделись, Маргарет почитала его за брата, дозволяла фамильярности, которые может позволить только сестра, порой они даже обменивались родственными поцелуями. Но она уж никак не подозревала, что за этим кроется нечто большее, чем братская любовь, и это показалось ей смешным. Маргарет так и сказала Джервасу, и на нее обрушился поток упреков, возражений, заклинаний, поднимавшийся порой до вершин подлинной страсти.

Но леди Маргарет не испугалась. Она сохраняла спокойствие. Уверенность в своих силах, воспитанная в ней с детства, научила ее держать себя в руках. Она прибегла к привычной фразе о девической свободе, которая для нее дороже всего. Что милее всего королеве, то мило и ей, заявила Маргарет, будто девственность была залогом лояльности. Потрясенный и удрученный, Джервас отправился проститься с ее отцом. Его светлость, только что открывший для себя Платона и поглощенный его учением о космосе, не был настроен на долгие проводы. Но Джервас счел своим долгом поведать графу, каких неестественных взглядов на жизнь придерживается его дочь. С неиссякаемым оптимизмом юности он, очевидно, полагал, что его светлость сможет добиться надлежащей перемены в настроениях дочери. Но его светлость, раздосадованный тем, что его оторвали от ученых занятий, хмуро уставился на него из-под кустистых бровей.

— Ну и что? Если она хочет умереть старой девой, какое вам до этого дело?

Если достопочтенного Кросби ранее потрясло отношение дочери к тому, что он считал самым важным в жизни, то отношение к данному предмету ее отца совсем доконало его. Он понял, что надо брать быка за рога. И он взял.

— Мне есть до этого дело, потому что я хочу на ней жениться.

Граф даже не моргнул и все так же пристально смотрел на Джерваса.

— А что хочет Маргарет?

— Я уже сказал вашей светлости, чего она хочет.

— Ну раз она придерживается подобных взглядов, то не понимаю, чего ради вы меня беспокоите.

Такие слова обескуражили бы любого, но не Джерваса Кросби. Он быстро пришел к выгодному для себя заключению. Подозреваю, что Киллигрю, проча его в юристы, полагался не только на обаятельную внешность и высокий рост. Пожалуй, в Джервасе погиб юрист, когда он решил посвятить себя морю.

— Ваша светлость хочет сказать, что вы считаете меня достойным руки вашей дочери, и если я смогу повлиять на перемену во взглядах Маргарет…

— Я хочу сказать, — прервал его граф, — если вы повлияете на перемену в ее взглядах, мы вернемся к этому разговору. В моих правилах решать только насущные проблемы. Я не люблю морочить себе голову возможностями, которые, скорее всего, так и не станут реальностями. Ваша жизнь только начинается, рекомендую и вам взять это себе за правило. Люди расходуют слишком много энергии в расчете на случай, который так и не приходит. Если вы запомните мои слова, то поймете, какой прощальный подарок я вам сделал. Надеюсь еще услышать о ваших успехах, сэр, — напутствовал влюбленного мизантроп.

Глава 2

ВЛЮБЛЕННЫЙ

Покидая Арвенак, Кросби не испытывал ликования, свойственного молодым людям, решившим покорить мир. Он оставлял на произвол судьбы слишком многое, что было дорого его сердцу. К тому же в глубине души он сознавал, что и граф не слишком его обнадежил. Но юность верит в исполнение желаний. Джервас снова поверил в себя и свою счастливую звезду, и прежняя радость жизни вернулась к нему задолго до того, как они приехали в Лондон. Дороги скорее препятствовали, нежели способствовали путешествию, и сэр Джон Киллигрю со своим молодым кузеном прибыли в Лондон ровно через неделю. Тут уж они не теряли времени даром. Сэр Джон был важной, весьма влиятельной на западе персоной, и потому его хорошо принимали при дворе. Более того, его связывала дружба с адмиралом Говардом Эффингемом. К нему-то он и повез своего кузена. Адмирал встретил их очень дружелюбно. Новобранцы в такое время, да еще из хороших семей, встречали на флоте самый радушный прием. Трудно было лишь сразу подыскать хорошее место для молодого Кросби. Адмирал отвез его в Дептфорд и представил управляющему верфями ее величества, бывалому работорговцу и отважному морскому волку сэру Джону Хокинсу. Сэр Джон побеседовал с ним, и ему понравился рослый парень с решительным лицом и ясными голубыми глазами. «Если он так жаждет приключений, — подумал сэр Джон, — я помогу ему». И он вручил Джервасу рекомендательное письмо к своему молодому родственнику сэру Фрэнсису Дрейку, который собирался вскоре выйти из плимутской гавани в море. С какой целью он отправляется в плавание, сэр Джон не знал, а скорей всего, не хотел знать.

И снова в сопровождении Киллигрю Джервас отправился на запад. В Плимуте они разыскали сэра Фрэнсиса. Тот внимательно прочел хвалебное письмо Хокинса, еще внимательнее оглядел стоявшего перед ним высокого парня и, несомненно, учел тот факт, что он состоит в родстве с сэром Джоном Киллигрю, весьма влиятельной персоной в Корнуолле. Молодой Кросби произвел на него впечатление умного, энергичного парня, с достаточными познаниями в морском деле, чтобы управиться с оснасткой парусного судна, к тому же с переполнявшим его праведным негодованием по поводу враждебных действий Испании.

Дрейк предложил ему работу, не уточняя, чем конкретно ему предстоит заняться. К отплытию готовился флот из двадцати пяти каперов[527]. Они действовали не по королевскому указу и в будущем, не имея каперного свидетельства, могли оказаться брошенными на произвол судьбы. Это было опасное, но праведное дело. Джервас принял предложение, не выясняя подробностей; распрощался с сэром Киллигрю и взошел на борт корабля самого Дрейка. Это произошло 10 сентября. На четвертое утро на грот-марсе корабля Дрейка был поднят сигнал: «Отдать якоря, выходить в море».

И хоть никто, включая самого Дрейка, не знал наверняка, с какой целью он вышел в море, вся кипевшая негодованием Англия догадывалась, что побудило его к этому, чем бы ни закончился поход. Надо было отомстить за страшное зло и сделать это руками торговой вольницы, ибо руки правительства были связаны по разным политическим соображениям.

Год на севере Испании выдался неурожайным, и там был голод. Несмотря на скрытую враждебность в отношениях между Испанией и Англией, несмотря на происки Филиппа II, подстрекаемого папой, желающим мирской рукой задушить отлученную от церкви еретичку, занявшую английский трон, официально между двумя странами был мир. В Англии зерна было с избытком, и она охотно продала бы хлеб голодающим. Но после недавнего варварского обращения святой инквизиции с английскими моряками, захваченными в испанских портах, ни одно торговое судно не отважилось бы зайти в испанские воды, не имея гарантий безопасности. В конце концов гарантии были получены в форме особого указа короля Филиппа, обеспечивающего неприкосновенность командам судов, прибывших в Испанию с зерном.

Но когда в северные гавани Ла-Корунью, Бильбао и Сантандер вошли корабли английского торгового флота, их захватили, несмотря на королевские гарантии безопасности, груз конфисковали, а команды отправили в тюрьму. Предлогом послужила поддержка Англией восставшей против испанского владычества Фландрии.

Дипломатические меры были безрезультатны. Король Филипп снял с себя ответственность за судьбу английских моряков, заявив, что они как еретики находятся в руках святой инквизиции.

Чтобы очистить их от ереси, одним предоставили томиться в тюрьме, других отправили рабами на галеры, а некоторых, облачив в шутовской наряд, сожгли на кострах аутодафе[528].

Даже спасение тех, кто избежал когтей инквизиции, было безнадежным делом. Оставалось только отомстить за них, покарать Испанию, преподав ей памятный урок мести, который отучит ее впредь проявлять подобное рвение в спасении душ английских еретиков.

Королева не могла действовать от своего имени. Несмотря на присущую ей смелость и, несомненно, переполнявшее ее негодование, здравомыслие подсказывало, что не следует ввязываться в открытую войну с могучей Испанией, ибо Англия, судя по всему, не была к ней готова. Но королева была готова дать полную свободу авантюристам, от которых в случае необходимости можно отречься.

Этим и объяснялось отплытие флотилии Дрейка из двадцати пяти каперов. В этом путешествии Джервасу Кросби предстояло пройти посвящение в рыцари этого нового рыцарского ордена, где ристалищем были морские просторы. Оно продолжалось десять месяцев, но по насыщенности событиями и приключениями стоило многих лет обычного плавания — такой огромный опыт дала ему эта щедрая школа воинственной морской вольницы.

Поначалу они зашли в прекрасный галисийский порт Виго. Их приход прервал сбор урожая с виноградников. Дрейк тут же издал свой картель[529], достаточно ясно говорящий о цели визита столь внушительной флотилии. Посланцам взволнованного губернатора, пожелавшего узнать, кто эти вооруженные люди и что им надо в Виго, Дрейк задал вопрос: объявил ли король Испании войну королеве Англии? Когда его испуганно заверили в обратном, Дрейк поинтересовался, почему же тогда английские корабли, зашедшие, полагаясь на указ короля Филиппа, в испанские порты, были захвачены, их владельцы и команды заключены в тюрьму и после надругательств уничтожены? На что он не получил вразумительного ответа. Собственно, Дрейк и не добивался ответа: его вполне удовлетворило, что он заставил губернатора призадуматься: английские моряки не потерпят подобного обращения с их братьями. Затем он потребовал пресной воды и провизии. Затем последовал небольшой грабеж, чтоб слегка припугнуть жителей. Пополнив запасы, флотилия отчалила, предоставив охваченной стыдом и гневом Испании гадать, куда он направляется, дабы предупредить коварные замыслы англичанина, дьявола во плоти, и уничтожить его — ingles tan endemoniado[530].

Ноябрь застал его у Зеленого мыса, где он упустил выслеживаемый караван судов. Захват его возместил бы Англии потери от конфискации зерна. Тогда Дрейк обратил взор на прекрасный город Сантьяго, захватил его, отдал на разграбление матросам и вполне довольствовался бы местью, если бы не варварски убитый юнга, напомнивший ему о принявших здесь мученическую смерть плимутских моряках. Сэр Фрэнсис предал город огню и отплыл, оставив после себя груду пепла, чтобы показать королю Филиппу: варварство отнюдь не привилегия Испании и закон мести всегда существовал и будет существовать, пока есть люди, способные мстить. Пусть его католическое величество уразумеет, что краеугольным камнем христианства, самым ревностным защитником коего он себя почитает, является заповедь: как хотите, чтобы с вами поступали, так поступайте и вы, и напротив: не причиняй другим горя, от которого страдал сам. А чтобы король, так страстно увлеченный спасением душ других, не утратил возможности спасти свою собственную, предав забвению великую заповедь, сэр Фрэнсис был намерен напоминать ему о ней при каждом удобном случае.

Флотилия отпраздновала Рождество в Сан-Киттсе и, отдохнув, направилась с визитом в Сан-Доминго, великолепный испанский город, где, прославляя величие Испании, великие замыслы Старого Света воплотились в дворцы, замки, соборы. Сан-Доминго оказался орешком покрепче, чем Сантьяго. Испанцы пытались всеми силами воспрепятствовать высадке англичан. Они палили из пушек, и осколком ядра был убит офицер, командовавший десантным отрядом, в котором служил Джервас Кросби. Преисполненный отваги, Джервас принял командование десантом на себя, умело вывел свой отряд на соединение с авангардом под командованием Кристофера Карлайля, и вместе они ворвались в город.

Впоследствии Карлайль доложил Дрейку о смелом поступке Джерваса, и Дрейк узаконил самовольно присвоенное Джервасом звание.

Тем временем замок сдался, и англичане потребовали выкупа. Сокровища уже были вывезены, и Дрейк смог вытрясти из губернатора лишь двадцать пять тысяч дукатов, да и то когда превратил в груду обломков шедевры из мрамора.

За Сан-Доминго последовала Картахена, оказавшая еще более упорное сопротивление, но взятая с бою. Здесь молодой Джервас Кросби снова продемонстрировал неустрашимость, штурмуя со своим отрядом стены замка и отражая атаки испанской пехоты. Захваченный город избежал участи Сантьяго и Сан-Доминго, уплатив безоговорочно выкуп в тридцать тысяч дукатов.

Цель была достигнута: король Филипп убедился, что английские моряки не намерены терпимо относиться к деятельности инквизиции.

Разрушив по пути испанский порт во Флориде, флотилия Дрейка взяла курс домой и вернулась в Плимут в конце июля, доказав всему миру, что могущественная империя не так уж неуязвима, и сделав войну неизбежной, ибо все еще колебавшийся король Испании все же не мог проигнорировать брошенную ему латную перчатку.

Джервас Кросби, вернувшийся в Арвенак, был уже не чета юноше, ушедшему в плавание почти год тому назад. Риск и преодоление опасностей закалили его, а накопленный жизненный опыт и знания, включавшие в том числе и хорошее знание испанского языка, придали уверенности в себе. К тому же он был загорелый и бородатый. Джервас явился в поместье Тревеньон, самодовольно полагая, что тому, кто завоевывал испанские города, завоевать сердце леди Маргарет — сущий пустяк. Но леди Маргарет, ради которой он описывал свои подвиги графу, осталась равнодушной, а граф и вовсе не желал его слушать. Когда Джервас все же навязал ему роль слушателя, его светлость назвал Дрейка бессовестным пиратом, а узнав, что он приказал повесить несколько монахов в Сан-Доминго, — еще и убийцей. Дочь была того же мнения, и Джервас, чьи славные подвиги у берегов Испании были восприняты с таким презрением, возмутился до глубины души.

А объяснялось это тем, что граф Гарт был воспитан в католической вере. Он уже давно не исповедовал христианство в любой форме. Твердолобая нетерпимость священников разных конфессий отвращала его от религии, а ученые занятия и размышления, в особенности о философских взглядах Платона, вызывали у него настоятельную потребность в более благородном и широком представлении о Боге, чем в известных ему вероучениях. Но в подсознании независимо от философских взглядов жила неискоренимая привязанность к вере отцов, вере своей молодости. Конечно, это была сентиментальность, но она определяла его суждения в тех редких случаях, когда граф позволял себе хоть как-то откликаться на волнующие его сограждан проблемы. Подспудная слабость графа к католичеству невольно создавала в доме Тревеньонов атмосферу, в которой росла и воспитывалась Маргарет. К тому же, как и большинство людей ее круга — а у нас нет оснований сомневаться в правильности сведений об общественном мнении в Англии, поставляемых королю Филиппу, — Маргарет не могла вырвать из сердца симпатию к обреченной на смерть королеве Шотландии, томившейся в английской тюрьме. Разумеется, и леди Маргарет испытывала почти повсеместную в Англии антипатию к Испании, досадовала на зверское обращение с ее сородичами; дрожа от ужаса, она слушала рассказы о злодеяниях инквизиции, но все это уравновешивалось в ней склонностью считать короля Филиппа испанским Персеем, вознамерившимся спасти шотландскую Андромеду[531].

Когда взбешенный Джервас не прощаясь ушел, она проводила его улыбкой. Но потом призадумалась. А вдруг они нанесли ему такую глубокую рану, что он больше не вернется? Она честно призналась себе, что будет очень сожалеть, если ее опасения сбудутся. В конце концов, они с Джервасом были друзья, и она вовсе не хотела, чтобы старая дружба оборвалась таким образом. Очевидно, и Джервас не собирался порывать с ней. Через два дня, поостыв, он явился снова и в ответ на приветствие: «Рада видеть вас, господин пират!» — благоразумно рассмеялся, расценив ее слова как шутку. Джервас решил поцеловать Маргарет, по давнему обычаю, но она уклонилась, сославшись на его бороду: мол, целоваться с бородатым все равно что обниматься с медведем.

Приняв к сведению это заявление, Джервас явился на следующее утро выбритый, как пуританин, что вызвало у нее приступ смеха; Джервас рассердился, грубо схватил ее и несколько раз поцеловал насильно, просто из злости, чтобы показать, что у него хватит мужества получить желаемое, не унижая себя просьбами.

Наконец он выпустил ее из объятий, готовый повеселиться в свой черед. Но не тут-то было. Маргарет стояла напряженная как струна, еле переводя дыхание; лицо ее побледнело, на скулах выступили красные пятна, золотистые волосы растрепались, а голубые глаза метали молнии. Маргарет молча глядела на него. Он прочел в ее лице лишь оскорбленное достоинство и сдержанную ярость, и это обескуражило его. Джервас понял, что вел себя глупо.

— Клянусь честью, — начала она со зловещей холодностью, — вы, вероятно, полагаете, что находитесь в Сан-Доминго?

— В Сан-Доминго? — повторил он, вникая в тайный смысл слов Маргарет.

— Разумеется, ведь там вы научились обращаться с женщинами подобным образом!

— Я? — Джервас почувствовал себя уязвленным. — Маргарет, клянусь Богом…

Но Маргарет не собиралась слушать клятвы и резко оборвала его:

— Но здесь поместье Тревеньон, а не город, захваченный пиратами, и я — леди Маргарет Тревеньон, а не какая-нибудь несчастная испанка, жертва пиратского набега.

Теперь Джервас, в свой черед, дал волю негодованию:

— Маргарет, как вы могли подумать, что я… что я…

Джервас не находил слов от возмущения. А те, что приходили на ум, не предназначались для ушей женщины. И Маргарет, обнаружив его ахиллесову пяту, метнула в рану стрелу мести:

— За такими привычными ухватками, несомненно, скрывается большой опыт, сэр. Я рада даже ценой оскорбленного достоинства узнать, о чем вы умолчали, бахвалясь своими подвигами перед моим отцом. Вы похвалялись, что многому научились в тех краях. Но на вашем месте я бы поостереглась применять свои навыки в Англии.

Джервас понял по ее намеренно язвительному тону, что она осуждает его безоговорочно и все оправдания и доводы бесполезны. Чтобы оправдаться, нужны доказательства, а где взять доказательства? К тому же Маргарет и не собиралась их выслушивать, оставив его одного, обескураженным и бесконечно униженным. Он решил, что бежать за ней бессмысленно, и вернулся в Арвенак, положив, что произведенное им скверное впечатление со временем сгладится, а ужасные подозрения рассеются.

Но, как оказалось, времени у Джерваса было мало. Не прошло и месяца, как сэр Фрэнсис снова затребовал его в Плимут. В любви Джервасу не везло, но Дрейк прочил его в морские волки, и ему были очень нужны такие люди. Война была неизбежна. Теперь уже никто в этом не сомневался. Огромная флотилия строилась на испанских верфях, а тем временем во Фландрии принц Пармский собирал в кулак отборные воинские части Европы, чтобы начать вторжение в Англию по прибытии флота.

Джервас отправился попрощаться с Маргарет и ее отцом. Лорда Гарта он нашел, как всегда, в библиотеке. Высокий и сухопарый, он сидел, закутавшись в халат, в черной бархатной шапке с наушниками, погруженный, по обыкновению, в ученые размышления. Бездействие Нерона во время пожара Рима показалось бы Джервасу куда более простительным, нежели поглощенность лорда Гарта в такое время научными трактатами тысячелетней давности. Чтобы пробудить его от непатриотичной летаргии, Кросби заговорил об испанском вторжении, как будто оно уже произошло. Но человека, увлеченного космогонической теорией Платона, по которой Земля, Солнце, Луна и все видимые небесные тела — всего лишь песчинки во Вселенной, не заставишь интересоваться такими пустяками, как империи.

Традиции и аристократическое воспитание не позволили графу выказать раздражение, хоть, к его неудовольствию, его оторвали от научных занятий. Он вежливо пробормотал: «Бог в помощь», тем самым положив конец прощанию.

Джервас отправился на поиски графини. Стоял чудесный осенний день, и Маргарет сидела в саду в компании кавалеров. Среди них был красивый бездельник Лайонел Трессилиан. Джерваса беспокоило, что тот зачастил в поместье Тревеньон. Молодой Питер Годолфин приходился Маргарет дальним родственником, но наверняка хотел стать близким. Было там и с полдюжины других любителей побренчать на лютне, в кружевах и лентах, затянутых в модные, узкие в талии камзолы, в коротких, расклешенных на испанский манер штанах. Джервас надеялся, что известие о войне потрясет их, выведя из состояния беспечного легкомысленного довольства собой.

Не обращая внимания на кавалеров, он обрушил новость на Маргарет:

— Я пришел попрощаться, меня вызывает адмирал. Принц Пармский готовит вторжение в Англию.

Известие произвело бы большее впечатление, если бы не дерзкое замечание Годолфина:

— Вероятно, принц Пармский не слышал, что адмирал вызвал мистера Кросби.

Последовал взрыв смеха, однако Маргарет даже не улыбнулась. Это подбодрило Джерваса.

— Он еще услышит, сэр, — парировал Джервас. — Если остающиеся дома джентльмены хотят что-то передать принцу, я постараюсь вручить ему ваши послания.

Джервас с удовольствием повздорил бы с любым из них или со всей компанией. Но они не доставили ему этого удовольствия. Они были слишком хитры, эти лощеные джентльмены, а присутствие Маргарет не позволило ему открыто выразить им свое презрение.

Вскоре он откланялся, и Маргарет зашла вместе с ним в дом. В холодном зале, облицованном серым камнем, она остановилась, и он понял, что пришла пора прощаться. Когда Маргарет подняла глаза, в них была печаль.

— Стало быть, начинается война, Джервас?

— Судя по письмам и срочности вызова — да. Адмирал требует, чтобы я выехал немедленно. Ему нужны люди.

Она положила ему на предплечье руку, прекрасную руку с длинными пальцами. Она казалась беломраморной на темно-красном бархате его камзола.

— Храни вас Бог, Джервас, да поможет Он вам вернуться живым и невредимым, — сказала она.

Обычные слова, приличествующие случаю. Необычным был тон, которым она их произнесла. Он должен был подбодрить Джерваса, хоть он был не робкого десятка, а порой, как мы видели, слишком смел. Он мог поцеловать Маргарет и не заслужить упрека. Но Джервас не догадался. А ведь не воспользоваться поводом, который дает женщина, еще оскорбительнее для нее, чем воспользоваться поводом, который она не дает. И хоть ласковый тон и печаль в глазах Маргарет заставляли сильнее биться его сердце, тревога не оставляла Джерваса.

— Вы… вы будете ждать меня, Маргарет? — запинаясь, спросил он.

— А что мне еще остается? Вы бы хотели, чтобы я последовала за вами?

— Я имел в виду… Вы будете ждать меня, моего возвращения?

— Скорее всего — да, сэр. — Маргарет улыбнулась.

— Скорее всего? Вы не уверены, Маргарет?

— О, вполне уверена.

Ей не хотелось иронизировать. Он отправлялся туда, откуда не всегда возвращаются. Сама мысль об этом наполняла ее нежностью, она как бы заранее предвкушала печаль при известии о том, что Джервас убит. Маргарет сжалилась над ним и великодушно ответила на вопрос, который он не решился задать:

— Не думаю, что я выйду замуж за кого-нибудь другого, Джервас.

Сердце его готово было выпрыгнуть из груди.

— Маргарет! — воскликнул он.

Но тут, семеня ногами, явился Питер Годолфин и справился, почему ее светлость покинула гостей.

Джервас, проклиная его в душе, был вынужден ускорить прощание.

Но он был вполне удовлетворен и почтительно поцеловал ее тонкую руку.

— Эти слова, Маргарет, будут мне панцирем, — произнес Джервас и, словно устыдившись своего поэтического заявления, резко повернулся и вышел.

Глава 3

РЕЙД У КАЛЕ

Война началась отнюдь не сразу, как полагал Джервас. Разумеется, существовали веские причины, по которым ни Испания, ни Англия не могли принять бесповоротного решения объявить войну.

Король Филипп, подстрекаемый папой исполнить свой долг мирской карающей руки Веры и свергнуть с престола отлученную от церкви невестку, был кто угодно, но не безрассудный и своекорыстный дурак. Он, естественно, задавался вопросом, какую выгоду извлечет для себя из этого дня. Бог, Время и он сам — король Филипп любил размышлять о существующей между ними связи — были весьма медлительной троицей. Никаких надежд превратить Англию в испанскую провинцию вроде Нидерландов. Единственное, чего он мог сейчас добиться, — это посадить на английский трон Марию Стюарт. Политическим последствием этого акта стало бы укрепление французского влияния благодаря союзникам Марии Стюарт во Франции. Единственно, что оставалось Филиппу, чтобы избежать войны и извлечь выгоду для Испании, — это жениться на Марии Стюарт и разделить с нею английский трон. Но Филипп этого никак не хотел. Возможно, он заметил, что мужья королевы Шотландии плохо кончали. А потому зачем проливать испанскую кровь и тратить впустую испанское золото, если это прибыльно только для Франции? Так пусть этим займется король Франции, а не он, Филипп. Впрочем, к такой проблеме можно было подойти и с духовной точки зрения — восстановления в Англии истинно католической веры, что снова привело бы к ее духовному подчинению Риму. Стало быть, это дело Рима, и если папа так хочет перепоручить ему свое дело, пусть возмещает расходы. Но когда Филипп изложил свои разумные соображения папе, его святейшество великий Сикст V так прогневался, что принялся бить тарелки.

Такая ситуация сложилась в Испании осенью и зимой 1586 года.

Англия была безмерно далека от намерения объявить Испании войну, ведь Испания считалась в то время самой могущественной империей. Ее владения были огромны, богатства сказочны, а влияние колоссально. К ее услугам были неиссякаемые сокровища Вест-Индии, под ее знаменами сражались лучшие в мире войска. Бросить вызов такой империи было опасно, но поскольку опасность исходила от нее, то следовало готовиться к ее отражению, согласно старой римской пословице: «Хочешь мира — готовься к войне».

Этим и объяснялась небывалая активность на флоте и срочный вызов, полученный Джервасом. Строились корабли, муштровались команды, пополнялись запасы оружия, налаживалось производство пороха. Противоречивые приказы, шедшие от двора, отражали неуверенность в верхах. В понедельник поступал приказ мобилизовать флот, в среду объявлялась демобилизация, в субботу — снова приказ о мобилизации, и так все время. Но авантюристы, капитаны каперов, не обращали внимания на взаимоисключающие приказы. Они непрестанно готовились к войне. Возможно, сэр Фрэнсис полагал, что, если война и не разразится, работа для них все равно найдется: можно вырвать у Испании еще кой-какие перья из роскошного вест-индского плюмажа. Дрейк, без всякого сомнения, был в глубине души пиратом. И пусть Англия не укоряет его за это, а хранит о нем благодарную память.

В начале года картина резко изменилась: была казнена королева Шотландии. Дальновидные государственные мужи давно ратовали за ее устранение, полагая, что это положит конец не только заговорам и интригам тех, кто решил возвести на престол Марию Стюарт, а заодно и католическую религию, но и угрозе войны, разжигавшейся с той же целью.

Однако казнь шотландской королевы произвела обратный эффект. Король Филипп решил, что, если он теперь занесет карающую руку церкви над Англией, плоды победы уже не достанутся Франции. Поскольку претендовавшей на английский престол королевы Шотландии больше нет, он может занять его сам, превратив Англию в испанскую провинцию. Для этого надо лишь исполнить свой долг и добиться исполнения воли папы — отлучить от церкви и сместить с престола свояченицу-еретичку[532]. Теперь, когда война сулила прямую выгоду, король Филипп стал готовить новый крестовый поход против погрязших в грехах еретиков. Братьев из ордена доминиканцев разослали по всему свету проповедовать святость задуманного им дела. Иностранные авантюристы-католики являлись толпами, предлагая свои шпаги королю. Псы Господни[533] рвались с привязи. Наконец-то король Филипп собирался спустить их на еретическую Англию, чтобы они перегрызли ей горло.

Здравый смысл подсказывал Фрэнсису Дрейку, что надо как-то помешать этой подготовке к войне, ибо сидеть и ждать, пока твой заклятый враг вооружится до зубов, — просто безумие.

И сэр Фрэнсис направился в Лондон к королеве. Она встревожилась, услышав его предложения. Елизавета все еще вела мирные переговоры с Филиппом через испанского посла. Ее заверяли, что король Филипп хочет мира, что сохранять мир настоятельно советует ему и принц Пармский, которому хватает дел в Нидерландах.

— Ну раз уж мы хотим мира, мадам, — грубовато ответил сэр Фрэнсис, — я должен принять кое-какие меры, чтобы его обеспечить.

Королева поинтересовалась, что именно он хочет предпринять. Сэр Фрэнсис уклонился от прямого ответа: он-де намерен кое-где побывать — пока точно не знает где — и решить на месте. Любой мирный договор можно заключить на выгодных для тебя условиях, если продемонстрируешь силу. Тогда отпадут подозрения, что ты пошел на заключение договора, потому что позиции твои ослабли.

— Сыграем с ними в покер, ваше величество. — Адмирал засмеялся.

Под пристальным взглядом удлиненных серых глаз Дрейка у людей пропадала охота с ним спорить. Дрейк, которому шел сороковой год, был среднего роста, как говорится, неладно скроен, да крепко сшит; у него было располагающее лицо, вьющиеся каштановые волосы, остроконечная бородка, скрывавшая жесткую линию рта. Королева скрепя сердце согласилась.

Уловив ее внутреннее сопротивление, Дрейк не терял времени даром. Он снарядился в поход и чудесным апрельским утром отплыл на «Удаче» с флотилией из тридцати кораблей за несколько часов до прибытия курьера с приказом задержаться в порту. Очевидно, его предупредили, что контрприказ уже отдан.

Шесть дней спустя, подойдя со своей флотилией к Кадису, Дрейк сразу понял, что надо делать: вся гавань была запружена кораблями. На рейде стояли будущие участники вторжения в Англию: транспортные суда, суда с провиантом, даже несколько военных кораблей.

У Дрейка тут же сложился план проведения операции. Он вошел в гавань с приливом и застал испанцев врасплох. Такой наглости Испания не ожидала даже от оголтелого Эль-Дрейка, этого воплощенного дьявола. Под обстрелом он прошел сквозь строй стоявших на рейде кораблей, потопил бортовым залпом сторожевой корабль и раскидал целую флотилию налетевших на него, точно хищная стая, галер.

Дрейк пробыл в гавани Кадиса двенадцать дней, неторопливо отбирая на испанских кораблях все, что могло ему пригодиться. Потом он поджег флотилию, нанеся Испании ущерб в миллион дукатов. По его собственным словам, он подпалил бороду короля Испании и взял обратный курс, будучи твердо уверен в том, что в этом году Армада не появится у берегов Англии, а войска принца Пармского не высадятся на английской земле.

Расчет Дрейка оказался верным: лишь в мае следующего года Непобедимая армада, состоявшая из ста тридцати кораблей, покинула устье Тежу вслед за «Сан-Мартином», флагманом адмирала, герцога Медины-Сидонии. Отплытие флотилии расценивалось как богоугодное дело. Каждый из тридцати тысяч матросов судовых команд перед походом исповедался, получил отпущение грехов, причастился. Примас[534] Испании лично благословил каждый корабль, на каждой грот-мачте прикрепили распятие, над флагманом адмирала реял огромный красно-золотой флаг Испании, на котором были вышиты Пресвятая Дева с Младенцем и девиз: «Exsurge Deus et vindica cau sa tuam»[535]. О душах новоявленных крестоносцев проявили больше заботы, чем об их бренных телах: на кораблях было двести священников и менее сотни врачей. И могучий флот, великолепно оснащенный как духовным, так и мирским оружием, величественно вышел на голубые морские просторы.

В пути возникло много трудностей и непредвиденных задержек, вполне достаточных, чтобы усомниться: а так ли жаждал Господь защитить свое дело по домогательству Испании и ее же рукой?

Тем не менее в конце июля непобедимый флот вошел в Ла-Манш, и напряженному ожиданию англичан пришел конец. Что касается Дрейка и его морских охотников, то они не теряли времени даром. Большинство были в полной боевой готовности еще с возвращения из Кадиса, и теперь им предстояла большая работа.

Они вышли из плимутской гавани без всякой помпы, невысокие подвижные морские охотники, и продемонстрировали испанским левиафанам такое маневренное хождение галсами, что те не верили своим глазам. Каперы искусно лавировали, и, поскольку их низкая осадка затрудняла прицельную стрельбу, они легко уходили из-под огня и, заходя с тыла, обрушивали на испанцев залп за залпом своих более мощных пушек, чиня страшный вред нескладным плавучим замкам. На испанских судах гибло значительно больше людей из-за скученности: испанцы полагались на проверенную временем боевую тактику. Но более быстроходные англичане, уходя от абордажного боя, показали новую тактику ведения войны на море, приводившую испанцев в замешательство. Напрасно испанцы обзывали их трусливыми псами, боящимися рукопашной. Англичане, дав бортовой залп, тут же ускользали от возмездия и, внезапно появившись с другой стороны, снова разряжали пушки по испанским кораблям.

Эта непредсказуемость противника доводила Медину-Сидонию до белого каления. Благородный герцог не был моряком, да и вообще военачальником. Когда король возлагал на него ответственность за этот поход, Медина-Сидония отказывался, ссылаясь на свою некомпетентность. Сразу после выхода в море у него началась морская болезнь, и теперь его самый могучий флот в мире англичане гнали по проливу, как стая волков гонит стадо волов. Андалузский флагман, которым командовал дон Педро Валдес, самый способный и отважный адмирал Непобедимой армады, попал в беду и был вынужден сдаться в плен. Другие суда тоже сильно пострадали от коварной тактики еретиков, этого дьявольского отродья. Так закончился первый день войны, воскресенье.

В понедельник оба флота были заштилены, и испанцы зализывали раны. Во вторник ветер переменился, и испанцы получили преимущество. Теперь они гнали англичан и брали их на абордаж. Наконец-то, послав восточный ветер, Господь помог им защитить Его дело. Но дьявол, как они убедились, сражался на стороне англичан. И воскресная история повторилась, несмотря на ветер с востока. Английские пушки били по испанской Армаде, подвижные, неуловимые для испанских канонеров, и к вечеру надводные части шестифутовых дубовых бортов величественного флагмана «Сан-Мартин» превратились в сито из-за многочисленных пробоин.

В среду снова наступило затишье. В четверг английские пушки словно молотом долбили Армаду, а в пятницу отчаявшийся герцог наконец решился вступить в переговоры с принцем Пармским о поставках продовольствия и оружия и любой другой помощи. С этой целью он в субботу привел свой побитый флот в Кале и поставил на якорь, уповая на то, что англичане не дерзнут преследовать его в нейтральных водах.

Но англичане не намеревались упускать его из виду, и он убедился в том, увидев их суда на якоре в двух милях за кормой флагмана.

Испанцы снова зализывали раны, прибирали суда, чинили, латали все, что еще можно было залатать, выхаживали раненых, хоронили в море убитых.

Англичане обдумывали сложившуюся ситуацию. В капитанской каюте адмиральского флагмана «Арк Ройал» лорд Говард Эффингем держал совет со старшими офицерами флота. Они не заблуждались относительно причин, побудивших испанцев стать на рейд у Кале, и опасности для Англии их дальнейшего пребывания там. Армада еще не потерпела серьезного поражения. Она потеряла всего три корабля, без которых вполне могла обойтись. Куда более значительной потерей была потеря уверенности, поколебленной первыми ударами, или, скорее, — первыми потерями. Но принц Пармский, возможно, возместит потери, а отдых позволит морякам снова обрести смелость и уверенность в победе. Испанцы запасутся провиантом, и принц Пармский поможет им пополнить изрядно истощившийся запас пороха. Принимая это во внимание, они не могли позволить герцогу Медине-Сидонии спокойно стоять на рейде у Кале. К тому же у каперов так же были на исходе запасы продовольствия, и они не могли бесконечно долго ждать, пока испанцы выйдут из французских вод. Надо было что-то предпринимать.

Дрейк предложил поджечь корабли. В эту ночь ожидался прилив. Используя его, можно было послать к рейду испанцев брандеры. Сеймур, сэр Джон Хокинс, Фробишер и сам лорд-адмирал дружно поддержали Дрейка. Но чтобы не действовать вслепую, следовало при свете дня уточнить расположение Армады. Это было трудное дело. Хокинс внес свое предложение. Взвесив его, лорд-адмирал покачал головой.

— Слишком мало шансов на успех, — сказал он. — Сто против одного; скорей, даже тысяча против одного, что они благополучно вернутся.

— Все зависит от того, кого вы пошлете, — заметил Дрейк. — Ловкость и смелость в подобных случаях сильно повышают шансы на успех.

Но Говард и слышать не хотел о таком риске. Они обсудили другие способы действий и отвергли их один за другим, вернувшись к первому предложению.

— Пожалуй, ничего лучше не придумаешь, — признал Хокинс. — Либо мы принимаем это предложение, либо действуем вслепую.

— Возможно, так или иначе, нам придется действовать вслепую, — напомнил ему лорд Говард. — А неудачная попытка будет стоить жизни нескольким смельчакам.

— Мы все поставили на карту свои жизни, — с готовностью отозвался Дрейк. — Иначе бы нас здесь не было или мы бы не рвались в бой. Я придерживаюсь той же точки зрения, что и сэр Джон.

Лорд Говард внимательно посмотрел на него.

— А есть у вас на примете человек, способный выполнить это задание?

— Да, и он у меня под рукой. Мы с ним вместе явились сюда, и он сейчас ждет на палубе. Крепкий парень и в критическом положении быстро соображает. Он еще не научился праздновать труса и управится с любой командой. Я впервые убедился в его смелости в Сан-Доминго. С тех пор он везде со мной.

— Тем более жалко терять такого отважного парня, — возразил лорд Говард.

— О нет, этот парень не пропадет. Если вы, ваша светлость, согласны, я пошлю за ним, пусть сам решает.

Вот так мистер Кросби попал на знаменитый военный совет, а потом уж и в историю. Старые морские волки сразу прониклись симпатией к рослому отважному юноше. Им было жаль приносить его в жертву на алтарь безжалостной Беллоны[536]. Но когда Дрейк растолковал ему задание и Кросби расхохотался, приняв их опасения за розыгрыш, он окончательно завоевал их сердца, особенно Дрейка: парень не подвел своего капитана. Кросби, горя от нетерпения, выслушал задание и советы, как его лучше исполнить. Со своей стороны, он заметил, что день на исходе и не стоит терять времени даром. Он был готов приступить к исполнению приказа немедленно.

Лорд Говард пожал ему на прощанье руку и улыбнулся, но глаза его были невеселы: глядя на храброго молодого человека, он думал, что, может статься, видит его в последний раз.

— Когда вернетесь, — сказал адмирал после некоторого раздумья, сделав упор на слове «когда», будто сначала на уме у него было другое слово, — прошу вас, сэр, разыщите меня, буду рад вас видеть.

Джервас поклонился, одарив их улыбкой, и вышел. Сэр Фрэнсис, пыхтя, спустился за ним по трапу. Они вернулись на корабль Дрейка «Мщение». По команде «свистать всех наверх» боцман собрал экипаж на палубе. Сэр Фрэнсис разъяснил задание: требуется человек двенадцать добровольцев, готовых отправиться под командой мистера Кросби к стоянке испанских кораблей, чтобы уточнить их расположение. Все матросы были готовы пойти за Джервасом в огонь и воду: они и прежде ходили с ним в атаки и знали, что он не дрогнет в бою.

В тот день герцог Медина-Сидония в мрачном расположении духа прохаживался по корме флагмана с группой офицеров и вдруг увидел странную картину: от английских кораблей отделился полубаркас и поплыл в сторону Армады. И адмирал, и офицеры не могли прийти в себя от изумления, как, впрочем, и все другие на испанских кораблях. На них будто оторопь напала при виде этого непостижимого для них чуда. Покачиваясь на волнах, суденышко направлялось прямо к испанскому флагману. Герцог заключил, что оно, вероятно, является связным и несет сообщение от англичан. Возможно, испанские пушки нанесли им больший урон, чем он думает; возможно, людские потери у англичан так велики, что они решили заключить перемирие. Подобная глупая мысль могла прийти в голову только новичку в морском деле. Ему вежливо указали на ошибку, к тому же на полубаркасе не было традиционного белого флага парламентера. И пока они терялись в догадках, полубаркас оказался под кормовым подзором.

Джервас Кросби сам стоял у руля. Рядом сидел юноша с дощечкой для записей пером. На носу была установлена пушка, и канонир стоял наготове, маленькая команда расторопно обогнула флагман и на ходу обстреляла его. Дрейк расценил бы подобное действие как бахвальство. Истинным назначением этого трюка было создать у испанцев ложное представление о целях «визита». Тем временем Джервас мысленно прикидывал расстояние до берега и расположение других кораблей относительно флагмана, а матрос, взявший на себя роль секретаря, быстро записывал эти данные.

Задание было выполнено, Армада осталась за кормой, но тут один из испанских офицеров очнулся от изумления перед наглой выходкой и решил, что за этим наверняка что-то кроется. Как бы то ни было, надо действовать. Он скомандовал, и пушка дала залп по суденышку. Но поскольку все это делалось впопыхах, залп, которым можно было легко потопить хрупкий полубаркас, лишь пробил парус. Тут спохватились и другие корабли, и началась канонада. Но испанцы опоздали минут на пять. Полубаркас уже вышел из зоны огня.

Дрейк ждал на шкафуте, когда Джервас поднялся на борт.

— Диву даюсь, — сказал сэр Фрэнсис, — как милостива к вам госпожа удача. По всем законам войны, вероятностей и здравого смысла вас должны были затопить, пока вы не подошли на кабельтов. Как вам это удалось?

Джервас протянул ему записи, сделанные под его диктовку.

— Боже правый, — изумился Дрейк, — да у вас тут прямо бухгалтерский учет. Пошли к адмиралу.

Ночью восемь хорошо просмоленных брандеров, ведомых Кросби, легли в дрейф. С точки зрения риска эта операция была сущим пустяком по сравнению с предыдущей, но Кросби настоял на своем в ней участии, ибо по логике вещей она была итогом его инспекции позиций противника. Подойдя сравнительно близко к Армаде, матросы подожгли бикфордовы шнуры на каждом брандере. Команды их бесшумно перебрались на борт поджидавшего их полубаркаса, между тем течение относило брандеры все ближе и ближе к рейду испанцев.

Врезавшись в корабли Непобедимой армады, брандеры вспыхивали один за другим, сея панику. Казалось, все дьявольское хитроумие ада поставлено на службу англичанам. Испанцы вполне разумно заключили, что брандеры нашпигованы порохом, — так оно и было бы, имей англичане лишний порох. Зная, какие страшные разрушения причинят последующие взрывы, испанцы, не поднимая якорей, обрубили якорные цепи и ушли в открытое море. На рассвете Медина-Сидония обнаружил, что англичане следуют за ним по пятам. В тот день разыгралось самое страшное морское сражение. К вечеру могущество Армады было подорвано. Теперь англичанам оставалось лишь отогнать их подальше в Северное море, где они больше не смогут угрожать Англии. Из ста тридцати кораблей, гордо покинувших устье Тежу, почитая себя орудием Господа, которым Он защитит свое дело, сохранилось лишь семьдесят.

Медина-Сидония молил лишь о том, чтобы ему дали спокойно уйти. Силы были на исходе, и он радовался, что ветер надувает его паруса, избавляя от риска нового морского боя. Как гонящие стадо овчарки, английские корабли теснили Армаду, пока она не ушла далеко на север, а потом оставили на волю ветра и Господа, во имя которого она и отправилась в этот крестовый поход.

Глава 4

СЭР ДЖЕРВАС

Ясным августовским днем Кросби в числе многих гостей был приглашен в просторную гостиную королевского дворца Уайтхолл.

Безоблачное голубое небо создавало иллюзию покоя после недавних яростных штормов на море, сотрясавших небо и землю. Моряки радовались, что вернулись живыми после погони за Армадой и привели свои суда в Темзу в целости и сохранности. Солнце ярко светило в высокие окна, из которых открывался вид на реку, где были пришвартованы барки; на них прибыли по приглашению королевы адмирал и офицеры флота.

Оказавшись в таком достойном высокочтимом обществе, Кросби испытал чувство гордости и благоговения; он с интересом глядел по сторонам. На стенах гостиной висело множество картин, но все они были занавешены, яркая восточная скатерть с пестрым узором покрывала квадратный стол посреди гостиной; у стен, отделанных деревянными панелями, стояли стулья с высокими резными спинками, и на их красном бархате красовались геральдические щиты. На каждой четверти щита на красном или лазурном фоне английские львы чередовались с французскими королевскими лилиями. Все стулья были свободны, кроме высокого кресла с широким сиденьем и подлокотниками с позолоченными львиными головами.

На этом кресле между двумя окнами спиной к свету восседала женщина, которую с первого взгляда можно было принять за восточного идола — по обилию драгоценностей и ярких пестрых украшений. Худобу ее скрывало платье с фижмами. У нее было ярко нарумяненное, узкое хищное лицо с тонким орлиным носом и острый, выдающий раздражительную натуру подбородок. Брови были насурмлены, и к алости губ природа не имела никакого отношения. Над высоким и широким, почти мужским лбом громоздился чудовищный убор из белокурых накладных волос и целого бушеля низаного жемчуга. Многочисленные нити жемчуга закрывали шею и грудь, будто восполняя былую перламутровую белизну давно увядшей кожи. Горловина платья была отделана кружевным воротником неимоверной величины, торчавшим сзади, словно расправленный веер, переливаясь жемчугами и бриллиантами. Драгоценными камнями сверкало и златотканое платье, расшитое хитроумным узором из зеленых ящериц. Она поигрывала платочком, отороченным золотыми кружевами, демонстрируя изумительно красивую руку, которую время пока щадило, и прикрывая потемневшие с годами зубы: тут уж никакие белила не помогали.

Позади, справа и слева, стояли фрейлины королевы, девушки из самых благородных семейств Англии.

Кросби ранее представлял себе королеву по описанию лорда Гарта. Портрет дамы, которую любил его несчастный друг, граф рисовал с несвойственной ему ныне восторженностью, не жалея красок. И Кросби, явившись на прием, позабыв, что с тех пор, как лорд Гарт лицезрел королеву в последний раз, прошло сорок лет, полагал, что она — яркое воплощение женской красоты. То, что предстало его взору, потрясло его несходством с воображаемым идеалом.

Ее приближенные еще больше подчеркивали это несоответствие. Слева стоял высокий сухопарый джентльмен в черном. Резко очерченное лицо, длинная белая борода, отнюдь не придававшая плуту вид патриарха. Это был сэр Фрэнсис Уолсингем. Полной противоположностью ему был герцог Лестер справа. Когда-то, по слухам, самый красивый мужчина в Англии, а теперь — тучный, нескладный, с воспаленным пятнистым лицом. Роскошное одеяние и высокомерно поднятая голова лишь усиливали нелепость его облика.

Но королева, видимо, придерживалась иного мнения, и доказательством тому являлось место его при дворе, а еще больше — тот факт, что герцог Лестер был назначен верховным главнокомандующим сухопутными войсками, которые готовились отразить испанское вторжение. Конечно, лучшего организатора маскарадов и пышных процессий было не сыскать не только в Англии, но и во всей Европе. Но к счастью для Англии и самого Лестера, английские моряки не дали ему возможности продемонстрировать свои способности в сражениях с принцем Пармским.

В честь этих отважных моряков и был устроен прием. Адмирал лорд Говард Эффингем, высокий и подтянутый, докладывал королеве о боевых сражениях в Ла-Манше, спасших Англию от испанской угрозы. Он говорил живо и кратко. Порой лапидарность его повествования не удовлетворяла ее величество, и она прерывала адмирала, чтоб выяснить какую-то деталь, или требовала более подробного описания того или иного события. Это произошло и когда адмирал описал затруднительное положение, в котором они оказались: Медина-Сидония бросил якорь во французских водах, и пришлось уточнять позицию испанских кораблей на рейде, чтобы поджечь их с брандеров. Лорд Говард повел свой рассказ далее и перешел бы к сражению, но королева, сделав ему знак остановиться, сказала на привычном ему языке:

— Ей-богу, пора спустить паруса, на такой скорости нам за вами не угнаться. Меня интересует, как вы уточнили позицию кораблей. Расскажите подробнее.

Напряженное внимание слушателей вдохновило адмирала на более красочное описание событий. Королева засмеялась, засмеялись и другие, пораженные рассказом о небывалой удали.

— Клянусь честью, вы прекрасный моряк, но неважный рассказчик, — заметила королева, — пропускаете самые лакомые кусочки. Назовите, кто вел полубаркас.

Джервас вздрогнул, услышав ответ адмирала. Мурашки побежали у него по спине. Ему показалось, что его фамилия, произнесенная лордом Говардом, в тишине прозвучала раскатами грома. Он покраснел, словно девушка, и стал неловко переминаться с ноги на ногу. Как сквозь туман Кросби видел обращенные к нему лица. Знакомые улыбались ему, выражали дружеское одобрение. Кросби подумал о Маргарет: как жаль, что ее здесь нет и она не слышала, как адмирал упомянул его. Маргарет убедилась бы, что не напрасно поверила в него, обещая стать его женой.

Адмирал завершил свой рассказ. Королева звенящим от волнения голосом назвала его историей о неслыханной доселе храбрости и вознесла хвалу Господу, даровавшему блистательную победу тем, кто сражался с врагами Его учения. Таким образом, не только Испания, но и Англия с большим на то основанием полагала себя орудием Божественной справедливости.

Затем адмирал представил королеве капитанов флота и офицеров, отличившихся в битве в Ла-Манше. Королева поблагодарила каждого из них, а трех особо отличившихся офицеров посвятила в рыцари шпагой, поданной герцогом Лестером.

Место лорда Говарда занял вице-адмирал сэр Фрэнсис Дрейк. Он представлял королеве капитанов и офицеров-каперов. Почти все они происходили из благородных семейств Западной Англии, многие снарядили суда за свой счет. Плотно сбитый Дрейк шел враскачку, будто под ногами у него была качающаяся палуба. Он был великолепен в своем белом атласном камзоле и даже казался выше ростом. Бородка его была тщательно подстрижена, курчавые каштановые волосы аккуратно причесаны и напомажены, в мочках плотно прижатых ушей — золотые кольца серег.

Дрейк, отвесив низкий поклон, звучным, как труба, голосом заявил, что хочет представить капитанов и офицеров торгового флота, и приступил к делу.

Первым он представил соседа Кросби Оливера Трессилиана Пенарроу, единокровного брата Лайонела Трессилиана, чьи частые визиты в поместье Тревеньон так беспокоили Кросби. Но тщетно было бы искать между ними сходство. Лайонел — бледный и жеманный, сладкоречивый, как женщина, а Оливер — рослый, смуглый, решительный, воплощение мужского начала. Он был сдержан, держался гордо, почти надменно; по тому, как неторопливо, с каким достоинством он выступил вперед, можно было судить, что он рожден для власти. Хоть Оливер был еще молод, его подвиги сулили ему славу. Морскому делу его обучал Фробишер. Оливер пришел на помощь Дрейку на своем прекрасно оснащенном капере. Андалузский флагман был захвачен во многом благодаря его смелости и находчивости. Это событие в самом начале сражения сильно поддержало боевой дух англичан.

Когда Оливер встал на колено у скамеечки для ног, темные близорукие глаза королевы глянули на него с нескрываемым восхищением.

Сверкнула шпага и резко опустилась ему на плечо.

— Такие люди, как вы, сэр Оливер, рождены, чтобы охранять эту страну, — сказала королева, посвящая его в рыцари.

Никто не позавидовал оказанной ему чести. Сэру Оливеру предсказывали великое будущее, но кто предвидел, что из-за людской злобы, неверности жены и, наконец, угроз инквизиции он завоюет предсказанную ему славу под знаменем ислама? Став мусульманским корсаром, он обернулся ревностным гонителем христианства. Но в тот день, когда сэр Оливер поднялся с колен после оказанной ему высокой чести, никому и в голову не пришло, что готовит ему судьба.

Затем королеве были представлены другие приватиры — сначала капитаны каперов, а потом и офицеры, честно исполнившие свой долг. И первым из них сэр Фрэнсис представил Джерваса Кросби.

Рослый и гибкий Джервас выступил вперед. На нем был — стараниями Киллигрю — прекрасный темно-красный камзол из бархата, бархатные штаны до колен, отделанные рюшем, модные туфли с розетками, короткий, на итальянский манер, плащ. Узкий плоеный жесткий воротник подчеркивал его мужественность. Юношеское безбородое лицо не сообразовывалось со свершенным Кросби подвигом, но с тех пор, как Маргарет выразила неприязнь к бороде почти год тому назад, он тщательно сбривал каждый волосок.

Взгляд королевы, взиравшей на приближавшегося к ней юношу, казалось, немного смягчился, и это был не единственный восхищенный женский взгляд; многие фрейлины проявили к нему большой интерес.

Кросби опустился на колени и поцеловал руку королеве, и она с некоторым недоумением глянула на коротко остриженные каштановые волосы на затылке. Поцеловав ее прекрасную руку, Кросби тут же поднялся.

— Что за спешка! — произнесла королева сердитым голосом. — На колени, на колени, мой мальчик! Кто повелел вам подняться?

Сообразив, что проявил оплошность, Кросби покраснел до корней волос и снова опустился на колени.

— Это он провел полубаркас среди испанских кораблей у Кале? — спросила королева у Дрейка.

— Он самый, ваше величество.

Королева посмотрела на Джерваса.

— Боже правый, да он же совсем ребенок!

— Он старше, чем выглядит, но для таких подвигов и впрямь слишком молод.

— Это верно, — согласилась королева. — Ей-богу, верно.

Кросби чувствовал себя очень неловко и от всего сердца желал, чтобы тяжкое испытание поскорее закончилось. Но королева не торопилась отпускать его. Юношеское обаяние придавало ему еще больше геройства в глазах женщины, трогало ее истинно женскую душу.

— Вы совершили самый замечательный подвиг, — молвила королева и добавила уже ворчливым тоном: — Мальчик мой, извольте смотреть мне в лицо, когда я с вами разговариваю.

Подозреваю, что королеве хотелось узнать, какого цвета у него глаза.

— Это был поистине геройский поступок, — продолжала королева, — а сегодня мне поведали о чудесах храбрости. Вы согласны, сэр? — обратилась она к Дрейку.

— Он учился морскому делу у меня, мадам, — ответил сэр Фрэнсис, что следовало понимать так: «Что еще можно ждать от ученика, прошедшего мою школу?»

— Такое мужество заслуживает особого знака внимания и награды, которая вдохновила бы на подвиги других.

И совершенно неожиданно для Кросби, не помышлявшего о награде, меч плашмя опустился ему на плечо, а приказ встать был дан в таких выражениях, что он наконец понял: преклонившему колени перед королевой не следует проявлять излишней торопливости.

Поднявшись, Джервас удивился, что не заметил ранее поразительной красоты королевы, хоть при первом взгляде на нее ему захотелось смеяться. Как же он обманулся!

— Благослови вас Бог, ваше величество! — упоенно выпалил он.

Королева улыбнулась, и грустные морщинки залегли вокруг ее стареющих, ярко накрашенных губ. Она была необычайно милостива в тот день.

— Он уже щедро благословил меня, юноша, даровав мне таких подданных.

После представления Джервас смешался с толпой, а потом ушел вместе с Оливером Трессилианом, предложившим доставить его в Фал на своем судне. Джервас жаждал вернуться домой как можно скорее, чтобы ошеломить девушку, которую он в своих мечтах видел на королевском приеме, невероятной вестью о потрясающем успехе. Дрейк своей властью позволил ему пропустить благодарственную службу в соборе Святого Павла, и утром он отбыл вместе с Трессилианом. Сэр Джон Киллигрю, который последние десять дней провел в Лондоне, отплыл вместе с ними. От былой вражды между семействами Киллигрю и Трессилиан не осталось и следа. Более того, сэра Джона окрылили успехи юного родственника.

— У тебя будет свой корабль, мой мальчик, даже если мне придется продать ферму, чтобы его оснастить, — пообещал он Джервасу. — А прошу я, — добавил сэр Киллигрю, при всей своей щедрости не забывавший собственной выгоды, — одну четверть дохода от твоей будущей морской торговли.

В том, что морская торговля будет развиваться, никто не сомневался, считалось даже, что она будет куда более прибыльной, поскольку могущество Испании на морях сильно подорвано. Об этом в основном и шел разговор на корабле сэра Оливера «Роза Мира» по пути в Фал. Полагали, что он назвал свой корабль в честь Розамунд Годолфин, своей любимой девушки, заключив — я думаю, ошибочно, — что это сокращение от «Rosa Mundi»[537].

В последний день августа «Роза мира» обогнула мыс Зоза и бросила якорь в Гаррике.

Сэр Джон и его родственник распрощались с Трессилианом, добрались до Смидика, а потом поднялись в гору, на свой величавый Арвенак, откуда в ясный день открывался вид на Лизард, отстоявший на пятнадцать миль от Арвенака.

Не успев приехать в Арвенак, Джервас тут же его покинул. Он даже не остался обедать, хотя время было позднее. Теперь, когда Трессилиан вернулся домой, новости о последних событиях в Лондоне могли в любой момент достичь поместья Тревеньон, и тогда Джервас лишился бы удовольствия самому подробно описать Маргарет свой триумф. Киллигрю, прекрасно понимая, чем вызвана эта спешка, подтрунивал над ним, но отпустил его с миром и сел обедать один.

Хоть до соседнего поместья — от двери до двери — было меньше двух миль, Джервасу не терпелось добраться туда поскорее, и он пустил лошадь в галоп.

На подъездной аллее, ведущей к большому красному дому с высокими фигурными трубами, он увидел грума Годолфинов в голубой ливрее, с тремя лошадьми и узнал, что Питер Годолфин, его сестра Розамунд и Лайонел Трессилиан остались на обед у Тревеньонов. Было уже около трех часов, и Джервас с облегчением подумал, что они скоро уедут. А в первый момент, увидев лошадей, Джервас огорчился, решив, что торопился напрасно и его уже опередили.

Он нашел всю компанию в саду, как и два года назад, когда заехал попрощаться с Маргарет. Но тогда он только жаждал славы. Теперь он был овеян ею, и королева посвятила его в рыцари. Англичане будут повторять его имя, оно войдет в историю. Воспоминания о посвящении в рыцари в Уайтхолле придавали сэру Джервасу уверенности в себе. Рыцарское достоинство сразу вошло в его плоть и кровь, отразилось в горделивой осанке.

Он послал слугу доложить о своем приходе.

— Сэр Джервас Кросби к вашим услугам, ваша светлость, — произнес Кросби, появившись вслед за слугой.

Он был в том же эффектном бархатном костюме. У Маргарет на миг перехватило дыхание. Краска сошла с ее лица, а потом прихлынула горячей волной. Ее гости, два кавалера и сестра одного из них, были потрясены не меньше. Розамунд Годолфин, нежной белокурой девушке ангельского вида, было не больше шестнадцати, но ее чары уже воспламенили сердце властного, повидавшего жизнь Трессилиана.

Джервас и Маргарет посмотрели друг на друга и на мгновение позабыли обо всех вокруг. Застань он ее одну, Джервас, несомненно, заключил бы Маргарет в объятия: она сама дала ему это право словами, сказанными при прощании два года тому назад. Нежелательное присутствие гостей понуждало его к большей сдержанности. Оставалось лишь, взяв ее руку, низко склониться и прижаться к ней губами в ожидании будущего блаженства, когда он выпроводит назойливых гостей. С этого он и начал.

— Я высадился на мысе Пенденнис около часа тому назад, — сказал он, чтобы Маргарет оценила его нетерпение, жажду увидеть ее как можно скорее. Обернувшись к младшему Трессилиану, Джервас добавил: — Ваш брат привез нас из Лондона на своем корабле.

— Оливер дома? — взволнованно прервала его Розамунд.

Она побледнела, в свой черед, а ее красавец-брат нахмурился. Корысти и осторожности ради он поддерживал с Трессилианами видимость дружеских отношений, но истинной любви между ними не было. Они всегда были соперниками. Их интересы все чаще сталкивались, и теперь Питер вовсе не собирался поощрять любовь, вспыхнувшую между сестрой и старшим Трессилианом. Но Джервас припас для него неприятное известие.

— «Роза мира» бросила якорь в Гаррике, — ответил он на вопрос Розамунд, — и сэр Оливер, наверное, уже дома.

— Сэр Оливер! — эхом откликнулись юноши, и Лайонел повторил с вопросительной интонацией:

— Сэр Оливер?

Джервас улыбнулся с некоторой снисходительностью и, отвечая на вопрос Лайонела, рассказал о том, какая и ему, Кросби, выпала честь.

— Королева посвятила его в рыцари одновременно со мной, в прошлый понедельник в Уайтхолле, — добавил он.

Маргарет стояла, обняв за талию тоненькую Розамунд. Ее глаза сверкали, а глаза Розамунд были подозрительно влажны. Лайонел радостно засмеялся, узнав об успехах брата. Лишь Питера Годолфина не обрадовало это известие. Теперь эти Трессилианы станут еще несноснее, милость королевы даст им неоспоримое преимущество в графстве. Годолфин ехидно усмехнулся. У него всегда была наготове такая усмешка.

— Ну и ну! Почести, наверное, сыпались градом.

Джервас уловил насмешку, но сдержался. Он смерил Годолфина снисходительным взглядом.

— Не так щедро, сэр. Они доставались только тем, кого королева сочла достойным.

Джервас мог ограничиться намеком на то, что насмехаться над почестями — все равно что насмехаться над той, кто их дарует. Но ему хотелось продолжить разговор на эту тему. Гордость за свой успех, пришедший столь нежданно, слегка вскружила ему голову, ведь он был еще так молод.

— Хочу сослаться на слова ее величества, впрочем, может, это сказал сэр Фрэнсис Уолсингем, что цвет Англии — те двадцать тысяч, что вышли в море навстречу опасности и сломили могущество Испании. Таким образом, сэр, рыцарей всего один на тысячу. В конце концов, не так уж густо. Но если бы в рыцари посвятили всех участников битвы, все равно насмешка была бы неуместной и глупой: ведь это послужило бы знаком отличия их от тех, кто доблестно отсиживался дома.

Наступило неловкое молчание. Леди Маргарет досадливо нахмурилась.

— Как много слов и как мало сказано, сэр, — холодно заметил Питер Годолфин. — Смысл тонет в их потоке.

— Хотите, чтобы я выразил свою мысль в двух словах? — отозвался Джервас.

— Боже правый, нет! — решительно вмешалась Маргарет. — Оставим эту тему. Мой отец, Джервас, будет рад видеть вас. Он в библиотеке.

Это была отставка, и Джервас, полагая ее несправедливой, рассердился, но скрыл раздражение.

— Я подожду, когда вы освободитесь и проводите меня к нему, — сказал он с любезной улыбкой.

И тогда, досадуя в душе, кавалеры, едва кивнув Джервасу, распрощались с хозяйкой, и Годолфин увез свою сестру.

Когда они ушли, Маргарет неодобрительно скривила губы.

— Вы поступили дурно, Джервас.

— Дурно? Господь с вами! — воскликнул Джервас и, напоминая Маргарет, с чего все началось, передразнил жеманного Питера Годолфина: — «Ну и ну! Почести, наверное, сыпались градом». А это хороший поступок? Любой хлыщ будет насмехаться над моими заслугами, а я смирюсь со своей несчастной судьбой и подставлю другую щеку? Вы этого ждете от своего мужа?

— Мужа? — Маргарет сделала большие глаза, потом рассмеялась. — Будьте любезны, напомните, когда это я вышла за вас замуж. Клянусь, я не помню.

— Но вы не позабыли, что обещали выйти за меня?

— Не помню такого обещания, — заявила она с той же легкостью.

Джервас, не обращая внимания на легкомысленный тон, взвесил сказанное. У него перехватило дыхание, кровь отлила от лица.

— Вы собираетесь нарушить свое слово, Маргарет?

— А это уже грубость.

— Мне сейчас не до хороших манер.

Джервас горячился, теряя самообладание, она же сохраняла спокойствие и выдержку. Маргарет не прощала несдержанности ни себе, ни другим, и горячность Джерваса ее уже порядком раздражала. Он же продолжал свой натиск:

— Когда мы прощались в зале, вы дали обещание выйти за меня замуж.

Маргарет покачала головой:

— Если мне не изменяет память, я обещала, что выйду замуж только за вас.

— Так в чем же разница?

— Разница в том, что я не нарушу данного вам слова, если последую примеру королевы и проведу свой век в девичестве.

Джервас задумался.

— И каково же ваше желание?

— Я остаюсь при своем мнении, пока кто-нибудь не переубедит меня.

— Как же вас переубедить? — спросил он несколько вызывающе, задетый за живое этой недостойной, по его мнению, игрой словами. — Как вас переубедить? — повторил он, кипя от негодования.

Маргарет стояла перед ним прямая, натянутая как струна, глядя мимо него.

— Разумеется, не теми способами, к которым вы доселе прибегали, — сказала она спокойно, холодная, уверенная в себе.

Окрыленность успехом, гордость за свое новое рыцарское звание, сознание собственной значимости, которое оно ему придавало, — все куда-то разом подевалось. Джервас надеялся поразить Маргарет — поразить весь мир — оказанной ему честью и воспоминаниями о подвигах, снискавших эту честь. Но реальность была так далека от розовых грез, что сердце в его груди обратилось в ледышку. Каштановая голова, гордо вскинутая на королевском приеме в Уайтхолле, поникла. Он смиренно понурил взгляд.

— Я изберу любой способ, угодный вам, Маргарет, — молвил он наконец. — Я люблю вас. Это вам я обязан рыцарским званием, это вы вдохновили меня на подвиги. Мне все время казалось, что вы смотрите на меня, я думал лишь о том, чтоб вы гордились мной. Все нынешние и все грядущие почести для меня ничто, если вы не разделите их со мной.

Джервас взглянул на Маргарет. Очевидно, его слова тронули ее, смягчили ожесточившуюся душу. В ее улыбке промелькнула нежность. Джервас не преминул этим воспользоваться.

— Клянусь честью, вы ко мне неблагосклонны, — заявил он, возвращаясь к прежней теме. — Я сгорал от нетерпения увидеть вас, а вы оказали мне такой холодный прием.

— Но вы затеяли ссору, — напомнила она.

— Разве меня не провоцировали? Разве этот щенок Годолфин не насмехался надо мной? — раздраженно возразил Джервас. — Почему в ваших глазах все, что делает он, — хорошо, а что делаю я — плохо? Кто он вам, что вы защищаете его?

— Он мой родственник, Джервас.

— И это дает ему право публично оскорблять меня, вы это хотите сказать?

— Может быть, мы оставим в покое мистера Годолфина? — предложила она.

— С превеликой радостью! — воскликнул Джервас.

Маргарет рассмеялась и взяла его за руку.

— Пойдемте к отцу, вы еще не засвидетельствовали ему своего почтения. Расскажете ему о своих подвигах на море, а я послушаю. Возможно, меня так очарует эта история, что я вам все прощу.

Джервасу показалось несправедливым то, что он еще должен заслужить прощение, но он не стал спорить с Маргарет.

— А что потом? — нетерпеливо спросил он.

Маргарет снова рассмеялась.

— Господи, что за страсть опережать время! Неужели нельзя спокойно дожидаться будущего, обходясь без вечного стремления его предсказать?

Джервас какое-то мгновение колебался, но ему показалось, что он прочел вызов в ее глазах. И он рискнул — схватил ее в объятия и поцеловал. И поскольку на сей раз Маргарет не выказала недовольства, Джервас заключил, что понял ее правильно.

Они вошли в библиотеку и оторвали графа от его ученых занятий.

Глава 5

ВЫБРОШЕННЫЙ НА БЕРЕГ

Дон Педро де Мендоса-и-Луна, граф Маркос, испанский гранд, открыл глаза: в бледном предрассветном небе клубились облака. До него не сразу дошел смысл увиденного. Потом он понял, что лежит спиной на песке, насквозь промерзший и больной. Стало быть, он еще жив, но как это произошло и где он сейчас, еще предстояло выяснить.

Преодолевая ноющую боль в суставах, он приподнялся и увидел, как вдали за мертвой зыбью опалового моря растекался по небу сентябрьский рассвет. От напряжения у него закружилась голова, перед глазами закачались небо, море, земля, к горлу подкатила тошнота. Боль пронзила его с головы до ног, будто его выкручивали на дыбе, глаза ломило, во рту невыносимая горечь, в голове стоял туман. Он улавливал лишь, что жив и страдает, и весьма сомнительно, что сознавал себя как личность.

Тошнота усилилась, потом его буквально вывернуло наизнанку, и, обессилев, он повалился на спину. Но через некоторое время туман в голове рассеялся, сознание прояснилось. К нему вернулась память. Дон Педро сел, ему было легче, по крайней мере тошнота прекратилась.

Он снова окинул взглядом море, на сей раз более осмысленно высматривая обломки галеона, потерпевшего крушение прошлой ночью. Риф, о который он разбился вдребезги, ярко вырисовывался на фоне оживающего моря — черная линия изрезанных скал, о которые в пену дробятся волны. Но никаких следов кораблекрушения, даже обломков мачты не было видно. И ночной шторм, выплеснув свою ярость, оставил после себя лишь эту маслянистую мертвую зыбь. Заволакивающие небо тучи редели, уже проглядывала голубизна.

Дон Педро сидел, упершись локтями в колени, обхватив голову руками. Красивые длинные пальцы теребили влажные, слипшиеся от морской воды волосы. Он вспоминал, как плыл, не зная куда, в кромешной ночной тьме, полагаясь лишь на инстинкт, неугасимый животный инстинкт самосохранения. Он был абсолютно уверен в том, что земля где-то неподалеку, но в непроницаемой ночной тьме не мог определить направления. И потому без всякой надежды достичь земли дон Педро плыл, как ему казалось, в вечность.

Дон Педро вспомнил: когда усталость вконец сковала все члены и он выбился из сил, он вверил свою душу Творцу, проявившему полное безразличие к тому факту, что дон Педро и другие испанцы, ныне холодные безучастные мертвецы, сражались во славу Господню. Он вспомнил, как его, уже теряющего сознание, подхватила, закрутила волна, подняла на самый гребень, а потом с размаху швырнула на берег, выбив дух из истерзанной груди. Он вспомнил внезапную острую радость, угасшую уже в следующий миг, когда, убегая в море, волна потянула его за собой.

Дона Педро снова объял ужас. Он вздрогнул, вспомнив, с каким неистовством вцепился в чужой берег, запустив пальцы глубоко в песок, чтобы не попасть в утробу голодного океана и накопить силы для сознательной борьбы с ним. Это было последнее, что он помнил. Между тем мгновением и нынешним в памяти был черный провал, и дон Педро теперь пытался соединить их воедино.

Корабль разбился о скалы в отлив, и оттого его последнее отчаянное усилие было успешным, оттого убегающая волна лишилась своей добычи. Но видит Бог, чудовище, вероятно, пресытилось. Галеон затонул, а с ним ушли на дно морское триста прекрасных рослых сынов Испании. Дон Педро подавил в душе порыв благодарности за свое почти невероятное спасение. В конце концов, так ли уж он удачлив по сравнению с погибшими? Он был мертв, а теперь будто воскрес. Такой ли уж это дар? Когда его сознание угасло, он уже прошел сквозь страшные ворота. Зачем его снова вышвырнули в мир живых? В богом проклятой еретической стране для него это лишь отсрочка казни. Ему не спастись. Как только его поймают, он будет вновь осужден на смерть, бесславную и мученическую, бесконечно более страшную, чем та, что грозила ему прошлой ночью. Так что не благодарность за спасение, а зависть к соотечественникам, почившим вечным сном, — вот его удел.

Дон Педро мрачно посмотрел по сторонам, обозревая маленькую скалистую бухту изрезанного фиордами острова, на который его выбросило море. В свете нарождающегося дня ему открывалось унылое безлюдное пространство, ограниченное скалами, — некое подобие огромной тюрьмы. Ни внизу, ни на скалах не было и следа человеческого жилья. Он видел вокруг лишь отвесные бурые скалы, поросшие у вершин длинной травой, которую трепал морской ветер.

Дон Педро знал, что его выбросило на берег Корнуолла. Он слышал о Корнуолле вчера вечером от штурмана галеона до того, как разыгралась эта адская буря, сбившая их с курса на много лиг, а потом в бешеной ярости швырнувшая на скалы. И это после того, как они выстояли в борьбе, одолели все невзгоды и шли прямым курсом домой, в Испанию. Не суждено ему увидеть белые стены Виго или Сантандера, а еще два дня тому назад он предвкушал скорое свидание с ними.

Мысленным взором он увидел родные места, щедро залитые солнцем, виноградные лозы, склонившиеся под тяжестью гроздьев, смуглокожих черноглазых крестьян из Астурии или Галисии с корзинами за спиной, укладывающих виноград на массивные телеги, запряженные волами, точно такие же, как завезенные в Иберию римлянами две тысячи лет тому назад. Дон Педро услышал, как поют сборщики винограда мучительно-грустные, берущие за душу песни Испании, в которых таинственным образом сочетаются радость и меланхолия, разгоняющие кровь. Два дня тому назад он был уверен, что увидит все это наяву и родина залечит его раны, телесные и духовные, полученные в бесславном походе. Из белой церкви Ангела, что стоит на горе над Сантандером, уже, наверное, доносится колокольный звон. И будто явственно услышав его, тоскующий по дому дон Педро, вконец измученный ночным штормом, освободил ноги от опутавших их водорослей, встал на колени, перекрестился и прочел «Аве Мария».

Помолившись, он снова сел и стал горестно обдумывать свое нынешнее положение.

Вдруг дон Педро рассмеялся горьким сардоническим смехом. Как разительно несхоже его появление на английском берегу с тем, какое он себе представлял так ярко. Он разделял уверенность своего патрона, короля Филиппа, в триумфальном успехе миссии, которой ничто не в силах противостоять. Он уже видел Англию под пятой Испании, бесчестье ее ублюдочной еретички-королевы. Им предстояло очистить авгиевы конюшни ереси, очистить и возродить истинную веру в Англии.

А чего еще следовало ожидать? Испания выслала в море флот, одолеть который было не под силу земному воинству, к тому же он был надежно защищен и от сил ада. Испания во славу Господа стала карающей рукой, которой Он должен был утвердить свое дело. Невероятно, непостижимо, что с самого начала кампании на стороне еретиков действовали какие-то противоборствующие силы. Он припомнил, как с момента выхода флота из Тежу противные ветры сеяли смятение, мешали успешному плаванию. В Ла-Манше ветер почти все время благоприятствовал более легким кораблям еретиков, помогал собакам дьявола грабить и разорять испанцев. И даже когда они отказались от надежды высадиться в Англии и уцелевшие корабли Армады вынужденно огибали варварский остров с севера и молили Небо лишь о том, чтоб благополучно вернуться домой, эти силы по-прежнему проявляли свою непостижимую враждебность.

До самых Оркнейских островов англичане шли за ними по пятам. В тумане исчезли десять галеонов. Шестьдесят кораблей, включая и его «Идею», где он был капитаном, держались возле флагмана и все же прорвались на север. Но пища у них была на исходе, вода в бочках протухла, на кораблях начался мор. Суровая необходимость вынудила их искать пристанище у берегов Ирландии, где половина галеонов погибла при кораблекрушении. Как-то в шторм корабль дона Педро отнесло в сторону от Армады: команда, ослабевшая от голода и болезней, не могла с ним управиться. Чудом они добрались до Киллибега, где пополнили запасы воды и продовольствия. Он поднял на ноги своих обессилевших моряков лишь для того, чтобы они утонули у берегов Корнуолла, а сам и на сей раз выжил, чтобы умереть еще более мучительной смертью. Может быть, на них лежало проклятие, раз дара жизни из рук Всевышнего следовало бояться больше всего?

О судьбе других кораблей, сопровождавших флагман, дон Педро ничего не знал. Но, судя по судьбе его собственного, оказавшегося в одиночестве галеона, вряд ли другим кораблям Армады суждено вернуться в Испанию, а если они вернутся, то привезут на родную землю мертвецов.

Совершенно подавленный приключившейся с ним трагедией, дон Педро размышлял о том, что пути Господни неисповедимы. По правде говоря, было одно объяснение всему случившемуся. Выход в море Армады замышлялся как «суд Божий» в старом смысле: обращение к Богу, чтобы Он рассудил старую веру и новую реформированную религию; рассудил папу и Лютера, Кальвина и прочих ересиархов. Так, стало быть, это и есть ответ Божий, данный посредством ветров и волн, Ему повинующихся?

Дон Педро вздрогнул, когда эта мысль пришла ему в голову: так она была опасна, так близка к ереси. Он отбросил ее и вернулся к размышлениям о настоящем и будущем.

Солнце пробивалось сквозь тучи, стирая с неба последние следы вчерашней бури. Превозмогая боль, дон Педро поднялся и в меру своих слабых сил отжал камзол. Он был высок, прекрасно сложен, на вид ему было чуть больше тридцати. Его платье даже в столь плачевном состоянии сохраняло элегантность. По нему можно было с первого взгляда определить его национальность. Дон Педро был во всем черном, как и подобало испанскому гранду, принадлежавшему к третьему мирскому ордену доминиканцев. Черный бархатный камзол, зауженный в талии почти как у женщины, был расшит причудливым золотым узором. Сейчас, мокрый от морской воды, он смотрелся как панцирь с золотой насечкой. С черного, тисненного золотом кожаного пояса справа свисал тяжелый кинжал. Слегка помятые чулки были из черного шелка. Голенища сапог из мягчайшей кордовской кожи спустились — одно до колена, другое до самой щиколотки. Дон Педро сел на песок, поочередно стянул сапоги, вылил из них воду и натянул снова. Потом снял с шеи кружевной датский воротник, прежде тугой, накрахмаленный, а теперь висевший тряпкой, отжал его, рассмотрел и с отвращением отбросил в сторону.

Пристально оглядев окрестности при ярком солнечном свете, дон Педро с ужасом понял, что собой представляют темные предметы, усеявшие узкую полоску прибрежного песка. Когда он впервые бросил на них рассеянный взгляд в тусклый рассветный час, он принял их за камни или груды водорослей.

Еле волоча ноги, он подошел к ближайшему из них, помедлил, наклонился и узнал Уртадо, одного из офицеров злополучного галеона, отважного и стойкого, со смехом сносившего все невзгоды и опасности. Больше ему не смеяться. Тяжелый вздох дона Педро прозвучал как реквием по покойному, и он двинулся дальше. Через несколько шагов он наткнулся на мертвеца, вцепившегося в обломок реи, на которой его носило по морю. Потом он обнаружил еще семь трупов: одни лежали вытянувшись на песке, другие — сжавшись в комок, там, куда их выбросило море. Трупы, обломки дерева, ящик, кое-что из оснастки — вот и все, что осталось от величественного галеона «Идея».

С грустью, всегда сопутствующей смерти, смотрел дон Педро на своих мертвых товарищей. Он даже прочел заупокойную молитву. Но на его тонком лице цвета слоновой кости, чью нежную матовую бледность оттеняли небольшие черные усы и острая бородка, не отразилось и тени сожаления за их судьбу. Дон Педро обладал трезвым холодным умом, способным оценить реальность и подавить эмоции. Этим людям повезло больше, чем ему. Они приняли смерть однажды, а ему еще предстояло встретить несравненно более жестокую, как он полагал, смерть в чужом враждебном краю.

Это было вполне разумное заключение, а вовсе не паника. Ему была знакома жгучая ненависть англичан к Испании и испанцам. Он наблюдал ее вспышки за те два года, что провел при дворе королевы Елизаветы в составе посольства; его кузен Мендоса, испанский посол, был вынужден покинуть Англию, когда Трогмортон разоблачил его связь со сторонниками королевы Шотландии в заговоре против Елизаветы. Если ненависть жила в англичанах тогда, каков же должен быть ее накал сейчас, после стольких лет страха перед Испанией, достигшего апогея, когда в эту богом забытую страну пришла Непобедимая армада? Он знал, какие чувства возбуждал в нем еретик, знал, как поступил бы с еретиком у себя на родине. На то он и был членом третьего мирского ордена доминиканцев. Дон Педро по себе судил о том, как отнесутся к нему еретики и какая судьба ему уготована.

Дон Педро медленно вернулся к телу Уртадо. Он вспомнил, что у пояса Уртадо была рапира, и ему захотелось взять оружие. Это было чисто инстинктивное желание. Он уже наклонился, чтобы расстегнуть пряжку, но разум его воспротивился.

Он мрачно глянул на тяжелые вздымающиеся волны, будто вопрошал бесконечность, символом которой всегда был океан: нужно ли ему оружие?

Дон Педро получил прекрасное образование в университете Святого Иакова в Компостеле и умело применял свои знания в дипломатических миссиях при королевских дворах. Со временем у него развилась склонность философствовать. Он твердо усвоил, что сражаться с неизбежностью — ребячество, недостойное развитого ума. Если встреча со злом неизбежна, мудрый человек идет ему навстречу и ускоряет события. Что ж, можно остаться в этом богом забытом месте и умереть здесь от голода и жажды, а можно пойти навстречу опасности и, прикрыв лицо, как это делали римляне, принять смерть от первого, кто поднимет на него руку.

Это философия. Но дон Педро был еще молод, кровь играла у него в жилах, его переполняла жажда жизни. Философия в конце концов навевает скуку рассуждениями о причинах и следствиях, размышлениями о прошлом и будущем, о происхождении и назначении, и все это не проверишь человеческим опытом. Жизнь, напротив, основывается на чувственном восприятии, ее интересует только настоящее, она не туманна; определенная и реальная, она непрерывно утверждает себя. Жизнь хватается за соломинку ради самосохранения.

Дон Педро наклонился и на сей раз, подавив в душе сомнения, пристегнул рапиру мертвеца к своему поясу. Но, беспокоясь о будущем, он этим не ограничился. Его команда получила деньги еще до выхода в море и — увы! — не успела их потратить. Остерегаясь пропажи, каждый носил мешочек с дукатами на поясе. Дон Педро, подчиняясь здравому смыслу, преодолел естественное отвращение к мародерству, и через некоторое время в его промокшем камзоле лежал тяжелый кошелек. К этому времени солнце уже стояло высоко в голубом небе и последние тучи рассеивались. Солнце и движение разогнали кровь, и лихорадочный озноб, мучивший дона Педро, прекратился, но зато появились голод, жажда и ощущение горечи во рту.

Он стоял, всматриваясь в морскую даль, и размышлял. Над залитой солнцем гладью моря носились чайки; порой, подлетая совсем близко к берегу, они пронзительно кричали. Куда направить путь? Есть ли надежда, что в этом далеком краю найдутся сострадательные люди, готовые помочь в беде побежденному врагу? Дон Педро сомневался. Но если самому в этом не удостовериться, значит все прежние усилия напрасны и его ждет медленная мучительная смерть. В конце концов, это самое худшее, что ждет его повсюду, — смерть, а накликать несчастье ни к чему. Надо надеяться на лучшее. Так инстинкт жизни поколебал философское умонастроение дона Педро и зажег в его душе искорку надежды.

Он прошелся берегом Корнуолла, высматривая расселину в отвесной скале, тропинку, по которой он мог бы подняться к зеленым вершинам, где, несомненно, отыщет человеческое жилье. Дон Педро поднялся по уступу темного зубчатого утеса, нисходившего к песчаному берегу и хоронившемуся в море. Вероятно, он тянулся далеко под водой. О такой коварный подводный риф и разбился его галеон. Вдруг взор его различил далеко в скалах неглубокую расселину, по которой к морю сбегал бурливый ручеек. Это было благословенное зрелище, журчанье ручейка звучало для дона Педро гимном спасения.

Он подошел к его устью, растянулся на песчанике, поросшем редкой мокрой травой, и, благодарно наклонив к воде голову, пил воду, как животные на водопое. Ни андалузское вино, ни сок мускатного винограда не были так сладки, как глоток воды из искрящегося на солнце корнуоллского ручейка.

Дон Педро с жадностью прильнул к воде, утоляя жажду, избавляясь от горечи во рту. Потом он смыл соль с лица и с волнистых черных волос, сбегавших на прекрасный лоб.

Освежившись, он приободрился и откинул прочь свои мрачные размышления. Он был жив, полон сил, в расцвете лет. Теперь дон Педро осознал свою неправоту — он проявил нечестивость и неблагодарность Творцу, завидуя бедным погибшим товарищам. Каясь, дон Педро упал на колени и сделал то, что подобало сделать благочестивому испанскому гранду значительно раньше, — возблагодарил Господа, что чудом остался в живых.

Помолившись, он повернулся спиной к морю и пошел по отлогому склону вверх. Лощина поросла густым лесом, но дон Педро обнаружил тропинку вдоль ручья, который то ниспадал небольшим водопадом, то разливался глубокой заводью, где плескалась золотая, спугнутая его тенью форель. Порой его царапали высокие кусты ежевики, тем самым привлекая внимание к своим плодам. Дон Педро с благодарностью принял этот дар и заморил червячка. Пища, конечно, была скудная: ягоды маленькие, не очень зрелые. Но дон Педро был не очень разборчив сейчас. Невзгоды приучают нас ценить и малое. Дон Педро с наслаждением ел лесные ягоды, как вдруг его насторожил треск сучьев в чаще. Он замер и стоял неподвижно, подобно приютившим его деревьям, остерегаясь обнаружить свое присутствие. Напрягая слух, он ловил звуки.

Кто-то бежал по лесу. Дон Педро не испугался, его нелегко было испугать. Но он был начеку: скорей всего, к нему приближался враг.

Враг объявился внезапно и оказался вовсе не тем, кого ждал дон Педро. Из ольховника по ту сторону ручья выскочила рыжевато-коричневая гончая и, оскалившись, зарычала. С минуту она стояла на месте и яростно лаяла на чужака в черном. Потом принялась бегать туда и сюда, выискивая переправу, и наконец, изловчившись, одним махом одолела ручей.

Дон Педро тут же взобрался на огромный валун, лежавший неподалеку, и выхватил рапиру. Проклятая собака получит свое.

Гончая прыгнула и готова была броситься на него, но ее остановил властный голос:

— Лежать, Брут, лежать! Ко мне, а ну ко мне!

Гончая в растерянности топталась на месте: охотничий инстинкт в ней боролся с послушанием. Но когда последовала повторная команда и из-за деревьев показалась хозяйка, собака, гавкнув напоследок от досады и злости, снова перемахнула через ручей.

Глава 6

КАПИТУЛЯЦИЯ

Дон Педро, величаво стоявший с мечом в руке на валуне, словно на пьедестале, низко поклонился, уповая лишь на то, что не выглядит смешным.

Дама по ту сторону ручья, которую он приветствовал, должна была по закону взаимного притяжения противоположностей сразу очаровать сына Испании.

У нее был нежный, яблоневого цвета румянец, темно-золотые, как спелые колосья, волосы, уложенные с божественной простотой, вопреки чудовищному жеманству, возведенному в моду Елизаветой. Синие глаза, широко раскрытые от изумления, были воплощением чистоты и наивности. Он с удовольствием отметил высокий рост и пленительную соразмерность, присущую лишь расцветающей женственности. Судя по наряду, она принадлежала к благородному сословию. Суживающийся корсет, нелепые фижмы, хоть и не столь смехотворные, как предписывала мода, не оставляли сомнений: перед ним отнюдь не простодушная Диана[538]. Не только платье, но и сама манера поведения, то, как уверенно она держалась перед благородным незнакомцем, хотя помятый мокрый камзол и придавал ему несколько эксцентричный вид, подтверждали догадку: это знатная дама.

— Сэр, вы намеревались убить мою собаку?

Дон Педро де Мендоса-и-Луна не напрасно пробыл три года при испанском посольстве в Лондоне, где постоянно бывал при дворе. Он говорил по-английски лучше, чем многие англичане, и лишь некоторое растягивание гласных выдавало в нем иностранца.

— Мадам, льщу себя надеждой, что вы не сочтете меня недостаточно галантным лишь оттого, что я не жажду достаться на обед вашей собаке, — спокойно ответил он.

Легкий акцент и юмор, заключенный в ответе, удивили ее еще больше.

— Боже правый! — воскликнула она. — Навряд ли вы выросли здесь, как гриб, за ночь! Откуда вы, сэр?

— О, откуда, — он пожал плечами, и грустная улыбка оживила его печальные глаза, — одним словом не скажешь.

Дон Педро спрыгнул с камня и в три прыжка — с валуна на валун — пересек ручей. Лежавшая у ног хозяйки собака приподнялась и зарычала на него, но леди приказала ей лечь и в назидание хлестнула ореховым прутиком.

Дону Педро все же предстояло объяснить, кто он такой.

— Перед вами жалкая жертва кораблекрушения. Испанский галеон ночью разбился в бурю о риф, и меня выбросило на берег. Только я и уцелел.

Он увидел, как внезапно потемнело ее милое лицо; если в нем и отразился страх, то неприятия было значительно больше.

— Испанец! — воскликнула она тоном, каким говорят о чем-то злом и отвратительном.

Он, понурив голову, с мольбой протянул к ней руки.

— Убитый горем. — Он тяжело вздохнул.

Дон Педро тотчас отметил перемену в ее лице: женская жалость преодолела национальные предрассудки. Она всмотрелась в него внимательнее. Мокрая одежда и растрепанные волосы были красноречивее слов. Она ярко представила себе картину кораблекрушения, гибели людей и ужаснулась.

Дон Педро прочел на ее лице эту вспышку сочувствия — он очень тонко разбирался в людях — и тут же обратил ее себе на пользу.

— Мое имя, — сказал он, не скрывая гордости, — дон Педро де Мендоса-и-Луна. Я граф Маркос, испанский гранд и ваш пленник. — С этими словами дон Педро опустился на колени и протянул ей эфес рапиры, которую все еще держал в руке.

Она невольно отпрянула, потрясенная таким оборотом дела.

— Мой пленник? — Она недоуменно свела брови. — О нет, право же, нет.

— Если вам угодно, — настойчиво повторил дон Педро. — Мне никогда не вменяли в вину и, надеюсь, не вменят недостаток храбрости. Но теперь, став жертвой кораблекрушения, один во враждебной стране, я никоим образом не намерен сопротивляться пленению. Я как гарнизон, вынужденный сдаться, ставящий при капитуляции одно-единственное условие: сохранение чести и достоинства. Там, на берегу, у меня был выбор. Я мог броситься в море, отвергшее меня, и утонуть. Но я, как вы могли заметить, еще молод, к тому же самоубийство карается вечным проклятием. Я предпочел другое — пойти к людям, разыскать человека благородного происхождения и сдаться в плен, вручив ему свой меч. Здесь, у ваших ног, леди, я начал и закончил свой поиск.

И он протянул ей рапиру, которую на сей раз держал плашмя.

— Но я не мужчина, сэр, — молвила она в явном замешательстве.

— Так пусть же все мужчины вместе со мной возблагодарят за это Бога! — воскликнул дон Педро и добавил уже серьезнее: — Во все времена не считалось зазорным, если доблесть сдавалась на милость красоте. За свою доблесть я ручаюсь, а вы мне поверьте, пока не предоставится случай ее проверить, и, надеюсь, эта проверка позволит мне сослужить вам службу. А все остальное скажет ваше зеркало и глаза любого мужчины. Что касается благородного происхождения, то его сразу не признает лишь слепой или шут.

То, что эта ситуация возбуждает любопытство дамы и льстит ее самолюбию, не вызывало у дона Педро ни малейшего сомнения. Она столь романтична, что ни одна женщина, имеющая сердце и воображение, не устоит перед соблазном. Незнакомку смутила необычность самого происшествия и предложение испанского джентльмена.

— Но я никогда не слышала ничего подобного. Как я могу взять вас в плен?

— Приняв мой меч, мадам.

— Как же я удержу вас в плену?

— Как? — Он улыбнулся. — Пленника, который жаждет плена, удержать легко. Неужели ваш пленник может желать свободы?

Он посмотрел на нее с пылкостью, способной изгнать последние сомнения. Она, как и следовало ожидать, покраснела под его взглядом: дон Педро не давал ей опомниться.

— Я сдаюсь в плен, — сказал он. — Вы вправе потребовать за меня выкуп. Назначайте любой, какой пожелаете. Пока его не пришлют из Испании, я ваш пленник.

Дон Педро видел, что она все еще сильно колеблется. Возможно, его импульсивная пылкость, поспешность только усилили ее сомнения. И тогда он решил прибегнуть к обезоруживающей искренности, твердо уверенный в том, что подробный рассказ о его бедствиях найдет отклик в ее душе и тогда ему удастся ее уговорить. Дон Педро подчеркнул, что рассчитывал на милосердие, что лишь надежда на ее доброту и сострадание побудили его избрать путь, который она сочла необычным, и это соответствует истине.

— Подумайте, — заклинал он ее, — если я попаду к кому-нибудь другому, мне, возможно, придется худо. Я вовсе не оскорбляю ваших соотечественников, отказывая им в благородстве, которое, по законам рыцарства, мы должны проявлять к несчастному, беспомощному врагу. Но люди — рабы своих страстей, а чувства, которые англичане испытывают сейчас к испанцам… — Он сделал паузу, пожал плечами. — Впрочем, это вам известно. Может статься, первый встреченный мной англичанин отбросит представления о том, как подобает поступать, и позовет на помощь других, чтобы прикончить меня.

— Вы полагаете, без других не обойтись? — парировала она, задетая тонким намеком на то, что одному англичанину не устоять против испанца.

— Да, полагаю, леди, — не колеблясь ответил дон Педро, прекрасно знавший женщин, и добавил не без самоуничижения: — Если вы отказываете мне в смелости, я разрешу ваши сомнения делом.

Он знал, что доказательств не потребуется, что некоторый вызов, прозвучавший в его ответе, произвел на нее должное впечатление и он в ее глазах — человек, сохранивший достоинство в беде, готовый принять участие только в определенных, не оскорбляющих его честь пределах. Если раньше он недвусмысленно просил ее о сострадании, теперь он столь же ясно заявлял о том, что примет его лишь в том случае, если не пострадает его чувство уважения к себе.

Она же поняла, что, если согласится на его странное предложение и примет его в качестве пленника, ей придется его защищать. И это будет достойно ее, ибо, хоть перед ней и испанец, он человек и джентльмен. Она была совершенно уверена в том, что справится со своей обязанностью и отстоит своего пленника от любых посягательств. Он правильно расценил ее благородство и смелость. Во всем Корнуолле нет никого, кто мог бы противостоять ей, вздумай она проявить свою волю.

Женское начало и склонность к романтике взяли верх. Она приняла капитуляцию и проявила великодушие, столь свойственное, по ее убеждению, английскому рыцарству.

— Будь по-вашему, сэр, — сказала она наконец. — Дайте мне обещание, что не предпримете попытку убежать, и я позволю вам сохранить оружие.

Дон Педро, все еще стоявший на коленях с протянутой рапирой, склонил голову и торжественно произнес клятву:

— Перед лицом Господа и Пресвятой Девы клянусь честью и верой, что останусь вашим пленником и не буду стремиться к побегу, пока вы сами не вернете мне свободу, от которой сейчас отказываюсь.

С этими словами дон Педро поднялся и вложил рапиру в ножны.

— Не сочтите за наглость, мадам, могу я узнать имя той, у кого я отныне в плену?

Она улыбнулась, в душе у нее оставалось чувство неловкости за эту странную сделку.

— Я леди Маргарет Тревеньон.

— Тревеньон? — повторил он, проявляя неожиданный интерес. — Стало быть, вы из семьи графа Гарта.

Леди Маргарет, естественно, удивилась, что испанец так хорошо осведомлен в английских родословных.

— Он мой отец, сэр, — ответила она и, в свою очередь, пожелала удовлетворить свое любопытство. — А что вам известно о графе Гарте?

— Мне? Увы, ничего, и это мое упущение. Война, к счастью, поможет мне его восполнить. Но я слышал о графе Гарте от своего отца, о том, как он чуть не лишился жизни из-за вашей нынешней королевы в царствование Марии Тюдор. Мой отец был в свите короля Филиппа, когда он был мужем королевы Англии. Полагаю, он хорошо знал вашего отца. Если угодно, это устанавливает между нами странную связь.

Но связь была отнюдь не странная, как полагал дон Педро или как могло показаться на первый взгляд. Отец дона Педро был одним из бесчисленных знатных испанцев, находившихся при дворе королевы Марии Тюдор в то время, когда адмирал Сеймур и его друзья приобретали все больший вес в глазах общества и король Филипп и его окружение опасались, что их деятельность — угроза положению испанцев в Англии.

— Памятуя о собственных невзгодах и риске, которому подвергалась его жизнь, милорд Гарт, надеюсь, проявит сочувствие к несчастью другого, — сказал дон Педро и, спохватившись, не требует ли он слишком многого, прибег к юмору. — И самая главная из этих невзгод, смертельная угроза для меня — голод.

— Следуйте за мной, сэр. — Маргарет улыбнулась. — Посмотрим, можно ли помочь этому горю и облегчить ваше положение.

— Облегчить мое положение? Valga me Dios![539] В этом, право же, нет нужды.

— Следуйте за мной! — приказала она и повернулась, а гончая прыжками понеслась вперед.

Дон Педро покорно, как и подобает пленнику, пошел за ней, от всей души вознося хвалу Всевышнему за свое чудесное избавление.

Глава 7

ПЛЕННИК МАРГАРЕТ

Они поднимались по извилистой тропинке, испещренной солнечными бликами; лучи солнца пробивались сквозь ветви, еще мокрые после ночной бури. Впереди — леди с собакой, за ней — дон Педро, отчасти потому, что к этому его обязывало нынешнее положение, отчасти потому, что они не могли идти рядом по узкой тропинке. Приближаясь к вершине холма, где заросли кончались, они услышали доносившуюся сверху веселую песню. Слова песни, которую пел сильный мужской голос, трудно было разобрать, что, впрочем, не имело значения. Суть ее сводилась к тому, что жизнь моряка — веселая, переменчивая, бродячая. Дон Педро засмеялся: его воспоминания о жизни на море включали все, что угодно, только не веселье.

Услышав его смех, Маргарет замедлила шаг, глянула на него через плечо, и на губах ее мелькнуло подобие улыбки. Кто-нибудь другой, не обладавший сатанинской проницательностью дона Педро, решил бы, что она улыбнулась сочувственно, оценив его чувство юмора. Дон Педро же уловил в улыбке нечто иное, таинственное, пока непостижимое для него. Тайна раскрылась, когда они увидели певца, миновав наконец мокрые заросли и оказавшись на открытой вершине холма, поросшей вереском. В лучах утреннего солнца он переливался золотом и пурпуром. Дон Педро увидел высокого юношу с беззаботным выражением лица.

Он приветствовал появление Маргарет радостным криком, его смеющиеся глаза засветились от радости. Длинноногий, в высоких сапогах из недубленой кожи, он слегка раскачивался при ходьбе, и по этой нарочито-тяжелой матросской походке каждый встречный должен был с первого взгляда распознать в нем старого морского волка, каковым он себя и почитал. Каштановые волосы, развевавшиеся на ветру, местами выцвели под тем же солнцем, что так красиво позолотило его кожу, придав молодому лицу свежесть и очарование. Он держал за плечом охотничье ружье.

Пес радостно кинулся к парню и на миг преградил ему путь, и Маргарет удивленно спросила, почему он поднялся в такую рань. Он быстро объяснил. В Труро — ярмарка, там выступают актеры, которые, как говорят, однажды давали представление в Лондоне перед самой королевой. Вот он и выехал пораньше, чтобы сопровождать ее на представление, если ей будет угодно. А пьесу дают после обеда во дворе харчевни «Герб Тревеньона». Узнав, что Маргарет ушла на прогулку, он спешился и пошел ей навстречу. Не желая терять времени попусту, попросил у Матью ружье, чтоб подстрелить зайца или тетерку на обед его светлости. Сообщив ей все это скороговоркой, он вдруг спросил, кто ее спутник.

Маргарет могла по-разному представить своего пленника. Из всех способов она лукаво выбрала самый маловразумительный и в то же время интригующий:

— Джервас, это дон Педро де Мендоса-и-Луна, граф Маркос.

У молодого моряка округлились от удивления глаза.

— Испанец! — воскликнул он таким тоном, словно хотел сказать: «Дьявол!» — и почти инстинктивно скинул с плеча ружье, будто готовился к бою. — Испанец! — повторил он.

Дон Педро улыбнулся, придав лицу подобающее обстановке выражение усталости и грусти.

— Насквозь промокший, сэр, — сказал он на своем безупречном английском.

Но сэр Джервас едва взглянул на него и перевел взгляд на Маргарет.

— Скажите, ради бога, откуда взялся испанец?

— Море, отвергнув меня, милостиво бросило к ногам ее светлости, — ответил вместо нее дон Педро.

Джервас с первого взгляда невзлюбил его, и отнюдь не потому, что дон Педро был испанцем. Возможно, дон Педро намеренно вызвал его антипатию — слишком они были несхожи — и внешне, и складом натуры; в каких бы обстоятельствах они ни повстречались, между ними никогда бы не возникла дружеская привязанность. Дон Педро был непревзойденным мастером уязвить человека в самую душу — и тоном, и взглядом, и это вызывало тем большую досаду, что сочеталось с изысканной вежливостью, не дававшей основания выразить недовольство.

— Хотите сказать, что потерпели крушение? — с откровенной враждебностью спросил Джервас.

Тонкое лицо дона Педро снова осветила слабая грустная улыбка.

— Надеюсь, я выразил ту же мысль более галантно. В этом единственная разница.

Молодой человек подошел поближе.

— Какая удача, что я вас встретил, — сказал он просто.

Дон Педро поклонился.

— Вы очень любезны, я ваш должник.

— Любезен? — Джервас хмыкнул. — Боюсь, вы заблуждаетесь. — И, исключая дальнейшее непонимание, добавил коротко: — Я не доверяю ни одному испанцу.

— А какой испанец просит вас о доверии? — недоуменно спросил дон Педро.

Джервас пропустил его слова мимо ушей и перешел к делу.

— Начнем с того, что разоружим его, — обратился он к Маргарет. — А ну, сэр испанец, сдавайте оружие.

Но тут наконец вмешалась леди.

— Идите своей дорогой, Джервас, — сказала она, — и занимайтесь своими делами. А это вас не касается.

Джервас на мгновение опешил.

— Почему? — Он пожал плечами и усмехнулся. — Нет, это дело имеет ко мне прямое отношение. Это мужское дело. Ваше оружие, сэр.

Дон Педро снова улыбнулся своей привычной печальной улыбкой.

— Вы опоздали на полчаса, сэр. Я уже сдал свое оружие. Вернее, я сохранил его, дав клятву человеку, взявшему меня в плен. Я пленник леди Маргарет Тревеньон.

Сэр Джервас сначала застыл от изумления, потом расхохотался. В его смехе прозвучало неприкрытое пренебрежение, рассердившее ее светлость. Она вспыхнула, и это должно было послужить предупреждением молодому человеку.

— Чистое безумие! — воскликнул Джервас. — Когда это женщина брала мужчину в плен?

— Вы только что слышали об этом, сэр, — напомнил ему дон Педро.

— Вы молоды, Джервас, — презрительно сказала Маргарет. — Весь мир открыт вам, чтобы вы набирались ума. Идите за мной, дон Педро.

— Молод! — с негодованием выкрикнул Джервас.

— О да, — подтвердила она, — и все ваши ошибки происходят от бессердечия. Впрочем, вы меня задерживаете.

— Видит Бог, я это делаю намеренно. — Рассерженный Джервас решительно преградил им путь.

Дон Педро мог предложить Маргарет свою помощь. Но он не торопился. Он углядел нечто знакомое в поведении графини и сэра Джерваса. Его собственное положение было чрезвычайно опасным. Он должен был соблюдать осторожность, чтобы не нарушить ненадежное равновесие. Поэтому оставался в стороне от спора, предметом которого был он сам.

Тем временем сэр Джервас, заметив гнев в глазах Маргарет, подавил свой собственный.

Он понял свою ошибку, но не понял, что негодование Маргарет вызвано его плохим поведением.

— Маргарет, это дело…

— Я сказала, что вы меня задерживаете, — прервала она его мольбу.

Маргарет держалась очень высокомерно и властно. Возможно, в ней возобладало упрямство, унаследованное от своенравной матери.

— Маргарет! — Голос Джерваса дрожал от волнения; ясные глаза, голубизну которых подчеркивал загар, были полны тревоги. — Мое единственное желание — служить вам…

— Никакого служения мне не требуется, а уж столь назойливо предлагаемого — тем более. Идемте, дон Педро! — в третий раз приказала она.

Сэр Джервас на сей раз отступил: он был очень обижен и не хотел продолжать спор. Она уходила, дон Педро послушно двинулся за ней, и Джервас, не скрывая более своих чувств, бросил на него ненавидящий взгляд. Испанец ответил на него поклоном, в котором усматривалась почтительность, и ничего больше.

Сэр Джервас угрюмо смотрел им вслед; дивное сентябрьское утро померкло, исчезла из души радость от предвкушаемой встречи с Маргарет. Он счел себя ужасно оскорбленным — и не без оснований. Вот уже неделю он большую часть дня проводил с ней — либо в ее поместье, либо на прогулках — пеших и верховых. Между ними установились близкие теплые отношения, Джервас был уверен, что период испытания подходит к концу и скоро Маргарет даст согласие на официальную помолвку.

Джервас отнюдь не отличался самодовольством. Даже внушая себе, что Маргарет любит его, он сознавал, что ее любовь — чудо и он сам и его заслуги здесь ни при чем. Любовь Маргарет — незаслуженный дар фортуны, который принимают с удивленной благодарностью, не задаваясь вопросами.

Но события этого утра снова означали крушение всех надежд. Ясно, что она его не любит. Просто ей было весело коротать с ним время. Дни ее тоскливо текли в поместье Тревеньон со скучным книгочеем-отцом, и Маргарет была рада, что он приглашает ее на прогулки верхом, на охоту, сопровождает в Пенрин или Труро, катает на яхте или берет с собой на рыбалку. Но любви, истинной любви к нему в ее сердце не было, иначе она не обошлась бы с ним так, как сегодня, не унизила, не оспорила его законного права распорядиться испанцем, выброшенным на берег. Все это казалось невероятным и терзало душу. А ведь он человек с положением в обществе, уверял себя Джервас. Королева произвела его в рыцари за участие в боях против Армады, и полномочия, данные ее величеством, налагали на него определенные обязательства и здесь, в Корнуолле. Арест испанца, спасшегося в морском сражении и выброшенного на берег после кораблекрушения, разумеется, входил в его обязанности, и Маргарет не помешает ему выполнить свой долг, они не заморочат ему голову абсурдно-романтической сдачей в плен, разыгранной этим испанцем. Впрочем, не так уж его капитуляция абсурдна, поразмыслив, решил Джервас. Далеко не абсурдна. Это пример испанской хитрости и коварства. Ради спасения собственной шкуры он сыграл на женском пристрастии к романтике.

Еще раз тщательно все обдумав, сэр Джервас принял окончательное решение. Он отправится в поместье Тревеньон и избавит лорда Гарта и его дочь от незваного гостя, как бы это ни отразилось на его собственной судьбе. А потом разыщет сэра Фрэнсиса Дрейка или другого флотоводца и отправится на поиски новых приключений на собственном прекрасном корабле, оснащенном для него сэром Джоном Киллигрю.

Джервас решительно вошел в дом Тревеньонов, не дожидаясь, пока о нем доложит старый мажордом Мартин, заправлявший скромным хозяйством графа Гарта. Джервас бросил ему на руки ружье и, не внимая увещеваниям, отстранил старика и направился в библиотеку, где Маргарет и ее пленник сидели наедине с графом.

Его светлость был изрядно раздосадован. Речь шла уже не о временных помехах в ученых занятиях, безмерно раздражавших графа, а о деле, чреватом всевозможными неприятностями, о постоянной и ежечасной угрозе желанному покою в доме. Дон Педро с самого начала пытался сблизиться с графом, напомнив о его знакомстве со своим отцом в далекие дни правления королевы Марии. Это несколько оживило туманное представление графа об обязанностях, налагаемых положением в обществе. Благосклонность графа выразилась в том, что он не очень явно проявил свое неудовольствие по поводу вторжения и всех неудобств, которые оно сулило.

Худой и бледный затворник почти дружески посмотрел на испанца из-под кустистых бровей, и слабая улыбка мелькнула в когда-то каштановой, а ныне почти белой бороде.

— О да. Я помню дона Эстебана де Мендосу. Очень хорошо помню. Так, стало быть, это ваш отец? — Граф улыбнулся приветливее. — У меня есть все основания его уважать.

Граф погрузился в раздумья, перебирая в памяти события, внезапно извлеченные из небытия. Он припомнил, что из всех испанцев при дворе королевы Марии дон Эстебан де Мендоса был, вероятно, единственным, кто не жаждал крови принцессы Елизаветы. Когда стараниями Рено создалась угроза для ее жизни, именно дон Мендоса сообщил об этом адмиралу, и своевременное предупреждение, возможно, спасло жизнь ее высочеству.

Этими воспоминаниями и было продиктовано последующее высказывание графа.

— Сыну дона Эстебана де Мендосы не угрожает опасность в Англии. Многие джентльмены будут рады служить вам, памятуя о вашем отце. Сама королева, стоит напомнить ей о прошлом, станет вашим другом, как когда-то ее другом был ваш отец.

— Возможно, они предпочтут вспомнить, что я командовал галеоном Армады, — возразил дон Педро. — Недавние события куда более весомы, нежели дела давно минувших лет. И в любом случае между мной и джентльменами, которые могли бы отнестись ко мне дружелюбно, — почти вся Англия, где участие к испанцу почитается зазорным.

И в этот самый момент беседу нарушил сэр Джервас; вместе с ним в затхлую библиотеку, казалось, ворвался здоровый свежий ветер вересковых пустошей и моря. Он был слегка взволнован и переполнен неистовой силой — и того и другого его светлость не переносил. Властью, данной ему королевой, Джервас предложил избавить лорда Гарта от незваного гостя. Он не предлагал услуг, а высказывал намерение, что больше всего не понравилось графу.

— Полномочия, предоставленные вам ее величеством, Джервас, не дают вам права врываться ко мне в дом, — назидательно заметил граф. — Я прощаю вас, понимая ваше рвение. Но оно неуместно и лишено смысла. Дон Педро уже сдался в плен.

— Маргарет! Женщине! — негодующе воскликнул сэр Джервас и счел излишним входить в объяснения. Абсурдность этого факта сама по себе была очевидной. — Пусть по своей воле сдастся властям в Труро, пока не объявлен розыск. С вашего разрешения, милорд, я берусь сопровождать его туда.

— Вы рискуете, его могут разорвать на куски на улицах Труро, — сказала Маргарет. — Это не по-рыцарски.

— Риск исключается, если он пойдет со мной. Можете мне довериться.

— Я бы предпочла довериться этим стенам, — ответила Маргарет.

Выслушав их доводы, Джервас потерял терпение.

— Немыслимо! — настаивал он. — Когда это женщины брали в плен? Как она удержит его в плену?

— В плену удерживает честь, сэр, — спокойно и вежливо ответил дон Педро, — если пленник дал честное слово. Оно связывает меня крепче всех цепей вашей тюрьмы в Труро.

В ответ, разумеется, последовало оскорбительное заявление, которому трудно найти оправдание. Джервас все еще искал оснований для спора, но Маргарет отвела его аргументы, напомнив, что ее несчастный пленник ослаб, насквозь промок, замерз, умирает от голода и, как бы ни решилась впоследствии его судьба, надо одеть, накормить пленника и дать ему отдохнуть, исходя из простого человеколюбия.

Граф же, предчувствуя возможность скорее вернуться к изучению Сократа и его рассуждений о бессмертии души, использовал возможность положить конец спору и выпроводить незваных гостей из библиотеки.

Глава 8

ПИСЬМО ДОНА ПЕДРО

В поместье Тревеньон к дону Педро относились как к почетному гостю. Впрочем, дом славился своим гостеприимством, несмотря на явно негостеприимный характер своего хозяина.

Доходы лорда Гарта от поместья Тревеньон были больше, чем у любого ленд-лорда Западной Англии, его личные расходы весьма несущественны. Он редко задумывался над тем, как распоряжаются его значительным состоянием управляющий Фрэнсис Тревеньон, обедневший кузен, которому он доверил поместье, и мажордом Говард Мартин, всю жизнь прослуживший у него в доме. Лорд Гарт полностью доверял этим людям не потому, что они заслуживали доверия или был очень доверчив по натуре, — нет, просто, полагаясь на них, он избавлял себя от хозяйственных забот и мелких домашних проблем, которые почитал докучливой и пустой необходимостью. Его состояния было более чем достаточно, чтобы поддерживать в доме заведенный порядок, соответствующий положению хозяина, и хоть сам граф был очень бережлив, он не вводил режима экономии, считая, что экономия ведет к досадной трате сил и времени, а это не идет ни в какое сравнение с тратой денег.

Если леди Маргарет требовалось что-нибудь для себя либо для кого-нибудь другого, она тут же отдавала распоряжение Фрэнсису Тревеньону или Мартину. Все ее распоряжения выполнялись неукоснительно.

По ее распоряжению к дону Педро был приставлен слуга; гостю предоставили свежее белье и все, что требовалось для комфорта; ему отвели просторную спальню в юго-западном крыле особняка, откуда открывался вид на гряду холмов и море, проклятое море, предавшее дона Педро и его соотечественников.

В этой спальне дон Педро пробыл безотлучно целую неделю: в тот же вечер, когда он появился в доме, у него началась лихорадка — естественный финал пережитого. Два последующих дня она яростно трепала дона Педро, и пришлось вызвать из Труро врача, чтобы он наблюдал за больным.

Таким образом, все вокруг узнали, что в поместье Тревеньон живет испанец, и это дало пищу толкам от Труро до Смидика. А потом поползли слухи, вызывавшие ложную тревогу, будто и другие испанцы с налетевшего на риф галеона благополучно выбрались на берег. Словом, кораблекрушение вызвало порой небескорыстный интерес во всей округе, и домыслы, один нелепее другого, передавались из уст в уста.

Из Труро явился констебль. Он счел своим долгом навести справки и заявил его светлости, что дело надлежит передать в суд.

Граф относился к суду с пренебрежением. Он высокомерно полагал, что все происходящие в Тревеньоне события касаются лишь его одного. В некоторых отношениях граф придерживался почти феодальных взглядов. Разумеется, в его намерения никоим образом не входило обращаться в суд.

С констеблем он объяснился подчеркнуто официально. Признал, что в поместье Тревеньон находится испанский джентльмен, выброшенный на берег после кораблекрушения. Но поскольку его появление на английском берегу не может быть расценено как вторжение или враждебный акт с целью нарушить мир в королевстве, он, лорд Гарт, не знает закона, по которому дон Педро может быть привлечен к суду. К тому же дон Педро сдался в плен леди Маргарет. В поместье он находится на положении пленника, и он, лорд Гарт, принимает на себя ответственность за последствия и полагает, что никому не дано права требовать у него отчета за свои действия ни в этом деле, ни в каком-либо другом.

Граф отнюдь не был уверен в том, что никому не дано такого права, но решил, что надежнее его отрицать. В подкрепление приведенных аргументов он протянул констеблю крону и отправил его на кухню, где тот крепко выпил.

Не успел он избавиться от констебля, как, к превеликой досаде, явился сэр Джон Киллигрю и высказал свое особое мнение: испанского джентльмена надлежит отправить в Тауэр, чтоб он составил компанию своему знаменитому соотечественнику дону Педро Валдесу.

Раздражение графа нарастало. Если он не воспламенился гневом, то лишь потому, что внешнее проявление чувств было чуждо его натуре. Но он без обиняков заявил сэру Джону, что расценивает цель визита как недопустимое вмешательство в его личные дела и что он сам в состоянии решить, как поступить с доном Педро, не прибегая к советам и помощи соседей. Граф, однако, снизошел до того, чтобы пояснить свою мысль: случай с доном Педро — исключительный и заслуживает более внимательного рассмотрения, учитывая отношение его отца к ее величеству в стародавние времена. И в Англии найдется еще с десяток джентльменов, готовых его поддержать, заверил гостя граф. Потерпев неудачу, сэр Джон предстал перед своим родственником Джервасом.

— В конце концов, это касается только лорда Гарта, он сам несет ответственность за все, — сказал Киллигрю с легкомысленной терпимостью, весьма отличной от того патриотического негодования, с каким он принял на себя эту миссию. — Одним испанцем больше или меньше — какая разница? И не натворит он бед в Корнуолле — руки коротки.

Сэр Джервас был с ним коренным образом не согласен. Он назвал историю с пленником возмутительной. В лучшем случае это — незавершенное дело, а молодой моряк любил во всем порядок, чтобы все было на своем месте. Самым подходящим местом для дона Педро де Мендосы-и-Луны был, по мнению Джерваса, Тауэр. Его враждебность к испанцу усилилась: из-за этого пленника Маргарет переменилась к нему. Он не понимал, что сам вызвал такое отношение к себе мальчишеским самодовольством и почти высокомерным утверждением собственной власти.

Джервас, почитая себя обиженным пренебрежением со стороны Маргарет, вот уже несколько дней не появлялся в Тревеньоне. Но до него доходили слухи о Маргарет и ее пленнике, отнюдь не умерявшие его негодования. Лендлорды, жившие по соседству, относились к пребыванию испанца в поместье Тревеньон с потрясавшим Джерваса спокойствием. Годолфины, Трегарты и младший Трессилиан расхваливали его любезность, остроумие, хорошие манеры. Это после, когда лихорадка отпустила дона Педро и он стал вновь появляться на людях. Шла молва, что в поместье Тревеньон к нему относятся как к почетному гостю. Обеспокоенный слухами, сэр Джервас не учел, что бездельники более всего хотят уязвить его, мстя за ущемленное мелкое самолюбие, страдавшее от тех почестей, что так высоко вознесли его над ними.

Итак, сэр Джервас пребывал в мрачном расположении духа и занимался лишь снаряжением судна, будто не было на свете никакой леди Маргарет. Как-то утром, дней двенадцать спустя после появления дона Педро, в Арвенак прискакал грум с запиской от ее светлости. Маргарет интересовалась причиной столь долгого отсутствия сэра Джерваса и требовала, чтобы он самолично прибыл в тот же день в Тревеньон и объяснился. Неколебимое решение отплыть в Вест-Индию, не повидав Маргарет, не помешало Джервасу немедленно выполнить ее приказ, не ведая, что его присутствие и услуги требовались дону Педро.

Оправившись после болезни, дон Педро, естественно, стал подумывать об освобождении и возвращении на родину. Как всегда, он подошел к делу тонко и умело.

— Мы должны обсудить нечто чрезвычайно важное, — сообщил он Маргарет, — только мое бедственное положение вынудило меня отложить этот разговор.

Завтрак уже кончился, граф и Фрэнсис Тревеньон ушли, а они все еще сидели за столом. Решетчатые окна были открыты: погода стояла теплая. Дон Педро, сидевший лицом к окну, видел длинный зеленый газон, сверкавший в лучах утреннего солнца, и ряд лиственниц на его дальнем конце, отбрасывавших густую тень.

Леди Маргарет быстро взглянула ему в лицо: ее насторожил непривычно серьезный тон.

— Я должен просить вас назначить за меня соответствующий выкуп, ведь я ваш пленник, — ответил он на ее немой вопрос.

— Выкуп? — Она недоуменно нахмурилась, потом рассмеялась. — Я не пойму, какая в этом необходимость.

— Тем не менее такой обычай существует, миледи, и вы должны указать сумму. Позвольте добавить, что незначительная сумма не делает мне чести.

Маргарет ощутила еще большую неловкость. Ее взгляд задумчиво скользил по белоснежной скатерти, покрывавшей темный дубовый стол, по хрустальным бокалам и столовому серебру. Вот что получается, когда в комедии переигрывают, подумала она.

— Я согласилась взять вас в плен, когда вы предложили, потому что… потому что мне это показалось забавным, но на самом деле вы можете считать себя нашим гостем.

Улыбка промелькнула на узком красивом лице дона Педро.

— О нет, — воскликнул он, — не делайте ошибки, полагая меня всего лишь гостем. С вашей стороны весьма неблагоразумно заявлять подобное. Подумайте, если я ваш гость, вы виновны в укрывательстве, в предоставлении крова врагу. Разумеется, вы знаете, что за укрывательство католиков грозит суровое наказание, тем более за укрывательство испанцев, воевавших против Англии. Ради вашего спокойствия, как и ради моего собственного, давайте внесем в это дело ясность: я ваш пленник и обитаю в вашем доме в качестве пленника. К тому же вы связаны словом; вспомните, вы же говорили об этом сэру Джервасу в тот день, когда я стал вашим пленником. Если бы вы и его светлость не заверили его в этом, сэр Джервас задержал бы меня, и кто знает, что бы со мной сталось. Навряд ли дело дошло бы до передачи в суд, он бы арестовал меня, а поскольку у него было с собой охотничье ружье, то и пристрелил бы. Теперь вы сами понимаете: моя честь пострадает, если своей жизнью и спасением я буду обязан хитрой уловке.

Все это, разумеется, было софистикой: дон Педро лучше других знал, что сама по себе сдача в плен — не более чем уловка. Однако этот аргумент ввел Маргарет в заблуждение, она сочла его веским.

— Понимаю, — кивнула она. — Все это верно, и если вы настаиваете, то сами и назовите сумму выкупа.

Дон Педро загадочно улыбнулся, задумчиво потрогал длинную жемчужную серьгу в правом ухе.

— Будь по-вашему, — сказал он наконец. — Положитесь на меня, миледи, я оценю себя по справедливости. Вы должны лишь помочь мне доставить выкуп.

— Вы так думаете? — Маргарет засмеялась: вот теперь-то он признает, что обманулся в своих надеждах.

Но изобретательность дона Педро его не подвела: он уже нашел выход.

— Я напишу письмо, а уж вы позаботитесь, чтоб его доставили адресату, — сказал он, наклонившись к ней через стол.

— Каким образом?

— Из устья реки — что здесь, что в Смидике — каждый день выходят в море суда, рыбацкие, торговые. Вот на этом малом флоте и надо найти посыльного, который передал бы мое письмо. В этом деле я должен положиться на вашу светлость.

— Вы думаете, мне удастся уговорить английского моряка зайти в такое время, как сейчас, в испанский порт?

— Такое предложение с моей стороны было бы нелепо, а я не шучу, я говорю серьезно. У Англии с Францией хорошие отношения, и я адресую письмо своему знакомому в порт Нант. Остальное предоставим ему. Он переправит письмо по назначению.

— А у вас уже все продумано, — сказала Маргарет, глядя на него с некоторым подозрением.

Дон Педро поднялся, стройный и очень элегантный в своем черном испанском камзоле, обретшем стараниями добросовестного Мартина прежнее великолепие.

— Для меня непереносима мысль, что я буду еще долго обременять своим присутствием людей, проявивших ко мне столь щедрое гостеприимство, — возразил он с благородным негодованием и болью во взоре, в то же время зорко наблюдая за Маргарет.

Она только засмеялась в ответ и тоже поднялась из-за стола. Маргарет уловила шуршание гравия под копытами лошадей, значит грум и сокольничий уже близко. Они условились поохотиться утром на вересковой пустоши, чтобы дон Педро увидел своими глазами соколиную охоту.

— Вежливый предлог поскорее покинуть нас, — пошутила Маргарет.

— О, только не это! — с жаром воскликнул дон Педро. — Немилосердно так думать о человеке, который в столь малой степени распоряжается своей собственной судьбой.

Маргарет отвернулась от него и взглянула в окно.

— А вот и Нед с лошадьми, дон Педро.

Дон Педро взглянул на ее аккуратно уложенные на затылке волосы и усмехнулся в черные усы. Он уловил раздражение в голосе Маргарет, уразумевшей, как тщательно он продумал план своего освобождения. Тон ее сразу стал ледяным, а последующий безразличный смех был лишь хитрой женской уловкой, чтобы скрыть разочарование. Так рассудил дон Педро и остался доволен своими наблюдениями.

Он проверил их во время верховой прогулки, когда Маргарет сообщила ему, что, пожалуй, знает канал, по которому можно будет отправить его письмо. После того как она с обидой восприняла известие о намерениях дона Педро, он и не рассчитывал на готовность Маргарет помочь ему осуществить свой замысел, конечной целью коего было возвращение на родину.

Так уж случилось, что утром, когда он писал свое письмо — на латыни, чтоб его не смог прочесть какой-нибудь любопытный простолюдин, — она отправила короткую записку сэру Джервасу.

Тот явился незамедлительно, в одиннадцать, когда они, по сельскому обычаю, сели обедать. За обедом Джервас самолично убедился, что молва о доне Педро, истинном аристократе, изысканно вежливом и остроумном, верна. И, словно осознав, что ранее совершил тактическую ошибку, высказываясь об испанцах с присущей ему прямотой, сэр Джервас был нарочито любезен с доном Педро, и тот отвечал ему тем же.

Когда обед закончился и верный своим привычкам граф тут же удалился, Маргарет пригласила Джерваса в сад — полюбоваться последними в этом году розами. Сэр Джервас, естественно, принял приглашение, и дон Педро остался за столом вместе с Фрэнсисом Тревеньоном.

Джервас собирался высказать ей свое недовольство, чтоб потом с радостью простить. Но когда они вошли в розарий, надежно укрытый от штормовых ветров высокой живой изгородью из тиса, она держалась с такой непривычной обезоруживающей робостью, что вся его досада улетучилась и он тут же позабыл заранее заготовленные колкости.

— Где вы скрывались все это время, Джервас? — спросила наконец Маргарет, и этот вопрос, которого он ждал и на который имел наготове дюжину язвительных ответов, поверг его в смущение.

— Я был занят, — произнес он виновато. — Мы вместе с сэром Джоном оснащали мой корабль. И к тому же… я не думал, что понадоблюсь вам.

— А вы являетесь, лишь когда можете понадобиться?

— Только тогда, когда мне рады, а это примерно одно и то же.

Маргарет открыла рот от изумления.

— Какое недоброе обвинение! — воскликнула она. — Стало быть, вас здесь ждут, только когда вы нужны? Фу!

Джервас смутился еще больше. Всегда она находит его вину там, где ее нет.

— Но ведь ваш испанец был при вас неотлучно и не давал вам скучать, — сказал он грубовато, напрашиваясь на возражение.

— Он очень вежлив, Джервас, не так ли?

— О, весьма вежлив, — проворчал Джервас.

— Я нахожу его чрезвычайно занимательным. Вот уж кто повидал мир!

— Что ж, я могу сказать то же самое и о себе. Разве я не плавал вместе с Дрейком?..

— Да, конечно. Но тот мир, я имею в виду мир, открывшийся ему, очень отличается от вашего, Джервас.

— Мир, он и есть мир, — нравоучительно заметил Джервас. — И если на то пошло, я повидал гораздо больше, чем он.

— Если речь идет о диких неизведанных краях, то я с вами согласна, Джервас. Но можно судить, что он хорошо знает цивилизованный мир, мир культуры. Он бывал при всех дворах Европы, ему знакомы их обычаи и нравы, он всесторонне просвещенный человек. Он говорит на языках всех народов мира, божественно играет на лютне, а поет… О, если бы вы слышали, как он поет, Джервас! И он…

Но Джервасу уже претили ее похвалы.

— Сколько он еще прогостит здесь, это чудо всех веков? — прервал он ее вопросом.

— Боюсь, недолго.

— Боитесь? — В голосе его прозвучала явственная неприязнь.

— Что я такого сказала? — удивилась Маргарет. — Почему вы так рассердились, Джервас?

Он раздраженно хмыкнул и стал прохаживаться взад и вперед, с остервенением впечатывая в землю каждый шаг. Плавая с Дрейком, он повидал мир и многому научился, но у него было мало возможностей постичь коварные повадки женщин.

— Что вы собираетесь с ним делать? — спросил Джервас. — Ваш отец принял решение?

— Отца это не касается. Дон Педро — мой пленник. Я держу его ради выкупа. Как только придет выкуп, дон Педро уедет.

Это сообщение сначала удивило, потом слегка развеселило Джерваса.

— Если вы ждете выкуп, у вас нет никаких оснований беспокоиться, что дон Педро скоро покинет вас.

— Вы слишком самоуверенны. Дон Педро написал письмо знакомому в Нант, а тот поедет в Испанию и привезет выкуп.

Сэр Джервас отбросил всякую вежливость.

— О! — воскликнул он с усмешкой. — Уж лучше бы вы послали в Труро за констеблем и передали дона Педро судьям.

— Это все, чему вы научились, плавая с сэром Фрэнсисом Дрейком? Вот как вы понимаете рыцарство? Уж лучше снова отправляйтесь в плавание и плывите подальше.

— Рыцарство! — произнес Джервас с издевкой. — Вздор! — И, прекратив издевки, перешел к практическим делам. — Вы сказали, что он написал письмо. А кто его доставит?

— В том-то и заключается трудность. Дон Педро это прекрасно понимает.

— Ах, он понимает? Разумеется, он и должен быть понятливым. Он способен увидеть то, что стоит перед ним. Вот это проницательность! — И Джервас рассмеялся, радуясь тому, что и у испанца обнаружилось слабое место.

Радость его заметно поубавилась, когда Маргарет указала ему на последствия проволочки с отправкой письма. К тому времени они вышли из розария, перед ними была каменная скамья, наполовину углубленная в густую изгородь из тиса, как в нишу. Маргарет вздохнула, словно смирившись с судьбой, и села.

— Значит, дон Педро проживет здесь до конца своих дней. — Она снова тяжело вздохнула. — Какая жалость! Я ему глубоко сочувствую. Пленник на чужбине — незавидная доля. Как дрозд в клетке. Ничего не поделаешь! Мы сделаем все, что в наших силах, для облегчения его участи, а что касается меня, то я довольна, что дон Педро останется здесь. Мне нравится его общество.

— Ах, нравится? Сами признаетесь?

— А какой женщине оно бы не понравилось? Большинство женщин сочло бы его восхитительным. Мне было так одиноко, пока он не появился в нашем доме: отец вечно занят своими книгами, компанию мне составляли такие глупцы, как Лайонел Трессилиан, Питер Годолфин или Нед Трегарт. И если вы уйдете в плавание — а вы сказали, что уйдете, — мне снова будет очень одиноко.

— Маргарет! — Джервас склонился к ней, глаза его счастливо сияли от столь неожиданного признания.

Маргарет подняла к нему голову и улыбнулась не без нежности.

— Вот так! Я это сказала! По правде говоря, я не собиралась выдавать себя.

Джервас опустился на скамью рядом с Маргарет и обнял ее за плечи.

— Надеюсь, вы понимаете, Джервас, что мне хотелось бы удержать при себе такого прекрасного собеседника, как дон Педро.

Рука Джерваса, обнимавшая ее плечи, упала.

— Я хочу сказать — когда вы уйдете в плаванье, Джервас. Вы ведь не хотите, чтоб я скучала? Конечно не хотите, если любите меня.

— Об этом еще надо подумать, — отозвался он.

— О чем подумать?

Он подался вперед, уперся локтями в колени.

— Я говорю о письме, которое он написал: какую пользу он надеялся извлечь из этого письма?

— Какую? Получить деньги на выкуп и на возвращение в Испанию.

— А у него нет соображений, как отправить письмо в Нант?

— Почему же, он полагал, что его может доставить шкипер с какого-нибудь рыболовного судна или яла. Трудность в том, как убедить шкипера оказать ему эту услугу. Но дон Педро так умен, что найдет выход. Он очень проницателен и находчив, Джервас, и он…

— Да, да, — кивнул Джервас. — Возможно, я облегчу ему эту задачу.

— Вы, Джервас?

Он вдруг поднялся.

— Где письмо?

Маргарет глядела на него изумленными глазами.

— Не понимаю. Зачем вам оно, Джервас?

— Я найду шкипера, который доставит письмо в Нант. Оно будет там в худшем случае через неделю. Еще неделя-две уйдут на то, чтоб получить выкуп, и тогда пусть возвращается в Испанию или к дьяволу.

— Неужели вы и вправду окажете ему такую большую услугу? — спросила ее светлость с невинным видом.

— Давайте письмо. — Джервас мрачно усмехнулся. — Сегодня в ночь в море уходит с отливом одно судно. Если хорошо заплатят, шкипер доставит письмо до Луары.

Маргарет встала.

— О, ему хорошо заплатят. Человек, которому адресовано письмо, вручит гонцу пятьдесят дукатов.

— Пятьдесят дукатов! Гром и молния! Он очень богат, этот испанец!

— Богат? Его богатства неисчислимы. Он испанский гранд. Половина Астурии — в его владении, к тому же у него огромные виноградники и в Андалузии. Он племянник кардинала-архиепископа Толедо, он близкий друг короля Испании и…

— Конечно, конечно, — прервал ее Джервас. — Достаньте письмо, а остальное предоставьте мне.

Можно было не сомневаться, что Джервас рьяно возьмется за дело, ибо сэр Джервас Кросби, как никто, был убежден в том, что нужно как можно скорее выдворить столь знаменитого, богатого, изысканного, высокопоставленного и привлекательного джентльмена из поместья Тревеньон.

Глава 9

ДУЭЛЬ

Письмо было отправлено своевременно, и, учитывая этот факт, сэру Джервасу нужно было набраться терпения на то недолгое время, что дону Педро осталось пробыть в Тревеньоне. Но молодые влюбленные слишком нетерпеливы, да и складывающиеся обстоятельства не способствовали душевному спокойствию. Джервас видел, что леди Маргарет потакает своему пленнику во всем, в чем ему, Джервасу, отказано.

Когда бы ни явился Джервас в Тревеньон, он проводил наедине с Маргарет не более минуты. Если она была не на верховой прогулке или соколиной охоте с аристократом-испанцем, а дома, то там постоянно торчали гости, и испанец был неизменно в центре внимания. Он занимал компанию забавными историями из своей богатой приключениями жизни либо очаровывал ее страстными андалузскими песнями. На лютне дон Педро играл мастерски и добивался удивительно сильного звучания.

Всем, а особенно сэру Джервасу, не верилось, что леди Маргарет безразлична к несомненному его очарованию. Остроумный, всесторонне одаренный, дон Педро явно стремился понравиться, и это было опасно. Совершенно очевидно, он прилагал для этого все силы. Корнуоллские лендлорды, оказывавшие леди Маргарет всевозможные знаки внимания, пока сэр Джервас не прогнал их со своего пути, насмешливо наблюдали за тем, как и его, в свою очередь, изгоняет другой. Они видели в доне Педро мстителя, и уж одно это располагало их в его пользу.

Лайонел Трессилиан преподнес эту историю в виде шутки своему суровому единокровному брату сэру Оливеру. Но сэр Оливер не разделил его радости.

— Черт побери! — воскликнул он. — Позор, что перед каким-то гнусным испанцем, прячущимся за женскую юбку, пресмыкается целая свора глупых английских щенков. Этого испанца надо было передать в суд. И поскольку милорд Гарт не решается перечить своей дочери, будь я на месте Джерваса Кросби, я бы живо справился с этим доном Педро.

Наутро, случайно повстречав Джерваса в Смидике, старший Трессилиан с присущей ему прямотой завел разговор на эту тему. Он обвинил Джерваса в слабохарактерности: как он мог поддаться испанцу, разыгравшему комедию со сдачей в плен женщине, как допустил, чтобы тот захватил его законное место! Здешние юнцы уже поднимают Джерваса на смех, и пора показать им, что он способен разделаться с испанцами не только на море.

Разговор подхлестнул упавший дух Джерваса и, явившись в тот день в Тревеньон, Джервас решил перейти к действиям, хоть и не обязательно насильственным, на которые намекал прямой и бескомпромиссный сэр Оливер. Это было бы неблагоразумно по отношению к Маргарет. Тем не менее надо было четко определить свою позицию. Узнав, что ее светлость — в беседке с доном Педро, Джервас решил сначала побеседовать с графом.

Увлекавшийся теперь историей, родной сестрой философии, граф склонился над толстенным томом Геродота, когда Джервас нарушил его покой.

— Милорд, — заявил молодой человек, — я пришел поговорить с вами о Маргарет.

Его светлость взглянул на посетителя с досадой.

— А есть ли в этом необходимость? — спросил он. — Полагаю, вы явились, чтобы снова заявить о своем намерении жениться на Маргарет. Если она согласна, я не возражаю, женитесь. Пойдите и спросите Маргарет. В конце концов, это касается ее, а не меня.

Если это была уловка, чтобы избавиться от назойливого посетителя, она не удалась.

— О, она теперь не прислушивается к голосу разума, — пожаловался Джервас.

— Разума? Какой влюбленный добивался успеха призывами прислушаться к голосу разума? Я начинаю понимать, почему вы потерпели неудачу.

— Я потерпел неудачу из-за этого проклятого дона Педро. — Джервас смахнул пыль с тома, лежавшего у него под рукой. — Пока этого испанца не выбросило на берег из ада, я был уверен, что женюсь на Маргарет до Рождества.

Граф нахмурился:

— Какое отношение к этому имеет дон Педро?

— Позвольте мне почтительно указать вам, милорд, на то, что вы слишком много времени проводите за чтением.

— Я рад, что вы это делаете почтительно, но вы не ответили на мой вопрос.

— Если бы вы, сэр, оторвались на время от ученых занятий и присмотрели за дочерью, это пошло бы ей на благо. Она слишком часто бывает наедине с этим испанцем, значительно больше, чем пристало даме ее положения.

— Вы пытаетесь довести до меня мысль, что Маргарет глупа. — Граф саркастически улыбнулся. — Вы сами глупы, если так думаете, — вот вам мой ответ.

Но Джервас не сдавался.

— Я утверждаю, что все женщины глупы.

Граф презрительно фыркнул.

— Не сомневаюсь, что истоки вашего женоненавистничества — в большом опыте. — И, не увидев ответной реакции своего собеседника, пояснил: — Хочу сказать, что вы знали многих женщин.

— Ровно столько, сколько мне было нужно, — невозмутимо отозвался Джервас.

— Тогда вам самое время жениться. Скажите, ради бога, что вы медлите?

— Я уже сказал вам, ваша светлость. Этот чертов испанец стоит у меня на пути. Даже сейчас он у ног Маргарет в беседке — наигрывает на своей проклятой лютне и распевает любовные песни.

Тут наконец граф действительно возмутился:

— Так что же вы медлите? Отправляйтесь к ней и тотчас пришлите ее ко мне. Я положу этому конец. Если у меня есть какая-то власть над ней, не пройдет и месяца, как вы на ней женитесь. Тогда я наконец обрету мир и покой. Уходите!

И сэр Джервас отбыл по этому приятному поручению, а его светлость вернулся к исследованию судьбы царя Кира[540].

Звучание лютни, красивый мелодичный голос испанского гранда указали сэру Джервасу путь к беседке.

— Маргарет, его светлость просит вас немедля зайти к нему, — бесцеремонно прервав песню, сообщил Джервас.

Задав несколько вопросов, на которые последовали уклончивые ответы, Маргарет ушла.

Джервас остался с глазу на глаз с доном Педро. Дон Педро, поклонившись уходящей леди, снова сел, скрестив красивые ноги, обтянутые блестящим черным шелком. Такие великолепные чулки были в диковинку в Англии. Эта самая пара была на нем, когда его выбросило на берег. Положив на колено лютню, дон Педро несколько раз пытался завязать вежливый разговор. Но все его попытки весьма невежливо пресекались односложными ответами Джерваса. В конце концов дон Педро оставил его в покое и снова обратился к инструменту — чудесной итальянской лютне из черного дерева, инкрустированной слоновой костью. Перебирая пальцами струны, он принялся тихо наигрывать быстрый севильский танец.

Сэр Джервас, пребывавший в состоянии раздражения, когда все вокруг искажается и видится как бы сквозь увеличительное стекло, расценил это как намеренное оскорбление и хитрую форму издевки. Возможно, игривый характер танца способствовал такому заключению. В порыве внезапно охватившего его гнева он выхватил лютню из рук дона Педро.

Темноглазый бледный испанец с изумлением посмотрел на вспыхнувшего от гнева обидчика, и на его лице промелькнула тонкая загадочная улыбка.

— Вы не любите музыку, сэр Джервас? — поинтересовался он спокойно с едва уловимой насмешкой.

— И музыку, и музыкантов, — ответил Джервас.

Испанец все так же невозмутимо, пожалуй, с еще большим интересом смотрел на Джерваса.

— Я слышал, что бывают такие люди, — сказал он, как бы намекая, что впервые видит перед собой подобную особь. — Любое чувство или его отсутствие я способен понять, даже если оно не вызывает у меня восхищения, но я совсем не понимаю избранный вами способ выражения своих чувств.

Сэр Джервас уже осознал, что поступил как грубый, невоспитанный человек. Он злился на себя еще больше оттого, что ему не удалось заставить дона Педро позабыть про свою слегка пренебрежительную учтивость. Он был готов восхищаться спокойствием, присущим испанцу, рядом с которым сам он по контрасту выглядел неотесанным увальнем. Но это только раздувало в нем ярость.

— Нечего тут мудрствовать, все и так ясно, — заявил Джервас.

— Разумеется, если подобное обращение с безобидной лютней леди Маргарет свидетельствует о сильных недостатках в воспитании, заверяю вас, всякое мудрствование действительно излишне.

— Вы слишком многословны, — парировал Джервас. — Я не собирался повредить лютню.

Испанец распрямил ноги, вздохнул и поднялся с выражением грусти и усталости.

— Так вы не на лютню прогневались? Стало быть, на меня? Вы бросаете мне вызов? Я вас правильно понял?

— Надеюсь, вы не слишком перенапрягли свой ум, пока пришли к этому заключению? — продолжал нападение Джервас. Теперь уже поздно было идти на попятную.

— Пожалуй, это было непросто. Поверьте, непросто. Я не припомню, чтоб чем-нибудь оскорбил вас, я всегда был вежлив с вами…

— Вы сами по себе — оскорбление, — прервал его Джервас. — Мне не нравится ваша физиономия. Эта фатоватая жемчужная серьга оскорбляет мой вкус. И ваша бородка мне отвратительна. Короче говоря, вы — испанец, а я ненавижу испанцев.

Дон Педро вздохнул с улыбкой.

— Наконец-то я все понял. Разумеется, сэр, ваша обида велика. Мне стыдно, что я дал вам повод. Скажите, сэр, чем я могу заслужить вашу благосклонность?

— Своей смертью, — ответил Джервас.

Дон Педро провел рукой по бороде. Он сохранял учтивость и хладнокровие перед разъяренным противником и каждым словом, в котором сквозили презрение и насмешка, намеренно разжигал его ярость.

— Вы слишком много просите. А вас позабавила бы попытка убить меня? — поинтересовался дон Педро.

— Чертовски, — охотно отозвался Джервас.

Дон Педро поклонился.

— В таком случае я сделаю все возможное, чтобы угодить вам. Если вы подождете, пока я схожу за оружием, я предоставлю вам эту приятную возможность.

Улыбнувшись и кивнув Джервасу, дон Педро быстро удалился, оставив Джерваса злиться и на него, и на себя. Он проявил чудовищную бестактность по отношению к этому ревнителю безукоризненных манер. Он стыдился собственной грубости, с помощью которой достиг цели, и дон Педро преподал ему урок, как решает подобные проблемы подлинный аристократ. Теперь он делом докажет то, что не смог надлежащим образом выразить словами.

Он так и сказал дону Педро с угрозой в голосе, когда они наконец направились к дальнему газону за живой изгородью из боярышника, чтоб укрыться от посторонних глаз.

— Если вы клинком владеете так же искусно, как языком, дон Педро, значит вы мастер своего дела, — с издевкой заметил Джервас.

— Не волнуйтесь, — последовал спокойный ответ.

— А я и не волнуюсь, — резко сказал Джервас.

— У вас нет причин для беспокойства, — заверил его дон Педро. — Я вас не изувечу.

Они уже обогнули изгородь, и сэр Джервас, отстегивающий рапиру, разразился проклятиями в ответ на любезное обещание.

— Вы меня совершенно неправильно поняли, — сказал дон Педро. — Во всяком случае, вы многого не понимаете в этой истории. Рассудили ли вы, к примеру, что, убив меня, вы ни перед кем не будете держать ответ, но, если бы я убил вас, ваши варвары-соотечественники, скорее всего, повесили бы меня, несмотря на мое происхождение?

Джервас, снимавший камзол, замешкался. На его честном молодом лице отразилось недоумение.

— Разрази меня гром, мне это и в голову не приходило. Послушайте, дон Педро, у меня нет желания ставить вас в невыгодное положение. Дуэли не будет.

— От нее уже нельзя отказаться. Создается впечатление, что я обратил ваше внимание на двусмысленность ситуации, чтобы избежать дуэли. Долг чести не позволяет мне принять ваше предложение. Но, повторяю, сэр, у вас нет оснований для беспокойства.

Насмешливая самоуверенность дона Педро вызвала новую вспышку гнева у Джерваса.

— А вы чертовски уверены в себе! — сказал он.

— Конечно, — кивнул дон Педро. — В противном случае разве бы я согласился на дуэль? Вы по горячности многое упустили из виду. Учтите, что я пленник, взявший на себя определенные обязательства. Быть убитым на дуэли не сделает мне чести, ибо я равноправный ее участник и такая смерть была бы равнозначна побегу из тюрьмы. Отсюда следует, что я должен быть очень уверенным в себе, иначе я бы и не согласился на дуэль.

Этого Джервас не мог стерпеть. Его восхищали достоинство и невозмутимость испанца. Но его напыщенность была невыносима. Он в гневе скинул с себя камзол и, опустившись на землю, принялся стаскивать сапоги.

— Какая в этом нужда? — спросил дон Педро. — Я всегда опасаюсь промочить ноги.

— У каждого свой вкус, — последовал короткий ответ. — Можете умереть с сухими ногами.

Испанец ничего не сказал в ответ. Он расстегнул пояс и, отбросив его вместе с ножнами, остался с обнаженной рапирой в руке. Он принес меч и кинжал, обычное оружие для дуэли, но, обнаружив, что у Джерваса нет другого оружия, кроме рапиры, дон Педро согласился на оружие противника.

Стройный, изящный дон Педро невозмутимо ждал, пока его противник закончит долгую подготовку к дуэли, сгибая в руках гибкую рапиру, как хлыст.

Наконец они заняли боевую позицию, и дуэль началась.

Сэр Джервас не раз доказывал, что от природы он наделен отвагою льва, но в фехтовании, как и в жизни, он был простодушен и прям. Сила мускулов снискала ему среди моряков славу умелого фехтовальщика, и он сам уверовал, что способен сразиться с любым противником. Это объяснялось не самонадеянностью, а наивностью сэра Джерваса. В действительности же его искусство было далеко от совершенства, о чем часто и довольно зло напоминала ему Маргарет. И в тот день ему предстояло кое-чему научиться.

Истинное искусство фехтования еще переживало период младенчества. Родившись в прекрасной Италии, взлелеявшей все искусства, фехтование было сравнительно мало известно в других европейских странах. Правда, в Лондоне жил мастер фехтования мессир Савиоло, дававший уроки нескольким избранным ученикам, появлялись мастера своего дела и во Франции, Испании и Голландии. Но в целом и кавалер, и особенно офицер больше полагались на силу, чтобы отразить удар противника или нанести ему удар в самое сердце. Напор дополнялся несколькими весьма сомнительными приемами, совершенно бесполезными, как сегодня убедился сэр Джервас, против тех немногих фехтовальщиков, что серьезно изучали это новое искусство и в совершенстве освоили его принципы.

Можете представить себе, как был потрясен и разочарован сэр Джервас. Разящие удары, в которые он вкладывал всю силу, стремясь настичь гибкого дона Педро, лишь понапрасну рассекали воздух, умело отраженные его рапирой. Непосвященному все это казалось колдовством, словно рапира испанца была волшебной палочкой, одним прикосновением лишавшая силы оружие и руку Джерваса. Джервас рассердился и очертя голову ринулся в бой. Дон Педро мог заколоть его раз двадцать, не прилагая особых усилий. И именно легкость, с которой испанец вел бой, особенно злила молодого моряка. Дон Педро был почти неподвижен. Рука его, согнутая в локте, почти все время оставалась в этом положении, зато кисть работала непрерывно, поспевая повсюду и в то же время не делая ни одного лишнего движения. И каким-то непостижимым таинственным образом испанец умело отражал его удары, делая тщетными все усилия Джерваса.

С трудом переводивший дух и мокрый от пота, Джервас прыгнул в сторону, намереваясь атаковать противника сбоку. Но и этот маневр не удался. Испанец мгновенно повернулся и парировал удар. Джервас рванулся вперед, чтобы выбить у него рапиру из рук, но испанец остановил его, мгновенно направив острие рапиры к горлу Джерваса.

Обескураженный Джервас отступил, чтобы отдышаться. Испанец не пытался, в свою очередь, атаковать его. Он лишь опустил рапиру, давая отдых руке и выжидая, когда противник возобновит поединок.

— Боюсь, вы слишком разгорячились, — заметил испанец, сохранявший хладнокровие и легкость дыхания. — Вы слишком часто прибегаете к удару лезвием и потому излишне утомляете руку. Вам следует научиться больше работать острием. Прижимайте локоть к боку и вращайте запястьем.

— Гром и молния! — яростно выкрикнул Джервас. — Вы вздумали давать мне уроки!

— А разве вы не поняли, что нуждаетесь в уроках? — вежливо осведомился дон Педро.

Джервас сделал выпад, и все остальное произошло так чрезвычайно быстро, что он не успел опомниться. Клинок испанца отразил его яростный удар жестче, чем раньше. Со звоном скрестились клинки, звякнули друг о друга эфесы. Вдруг дон Педро выкинул вперед левую руку и стиснул правое запястье Джерваса. Дальше события развивались молниеносно. Испанец бросил свою рапиру и, прежде чем Джервас разгадал его замысел, выхватил у него оружие.

Итак, Джервас был обезоружен, его рапирой завладел противник. Джервас стоял красный от злости, пот с него катился градом, а испанец, спокойно улыбнувшись, поклонился, как бы давая понять, что он выполнил свой долг и дуэль закончена.

А затем, будто этого унижения было мало, Джервас увидел Маргарет. Бледная, с широко раскрытыми глазами, она притаилась в углу живой изгороди, прижав руку к груди.

Джервас не знал, давно ли она тут, но, уж конечно, она была свидетельницей его поражения. В эту горькую минуту Джервас пожалел, что дон Педро не пронзил ему сердце своей рапирой.

Джервас чувствовал себя ужасно глупо, сильная бледность проступила на его смуглом, разгоряченном от поединка лице, когда он увидел, что явно рассерженная Маргарет быстро направилась к нему.

— В чем дело? — требовательно спросила она, смерив каждого из них уничтожающим взглядом.

И разумеется, ей ответил дон Педро, ни на минуту не терявший самообладания.

— Да так, пустое. Немного пофехтовали, чтобы сэр Джервас усвоил кое-какие приемы. Я ему продемонстрировал кое-что из итальянской школы фехтования.

Он протянул Джервасу его рапиру эфесом вперед.

— На сегодня хватит, — произнес он с вежливой улыбкой. — Завтра я покажу вам новый прием и как его отражать.

С дьявольской тонкостью он выдал то, что якобы хотел скрыть: как благородно он пощадил соперника.

Ее светлость бросила на него высокомерный взгляд.

— Будьте любезны, оставьте меня наедине с сэром Джервасом, — приказала она ледяным тоном.

Испанец поклонился, поднял с земли рапиру, пояс и послушно удалился.

— Джервас, я хочу знать правду! — властно сказала она. — Что произошло между вами?

Он весьма откровенно сообщил ей подробности, не делавшие, как он считал, ему чести.

Маргарет терпеливо выслушала его, все еще бледная и с дрожащими губами. Когда Джервас закончил свой рассказ и понурив голову стоял перед ней с виноватым видом, Маргарет некоторое время молчала, будто не могла найти нужных слов.

— Кажется, вы намеревались помочь мне стать послушной дочерью? — сказала она наконец, и в ее вопросе звучало утверждение.

Джервас понял смысл ее слов, но мужество покинуло его, и он продолжал рассматривать помятую траву. Он сознавал, что Маргарет, естественно, откажется выйти замуж за такого неотесанного мужлана, который все делает через пень-колоду. У него уже не было смелости защищаться, приводить какие-то доводы в свою пользу.

— Ну? — нетерпеливо спросила Маргарет. — Почему вы мне не отвечаете? Или вы потеряли голос, беседуя с доном Педро?

— Возможно, — горестно подтвердил он.

— Возможно! — передразнила его Маргарет. — Вы полагали, что вам лучше быть убитым?

Джервас ответил вопросом на вопрос; он вполне мог задать его сам себе и найти ответ в ее волнении и злости.

— Поскольку моя смерть была бы вам глубоко безразлична, к чему это беспокойство?

Смятение невольно выдало Маргарет.

— Кто сказал, что мне это безразлично? — воскликнула Маргарет, уже в следующее мгновение готовая прикусить себе язык.

Ее слова совершенно преобразили стоявшего перед ней молодого человека. Он смотрел на нее, не веря своим ушам, его била дрожь.

— Маргарет! — голос его зазвенел. — Вам была бы небезразлична моя смерть?

Она тут же прибегла к чисто женскому притворству.

— Разве не ясно? — Маргарет передернула плечами. — Кому нужно, чтобы судьи узнали, как вы погибли? Разразился бы такой скандал, что о нем узнали бы и в Лондоне.

Джервас вздохнул и снова впал в уныние.

— Вы только это и имели в виду? Только это?

— А что еще, по вашему разумению, я имела в виду? Одевайтесь, молодой человек! Мой отец ждет вас. — Маргарет отвернулась от него. — А кстати, где вы бросили мою лютню? Если вы ее разбили, я вас так легко не прощу.

— Маргарет! — позвал он уходящую девушку.

Она задержалась у изгороди, глянула на него через плечо.

— Я вел себя как дурак, — печально сказал он.

— По крайней мере, тут мы можем прийти к согласию. Что еще?

— Если вы меня простите… — Не закончив фразы, Джервас догнал ее. — Все из-за вас, Маргарет. Меня бесило, что я постоянно вижу вас с этим испанцем. Это было выше моих сил. Мы были так счастливы, пока не появился он…

— Я не скажу, что была несчастлива и потом.

Джервас выругался сквозь зубы.

— В том-то все и дело! В том-то все и дело!

— В чем дело?

— В моей проклятой ревности. Я люблю вас, Маргарет. Я бы отдал жизнь из-за любви к вам, дорогая Маргарет.

— Клянусь честью, я верю вам, — насмешливо сказала она, — тем более что вы уже предприняли такую попытку. — Она сделала шаг, другой и снова помедлила. — Одевайтесь, — повторила она, — и, ради бога, будьте благоразумны.

С этими словами она удалилась.

Но когда Джервас мрачно взялся за шнурки, Маргарет вернулась.

— Джервас, — начала она очень серьезно и сдержанно, — если мое прощение что-то значит для вас, обещайте, что это не повторится.

— Хорошо, — с горечью сказал он, — я обещаю.

— Поклянитесь, — настаивала она.

Джервас с готовностью поклялся, но, судя по всему, не понял причины ее беспокойства. В этой ситуации некоторое самодовольство ему бы не помешало, но самодовольство было не в характере сэра Джерваса Кросби.

Глава 10

ВЫКУП

Никогда еще Джервас не испытывал такого унижения, как уходя в тот день из поместья Тревеньон. У другого такое унижение вызвало бы прилив злости, побуждающей к мелкому мщению, — случай всегда найдется. Сэр Джервас корил сам себя и мучился от стыда. Собственное поведение вызывало у него отвращение: он вел себя как дурно воспитанный школяр, и дон Педро обошелся с ним соответственно, проявив великодушие, что само по себе было жестокостью — своего рода воспитательной поркой для души.

Теперь ему не миновать презрения Маргарет, и оно оправданно — эта мысль была для него невыносима. В своем крайнем уничижении он именно так истолковал негодование Маргарет. Ослепленный им — ведь уничижение ослепляет не меньше тщеславия, — Джервас не почувствовал за негодованием Маргарет горячего участия.

Положение соперника было не намного лучше его собственного. Напрасно он защищался, приводя многословные доводы в свою пользу, выставляя напоказ собственное великодушие и сдержанность, позволившие сэру Джервасу покинуть поле боя без единой царапины. Леди Маргарет не желала, чтобы сэр Джервас был хоть чем-то обязан великодушию другого человека. Ей было крайне неприятно, что Джервас оказался в таком положении, и свое недовольство она беспристрастно выразила и Джервасу, и тому, кто поставил его в столь невыгодное положение. С доном Педро она отныне держалась отчужденно и холодно. Маргарет ясно дала ему понять, что определенное мнение о его поведении у нее уже сложилось и никакие объяснения ей не нужны, поскольку все равно не изменят ее точки зрения.

Вечером того же дня дон Педро предпринял отчаянную попытку оправдаться перед ней. Она со своим кузеном Фрэнсисом вышла из-за стола вслед за отцом, и дон Педро умолил ее задержаться на минуту. Она поддалась на уговоры, вероятно намереваясь в полной мере разъяснить ему, как велико ее негодование.

— Клянусь, — начал он, — вы жестоки со мной потому, что вас разгневала дуэль, которой я не мог избежать.

— Я больше не хочу об этом слышать.

— А теперь вы несправедливы. Нет большей несправедливости, чем осудить человека, даже его не выслушав.

— Нет никакой необходимости выслушивать вас, сэр, чтобы убедиться в том, что вы злоупотребили своим положением, злоупотребили моим доверием, позволившим вам сохранить оружие. Меня интересуют только факты, а факты, дон Педро, таковы, что вы в моих глазах пали бесконечно низко.

Она увидела, что гримаса боли исказила его тонко очерченное лицо; большие темные глаза смотрели на нее с мукой. Возможно, это несколько смягчило Маргарет, заставив выслушать дона Педро, не прерывая.

— Вы не смогли бы наказать меня более жестоко, — сказал он, — а ирония заключается в том, что кара постигла меня за действия, предпринятые с одним-единственным желанием — сохранить ваше доброе расположение, которое я ценю превыше всего. Вы говорите, я злоупотребил вашим доверием. Хотите выслушать мой ответ?

Он держался так смиренно, а его молящий голос был так музыкален, что Маргарет, хоть и с явной неохотой, дала согласие. И тогда он объяснился. Сэр Джервас явился к нему с неприкрытым желанием спровоцировать ссору. Он выбил лютню из рук дона Педро и позволил себе грубые намеки относительно его внешности.

Он простил бы сэру Джервасу его грубые выпады, но тогда брошенное сэром Джервасом обвинение в трусости оказалось бы справедливым, а обвинения в трусости он не мог простить, ибо оно наносило урон его чести. И потому, желая избежать непростительного позора, он согласился дать удовлетворение сэру Джервасу Кросби, и то потому лишь, что дон Педро не сомневался в исходе дуэли и был полон решимости использовать свое оружие лишь в целях самообороны, сделав дуэль безрезультатной. И он продемонстрировал мастерство владения оружием не ради хвастовства, а ради того, чтоб его смелость впредь не подвергалась сомнению, если ему вздумается уклониться от дальнейших поединков, которые, возможно, будут ему навязаны.

Речь дона Педро звучала убедительно, а манера изложения фактов была безупречна в своей скромности. Но ее светлость, казалось, не была расположена к милосердию; вынужденная признать, что приведенные доном Педро аргументы ее убедили, Маргарет сохранила холодный и отчужденный тон и в последующие дни держалась отчужденно. Она больше не заботилась о том, чтобы развлечь своего гостя. Предоставленный сам себе, он отныне предпринимал долгие прогулки в одиночестве и упражнял свой ум, беседуя о сельском хозяйстве и лесоводстве с Фрэнсисом Тревеньоном, в то время как Маргарет отправлялась на верховые прогулки с Питером и Розамунд Годолфин или принимала их и других гостей на своей половине, не приглашая испанца.

Три дня тянулись для дона Педро мучительно долго. Когда они встретились за столом, Маргарет отметила его унылый вид. Она была довольна, что он страдает, тем более что следствием поражения на дуэли явилось то, что сэра Джерваса больше не видели в Тревеньоне. Если бы Маргарет в полной мере оценила страдания дона Педро, все могло бы сложиться иначе. Но она была к нему несправедлива, расценив отражавшуюся на его бледном лице и в глазах грусть как приличествующую случаю лицемерную уловку.

Но страдания дона Педро были искренни, и грусть, с которой он смотрел на Маргарет, шла из глубины души.

Взаимное притяжение противоположностей неизбежно, и дон Педро, типичный смуглолицый сын Испании, волею судьбы близко узнавший высокую девушку с золотыми волосами, нежным, точно яблоневый цвет, румянцем, бездонными голубыми глазами, глядевшими на мир открыто и спокойно, конечно же, должен был полюбить Маргарет. Она была разительно несхожа не только с томными и беззаботными непросвещенными женщинами его родной Испании, но и с любыми другими женщинами Европы. Свобода, ее естественное достояние с самого детства, наделила ее одновременно искренностью и силой духа, защищавшими ее девичество надежнее зарешеченных окон и бдительной дуэньи. Ее невинности не сопутствовало невежество, искренности — дерзость, скромности — жеманство. Она могла свести с ума своей красотой, не пытаясь очаровать поклонника. За всю свою жизнь и за долгие странствия дон Педро не встречал еще женщины и вполовину столь желанной, завоевание которой стало бы для него источником большей гордости. А ведь их отношения складывались так хорошо и многообещающе до этой злополучной дуэли с сэром Джервасом Кросби! Теперь дон Педро уже не презирал, а ненавидел его.

Итак, три дня он томился в одиночестве, на которое его обрекла Маргарет. На четвертый день к вечеру произошло нечто, вернувшее ему центральное место в ходе событий, как всегда, когда он был их участником.

Они сидели за столом, и слуга доложил, что джентльмен — иностранец — желает видеть дона Педро. Испанец, извинившись, поспешил в холл.

О положении в обществе дона Педро де Мендосы-и-Луны можно было судить по безотлагательности, с которой принялся выполнять его поручение адресат в Нанте. Скорость была почти фантастической: через восемнадцать дней после отправки письма в Нант ответ был доставлен в поместье Тревеньон.

Дон Педро, поспешно явившийся в просторный серый холл, замер от неожиданности при виде ожидавшего его человека. Он был похож на матроса — загорелый, крепко сбитый, чернобородый, в домотканой одежде и высоких сапогах. Под мышкой он держал большой, обернутый парусиной пакет. Поклонившись испанцу, он представился по-французски:

— К вашим услугам, монсеньор. Я — Антуан Дюклерк из Нанта.

Дон Педро нахмурился и чопорно выпрямился.

— Как же так? Я думал, дон Диего сам сюда пожалует? — спросил он надменно. — Со мной перестали считаться?

— Дон Диего прибыл самолично, монсеньор. Но было бы неблагоразумно высадиться на берег ему самому.

— Так он стал благоразумным, да? — усмехнулся дон Педро. — Ну-ну. А вы кто такой?

— Я хозяин брига, ходившего за ним в Сантандер. Дон Диего ждет ваше превосходительство на бриге. Мы бросили якорь в двух милях от берега. Все готово к тому, чтобы принять вас на борт этой ночью. В бухте под скалой ждет лодка с полудюжиной крепких гребцов из Астурии.

— Из Астурии? — переспросил приятно удивленный дон Педро.

— По приказу дона Диего мы наняли испанскую команду в Сантандере.

— Ага! — Дон Педро подошел поближе к французу. — А где же выкуп?

Тот протянул ему сверток.

— Он здесь, монсеньор.

Дон Педро взял сверток и подошел к окну. Он сломал тяжелые сургучные печати, вспорол кинжалом парусину и извлек длинную шкатулку из слоновой кости. Он поднял крышку. На подушке из пурпурного бархата покоилась нить безупречного переливающегося жемчуга, каждая бусина была величиной с воробьиное яйцо. Дон Педро взял ожерелье в руки, оставив шкатулку на диване возле окна.

— Дон Диего угодил мне, — произнес он наконец. — Так ему и скажите.

На лице моряка отразилось недоумение.

— Но разве вы, ваше превосходительство, не скажете ему это сами? Лодка ждет…

— Сегодня — нет, — прервал его дон Педро. — У меня не остается времени, чтобы собраться. Ждите меня завтра, когда стемнеет. К тому времени я буду готов.

— Как будет угодно вашему превосходительству. — В голосе Дюклерка прозвучало беспокойство. — Но отсрочка опасна, монсеньор.

— Жизнь всегда полна опасностей, мой друг, — с улыбкой, обернувшись к французу, сказал дон Педро. — Стало быть, завтра, когда стемнеет, в маленькой бухте, где ручей впадает в море. Да хранит вас Бог.

Дюклерк поклонился и ушел. Оставшись один, дон Педро с минуту постоял в нерешительности, держа на ладонях бесценное ожерелье, любуясь перламутровым блеском жемчужин, их радужной переливчатостью в лучах заходящего осеннего солнца. Он едва заметно улыбнулся, представив, как будет дарить ожерелье Маргарет. Наконец он легонько связал шелковые нити и вернулся в столовую.

Его светлость и Фрэнсис уже ушли, и Маргарет сидела одна на диване у окна, глядя на цветник с уже почти отцветшими цветами. Она посмотрела через плечо на вошедшего дона Педро, но он держал руки за спиной, и она не увидела ожерелья.

— Все хорошо? — поинтересовалась она.

— Все очень хорошо, миледи, — ответил он.

Маргарет снова посмотрела в окно на заходящее солнце.

— Ваш гость… заморский? — спросила она.

— Заморский, — подтвердил дон Педро.

Он направился к Маргарет. Под ногами у него похрустывал камыш, которым каждый день устилали пол в столовой. Дон Педро остановился у нее за спиной, а Маргарет продолжала смотреть в окно, выжидая, что он ей скажет.

Дон Педро тихо поднял руки, и, задержавшись на мгновение над ее золотой головкой, ожерелье скользнуло ей на шею.

Маргарет, ощутив легкое прикосновение к волосам и что-то холодное на обнаженной шее, вскочила, и щеки ее вспыхнули. Она подумала, что дон Педро коснулся ее пальцами. И хоть он улыбнулся, слегка поклонившись ей, его пронзила боль от возмущения, мелькнувшего на ее лице.

Увидев ожерелье, она поняла свою ошибку и смущенно, но с чувством облегчения засмеялась.

— Клянусь, сэр, вы испугали меня. — Она приподняла ожерелье, чтобы разглядеть его получше, и, осознав великолепие подарка, осеклась. Краска сошла с ее лица.

— Что это?

— Выкуп, который мне привезли из Испании, — спокойно ответил он.

— Но… — Маргарет была потрясена. Она достаточно хорошо разбиралась в драгоценностях и поняла, что на груди у нее — целое состояние. — Но это неразумно, сэр. Оно стоит огромных денег.

— Я предупреждал вас, что, если вы предоставите мне определить сумму выкупа, я оценю себя дорого.

— Но это королевский выкуп, — сомневалась она.

— Я почти королевского рода, — заявил он.

Маргарет продолжила бы препирательства, но он положил конец спору, заметив, что такая мелочь не стоит ее внимания.

— Зачем нам вести разговоры о пустяках, когда каждое ваше слово для меня дороже всех этих дурацких жемчужин, вместе взятых?

Никогда раньше дон Педро не решался говорить с Маргарет таким тоном: в голосе его звучала любовь. Она смотрела на него широко открытыми от изумления глазами. А он объяснял ей свои намерения.

— Я вручил вам выкуп, и час моего отъезда приближается — слишком быстро — увы! Итак, с вашего позволения, если вы освобождаете меня от данного вам слова чести, я завтра ночью уплываю в Испанию.

— Так скоро, — сказала она.

Дону Педро, который, несомненно, заблуждался в своих надеждах, показалось, что она произнесла эти слова с грустью; тень, промелькнувшую на ее лице, он принял за сожаление. И это подстегнуло его решимость. Дон Педро утратил привычное самообладание.

— Вы говорите «так скоро»! Благодарю вас за эти слова. В них — зерно надежды. Они придают мне смелости сказать то, что иначе я бы сказать не отважился.

Звенящий голос, сверкающие глаза, румянец, проступивший на бледном лице, не оставляли сомнений. Женщина в ней затрепетала от тревожного предчувствия.

Дон Педро склонился к ней.

— Маргарет! — Он впервые произнес ее имя, произнес ласковым шепотом, любовно растягивая каждую гласную. — Маргарет, неужели я уйду из вашего дома, как и пришел? Неужели я уйду один?

Маргарет не хотелось поощрять дальнейшее объяснение, и она притворилась, будто не поняла, к чему он клонит, оставив ему тем самым путь для отступления.

— Не сомневаюсь, что на судне у вас есть друзья, — сказала она с деланой небрежностью, стараясь успокоить бьющееся сердце.

— Друзья? — отозвался он с презрением. — Друзей, власти, богатства у меня предостаточно. Мне бы хотелось разделить с кем-нибудь все, что у меня есть, все, что я могу дать, а я могу дать так много! — И он продолжал, предупредив ее возражения: — Неужели вам не жаль растратить жизнь впустую в этом медвежьем углу варварской страны? А я открою вам целый мир, сделаю вас богатой и могущественной. Перед вами будут преклоняться, вам будут завидовать, вы станете самым дорогим сокровищем двора, королевой из королев, Маргарет!

Она невольно сжалась. Что ж, она сама во всем виновата: прояви она должную осторожность, дон Педро сейчас не бахвалился бы перед ней. Впрочем, бахвальства в его манере не было. Тон его был уважительный и скорее смиренный, чем самонадеянный. Он не сказал ни слова о любви. И тем не менее каждое его слово красноречиво говорило о любви. Дон Педро умолял ее, и это была мольба о любви.

Конечно, в нарисованной им картине был искус, и, возможно, ею завладел на секунду соблазн обладать всем, что он ей предлагал. Быть могущественной, богатой, чтобы перед тобой преклонялись, чтоб тебе завидовали. Вращаться в высшем свете; возможно, вершить людские судьбы. Все это означало пить полной чашей прекрасное дорогое вино жизни, променять на эту пьянящую чашу пресную воду своего корнуоллского дома.

Если жар соблазна и коснулся Маргарет, то лишь на мгновение, на шесть биений сердца. Когда Маргарет заговорила снова, она была спокойна, сдержанна, верна самой себе.

— Дон Педро, — мягко начала она, — не стану притворяться, будто я вас не понимаю. Разумеется, я не могу принять ваше предложение. Благодарю за оказанную честь. Да, это честь для меня, поверьте, мой друг. Но… — Она помедлила и едва заметно пожала плечами. — Это невозможно.

— Почему же? Почему? — Правая рука дона Педро взлетела, словно он хотел обнять Маргарет. — Какая сила в мире может этому помешать?

— Никакая сила не заставит меня это сделать. — Маргарет поднялась и посмотрела ему прямо в глаза искренним, честным взглядом. — Я не люблю вас, дон Педро, — сказала она, окончательно развеяв его надежды.

Он дрогнул, как от удара, невольно отступил, отвернулся. Но, быстро оправившись, снова перешел в наступление.

— Любовь придет, моя Маргарет. Разве может быть иначе? Я знаю, как пробудить вашу любовь. Я не заблуждаюсь: любовь рождает любовь, а моя любовь безмерна и непременно найдет отклик в вашем сердце. — Дон Педро был бледен как полотно, отчего его борода казалась еще чернее. Его выразительные глаза страстно заклинали Маргарет. — О, поверь мне, дитя мое! Доверься мне! Я знаю, я знаю. Мой опыт…

Она деликатно остановила его.

— Вероятно, вашего опыта недостаточно, чтобы заметить: ваша настойчивость причиняет мне боль. — Маргарет улыбнулась своей открытой ясной улыбкой и протянула ему руку. — Останемся добрыми друзьями, дон Педро, ведь мы были друзьями с того дня, как вы сдались мне в плен.

Медленно, нехотя он протянул ей руку. Маргарет, перебирая левой рукой жемчуг на груди, сказала:

— Память о нашей дружбе для меня дороже, чем это ожерелье. Не отравляйте же ее.

Дон Педро вздохнул, склонившись над рукой Маргарет, и почтительно поднес ее к своим губам.

Еще до того, как дон Педро ощутил по тону Маргарет безнадежность, до ее дружеской откровенности, воздвигшей между ними более прочный барьер, нежели холодность, он признал, что потерпел поражение. Ссылаясь на свой опыт, он не восхвалял себя. Дон Педро лучше других разбирался в человеческой природе, и это знание не позволяло ему упорствовать в ошибке.

Глава 11

ОТПЛЫТИЕ

Как я уже упоминал, дон Педро был прекрасным знатоком человеческой природы, но к тому же — и рабом своих страстей. Одержимый какой-нибудь страстью, он становился глух ко всему остальному в мире. На следующее утро его одолели сомнения, правильно ли он истолковал поведение Маргарет, так ли бесповоротно принятое ею решение. Эта порожденная страстью надежда оживила и усилила ее.

Баловень фортуны, он так и не научился подавлять свои желания. Для него они всегда были сладким предвкушением обладания. Дон Педро никогда раньше не знал, что такое отказ. Теперь он понял, какая это мука. Она томила его всю ночь, и под утро он решил не смиряться, ибо терпеть муки любви невыносимо.

Внешне, однако, в свой последний день в Тревеньоне он ничем себя не выдал. Проницательный взгляд уловил бы следы страдания на его лице, но на его поведении это не сказалось. Он в совершенстве владел искусством самообладания; одна из любимых заповедей, которую дон Педро неизменно соблюдал, звучала так: если хочешь господствовать, никогда не раскрывай своих намерений.

И хоть боль терзала его душу, а от любви к Маргарет, еще сильней воспламененной ее отказом, сжималось сердце, он, как и прежде, приветливо улыбался и держался все так же невозмутимо и вежливо.

Это ввело Маргарет в заблуждение, она заключила, что, объясняясь ей в любви, он все сильно преувеличивал. Дон Педро увлекся, думала она, поддался на мгновение чувству. Рассудив так, Маргарет испытала радость и облегчение. Дон Педро нравился ей больше всех мужчин ее круга, если не считать одного, и мысль о том, что она причинила ему боль, была бы невыносима для Маргарет.

Она показала жемчужное ожерелье отцу, он счел жемчуг мишурой, и тогда Маргарет из чувства протеста намекнула, что оно очень дорогое. На графа это не произвело никакого впечатления.

— Охотно верю, — сказал он. — Со временем ты поймешь: ничто в мире не обходится так дорого, как тщеславие.

Тогда Маргарет сообщила графу, с чем связан этот дар: вручив выкуп, дон Педро получает свободу и вечером покидает их.

— Очень хорошо, — безразлично заметил граф.

Маргарет приуныла. Отцу лишь бы остаться одному в своей затхлой библиотеке, погрузиться в болото философских рассуждений и ловить блуждающие огоньки познания; ему все равно, кто приходит и кто уходит из Тревеньона. Он не пожалеет и об ее уходе. Наверное, и дочь для него не более чем досадная помеха, и он, вероятно, был бы рад проводить ее за море, в Испанию, чтобы она не отрывала его от ученых занятий. Но есть другой человек, которому она не столь безразлична. Мысль о нем согрела Маргарет, и она подумала, что заслужила законный упрек: из-за ее резкости Джервас давно не появлялся в Тревеньоне. Надо послать ему записку, что дон Педро уезжает вечером, а он прощен и может нанести ей визит. К дуэли Джерваса побудила ревность к дону Педро, и теперь ей ясно, что инстинктивное предчувствие не обмануло Джерваса. У него было больше оснований для ревности, чем она сама полагала.

С доном Педро она была мила и предупредительна благодаря его замечательной выдержке, о которой я уже упоминал. Ему не пришлось собираться. Те случайные вещи, которыми он пополнил здесь свой гардероб, дон Педро отдал слуге, что был к нему приставлен, к тому же щедро одарил его деньгами.

И старый Мартин был с лихвой вознагражден за внимание к испанскому пленнику: тот сразу взял с ним верный тон.

После раннего ужина не отягощенный сборами дон Педро был готов к уходу. Еще за столом он обратился к его светлости с приличествующей случаю учтивой речью, благодаря его за великодушное гостеприимство, оказанное ему в Тревеньоне, память о котором он навсегда сохранит в своем сердце. Дон Педро благословлял Небо за счастливый случай, удостоивший его знакомства с такими благородными и великодушными людьми, как граф Гарт и его дочь.

Граф, выслушав дона Педро, ответил ему с учтивостью, столь свойственной ему в те времена, когда обстоятельства еще не побудили его к затворничеству. Он заключил свою речь пожеланием попутного ветра и счастливой жизни на родине. С этими словами он удалился, предоставив Маргарет пожелать счастливого пути уходящему гостю.

Мартин принес дону Педро его оружие, шляпу и плащ. Когда он оделся, Маргарет вышла с ним в холл, потом спустилась вниз по ступенькам, прошла сад, так и не сказав ни единого слова. Они могли распрощаться еще у двери. Но он будто увлекал ее за собой одной лишь силой воли. У опушки рощицы она задержалась, решив не провожать его дальше, и протянула руку.

— Простимся здесь, дон Педро.

Дон Педро, остановившись, заглянул ей в лицо, и Маргарет увидела боль в его грустных глазах.

— О, не так скоро! — В его голосе звучала мольба, речь лилась почти как лирический монолог. — Не лишайте мою душу нескольких счастливых минут, которыми я мечтал насладиться до того, как стемнеет. Ведь я проявил чудеса сдержанности, идеальное терпение. После нашего вчерашнего разговора я не беспокоил вас ни словом, ни взглядом. Не обеспокою и сейчас. Я прошу вас о малом, но этот пустяк исполнен для меня важности — видит Бог! — огромной важности. Проводите меня чуть подальше, до той благословенной лощины, где мне впервые выпало счастье увидеть вас. Дозвольте мне именно там увидеть вас и в последний раз. А все, что было между этими двумя мгновениями, я буду вспоминать, как сон. О Маргарет! Милосердия ради, не откажите мне в моей просьбе.

Только каменное сердце могло бы устоять против столь пылкой поэтической мольбы. В конце концов, сказала она себе, он просит о такой малости. И Маргарет согласилась. Но по дороге через лес в сгустившихся сумерках они не сказали друг другу ни слова. Так молча они достигли места первой встречи.

— Это то самое место, — сказала Маргарет. — Вы стояли на белом валуне, когда Брут набросился на вас.

Дон Педро помолчал, обдумывая ее слова, потом тяжело вздохнул.

— Самой большой жестокостью было то, что вы остановили его. — Он поглядел на Маргарет, словно хотел запечатлеть в памяти ее черты, потом добавил: — Как скупо вы отсчитываете мне выпрошенную мною милостыню — ровно столько, сколько я попросил. «Это то самое место», — говорите вы и, не ступив лишнего дюйма, останавливаетесь.

— О нет, — смутилась великодушная Маргарет: умелый игрок, дон Педро задел ее слабую струнку. — Я провожу вас немного дальше.

Он поблагодарил Маргарет, они продолжили спуск вдоль ручья, который теперь совсем пересох. Чем ниже они спускались, тем явственней доносился до них скрежет киля лодки о гальку. Наконец они вышли из лощины и ступили на поблескивавший в сумерках песок. У самого берега покачивалась лодка, а возле нее стояла плохо различимая в сумерках группа людей.

Увидев их, дон Педро что-то крикнул им по-испански. Двое мгновенно отделились от группы и побежали им навстречу.

Маргарет в третий раз протянула руку дону Педро.

— А теперь прощайте, — сказала она решительно. — Да пошлет вам Бог попутный ветер до самой Испании! Желаю благополучно вернуться домой.

— Домой? — повторил он печально. — Увы, отныне «дом» для меня пустой звук. О, не уходите, задержитесь хоть на мгновение. — Он схватил ее за руку и удержал. — Я кое-что хочу сказать вам. Я должен объясниться с вами, прежде чем уйду.

— Тогда говорите скорее, сэр. Ваши люди уже близко.

— Моих матросов это не касается. Маргарет! — У него, казалось, перехватило дыхание.

Она заметила, что лицо дона Педро в сгущающихся сумерках необычайно бледно, его била дрожь. Смутный страх закрался ей в душу. Маргарет освободила руку.

— Прощайте! — крикнула она, повернулась и пошла.

Но дон Педро кинулся вдогонку и быстро настиг ее. Он схватил ее в объятия, прижал к себе. Беспомощная Маргарет чувствовала себя как в стальной ловушке.

— О нет, нет! — Он был готов разрыдаться. — Простите меня, Маргарет, вы должны меня простить, вы меня простите, я знаю. Я не могу отпустить вас. Бог свидетель, это убьет меня.

— Дон Педро! — гневно воскликнула Маргарет.

Она сделала попытку освободиться, но он не ослабил своей хватки. За всю свою жизнь она еще не испытала такого унижения, она даже мысленно не могла себе представить, что такое возможно.

— Пустите! — приказала Маргарет, обжигая его ненавидящим взглядом. — Вы джентльмен, и такое поведение недостойно вас. Это подло, низко!

— Джентльмен! — отозвался он с презрительным смехом. Сейчас подобные слова казались ему пустой бутафорией. — Здесь нет джентльмена. Здесь только мы двое — мужчина и женщина, и я люблю вас.

Наконец Маргарет поняла, какую мерзкую, злодейскую цель преследовал дон Педро, всю безжалостность его страсти; и ее крик огласил лощину. Сверху донесся ответный крик. Она не могла разобрать слов, но узнала голос, и ее пронизала дрожь, чего с ней раньше никогда не бывало. И Маргарет дважды с отчаянием и страхом выкрикнула его имя:

— Джервас! Джервас!

Дон Педро тут же выпустил ее, но не успела она осознать это и двинуться с места, как ей на голову набросили плащ, заглушивший ее крики. Затем сильные руки обхватили ее, оторвали от земли и понесли. За матросами шел дон Педро.

— Разрази вас гром, обращайтесь с нею бережно, собаки! — крикнул он им по-испански. — Быстрее! Быстрее!

Они уже были в лодке, когда Джервас выскочил из лощины на берег. Один из матросов навел на Джерваса мушкет, чтоб разом покончить с одиноким преследователем. Дон Педро выбил мушкет у него из рук, и тот упал в воду.

— Дурак! Ты слишком много берешь на себя! Гребите быстрее, быстрее!

Они уже отплыли, когда Джервас подбежал к морю и кинулся в воду.

— Дон Педро, испанская собака! — крикнул он с отчаянием и гневом.

С каждым взмахом шести длинных весел лодка уходила все дальше.

Потеряв голову от горя, Джервас шел за ней, пока вода не дошла ему до плеч. Волны захлестывали Джерваса, он стонал, в неистовстве бессильно потрясая в воздухе кулаком.

— Дон Педро! — кричал он. — Дон Педро де Мендоса, ты от меня не уйдешь, не надейся! Я настигну тебя хоть в аду!

Дон Педро, стоя на корме, слышал эти угрозы и проклятия. Он мрачно взглянул на матроса, у которого выбил из рук мушкет.

— Я был не прав, — сказал он. — Милосерднее было бы застрелить его.

Глава 12

МИНИСТР

Милорд Гарт мирно сидел, склонившись над книгой, при свете четырех свечей, поставленных на стол Мартином. Он изучал Сократа и по странному совпадению наслаждался простым толкованием Сократом мифа о похищении Орифии Бореем[541]. Вдруг перед его светлостью, погруженным в чтение, предстал взлохмаченный безумец в совершенно мокрых, сильно хлюпающих сапогах.

Это был Джервас Кросби. Но граф никогда не видел такого Джерваса, никогда не слышал от него таких слов.

— Вставайте, милорд! — громогласно приказал он. — Вставайте и действуйте!

Мощным ударом кулака Джервас скинул на пол том, лежавший перед графом.

Милорд смотрел на него, не веря своим глазам.

— Ну и ну! — наконец произнес он. — Может быть, Брут взбесился и искусал вас? Вы с ума сошли?

— Да, сошел с ума, — молвил Джервас и обрушил на графа страшную весть: — Ваша дочь похищена, ее украл этот чертов предатель-испанец. — И Джервас горячо и не всегда вразумительно довел свой рассказ до конца.

Граф оцепенел, сжавшись от ужаса и отчаяния. Но Джервас был безжалостен и тотчас взялся за графа:

— Долг человека, имеющего дочь, перед ней, самим собой и Богом — если он верит в Бога, — заботиться и бдительно охранять ее. Но вы сидите в книжной пыли и ни о чем, кроме книг, преданий мертвых, и не думаете; вам все равно, что происходит с живыми, какое злодейство замышляется у вас под носом против вашего единственного чада. А теперь ее нет. Слышите, нет! Ее увез злодей. Голубка оказалась в когтях ястреба!

Безутешный в своем горе, Джервас отбросил обычную робость, с которой обращался к графу, и был неотразим. Добивайся он руки Маргарет таким образом, несчастье, ныне постигшее его, не омрачило бы жизни Джерваса и его избранницы.

Милорд обхватил голову руками и застонал от горя и собственного бессилия. Он, казалось, постарел на глазах. Это было очень тяжелое зрелище. Но в истерзанной душе Джерваса его отчаяние не нашло отклика.

— Стенайте, стенайте! — насмешливо бросил он. — Сожмитесь в комок от горя и стенайте. Вы не можете исправить то, чему не потрудились помешать. — И, неожиданно крикнув: «Прощайте!» — Джервас стремительно направился к двери.

— Джервас!

Душераздирающий крик графа остановил его. С некоторым опозданием юноша сообразил, что, в конце концов, они с графом друзья по несчастью. Граф совладал с собой и теперь стоял перед Джервасом — худой, высокий, несмотря на то что чтение сильно ссутулило его плечи. Усилием воли он оправился от мгновенного шока. Только у глупцов и слабонервных опускаются руки от горя. Лорд Гарт был не таков. Он был готов принять удар и, если можно, отразить. Он возьмет шпагу и примет любой вызов. Под давлением суровой необходимости ученый-книгочей превратился в человека действия.

— Куда вы направляетесь? — спросил он.

— За ней! — в неистовстве выкрикнул юноша. — В Испанию!

— В Испанию? Погоди, мой мальчик, погоди. Надо действовать обдуманно. Никто еще не добивался победы без заранее составленного плана. Торопливость может только испортить дело.

Он отошел от стола, запахнул полы просторного халата. Опустив голову на грудь, медленно подошел к окну. Он стоял там, глядя на темные кроны вязов, над которыми поднималась луна, а Джервас, потрясенный внезапной переменой, ждал, как и было приказано.

— Так, значит, в Испанию? — Его светлость вздохнул. — Вы не Персей, молодой человек, а Маргарет навряд ли похожа на Андромеду. — Граф вдруг обернулся к Джервасу, осененный счастливой мыслью. — Сначала — к королеве! — воскликнул он. — Возможно, ее величество еще помнит меня и ее воспоминания сыграют какую-то роль. Более того, она женщина — истинная женщина — и посодействует мужчине, желающему выручить женщину из беды. Я поеду с вами, Джервас. Позовите Мартина. Пусть распорядится, чтобы запрягали лошадей и снарядили с нами пару грумов. Попросите Фрэнсиса выдать нам все деньги, что есть в наличии. Тронемся в путь, как только рассветет.

Но Джервас покачал головой.

— Милорд, я не могу ждать, пока рассветет, — нетерпеливо сказал он. — Дорог каждый час. Я отправлюсь в Лондон, как только переоденусь и соберусь в путь. Я тоже думал прибегнуть к помощи королевы. Я собирался просить Дрейка или Хокинса устроить мне аудиенцию. Если вы поедете, поезжайте следом, милорд. — И добавил грубовато: — Вы меня задержите.

Бледный, осунувшийся книгочей вспыхнул от возмущения, но, прислушавшись к голосу разума, вздохнул.

— Да, я стар, — сказал он. — Я слишком стар и слаб и лишь помешаю вам. Но мое имя еще кое-что значит. Возможно, королева прислушается ко мне скорей, чем к Дрейку или Хокинсу. Я напишу вам рекомендательные письма. Я напишу письмо ее величеству. Она даст аудиенцию моему гонцу, а вы воспользуетесь этой возможностью.

Он быстро подошел к столу, расчистил себе место средь беспорядочно набросанных книг и бумаг и начал писать.

Джервас волей-неволей терпеливо ждал, пока его светлость медленно водил пером по бумаге. Такое послание быстро не напишешь. Оно требовало обдумывания, а у еще не пришедшего в себя от потрясения графа мысли путались. Наконец он все же закончил письмо, поставил на нем печать со своим гербом, выгравированным на массивном перстне, которого никогда не снимал. Потом граф поднялся, протянул письмо Джервасу и тут же снова бессильно опустился на стул. Умственное напряжение подорвало последние силы, и граф окончательно убедился, что не способен активно взяться за дело, чтобы помочь Джервасу.

— Конечно, конечно, я был бы вам обузой, — признался он. — Но сидеть и ждать… О боже! Моя доля еще тяжелей, юноша.

Сэр Джервас был тронут. Он был несправедлив к графу. В конце концов, в жилах Джерваса текла молодая горячая кровь и у него были увлечения помимо книг. Он положил руку на плечо старому графу.

— Ваше доверие поможет мне, милорд. Будьте уверены, я сделаю все, что в человеческих силах, все, что сделали бы вы сами, если бы могли. Я пришлю вам письмо из Лондона.

Джервас умчался словно вихрь, и мгновение спустя граф, сидевший обхватив голову руками, услышал удаляющийся цокот копыт.

Рискуя сломать себе шею, Джервас долетел до Смидика, потом, чуть сбавив скорость, но постоянно понукая загнанную лошадь, поднялся по извилистой тропинке в Арвенак. Сэр Джон был в отъезде, и Джервас обрадовался, что не надо тратить время на лишние объяснения. Но ему все же пришлось уделить несколько минут разговорам, и это обернулось в конечном счете выгодой для Джерваса: старший Трессилиан ждал его в Арвенаке.

Они с Оливером подружились: товарищи по оружию, в один и тот же день они были удостоены рыцарского звания за подвиги. У них был уговор: как только Джервас оснастит свой корабль, они вместе выйдут в море. Сэр Оливер и приехал в Арвенак, чтобы подробнее обсудить дело, интересовавшее обоих. Вместо этого ему пришлось выслушать гневную тираду торопливо переодевавшегося во все сухое Джерваса.

Могучий чернобровый сэр Оливер метал громы и молнии. У него всегда были в ходу крепкие выражения, но теперь он последними словами бранил Испанию и испанцев.

— Будь я проклят, если не припомню эту историю любому испанцу, попадись он мне на пути! — сказал он в сердцах, но, поостыв от гнева, спросил: — Не пойму, зачем тебе понадобилось ехать в Лондон? Неделю на дорогу потеряешь, а тут каждый день на счету. «Роза Мира» домчит тебя туда вдвое быстрее.

— «Роза Мира»? — Джервас так и замер со шнурками в руках, воззрившись на рослого друга. — Боже правый, Оливер, а она может выйти в море?

— Да она уже неделю как готова. Я могу выйти на рассвете.

— А сегодня ночью? — Глаза Джерваса горели, как в лихорадке.

— Хочешь броситься за ними в погоню?

— А что мне еще остается?

Сэр Оливер покачал головой, призадумался и покачал снова. Он был силен практической хваткой и умением мгновенно выявить суть вещей.

— Упустили время или упустим, пока соберемся. К тому же команда на берегу, и нужно время, чтобы ее собрать. Спустимся по реке на рассвете, как только начнется отлив, но тогда уж нам не догнать твоего испанца. А чтобы преследовать его до самой Испании, рапир явно недостаточно. — Оливер снова покачал головой и вздохнул. — Да, это было бы на редкость интересное приключение, но тут уж сама судьба положила предел. Так что сначала Лондон, мой друг. И вот увидишь, окажется, что это самый короткий путь. Я ухожу — соберу команду, да и самому надо снарядиться. А ты, как будешь готов, приходи прямо на борт. — Оливер положил сильную руку на плечо другу. — Не унывай, парень, — сказал он и ушел, не дожидаясь благодарности за готовность, с которой он предложил свою щедрую помощь.

«Роза Мира» с отливом снялась на рассвете с якоря в устье реки Пенрин. Она распустила паруса, тотчас надутые ветром, и понеслась навстречу приключениям. Это было утром в воскресенье. Благодаря попутному ветру и умелым матросам уже во вторник на рассвете она бросила якорь против дворца Гринвич. Сойдя на берег, они отправились по совету Оливера на поиски сэра Хокинса. Его влияние при дворе должно было открыть перед ними ревностно охраняемые двери. В тот же вечер их, спешно прибывших из Гринвича, сэр Джон проводил в кабинет Фрэнсиса Уолсингема в Уайтхолле.

Джервас узнал высокого худощавого человека в черном, с длинной седой бородой клином, что был возле королевы в тот самый день, когда ее величество принимала во дворце моряков. Он сидел за столом, заваленным бумагами, и не потрудился встать, когда сэр Джон Хокинс пригласил к нему двух джентльменов. Он заранее договорился с министром, что тот их примет. На маленькой седой голове сэра Фрэнсиса была плоская черная шляпа с отворотами, прикрывавшими уши. Такие шляпы были в моде во времена правления покойного короля[542], а сейчас их носили разве что лондонские купцы. Впрочем, сэр Фрэнсис вообще не следовал моде. Его молодой секретарь, усердно трудившийся за конторкой у окна, был тоже одет во все черное, но по последнему слову моды.

Сэр Джон, представив корнуоллцев, удалился.

— Господа, — обратился к ним сэр Фрэнсис, — сэр Джон поведал мне поистине печальную историю.

Однако печали не чувствовалось ни в его ровном официальном тоне, ни в холодном, оценивающем взгляде бледных глаз. Сэр Фрэнсис пригласил их сесть, указав костлявой рукой на стоявшие перед его столом стулья. Сэр Оливер признательно кивнул и сел, вытянув перед собой длинные ноги. Джервас предпочел выслушать министра стоя. Вид у него был беспокойный и измученный, тон — слегка раздраженный. Он нашел, что внешность министра не располагающая — уж слишком холоден, — и не надеялся на его помощь. Джервас, полагавший, что все должны выражать свои чувства с тем же неистовством, что и он, счел, что в жилах министра течет не кровь, а чернила.

— Надеюсь, сэр, меня удостоят аудиенции, чтоб я мог самолично изложить суть дела ее величеству?

Сэр Фрэнсис погладил бороду. Джервасу показалось, что на губах его промелькнула усталая, презрительная улыбка.

— Я, разумеется, доложу все ее величеству.

Но это заявление не удовлетворило Джерваса.

— Вы добьетесь аудиенции для меня, сэр? — Это была скорее просьба, чем вопрос.

Взгляд холодных глаз был непроницаем.

— С какой целью, сэр, когда и так все ясно?

— С какой целью? — вспылил Джервас, но костлявая рука остановила вспышку негодования.

— Сэр, если бы королева давала аудиенцию каждому, кто о ней просит, у нее бы не осталось ни секунды на многочисленные важные дела. На то и существуют министры ее величества. — Он, словно школьника, поучал Джерваса поведению в свете. — Когда я доложу королеве об этом прискорбном деле, ее величество распорядится, какие меры следует принять. А потому без всякого ущерба для дела мы, послушные долгу, избавим ее величество от этой ненужной аудиенции.

Оливер приподнялся на стуле, его звучный голос казался громким и резким после вкрадчивой речи министра.

— Сэр Джервас не придерживается мнения, что следует избавлять ее величество от аудиенций и что она будет благодарна любому, кто ее от аудиенций избавит.

На сэра Фрэнсиса не произвела впечатления пылкая тирада Трессилиана, как и его яростный взгляд.

— Полагаю, вы меня не поняли, — спокойно произнес он с ноткой высокомерной пренебрежительности. — И я, и все мы должны щадить ее величество, а что касается королевской власти, то она вершится в полной мере. Я — исполнитель ее воли.

— Объясните попроще, что это значит, — потребовал Джервас.

Сэр Фрэнсис выпрямился в своем высоком кресле, коснувшись головой спинки. Положив локти на резные ручки кресла, он скрестил пальцы и с интересом посмотрел на двух неистово деятельных молодых людей, вообразивших, что можно запугать министра.

— Это значит, — сказал он, намеренно выдержав долгую паузу, — что утром я в самой резкой форме сделаю заявление французскому послу.

— Французскому послу? Какое он имеет отношение к этому делу?

На этот раз сэр Фрэнсис не скрыл улыбки.

— Поскольку дипломатические отношения с Испанией сейчас прерваны, необходимо, чтоб в это дело вмешался французский посол. Я на него целиком полагаюсь.

Терпение Джерваса иссякало все быстрее.

— Гром и молния! — выкрикнул он. — А что будет с леди Маргарет Тревеньон, пока вы делаете заявления французскому послу, а он шлет послания королю Филиппу?

Сэр Фрэнсис развел руками и слегка поднял их, будто моля Бога об отвращении беды.

— Будем разумны. По вашим словам, эта леди уже три дня находится у похитителя. Дело не столь срочное, чтобы огорчаться из-за вынужденной задержки.

— Боже мой! — с болью воскликнул Джервас.

— Королева, будучи женщиной, — раздраженно заметил Оливер, — вероятно, расценит это не так хладнокровно, сэр Фрэнсис.

— Полагаю, вы ко мне несправедливы. Горячность и спешка нам не помогут.

— Я не уверен, — ответил Оливер и поднялся. — В любом случае этим делом должны заниматься люди, а не государственные деятели. Вот мы стоим перед вами, те, что жертвовали и жизнью, и всем своим имуществом ради королевы, и просим взамен лишь аудиенции у ее величества.

— О нет, вы не аудиенции добиваетесь. Она вам нужна, чтобы попросить еще кое о чем.

— Это наше право! — прогремел Оливер.

— Мы требуем аудиенции, — добавил Джервас. — Королева нам не откажет.

Сэр Фрэнсис взирал на них с той же невозмутимостью, с какой встретил. Секретарь, сидевший у окна, прекратил работу и слушал, как посетители донимают его важного патрона. Он ждал, что сэр Фрэнсис осадит их, заявив, что прием закончен. Но к его удивлению, сэр Фрэнсис тоже встал.

— Стоит мне отказать вам, — начал он спокойно, без малейших признаков раздражения, — в чем и заключается мой долг по отношению к ее величеству, вы будете всячески раздувать дело и в конце концов добьетесь своего. Но предупреждаю вас: это пустая трата времени — вашего и ее величества — и ни к чему хорошему не приведет. Ее величество доверит мне разобраться во всем и предпринять шаги, возможные в данных обстоятельствах. Но если вы все же настаиваете… — Министр сделал паузу и внимательно посмотрел на молодых людей.

— Я настаиваю, — решительно подтвердил Джервас.

Министр кивнул в знак согласия.

— В таком случае я немедленно препровожу вас к королеве. Ее величество ждет меня с докладом перед ужином, и мне пора идти. Если аудиенция окажется, на ваш взгляд, бесполезной, как и следует ожидать, и вы сочтете, что без нее достигли бы большего, надеюсь, вы вспомните, кому следует принести вполне заслуженные извинения.

Высокий, худой, в черной, отороченной коричневым мехом мантии, лорд Уолсингем подошел к двери и распахнул ее настежь.

— Прошу, — холодно бросил он через плечо.

Глава 13

КОРОЛЕВА

Друзья прошли за Уолсингемом через галерею, увидели в сумеречном свете зеленый внутренний сад из окон и оказались перед закрытой дверью, охраняемой двумя рослыми дворцовыми стражами в красных мундирах с златоткаными тюдоровскими розами. Стражи отсалютовали сэру Фрэнсису алебардами, украшенными кисточками; отполированные топорики сверкали, как зеркала. По сигналу лорда Уолсингема один из них открыл дверь. Сэр Фрэнсис и его спутники молча переступили порог. Дверь захлопнулась, они оказались в дальней галерее, и сэр Фрэнсис подвел их к двери слева, возле которой тоже стояли два стража.

Сэр Джервас отметил, что и эти дворцовые стражи были молодые, рослые, атлетически сложенные красавцы. Значит, недаром шла молва, что королева любит окружать себя красивыми мужчинами. Рассказывали, что один из таких красавцев лишился переднего зуба и был тотчас уволен.

Они прошли в распахнутую стражем дверь и оказались в просторной приемной, сверкавшей великолепным убранством — золотыми розами на алом фоне. Там томились в праздном ожидании с полдюжины блестящих джентльменов.

Навстречу сэру Фрэнсису вышел камергер с жезлом[543] и по одному его слову исчез, раскланявшись, за маленькой дверью, охранявшейся очередной парой рослых красивых стражей, — казалось, все они были отлиты по одной форме. Камергер тут же вернулся с сообщением, что ее величество примет сэра Фрэнсиса и его спутников.

Из открытой двери доносились звуки клавесина. Возможно, ее величество и была занята разнообразными и очень важными государственными делами, как утверждал сэр Фрэнсис, подумал Джервас, но сейчас, вероятно, они не оторвали ее от дел. Иначе почему им тотчас же была дана аудиенция с высочайшего соизволения?

Они вошли в королевские покои. Сэр Фрэнсис опустился на колено и левой рукой незаметно дал им знак следовать его примеру.

Они оказались в небольшом зале. Три стены украшали дорогие гобелены. Изображенные на них сюжеты были незнакомы Джервасу, даже если бы у него была возможность рассмотреть гобелены внимательнее. Из высокого окна открывался вид на парадную лестницу дворца, реку и золоченую королевскую барку, пришвартованную там вместе с целой флотилией более мелких судов.

Все это бросилось в глаза Джервасу. Но потом он уже видел перед собой только королеву, перед которой снова преклонил колено. В тот день на ней был ярко-розовый наряд. По крайней мере, таков был фон переливающейся парчи, затканной рисунком, изображавшим глаза. Создавалось впечатление, что ее величество исполнена очей, которыми одновременно разглядывает посетителей. Как и при первой аудиенции, на королеве было невообразимое множество драгоценностей; огромный стоячий воротник из кружев, веером раскрытый у нее за головой, был почти вровень с верхушкой высокого, перевитого жемчугом парика.

Какое-то время после прихода посетителей королева была все еще поглощена игрой на клавесине, завершая музыкальную фразу. Одним из многих проявлений королевского тщеславия было желание прослыть хорошей исполнительницей. Королева не гнушалась любыми слушателями.

Рядом с королевой стояла высокая белокурая дама. Две другие, блондинка и брюнетка исключительной красоты, сидели возле окна. Прекрасные руки королевы наконец замерли над клавишами. Сверкая перстнями, она потянулась за лежавшим на клавесине шарфом с золотой каймой. Королева близоруко прищурила темные глаза, вглядываясь в посетителей. От подрисованных карандашом бровей разбежались глубокие морщинки. Она, вероятно, отметила, что спутники Уолсингема — красивые парни, на которых приятно посмотреть. Оба выше среднего роста, но если один чуть повыше и крепче сложен, то другой более миловиден. Возможно, холодный и расчетливый сэр Фрэнсис принял во внимание это обстоятельство, когда пригласил их к королеве, не испросив предварительно ее согласия на аудиенцию. И хотя он был уверен, что ее величество ничем им не поможет, а лишь перепоручит ему разобраться в их бедах, они по крайней мере не вызовут королевского гнева. Пусть сами убедятся в его, Уолсингема, правоте.

— В чем дело, Фрэнк? — резко спросила она своим грубоватым голосом. — Кого вы приводите ко мне и зачем? — И, не дожидаясь ответа, вдруг обратилась к Джервасу, который, не заметив, что его спутники встали, все еще преклонял колено перед королевой.

— Избави бог! — воскликнула она. — Поднимитесь, юноша. Ведь я не папа, чтоб целый день стоять передо мной на коленях.

Джервас поднялся, слегка смущенный, не сообразив, какую возможность для льстивых похвал, столь милых сердцу тщеславной женщины, дает ему это восклицание. Но его мужская привлекательность возместила в глазах королевы недостаток бойкой льстивости.

— Зачем вы привели их, Фрэнк?

Уолсингем вкратце напомнил ей, что этих двух молодых моряков она недавно произвела в рыцари в знак благодарности за их подвиги в боях с Армадой.

— Они обращаются к вашему величеству с нижайшей просьбой, памятуя о своих былых заслугах перед Англией и в залог будущих.

— С просьбой? — Беспокойство мелькнуло в глазах королевы. Она обернулась к высокой белокурой даме, наморщив острый с горбинкой нос. — Как я сразу не догадалась, Дейкрс. Видит Бог, если речь пойдет о деньгах либо других воздаяниях из казны, прошу вас не утруждать себя. Война с Испанией разорила нас.

— Речь пойдет не о деньгах, ваше величество, — смело вступил в разговор Джервас.

Королева с явным облегчением потянулась к серебряной филигранной корзиночке, стоявшей на клавесине, и неторопливо выбрала цукат. Возможно, зубы ее испортились и потемнели из-за пристрастия к засахаренным фруктам.

— Тогда в чем же дело? Изложите свою просьбу, юноша, не стесняйтесь.

Но Джервас уже преодолел свою застенчивость, о чем свидетельствовал его ответ:

— Это не просьба, как выразился сэр Фрэнсис, ваше величество. Я пришел искать справедливости.

Королева вдруг подозрительно сощурилась и опустила поднесенный ко рту цукат.

— О, мне хорошо знакома эта фраза. Мой бог! Она на устах у каждого искателя теплых местечек. Ну? Выкладывайте свою историю, и покончим с этим делом.

Цукат исчез меж тонких накрашенных губ.

— Прежде всего, мадам, — заявил Джервас, — я имею честь передать вам письмо. — Он шагнул вперед, инстинктивно опустился на одно колено и протянул ей конверт. — Не угодно ли принять его, ваше величество?

Уолсингем нахмурился и сделал шага два вперед.

— Что это за письмо? — насторожился он. — Вы не сообщали мне о письме.

— Какое это имеет значение? — сказала королева и принялась рассматривать печать. — Чей же это герб? — Она сдвинула брови. — От кого письмо, сэр?

— От милорда Гарта, если угодно, ваша светлость.

— Гарт? Гарт? — Она словно перебирала что-то в памяти. Вдруг лицо королевы оживилось. — Боже, да это же Роджер Тревеньон… Роджер… — Она вздохнула и испытующе посмотрела на Джерваса. — Кем вам приходится Роджер Тревеньон, дитя мое?

— Смею надеяться, другом, мадам. Я ему друг. Я люблю его дочь.

— Ха! Его дочь! Вот как? У него есть дочь? Если она похожа на своего отца, вы счастливы в своем выборе. В юности он был очень хорош собой. Стало быть, он женат? Никогда об этом не слышала. — В голосе королевы послышалась грусть. — Но я долгие годы вообще ничего о нем не слышала. Роджер Тревеньон! — Королева снова вздохнула, задумалась, и ее лицо смягчилось до неузнаваемости. Потом, словно опомнившись, королева сломала печать и развернула лист. Она с трудом разбирала почерк.

— Что за каракули, господи!

— Граф Гарт писал его, будучи вне себя от горя.

— Ах, вот как! Что ж, вероятно, так оно и было. Тем не менее в письме он лишь констатирует сам факт послания, рекомендует мне вас и заклинает помочь вам и ему, ибо у вас одна цель, о которой вы мне сообщите. Итак, Роджер попал в беду, верно? И, попав в беду, он наконец вспомнил обо мне. Так поступают все люди. Все, но не Роджер. — Королева задумалась. — Мой бог! Он, вероятно, вспоминал меня все эти годы, вспоминал, что я в долгу перед ним. Боже правый, сколько лет минуло с той поры!

Она погрузилась в воспоминания. На узком, резко очерченном лице не было и следа былой жестокости. Джервасу показалось, что ее темные глаза погрустнели и повлажнели. Скорей всего, мыслями она была в прошлом с отважным адмиралом, любившим ее и сложившим голову из-за безрассудства своей любви; с другом адмирала, который ради любви к нему, готовности служить ему и юной принцессе тоже рисковал сложить голову на плахе. Потом, словно очнувшись, она спросила ждавшего ее ответа джентльмена:

— Так какую же историю вы собираетесь мне рассказать? Начинайте, дитя мое. Я слушаю.

Сэр Джервас повел рассказ кратко, красноречиво и страстно. Лорд Уолсингем прервал его лишь раз при упоминании, что испанец, сдавшись в плен, стал скорее гостем в поместье Тревеньон, а не пленником.

— Но это же противозаконно! — вскричал он. — Мы должны принять меры…

— Примите меры и попридержите язык, сэр, — оборвала его королева.

Больше его не прерывали. Джервас довел свой рассказ до конца, все больше распаляясь от гнева, и возбуждение Джерваса передалось слушателям — королеве, ее фрейлинам и даже хладнокровному лорду Уолсингему. Когда Джервас наконец смолк, королева стукнула ладонями по подлокотникам кресла и поднялась.

— Клянусь Богом! — яростно выкрикнула она, побледнев под слоем румян. — Наглость этих испанцев переходит все границы! Неужто их бесчинствам не будет положен предел? Что же, мы будем и дальше сносить все молча, Уолсингем? Испанца выбрасывает после кораблекрушения на мой берег, и он позволяет себе подобное надругательство! Клянусь Небом, они узнают, какие длинные руки у девственницы, защищающей другую девственницу, как тяжела рука женщины, мстящей за другую женщину. Почувствуют, будь они прокляты! Уолсингем, созовите… Нет-нет. Погодите!

Королева, постукивая каблучками, прошла через гостиную к окну, и сидевшие там фрейлины встали при ее приближении. Королева извлекла откуда-то маленькую серебряную шпильку. Ее раздражали кусочки цуката, застрявшие в зубах. Избавившись от них, королева задумчиво постучала шпилькой по оконному стеклу.

Рассказ тронул королеву сильнее, чем Джервас мог надеяться. Как ни возмутительно было само надругательство, оно усугублялось тем, что жертвой стала дочь Роджера Тревеньона. Королева приняла эту историю так близко к сердцу, ибо воспоминания о дорогом друге юности и возлюбленном пробудили в ней нежность, а рассказчик был рослым красивым юношей, к тому же влюбленным.

Наконец она отошла от окна в весьма раздраженном расположении духа, но это раздражение было вызвано не тем, к кому она обратилась:

— Подойдите сюда, дитя мое!

Джервас выступил вперед и почтительно склонился перед ее величеством. Все с интересом наблюдали эту сцену, лишь одному человеку было явно не по себе — лорду Уолсингему. Он, прекрасно знавший королеву, понял, что в ней проснулась львица, и это не сулит ничего доброго. Он был немного зол на Джерваса Кросби за то, что тот обошел его с письмом. Но это был сущий пустяк по сравнению с беспокойством, которое вызывал у него настрой королевы.

— Говорите, дитя мое, говорите, — теребила она Джерваса, — о чем именно вы меня просите? Что я могу для вас сделать? Какой справедливости вы добиваетесь?

Она просила совета у провинциального парня, движимого болью за свою возлюбленную. По мнению Уолсингема, это было безумие. Он едва сдержал стон. Мрачное предчувствие отразилось на его лице.

Ответ Джерваса отнюдь не уменьшил его страха. Он лишь утвердился в своем мнении, что Джервас играет с огнем с невероятно дерзкой неосторожностью, а министр на своем опыте хорошо знал, к чему ведет людская неосторожность.

— Я собираюсь, ваша милость, немедленно плыть в Испанию вслед за доном Педро де Мендосой.

— Очень смелый замысел, ей-богу, — прервала его королева. — Но если вы берете дело в свои руки, зачем я вам понадобилась? — Тон королевы можно было понять как насмешку или признание затеи Джерваса чистым безумием.

— Я надеялся, мадам, что ваша милость защитит меня, сам не ведаю, каким образом, в этом путешествии и поможет благополучно вернуться. Я опасаюсь не за себя…

— Вы дальновиднее, чем я полагала, — снова прервала его королева. — Но как я могу защитить вас? — Она сделала гримасу. — У меня и впрямь длинные руки. Но как мне защитить вас во владениях короля Филиппа в такое время… — Королева оборвала себя на полуслове. Она не представляла, какую поддержку может оказать юноше, и это бессилие так унизило ее в собственных глазах, что она разразилась бранью, как взбешенный капитан.

Когда она наконец утихомирилась, лорд Уолсингем вкрадчиво заметил:

— Я уже говорил сэру Джервасу, что ваше величество поручит мне предпринять надлежащие меры. По каналам, которые предлагает французский посол, мы можем обратиться с посланием к королю Филиппу.

— Ах, вот как! И что же ответил сэр Джервас?

— Покорнейше прошу учесть, ваше величество, что дело не терпит отлагательства…

— Да, это так, дитя мое. У сэра Фрэнсиса нет должного опыта. Если бы его дочь захватил испанец, он был бы не столь хладнокровен и жеманен. К черту трусливые советы!

Но министр не утратил самообладания.

— В меру своего слабого ума служу вашей светлости. Может быть, кто-нибудь подскажет более эффективный путь спасения несчастной леди.

— Стало быть, слабого? — Королева бросила на Уолсингема недобрый взгляд. Его хладнокровие оказало на нее прямо противоположное действие. Отвернувшись от него, королева снова постучала шпилькой по стеклу. — Но ведь должен быть какой-то выход? Ну, дитя мое, напрягите свой ум. Не опасайтесь показаться неосторожным. Предлагайте, а уж мы нащупаем здравый смысл.

Воцарилось молчание. У Джерваса не было продуманного плана действий, не знал он и как осуществить то, о чем просила ее величество. Тишину нарушил грубоватый голос сэра Оливера Трессилиана.

— Позвольте сказать, ваша светлость. — С этими словами он шагнул вперед, и его смуглое решительное лицо приковало взоры всех присутствующих.

— Да говорите же, во имя Господа, — раздраженно бросила она, — говорите, если можете помочь делу.

— Ваше величество поощряет неосторожность, иначе я навряд ли решился бы.

— Решайтесь, черт вас побери, — заявила львица. — Что вам пришло на ум?

— Возможно, ваше величество не помнит, но я получил от вас рыцарское звание за захват флагмана андалузского флота, единственного плененного нами испанского корабля. Мы взяли в плен дона Педро Валдеса, самого прославленного и заслуженно почитаемого в Испании капитана. Вместе с ним к нам в плен попали семь джентльменов из лучших семей Испании. Все они в руках вашего величества. Они находятся в заключении в Тауэре.

Сэр Оливер ничего не добавил к сказанному, но в самом его жестком тоне содержалось предложение. И тон, и намек, проскользнувший в его словах, свидетельствовали о натуре беспощадной, неподвластной закону, сделавшей его впоследствии тем, кем ему суждено было стать. Речь сэра Оливера произвела чудо, выведя наконец лорда Уолсингема из состояния присущей ему невозмутимости.

— Во имя Неба, молодой человек, что вы имеете в виду?

Но ответила ему королева с недобрым смешком и жесткостью, сродни той, что проявил сэр Оливер. У министра мурашки побежали по спине.

— Боже милостивый! Неужели не ясно?

Тон ее был красноречивее слов: предложение сэра Оливера пришлось ей по душе.

— Дейкрс, подставь стул вон к тому столику. Король Испании еще узнает, какие у меня длинные руки.

Высокая фрейлина принесла мягкий, обитый красной материей стул. Королева подошла к столу и села.

— Дай мне перо, Дейкрс. Уолсингем, назовите фамилии семи джентльменов, заключенных в Тауэр вместе с Валдесом.

— Ваше величество, вы намерены… — Уолсингем был бледен, его борода заметно дергалась.

— Вам скоро станут известны мои намерения, вам и другому слабосильному парню — Филиппу Испанскому. Повторяю — их имена!

Королева была беспощадна в своем властолюбии. Уолсингем спасовал и продиктовал ей имена. Она написала их своим крупным угловатым почерком, который историки более поздних времен сочли красивым. Составив список, королева откинулась и пробежала его прищуренными глазами, задумчиво покусывая гусиное перо.

Министр, наклонившись к ней, что-то испуганно прошептал. Получив в ответ негодующий взгляд и ругательство, министр выпрямился. Осторожный человек и дипломат, Уолсингем решил обождать, пока королевский гнев остынет и королева прислушается к голосу разума. Сэр Фрэнсис нисколько не сомневался, что по совету этого чернобрового пирата Оливера Трессилиана ее величество намерена совершить акт грубого произвола.

Склонив голову, ее величество принялась сочинять письмо своему свояку, страстно желавшему в свое время стать ее мужем. С тех пор он не раз благодарил Господа, что среди оставленных им жен не было Елизаветы. Она писала быстро, почти не тратя времени на обдумывание фраз, ее перо с такой свирепой решимостью царапало пергамент, что крупные буквы были скорее выгравированы, чем написаны. Вскоре королева закончила письмо.

В конце послания стоял злобный размашистый росчерк, сам по себе как вызов на дуэль. Королева потребовала воск и свечу, чтобы запечатать письмо. Фрейлины отправились выполнять ее поручение. Сэр Фрэнсис решился предпринять еще одну попытку удержать королеву от необдуманного шага.

— Если в этом послании, мадам, нарушен принцип взаимного признания законов…

Но королева грубо оборвала его на полуслове:

— Взаимное признание законов! — Она издевательски расхохоталась в лицо длиннолицему седобородому дипломату. — Я ссылаюсь на этот хваленый принцип в своем письме. В случае с похищением он совершенно игнорируется. Я предупредила об этом его испанское величество.

— Именно этого я и опасался, мадам…

— О господи! Уолсингем, когда вы наконец станете мужчиной? — Королева вдавила в воск свою печать.

Потрясенный, Уолсингем забормотал что-то о королевском совете.

При этих словах Елизавета в ярости встала и, держа письмо в руке, заявила, что ей дела нет до королевского совета, что он и существует лишь, чтобы разъяснять ее королевскую волю. Насилие, совершенное испанским грандом над английской девушкой, — оскорбление Англии. А поскольку она, королева Елизавета, символизирует Англию, ее долг — ответить на это оскорбление. Она и ответила на него в своем письме, которое сэр Джервас доставит по назначению.

Уолсингем в ужасе отшатнулся, не отваживаясь больше ей перечить. Он винил себя за необдуманный поступок: зачем он добился аудиенции у королевы для этого горячего юнца и его еще более опасного друга? Вред уже причинен. Надо сделать все возможное, чтобы предотвратить дурные последствия. Дальнейшее вмешательство в дело лишит его возможности хоть как-то повлиять на его исход.

Королева протянула Джервасу письмо.

— Вот ваше оружие, сэр. Летите в Испанию на всех парусах. Письмо — для вас и щит и меч. Если же и оно не спасет, будьте уверены, я отомщу за вас. Да поможет вам Бог исполнить ваш рыцарский долг. Проводите его, сэр Фрэнсис. Доложите мне, как закончится путешествие. И не вздумайте лукавить.

Джервас, опустившись на колени, принял королевское послание. Королева протянула ему руку. Он поцеловал ее почтительно, с некоторым благоговением, она же легонько провела рукой по его волнистым каштановым волосам.

— Славный мальчик с любящим сердцем, — ласково молвила королева и вздохнула. — Да поможет Бог твоей возлюбленной вернуться в добром здравии вместе с тобой.

Взволнованный, Джервас покинул королевскую гостиную вместе с Оливером и сэром Фрэнсисом. Все трое знали почти наверняка, что содержалось в королевском послании.

Сэр Фрэнсис простился с ними весьма холодно. Он помешал бы их миссии, если бы мог. Но, находясь меж двух огней, он был обречен на бездействие. Скрепя сердце лорд Уолсингем отпустил их с письмом, способным вызвать вселенский пожар.

Глава 14

ФРАЙ ЛУИС

Страх был неведом леди Маргарет Тревеньон, потому что за все двадцать пять лет своей жизни ничто не наводило на нее страх. С тех пор как она себя помнила, люди ей подчинялись, очень немногие из них направляли ее, но никто ею не командовал. В поместье Тревеньон, как и во всем Корнуолле, где ее считали первой леди, ее желание было превыше всего — везде и всегда. Никто никогда не пытался перечить Маргарет, а тем более враждовать с нею. Все вокруг проявляли к ней должное уважение. Оно объяснялось отчасти положением, которое Маргарет занимала по праву рождения, но в большей степени тем, что она от природы была щедро наделена благородной сдержанностью и самодостаточностью, а это обычно прививается воспитанием. Трудно было себе представить, что Маргарет чем-то обижена. Достоинство, рожденное подобной уверенностью в себе, не могло быть чисто внешним и показным, оно проникло в ее плоть и кровь и уберегло от излишней самонадеянности и бессмысленной дерзости — возможного последствия предоставленной ей свободы.

И глубоко укоренившаяся уверенность в себе, подкрепленная всем прошлым опытом, не покинула Маргарет и теперь, когда, набросив на голову плащ, ее связали и затем обращались как с вещью. Маргарет была удивлена и раздосадована. Страх не закрался ей в душу: Маргарет не верилось, что он оправдан и насилие беспредельно. Она не сопротивлялась, сознавая бессмысленность борьбы с дюжими матросами и полагая это ниже своего достоинства.

Маргарет неподвижно лежала на корме на свернутом парусе, всеми силами сдерживая закипавший гнев, способный помутить разум. Она едва воспринимала качку, скрип уключин, усилия гребцов, налегавших на весла, бессвязные звуки, вырывавшиеся у них порой. Маргарет догадывалась, что рядом с ней сидит дон Педро. Он обнимал ее за плечи, удерживая на месте, а возможно, и оберегая. В другое время это шокировало бы ее, но сейчас было безразлично. Такая мелочь по сравнению с самим похищением не стоила возмущения.

Через некоторое время дон Педро убрал руку и принялся развязывать шнурок, стягивавший плащ, в который она была закутана с головой. Покончив с этим, он стянул с нее плащ, и Маргарет вдохнула ночной воздух, взору открылись безбрежная водная гладь, звезды в небе, темные фигуры матросов, ритмично работающих веслами, и человек, склонившийся над ней. В окружающей тьме его лицо казалось голубоватым. Она услышала его голос:

— Вы простите мне эту возмутительную дерзость, Маргарет? — Тон вопроса был вкрадчивый, почти просительный.

— Мы поговорим об этом, когда вы меня высадите на берег в бухте возле поместья Тревеньон, — ответила Маргарет и сама подивилась собственной твердости и резкости.

Она скорее угадала, чем увидела его улыбку, тонкую, насмешливо-самоуверенную, так хорошо ей знакомую. Но если раньше она вызывала восхищение Маргарет, то теперь она сочла улыбку дона Педро отвратительной.

— Если бы у меня не было надежды на прощение, я бы свел счеты с жизнью, Маргарет. О возвращении не может быть и речи. Эта авантюра связала нас воедино.

Маргарет сделала попытку подняться, но он снова обхватил ее за плечи и усадил.

— Успокойтесь, моя дорогая, вашему достоинству и свободе ничто не угрожает. Я вам обеспечу высокое положение в обществе.

— Вы себе обеспечите высокое положение, — отозвалась она, дерзко добавив: — На виселице.

Он больше ничего не сказал и, подавив вздох, убрал руку. Дон Педро решил, что лучше выждать, пока гнев Маргарет остынет и она проникнется мыслью, что всецело находится в его власти. Это скорее сломит ее упрямство, чем любые слова. Она еще не испытала страха. Но то, что Маргарет не теряла присутствия духа, делало ее для дона Педро еще более желанной. За такую женщину стоило бороться, и потому надо призвать на помощь все свое терпение. Дон Педро не сомневался, что в конце концов Маргарет будет принадлежать ему. Воля была определяющей чертой его характера, как, впрочем, и у Маргарет.

А лодка тем временем рассекала волны. Маргарет посмотрела на звезды в небе и одинокую желтоватую звезду на горизонте. Она, казалось, все увеличивалась по мере их приближения. Лишь однажды Маргарет оглянулась, но ничего не различила во мраке, скрывшем землю и береговую линию. Она лишь увидела, что дон Педро не один на корме. Рядом с ним сидел рулевой. Обращаясь к нему, Маргарет снова протестовала, требуя, чтобы ее вернули на берег. Но он даже не понял, о чем речь. Обратившись к дону Педро, он получил короткий резкий ответ на испанском.

И Маргарет замолчала с видом оскорбленного достоинства. Желтоватая звезда впереди продолжала расти. Ее отражение извилистой световой дорожкой бежало по воде. В конце концов звезда оказалась фонарем на корме корабля, и, ударяясь о борта высокого галеона, лодка подошла к трапу. Наверху стоял человек с фонарем. На фоне освещенного шкафута четко вырисовывался его силуэт.

Лодка пристала у трапа, и дон Педро предложил ее светлости подняться. Она отказалась. В этот момент она была в замешательстве и не совладала с собой. Она сопротивлялась, угрожала. С корабля кинули веревку. Матрос поймал ее конец и сделал затяжной узел, набросив ее на Маргарет, он стянул узел у колен. Потом ей подняли руки и осторожно затянули узел под мышками. Дон Педро тут же подхватил Маргарет и усадил на плечо. Поддерживая свою ношу левой рукой, он схватился за трап правой и начал подниматься. Маргарет поняла, что сопротивление бесполезно: ее подтянут, как груз, на веревке; и она выбрала из двух зол меньшее. На шкафуте, ярко освещенном фонарями, дон Педро спустил Маргарет. Веревка, которую подтягивали на корабль по мере их подъема, змеей лежала на палубе у ее ног. Дон Педро распустил узел и освободил Маргарет.

На палубе у трапа их ждал хозяин галеона, Дюклерк, с фонарем в руке. У комингсов стояли еще двое — крепкого сложения джентльмен и высокий худой монах-доминиканец в белом облачении и черной монашеской накидке. Остроконечный, закрывавший голову капюшон затенял его лицо.

Первый из них быстро шагнул вперед и, низко поклонившись дону Педро, что-то тихо ему сказал. Это был дон Диего, управляющий графа Маркоса, тот самый, что снарядил корабль в Англию, как только до него дошла весть, что хозяин ждет его там.

Монах, скрестив под просторной сутаной руки и неподвижный как статуя, оставался на месте. Уловив вопросительный взгляд дона Педро, дон Диего с готовностью объяснил его присутствие. В католической Испании ни один корабль не мог выйти в море без духовного пастыря. Он жестом подозвал монаха и представил его как фрая[544] Луиса Сальседо. Священник и аристократ поклонились друг другу, всем видом выражая взаимное уважение. Выпрямившись, монах снова скрестил руки. Свет фонаря на мгновение выхватил из тени капюшона его лицо. Маргарет мельком увидела его — аскетически худое и бледное, с мрачно горящими глазами. Их взгляд проник холодком страха в ее отважную душу — страха, какого она еще не испытывала с момента похищения. В этом быстром взгляде она почувствовала зловещую угрозу, неприкрытую злобу, перед которой ее душа содрогнулась, как содрогнулась бы от проявления сверхъестественной силы.

Потом дон Педро сообщил Маргарет, что лучшая каюта корабля в ее распоряжении и дон Диего проводит ее туда. Она растерялась на какой-то миг, но стояла высоко подняв голову, вскинув подбородок, глядя гордо, почти с вызовом. Наконец повернулась и пошла за управляющим, и дон Педро последовал за ней. Пока сопротивление бесполезно, придется выполнять их волю. Осознав это, Маргарет подчинилась, не поступившись своим достоинством и неискоренимой верой в то, что никто не сможет причинить ей вреда.

На переходном мостике кто-то перехватил дона Педро за руку. Он обернулся и увидел монаха. Видно, он шел за ним следом, бесшумно ступая в своих сандалиях. Впрочем, общая суматоха на корабле, готовящемся к отплытию, заглушила бы любой шум. Скрипели блоки и фалы, слышался топот ног, а когда была отдана команда положить руль к ветру, поочередное хлопанье наполнявшихся парусов напоминало приглушенные пушечные выстрелы. Слегка накренясь левым бортом, послушная ветру, «Девушка из Нанта» с командой испанских матросов выскользнула под покровом ночи в открытое море.

Нахмурившись, дон Педро вопросительно глянул на монаха. Свет висевшего на мостике фонаря бил ему прямо в лицо.

Тонкие губы монаха шевельнулись.

— Эта женщина взята на борт вашей светлостью? — спросил он.

Дон Педро почувствовал, что его душит гнев. Дерзость самого вопроса усугублялась его презрительной краткостью. Дон Педро сдержался, и монах не услышал ответа, который полагался ему по заслугам.

— Эта дама, — с подчеркнутым почтением произнес он, — будущая графиня Маркос. Я рад, что выдался случай известить вас об этом, чтобы впредь вы говорили о ней с должным пиететом.

И, повернувшись спиной к бесстрастно поклонившемуся монаху, он направился к главной каюте, проклиная в душе дона Диего, сподобившегося взять в духовные пастыри монаха-доминиканца. Эти доминиканцы — нахалы как на подбор, чванятся своей инквизиторской властью. Все они — от генерального инквизитора до последнего ничтожного брата ордена — не испытывают почтения к светской власти, как бы высока она ни была.

Дон Педро окинул оценивающим взглядом убранство каюты, и гнев его в какой-то мере смягчился. Оно было достойно графини Маркос. В свете покачивающихся фонарей на белоснежной скатерти ярко сверкали хрусталь и серебро. Подушки из алого бархата с золотым кружевом украшали стулья и скрадывали грубость рундуков под окнами, глядевшими на корму. Длинное зеркало стояло меж дверей двух кают, выходящих на правый борт, и еще одно помещалось у двери каюты, выходящей на левый. На полу лежал мягкий ковер восточной работы с яркими красными и голубыми узорами, а переборки скрывались гобеленами. Возле стола ждал распоряжений вылощенный Паблильос, слуга из дома графа в Астурии, приставленный доном Диего лично к дону Педро.

Учитывая обстоятельства и спешку, дон Диего превзошел самого себя и вполне заслужил те два похвальных слова, что произнес его хозяин. Отпустив Паблильоса, дон Педро жестом пригласил даму к столу.

Маргарет посмотрела на него в упор. Ее лицо под облаком слегка растрепанных золотисто-рыжих волос было бледно, темно-красный корсаж помят, кружевной воротник порван. Маргарет пыталась скрыть беспокойство, но его выдавала взволнованно дышавшая грудь.

— У меня нет выбора, — протестующе заявила она с холодным презрением в голосе. — Не тратьте времени, унижая меня напоминанием, что я пленница, я вынуждена подчиниться. Но это поступок труса, дон Педро, труса и неблагодарного человека. Вы платите злом за добро. Надо было предоставить вас судьбе. Вы убедили меня, что подобного заслуживал любой испанец, попавший в руки честного человека. — С этими словами она холодно, с достоинством прошла вперед и села за стол.

Дон Педро был смертельно-бледен, под измученными глазами залегли тени. На фоне этой бледности маленькая остроконечная бородка и закрученные вверх усы казались иссиня-черными. Исхлестанный ее гневными словами, дон Педро не выказал гнева, он грустно наклонил голову.

— Упрек справедлив, я знаю. Но даже если вы полагаете мой поступок низким, не вините всех испанцев за ошибки одного. А осуждая его ошибки, помните, что их породило. — Он сел напротив Маргарет. — Человека надо судить не по поступкам, а по мотивам, их вызывающим. Тысячи достойных людей повстречались вам на жизненном пути, и вы по-прежнему считаете их достойными людьми, ибо ничто не толкнуло их на действия, которые уронили бы их в ваших глазах. Я, смею надеяться, достойный человек…

У Маргарет вырвался короткий смешок. Дон Педро смолк и слегка покраснел, потом повторил:

— Я, смею надеяться, достойный человек, каковым вы меня справедливо считали раньше. Если бы я уехал, вы остались бы при том же мнении, но непреодолимый соблазн смел все мои предубеждения. Узнав вас, Маргарет, я полюбил вас — страстно, отчаянно, слепо.

— Стоит ли продолжать?

— Стоит. Я хочу, чтобы вы поняли меня, а уж потом и судили. Эта любовь сродни культу, она переполняет меня чувством обожания. Вы нужны мне, я не могу жить без вас. — Он устало провел рукой по бледному лбу. — Мы не властны над своими чувствами. Мы рабы природы, заложники судьбы, которая использует нас в своих целях, кнутом заставляя подчиниться ее власти. Я не просил ниспослать мне любовь к вам. Это произошло помимо моей воли. Во мне вы зажгли любовь. Я не знаю, откуда пришел этот зов, но я не мог ослушаться, он был непреодолим.

Я могу лишь предполагать, какого мнения вы были обо мне раньше. Думаю, что высокого. Как мне представляется, такая женщина, как вы, не может высоко ставить мужчину, искусного в банальных любовных интригах, занятого тривиальными любовными играми, кощунственно низводящего любовь до развлечения и низкой похоти. Я не таков. Клянусь своей верой и честью пред ликом Господа и Пресвятой Девы.

— К чему эти клятвы и клятвопреступления? Они для меня ничего не значат.

— О, погодите! Этого не может быть. Вы, конечно, сознаете, что легкомысленный искатель приключений, каковым я не являюсь, никогда бы не отважился на то, что сделал я. Я похитил вас. Какое ужасное слово!

— Очень точное слово для описания ужасного поступка, преступления, за которое вам наверняка придется держать ответ.

— Вы говорите — преступление. Но преступника создают обстоятельства. Не рождалось еще человека — кроме одного, но он был не просто человек, — столь приверженного добродетели, что не поддался бы искусу. — Дон Педро вздохнул и продолжал: — Поверьте, я никогда не совершил бы подобного поступка, если бы соблазну, моему непреодолимому влечению к вам, не сопутствовало роковое стечение обстоятельств. Время не остановилось ради меня. Корабль не мог вечно стоять в английских водах. Ежечасно он подвергался риску быть захваченным. Я должен был спешить. Вчера вечером я, преодолев робость, заговорил с вами о любви. И получил отпор. Этого я и опасался. Объяснение было слишком внезапным. Оно удивило вас, вывело из душевного равновесия. В других обстоятельствах я бы не стал торопиться. Добиваясь взаимности, я проявил бы бесконечное терпение. Я убежден: как во время нашей первой встречи ваши флюиды вошли в меня и навсегда сделали меня рабом, так и мои флюиды могли бы войти в вашу душу, пусть вы бы и не догадались об этом. Мне не верится, что чувство, вызванное вами, не нашло бы отклика в вашем сердце. Это как искра, высеченная ударом стали о кремень, но, чтобы она появилась, нужны и сталь, и кремень. Вы сами не признавались себе в том, что искра высечена. Еще какое-то время, совсем немного времени — и я помог бы вам это осознать. Но время было мне неподвластно. Я не мог дольше оставаться в Англии. — Дон Педро с отчаянием взмахнул рукой и слегка наклонился вперед. — У меня не было выбора. Отказаться от вас я не мог и вынужден был прибегнуть к злодейскому, на ваш взгляд, похищению. — Он помедлил и, не услышав возражений, продолжал: — Я увез вас силой, чтобы добиться когда-нибудь вашего расположения, положить к вашим ногам свою жизнь и все, что у меня есть, короновать вас всеми почестями, которых я был удостоен и которыми еще буду удостоен, вдохновленный вами. Сейчас все на корабле знают, что по приезде в Испанию вы станете графиней Маркос, а потому будут относиться к вам с должным почтением, приличествующим вашему высокому положению.

Дон Педро замолчал, устремив на Маргарет грустный, смиренно молящий о любви взгляд. Но ни взгляд, ни его слова не произвели на нее, судя по всему, никакого впечатления. Ответный взгляд был колюч, и лишь презрение чувствовалось в легкой улыбке, скользнувшей по алым губам.

— Слушая ваши речи, я терялась в догадках: кто же вы — мошенник или глупец? Теперь понимаю — вы жалкая помесь того и другого.

Дон Педро пожал плечами и даже улыбнулся, хоть в глазах его затаилась бесконечная усталость.

— Это не аргумент.

— Не аргумент? А разве нужны аргументы, чтобы проколоть пустой мыльный пузырь, надувавшийся вами с таким старанием? Следуя вашей логике, в мире нет злодейства, которое невозможно оправдать. Факты налицо, дон Педро, вы отплатили злом за добро, вы обращались со мной недостойно и грубо, надеясь подчинить своей воле; из-за вас тревога и печаль поселились в доме, приютившем вас в час испытаний. Это факты, и никакие аргументы на свете не смогут их опровергнуть. Поверьте, все ваши попытки воздействовать на меня напрасны. Никто не произведет меня в графини против моей воли, а у меня нет желания стать графиней Маркос и никогда не будет. Если вы заслужите прощение, возможно, у меня возникнет желание увидеть вас в будущем. А сейчас снова прошу вас: отдайте распоряжение вернуться, верните меня в мой дом.

Дон Педро опустил глаза и вздохнул.

— Давайте подкрепимся. — Он что-то быстро сказал по-испански недоумевающему Паблильосу, и тот принялся раскладывать по тарелкам кушанья, заранее приготовленные на буфете.

Дон Педро, находившийся в состоянии философской отрешенности, невольно восхищался смелостью Маргарет — с какой решимостью она ответила ему, с каким достоинством держалась за столом, как твердо смотрела ему в глаза. В подобной ситуации любая из знакомых ему женщин вела бы себя иначе. Он уже оглох бы от криков, его бы уже мутило от слез! Но Маргарет была как закаленная сталь. Во всем мире не найти лучшей матери для будущих сыновей. Рожденные такой матерью, они приумножат блеск и славу дома Мендосы-и-Луны.

Дон Педро был уверен, что в конце концов она покорится его воле. Его слова, обращенные к Маргарет, были вполне искренни, они выражали его веру; с такой верой он мог набраться терпения, ибо эта добродетель недоступна лишь тем, кого гложет червь сомнения.

Маргарет ела мало, но то, что она вообще не лишилась аппетита, доказывало твердость ее духа. Она выпила немного вина, но лишь из того кувшина, из которого пил сам дон Педро. Заметив ее осторожность, он подумал, что ум Маргарет не уступает твердости ее характера. Строптивость и недоверие к нему лишь возвышали Маргарет в его глазах.

Одноместная каюта по правому борту предназначалась для дона Педро и отличалась особой роскошью убранства. Когда Паблильос сообщил об этом хозяину, тот предоставил ее Маргарет, и она приняла это с равнодушной готовностью подчиниться обстоятельствам.

Оставшись одна, Маргарет, вероятно, утратила привычное самообладание. Ею овладели горе, негодование, страх. Во всяком случае, когда наутро она искала на палубе место, где могла бы чувствовать себя свободнее, чем в каюте, лицо было осунувшимся, а глаза покраснели от слез или бессонницы — и то и другое было ново и непривычно для леди Маргарет Тревеньон. Но других сигналов бедствия она не подавала. Привела в порядок свой туалет и тщательно причесалась; ступала твердо, насколько, разумеется, позволяла качающаяся палуба, держалась уверенно, с холодным достоинством.

Она перешла на шкафут. Залитый солнечным светом, он показался ей менее просторным, чем вчера вечером. Взгляд ее скользнул от зарешеченного люка к лодкам на утлегаре и на мгновение задержался на крепком парне, начищавшем латунный обод бачка с питьевой водой. Он украдкой поглядывал на Маргарет. На рассвете подул свежий ветер, и марсовые убирали паруса. Ей казалось, что, кроме юноши, начищающего бак, никого рядом не было, но, пройдя вдоль борта, она увидела на шканцах моряков. Дюклерк, дюжий бородатый хозяин судна, наблюдал за ней, облокотившись о резные перила. Когда Маргарет обернулась, Дюклерк приподнял шляпу, приветствуя ее. Позади него два матроса глядели на ванты, повторяя действия матросов на марсе.

Маргарет прошла по палубе туда, где, как ей казалось, в последний раз промелькнула ее родина, ее Англия. Теперь земли не было видно. Было похоже, что корабль находится в центре огромного сферического водного пространства: прозрачное утреннее небо сливалось с океаном. Ее замутило от страха; она прислонилась к фальшборту и вдруг увидела, что она здесь не одна, как полагала. Высокая неподвижная фигура у переборки кубрика казалась кариатидой, поддерживающей верхнюю палубу.

Это был монах. Капюшон на сей раз был откинут, и голова с выбритой тонзурой[545] открыта. Лицо монаха при дневном свете показалось ей моложе, чем накануне, ему было лет тридцать пять. Несмотря на голодное, почти волчье выражение лица, оно было не лишено приятности — во всяком случае, приковывало к себе внимание. Крупный, почти семитский нос, широкие, резко очерченные скулы, стянувшие к вискам желтоватую кожу так, что резко обозначились провалы щек; широкий, тонкогубый и твердый рот, под нависшим лбом — темные мрачные глаза.

Монах стоял всего в нескольких ярдах от Маргарет. В руках у него был молитвенник, пальцы перевивала свисавшая нитка бус; Маргарет могла и не знать, что это привезенные из Святой земли четки, а бусины выточены из верблюжьих костей.

Заметив ее взгляд, он слегка наклонил голову в знак приветствия, но его будто выточенное из дерева лицо осталось безучастным. Он подошел к Маргарет, устремив на нее взгляд больших строгих глаз, и она с неудовольствием отметила, что сердце у нее забилось сильнее, как случается при встрече с незнакомым или непонятным человеком. К удивлению Маргарет, он заговорил с нею по-английски. Монах произнес несколько обычных в таких случаях фраз, но его глубокий серьезный голос и свистящий испанский акцент придали им значительности. Он выразил надежду, что ее нынешнее пристанище на корабле вполне сносно, что она уснула в непривычной обстановке, а проснувшись освеженной, вознесла хвалу Пресвятой Деве, защитнице всех девственниц.

Маргарет понимала, что вежливая фраза, по существу, вопрос, хоть навряд ли уловила его дальний прицел. Разумеется, живой ум Маргарет уже был занят другими мыслями. Этот человек — священник, и хоть его вера внешне отличается от той, что исповедует она, в основе своей они составляют единое целое. И католик, и лютеранин понимают добро и зло одинаково, и этот монах и по призванию, и по долгу — слуга Господа, сторонник добродетели, защитник угнетенных. Не знай он английского, он не смог бы принести ей пользу. Он сделал свои выводы относительно ее пребывания на корабле, либо принял на веру рассказ дона Педро. Но то, что она могла обратиться к монаху, рассказать ему свою историю, будучи уверенной, что ее поймут, сразу же рассеяло все ее сомнения и ясно указало выход из трудного положения. Стоит только рассказать монаху про насилие, про то, как с ней обращались, и он поможет ей; монах должен стать ей другом и защитником, а поскольку он — лицо влиятельное, он может применить власть даже к высокопоставленному дону Педро де Мендосе-и-Луне, заставив его исправить содеянное зло.

Взяв на корабль доминиканца в качестве духовного наставника, дон Диего совершил большую ошибку, чем полагал он сам или дон Педро. Дон Диего выбрал его потому, что монах владел английским, но именно поэтому, даже если бы не было других веских причин, его следовало оставить в Испании. Но ее светлость об этом не знала. Для нее было важно лишь то, что он говорил на родном ей языке, был рядом и готов ее выслушать.

Щеки Маргарет окрасились румянцем, а глаза, еще мгновение тому назад погасшие и унылые, оживились. С первых же слов он должен понять, кто она такая, и отбросить подозрения, закравшиеся ему в голову. Проверяя ее, монах высказал их в своем полуприветствии-полувопросе.

— Вас, должно быть, послал мне Господь, Господь и Пресвятая Дева. Вы сказали, что она защитница всех девственниц. Попросите ее за меня, мне очень нужно ее покровительство.

Маргарет заметила, что его строгий взгляд смягчился. Выражение сочувственного внимания появилось на аскетическом лице.

— Я недостойный слуга Господа и тех, кто молит Господа. В чем ваша нужда, сестра моя?

Маргарет вкратце, опасаясь не успеть, рассказала монаху о том, как ее похитили из дому, силой доставили на корабль, а теперь по воле дона Педро де Мендосы увозят в Испанию.

Монах наклонил голову.

— Я знаю, — сказал он тихо.

— Вы знаете? Вы знаете? — повторила она с ужасом.

Неужели и он с ними в заговоре? Неужели надежды, связанные с ним, напрасны? Он обо всем знает и держится так безучастно.

— И если можно верить человеку на слово, мне также известно, что у дона Педро благородные намерения.

— Какое это имеет отношение ко мне?

— Прямое. Это значит, что у него нет злодейских или греховных, связанных с вами помыслов.

— Нет злодейских или греховных помыслов? А то, что он увез меня против воли? А то, что ко мне применили силу?

— Это грех, большой грех, — спокойно признал фрай Луис. — Но все же не такой большой и страшный, как я опасался вначале. Я опасался, что смертный грех поставит под угрозу спасение его души. А в море, более чем где-либо, должно блюсти душу свою в чистоте, готовясь предстать перед Создателем, ибо многие опасности подстерегают здесь и Всевышний может призвать к себе душу в любой миг. Но я признаю, что свершился грех. Вы хотите, чтобы я уговорил дона Педро искупить свой грех. Успокойтесь, сестра моя. Под моей защитой, под защитой Господа, которому я служу, вам никакое зло не страшно. Дон Педро либо сразу вернет вас домой, либо по прибытии в Испанию вы будете тотчас вызволены из плена.

В состоянии экзальтации Маргарет готова была рассмеяться: как, оказывается, легко разрушить планы дона Педро. Это путешествие больше не представляло для нее опасности. Защитой ей будет мантия святого Доминика[546], и, хоть Маргарет мало что знала об этом ревностном поборнике Христа, насаждавшем любовь к Нему огнем и мечом и неустанно воевавшем со всеми инакомыслящими, она верила, что отныне будет вечно его любить и почитать.

Фрай Луис переложил молитвенник и четки в левую руку и, воздев правую, вытянутыми перстами совершил крестное знамение над ее золотой головкой, прошептав что-то по-латыни.

Для леди Маргарет это был словно колдовской ритуал. Ее широко поставленные глаза чуть округлились от удивления. Фрай Луис прочел немой вопрос в ее недоумевающем взгляде, отметил, что она не склонила головы в ответ на его благословение. Сомнение, мелькнувшее в глазах монаха, быстро переросло в уверенность. Дон Педро зашел в своем грехе дальше, чем полагал, не желая бесчестить его подозрением, фрай Луис. Грех дона Педро внезапно приобрел огромные размеры по сравнению с самим похищением. Фрай Луис не ожидал, что благородный отпрыск семьи, прославленной в Испании своим благочестием, подарившей Испании примаса, способен на такой страшный грех. Похищенная им женщина, которую он хотел сделать своей женой и матерью своих детей, была еретичкой!

Сделав это страшное открытие, фрай Луис содрогнулся. Губы его сжались, лицо снова превратилось в безучастную маску. Он сложил руки в просторных рукавах шерстяной белой сутаны и, не сказав ни слова, повернулся и медленно побрел по палубе, размышляя о страшном грехе дона Педро.

Глава 15

СЦИЛЛА[547]

Фрай Луис был потрясен своим открытием, и ему потребовалось время, чтобы оправиться от шока и продумать, как он будет бороться с Сатаной за обреченную на погибель душу дона Педро де Мендосы-и-Луны. Благочестивый монах долго и горячо молил Господа, чтоб Он наставил его и дал ему сил. Поскольку фрай Луис искренне считал мир и его славу ничтожной тщетой, через которую надо пройти по пути в вечность, он не благоговел перед сильными мира сего, не признавал превосходства знати, не отличавшейся рвением в борьбе за веру. Он не стал бы служить королю, не почитавшему себя слугой Господа, он даже не признал бы его королем. Мирская власть, которую он отверг, надев сутану доминиканца, по его мнению, заслуживала презрения и насмешки, если ее нельзя было обратить на службу вере. Из этого следовало, что, не чуждый высокомерия, фрай Луис, невольно впав в смертный грех гордыни, не чтил ни мирских заслуг, ни званий. И все же, презирая мирскую знать, он должен был с ней считаться. Это было необходимо, ибо она могла творить зло. Поскольку своекорыстные люди заискивали перед знатью, часто требовалась большая твердость, чтобы противостоять ей и разрушать ее пагубные нечестивые замыслы.

Фрай Луис молил Господа дать ему эту твердость, и лишь на следующее утро он почувствовал боговдохновение и готовность к борьбе с дьяволом.

Дон Педро вышел подышать на корму; было довольно свежо, несмотря на солнце. Дон Педро был в дурном расположении духа, когда к нему подошел монах, но, поскольку тот не сразу обнаружил свои намерения, дон Педро не прерывал его, не выказывал недовольства.

Монах же повел речь издалека. Он не давал понять, к чему клонит, желая высказать все, что должно отложиться в душе дона Педро: ведь тот, разгадав замысел, поддался бы искушению положить конец его витийству. Фрай Луис произнес целую проповедь.

Сначала он рассуждал об Испании, ее славе, ее трудностях. Ее славу он расценил как знак Божьей благодати. Господь показал всем, что сейчас испанцы — избранный народ, и горе Испании, если она когда-нибудь позабудет о величайшей милости, которой была удостоена.

Дон Педро позволил себе усомниться, что разгром Непобедимой армады был проявлением Божьей милости.

Это сомнение воспламенило фрая Луиса. Не силы Неба, а силы тьмы содействовали поражению. И Господь позволил этому свершиться в наказание за смертный грех гордыни — одну из ловушек Сатаны, — ибо люди возомнили, что их слава — результат их собственных ничтожных деяний. Нужно было напомнить людям, пока они не погибли, что на земле ничего нельзя достичь без благословения Неба.

Логический ум дона Педро, впервые познавшего сомнение в то злополучное утро, когда он очнулся в бухте под поместьем Тревеньон, подсказывал ему с дюжину других ответов. Но он не поделился с монахом ни одним из них, зная, как тот их встретит.

Тем временем фрай Луис перешел к трудностям державы: завистливые враги за ее пределами, коварные враги внутри страны; первые подстрекают и поддерживают вторых. И поскольку Испания Божьей милостью и под Его защитой непобедима в прямой и честной борьбе, Сатана решил подорвать единство веры, делавшее ее неуязвимой, разжигая сектантские беспорядки внутри страны. Подорвать веру — значит подорвать силу. Евреи, эти враги христианства, воинство тьмы, изгнаны за ее пределы. Но остались новые христиане, часто впадающие в ересь иудаизма. Изгнаны и другие посланцы ада, последователи Мухаммеда. Но остались мавры, частенько впадающие в исламскую мерзость, и они продолжают развращать народ. К тому же среди испанцев много породнившихся с евреями и маврами лиц. Не у всякого испанского аристократа прослеживается в роду такая чистота крови, как у дона Педро де Мендосы-и-Луны. Но и чистота крови ныне не гарантия спокойствия, ибо она не спасает от яда ереси — яда, который, попав в тело, действует, пока не разрушит его полностью. И тому уже есть примеры, очень яркие примеры в самой Испании. Вальядолид стал рассадником лютеранства. Фрай Луис помрачнел. Саламанка превратилась чуть ли не в академию для еретиков. Ученики Лютера и Эразма наглеют день ото дня. Сам примас Испании Карранса, архиепископ Толедо, не избежал лютеранской ереси в своем катехизисе.

Это был уже верх преувеличения, и дон Педро прервал монаха:

— Обвинение было снято с архиепископа.

Глаза доминиканца вспыхнули священным гневом.

— Отступникам Божьим еще воздастся в аду за его оправдание. Семнадцать лет Карранса избегал застенков святой инквизиции, прикрываясь по наущению дьявола разными софизмами. Уж лучше бы он приберег их для костра. В таких делах не до споров и казуистики: пока люди болтают, зло растет, сами по себе споры порождают зло. Надо вскрыть чумные бубоны ереси, выжечь их очищающим пламенем навсегда. В огонь всю эту гниль! И аминь! — Монах выбросил вперед правую руку, будто для проклятия. Его беспощадная ненависть производила устрашающее впечатление.

— Аминь, — отозвался дон Педро.

Костлявая рука доминиканца вцепилась в черный бархатный рукав аристократа. Глаза горели фанатическим огнем.

— Такого ответа я и ждал, это достойный ответ благородного человека чистой крови, отпрыска великого рода Мендоса, всегда трудившегося во славу Божью, приумножая славу Испании.

— Разве я мог ответить иначе? Уповаю на то, что я верный сын матери-церкви.

— Не только верный, но и деятельный член воинства Христа. Разве вы не брат мне в некотором роде, не мой духовный брат в великом братстве святого Доминика? Вы — член третьего мирского ордена доминиканцев, посвященный в его таинства, обязанный хранить чистоту веры, уничтожать ересь, где бы она ни обнаружилась!

— Почему вы учиняете мне допрос, фрай Луис? — Дон Педро нахмурился. — К чему такая страсть?

— Я хотел испытать вас, ведь вы стоите на краю пропасти. Я хотел удостовериться, что вы крепки духом, что у вас не закружится голова и вы не падете в бездну.

— Я на краю пропасти? Я? Вы сообщаете мне нечто новое, брат. — Дон Педро расхохотался, сверкнув белыми зубами.

— Вам угрожает опасность утратить чистоту крови, которая до сих пор была безупречна. Вы сообщили мне, что матерью ваших детей станет еретичка.

Дон Педро все понял и, по правде говоря, удивился. Он не решился признаться фанатику, но в порыве страсти он и впрямь не думал об этой стороне дела.

На какое-то мгновение он растерялся. Дон Педро действительно был преданным сыном церкви и пришел в ужас, обнаружив собственное безрассудство в деле первостепенной важности. Но это быстро прошло. Если раньше он твердо уверовал в то, что леди Маргарет по своей воле станет его невестой, то теперь убедил себя, что для него не составит особого труда обратить ее в истинную веру. Так он и сказал, и его непоколебимая убежденность совершенно изменила ход мыслей монаха. Фрай Луис воспрянул духом, как человек, вдруг увидевший свет в кромешной тьме.

— Благословение Богу! — воскликнул он в благочестивом экстазе. — Поделом мне за слабость в моей собственной вере! Мне не дано было понять, брат мой, что Господь подвиг вас спасти ее душу.

И монах полностью переключился на эту тему. С его точки зрения, все действия дона Педро были оправданы, даже само насильственное похищение. Здесь не может быть сомнений: дон Педро поддался не плотскому вожделению — при одной мысли об этом монах содрогнулся в душе, — дон Педро спас девушку от грозившей ей страшной опасности. И спас он не столько прекрасное тело, созданное Сатаной для совращения мужчин, сколько ее душу, обреченную на вечное проклятие. Отныне он, фрай Луис, станет помощником дона Педро в благородном деле обращения ее на путь истинный. Он принесет девице, которой сама судьба предназначила столь высокое положение, свет истинной веры. Он возьмется за святое дело освобождения ее из еретических тенет, в коих она пребывала на своей мерзкой еретической родине, и, обратив ее в истинную веру, сделает достойной невестой графа Маркоса, достойной матерью его будущих детей.

Даже если бы у дона Педро возникло желание возразить фраю Луису, он бы не отважился. Но он и сам желал того же. Теперь, по зрелом размышлении, он понял, что Маргарет должна быть обращена прежде, чем он возьмет ее в жены.

Так фрай Луис получил разрешение заняться духовным перевоспитанием Маргарет.

Он приступил к делу с превеликой осторожностью, тщанием и рвением и в течение трех дней старательно подрывал бастионы, воздвигнутые, по его мнению, вокруг Маргарет Сатаной. Но чем больше он проявлял усердия, тем выше возводил свой вал Сатана, и смелые атаки фрая Луиса были безуспешны.

Поначалу его рассуждения заинтересовали леди Маргарет. Возможно, почувствовав интерес к самому предмету разговора, она стала прерывать фрая Луиса вопросами. Откуда он почерпнул эти сведения? Какими располагает доказательствами? И когда монах отвечал ей, Маргарет тут же обескураживала его каким-нибудь стихом из Библии, требуя согласовать его высказывания с этой цитатой из Священного Писания.

Для нее это была занимательная игра, ниспосланное Небом развлечение, помогающее как-то разнообразить тоскливые дни плавания, отвлечь внимание от ужаса настоящего и неопределенности будущего. Но для монаха это была мука. Простота Маргарет обезоруживала его, а непосредственность, с которой она задавала вопросы, и ее откровенные высказывания порой доводили его до отчаяния.

Фрай Луис никогда еще не встречал такой женщины, что, впрочем, было неудивительно. Его инквизиторская деятельность была связана с иудеями и впавшими в ересь обращенными маврами. Знание английского сталкивало его с английскими и другими моряками, заключенными за ересь в тюрьмы святой инквизиции. Но все они были людьми невежественными в вопросах религии, даже капитаны и владельцы судов. Они упрямо цеплялись за догматы еретической веры, в которой их воспитали, но неспособны были привести какие-то аргументы или ответить на его вопросы в ходе дознания.

Леди Маргарет Тревеньон была им полной противоположностью. Эта женщина читала и перечитывала Священное Писание — в основном за неимением другого чтения, — пока многое не заучила наизусть, сама того не сознавая. Добавьте к этому ясный восприимчивый ум, природную смелость и свободное воспитание, привившее манеру высказываться с предельной откровенностью. О том, что так старательно втолковывал ей фрай Луис, она никогда в прошлом не задумывалась. Отец Маргарет был человек не религиозный, склонявшийся душой к старому доброму католицизму. Он уделял мало внимания религиозному воспитанию дочери и предоставил ей самой воспитывать себя. Но если Маргарет никогда раньше активно не использовала свои познания в теологии, то теперь была готова проявить их, тем более что ей бросили своего рода вызов. Она удивлялась самой себе — с какой легкостью вела полемику, как быстро приходили ей на ум библейские стихи.

Фрай Луис был просто потрясен. Он пребывал в злобном отчаянии. Теперь он убедился на собственном опыте в правоте Отцов Церкви, выступавших против переводов и распространения Священного Писания. Какой сатанинский соблазн — отдать книги Священного Писания в руки тех, кто, ничего не понимая в них, обязательно извратит их содержание. Так коварство дьявола обратит средство спасения в орудие совращения.

И когда он высказал свое гневное обличение, Маргарет рассмеялась, как Далила[548] или Иезавель[549], выставляя напоказ свою белоснежную красоту; фраю Луису показалось, что она соблазняет его, как соблазнила дона Педро. Он прикрыл лицо руками.

— Vade retro, Sathanas![550] — выкрикнул он, и Маргарет рассмеялась еще громче.

— Итак, сэр монах, — насмешничала она, — я — Сатана и должна сгинуть. Галантностью вы не отличаетесь. Это простительно священнику, но непростительно мужчине. Я никуда не пойду. Я готова состязаться с вами, сэр, пока один из нас не падет в битве.

Монах открыл лицо и с ужасом взглянул на Маргарет. Он понял ее насмешку буквально.

— Пока один из нас не падет в битве, — повторил он и вскричал: — Пока не восторжествует Сатана, вы хотите сказать! О горе мне! — И с этими словами он выскочил из главной каюты, где атмосфера для него стала невыносимой. Фрай Луис надеялся, что соленый морской воздух на палубе поднимет его дух.

Вот уже третий день фрай Луис пытался наставить Маргарет на путь истинный, и этот день оказался роковым. Его преследовали сказанные ею слова: «Я готова состязаться с вами, пока один из нас не падет в битве». Это была угроза, прелестными лживыми губами угрозу изрек сам Сатана. Теперь монах понял все. Здесь, под сводом Господнего неба, ему пришло в голову, что он подвергается страшной опасности. Он, охотник, стал гонимым. Теперь он сознавал, что были моменты, когда его собственная вера на миг пошатнулась под влиянием правдоподобных доводов, бойких ответов, коими она уязвляла его, моменты, когда он начал подвергать сомнению учение церкви, смущенный предъявленной ему цитатой из Священного Писания, опровергавшей его слова. И он, ученый, поднаторевший в теологии, терпел это от женщины, девчонки-недоучки! Это было немыслимо, нелепо, она не могла дойти до всего своим умом. Откуда же она брала силу? Откуда? Конечно, она была одержима, одержима бесами.

В нем росло убеждение в правоте своей догадки, и убеждение подкреплялось не только полемическими способностями Маргарет.

Он зримо представил ее себе — хрупкая фигурка на покрытом подушками рундучке на фоне кормового иллюминатора; она смеется, откинув назад голову, словно распутница, золотисто-рыжие волосы будто вспыхивают от солнца, голубые глаза излучают завлекающую фальшивую искренность, бесстыдно низкий корсаж открывает белую шею, изгиб округлой груди. И он скользил по ней грешным взглядом. Фрай Луис и теперь не мог избавиться от навязчивого образа, хоть и прижимал ладони к глазам, будто желая выдавить их, сопротивляясь наваждению, с ужасом обнаружив, что Маргарет возбуждает его истощенную плоть.

— Изыди, Сатана! — прошептал он снова и жалобно, всей душой взмолился о помощи в борьбе со страшным соблазном плоти, так долго и яростно подавляемым, а теперь снова возникшим на его пагубу.

— Изыди, Сатана!

Чья-то рука легла ему на плечо. Монах вздрогнул, словно его прижгли каленым железом. Возле решетки люка, на которую он опустился, стоял стройный элегантный дон Педро, глядя на него с полуулыбкой.

— С каким дьяволом вы сражаетесь, фрай Луис?

Монах ответил ему затравленным взглядом.

— Я и сам хотел бы это знать, — пробормотал он. — Присядьте, — пригласил фрай Луис, и важный аристократ повиновался.

Наступила пауза, которую наконец прервал доминиканец. Он, все больше распаляясь, повел речь о колдовстве и демонологии, подчеркивая, что темные силы способны сделать греховным то, что изначально вовсе греховным не было. Подробно остановился на происхождении и природе дьявола, намекнул на множество средств и ловушек дьявола и опасности, вытекающие из их умелой маскировки. Антихрист, уверял он, был зачат от злого духа, точно так же как и проклятый ересиарх Лютер.

Проповедь продолжалась. Она была исполнена иносказаний и наскучила дону Педро.

— Какое все это имеет отношение ко мне? — справился он.

Монах наклонился к дону Педро и придавил его плечо рукой.

— Готовы ли вы поступиться вечным блаженством в обещанном вам Царствии Небесном ради эфемерного плотского удовольствия? — мрачно спросил доминиканец.

— Спаси меня Бог, конечно нет.

— Тогда остерегитесь, брат мой!

— Чего?

— Бог создал женщину, чтобы подвергнуть мужчину испытанию, — уклончиво ответил монах. — Горе тому, кто его не выдержит!

— Произнеси вы это по-китайски, я, возможно, понял бы вас лучше, — раздраженно сказал дон Педро.

— Эта женщина… — начал монах.

— Если вы имеете в виду леди Маргарет Тревеньон, извольте либо выражаться иначе, либо вообще молчите.

Дон Педро поднялся, еле сдерживая негодование. Но фрай Луис не утратил самообладания.

— Слова ничего не значат. Важен тот факт, который они выражают. Эта леди, милорд, не поддается обращению.

Дон Педро посмотрел на него, теребя бородку.

— Хотите сказать, что вы как проповедник не можете воздействовать на нее?

— Никто не сможет на нее воздействовать. Она одержима.

— Одержима?

— Да, она одержима дьяволом. Она прибегает к помощи нечистой силы. Она…

Склонившись к нему, дон Педро процедил сквозь стиснутые зубы:

— Замолчите, безумец! Вас обуяло тщеславие, вопиющая гордыня подсказывает вам: раз у вас не хватило ума убедить леди Маргарет, значит ее языком глаголет дьявол. Жалкая выдумка, частенько служившая оправданием бездарным служителям культа!

Монах, однако, пропустил обидное замечание мимо ушей.

— Все не так просто. Милостью Божьей мне было открыто такое, что следовало понять раньше своим человеческим умишком. У меня есть доказательство. Доказательство, вы слышите? Оно было бы и у вас, не околдуй она вас, не опутай своей дьявольской паутиной.

— Ни слова больше! — Дон Педро пришел в ярость. — Вы делаете слишком далеко идущие выводы, господин монах. Не испытывайте моего терпения, не то я могу и позабыть про ваше монашеское облачение.

Поднялся и монах. Он был на полголовы выше дона Педро, суров и непреклонен в своем инквизиторском рвении.

— Никакие угрозы не заставят замолчать человека, который, подобно мне, сознает свое право говорить правду.

— Так у вас есть такое право? — Дон Педро внешне не выказывал гнева. К нему вернулась присущая ему насмешливость, но сейчас в ней было что-то зловещее. — Запомните, у меня тоже есть кое-какие права на этом корабле, и среди них — право выкинуть вас за борт, если вы будете особенно докучать.

Фрай Луис отпрянул в ужасе, но не от угрозы, а от чувства, под влиянием которого дон Педро ее высказал.

— И вы это говорите мне? Угрожаете святотатством — не более не менее? Вы уже настолько заблудший, что поднимете руку на священника?

— Убирайтесь! — приказал дон Педро. — Ступайте, пугайте адом бедолаг на полубаке.

Фрай Луис сложил руки под накидкой, приняв прежний безучастный вид.

— Я пытался предостеречь вас. Но вы не слушаете предостережений. Содом и Гоморра[551] тоже не слышали предостережений. Берегитесь и помните об их судьбе!

— Я не Содом и не Гоморра, — последовал горький ответ. — Я дон Педро де Мендоса-и-Луна, граф Маркос, гранд Испании, и мое слово — главное на этом корабле, а мое желание — единственный закон. Не забывайте об этом, если не собираетесь вернуться на родину, как Иона[552].

Какое-то время фрай Луис стоял, глядя на него непроницаемым гипнотическим взором. Потом поднял руки и накинул на голову капюшон. В этом жесте было что-то символическое, словно он хотел подчеркнуть окончательность своего ухода.

Но монах не затаил злобы в сердце, сердце у него было очень жалостливое. Фрай Луис пошел молиться, чтобы Божья благодать снизошла на дона Педро де Мендосу-и-Луну и выручила из ловушки колдуньи, по наущенью Сатаны замыслившей погубить его душу. Теперь фрай Луис Сальседо был абсолютно в этом уверен. Как он сказал, у него было доказательство.

Глава 16

ХАРИБДА[553]

Через два дня вечером они бросили якорь в широком заливе Сантандер, укрытом зеленым амфитеатром гор с высоковерхой Вальнерой в глубине, стоящей особняком от горной цепи Сьерра-де-Исар.

Эти два последних дня на борту корабля при внешнем угрюмом спокойствии были мучительны. Фрай Луис ни разу не подошел к леди Маргарет, и в том, что он ее избегал, было нечто зловещее и таило угрозу. Тем самым он давал понять, что оставил надежду на ее обращение. Дважды он пытался возобновить разговор на эту тему с доном Педро, и, выслушай его, дон Педро извлек бы пользу для себя, ибо понял бы, откуда ему угрожает опасность. Но так уж сложились обстоятельства, что терпение дона Педро истощилось. Присущие ему гордость и надменность подсказывали, что он уже вытерпел от фанатика больше дозволенного. Благочестивость требовала от него известного смирения, но всему есть предел, а самонадеянный монах уже перешел все границы. Утвердившись в этой мысли, дон Педро грубо оборвал монаха, подчеркнув свое высокое положение в обществе, и припугнул, что выбросит его за борт. Это лишь подкрепило уверенность доминиканца, что сделанные им ужасные выводы верны.

С леди Маргарет дон Педро держался замкнуто, почти угрюмо. Им овладело беспокойство. Он опасался крушения своих надежд. Маргарет спокойно и твердо отвергала все предложения, постоянно напоминая дону Педро, что его неблагодарность заставила ее пожалеть о гостеприимстве, оказанном ему в Тревеньоне. Он пытался убедить ее в обратном, но она пресекала все попытки. Как бы он ни выкручивался, Маргарет возвращала его к исходной позиции.

— Есть факт, — настаивала она, — проступок, которому ничто в мире не может служить оправданием, так зачем суетиться понапрасну, ища несуществующее?

Твердость Маргарет, еще более впечатляющая при внешней невозмутимости, заронила зерно отчаяния в его сердце. Он размышлял о своем положении в свете, которое он ей предложил. Это удовлетворило бы любую женщину. Ее упрямство раздражало. Он мрачнел, терзаясь своей мукой, и это сказалось на его характере, рыцарском по природе.

Взрыв последовал после двух дней угрюмого молчания и враждебных взглядов. Это произошло, когда они бросили якорь в заливе Сантандер тихим октябрьским вечером.

Маргарет сидела в большой каюте. Ее тревога обострялась сознанием, что путешествие подошло к концу и надо приготовиться к войне в новых условиях. Но они были ей неизвестны, равно как и то, чем отныне она будет обороняться.

— Мы прибыли, — возвестил дон Педро. Он был бледен, зол, его темные глаза горели.

Она помолчала, взвешивая свои слова.

— Хотите сказать, что вы прибыли, сэр. Для меня путешествие не кончилось: это лишь часть утомительного плавания, которое вы мне навязали.

Дон Педро согласился, намеренно неправильно истолковав ее слова.

— Вы правы. Завтра мы продолжим путешествие по суше. Нам осталось проделать еще несколько лиг. Но это не очень далеко. Через три-четыре дня мы будем в моем доме в Овьедо.

— Не верю, — ответила она с присущей ей внешней невозмутимостью.

Маргарет полагалась на фрая Луиса. И это несмотря на то, что он несколько дней избегал ее, что его последние беседы с ней были связаны с ее обращением в истинную веру. Маргарет поверила в обещание защитить ее, в природную добродетель и доброту монаха.

— Не верите? — Дон Педро усмехнулся и подошел к ней поближе.

Маргарет сидела на устланном подушками рундучке возле высоких кормовых иллюминаторов. Лицо ее в полумраке казалось белым пятном, и, напротив, скудный свет, проникавший в каюту, хорошо освещал лицо дона Педро, искаженное злой насмешкой.

Постоянное хладнокровное противостояние Маргарет его воле, полное равнодушие к его любви, которая могла бы сделать из него святого, быстро превращали его в дьявола. Он сознавал, что за дни, проведенные на корабле, в нем неуклонно происходила перемена: его любовь превращалась в ненависть.

Вместе с тем дон Педро признался себе, что готов ради своей любви на последнюю жертву: он отдал бы жизнь за Маргарет. Но в ответ он получал лишь ледяное презрение и неизменный отказ. Его нынешним побуждением было наказать ее за строптивость и глупость, силой заставить считаться с ним, овладеть ею, чтобы доказать свою власть, сломать ее духовно и физически.

— Не верите? — повторил он. — А кому вы верите?

— Богу, — сказала Маргарет.

— Богу! Богу еретиков? Он защитит вас?

— Он защитил мой народ, — напомнила Маргарет, — когда на него обрушилась Непобедимая армада. Испания относилась к Англии так, как вы относитесь ко мне. Это как сладкий сон и жестокое пробуждение. Возможно, и вас ждет такое же пробуждение, дон Педро.

Он отшатнулся от нее и с досадой хлопнул кулаком по ладони. Потом дон Педро снова подошел к Маргарет. Он смягчился и заговорил с ней, как влюбленный:

— Мы произносим слова, которые никогда не должны говорить друг другу. Если бы вы проявили благоразумие! Безрассудство — вот главное препятствие. Ваша строптивость отдаляет вас от меня. Как бы униженно я ни молил, вы не внемлете, вы уже заранее настроены на отказ.

— Какая поразительная скромность, сэр. Из ваших речей следует, что вы завоюете сердце любой женщины, стоит ей вас послушать.

— Это извращение смысла моих слов. Конечно, если вы забыли все, что я говорил вам, когда вы поднялись на борт…

— Вернее, когда меня туда втащили.

— Я говорил о силе, действующей помимо нас, — продолжал он, не обращая внимания на поправку, — о своем убеждении: раз она так притянула меня к вам, вы тоже почувствуете подобное притяжение, если не будете сопротивляться. Послушайте, Маргарет! — Дон Педро опустился возле нее на колено. — Я люблю вас, доверьтесь мне, вас ждет блистательное будущее. Пути назад нет. Даже если бы я дал вам волю, уже поздно. Вы пробыли неделю со мной на корабле всецело в моей власти. Ясно, какие возникнут предположения, и поправить дело можно, лишь выйдя за меня замуж. Соглашайтесь. На корабле есть священник, и он…

— Предположения! — прервала его Маргарет. — Так знайте же: когда я расскажу свою историю, никому в Англии не придет в голову дурно подумать обо мне.

Дон Педро поднялся, вспыхнув от гнева, и, отбросив привычную вежливость, пригрозил:

— Предположения могут стать оправданными. Доселе меня сдерживали лишь сила и благородство моей любви.

Она вскочила, задохнувшись от возмущения.

— Господи, вы еще смеете говорить со мной о любви! Это мошенничество! Вы же джентльмен!

— Джентльмен? — Дон Педро рассмеялся. — Какая наивность! Разве вам не известно, что лоск джентльмена — всего лишь платье? Я могу предстать перед вами в нем, а могу и без него. Выбирайте, мадам. Впрочем, нет. В словах более нет нужды. Совсем скоро вы войдете в мой дом в Овьедо. Решайте сами, в качестве кого вы там будете жить. Если вы умны, то войдете туда моей женой и обвенчаетесь со мной до того, как мы сойдем на берег. — С этими словами дон Педро стремительно вышел из каюты, хлопнув дверью так, что задрожали переборки.

Разгневанная и униженная, Маргарет опустилась на подушки, не в силах унять дрожь; впервые самообладание покинуло ее, и она разразилась слезами злости и отчаяния.

И в эту горькую минуту перед ее мысленным взором возник Джервас — рослый, смеющийся. Вот человек с чистыми руками и чистой душой, настоящий джентльмен. А она обидела Джерваса из-за пустого флирта с этим испанским сатиром, из-за собственной глупой неосторожности позволила дону Педро вообразить, что он может помыкать ею как ему вздумается. Она играла с огнем, и — видит Бог! — он вырвался наружу и теперь не только опалит ее, но и погубит. Маленькая дурочка, тщеславная, пустоголовая маленькая дурочка была польщена вниманием человека, которого почитала значительным лишь потому, что он повидал мир и пил жизнь полною чашей. Тяжела расплата за легкомыслие.

— Джервас, Джервас! — тихо позвала она в темноте.

Если бы только Джервас был здесь, она бы пала перед ним на колени, очистила свою совесть, признавшись в содеянной глупости, а главное, открыла бы ему, что всегда любила и будет любить лишь его одного.

Потом она вспомнила о фрае Луисе и воспрянула духом, уповая на его защиту. На борту корабля он был бессилен, несмотря на свое священническое звание. Но теперь, на суше, он может призвать на помощь других и утвердить свою власть, вздумай дон Педро оспорить ее.

Надежда укрепилась в Маргарет, когда она услышала сквозь тонкую дверь каюты разговор дона Педро с Дюклерком; Паблильос подавал им ужин. Дон Педро ранее приглашал ее к столу, но она, извинившись, отказалась, и он не настаивал.

Дон Педро говорил с Дюклерком по-французски, хоть хозяин судна прекрасно объяснялся по-испански. Но дон Педро взял за правило обращаться к каждому на его родном языке. Сейчас он поинтересовался, что задержало фрая Луиса, почему он не вышел к столу.

— Фрай Луис сошел на берег час тому назад, монсеньор, — последовал ответ.

— Вот как? — проворчал испанец. — Даже не изволил попрощаться? Тем лучше, избавились от каркающей вороны.

Сердце Маргарет дрогнуло. Она догадалась, по какому делу ушел монах, и порадовалась, что дон Педро ни о чем не догадывается.

Она не ошиблась, полагая, что уход фрая Луиса связан с ее спасением. Разница была лишь в том, что Маргарет вкладывала в это слово иной смысл.


Спасение, в понимании фрая Луиса, пришло на следующее утро. Маргарет поднялась чуть свет после бессонной ночи, когда надежда то и дело сменялась беспокойством; она оделась и вышла на палубу задолго до того, как проснулся дон Педро, боясь задержать фрая Луиса, как бы рано он ни явился.

А в том, что он вернется, она не сомневалась; и снова ее уверенность подтвердилась, ибо он появился рано, а с ним — множество джентльменов в черном. У каждого из них была шпага, а у некоторых еще и алебарда.

Испанские матросы толпились у фальшборта, наблюдая за подплывающей к ним баркой. Они перешептывались с удивлением и страхом, ибо не заблуждались относительно эскорта, сопровождавшего фрая Луиса. Это были служители инквизиции, чье появление нарушало покой любого человека, как бы ни была чиста его совесть.

Капитан Дюклерк, услышав шепот матросов и заметив их беспокойство, послал в каюту юнгу — известить дона Педро. Узнав о незваных гостях, тот немедленно вышел на палубу. Он не волновался, хоть и был чрезвычайно заинтригован. Несомненно, полагал он, это какая-то формальность, введенная для иностранных судов новым указом инквизиции.

Дон Педро подошел к шкафуту как раз в тот момент, когда фрай Луис, поднявшись по трапу, послушно спущенному командой, ступил на палубу. За ним поднимались шестеро в черном.

Маргарет, взволнованно следившая за их приближением с кормы, готова была спуститься по трапу, когда подошел дон Педро. Он слышал, как она радостно окликнула монаха, и, обернувшись, увидел ее радостную улыбку и приветственный взмах руки. Дон Педро нахмурился: в душу его закралось сомнение. Уж не предательство ли вершилось у него за спиной? Может быть, монах в сговоре с Маргарет намеревался разрушить его планы? Неужто самонадеянный доминиканец отважился вмешаться в дела графа Маркоса?

Сомнения дона Педро относительно причин вмешательства быстро рассеялись. Реакция монаха на приветствие Маргарет была красноречивее слов.

В ответ на ее приветственный жест фрай Луис поднял руку и указал на Маргарет взошедшим на борт корабля вслед за ним. Непроницаемо-холодное выражение лица монаха и суровость ответного жеста придали ему угрожающий характер. Фрай Луис что-то быстро сказал своим спутникам по-испански. У дона Педро, услышавшего его слова, перехватило дыхание: это была команда, и люди в черном решительно двинулись вперед. Фрай Луис отступил в сторону, наблюдая за ходом событий. Оттесненные служителями инквизиции матросы перешли на другую сторону и, сгрудившись у фальшборта или поднявшись на ванты, во все глаза смотрели на происходящее.

Маргарет в нерешительности остановилась на полпути и нахмурилась, заподозрив в зловещих действиях то, что она не ожидала. Внезапно дон Педро встал между ней и приближавшимися людьми в черном. Они замерли на месте, усмотрев в этом вызов.

— Что здесь происходит? — спросил он. — Зачем вам понадобилась эта дама?

Служителей инквизиции сдерживало уважение к его высокому положению. Один или двое вопрошающе посмотрели на фрая Луиса. Его ответ был обращен к аристократу.

— Отойдите в сторону, господин граф! — Монах говорил повелительным тоном. — Не оказывайте сопротивления святой инквизиции, иначе и вы навлечете на себя ее немилость. В настоящее время обвинения не выдвигаются против вас. Вы — жертва колдовских чар женщины. Остерегитесь: как бы вам из жертвы не превратиться в обвиняемого.

Дон Педро побагровел от негодования.

— Милостивый Боже! — воскликнул он, осознав в полной мере, какая страшная беда грозит леди Маргарет.

Упоминание о колдовских чарах прояснило все, как вспышка света. Он припомнил беседы о колдовстве и демонологии, которые вел с ним монах. Теперь до него дошло, какой смысл имели столь пространные рассуждения. Дон Педро представил во всех деталях, что будет предпринято дальше. Сейчас трудно утверждать, что питало его гнев — намерение монаха отнять у него самое дорогое для него существо или внезапное осознание того кошмара, на который он обрек Маргарет своей опрометчивостью. Но его первая реакция и все последующее поведение свидетельствуют, что, движимый самыми благородными побуждениями, он проявил запоздалое самопожертвование ради женщины, которую, вероятно, искренне любил.

Истинная вина дона Педро перед Маргарет состояла в том, что его любовь была чересчур самонадеянной, слишком многое он принимал за само собою разумеющееся; это было естественным выражением надменности, присущей одному из самых знатных людей Испании, баловню фортуны.

Совершенно очевидно, что сейчас он был ослеплен яростью, толкавшей его на необдуманный поступок, ставивший под угрозу не только жизнь, но — по его представлениям — и спасение души. Я склонен думать, что дон Педро внезапно ощутил в тот момент величайшую тревогу за судьбу Маргарет.

Он шагнул вперед, высокомерно откинув обнаженную голову, с силой опустив левую руку на эфес шпаги. Дон Педро заранее приготовился сойти на берег и был одет и обут для предстоящего путешествия, что было весьма удачно или неудачно — как читателю угодно.

Его сверкающие глаза встретили спокойный, почти грустный взгляд фрая Луиса.

— Убирайтесь с корабля и забирайте с собой весь ваш инквизиторский сброд, — процедил сквозь зубы дон Педро, — не то я выброшу вас в воду.

— Ваши слова сказаны во гневе, сэр, — с упреком произнес фрай Луис. — Я вас прощаю. Но снова предостерегаю: оказывая сопротивление, вы становитесь соучастником преступления этой еретички и ведьмы, которую мы имеем законное право арестовать. Я вас предупредил, дон Педро.

— Предупредил! Нахальный монах, это я вас предостерегаю: последствия могут быть таковы, что вас не спасет и пропотевшая сутана. — И, властно повысив голос, позвал: — Дон Диего!

Управляющий появился с другой стороны трапа. Он был бледен и дрожал. Дон Педро быстро отдавал распоряжения.

— В сетке возле грот-мачты лежат мушкеты. Надо немедленно раздать их матросам, пусть выбросят этот сброд за борт.

Дон Диего колебался. Велико было его благоговение перед графом, хозяином, но еще большее благоговение он испытывал перед церковью-воительницей, которая могла расправиться даже со знатью королевского рода. И матросы были охвачены страхом. Никто из них и пальцем не пошевельнет, чтобы выполнить подобную команду, если она исходит не от короля.

Опасаясь, что они все же поддадутся искушению, фрай Луис в резкой форме предостерег их и тут же приказал служителям арестовать женщину, какое бы сопротивление им ни оказывалось.

Люди в черном снова шагнули вперед. Дон Педро заслонил собой Маргарет и преградил им путь. Маргарет не протестовала: она не уловила смысла пререканий, но по выражению лица монаха и его поведению поняла, что, каковы бы ни были его намерения, он относится к ней враждебно. Хоть в замешательстве она не разобралась еще, кто ей друг, а кто враг, люди в черном с белыми вышитыми крестами на камзолах, безоговорочно выполнявшие распоряжения доминиканца, не внушали доверия.

Дон Педро выхватил шпагу и взялся левой рукой за кинжал, висевший у пояса.

— Святотатство! — осуждающе произнес монах, и Маргарет поняла это слово.

— Стоять! — с яростью выкрикнул дон Педро, хоть служители инквизиции и без того замерли на месте.

Впрочем, они тут же обнажили шпаги и снова двинулись вперед, призывая дона Педро подчиниться, иначе его ждет кара за кощунственное сопротивление святой инквизиции.

Дон Педро язвительно ответил им яростной бранью. Он снова призвал себе на помощь дона Диего и команду. Но они не двинулись с места, сбившись в кучу, как испуганные овцы. Дон Педро обзывал их собаками, трусами, поносил последними словами. Он стоял спиной к трапу, заслоняя собой бледную, испуганную Маргарет, один против всех. Он издевался над инквизиторами, предлагая им совершить путешествие на его шпаге в рай своих грез или в ад, о котором проповедовал фрай Луис. Дон Педро богохульствовал, и слушавшие его поняли, что участь его будет решена, как только сказанное им станет известно инквизиторам веры.

Когда наконец они напали на дона Педро, он проколол одному из них шею кинжалом и вонзил шпагу в живот другому. Но они все же одолели его, вытащили на палубу и стянули кожаными ремнями, превратив в живой беспомощный тюк.

Разделавшись с ним, они переключили свое внимание на женщину, еретичку и ведьму, за которой, собственно, и явились сюда.

Маргарет стояла, гордо вскинув голову. Они подошли и грубо схватили ее. Они поволокли бы ее силой, вздумай она оказать сопротивление. Желая избежать позора, она сама торопливо сбежала с трапа.

— Что это значит? — обратилась она к фраю Луису. — Вот какую защиту вы предлагаете женщине, попавшей в беду, девственнице, молившей вас о милосердии, положившейся на ваш священнический сан! Что все это значит, сэр?

В мрачных глазах фрая Луиса отражалась мировая скорбь.

— Как это ни горестно, сестра моя, но вы на греховной стезе. Я понимаю, что страна ваша погрязла в еретическом безбожии. Но яд проник и в вас. Пойдемте со мной, и вы обретете духовное здоровье. Мы очистим вас от яда, на вас снизойдет благодать, и вы свернете с греховного пути, на который вас толкнул Сатана-искуситель. В лоне истинной веры вы найдете бесконечное сострадание. Не бойтесь, сестра моя.

Все это казалось Маргарет кошмарным сном: высокий сухопарый монах со впалыми щеками и горящими глазами, два бородатых служителя в черном, стоявшие справа и слева от нее, меж двумя другими — связанный дон Педро с кляпом во рту и в разорванном до пояса камзоле; черная фигура на палубе в луже крови и змеящийся от нее ручеек; сбившиеся в кучку испуганные матросы, мачты, реи, ванты, а впереди — узкая полоска опаловой воды, зеленый склон горы, испещренный белыми домиками меж садов и виноградников, беспорядочно раскинувшийся вокруг огромного замка город, мирно сверкающий в лучах утреннего солнца.

Это и была легендарная страна Испания, владычица мира.

Глава 17

СВЯТАЯ ИНКВИЗИЦИЯ

Вероятно, фрай Луис утром заранее обо всем договорился с представителями святой инквизиции в Сантандере еще до того, как явился со служителями на борт «Девушки из Нанта». Когда они сошли с барки на мол, пленников уже поджидали лошади, мул с тележкой, небольшая группа копьеносцев. Они не теряли времени даром. При большом стечении людей всех сословий и званий, привлеченных появлением служителей инквизиции, леди Маргарет усадили в повозку, а дона Педро на лошадь меж двух верховых; монах, подоткнув сутану, уселся на мула, остальные — на лошадей; и вся компания, человек двенадцать, двинулась в путь.

Поскольку поместья гранда из Астурии дона Педро де Мендосы-и-Луны находились в провинции Овьедо, было решено доставить его в Овьедо вместе с женщиной, обвиненной в том, что она его околдовала. Святая инквизиция распоряжалась всеми богатствами страны. Никому, кроме королевских гонцов, лошадей не меняли так часто, как инквизиторам. Пленники и конвоиры быстро ехали вдоль берега океана. С другой стороны дорогу замыкала цепь гор. Они покинули Сантандер ранним утром 5 октября, и почти в то же время в Гринвиче Джервас Кросби и Оливер Трессилиан ступили на борт «Розы Мира», чтобы начать погоню. Но партия фрая Луиса продвигалась так быстро, что уже в воскресенье днем запыленные, усталые путники на вконец измотанных лошадях подъезжали к храму в Овьедо, покрыв больше сотни миль за неполных четыре дня.

Леди Маргарет сильно укачало в повозке, она не представляла, куда ее везут и зачем, вся поездка была продолжением кошмара, начавшегося на палубе корабля в четверг утром. Впоследствии она вспоминала, что большую часть пути провела словно в дурмане, плохо воспринимая все окружающее. Маргарет ясно сознавала лишь, что дон Педро из-за своей самонадеянной глупости угодил вместе с ней в ловушку. Какая бы опасность ей ни угрожала, замыслам дона Педро не суждено было сбыться.

Но, не разбившись о скалы Сциллы, она попала в водоворот Харибды.

Все эти дни ей хотелось поговорить с фраем Луисом. Но он держался сурово и отчужденно и старательно избегал ее общества, даже когда они останавливались перекусить, отдохнуть или поменять лошадей.

Дон Педро, освобожденный от кляпа и ремней, ехал меж двух охранников, и можно себе представить, что творилось у него в душе. О настроении дона Педро и говорить не приходится.

Оказалось, однако, что в Овьедо путешествие не кончается. Они провели там лишь ночь, и в таких ужасных условиях, в какие леди Маргарет еще никогда в жизни не попадала. Дон Педро де Мендоса был первым аристократом Астурии, в провинции же Овьедо, где у него были огромные поместья, выше его почитали лишь короля. Судебное преследование графа в самом сердце провинции, где его влияние так велико, было серьезным шагом, могущим повлечь за собой еще более серьезные последствия. Инквизиторы Овьедо решили избежать такой ответственности из чувства обычной предосторожности, рассудив, что это не противоречит их долгу перед святой инквизицией. Они считались не только с мирской значимостью дона Педро: он был весьма влиятельным лицом и в духовных, даже инквизиторских кругах, ибо генеральный инквизитор дон Гаспар де Кирога, кардинал-архиепископ Толедо, приходился ему дядей. Этот факт налагал на инквизиторов двойную ответственность. Поразмыслив, они избрали не только благоразумный, но и единственно правильный путь.

Дон Педро и женщина, ответственная, по утверждению фрая Луиса Сальседо, за то, что против него выдвинуто столь суровое обвинение, отправлялись в Толедо. Там его будут судить, там он будет под присмотром генерального инквизитора, своего дяди. Причиной такого, засвидетельствованного нотариусом трибунала в Овьедо, решения было высокое положение в обществе дона Педро де Мендосы-и-Луны и особый характер прегрешения.

Фрай Луис сразу понял, чем руководствовались местные инквизиторы, счел их поведение трусливым и пытался настоять на своем: несмотря на все опасности и мирские соображения, суд должен состояться в Овьедо. Но его аргументы отвергли, и наутро доминиканцу пришлось вместе со своими пленниками отправиться в длительную поездку на юг, в Толедо.

Они провели в дороге неделю. Выехав из Астурии через ущелья Кантабрийских гор в долины Старой Кастилии, они миновали Вальядолид и Сеговию, пересекли горы Сьерра-де-Гвадаррама и спустились в плодородную долину Тахо. Конечно, подобное путешествие было бы интересно для английской леди, если бы все ее мысли не были заняты нынешними страданиями и мрачными предчувствиями. И все же Маргарет не теряла надежду на спасение, ведь она была подданной Англии. В Овьедо у нее не было возможности передать через какого-нибудь правительственного чиновника просьбу о защите французскому послу, поскольку английский был отозван. Но она еще воспользуется этой возможностью, когда ей предъявят официальное обвинение и она предстанет перед судом.

Удобный случай представился Маргарет на следующий день по прибытии в Толедо.

Пленников разместили в святой обители, так именовали дворец-тюрьму инквизиции. Длинное двухэтажное здание на узкой улочке близ Санто-Доминго-эль-Антигуа мало чем отличалось от других дворцов Толедо, где исключением был лишь венчавший город великолепный Алькасар. Вследствие мавританского влияния, доминировавшего не только в архитектуре, но и в повседневной жизни города, святая обитель была обращена к улице глухой стеной. Еще лет десять тому назад арабская речь в Толедо звучала так же естественно, как испанская, пока не вышел специальный указ, запрещавший горожанам говорить по-арабски.

Таким образом, длинное белое здание являло миру глухую стену — свое лицо, столь же непроницаемое, как и у инквизиторов, трудившихся в замке не покладая рук для утверждения чистоты веры. Широкий портал в готическом стиле закрывался двойными массивными воротами из дерева с рельефными железными украшениями. Над порталом был укреплен щит с изображенным на нем зеленым крестом святой инквизиции — два грубо срубленных сука, на которых еще остались веточки с набухшими почками, а под ним девиз: «Exsurge Domine et judica causam tuam»[554]. В одной створке массивных ворот была прорезана маленькая дверь, в другой — на уровне человеческого роста — зарешеченное отверстие с небольшим ставнем. Через главный вход в готическом стиле вы попадали в облицованный камнем зал; деревянная лестница справа вела на второй этаж. Тут же, справа, из дальнего угла зала уходил в никуда вымощенный плитами и похожий на туннель коридор. В начале его каменные ступени слева вели в подземелье, где помещались погреба и темницы. Через вторые ворота с обрешеткой наверху был виден залитый солнцем внутренний дворик, вокруг которого располагался замок, — зеленые кусты, цветы, виноградные лозы на шпалерах, поддерживаемых гранитными колоннами, фиговое дерево у кирпичной стены. А дальше взор приковывал тонкий мавританский ажур крытой аркады. Там, читая молитвы, медленно расхаживали парами монахи-доминиканцы в черно-белом облачении. Из дальней часовни доносился запах ладана и воска. Казалось, что здесь царит всеобъемлющий мир и покой.

Не один злосчастный иудей, заблудший мавр, христианин, подозреваемый в ереси, доставленный сюда служителями инквизиции, чувствовал, как уходит страх, а взамен появляется уверенность, что в таком месте с ним ничего плохого не случится. Первое впечатление подкреплялось доброжелательным отношением судей.

Такая доброжелательность приятно удивила леди Маргарет наутро после прибытия в Толедо. Ее привели из убогой камеры, где были стол, стул и соломенный тюфяк и где Маргарет провела, кипя от возмущения, страшную бессонную ночь.

Стражи, два мирских брата-доминиканца, провели ее в маленькую комнату, где уже ждали судьи. Окна комнаты выходили в сад, но были расположены так высоко, что, пропуская массу воздуха и света, не давали никакого обзора.

В этой казенной комнате с белеными стенами заседал духовный суд, призванный провести расследование по ее делу. За длинным сосновым столом с распятием и Евангелием в кожаном переплете меж двух высоких свечей сидели в сутанах с капюшонами трое: председательствующий фрай Хуан де Арренсуэло, по правую руку от него — священник епархии, по левую — помощник прокурора. Сбоку, судя по перьям, дощечкам и чернильнице, — нотариус трибунала, а рядом с ним — человек, не входивший в состав суда и даже по существующим правилам не должный присутствовать на заседании. Это был доносчик, фрай Луис Сальседо, допущенный к участию в заседании отчасти из-за особого характера дела, когда сокрытие личности доносчика не имело смысла, отчасти из-за прекрасного знания им языка обвиняемой, что делало его присутствие в суде необходимым.

Деревянная скамья у стены и табуретка возле стола довершали унылую обстановку.

Доставленная охранниками леди Маргарет разительно отличалась от раболепных, панически испуганных пленников, обычно представавших перед трибуналом. Она держалась гордо, почти высокомерно — твердая походка, высоко поднятая голова, морщинка досады, неудовольствия, чуть ли не угрозы, меж красивых бровей. Так важная леди взирает нахмурившись на мелких чиновников, чинящих ей помехи.

И ее красота, непривычная в здешних краях, сама по себе могла взволновать этих аскетов. На Маргарет было все то же темно-красное бархатное платье с узкими фижмами, не скрывавшими гибкой стройности ее тела. Низко вырезанный корсаж открывал снежной белизны шею. Прелестное утонченное лицо было бледно: усталость и напряжение стерли нежные краски. Но бледность лишь оттеняла чистоту и девственность. Решительная линия рта подчеркивала достоинство и добродетель; ясный и твердый взгляд голубых глаз свидетельствовал о чистой совести и присущей ей гордости.

Инквизиторы молча смотрели на приближавшуюся Маргарет. Потом они опустили прикрытые капюшонами головы. Возможно, величавость, спокойствие, красота, веяние чистоты и достоинства, исходившие от Маргарет, вызвали у них опасение: как бы не проявить слабость в исполнении своего сурового долга, созерцая эти внешне приятные и зачастую обманчивые черты. Лишь фрай Луис, сидевший с непокрытой головой, смотрел на нее в упор, и в его мрачных, глубоко посаженных глазах застыл немой вопрос. Он задавался им снова и снова, ведь ему предстояло объяснить трибуналу, как ловко и хитро Сатана вооружает своих слуг.

Охранники сделали ей знак остановиться. Фрай Хуан что-то быстро сказал по-испански, один из охранников наклонился, поставил перед столом табурет и указал на него Маргарет. Она вопросительно взглянула на инквизитора, и тот кивнул. Маргарет опустилась на табурет, положив на колени руки.

Фрай Хуан подал знак, и охранники отошли в сторону. Он слегка наклонился вперед, внимательно разглядывая Маргарет. Свет, отраженный от белых стен, освещал его затененное капюшоном лицо. Худой, бледный, темноглазый, с грустным добродушным ртом, председатель суда казался мягким, милостивым человеком. Он говорил низким ровным голосом, мягким и вкрадчивым тоном, внушавшим доверие и даже симпатию. Голос соответствовал внешности и был на редкость благозвучным. Не доверять человеку с таким голосом, бояться его было просто невозможно: он был тверд, но порой в нем звучала почти женская нежность. Священник епархии был пониже ростом, румяный, с веселым огоньком в глазах и насмешливым ртом. Помощник прокурора, жесткий, с идущими от носа резкими складками и отвислыми щеками, походил на бульдога.

Инквизитор обратился к Маргарет по-английски. Он говорил правильно, хоть и несколько неуверенно. Его назначение председателем суда и объяснялось тем, что он владел английским. Сначала фрай Хуан поинтересовался, знает ли она испанский или французский. Получив отрицательный ответ, инквизитор вздохнул.

— Тогда я постараюсь говорить с вами на вашем родном языке. В крайнем случае мне поможет фрай Луис Сальседо.

Так мог беседовать с Маргарет врач, к которому она обратилась за консультацией по поводу своего здоровья, или мавританский купец, надеявшийся уговорить ее сделать у него покупки. Инквизитор тем временем спрашивал, выполняя необходимые формальности, ее фамилию, возраст, место обитания. Нотариус с помощью фрая Луиса тотчас заносил эти сведения в протокол.

— Мы располагаем данными, что вас, к сожалению, воспитали в лютеранской ереси, — продолжал инквизитор. — Вы это признаете?

Она слегка улыбнулась, и это очень удивило членов трибунала: им было непривычно наблюдать улыбку на лице обвиняемого, особенно после вопроса, инкриминирующего преступление.

— Мне представляется, сэр, что мое признание или отрицание этого факта не имеет к вам никакого отношения.

Фрай Хуан на мгновение оторопел.

— На нас возложена обязанность охранять чистоту веры и подавлять все, что ей угрожает, — мягко заметил он.

— В Испании, — уточнила Маргарет. — Но я попала в Испанию не по своей воле. Меня привезли сюда насильно. Я здесь в результате преступления, совершенного испанским джентльменом. Испанские законы, светские и духовные, если они претендуют на справедливость, интересуют меня лишь постольку, поскольку они могут исправить причиненное мне зло и содействовать моему немедленному возвращению на родину. Я представляю себя перед испанским судом, светским или духовным, лишь в роли истца, добивающегося восстановления справедливости.

Фрай Хуан перевел ее слова другим членам трибунала. На их лицах отразилось удивление, и после минутной растерянности в разговор вступил фрай Луис:

— Нужны ли другие доказательства справедливости моего обвинения? Она придерживается буквы закона и спорит с дьявольским искусством, как опытный адвокат. Вы когда-нибудь видели женщину, столь совершенно владеющую искусством полемики? Обратите внимание, как она спокойна, с каким наглым презрением держится. Представала ли перед трибуналом такая женщина? Разве вы не понимаете, откуда она берет силу, откуда черпает готовые ответы?

Фрай Хуан махнул рукой, чтобы он замолчал.

— Вы присутствуете здесь в качестве свидетеля, фрай Луис, а не в качестве адвоката защиты или обвинения. Отвечайте, будьте любезны, на вопросы, которые вам, возможно, зададут, и придерживайтесь известных вам фактов. А делать выводы и высказывать суждения предоставьте нам.

Фрай Луис склонил голову, принимая мягко высказанный упрек, а председатель трибунала обратился к Маргарет:

— Суды, светские и духовные, имеют свои правовые нормы, и настаивать на их соблюдении — законно и справедливо. Они судят, какой ущерб человек нанес человеку. Но трибунал святой инквизиции занимается более высокими материями, ибо судит об ущербе, нанесенном человеком Богу. И тут обычные правовые нормы ничего не значат. Мы руководствуемся собственными нормами. Божьей волей и Божьей милостью мы исходим из того, что угодно Его святому делу. — Он замолчал и потом добавил с присущей ему мягкостью: — Я рассказываю вам это, сестра моя, чтобы вы оставили надежду укрыться за тем, что лишь косвенно связано с вашим делом.

Но в ясных светлых глазах Маргарет не было страха. Она сдвинула брови, и морщинка досады меж ними обозначилась отчетливее.

— Как бы презрительно вы ни отзывались о правовых нормах и какие бы обвинения ни выдвигали, существует общепринятая процедура: вы должны сначала принять мой иск, потому что правонарушение, совершенное против меня, произошло раньше, чем любые нарушения, в которых могут обвинить меня. Когда вы услышите обвинение, достоверность которого подтвердит как свидетель фрай Луис Сальседо, когда вы исправите причиненное мне зло, наказав или помиловав виновника, вы сами убедитесь, что все обвинения, выдвинутые против меня, отпадут сами собой. Как я понимаю, меня обвиняют в том, что, не будучи католичкой, я ступила на землю Испании. Повторяю: я здесь не по своей воле; и исправить причиненное мне зло можно, выслав меня из Испании, чтобы я не оскверняла эту святую землю.

Фрай Луис нахмурился и покачал головой.

— Насмешничаете, сестра, — сказал он с грустным укором.

— Порой лишь насмешка и выявляет правду, — ответила Маргарет и, повысив голос, предостерегла суд: — Господа, вы напрасно тратите время и злоупотребляете властью. Я не являюсь подданной испанского короля и нахожусь в его владениях не по своей воле. В настоящее время Англия не имеет своего посла в Мадриде. Но посол Франции возьмет на себя труд разобраться в моем деле. Я хочу обратиться к нему и просить его защиты. В этом вы не вправе мне отказать, и вы это знаете.

— Просите защиты у Бога, сестра моя. Вы не можете рассчитывать на иную защиту.

Фрай Хуан проникался к обвиняемой все большей и большей жалостью, и она не была показной: его сильно удручали суетные претензии заблудшего существа, стремящегося выбраться из святых тенет. Она напоминала ему птицу, угодившую в сеть и тщетно пытающуюся вырваться на волю, — зрелище, способное тронуть сердце жалостливого человека.

Фрай Хуан посовещался с другими членами трибунала, рассказал им об упрямстве и несговорчивости обвиняемой. Помощник прокурора долго излагал свои соображения по этому поводу. Священник в двух словах высказал ему свое одобрение. Фрай Хуан наклонил голову в знак согласия и снова обернулся к обвиняемой. Нотариус тем временем что-то быстро писал.

— Мы решили ускорить дело и положить конец спорам, договорившись с вами на приемлемых для вас условиях. Вы признали, что исповедуете лютеранство. Мы склонны отнестись к этому снисходительно, поскольку вас воспитали в этой ереси. Поскольку милосердие — наша норма и руководящий принцип, мы можем снисходительно отнестись к другим вашим грехам, ведь они в той или иной степени естественные плоды греховного воспитания. Но если вы ждете от нас милосердия, которое мы готовы проявить, вы должны заслужить его сокрушенным и смиренным сердцем и полным чистосердечным раскаянием в грехах, в коих вас обвиняют.

Маргарет хотела прервать его, но ее остановил предостерегающий жест тонкой руки. И тогда она решила, что лишь выиграет время, подчинившись и дав ему возможность высказаться до конца.

— Оправдываться, ссылаясь на то, что вы в Испании не по своей воле, бесполезно. Вы попали в Испанию в результате действий, в которых вас обвиняют. Так что вы несете ответственность за свое пребывание здесь, как если бы приехали в нашу страну по своему желанию.

— Мой отец говорил, что казуистикой можно исказить любые факты, — с презрением заметила Маргарет. — Теперь я понимаю, как это тонко и умно сказано.

— Вас даже не интересует, в чем вас обвиняют?

— Вероятно, в похищении дона Педро де Мендосы, — язвительно бросила она.

Лицо инквизитора было столь же бесстрастно.

— Правильно, можно и так сформулировать обвинение.

Маргарет смотрела на него округлившимися глазами. Фрай Луис тем временем быстро перевел ее слова нотариусу, и его перо забегало по пергаменту. Некоторое время тишину нарушал лишь скрип пера. Потом фрай Хуан заговорил снова:

— Вас обвиняют в том, что вы прибегли к заслуживающим осуждения чарам и околдовали дона Педро де Мендосу-и-Луну. Околдованный вами и предавший веру, которую ранее доблестно защищал, предавший собственную честь и своего Господа, дон Педро де Мендоса замыслил взять в жены еретичку. Вас также обвиняют в богохульстве, естественном для продавшей душу дьяволу. Признаете ли вы вашу вину?

— Признаю ли я свою вину? Признаю ли себя ведьмой? — Это было слишком даже для такой отважной женщины, как леди Маргарет. Она прижала руку ко лбу. — Господи, мне кажется, я попала в Бедлам![555]

— Бедлам? Что это значит? — Фрай Хуан обратился к фраю Луису, и тот объяснил намек.

Инквизитор пожал плечами и продолжал, пропустив мимо ушей высказывание Маргарет:

— Итак, если обвинение соответствует истине, ваш довод о правонарушении, совершенном испанским джентльменом, отпадает. Ваше требование обратиться в светский суд с помощью французского посла мы вынуждены отклонить. Вы предстали перед трибуналом святой инквизиции, потому что совершили грех, околдовав испанского аристократа, и он повлек за собой неизмеримо больший грех перед верой и великим Господом нашим. Теперь вы понимаете, сколь тщетны ваши претензии? Вы должны снять с себя обвинения, предъявленные вам, и лишь потом обращаться в любой светский суд с иском к дону Педро де Мендосе-и-Луне.

— Это будет нетрудно, если в Испании еще руководствуются здравым смыслом, — незамедлительно парировала Маргарет. К ней вернулось прежнее самообладание. — Кто мой обвинитель? Дон Педро? Неужто он прячется за этой гротескной ложью, желая избежать кары за содеянное зло? Как же можно в данном случае полагаться на свидетельство подобного человека? Его не принял бы ни один суд, имеющий хоть малейшее представление о справедливости.

Инквизитор снова оставил ее вопрос без внимания, пока не перевел его членам трибунала и не выслушал их мнения, а также на сей раз и мнение фрая Луиса.

— Все это ясно нам, так же как и вам, — заявил он наконец. — Вас обвиняет не дон Педро. Обвинение вынесено на основании независимых свидетельских показаний человека, способного делать правильные выводы. — Фрай Хуан сделал паузу. — Не в наших правилах разглашать имена осведомителей. Но мы сделаем для вас исключение, чтобы вы не сочли себя обиженной правосудием. Вас обвиняет фрай Луис Сальседо.

Маргарет повернула золотоволосую головку в сторону монаха, сидевшего рядом с нотариусом. Их взгляды встретились, и мрачный доминиканец с горящими глазами спокойно выдержал презрительный взгляд Маргарет. Она медленно обернулась к грустному, участливому фраю Хуану.

— Именно к фраю Луису я обратилась с мольбой о защите, когда мне угрожала самая страшная для добродетельной женщины опасность. Стало быть, это он утверждает, что я занимаюсь колдовством?

Инквизитор снова обратился к членам трибунала. Они наклонили головы, и помощник прокурора что-то сказал резким голосом нотариусу. Тот, порывшись в бумагах, извлек оттуда какой-то документ и протянул его помощнику прокурора. Помощник прокурора, быстро проглядев его, протянул документ фраю Хуану.

— Вы услышите полный текст обвинения, — сказал инквизитор. — Мы проявляем к вам терпение и учтивость. — И с этими словами он перешел к чтению доноса.

Так леди Маргарет узнала, что в ночь, когда ее доставили на борт «Девушки из Нанта», фрай Луис подслушал у дверей каюты все, что ей говорил дон Педро, а потом записал подслушанное, действительно используя слова и выражения дона Педро. Слушая обвинения фрая Луиса, Маргарет припомнила тот разговор. Фрай Луис ничего не присочинил. Это был точный, скрупулезный пересказ подслушанного.

Среди прочих высказываний дона Педро одно особо привлекло ее внимание, ибо инквизитор выделил его своим красивым звучным голосом: «Я не просил ниспослать мне любовь к вам. Это произошло помимо моей воли. Во мне вы зажгли любовь. Я не знаю, откуда пришел этот зов, но я не мог ослушаться, он был непреодолим».

Цитата завершала длинное обвинение и казалась решающим доказательством и подтверждением аргументов, выдвинутых фраем Луисом. Вначале создавалось впечатление, что обвинение нацелено против дона Педро. В нем указывалось, как он ступил на борт корабля, прибывшего за ним в Англию, вместе с женщиной, как выяснилось позже, похищенной им. Фрай Луис ссылался на прошлое дона Педро, на его достойный, добродетельный образ жизни. Набожность, характерная для всех его поступков, привела его в третий мирской орден святого Доминика, сделала членом воинства Христова. Напоминал он и о чистой крови в его жилах. Фрай Луис подчеркивал: ему не верилось, что такой человек способен по своей воле совершить преступление, которому он был свидетелем. Фрай Луис испытал облегчение, узнав, что дон Педро намерен жениться на этой женщине, но оно сменилось ужасом: оказалось, что возлюбленная дона Педро — еретичка. В голове не укладывалось, что дон Педро совершил такое грубое насилие ради удовлетворения похоти, но еще невероятнее было то, как спокойно он воспринимал свой несравненно более тяжелый грех, на который указал ему фрай Луис. Из ответов дона Педро явствовало, что он не задумывался над вопросами веры, не счел нужным узнать, какую религию исповедует его будущая жена. Подобное небрежение само по себе достойно порицания, но в данных обстоятельствах это тяжкий грех. Дон Педро косвенно признал его, поручив фраю Луису обратить еретичку в истинную веру. Но у фрая Луиса создалось впечатление, что ему поручили заняться еретичкой не из ревностного отношения к вере, какое должен был проявить испанский аристократ дон Педро, а только из соображений выгоды.

Далее следовал подробный отчет о попытках монаха обратить еретичку на путь истинный, об их полном провале, о богохульных шутках и дьявольских аргументах англичанки, свободно цитировавшей Священное Писание и извращавшей его в собственных интересах с хитростью, столь свойственной Сатане.

Именно тогда фрай Луис впервые догадался об адском источнике ее вдохновения и понял, что странное поведение дона Педро объясняется тем, что он околдован. И впоследствии нашел много подтверждений своей догадке. Взять хотя бы святотатственные угрозы дона Педро, ни во что не ставившего священническое звание фрая Луиса, его монашескую сутану; яростное сопротивление, оказанное служителям инквизиции в Сантандере; грех за кровь, пролитую при аресте. Но самое главное и решающее — признание самого дона Педро, заключенное в процитированных словах; кощунственная любовь была ему навязана какой-то силой извне; ее источника он не знал, но не мог против нее устоять.

Так чтó это, учитывая все обстоятельства, за сила, если не дьявольская, вопрошал фрай Луис. Ее посредником явилась женщина, продавшая душу дьяволу, чтобы овладеть кощунственным искусством обольщения. Какова же цель обольщения? Несомненно, отравить Испанию ядом ереси через околдованного дона Педро и потомство ужасного союза, о котором он помышлял.

Чтение доноса закончилось. Инквизитор положил на стол последний лист и устремил на Маргарет соболезнующий взор.

— Теперь вы знаете, кто ваш обвинитель, и знаете предъявленное вам обвинение. Отрицаете ли вы изложенные в обвинении факты?

Маргарет, бледная и молчаливая, без вызова в глазах, без тени улыбки на лице смотрела на инквизитора. Она поняла, какую страшную ловушку уготовили ей предрассудки, суеверие и логика фанатиков. Тем не менее она предприняла отчаянную попытку защитить себя.

— Я не отрицаю ни одного из этих фактов, — спокойно заявила Маргарет. — Они изложены со скрупулезной точностью, свойственной честному и достойному человеку. Они верны так же, как неверны сделанные из них выводы, ложные и фантастичные.

Фрай Луис перевел ее ответ, и нотариус тотчас записал его. Фрай Хуан снова приступил к допросу.

— На какую силу, помимо упомянутой здесь, ссылался дон Педро в разговоре с вами?

— Откуда я знаю? Вероятно, дон Педро образно высказал свою мысль, пытаясь смягчить красивой выдумкой чудовищное преступление. Его объяснение ложно, как и ваши выводы. Здесь все строится на лжи. Абсурд громоздится на абсурде. Господи милостивый! Какой-то ночной кошмар, безумие!

В отчаянии она произнесла эти слова с неожиданной пылкостью.

Но инквизитор проявил поистине ангельское терпение.

— Если вы не воздействовали на дона Педро своими чарами, как объяснить, что он позабыл про честь, веру, долг — все то, что по рождению и воспитанию свято для него? Вы не знаете истории великого рода Мендоса, всегда верного Богу и королю, иначе вы поняли бы, что подобное предательство исключается для отпрыска этого рода, если только он не сошел с ума.

— Я не утверждаю, что он не сошел с ума, — возразила Маргарет. — Разумеется, это единственное объяснение его поведения. Я слышала, что мужчины сходят с ума от любви. Возможно…

— Вы очень находчивы, — мягко прервал ее инквизитор с грустной улыбкой.

— Сатана наделил ее своей хитростью, — проворчал фрай Луис.

— Вы очень находчивы и сразу подменяете правильное объяснение тем, что вам выгодно. Но… — Инквизитор вздохнул и покачал головой. — Но это пустая трата времени, сестра моя. — Фрай Хуан, поставив локти на стол, наклонился вперед и заговорил спокойно и проникновенно: — Мы, ваши судьи, должны помочь вам, сослужить вам добрую службу, и эта наша обязанность по отношению к вам важнее судейской. Искупление греха бесполезно, если оно неискренне. А искренне оно лишь в том случае, если сопровождается отречением от богомерзких чар, которыми наделил вас дьявол-искуситель. Мы скорее жалеем, чем виним, вас за лютеранскую ересь, ибо грех за нее ложится на ваших учителей. Мы преисполнены сострадания к вам и в остальном: вы склонились к греху, потому что за ним — еретическое учение. Но мы хотим, чтобы наша жалость была действенной и направлялась, как повелевает нам долг, на избавление ума от греховной ошибки, а души — от страшной угрозы проклятия. И вы, сестра моя, должны сотрудничать с нами — искренне раскаяться в преступлении, в котором вас обвиняют.

— Раскаяться? — вскричала Маргарет. — Раскаяться в чудовищном абсурде, в этих ложных выводах? — У нее вырвался короткий злой смешок. — Леди Маргарет Тревеньон должна раскаяться в колдовстве? Да поможет мне Бог! Да поможет Он вам! Думаю, что вам понадобится больше доказательств, чтобы подтвердить столь гротескное обвинение.

Помощник прокурора, выслушав ее заявление, попросил фрая Луиса перевести ответ.

— Дополнительные доказательства, возможно, и потребуются трибуналу, и мы надеемся, что вы их нам предоставите. Мы заклинаем вас сделать это, чтобы ваша душа не горела в вечном огне. Если сокрушенный дух и искреннее раскаяние не заставят вас исповедаться, у святой инквизиции есть средства заставить самого упрямого отступника сказать правду.

При этих словах, холодно произнесенных фраем Луисом, у Маргарет мурашки пробежали по спине. На мгновение она лишилась дара речи. Она чувствовала на себе взгляды трех инквизиторов в капюшонах; сострадание фрая Хуана де Арренсуэло было почти божественно в своей беспредельности.

Он поднял руку в знак того, что обвиняемую можно увести. Один из охранников коснулся ее плеча. Слушание дела было приостановлено.

Маргарет машинально поднялась и, наконец познав страх в полной мере, покорно вернулась темным холодным коридором в свою камеру.

Глава 18

DOMINI CANES[556]

Два дня леди Маргарет Тревеньон размышляла в безотрадном одиночестве своей тюрьмы. Последние слова помощника прокурора, вызвавшие в ней страх, и были рассчитаны на то, чтобы сломить ее сопротивление и упорство.

Однако ее размышления приняли совсем не то направление, на которое рассчитывали инквизиторы, что и обнаружилось на следующем судебном заседании.

Тем временем произошло изменение в составе суда. Председателем оставался фрай Хуан де Арренсуэло, священника епархии представлял тот же румяный, насмешливого вида человек, но помощник прокурора был другой — устрашающего вида, с тонким ястребиным носом, почти безгубым злым ртом и близко поставленными глазами, излучавшими, казалось, извечную суровость и недоброжелательность. Он хорошо понимал английский и сносно на нем изъяснялся. Заменили и нотариуса. Нынешний доминиканец вполне прилично владел английским и мог обходиться без переводчика. Присутствовал и фрай Луис.

Фрай Хуан продолжил заседание с того пункта, на котором оно закончилось накануне. Он заклинал обвиняемую заслужить милосердие полным и искренним раскаянием в своих грехах.

Но если, с одной стороны, леди Маргарет была подавлена чувством страха, то с другой — в ней крепло негодование, вызванное собственным открытием. И Маргарет выразила его в полной мере.

— Вам не кажется, что святой инквизиции не подобает прибегать к уловкам? — спросила она председателя трибунала. — Поскольку вы называете себя поборниками правды во всем, позвольте правде поднять голову.

— Правде? Какой правде?

— Я отвечу на ваш вопрос. Невероятно, но факт: вы кое-что упустили из виду. Порою люди не замечают того, что у них перед носом. Дон Педро де Мендоса-и-Луна — гранд Испании, высокопоставленный джентльмен в этом великом королевстве. Он вел себя как злодей, и любой гражданский суд — мирской, как вы его называете, должен был его покарать. Поступки дона Педро ставят под сомнение его веру в Бога. К тому же, как я понимаю, он совершил святотатство, угрожая священнику, и святотатственное убийство, пролив кровь служителей инквизиции. За эти подтвержденные свидетельскими показаниями преступления его должен наказать суд инквизиции. Казалось бы, ничто не спасет его от правосудия. Но поскольку он высокопоставленный джентльмен…

— Не торопитесь, сестра моя, — прервал ее нотариус, писавший с лихорадочной поспешностью, пытаясь поспеть за ней.

Маргарет сделала паузу, чтоб он наверстал упущенное. Она, как и нотариус и остальные члены суда, была кровно заинтересована в том, чтобы ее слова были занесены в протокол заседания. Потом она продолжила свою речь, стараясь говорить медленнее:

— Но поскольку дело осложняется тем, что он высокопоставленный джентльмен, несомненно очень влиятельный, надо взвалить его вину на кого-то другого, найти козла отпущения. Нужно доказать, что он не отвечает за свои злодейства перед людьми и Богом, что он был околдован английской еретичкой и по ее злой воле ступил на стезю порока, способную погубить и его, и его бессмертную душу.

На сей раз Маргарет прервал резкий голос помощника прокурора:

— Вы порочите себя постыдными предположениями.

Доброжелательный председатель трибунала поднял руку, призывая его к молчанию.

— Прошу вас, не прерывайте обвиняемую.

— Я уже все сказала, господа, — заявила Маргарет. — Цель ваша ясна и проста настолько, насколько она ничтожна, низменна и жестока. И если вы будете упорствовать в ее достижении, то рано или поздно за это поплатитесь. Будьте уверены. Господь не потерпит, чтоб такое зло осталось безнаказанным. Надеюсь, его не потерпят и люди.

Фрай Хуан дал нотариусу время закончить работу, потом сурово взглянул на Маргарет.

— То, что вы приписываете нам такие недостойные мотивы, вполне естественно при вашем воспитании и незнании святой инквизиции и ее искренности. Мы не держим на вас зла и не допустим, чтобы подобное обвинение усугубило ваше положение. Но мы его отрицаем. Нам и в голову не приходит щадить кого бы то ни было, какое бы высокое положение человек ни занимал, если совершено преступление перед Богом. И принцы крови несли кару за грехи, в которых их обвиняла святая инквизиция, без колебания и страха перед могуществом и влиятельностью этих лиц. Мы выше таких соображений. Мы скорее сами взойдем на костер, чем поступимся своим святым долгом. Будьте в этом уверены, сестра моя. Возвращайтесь в свою камеру и поразмыслите хорошенько над моими словами. Молю Господа, чтобы Он помог вам достойно оценить происходящее. Мне ясно: ваше умонастроение пока не может помочь нашим стараниям стать плодотворными.

Но Маргарет не хотела уходить. Она просила у судей разрешения сказать еще несколько слов в свою защиту.

— Ну что вы можете добавить, сестра моя? — удивился фрай Хуан. — Как вы можете оспорить очевидные факты?

Тем не менее он сделал знак охранникам отойти в сторону.

— Я оспариваю не факты, а выводы, сделанные из фактов. Никто не может подтвердить ваше фантастическое обвинение в колдовстве; никто не может заявить, что видел, как я готовила приворотное зелье, шептала заклинания, призывала дьяволов или производила какие-то действа, которыми славятся ведьмы. По поведению джентльмена — к моему великому огорчению и неудовольствию, он ассоциируется со мной, — занимающего высокое положение в обществе, делаются выводы, порочащие меня и одновременно оправдывающие его. Элементарный здравый смысл подсказывает: такие же выводы можно сделать и в мою защиту.

— Если бы это было возможно, — сказал фрай Хуан.

— Возможно — что я и надеюсь доказать.

Твердость Маргарет, ее искренность и чувство собственного достоинства невольно расположили к ней инквизитора. Подобные черты характера, казалось бы, сами по себе опровергали обвинение в колдовстве. Но фрай Хуан напомнил себе, что Сатана в своих проделках больше всего любит рядиться в чистоту и святость. Он позволил Маргарет продолжать, потому что правила, коими руководствовался трибунал, предписывали, что обвиняемого должно поощрять к высказываниям: часто таким образом тайное становилось явным. И Маргарет спокойно задала первый вопрос, заранее обдуманный ею в одиночестве:

— Вы утверждаете, что я околдовала дона Педро с целью женить его на себе, а впоследствии обманом склонить к принятию лютеранства, что обрекло бы его, по вашим представлениям, на вечные муки. Так почему же я не удержала дона Педро в Англии, где могла в полной безопасности претворить в жизнь свои злые умыслы?

Фрай Хуан обернулся к помощнику прокурора, как бы приглашая ответить обвиняемой, что, собственно, входило в его обязанности. Презрительная улыбка искривила губы помощника прокурора.

— Вы исходили из житейской мудрости. Граф Маркос — высокопоставленный и богатый джентльмен, и вы, естественно, хотели бы разделить с ним это богатство. Но стоило предать гласности тот факт, что граф Маркос остался в Англии, женившись на еретичке, его тотчас лишили бы высоких титулов, а богатство конфисковали. За такой грех его приговорили бы к сожжению на костре. Поскольку в суд он бы не явился, сожгли бы его чучело, с тем чтобы потом отправить преступника на костер без суда, как только он попадет в руки святой инквизиции.

Помощник прокурора усмехнулся, весьма довольный собой.

— Вы получили ответ на свой вопрос, — констатировал фрай Хуан, обращаясь к Маргарет.

Она побледнела от возмущения.

— Вы полагаете нагромождение абсурда на абсурд ответом? — воскликнула она в отчаянии и, опомнившись, добавила: — Хорошо, давайте проверим сеть, которой вы меня опутали. Вы разрешаете мне задавать вопросы моему обвинителю?

Фрай Хуан вопросительно взглянул сначала на священника, потом на помощника прокурора. Первый пожал плечами и хмыкнул, давая понять, что речь идет о сущих пустяках.

— Почему бы и нет? Пожалуйста, пусть спрашивает — ut clavus clavo retundatur[557], — произнес резким голосом второй.

Получив разрешение, Маргарет перевела взгляд на фрая Луиса, сидевшего возле старательно пишущего протокол нотариуса.

— Вы подслушивали у двери каюты, когда дон Педро говорил со мной. Помните ли вы, что, умоляя меня выйти за него замуж, дон Педро сообщил: на борту корабля есть священник, который нас тотчас и обвенчает?

— Об этом я упоминаю в своем донесении, — ответил он со злобным огоньком в глазах.

— И что же я сказала в ответ?

— Ответа не последовало, — произнес он с расстановкой.

— Но если я колдовством хотела женить дона Педро на себе, как же я оставила бы его предложение без ответа?

— Молчание не расценивается как отказ, — заметил помощник прокурора.

Маргарет взглянула на него, и усталая улыбка промелькнула на ее лице.

— Тогда продолжим разговор. — Она снова обернулась к фраю Луису. — Что я сказала вам наутро, повстречав вас на палубе?

Фрай Луис, посмотрев на председателя суда, сделал досадливый жест рукой.

— Ответ опять же в моем донесении. Я указываю там, со слов обвиняемой, что ее доставили на борт корабля насильно, что дон Педро уговаривал ее выйти за него замуж, что она искала у меня защиты.

— Если бы я околдовала дона Педро, убедив его жениться на мне, обращалась бы я к кому-нибудь с такой жалобой, искала бы у кого-нибудь — особенно у священника — защиты?

— Разве я утверждал, что вы околдовали его с одной лишь целью — женить на себе? — повысив голос, заявил монах, и глаза его полыхнули злобой. — Откуда мне знать, какие цели преследует такая женщина, как вы? Я утверждаю лишь, что вы околдовали его, разве иначе богобоязненный, набожный сын матери-церкви думал бы о браке с еретичкой, совершал бы святотатство, угрожая священнику, проливал бы кощунственно кровь людей, выполняющих священный долг служителей инквизиции?

— Даже если из вашего утверждения следует, что он был околдован — пусть так, я в таких вещах не разбираюсь, — каким образом вы докажете, что околдовала его именно я?

— Как? — отозвался фрай Луис, не сводя с нее горящих глаз.

— Отвечайте обвиняемой, фрай Луис. — Председательствующий говорил спокойно, но тон его насторожил членов трибунала.

Дело в том — фрай Хуан де Арренсуэло позднее признал это, — что в голову ему закралось сомнение. Все началось с заявления обвиняемой о том, что обвинение намеренно сделало из нее козла отпущения за преступления, совершенные доном Педро де Мендосой-и-Луной. Услышав эти слова, председатель суда хотел закрыть заседание; перед новым допросом леди Маргарет он решил разобраться в себе самом и удостовериться: ни он, ни фрай Луис никоим образом не причастны к тому, что им приписывается. Однако стойкость обвиняемой, объяснявшаяся, по-видимому, чистой совестью, ее логичные вопросы и веские доводы лишь усилили его сомнения.

И теперь он настаивал, чтобы фрай Луис ответил на вопрос и тем самым внес ясность в свое донесение.

Доминиканец же ответил Маргарет встречным вопросом, обращаясь к суду. Фрай Луис просто не выдержал взгляда смелых ясных глаз леди Маргарет.

— Разве мое обвинение в колдовстве зиждется лишь на обольщении дона Педро? Я ведь подробно описал сатанинскую изворотливость ответов обвиняемой, которую пытался обратить в истинную веру. Я не решился признаться ранее, но теперь признаюсь, отдавая себя на суд святейшего трибунала: да, я чуть было не попал во власть ее адских чар, когда сам начал сомневаться в истинах Священного Писания, так тонко она извращала их смысл. Тогда-то я уразумел, что она пособница злого духа. Она высмеивала меня и святые слова, что я нес ей, и заливалась коварным смехом, как распутница. — Страстно обличая колдунью, монах разжигал ненависть своих слушателей. — Мое убеждение сложилось не под влиянием того или иного факта; твердое убеждение в ее колдовстве, на котором зиждется мое обвинение, исходит из всей суммы фактов, ошеломляющей в своей ужасной совокупности. — Фрай Луис, строгий, напряженный, устремил взгляд больших темных глаз в бесконечность. Окружающим он казался боговдохновенным. — Я записал то, что отчетливо видел внутренним оком, коему был ниспослан небесный свет.

Монах сел, обхватив голову руками. Его била дрожь: в последний момент мужество покинуло его. Он не отважился добавить, что счел решающим доказательством колдовских чар леди Маргарет то, что они возымели действие на него, проникнув в цитадель его доселе неуязвимого целомудрия. Он не отважился рассказать о навязчивом видении — белой шее и округлой груди, — преследующем и мучающем его с того самого дня, когда он увидел Маргарет на корабле. Искушение было так велико, что он не раз забывал про свой долг, всерьез помышлял отказаться от роли обвинителя в то утро, когда сошел на берег в Сантандере. Да и потом ему хотелось отбросить перо, отречься от правды и погубить свою бессмертную душу, чтоб спасти ее прекрасное тело от сожжения на костре, ибо она была обречена. И поскольку ее красота возбуждала доминиканца, как острый непреодолимый запах духов, поскольку он корчился от страстного желания увидеть леди Маргарет и терзался при мысли о справедливом возмездии, которое ее настигнет, он не мог позволить себе сомневаться в ее вине. Чары Маргарет в одночасье разрушили бастионы чистоты, возведенные им за долгие годы самоотречения и служения Богу, чтоб укрыть душу от греха. Это ли не доказательство ее колдовской мерзости, призванной ослабить того, чей долг — уничтожить ведьму? И лишь когда это прекрасное тело, искушавшее и губившее людские души по воле Сатаны, будет истерзано палачом, а потом превратится на костре в пепел, фрай Луис сочтет, что выполнил долг — долг своей совести.

Председательствующий спросил обвиняемую, удовлетворена ли она ответом, и фрай Луис услышал решительный протест леди Маргарет:

— Это был вихрь бессмысленных слов, торжественная декларация собственных убеждений фрая Луиса, но отнюдь не доказательство чего бы то ни было. Он заявляет, что я искусный полемист в религиозном споре. Но я веду спор на основе полученного мной религиозного воспитания. Разве это доказательство колдовства? Согласно подобной логике, каждый еретик — колдун.

На сей раз фрай Хуан промолчал. Он объявил, что заседание закрывается, и приказал увести обвиняемую.

Но когда леди Маргарет увели, он, желая успокоить свою совесть, подверг фрая Луиса допросу с пристрастием. В конце учиненного им допроса помощник прокурора с упреком заметил, что в руках председательствующего обвинитель, похоже, превратился в обвиняемого.

— Допрос доносчика не только законен, но и желателен, особенно если, помимо доноса, нет других показаний, как в данном случае, — возразил фрай Хуан.

— Мы располагаем свидетельскими показаниями, — заметил помощник прокурора. — Обвиняемая подтвердила, что дон Педро действительно говорил ей слова, цитируемые доносчиком. Есть и факты, которые дон Педро не станет отрицать.

— И к тому же она признала свою ересь, — добавил фрай Луис в пылу праведного гнева, — а еретичка способна на все.

— Даже если она способна на все, — последовал спокойный ответ, — мы не можем обвинить еретичку во всех смертных грехах, помимо ереси, если не располагаем достаточными доказательствами.

— А не лучше ли сразу отдать ее палачу для дознания, чтобы разрешить ваши сомнения, фрай Хуан? — предложил помощник прокурора.

— Провести дознание, правильно! — с чувством подхватил фрай Луис. — Надо пыткой сломить ее злонамеренное упрямство. Таким образом вы получите признание, необходимое, чтобы вынести приговор.

Фрай Хуан сразу посуровел, из его глаз исчезло выражение участия и грусти.

— Чтобы разрешить мои сомнения? — повторил он, хмуро поглядев на помощника прокурора. — Стало быть, я занял судейское место, чтобы разрешать свои сомнения? Что значит спокойствие моей души или душевные терзания по сравнению со служением вере? В конце концов мы узнаем правду, как бы долго нам ни пришлось ее искать. Но мы ее найдем во славу Господа, а не для разрешения моих либо чьих-то еще сомнений.

Фрай Хуан резко поднялся. Помощник прокурора обескураженно молчал. Фрай Луис хотел снова начать разговор, но ему строго напомнили, что он не член суда и ему положено высказываться только в качестве свидетеля.

В наступившей тишине фрай Хуан взял протокол у нотариуса и внимательно его прочел.

— Генеральный инквизитор потребовал копии, пусть отошлют ему вечером.

Особый интерес, который проявлял к этому делу генеральный инквизитор Кастилии Гаспар де Кирога, кардинал-архиепископ Толедо, объясняется, как нам известно, тем, что дон Педро де Мендоса-и-Луна приходился ему племянником. Он был единственным сыном сестры архиепископа, и тот любил его как сына; монашеский сан не позволял ему иметь своего собственного. Этот факт, широко известный в Испании, и вселил страх в инквизиторов Овьедо, решивших передать дело дона Педро в Толедо, под надзор самого генерального инквизитора.

Кардинал пребывал в глубоком унынии. Каков бы ни был исход дела, какую бы часть вины ни удалось переложить на козла отпущения, ясно было одно: дон Педро совершил тягчайшее преступление. Трибунал сочтет, что грехопадения не произошло бы, не соверши дон Педро того или иного поступка, за которые должен понести наказание. И трибунал, в свое время без колебания налагавший тяжкую епитимью на принцев крови, несомненно, потребует сурового наказания для его племянника. Словом, пойдут толки, что кардинал злоупотребил властью и священным саном, дабы уберечь своего родственника от справедливой кары. Генеральному инквизитору и без того чинили немало помех: король весьма ревниво относился к любой узурпации власти в своих владениях. Папа навряд ли одобрял то рвение, какое святая инквизиция проявила в Испании, иезуиты тоже не упускали случая выразить протест по поводу вмешательства в их дела и даже преследований, коим их подвергла инквизиция.

Да и сам дон Педро не облегчал задачи, стоявшей перед генеральным инквизитором, ни своим поведением перед трибуналом, ни в личных беседах с дядей, вызывавшим его из тюрьмы.

Он с презрением рассмеялся, узнав, что Маргарет предъявили обвинение в колдовстве, и категорически отказался от возможности воспользоваться лазейкой, предоставленной ему подобным обвинением. Свои нынешние невзгоды дон Педро считал естественной и заслуженной карой, которую он сам на себя навлек. Он заявил, что примет наказание с мужеством и надлежащим смирением, если будет уверен, что его собственное злодейство и безрассудный фанатизм судей не усугубят положения Маргарет и страшной опасности, угрожающей ей и еще не вполне ею осознанной. В личных беседах с дядей и, что несоизмеримо хуже — перед назначенными кардиналом для следствия инквизиторами во главе с фраем Хуаном де Арренсуэло он упорно утверждал: вся история с колдовством сфабрикована, чтобы, ввиду его собственного высокого положения и родственных связей с генеральным инквизитором, смягчить его вину за последствия. Дон Педро в вызывающей форме заверил судей, что леди Маргарет не воздействовала на него колдовскими чарами, хоть ее красота, добродетель и очарование способны околдовать любого. Если эти свойства расценивать как колдовские чары, то половину девушек во всем мире надо сразу сжечь на костре, ибо каждая из них когда-либо очаровывала того или иного мужчину.

То, что дон Педро во всем обвинял самого себя, ни единым словом не опорочив еретичку — причину всех своих бед, — было самоубийственно. Любые попытки убедить дона Педро, что и его слова, и поведение — лишнее доказательство действия колдовских чар, все еще разжигающих кровь, лишь повергали его в ярость и усиливали грубые выпады. Он обзывал инквизиторов болванами, глупыми ослами, упрямыми мулами, а однажды, ничтоже сумняшеся, заявил, что они сами одержимы дьяволом, ибо с адским усердием губят все вокруг и, руководствуясь только им известной целью, превращают правду в ложь.

— Для вас, господа, правда — то, что вы хотите видеть, а не то, что видит любой здравомыслящий человек. Вам нужны лишь те доказательства, что подтверждают ваши закоснелые предубеждения. В мире нет животного, который с такой охотой и упорством шел бы по ложному следу, как вы, доминиканцы.

Дон Педро намеренно разбил последнее слово на два и по негодованию, отразившемуся на лицах инквизиторов, понял, что до них дошел оскорбительный смысл его слов. Он повторял их снова и снова как ругательство, даже перевел их на испанский, чтобы исключить всякую возможность непонимания.

— Собаки Бога! Псы Господни! Вот как вы себя называете. Интересно, как называет вас Бог?

Заседание было немедленно закрыто, и кардиналу Кироге доложили, что сумасбродные речи и неподобающее поведение его племянника не оставляют у судей сомнений: он явно пал жертвой колдовства. Но фрай Хуан добавил от себя: как бы они ни были в этом уверены, трибунал не располагает достаточными доказательствами, чтобы обвинить женщину по имени Маргарет Тревеньон в колдовстве. Председатель трибунала почтительнейше просил генерального инквизитора отказаться от этого обвинения, оставив лишь обвинение в ереси. А если англичанка — ведьма, она поплатится за это, но пусть ее осудят за преступление, которое можно доказать.

Грандиозное аутодафе должно было состояться в Толедо в следующий четверг, 26 октября. Фрай Хуан указывал в своем донесении от 19 октября, что к этому времени приговор по обвинению в ереси будет вынесен и обвиняемая понесет наказание; на дона Педро наложат епитимью, определенную трибуналом. Она будет представлена на одобрение его высокопреосвященству.

Глава 19

ФИЛИПП II

В то самое время, когда генеральный инквизитор в Толедо размышлял над сопряженным с неприятностями донесением фрая Хуана де Арренсуэло, сэр Джервас Кросби добивался аудиенции у короля Филиппа II.

Пятнадцать дней ушло на то, чтобы добраться от Гринвича до Мадрида, пятнадцать дней нескончаемых мучений, досады на медленное, сводившее его с ума продвижение к цели. Маргарет в беде, Джервас был нужен ей сейчас, немедленно, а он полз к ней как улитка. Путешествие показалось ему кошмаром. За пятнадцать дней плавания беспечный, жизнерадостный парень посуровел и внешне, и душой, и отныне ему никогда не удавалось вполне изжить в себе эту суровость.

Бросив якорь в заливе Сантандер, они вошли в порт лишь через шесть дней из-за сильных встречных ветров. Порт Сантандер они выбрали не потому, что напали на след корабля, который увез Маргарет. Сантандер был ближайшим крупным испанским портом, и оттуда было удобнее всего добраться до Мадрида — конечной цели путешествия. Поиски Маргарет, попытки преследовать похитителя были бы пустой тратой времени: Джервас надеялся добиться от короля Испании охранного свидетельства. Потому-то он решил прежде всего встретиться с этим легендарно-могущественным человеком.

«Роза Мира» вошла в испанские территориальные воды без национального флага. Бесстрашие было свойственно сэру Оливеру Трессилиану, но он не забывал и про осторожность. Он был готов встретить лицом к лицу любую подстерегавшую его опасность, но избегал неоправданного риска.

Тем не менее отсутствие флага возымело тот же эффект, что и вызывающе реющий флаг враждебной державы. Не прошло и часа с тех пор, как они бросили якорь в бухте Сантандер, как к «Розе Мира» подошли две большие черные барки. На борту их было множество людей в стальных шлемах и доспехах, вооруженных пиками и мушкетами. В первой находился наместник короля в Сантандере собственной персоной. Он хотел узнать, из какой страны и с какой целью прибыл корабль. Ряд пушек, жерла которых торчали из орудийных портов, придавали «Розе Мира» вид боевого корабля.

Сэр Оливер приказал спустить трап и пригласил наместника на борт корабля. Он не возражал, когда вместе с ним по трапу поднялось шесть солдат в качестве почетного караула.

Наместником короля в Сантандере был напыщенный коротышка, несмотря на сравнительно молодой возраст, склонный к полноте. Джервас объяснил ему на ломаном, но вполне понятном испанском, усвоенном во время плавания с Дрейком, что он — курьер королевы Елизаветы и везет письма королю Филиппу Испанскому. В подтверждение своих слов он показал сверток с королевскими печатями и собственноручной королевской надписью.

Это заявление было встречено косыми взглядами и любезными словами наместника, дона Пабло де Ламарехо. Он понимал, что королевские посланники неприкосновенны, даже если это еретики-англичане, обреченные на вечное проклятие и потому не заслуживающие ни внимания, ни сострадания любого богобоязненного человека. Наместник рассудил, что корабль и команда, доставившая королевского посланника, равно как и сам посланник, находятся под защитой международного права, а потому с готовностью согласился выполнить просьбу сэра Оливера пополнить запасы свежей воды и продовольствия.

Джервас один отправился в порт на барке наместника. Он просил разрешения взять с собой двух матросов для услуг. Но наместник, рассыпаясь в любезностях, настоял, чтоб Джерваса сопровождали два испанца: они, как объяснил наместник, окажутся куда полезнее, поскольку знают страну и язык. Джервас прекрасно понимал истинное намерение дона Пабло приставить к нему двух стражей. Не выдав себя ни словом, ни намеком, он счел благоразумным превратить королевского посланника в пленника на время его пребывания в Испании, если только его величество не распорядится иначе.

Сэр Джервас не придал этому никакого значения. Ему было важно как можно скорее попасть к королю, а как это будет достигнуто, его не интересовало. Испанцы, будь на то их воля, могли доставить его в Мадрид связанным по рукам и ногам.

Оливер Трессилиан по уговору должен был ждать Джерваса в Сантандере. Они условились: если Джервас не вернется ровно через месяц и не пришлет сообщения, значит его постигла неудача и Оливер отплывет в Англию и доложит обо всем королеве. Приняв такое решение, друзья простились, и Джервас, похожий на испанца и цветом кожи, и суровостью, отправился в Мадрид с двумя стражниками, изображавшими из себя грумов. Ехали куда медленнее, чем хотелось бы Джервасу: местность была гористая, и лошадей меняли редко. На пути у них лежала провинция Бургос, прославленная родина Сида[558], и высоко в горах — романская Сеговия с ее акведуком Флавиев. Но чудеса природы, равно как и рукотворные, не трогали Джерваса. Душой он рвался в Мадрид, изнемогая от томительного ожидания, надеясь, если на то будет милость Божья, утишить свое отчаяние.

Путешествие по земле Испании заняло шесть дней. Но и на этом оно не закончилось. Король находился в Эскориале, величественном монастыре-дворце в отрогах гор Гвадаррама. Строительство замка завершилось совсем недавно: король Филипп постоянно мешал зодчим и мастерам, навязывая им свой чудовищный вкус в архитектуре, внешнем и внутреннем убранстве.

Джервас и его спутники приехали в столицу вечером, и им пришлось дожидаться утра. Итак, прошла неделя, прежде чем взору Джерваса открылся огромный дворец монарха — повелителя полумира. Это было серое, мрачное, весьма непривлекательное сооружение. Говорили, что в основе плана дворца просматривается решетка для пыток огнем, на которой принял мученическую смерть святой Лоренсо. В то утро пасмурное небо усиливало иллюзию, что серая громадина — неотъемлемая часть горной цепи Гвадаррама и что создана она самой природой.

Впоследствии, вспоминая полдень в Эскориале, Джервас думал, а не привиделось ли все это ему во сне. В огромном дворе маршировали солдаты в красивых мундирах. Офицер, которому он сообщил о цели своего прихода, провел его широкой гранитной лестницей в длинную сводчатую галерею. Из ее маленьких окошек было видно четырехугольное крыло — резиденция короля. В галерее толпилась и гудела людская масса — придворные в черном бархате, офицеры в доспехах, прелаты в фиолетовых и пурпурных мантиях, монахи в коричневых, серых, черных и белых сутанах.

Посетители стояли группами или прохаживались по галерее, повсюду слышался приглушенный шум голосов. Они косились на высокого молодого человека с изможденным смуглым лицом под гривой жестких каштановых волос, в диковинной заморской одежде и высоких пропыленных сапогах.

Однако вскоре выяснилось, что он получит аудиенцию скорее, чем те, что дожидались ее с утренней мессы, ибо тут же появился церемониймейстер и провел его через приемную, где он оставил оружие, к королю.

Джервас оказался в небольшом помещении, напоминающем монашескую келью своей строгостью, и в ноздри ему ударил запах какого-то снадобья. Стены были побелены, и единственным украшением служила картина, изображавшая круги ада, где в огненном вихре метались обреченные на муки черти и грешники.

Посреди комнаты стоял квадратный дубовый стол, словно в трапезной аббата, а на нем — груда пергаментов, чернильница и перья.

За ним, положив правый локоть на край, сидел на высоком, будто монастырском, стуле величайший монарх своего времени, повелитель полумира.

При одном взгляде на него посетитель испытывал шок, возникающий, если фантазия разительно не соответствует действительности. Людям так свойственно идеализировать королевскую власть, королевское достоинство, связывать воедино человека и место, которое он занимает в обществе. Высокий титул этого человека, огромные владения, где его слово было законом, так распаляло людское воображение, что само имя Филиппа II вызывало в уме видение сверхчеловеческого величия, почти божественного великолепия.

Но вместо фантастического создания Джервас увидел морщинистого старика болезненного вида, низкорослого, с выпуклым лбом, светлыми, почти бесцветными, близко поставленными глазами и тонким орлиным носом. Рот производил отталкивающее впечатление: гротескно выдающийся вперед подбородок, запавшие бледные губы постоянно полуоткрыты и обнажают гнилые зубы. И без того длинный подбородок удлиняется неровно растущей рыжеватой бородкой, над верхней губой — тонкая щетинистая полоска усов. Волосы, когда-то густые, золотистые, свисают тонкими пепельными прядями.

Филипп сидел, положив левую, распухшую от подагры, перевязанную ногу на стул с мягким сиденьем. Он был одет во все черное, и единственным украшением был орден Золотого руна на тонкой шее. Филипп что-то деловито писал и не оторвался от своего занятия, когда вошел Джервас. Король будто вовсе его не заметил. Наконец он передал документ сухопарому человеку в черном, стоявшему по левую руку от него. Сантойо, королевский камердинер, взял письмо, присыпал чернила песком, а король тем временем, все еще игнорируя Джерваса, вытащил из пачки очередной пергаментный лист и продолжил работу.

Позади у стены размещались еще два письменных стола, за ними сидели секретари и что-то писали. Одному из них, маленькому и чернобородому, камердинер вручил переданный ему королем документ.

За спиной у короля стоял человек средних лет, очень прямой и высокий, в черном облачении и длинной сутане иезуита. Это был, как узнал Джервас, отец Аллен, своего рода посол английских католиков при короле Филиппе, ценившем его весьма высоко. В глубоком проеме одного из двух окон, заливавших комнату светом, стоял фрай Диего де Чавес, настоятель монастыря Санта-Крус, плотного сложения человек с веселым выражением лица.

Королевское перо царапало поля документа. Сэр Джервас терпеливо ждал, стоя неподвижно, как и офицер позади него. Он не переставал удивляться жалкому, ничтожному воплощению наследственного принципа и невольно сравнивал Филиппа с противным пауком, сидящим в самом центре сплетенной им огромной паутины.

Наконец король передал Сантойо второй документ, и его льдистые глаза под нависшим лбом метнули быстрый взгляд на высокого молодого человека, ждавшего его внимания с таким достоинством и терпением. Бледные губы чуть заметно шевельнулись, и послышался глуховатый голос: монарх что-то быстро сказал совершенно бесстрастным тоном. Его слова, произнесенные в обычной для него невразумительной манере, так раздражавшей иностранных послов, прозвучали точно гудение жука в тихой комнате. Его величество говорил по-испански. Властитель полумира изъяснялся лишь на родном языке и с грехом пополам разбирал простой текст на латыни: ведь он был не только злой и малодушный развратник, но еще и недоучка и невежда.

Сэр Джервас довольно хорошо владел разговорным языком, но не понял ни слова из сказанного королем. Некоторое время он стоял в нерешительности, но тут наконец отец Аллен, обнаружив знание английского, взял на себя роль переводчика.

— Его величеству доложили, сэр, что вы привезли письма от королевы Елизаветы.

Джервас вытащил из камзола запечатанный пакет и шагнул вперед, намереваясь вручить его королю.

— Преклоните колено, сэр! — приказал иезуит резким тоном.

Джервас повиновался и опустился перед монархом на одно колено.

Филипп Испанский протянул к нему руку, восковой желтизной и прозрачностью похожую на руку покойника. Король подержал пакет, будто прикидывая, сколько он весит, и прочитал надпись, сделанную легко узнаваемым почерком Елизаветы Английской. Потом он перевернул пакет и рассмотрел печать. Его губы скривились в презрительной усмешке, и он снова прогудел бесстрастным тоном нечто невразумительное. На сей раз никто из присутствующих не понял, что он сказал.

Наконец, пожав плечами, король сломал печати, разложил перед собой письмо и углубился в чтение.

Сэр Джервас, отступив к стене, с напряженным интересом и беспокойством наблюдал за выражением лица Филиппа. Он заметил, что король нахмурился, потом снова скривился в усмешке и его рука, державшая лист пергамента, сильно задрожала, словно ее внезапно парализовало. Джервас с надеждой подумал, что это признак страха, но был разочарован. Король заговорил, и, так как гнев придал силу его голосу, его услышали все присутствующие. Джервас на сей раз все понял.

— Ублюдок, нахальная еретичка! — выкрикнул король и скомкал костлявой рукой оскорбившее его письмо. Он с таким же удовольствием разделался бы и с его автором, попадись она ему в руки.

Секретари перестали строчить перьями. Сантойо, стоявший справа у стола, отец Аллен позади него и фрай Диего у окна затаили дыхание. Мертвая тишина последовала за вспышкой королевского гнева: Филипп редко открыто проявлял свои чувства.

Пауза затянулась, но король вскоре обрел привычную холодную сдержанность.

— Возможно, я ошибся, — сказал он, — возможно, я что-то не так понял. — Он расправил скомканный пергамент. — Аллен, прочтите мне письмо, переведите его, — приказал он. — Я хочу избежать ошибки.

Иезуит взял письмо и, читая, тут же переводил его на испанский. В его голосе звучал нараставший ужас.

Таким образом Джервас узнал точное содержание королевского послания.

Елизавета Английская написала в свое время немало писем, повергавших ее советников в ужас, но более резкого послания еще не выходило из-под ее пера. Учитывая суть послания, устрашающими сами по себе были его краткость и недвусмысленность. Королева писала на латыни, извещая своего зятя, короля Филиппа Испанского и Португальского, что его подданный, испанский аристократ по имени дон Педро де Мендоса-и-Луна, потерпел кораблекрушение у берегов ее державы и обрел приют и гостеприимство в английском доме, за которое расплатился тем, что похитил дочь хозяина, леди Маргарет Тревеньон. Детали его величеству, если он того пожелает, сообщит посланник. Она же уведомляет его величество, что в лондонском Тауэре содержатся испанский адмирал дон Педро Валдес и семь испанских офицеров благородного происхождения, не считая матросов. Они захвачены на андалузском флагмане и находятся всецело в ее власти. Далее Елизавета предупреждала его величество, призвав в свидетели Бога: леди Маргарет Тревеньон должна вернуться домой в добром здравии, податель сего письма, сэр Джервас Кросби, и его спутники, последовавшие за ним в Испанию, чтобы сопровождать вышеупомянутую леди, должны получить охранное свидетельство и без единой царапины, не понеся ни малейшего ущерба, вернуться на родину. В противном случае Елизавета пришлет своему брату, королю Филиппу, головы дона Педро Валдеса и семи его благородных офицеров, не считаясь с правилами ведения войны и международным правом.

Последовало гробовое молчание. Потом король разразился коротким злым смешком в знак презрения.

— Стало быть, я все правильно понял, — сказал он и добавил иным, непривычным тоном, срываясь на крик: — Доколе, доколе, о Господи, Ты будешь терпеть эту Иезавель?

— Доколе, доколе? — эхом отозвался отец Аллен.

Фрай Диего, стоявший у окна, казалось, окаменел. Его цветущее лицо приобрело сероватый оттенок. Король сидел съежившись и размышлял.

— Это нахальство, — сказал он наконец, сделав презрительный жест рукой. — Пустая угроза! Ничего не случится. Ее собственный варварский народ не допустит такого варварства. Ее письмо — попытка запугать меня призраками. Но я, Филипп Второй Испанский, не боюсь призраков.

— Когда вашему величеству доставят восемь голов, вы убедитесь, что это не призраки.

Безрассудно смелые слова произнес Джервас, и все вокруг оцепенели от ужаса.

Король взглянул на него и тотчас отвернулся: он не мог смотреть людям в глаза.

— Кажется, вы что-то сказали? — тихо осведомился он. — А кто вас спрашивал?

— Я сказал то, что счел необходимым, — бесстрашно ответил Джервас.

— Счел необходимым? Ах вот как? Значит, эта необходимость вас оправдывает? Я учусь. Я никогда не устаю учиться. Вы можете еще кое-что мне рассказать, коли так жаждете, чтоб вас услышали.

И в холодной скороговорке короля, и в его потухшем змеином взгляде заключалась страшная опасность. Король был неистощим в своей злокозненности и совершенно безжалостен. Он повернул голову и подозвал одного из секретарей.

— Родригес, ну-ка запиши все, что он говорит. — Обернувшись к Джервасу, он спросил: — В письме сообщается, что вас сопровождают какие-то люди. Где они?

— Они в Сантандере, ждут меня на борту корабля, на котором я прибыл в Испанию.

— А что, если вы не вернетесь?

— Если я не вернусь до тринадцатого ноября, они отправятся в Англию и сообщат ее величеству, что для вас предпочтительней получить головы восьми джентльменов, чем восстановить справедливость в своих владениях из уважения к приличиям.

Король задохнулся от гнева. Отец Аллен, стоявший у него за спиной, предостерег отважного молодого человека по-английски:

— Сэр, вспомните, с кем вы разговариваете! Предупреждаю вас в ваших собственных интересах.

Король жестом остановил иезуита.

— Как называется корабль, ожидающий вас в Сантандере?

В готовности, с которой Джервас ответил на вопрос, был своего рода презрительный вызов:

— «Роза Мира» с реки Фал. Ее капитан — сэр Оливер Трессилиан, бесстрашный моряк, весьма искусный в морских сражениях. На корабле двадцать пушек, и он бдительно охраняется.

Король усмехнулся, уловив скрытую угрозу. Это было образцом наглости.

— Мы можем подвергнуть испытанию бесстрашие вашего друга.

— Его уже испытывали, ваше величество, причем ваши подданные. Вздумай они испытать его еще раз, они, вероятно, убедятся в нем, как и раньше, на собственном горьком опыте. Но если, случаем, «Розе Мира» помешают выйти в море и она не вернется домой до Рождества, вы получите головы в качестве новогоднего подарка.

Так сэр Джервас на своем далеко не совершенном испанском недвусмысленно уязвил властителя полумира. Его привела в ярость бесчеловечность короля, явная озабоченность своим ущемленным самолюбием. Тщеславный властелин и думать не хотел о преступлении дона Педро де Мендосы и страданиях, причиненных им ни в чем не повинной девушке.

Король же, получив нужные ему сведения, сразу изменил тон.

— А что касается тебя, английская собака, ты не уступаешь в наглости скверной женщине, пославшей тебя с дерзким поручением. Тебе тоже придется кое-чему научиться, прежде чем ты выйдешь отсюда. — Филипп поднял дрожащую руку. — Увести его! Держать взаперти впредь до моего особого распоряжения.

— Господи! — воскликнул Джервас, когда на плечо ему легла рука офицера, и невольно отпрянул. Офицер сильнее стиснул плечо и вытащил кинжал. Но Джервас, не замечая ничего вокруг, обратился по-английски к отцу Аллену: — Вы, сэр, англичанин и пользуетесь влиянием при дворе, неужели вам безразлична судьба английской женщины, благородной английской девушки, похищенной столь оскорбительным образом испанским сатиром?

— Сэр, — холодно ответил иезуит, — своим поведением вы сослужили плохую службу делу.

— Следуйте за мной! — приказал офицер и силой потянул Джерваса к выходу.

Но Джервас не двигался с места. На сей раз он обратился по-испански к королю:

— Я — посланник, и моя личность неприкосновенна.

— Посланник? — Король презрительно хмыкнул. — Наглый шут! — И равнодушным взмахом руки положил конец разговору.

Вне себя от бессильной ярости, Джервас подчинился приказу. У порога он обернулся и, хоть офицер силой выталкивал его из комнаты, крикнул королю:

— Помните: восемь голов испанских аристократов! Вы собственноручно отсекли восемь голов!

Когда Джервас наконец оказался за дверью, офицер вызвал на подмогу стражников.

Глава 20

КОРОЛЕВСКАЯ СОВЕСТЬ

Вам представилась возможность увидеть весьма необычное зрелище, и необычно в нем то, что король Филипп II Испанский действовал импульсивно, под влиянием нахлынувших на него чувств. Такое поведение было ему несвойственно. Терпение было самой главной и, возможно, единственной добродетелью монарха, и своим неизменным терпением он добился величия.

— Господь, время и я — одно целое, — спокойно похвалялся Филипп и порой утверждал, что он, как Господь, идет на врагов своих на свинцовых ногах, но зато бьет железной рукой.

Это отнюдь не единственное сходство, которое он усматривал между Богом и собой, но именно эта черта характера Филиппа представляет для нас интерес. В случае с Джервасом он утратил, поддавшись гневу, божественное терпение; гнев же был спровоцирован наглым тоном послания ненавистной Елизаветы.

Это письмо с хладнокровной угрозой чудовищной расправы, противной всякому представлению о справедливости и гуманности, Филипп II расценил как возмутительную попытку оказать на него давление и запугать. Мало того что письмо было беззастенчиво наглым, его податель превзошел в развязности автора, и это еще больше распалило короля.

У него сложилось впечатление, как он признался отцу Аллену, что Елизавета, отвесив ему оплеуху своим вопиющим сообщением, поручила подателю письма вдобавок еще и лягнуть его. За все свое правление он не припомнил случая, чтобы кто-нибудь так дерзко смотрел ему в глаза, не испытывая ни малейшего почтения перед помазанником Божьим. Стоит ли удивляться, что этот полубог, привыкший обонять лишь фимиам, вдруг вдохнул молотый перец и в раздражении своем по-человечески чихнул?

Конечно, Филипп II был не тот человек, с кем можно позволить себе подобные вольности, и сейчас в его жизни наступило такое время, когда он менее всего был склонен их прощать. Раньше он сдержал бы свой гнев, памятуя о том, что высокомерную выскочку, узурпировавшую английский трон, ждет суровая расплата; он только усмехнулся бы, почувствовав укус комара: настанет час — и он еще сокрушит жалкую мошку могучей рукой. Но теперь, в пору унижения, когда его великий флот разбросан и разбит наголову, когда не сыщешь знатной семьи, где бы ни оплакивали сына, силы покинули короля. Он был лишен даже того утешения, что еще при его жизни Испания вновь восстанет как владычица морей. К страшному удару, нанесенному его могуществу в мире, добавились личные оскорбительные выпады вроде нынешнего, и теперь, вероятно, ему придется мелко мстить мелким людишкам.

Король вспомнил другие письма, присланные Елизаветой, — то вызывающие, насмешливые, то любезные и горькие, то язвительные.

Читая их, он усмехался терпеливо и злобно. Тогда он мог позволить себе улыбаться, зная наверняка, что настанет день расплаты. Но теперь непостижимое коварство фортуны украло у него такую уверенность, теперь день расплаты был позади, и он принес Филиппу лишь поражение и стыд. Отныне он не мог позволить себе улыбаться в ответ на оскорбления, не мог больше сносить их с подобающим монарху достоинством.

Пусть он ослаб, но не настолько, чтобы оставить безнаказанными насмешки, грубый нажим и угрозы.

— Она еще узнает, — сказал он отцу Аллену, — что короля Испании пустыми угрозами не запугаешь. И этот нахальный пес, побывавший здесь, и приплывшие вместе с ним в Сантандер — все они еретики, как их назойливая еретичка-королева. Пусть ими займется святая инквизиция. — Он обернулся к дородному человеку у окна. — Фрай Диего, займитесь этим делом.

Фрай Диего де Чавес встрепенулся и медленно вышел вперед. Его темные глаза под кустистыми бровями были мрачны. Низким мягким голосом он воззвал к здравому смыслу короля:

— Угроза нависла не над вашим величеством, а над теми несчастными сеньорами, что так преданно служили вам, а теперь томятся в английских тюрьмах, дожидаясь выкупа из Испании.

Король уставился на него своими белесыми глазами.

— Они рискуют потерять только жизнь, — угрюмо и раздраженно уточнил он. — Я же рискую честью и достоинством, что равнозначно чести и достоинству Испании.

Фрай Диего подошел ближе и, пыхтя, наклонился над тяжелым дубовым столом.

— А разве угроза, приведенная в исполнение, — казнь ее сыновей — не нанесет урон достоинству Испании?

Король метнул на него взгляд исподлобья, а настоятель тем временем продолжал:

— Испанская знать обескровлена гибельным походом в Англию. Неужто вы, ваше величество, допустите новое кровопролитие, пожертвуете Валдесом, достойнейшим слугой отечества, величайшим из ныне живущих адмиралов; Ортисом, маркизом Фуэнсалидой, доном Рамоном Чавесом…

— Вашим братом, не так ли? — резко оборвал его король. — Сдерживайте свои чувства. Вы озабочены судьбой родственника.

— Верно, — мрачно подтвердил доминиканец. — А разве вы, ваше величество, не озабочены? Разве вся Испания — не ваша семья, а ее знать — не ваш перворожденный? Нахальный англичанин, только что здесь побывавший, и его спутники с корабля в Сантандере не чета благородным сеньорам, томящимся в Лондоне. Разумеется, вы можете бросить их в застенки инквизиции как еретиков — это ваше право, более того — ваш долг перед верой, но разве все они, вместе взятые, стоят восьми благородных голов, восьми отрубленных окровавленных голов, которые королева Англии бросит вам на колени?

Король вздрогнул, потрясенный, будто воочию увидел страшную картину, нарисованную настоятелем, будто окровавленные головы уже лежали у него на коленях. Но он тут же взял себя в руки.

— Достаточно! — выкрикнул он. — Я не боюсь угроз. — И, раскрыв источник твердости своего духа, добавил: — Эта женщина не рискнет претворить свои угрозы в жизнь. Это навлекло бы на нее проклятие всего мира. — Филипп обернулся к иезуиту. — Я прав, Аллен?

Англичанин уклонился от прямого ответа.

— Ваше величество, вы имеете дело с безбожной своевольной женщиной, Антихристом в женском образе. Она не считается ни с человеческими, ни с Божьими законами.

— Но этот случай — особый! — воскликнул король, все еще цеплявшийся за свою надежду.

— Пусть особый, но она не навлечет на себя большего проклятия, чем за убийство королевы Шотландии. Тогда весь мир тоже обольщался надеждой, что Елизавета не решится на этот шаг.

Итак, иезуит рассеял заблуждения короля относительно страха Елизаветы перед мировым общественным мнением. Филиппа II одолели сомнения — уж не на песке ли он строит свой замок? Это его рассердило. Необходимость отступить перед угрозой ненавистной ему женщины была горька, как полынь. Нет, он не станет пить горькую чашу, как бы ему ее ни навязывали. Он выразил эту мысль в резкой форме и выпроводил и доминиканца, и иезуита.

Но когда они ушли, король не смог продолжить свою работу над документами, как намеревался ранее. Он сидел, дрожа от гнева, перечитывая оскорбительное письмо и вспоминая оскорбительное поведение посланника.

В конце концов король вдруг задумался над тем, что спровоцировало угрозу. Его гнев вызвали последствия этого дела, но до сих пор ему и в голову не приходило хотя бы уяснить для себя причину. Теперь он припомнил, из-за чего все началось. Что ему рассказывали? Правда ли это? Ему докладывали, что «Идея», которой командовал дон Педро де Мендоса, пропала без вести, ни один матрос не спасся. Так почему же сам дон Педро цел и невредим? Впрочем, об этом говорится в письме. Он нашел приют в английском доме. Стало быть, он бежал из Англии и, согласно сообщению, прихватил с собой дочь хозяина дома. Но если это так, почему ему не доложили о возвращении дона Педро, почему сам дон Педро не явился с докладом, не отдал долг вежливости своему королю?

Одному человеку об этом известно наверняка — кардиналу-архиепископу Толедо, который приходится дону Педро дядей.

Его величество вызвал секретаря Родригеса и продиктовал ему короткое предписание примасу немедленно явиться в Эскориал. Кардинал, возможно, внесет ясность в это дело и одновременно как генеральный инквизитор займется английскими еретиками.

В Толедо тут же отправили курьера, наказав ему гнать во всю мочь днем и ночью, не жалея себя и лошадей.

Король решил вычеркнуть из памяти дело о похищении, чтобы вернуться к нему, когда прибудет генеральный инквизитор. Но оно не шло из головы, как и образная фраза, брошенная фраем Диего де Чавесом. Опустив взгляд на колени, король снова, будто воочию, видел там груду окровавленных голов. Среди них — строгое лицо бесстрашного Валдеса, так славно воевавшего за него ранее и сослужившего бы еще хорошую службу; остекленевшие глаза маркиза Фуэнсалиды смотрели на короля с упреком, впрочем, как и все остальные. Он, Филипп II, позволил снести им головы с плеч, чтобы сохранить свое достоинство. Но как он его сохранил? Люди проклянут Елизавету, казнившую испанцев, но что они скажут про того, кто мог предотвратить казнь, но не сделал этого? Он прикрыл холодные, как у рептилии, глаза безжизненными восковыми руками, напрасно пытаясь избавиться от неотступного видения. Но Филипп II упрямо цеплялся за свое решение наперекор возникавшим в его душе сомнениям: он считал их проявлением слабости. Нет, он не дрогнет перед угрозой.

На следующий день поздно вечером, когда король ужинал, как всегда в одиночестве, объявили о прибытии кардинала Кироги. Король тотчас принял его и, на мгновение оторвавшись от пирожных, приветствовал примаса.

Беседа с кардиналом принесла покой его душе и вселила в него уверенность. Дон Педро находился в тюрьме инквизиции, как и женщина, которую он увез из Англии. Ее обвинили в ереси и колдовстве. Именно ее колдовские чары толкнули дона Педро на преступление против веры. На него наложена епитимья, и он должен искупить свою вину на большом аутодафе, что состоится в Толедо в следующий четверг. На том же аутодафе обвиняемая будет передана гражданским властям для исполнения приговора и сожжена как ведьма вместе с несколькими другими обвиняемыми, перечисленными кардиналом. Кардинал выразил надежду, что его величество почтит своим королевским присутствием аутодафе.

Король взял новое пирожное с золотого блюда, запихнул его в рот, облизал пальцы и задал кардиналу еще один вопрос. Какими доказательствами колдовства англичанки располагает обвинение?

Генеральный инквизитор, детально знавший дело, так сильно затрагивавшее интересы его племянника, подробно ознакомил с ним короля.

Филипп II откинулся на спинку стула с полузакрытыми глазами. Губы его тронула улыбка. Он был чрезвычайно доволен. Теперь с него полностью сняли ответственность. Филипп II не мог выполнить требования Елизаветы: у него был долг перед верой. Тому был успешный прецедент. Когда из Англии посыпались протесты по поводу английских моряков, попавших в руки инквизиции, он, Филипп Испанский, ответил, что бессилен помочь, ибо это вне компетенции гражданских властей Испании. Вопросы веры — промысл Божий, король не властен вмешиваться в дела инквизиции, она вправе покарать и его самого, согреши он против веры. И в этом заявлении не было лицемерия, оно было абсолютно искренне. Такой же искренней была и его нынешняя благодарность: теперь никто не обвинит короля, если восемь знатных испанцев сложат головы на плахе. Весь мир услышит его ответ английской королеве: приговор вынесен не Филиппом II, а инквизицией за преступления против веры. Если же королева в отместку лишит жизни невинных сеньоров, не предъявив им обвинения, ответственность за это злодеяние проклятием ляжет на ее черную душу, она заслужит презрение и осуждение всего мира.

И поскольку его долг по отношению к вере — а он считал себя ее горячим поборником — связывал ему руки, король больше не боялся видения — кровавых голов у себя на коленях.

Разумеется, король ничего не сказал об этом Кироге. Он поблагодарил его высокопреосвященство за информацию, столь необходимую ему сейчас, когда он узнал, что дон Педро жив, и отпустил его.

В ту ночь Филипп II Испанский спал мирным сном, как спят люди с чистой совестью.

Глава 21

СОВЕСТЬ КАРДИНАЛА

Кардинал-архиепископ вернулся домой после воскресной вечерни, которую отправлял самолично. Для этого ему пришлось покинуть Эскориал на рассвете, гнать лошадей и часто менять их, что было привилегией короля и инквизиторов. Его высокопреосвященство просмотрел бумаги по делу своего заблудшего племянника. Тут он припомнил: когда за ним явился королевский гонец из Эскориала, он собирался вызвать к себе инквизитора Арренсуэло, чтобы обсудить кое-какие неясности.

Он освежил в памяти сведения, изложенные в служебной записке Арренсуэло, и на этот раз отнесся к ним внимательнее, чем раньше, что объяснялось недавней беседой с королем. Генерального инквизитора вдруг одолели сомнения: ему передалась тревога, сквозившая в донесении фрая Хуана. Кардинал понял, что они могут увязнуть в сложностях, недооцененных Арренсуэло. Он тотчас послал за фраем Хуаном, и тот с готовностью явился на вызов.

Честный и богобоязненный, фрай Хуан де Арренсуэло, не колеблясь, искренне и обстоятельно изложил свои сомнения.

Начал он с признания: возможно, дело обстоит именно так, как логично изложил в своем обвинении фрай Луис Сальседо. Но все же совесть его неспокойна, ибо он не считает, что обвинение в колдовстве доказано. Исходя из интересов дона Педро, он хотел бы, чтобы обвинение это было подтверждено доказательствами, и потому должен проявить большую осторожность в суждениях. Ведь все мы с такой опасной легкостью принимаем желаемое за действительное. Слова и поступки, исходя из которых фрай Луис сделал свои выводы, в совокупности дают серьезные основания для подобных заключений, и тем не менее их можно истолковать иначе.

К примеру, отнюдь не исключается то, на чем настаивал сам дон Педро: единственные чары, которыми воздействовала на него обвиняемая, были те, что природа дарует каждой женщине. Бог создал женщину, чтобы испытать твердость духа мужчины. Возможно, дон Педро, поддавшись искушению, забыл про нормы поведения, приличествующие каждому богобоязненному человеку. Желая взять в жены обвиняемую, он упустил из виду, что она была еретичкой. Это само по себе серьезное прегрешение. Но, в конце концов, дон Педро тут же осознал свою ошибку и с превеликой охотой согласился, чтобы англичанку обратили в истинную веру. То, что он говорил ей о силах извне, побудивших полюбить ее, те самые слова, коим фрай Луис придал огромную важность, возможно, всего лишь ипохондрические фантазии влюбленного. Фрай Хуан ничего не утверждал. Он просто высказывал сомнения, возникшие у него в связи с обвинением в колдовстве.

В заключение фрай Хуан заметил, что редкая, удивительная красота, какой одарена эта женщина, и раньше, случалось, доводила мужчин до сумасбродств.

Кардинал Кирога, высокий, красивый, сильный человек пятидесяти лет, очень импозантный в своей пурпурной мантии, задумчиво сжимал и разжимал резные подлокотники кресла. У кардинала были очень красивые руки, поговаривали, что он, желая подольше сохранить кожу свежей и молодой, спал в перчатках, смазанных изнутри овечьим жиром. Он смотрел на высокого доминиканца, стоявшего перед ним в черно-белом одеянии, черты лица которого свидетельствовали о самоотречении. Он тоже был задумчив.

— Я понимаю, в чем тут загвоздка, — медленно произнес кардинал. — Я догадывался о ней и раньше; собственно, из-за нее-то я вас и вызвал. То, что вы рассказали, лишь все усложняет. Вы можете что-нибудь посоветовать?

Они взглянули друг другу в глаза. Фрай Хуан слегка пожал плечами в знак беспомощности.

— Я ищу путь, чтобы исполнить свой долг. Мне представляется, что надо отказаться от обвинения в колдовстве, поскольку мы не располагаем неопровержимыми доказательствами. И обвиняемая, и ваш племянник заявляют, что все дело о колдовстве сфабриковано: мы якобы хотим тем самым спасти дона Педро от расплаты за убийство служителя инквизиции.

— Если это неправда, почему вы так взволнованы?

— У обвиняемой есть основания так думать, если она действительно невиновна в колдовстве, — вот что меня беспокоит. Остается обвинение в ереси, и потому она понесет наказание. Мне бы хотелось обратить ее в истинную веру и спасти ее душу, только о каком спасении может идти речь? Мы дискредитированы в глазах этой женщины. Она полагает, что нами движут недостойные мирские побуждения.

Кардинал кивнул.

— Вы глубоко вникаете в дело, фрай Хуан.

— Это мой долг, ваше высокопреосвященство.

— Но если мы откажемся от обвинения в колдовстве, что станется с моим племянником? Он совершил, не считая других прегрешений, святотатство. Потребуется суровое искупление. Жизнь дона Педро под угрозой, если мы не докажем, что ответственность за его действия несет кто-то другой.

Фрай Хуан посуровел.

— Значит, мы совершим правонарушение, в котором эта женщина уже обвинила нас? — воскликнул он.

Кардинал поднялся. Теперь он стоял вровень с фраем Хуаном, глядя ему прямо в лицо. Скулы доминиканца вспыхнули, в глазах появился злой огонек.

— Как вы смеете делать подобное заключение? — возмущенно заявил он. — Разве я произнес бы эти слова, будь я уверен, что мой племянник виновен? Разве каждый его поступок в прошлом не дает мне права полагать: не мог он совершить злодеяние намеренно и, возможно, и впрямь был околдован? Я в это, говоря по совести, верю, — подчеркнул кардинал. — Но если мы не в состоянии убедительно доказать: да, она колдунья, — означает ли это, что наш долг — обречь дона Педро на бесславие, смерть и конфискацию имущества?

Даже если фрай Хуан по-прежнему сомневался в искренности кардинала и его беспристрастии, он из сострадания был готов поверить, что любовь к племяннику побуждает кардинала счесть свои предположения убеждением.

Дилемма была ему ясна, но тем не менее фрай Хуан лишь вкратце напомнил кардиналу суть дела.

— Обвиняемая признает факты, на которых фрай Луис построил свое обвинение. Но она не соглашается с выводами, сделанными из этих фактов фраем Луисом, и небезуспешно их оспаривает. Выводы, несомненно, убедительны, правдоподобны, хорошо обоснованы. Но поскольку они никем, кроме доносчика, не подтверждаются, мы не вправе обвинить ее в колдовстве. И я не представляю, где можно получить нужное нам подтверждение, — мрачно добавил доминиканец.

— Где? Да у самой обвиняемой! — воскликнул кардинал тоном человека, утверждающего очевидное.

Фрай Хуан покачал головой:

— Она не сдастся, в этом я уверен.

Кирога снова посмотрел ему прямо в лицо, и глаза его сузились.

— Но вы еще не приступали к дознанию, — мягко напомнил он.

Фрай Хуан воздел руки к небу.

— Если я и не прибег к дознанию, — сказал он с раскаянием в голосе, — хотя члены трибунала подталкивали меня к этому, то только потому, что твердо убежден в его тщетности.

— Тщетности?

Удивление кардинала было красноречивее слов. На лице доминиканца мелькнула грустная улыбка.

— Вы не видели этой женщины, ваше высокопреосвященство. У вас не было возможности убедиться в силе ее духа, несгибаемости, решительности. Если правда дает ей силу — а это вполне возможно в деле о колдовстве, — то, как бы палачи ни терзали ее, я не верю, что они вырвут у нее признание. Я долго размышлял об этом, ваше высокопреосвященство. Моя работа дала мне какое-то знание человеческой природы. В некоторых мужчинах и женщинах экзальтация вызывает такую отрешенность духа, что они не ощущают собственной плоти, а потому не чувствуют и боли. Мне кажется, обвиняемая из этой породы. Если она невиновна в колдовстве, сознание своей невиновности приведет ее в состояние экзальтации. — Доминиканец помедлил, потом заключил: — Если мы не откажемся от обвинения в колдовстве, нам, вероятно, придется прибегнуть к пыткам. Но если мы потерпим неудачу, в каком положении окажется дон Педро де Мендоса?

Генеральный инквизитор тяжело опустился в кресло. Голова его поникла, и он прошептал сквозь стиснутые зубы:

— Черт бы побрал дурака, сам себя выставил в таком виде, — и добавил с еще большей горячностью: — И черт бы побрал этого фрая Луиса Сальседо: мог бы и не проявлять излишнего рвения.

— Фрай Луис действовал в меру своих возможностей и руководствовался лишь чувством долга. Он в своем праве, ваше высокопреосвященство.

— Но все же он действовал опрометчиво. Вы все поняли, вас беспокоит эта история. Не следовало предъявлять подобное обвинение, не посоветовавшись со мной. Обвинение в колдовстве всегда труднодоказуемо.

— Но если бы мы не предъявили ей этого обвинения, как выглядело бы дело дона Педро?

Кардинал поднял руки и с силой хлопнул ими по подлокотникам.

— Да, да, вот так мы и раскачиваемся, вроде маятника, — туда, сюда. Замкнутый круг. Либо мы осудим англичанку за то, что она околдовала моего племянника, либо дон Педро виновен в преступлении, за которое инквизиция карает смертью с конфискацией имущества. А вы мне толкуете, что женщину нельзя обвинить в колдовстве.

— Это мое твердое убеждение.

Кардинал медленно встал. Глубокая морщина залегла у него на переносице, красивые, широко поставленные глаза были задумчивы. Он медленно прошелся взад и вперед по комнате, уронив голову на грудь; некоторое время слышался лишь тихий звук его шагов по деревянному мозаичному полу да шорох пурпурной шелковой мантии.

Наконец он снова остановился перед доминиканцем. Кардинал смотрел на него невидящими глазами, настолько был погружен в себя. Красивая рука, на которой сверкал холодным пламенем сапфир, рассеянно касалась широкого, украшенного драгоценными камнями креста на груди. Его полные губы наконец разомкнулись. Он заговорил неторопливо и спокойно:

— Я полагаю, выход из весьма затруднительного положения все же есть. Я и сейчас не решаюсь на нем настаивать: он может показаться не совсем легитимным, учитывая законы, властвующие над нами. — Он прервал свою мысль вопросом: — Верите ли вы, фрай Хуан, в то, что цель оправдывает средства?

— Так утверждают иезуиты, — нехотя сказал доминиканец.

— Наш случай — пример того, что иногда они рассуждают правильно. Подумайте о моем племяннике. Он служил Господу и вере так же верно, как королю. По воле Господа и короля он принял на себя командование кораблем. Дон Педро стал членом третьего мирского ордена доминиканцев, будучи по природе своей человеком набожным и богобоязненным. Памятуя обо всем этом, разве мы не вправе утверждать, что он не способен на преступления против веры, в коих его обвиняют? Но возможно, он — жертва, его сбили с правильного пути? Мы еще подумаем, какая сила увлекла его — черная магия, как доказывает фрай Луис Сальседо, или же предложенная вами альтернатива — простая и естественная магия природы. Сейчас мы можем утверждать лишь одно: какая-то сила на него воздействовала. В этом вы, допрашивавший и дона Педро, и эту английскую леди, надеюсь, не сомневаетесь.

— Нисколько, — тотчас искренне ответил фрай Хуан.

— В таком случае мы не погрешим против своей совести, не поступимся долгом, если изменим обычный ход судебной процедуры. Естественно было бы сначала проанализировать обвинение, выдвинутое против этой женщины, а уж потом определить, на каком основании выносить приговор дону Педро. Но поскольку и ум, и сердце подсказали нам эти основания, быть может, следует, игнорируя формальности, вынести приговор дону Педро по обвинению, сформулированному фраем Луисом Сальседо? Оно исходит из того, что дон Педро был околдован и не отвечает за свои поступки. В таком случае инквизиция довольствуется наложением на обвиняемого епитимьи. Он должен будет искупить свой грех публично на аутодафе в следующий четверг. Таким образом он очистится от греха до того, как снова возобновится слушание дела обвиняемой. Если обвинение в колдовстве отпадет в силу своей недоказуемости и основанием для приговора останется лишь обвинение в ереси, будет поздно вновь возбуждать дело против дона Педро.

Кардинал замолчал и испытующе посмотрел в лицо упрямому инквизитору.

Фрай Хуан был по-прежнему строг, бесстрастен и заговорил не сразу:

— Эта мысль и мне приходила в голову.

Глаза кардинала оживились. Он положил руку на плечо доминиканца и стиснул его.

— Ах, приходила! Тогда почему же… — Кардинал осекся.

Фрай Хуан медленно покачал головой и вздохнул.

— Если речь идет о вере, то никогда не поздно снова возбудить дело против обвиняемого, надо только доказать, что он совершил преступление более тяжкое, чем то, за которое был осужден.

— Ну, это мне известно. Но в нашем случае… Кому придет в голову возбуждать новое дело?

Ответ последовал не сразу.

— Не все того же мнения, что мы, ваше высокопреосвященство. Возможно, врагу дона Педро захочется, чтоб он полностью искупил свой грех перед верой. Человек на моем или на вашем месте, просматривая протоколы трибунала, вдруг заметит отклонение от правил и пожелает исправить нарушение.

— Ну, на такой риск можно пойти, не опасаясь лишиться сна.

— Может, вы и правы. Но есть и другой риск. Не забывайте про доносчика фрая Луиса Сальседо.

Кардинал сделал большие глаза.

— Фрай Луис Сальседо? Но именно он и утверждает, что колдовство имело место. — Кирога снял руку с плеча фрая Хуана.

— У меня нет чувства вражды к фраю Луису, но его рвение превосходит всякие границы. Он проявляет опасную прямолинейность, а в суде продемонстрировал такое упорство, что мне пришлось его одернуть.

Кардинал был вне себя от раздражения. Он снова выкрикнул, что это замкнутый круг — в какую сторону ни пойдешь, встретишься на том же месте. Поминая племянника и его глупость недобрыми словами, он чуть было не перешел запретную грань: негоже было позволять себе такое в присутствии подчиненного. Под конец Кирога потребовал сделать ставку на любой ценой полученное признание обвиняемой.

Фрай Хуан склонил голову.

— Ваше право отдать такое распоряжение, ваше высокопреосвященство, — сказал он, — но предупреждаю: при этой ставке дон Педро проиграет.

Генеральный инквизитор понял, что в ход пойдут все те же аргументы и впереди еще один оборот по злополучному замкнутому кругу. И он оборвал беседу.

— Я должен поразмыслить, — заявил кардинал. — Теперь у меня есть все сведения. Я буду молить Господа, чтоб Он вразумил меня, помолитесь и вы, фрай Хуан. Ступайте с Богом!

Глава 22

КОРОЛЕВСКИЙ ИСПОВЕДНИК

Зная последующий ход событий до мельчайших подробностей, любопытно отметить — впрочем, это общеизвестный факт, — что самые мелкие дела порой чреваты ужасными, даже трагическими последствиями.

Как бы гротескно это ни звучало, не будет сильным преувеличением сказать: не страдай король Филипп Испанский чревоугодием, особым пристрастием к пирожным, судьба леди Маргарет Тревеньон, которую он никогда не видел и чье однажды услышанное имя тотчас же позабыл, сложилась бы совершенно иначе.

В тот воскресный вечер в Эскориале властитель полумира предавался чревоугодию больше, чем обычно. На рассвете в понедельник он проснулся в холодном поту, со спазмами в подложечной ямке. Ему и наяву продолжало казаться, что на живот давят окровавленные головы восьми благородных испанских сеньоров.

Он приподнялся на своей огромной резной кровати и закричал. Сантойо тотчас подбежал к королю. Король отчаянно обеими руками отпихивал от себя воображаемую кровавую груду.

У слуги были всегда наготове сердечные и успокоительные микстуры, прописанные болезненному мнительному монарху. Имея за плечами богатый опыт, Сантойо разбирался в них мастерски. Он быстро накапал нужную дозу, смешал лекарства и подал королю. Тот выпил и прилег по совету заботливого слуги. Филипп немного успокоился, но все еще тихо стонал.

Слуга послал за лекарем. Королевский лекарь задал несколько вопросов, устанавливая причину плохого самочувствия, услышал про пирожные и пожал плечами в бессильном отчаянии. Он и раньше убеждал короля не увлекаться пирожными и получил нагоняй за свой добрый совет: король обозвал его безграмотным невеждой и ослом. Стоило ли вновь рисковать доверием короля и открывать ему правду.

Лекарь обратился к Сантойо. Хитрый андалузец посоветовал призвать на помощь королевского исповедника. Сам он на службе у Филиппа II набрался богословской премудрости и усвоил, что чревоугодие — один из семи смертных грехов. Духовник может заставить его величество ограничить себя в еде, если деликатно намекнет, что боль его не только физическая, но и духовная; иными словами, испортив желудок, он обрекает на проклятие и душу.

Лекарь, немного циник в душе, как все, кто хорошо изучил своих собратьев, полюбопытствовал, удавалось ли раньше уговорить короля отречься от какого-либо из шести других грехов под угрозой проклятия. По-видимому, он считал его величество экспертом по части смертных грехов, которому доселе удавалось избежать небесной кары за них горячими молитвами.

Сантойо придерживался более практического взгляда на природу смертного греха. Когда за смертным грехом не следует возмездия — неудовлетворенности после его свершения, это одно. А смертный грех с последующей болью в желудке — это совсем другое.

Лекарь волей-неволей признал, что слуга лучше него разбирается в философии, и оставил дело на его усмотрение. Сантойо в тот же понедельник разыскал фрая Диего де Чавеса и рассказал ему, что произошло, подробно описав несварение желудка, возможную причину болезни и особенности ее проявления.

Сантойо польстил необычный живой интерес, проявленный к его рассказу королевским исповедником. Он почитал себя лучшим слугой в Испании, числил за собой множество всяких заслуг, но теперь, выслушав похвалу фрая Диего его рвению и правильным заключениям, Сантойо понял, что к тому же он и отличный богослов.

Сантойо не знал про горе настоятеля Санта-Круса, не знал и про то, как вовремя приспела история с несварением. Рамон де Чавес, старший брат настоятеля, глава достойного семейства, чьим украшением являлся и настоятель, был одним из восьми сеньоров, заключенных в Тауэр, и его жизнь висела на волоске из-за бесчеловечности английской королевы и упрямства и гордыни испанского короля. Когда явился Сантойо, настоятеля одолевали мучительные мысли о том, как опасно и тщетно служение королям. Одновременно он искал практические способы воздействовать на Филиппа, чтоб спасти брата от смерти на плахе.

Приход Сантойо был словно ответ на молитвы, вознесенные им прошлой ночью. Он открыл настоятелю возможность обсудить это дело с королем, не будучи заподозренным в своекорыстных интересах. Он слишком хорошо знал низкую душу короля, чтобы лелеять какую-то надежду тронуть его мольбой.

Проблема была еще в том, что король обычно исповедовался по пятницам, а сегодня был понедельник. Настоятель напомнил себе, опять же беспокоясь о судьбе брата, что в четверг в Толедо состоится аутодафе. Англичанку, причину всех бед, сожгут как ведьму или еретичку, а может быть, за то и другое. Настоятель понимал: как только англичанка сгорит на костре, каков бы ни был дальнейший ход событий, ничто не спасет его брата от топора.

Итак, как видите, сложилась прелюбопытная ситуация: генеральный инквизитор, движимый беспокойством за судьбу племянника, с одной стороны, и настоятель Санта-Круса, тоже инквизитор веры, движимый братской любовью, с другой, затевают интригу, чтобы помешать делу святой инквизиции.

Настоятель, выразив озабоченность состоянием короля, предоставил Сантойо самому убедить его величество как можно скорей послать за исповедником. Желая вознаградить такое рвение и верность королю, отметить и поощрить ревностность Сантойо в делах религии, настоятель щедро одарил и благословил королевского слугу. Теперь фрай Диего с большей уверенностью дожидался вызова к королю.

Сантойо взялся за дело хитро и отложил разговор до тех пор, пока не представится благоприятная возможность.

Филипп II, по обыкновению, корпел над документами в своем кабинете-келье. Сантойо принимал у него документы, присыпал, если требовалось, порошком и передавал секретарям, не спуская глаз со своего хозяина.

Тем временем король прекратил работу, вздохнул и устало провел рукой по бледному лбу. Потом он потянулся за следующим документом из пачки, лежавшей справа на столе, но не смог его вытянуть. Король повернулся и увидел, что Сантойо придерживает пергамент рукой и озабоченно всматривается ему в лицо.

— В чем дело? — послышался монотонный, похожий на гудение насекомого, голос короля.

— Не хватит ли на сегодня, ваше величество? Вам ведь немоглось ночью. Вы, видать, притомились, ваше величество.

Сантойо никогда ничего подобного себе не позволял, это граничило с нахальством. Король глянул на него бесцветными холодными глазами и тут же опустил их: он не мог вынести взгляда даже своего слуги.

— Притомился? — промямлил король. — Я?

Но предположение повлияло на болезненное, хилое тело. Он убрал руку с пергамента, откинулся на стуле и закрыл глаза, чтобы, сосредоточившись на своем состоянии, определить, правду ли говорит слуга. Филипп подумал, что он и вправду устал, и открыл глаза.

— Сантойо, что сказал о моем здоровье Гутьеррес?

— Похоже, решил, что вы перебрали пирожных…

— Кто сказал ему, что я ел пирожные?

— Он выспрашивал у меня, что вы ели, ваше величество.

— И он, желая скрыть собственное невежество, прицепился к пирожным. Осел! Какой бестолковый осел!

— Я ему так и сказал, ваше величество: вы, мол, заблуждаетесь.

— Ах вот как! Ты сказал, что он заблуждается. Смотрю, ты прямо в лекари метишь, Сантойо!

— И лекарем быть не нужно, ясно, отчего вам неможется, ваше величество. Я так и сказал Гутьерресу: дело не в желудке, тут дело духовное.

— Молчи, дурак! Что ты знаешь о моем духе?

— То, что слышал от вас, ваше величество, когда вас прихватило ночью. — И торопливо добавил: — Фрай Диего де Чавес сказал вам что-то в пятницу. Его слова не давали вам покоя, ваше величество. Пусть настоятель монастыря Санта-Крус исцелит рану, которую сам же и нанес, и вернет покой душе вашего величества.

Напоминание разбередило душу короля. В памяти всплыл образ, с тех пор преследовавший Филиппа. В то же время он убедился в проницательности Сантойо. Король пробормотал что-то невнятное, потом взял себя в руки и снова потянулся за документом. На сей раз Сантойо не рискнул помешать ему. Но пока он писал свою резолюцию, Сантойо быстро переворошил кипу бумаг, и пергамент, лежавший внизу, оказался сверху.

Так Сантойо еще более зримо проявил свою проницательность. Прекрасно сознавая, что тревожит короля, какой взрыв ярости и страха, какое противодействие вызвало письмо королевы Елизаветы, он заключил: надо эти чувства подогреть, тогда его величество будет искать утешение у исповедника, как и было задумано.

Письмо, которое он счел нужным положить сверху, руководствуясь принципом «куй железо, пока горячо», было от герцога Медины-Сидонии, возглавившего гибельный поход против Англии. Оно очень кстати пришло в то утро.

Опальный герцог скромно извещал короля Филиппа, что продал одно из своих поместий, чтобы собрать огромную сумму выкупа за отважного адмирала Педро Валдеса. Это была его малая лепта, писал герцог и просил расценить ее как выражение любви и преданности, искреннего желания вернуть на службу Испании ее самого талантливого адмирала.

Письмо задрожало в помертвевшей королевской руке. Он откинулся на строгом монашеском стуле, закрыл глаза и застонал. Потом так же внезапно открыл их и разразился воплями:

— Безбожница! Незаконнорожденная тварь! Проклятая еретичка! Дьявол, оборотень!

Сантойо участливо склонился над хозяином.

— Ваше величество! — прошептал он.

— Я болен, Сантойо, — задребезжал монотонный голос. — Ты прав, я больше не буду работать. Дай руку.

Тяжело навалившись на слугу и опираясь на палку с другой стороны, король вышел из комнаты. Сантойо, будто невзначай, снова помянул фрая Диего де Чавеса, осведомившись, не желает ли его величество получить совет исповедника. Его величество приказал ему помалкивать, и Сантойо не решился настаивать.

Ночью король снова плохо спал, хоть и не ел накануне пирожных, — по крайней мере, на них нельзя было свалить вину. Вероятно, страшные видения, вызванные несварением желудка в воскресенье, отпечатались в мозгу и теперь повторялись без постороннего влияния. Впрочем, их появлению, несомненно, способствовало письмо Медины-Сидонии об отправке выкупа за отважного Валдеса — его голова чаще всего напоминала о себе в воображаемой кровавой груде на королевских коленях: либо она первой упадет на плахе, либо королева Елизавета возвестит, смеясь, что принудила Филиппа Испанского подчиниться.

Еще сутки навязчивых видений, еще одна бессонная ночь, и наконец утром в среду король согласился со своим слугой, неоднократно предлагавшим вызвать исповедника. Возможно, его подсознательно мучила мысль, что аутодафе назначено на завтра, еще сутки промедления, и будет поздно что-либо предпринять.

— Ради бога, — крикнул он, — пусть фрай Диего придет. Он вызвал этих призраков, пусть он их и изгоняет.

Настоятель Санта-Круса не заставил себя долго ждать. С каждым часом его лихорадочное нетерпение нарастало. Оно уже достигло такой точки, что, если бы король и не послал за ним, он собирался сам явиться к его величеству на правах исповедника и в последний раз уговорами, доводами, на худой конец, угрозами спасти брата. Но то, что король прислал за ним, хоть и поздно, было хорошей приметой. Стало быть, пока не стоит прибегать к крайним мерам.

Спокойный и невозмутимый, вошел осанистый исповедник в королевскую спальню; он отпустил Сантойо, закрыл дверь и подошел к огромной резной кровати. Строгая комната была залита солнечным утренним светом.

Фрай Диего пододвинул табуретку, сел и после банальных вопросов по поводу здоровья короля и в ответ на его жалобы предложил его величеству исповедаться, сбросить с души мучительный груз, который, вероятно, и задерживает исцеление плоти.

Филипп исповедался. Фрай Диего прощупал королевскую совесть вопросами. Как хирург, рассекая тело, открывает невидимое взгляду, так и настоятель монастыря Санта-Крус обнажал страшные тайники королевской души.

Исповедь закончилась, и перед долгожданным отпущением грехов фрай Диего поставил диагноз душевному состоянию короля Филиппа.

— Все ясно, сын мой, — произнес он отеческим тоном, приличествующим человеку его положения. — Вам неможется, потому что вас одолели два смертных греха. Вы не поправитесь, пока не отречетесь от них. А если не отречетесь, они вас погубят — отныне и навеки. Несварение, следствие греха чревоугодия, наслало на вас мучительные видения — следствие смертного греха гордыни. Остерегайтесь гордыни, сын мой, первого и самого страшного из всех грехов. Из-за гордыни Люцифер лишился небесной благодати. Если бы не гордыня, не было бы дьявола, не было бы искусителя и грехопадения. Это самый большой подарок Сатаны человеку. Мантия гордыни так легка, что человек и не сознает, что носит ее на плечах, а в ее складках прячется все зло мира, обрекающее человека на вечное проклятие.

— Господи Иисусе! — прогудел король. — Всю жизнь учился смирению…

— А видения, о коих вы мне поведали, видения, преследующие вас ночами, — откуда они взялись, как вы думаете? — перебил короля исповедник, на что никогда не решился бы никто вокруг.

— Откуда? От жалости, от страха, от любви к благородным сеньорам, которых злобная еретичка собирается обезглавить.

— Если вы не изгоните из сердца гордыню, мешающую вам протянуть руку и спасти их.

— Что? Подобает ли мне, королю Испании, склонить голову перед наглым ультиматумом еретички?

— Нет, если подчиниться смертному греху гордыни, требующему, чтобы вы с высоко поднятой головой принесли на алтарь гордыни восемь благородных сеньоров.

Король сморщился, словно от физической боли. Но он тут же взял себя в руки, будто вспомнил нечто, упущенное ранее и способное спасти его от позора.

— Даже если бы я захотел, я бессилен помочь. Это вне моей компетенции. Я всего лишь король Испании. Я не распоряжаюсь святой инквизицией. Я не смею вмешиваться в дела Господа. Я этого себе не позволяю, я — кого вы обвиняете в гордыне.

Но настоятель Санта-Круса лишь соболезнующе улыбнулся, поймав брошенный искоса взгляд Филиппа.

— Неужто вы обманете Господа, прибегнув к отговорке? Вы полагаете обман Господа достойным делом? Разве можно утаить от Него то, что у вас на сердце? Если благо Испании, здравые государственные соображения требуют, чтобы вы остановили карающую руку инквизиции, разве ваш великий инквизитор станет вам перечить? Разве никогда раньше испанские короли не вмешивались в такие дела? Будьте же честны перед Господом, король Филипп. Берегитесь зла, прячущегося в складках мантии, я вас уже остерегал. Сбросьте мантию гордыни, сын мой. Это одеяние вечного проклятия.

Король посмотрел на него и тут же отвел взгляд. Бесцветные глаза отражали муку — муку гордыни.

— Нет, это немыслимо, — гудел он, — должно ли мне унижаться перед…

— Вашими устами глаголет истина, сын мой! — трубным гласом возвестил настоятель. Он поднялся и обличающе выбросил вперед руку. — Вашими устами глаголет истина. Вы спрашиваете, должно ли вам унижаться. Да, должно, либо Господь унизит в конце концов вас. Нет для вас иного пути избавления от призраков. Кровавые головы и сейчас скалятся на вас с колен — скалятся, хоть еще твердо держатся на плечах живых — тех, кто любил вас, служил вам, рисковал своей жизнью ради вас и Испании. О, они будут скалиться и когда упадут с плеч, потому что ваша гордыня не остановила топор палача! Как вы думаете, успокоятся они или будут бормотать упреки, пока не сведут вас с ума? Ибо вы, подобно Люциферу, обуянному гордыней, потеряли право на место в раю, обрекли себя на вечные муки!

— Замолчите! — крикнул король, корчившийся на своей просторной кровати. Яростные слова исповедника убедили его; Филипп с ужасом осознал, что стоит на краю пропасти, и сдался. Он укротит свою гордыню, он склонит голову и подчинится наглому требованию еретички.

— Итак, сын мой, — сказал настоятель мягким утешающим голосом, будто накладывая мазь после горчичника, — отныне вы собираете себе сокровища на небесах.

Глава 23

АУТОДАФЕ

Признав под угрозой вечного проклятия, что его обуяла гордыня, король Филипп, как это часто случалось, развил лихорадочную деятельность, наверстывая то, что три дня тому назад можно было сделать с достоинством и без суеты.

В среду, примерно за час до полудня, сэра Джерваса Кросби вызвали из подземной каменной темницы, где он томился в заточении. Джервас злился и горевал, что не мог спасти Маргарет; в эти бесконечно тянувшиеся дни, приходя в отчаяние от собственного бессилия, он терялся в мучительных догадках и вряд ли думал о своей судьбе.

Теперь его доставили не к королю — тот счел унизительным для себя заявить о своем поражении человеку, чьи кости он мечтал переломать в камере пыток инквизиции, — а к взлохмаченному коротышке, сидевшему в королевском кабинете во время аудиенции. Это был секретарь Родригес, собственноручно написавший под диктовку короля письмо генеральному инквизитору Кастилии. Его величество подписал и запечатал послание, и теперь секретарь протянул его Джервасу. Кратко и с большим достоинством секретарь описал сэру Джервасу ситуацию. По его речи можно было судить, что гордыня получила хороший урок.

— Его величество король Испании, внимательно ознакомившись с письмом королевы Англии, положил согласиться с содержащимся в нем предложением. Он пришел к такому заключению, несмотря на грубый тон послания. Его величество не запугали угрозы: он уверен, что королева никогда не решилась бы их осуществить. Движимый исключительно чувством справедливости и милосердия, убедившись, что подданным Испании было содеяно зло, его величество намерен исправить зло и восстановить честь Испании. — Секретарь показал Джервасу запечатанный пакет. — Женщина, которую требуется освободить, — пленница святой инквизиции. Ее обвиняют не только в ереси, но и в колдовстве. Под воздействием ее чар дон Педро де Мендоса-и-Луна, позабыв про свой долг перед Богом и про свою честь, похитил ее и привез сюда, в Испанию. В настоящее время она находится в тюрьме инквизиции в Толедо. Она — в руках инквизиторов веры с того самого момента, как ступила на испанскую землю. Мы уповаем на то, что до сих пор ей не было причинено вреда и она не потерпела никакого ущерба, если не считать неудобств, связанных с заключением. Но она приговорена к сожжению на костре. Аутодафе состоится в Толедо завтра, и посему его величество предписывает вам как можно скорее доставить это письмо дону Гаспару де Кироге, кардиналу-архиепископу Толедо, генеральному инквизитору веры. Согласно предписанию он должен отпустить вместе с вами леди Маргарет Тревеньон. Далее его величество милосердно предоставляет вам четырнадцать дней, за которые вы должны покинуть Испанию. Если же вы окажетесь в ее пределах по истечении указанного срока, последствия могут быть самыми тяжелыми.

Джервас дрожащей рукой взял протянутый ему пакет. Облегчение перекрывалось чувством гнетущего беспокойства, граничащего с отчаянием. Он прикинул расстояние до Толедо и понял, как мало у него времени. Произошло чудо, но тем не менее малейшая неудача может стать причиной рокового опоздания.

Но теперь король был в равной степени озабочен, чтобы такой неудачи не произошло. Секретарь Родригес сообщил Джервасу, что ему положен эскорт до Толедо и частая смена лошадей, как для королевского курьера. В конце беседы Родригес вручил ему и охранное свидетельство с королевским гербом и подписью. В нем содержалось предписание всем подданным короля Испании оказывать подателю сего и его спутникам всяческое содействие по пути из Толедо в Сантандер. Чинящим помехи грозили пагубные последствия. С этим секретарь отпустил Джерваса, наказав отправляться в путь незамедлительно.

Джерваса сопровождал офицер, доставивший его к секретарю из темницы. Он вывел Джерваса во двор, где его уже ждал другой офицер, шесть верховых и свободная лошадь. Джервасу вернули оружие, и он рядом с офицером во главе маленького эскорта покинул мрачный Эскориал и отроги серых гранитных гор Гвадаррама, направляясь к Вилальбе. Там, свернув к югу, они понеслись по узкой долине, где петляла река Гвадаррама, неся свои воды в Тахо. Но дорога была скверная, порой — лишь тропинка для мула, и потому остановки в пути часты и неизбежны. В результате они не поспели до ночи в Брунете, где их ждала смена лошадей.

До Толедо оставалось еще сорок миль; аутодафе, как сказали Джервасу, должно было состояться утром, и потому, снедаемый тревогой, он не мог позволить себе и часовой передышки, предложенной офицером. С виду ровесник Джерваса, тот был худощав, вежлив, предупредителен. К сожалению, он был каталонец. Англичанин, владевший испанским далеко не в совершенстве, хорошо усвоивший лишь кастильский говор, его почти не понимал.

В Брунете им, однако, пришлось задержаться: там предложили лишь трех свежих лошадей. Обычно на конюшне королевской почты их стояло не менее дюжины, но днем проехал, направляясь в Государственный совет в Мадриде, курьер генерального инквизитора с охраной и опустошил конюшню.

Молодой офицер, которого звали Нуньо Лопес, происходивший из новохристианской семьи с древними мавританскими корнями, принял известие с сарацинским[559] фатализмом своих предков.

— Ничего не поделаешь, — сказал он, пожав плечами.

Можете себе представить реакцию Джерваса на его спокойное заявление.

— Ничего не поделаешь? — вскричал он. — Надо что-то предпринять, я должен быть в Толедо к рассвету.

— Это невозможно, — невозмутимо ответил дон Нуньо.

Возможно, он был рад, что появилась такая веская причина отказаться от ночной поездки.

— Часов через шесть — к полуночи — лошади, оставленные здесь курьером генерального инквизитора, отдохнут, но вряд ли они проявят резвость.

Джервас скорее почувствовал, чем понял смысл сказанного Нуньо. Он ответил ему очень медленно, с расстановкой, стараясь донести до офицера каждое слово:

— Здесь есть три свежие лошади — для вас, меня и одного из сопровождающих. Возьмем их — и в путь.

Дон Нуньо стоял у открытой двери почты, и лившийся оттуда желтоватый свет мешался с тусклым светом наступавших сумерек. Дон Нуньо снисходительно усмехнулся и покачал головой:

— Это небезопасно. В горах живут разбойники.

— Если вы боитесь разбойников, оседлайте мне лошадь и я поеду один, — тут же нашелся Джервас.

Офицер больше не улыбался. Он гордо вскинул голову, и его усы над плотно сжатым ртом, казалось, ощетинились. Сначала Джервас подумал, что парень вот-вот его ударит. Но тот повернулся на каблуках и резким злым голосом отдал приказ своим подчиненным, стоявшим возле лошадей. Джервас ничего не понял.

Через несколько минут три свежие лошади были оседланы, и один из кавалеристов Нуньо держал их под уздцы. Тем временем дон Нуньо, быстро перекусив хлебом с луковицей, запил его простым андалузским вином и вскочил в седло.

— Вперед! — повелительно крикнул он.

Сэр Джервас последовал его примеру, трое всадников выехали из деревни и продолжили свой путь.

Тут офицер решил, что настало время свести счеты. Вызывающе обращаясь к своему спутнику «сэр английская собака», Нуньо заявил, что оскорблена его честь и Джервас должен при первой возможности дать ему сатисфакцию.

Джервас не намеревался ввязываться в ссору. Ночная поездка сама по себе была кошмаром, и кто знает, какие рогатки поставлены ему судьбой впереди. Он подавил в себе раздражение, пропустил мимо ушей оскорбительное обращение и извинился перед офицером за невольно причиненную обиду.

— Извинения мало, — ответил каталонец. — Вы поставили меня перед необходимостью доказать свою храбрость.

— Вы сейчас доказываете свою храбрость, — заверил его Джервас. — Только это доказательство от вас и требуется. Я был уверен, что вы способны ее проявить, потому и потребовал. Извините великодушно, я сознаю, что бросил бы слова на ветер, не окажись передо мной отважный человек.

Каталонец долго вникал в смысл сказанного, потом смягчился.

— Ладно уж, — пробурчал он. — Пока оставим все, как есть. А потом, может статься, мне этого покажется мало.

— Как пожелаете. А пока, ради бога, давайте останемся друзьями.

Они скакали во весь опор по пустынной долине реки. В свете почти полной луны по земле стелились фантастические тени, а шумливая река, казалось, струилась серебром. К ночи резко похолодало, с гор подул холодный ветер; дон Нуньо и кавалерист туго завернулись в плащи, у Джерваса же не было и куртки поверх бархатного камзола. Но он не чувствовал холода, он ничего не чувствовал, кроме кома в горле — следствия пожиравшей его душу тревоги.

Примерно через час после полуночи его лошадь попала ногой в яму и тяжело рухнула на землю. Джерваса откинуло в сторону, и он не сразу смог подняться. К счастью, он отделался ушибами и царапинами. Оглушенный падением, он видел в свете луны, как дон Нуньо осматривает ногу поднявшейся дрожащей лошади.

Офицер с облегчением в голосе заявил, что все в порядке. Но через пару минут обнаружилось, что лошадь охромела.

По словам Нуньо, они находились поблизости от деревни Чосас-де-Кан, до нее было не более двух миль. Кавалерист отдал свою лошадь Джервасу и повел под уздцы охромевшую. Они ехали шагом, и едва оправившимся после падения Джервасом вновь овладело беспокойство: они ползли как улитки.

Прошел час, пока добрались до деревни. «Именем короля» подняли на ноги хозяина таверны. Но у него не было лошадей. Пришлось оставить кавалериста в деревне, а Джервас и Нуньо продолжили путь вдвоем.

До Толедо было двадцать пять миль, и двенадцать-тринадцать до Вильямьеля, где их ждала последняя смена лошадей. Но как бы они ни уповали на быстрое завершение путешествия, сейчас Джервас и Нуньо передвигались крайне медленно, почти как после падения лошади. Луна скрылась, и узкую дорогу окутала кромешная, почти осязаемая тьма. Лошади пошли резвее лишь с рассветом, и вскоре после семи путники прибыли наконец в Вильямьель. Впереди было еще пятнадцать миль.

Офицер решительно заявил, что голоден и отправится в путь, лишь основательно подкрепившись. Джервас спросил, знает ли он точно, на какой час назначено аутодафе.

— Процессия отправляется из монастыря часов в восемь-девять.

Его ответ поверг Джерваса в неистовство. Он заявил, что после того, как ему сменят лошадь, не пробудет здесь и минуты. Дон Нуньо, голодный и усталый, проведший в седле восемнадцать часов без сна, был возмущен. Требования англичанина показались ему неразумными. Вспыхнула ссора. Неизвестно, каковы были бы ее последствия, но сэру Джервасу подвели оседланную лошадь. Он тут же отвернулся от разгневанного офицера и вскочил в седло.

— Следуйте за мной, когда вам будет угодно, сэр, но сначала подкрепитесь! — крикнул Джервас на прощанье.

Даже не оглянувшись на бурно протестовавшего испанца, Джервас сломя голову пронесся через опустевшую деревню — почти все ее жители уехали в Толедо на аутодафе, — пересек реку по узкому деревянному мостику и круто свернул на юг, к цели своего путешествия.

Впоследствии он ничего не мог вспомнить об этих последних пятнадцати милях пути. Измученный полубессонными ночами в темнице и особенно последней, когда он вовсе не сомкнул глаз, терзаемый безумным страхом, что даже сейчас может опоздать, Джервас ничего вокруг себя не замечал. И вот около девяти часов утра он увидел с холма большой город Толедо, окруженный мавританскими крепостными укреплениями. Над красными черепичными крышами возвышалась серая громада собора этого испанского Рима, а на востоке над городом вознесся величественный и благородный дворец Алькасар, сиявший в утреннем свете.

Джервас стремительно спустился с холма, впервые обозрев город, куда он так стремился, снова поднялся на гранитное плато, на котором стоял Толедо, обрывавшееся с трех сторон к широкой бурной реке Тахо.

Поднимаясь в гору, Джервас обгонял крестьян, устремившихся в город, — пеших, верхом на лошадях, мулах, ослах, даже в телегах, запряженных волами. Все были празднично одеты. У ворот Бисагра толпилось множество людей, все кричали; общая неразбериха происходила из-за стража, пропускавшего в город только пеших. Джервас понял, что аутодафе собрало огромное число жителей окрестных сел, теперь у ворот толпились опоздавшие, и их ждала извечная участь опоздавших.

Он с досадой пробивался сквозь толпу, уповая лишь на охранное свидетельство. Офицеру у ворот он представился королевским гонцом. Тот посмотрел на него с недоверием. Тогда Джервас предъявил послание, адресованное генеральному инквизитору, запечатанное королевской печатью, и сунул ему охранное свидетельство.

Бумаги произвели должное впечатление, офицер проявил учтивость, но непоколебимо стоял на своем: лошадь придется оставить у ворот. Скороговоркой он объяснил причину запрета. Джервас ничего не понял и продолжал доказывать, что ему дорога каждая минута, поскольку доставленный им приказ касается уже начавшегося аутодафе.

Офицер глядел на него с недоумением, потом, разобравшись наконец, что перед ним иностранец, повторил свои слова отчетливо и ясно.

— Поедете верхом, потеряете еще больше времени. Улицы забиты народом. За час вы не одолеете и мили. Оставьте лошадь у нас, захватите ее на обратном пути.

Джервас спешился, смирившись с тем, что иного выхода нет. Он спросил у офицера, как скорей пройти к дворцу архиепископа. Тот указал на собор, посоветовав справиться у прохожих, когда подойдет поближе.

Джервас миновал цилиндрический свод и подъемную решетку знаменитых арабских ворот и вошел в город. Сначала он продвигался довольно быстро и заключил с досадой, что назойливый страж придумал несуществующие трудности. Но потом, попав в лабиринт узких кривых улочек, сохранивших отпечаток времен строивших их сарацинов, обнаружил там множество людей. Вскоре толпа стиснула Джерваса, и его понесло в неумолимом людском потоке. Он отчаянно сопротивлялся, пытаясь пробиться, именуя себя королевским гонцом. Но одинокий голос тонул в общем шуме, и его слышали лишь ближайшие соседи в ревущей возбужденной толпе. Они подозрительно косились на Джерваса. Иностранный акцент и неряшливый вид вызывали лишь презрение и насмешки. Хоть он был одет как дворянин, камзол так загрязнился в дороге, что его было не узнать. Покрытое пылью, поросшее рыжеватой щетиной лицо, измученные, воспаленные, налитые кровью глаза тоже не внушали доверия. Людской поток вынес Джерваса на более широкую, выходившую на площадь улицу. Посреди площади возвышался огромный, закрытый с трех сторон помост. По бокам тянулись ряды скамеек.

Джервас оказался на левой стороне улицы, прижатый к стене дома. Какое-то мгновение он стоял там, едва переводя дыхание. На него навалилась страшная усталость, естественная после стольких бессонных ночей, недоедания и нечеловеческой траты сил. Левое колено Джерваса уперлось в какой-то выступ в стене. Потеснив людей вокруг, Джервас обнаружил нечто вроде каменной фута два высотой ступеньки для посадки в экипаж. Инстинктивно желая простора и свежего воздуха, он вскарабкался на возвышение и увидел вокруг море голов; теперь никто не давил на Джерваса, не дышал ему в лицо, не упирался локтями в бока. Какое-то время он был не в силах двинуться с места, наслаждаясь кратким отдыхом от борьбы с человеческим потоком.

Улица, на углу которой он застрял, была запружена людьми, и лишь ее центральная часть, охраняемая стражниками в черном, была отгорожена. На них были латы, стальные шлемы, в руках — короткие алебарды.

Заграждение тянулось через площадь до широких ступеней помоста.

Теперь Джервас разглядел его внимательнее. Слева была кафедра, а напротив нее, посреди помоста — клетка из дерева и железа со скамьей внутри. В глубине же помоста, меж рядов скамеек, возвышался алтарь. Он был задрапирован красной материей и венчался укрытым покрывалом крестом меж двух позолоченных подсвечников. Слева от него располагался миниатюрный павильон с позолоченным куполом, с которого, наподобие занавеса, ниспадала красная материя с золотой каймой. Внутри павильона стояло большое золоченое, похожее на трон кресло с двумя креслами поменьше с обеих сторон. Наверху, там, где сходились обе половинки занавеса, были укреплены два гербовых щита. На одном герб инквизиции — зеленый крест, на другом — герб короля Испании.

Вокруг помоста колыхалась и бурлила толпа, напоминавшая огромную муравьиную кучу. Людская многоголосица напоминала шум прибоя, перемежавшийся похоронным звоном колокола.

В выходящих на площадь и на улицу домах, насколько видел глаз, торчали головы из распахнутых настежь окон; крыши были облеплены людьми; балконы задрапированы черным, и все люди с положением — мужчины и женщины — одеты в черное.

Мгновение спустя, будто заново осознав зловещий смысл происходящего, Джервас преисполнился решимости действовать. Страшный колокол звонил и по его Маргарет. Это гудящее скопище человекообразных насекомых собралось, чтоб лицезреть страдания Маргарет. Они уже начались и могут кончиться мученической смертью, если он не поторопится.

Джервас сделал отчаянную попытку спуститься со своего возвышения, отталкивая тех, кто стоял перед ним, чтоб расчистить себе путь. Но их подпирали другие, соседи ответили ему яростной испанской бранью и угрозами расправы, если он и дальше будет их беспокоить. Что ему нужно? Он устроился лучше других, и обзор у него лучше, чем у других. Пусть довольствуется этим и не пытается пробиться вперед, не то хуже будет.

Шум, поднятый ими, и особенно пронзительный голос одной из женщин, привлекли внимание четырех служителей инквизиции, стоявших на ступеньках соседнего дома. В самой стычке не было ничего необычного, и служители святой инквизиции, призванные поддерживать порядок и, возможно, выявлять сочувствующих преступникам, если таковые объявятся, навряд ли проявили бы к ней интерес, если бы не одно, на первый взгляд незначительное, обстоятельство. Разглядывая человека, из-за которого разгорелся скандал, один из них заметил, что он вооружен: с пояса у него свисали шпага и кинжал. Ношение оружия в городе во время проведения аутодафе считалось серьезным нарушением законов инквизиции, каравшимся тюремным заключением. Служители посовещались и решили, что следует принять меры.

Они потребовали очистить проход, и каким-то чудом проход образовался. Благоговейный ужас, внушаемый одним лишь видом инквизиторов, был так силен, что люди предпочли быть насмерть задавленными, нежели ослушаться приказа. Рослые инквизиторы в черном по двое продвигались по живому коридору и наконец подошли к Джервасу. Безжалостно раздавая удары направо и налево, на что никогда не решились бы в такой густой толпе солдаты, они освободили небольшое пространство перед выступом. Пострадавшие лишь тихо роптали. Инквизиторы были надежно защищены и от упреков, и от сопротивления людей доспехами власти инквизиции над их душами.

Главарь четверки, дородный смуглый парень с синеватыми от бритья щеками, с презрительной наглостью окликнул Джерваса. Тот с акцентом, от которого у инквизитора округлились глаза, сообщил, что он, королевский гонец, привез письмо короля Испании генеральному инквизитору и должен доставить его немедленно.

Инквизитор презрительно ухмыльнулся, и его спутники последовали примеру.

— Ты, ей-богу, и впрямь смахиваешь на королевского гонца! — с издевкой произнес инквизитор.

Его усмехавшиеся спутники засмеялись, и несколько ротозеев, стоявших рядом, угодливо хихикнули. Когда начальство снисходит до шутки, каждый шут, услыхавший ее, польстит ему хихиканьем, как бы глупа она ни была.

Джервас сунул насмешнику запечатанный пакет и охранное свидетельство. У того сразу вытянулось лицо. Он даже позабыл, что Джервас был при оружии. Инквизитор отбросил капюшон и почесал голову, желая, очевидно, оживить в себе способность к умственной деятельности. Потом он обернулся к своим и, посовещавшись, принял решение.

— Процессия началась полчаса тому назад. Она следует от замка, — сообщил он Джервасу. — Его высокопреосвященство — во главе процессии. Обратиться к нему сейчас невозможно. В любом случае вам придется подождать, пока он вернется в замок. Тогда мы проводим вас к нему.

Джервас, обезумевший от горя, крикнул, что у него дело неотложной важности. Письмо касается аутодафе. Служитель инквизиции выслушал его с флегматичным видом человека, стремящегося защитить себя от безрассудства. Потом заявил, что он парень весьма сообразительный, но не всемогущий. А для того чтобы обратиться к его высокопреосвященству сейчас или до завершения аутодафе, надо быть всемогущим. Только инквизитор смолк, раздался многоголосый крик из гущи толпы, и по людскому морю, точно рябь по воде, пробежало волнение.

Инквизитор, а следом за ним и Джервас посмотрели в ту сторону длинной улицы, откуда ждали процессию. Вдали в свете солнца сверкали топорики алебард. Вокруг кричали: «Они идут! Они идут!» — и Джервас понял, что показалась головная часть страшной процессии.

Он забросал служителя инквизиции вопросами о помосте на площади и сооружениях на нем. Джервас невольно выдал себя, спросив, будут ли осужденные казнены на эшафоте. Инквизитор улыбнулся и, в свою очередь, поинтересовался, откуда королевский гонец родом, почему не знает азбучных истин. Тем не менее Джервас добился от него ответа: место казни находится за городом, на помосте же публично осуждают прегрешения, служат мессу, читают проповедь. Как он мог подумать, что это эшафот, ведь святая инквизиция не проливает крови.

Это было новостью для сэра Джерваса, и он позволил себе усомниться, так ли это на самом деле. Служитель инквизиции снизошел до чужеземного варвара и просветил его. Здесь, на площади, святая инквизиция наказывает людей, совершивших простительные прегрешения против веры, и публично отлучает от церкви тех, кто не покаялся в своих грехах, или тех, кто снова впал в ересь, встав было на путь истины, и потому не может получить прощения. Отлучив их от церкви, инквизиция передает еретиков мирским властям, чей долг по отношению к вере обязывает их покарать еретиков смертью. Но этим занимаются мирские власти, а не инквизиция, повторил служитель, глупо даже предположить такое, ибо святая инквизиция не проливает крови.

Конечно, по прошествии долгого времени и в другом месте можно было улыбнуться, вспомнив это объяснение, но нынешняя мрачная обстановка не располагала к улыбкам. Джервас в отчаянии смотрел по сторонам, на балконы дома, под которыми стоял, словно искал чудодейственный способ побега, возможности пробиться к генеральному инквизитору. Взглянув наверх, он встретил взгляд девушки, стоявшей на балконе с чугунной решеткой; с нее свисал в знак траура черный бархат с серебряной каймой. Девушка стояла среди других ждавших зрелища, тоненькая, смуглокожая, с яркими губами и блестящими черными глазами. Надо полагать, она с одобрением смотрела на высокого англичанина с непокрытой каштановой головой. С балкона не было видно, что он чумазый и небритый. А по тому, как обходились с ним служители инквизиции, она, видно, заключила, что он — важная птица.

Когда их взгляды встретились, девушка, будто невзначай, уронила розу. Она скользнула по щеке незнакомца, но, к великому огорчению красавицы, так и упала незамеченной: мысли Джерваса были заняты другим.

Тем временем процессия медленно и чинно продвигалась к площади. Впереди маршировали солдаты веры — полк копьеносцев в черных мундирах, на фоне которых еще ярче сверкали металлические шлемы с шишаками на острие и топорики алебард. Сурово глядя прямо перед собой, они прошли к помосту и выстроились внизу.

За ними шла дюжина церковных хористов, произносивших нараспев «Мизерере»[560]. Далее, выдерживая некоторую дистанцию, шествовал доминиканец с черным знаменем инквизиции; зеленый крест меж оливковой ветвью и обнаженным мечом символизировал милосердие и справедливость. Слева от доминиканца выступал архиепископ ордена, справа — настоятель храма Санта-Мария дель Алькантара. Каждого из них сопровождал эскорт из трех монахов. За ними следовал отряд третьего мирского ордена святого Доминика, далее — по двое в ряд — члены братства святого великомученика Петра с вышитым серебряным крестом святого Доминика на накидках. За ними — верхом и тоже по двое в ряд — ехали человек пятьдесят знатных сеньоров Кастилии, придавая мирскую пышность процессии. Их кони были покрыты черными бархатными попонами, сами они были в черном, но их наряд оживлялся блеском золотых цепей и сверканием драгоценностей. Они двигались так медленно и торжественно и восседали на своих конях так прямо и неподвижно, что казались группой конных статуй.

Толпа замерла в благоговейном молчании, слышалось лишь цоканье копыт в такт скорбному размеренному речитативу хористов. И все звуки перекрывал погребальный звон колокола.

Андалузское солнце сияло на прозрачных и ярких, словно голубая эмаль, небесах. Его отражали белые стены домов, на фоне которых происходила эта черная фантасмагория. В какой-то момент Джервасу все вокруг показалось не только невероятным, но и нереальным. Не существовало ничего — даже его собственного слабого, изможденного тела, прислонившегося к стене. Оставалось лишь сознание, в которое он привнес абсурдное представление о каких-то самостоятельных сущностях воображаемой формы, свойств и телосложения. Никто из стоявших рядом реально не существовал — все они были лишь фантомами, коими он населил собственный сон.

Но мгновенное помрачение рассудка прошло. Джерваса привело в себя внезапное движение в толпе. Так под дуновением ветра колеблется пшеничное поле. Справа от Джерваса женщины и мужчины — один за другим — валились на колени. Это непрерывное движение создавало странный эффект, словно каждый в толпе, падая на колени, тянул за собой соседа, а тот — своего.

К ним приближался некто величественный в пурпурном одеянии, восседавший на молочно-белом муле; алая, отороченная золотом попона волочилась по земле. После унылого похоронного однообразия предшествующих участников процессии всадник производил потрясающее впечатление. Если не считать фиолетовой накидки с капюшоном, генеральный инквизитор был огненно-красный — от бархатных туфель до тульи широкополой шляпы. Его сопровождала многочисленная свита и алебардщики. Генеральный инквизитор держался очень прямо, строго и перстами поднятой правой руки благословлял народ.

Так Джервас увидел сравнительно близко от себя человека, которому было адресовано письмо, — кардинала-архиепископа Толедо, испанского папу, председателя высшего церковного собора, великого инквизитора Кастилии.

Он проехал, и началось обратное движение: толпа, коленопреклоненно приветствовавшая кардинала-архиепископа, поднималась.

Когда Джервасу сказали, кто был всадник в красном, он заклинал служителей инквизиции расчистить ему путь, чтобы незамедлительно вручить генеральному инквизитору королевское послание.

— Терпение! — ответили ему. — Пока идет процессия, это невозможно. Потом — посмотрим.

Вдруг толпа взорвалась криками, проклятиями, бранью. Шум волнообразно нарастал, возбуждая стоявших у площади: в конце улицы показались первые жертвы. Сбоку двигалась стража с пиками, каждую жертву сопровождал доминиканец с распятием. Их было человек пятьдесят — босых, простоволосых, почти голых под покаянным балахоном из грубой желтой мешковины с крестом святого Андрея. Каждый нес в руке незажженную свечу из желтого воска. Ее предстояло зажечь у алтаря при отпущении грехов. В процессии осужденных были старики и старухи, рослые парни и плачущие девушки, и все они брели, понурив головы, опустив глаза, согнувшись под тяжестью позора и обрушившейся на них брани.

Запавшие глаза Джерваса скользили по их рядам. Не разбираясь в знаках на покаянных балахонах, Джервас не понимал, что этих людей осудили за сравнительно легкие преступления и после наложения епитимьи разной степени тяжести они будут прощены. Вдруг в глаза ему бросилось знакомое лицо — узкое, благородное, с черной бородкой клинышком и красивыми глазами. Сейчас оно глядело прямо перед собой, и глаза отражали страшную душевную муку.

У Джерваса перехватило дыхание. Он уже не видел процессии. Перед его мысленным взором возникла беседка в розарии и элегантный насмешливый сеньор с лютней на колене — лютней, которую Джервас швырнул оземь. Он слышал ровный насмешливый голос:

— Вы не любите музыку, сэр Джервас?

Эта сцена тотчас сменилась другой. Газон, затененный густой живой изгородью, близ которой стояла золотоволосая девушка. Тот же сеньор с издевательской вежливостью протягивает ему эфес рапиры. И тот же красивый голос произносит:

— На сегодня хватит. Завтра я покажу вам новый прием и как его отражать.

Джервас вернулся к реальности, в Толедо. Человек из воспоминаний теперь поравнялся с ним. Джервас вытянул шею, увидел истерзанное душевной болью лицо и представил, каково сейчас гордому аристократу выступать в шутовском облачении. Он даже пожалел испанца, полагая, что тот обречен на смерть.

За осужденными снова шли солдаты веры.

За ними несли на длинных зеленых шестах с полдюжины чучел, глумливо имитирующих людей в полный рост: руки и ноги у них то болтались, словно в дурацком танце, то судорожно подергивались, как у повешенных. Эти соломенные чучела тоже обрядили в желтые мешки, разрисованные языками адского пламени, жуткими дьяволами и драконами; на головах у них были коросы — желтые шутовские колпаки осужденных. На вощеных лицах намалеваны глаза и красные идиотские губы. Страшные соломенные уроды проплыли мимо. Это были изображения скрывающихся от суда инквизиции преступников — их сжигали на костре в ожидании поимки самих преступников, а также чучела тех, кого обвинили в ереси после смерти. За этими следовали бренные останки еретиков. Носильщики сгибались под тяжестью выкопанных из могил гробов, которые предстояло сжечь вместе с чучелами.

Рев толпы, стихший было после прохождения осужденных, возобновился с удвоенной яростью. Потом женщины принялись креститься, а мужчины еще сильнее вытягивали шеи.

— Los relapsos![561] — кричали вокруг; Джервас не понимал, что это значит.

И вот показались горемыки, повторно впавшие в ересь, коим церковь отказала в прощении, равно как и упорствующим в ереси. Их было шестеро, и все приговорены к сожжению на костре. Они шли один за другим, каждый — в сопровождении двух доминиканцев, все еще призывавших их покаяться и заслужить милосердие — удавку перед казнью. В противном случае, говорили они, костер будет лишь началом вечного горения в адском пламени.

Но толпа была не столь жалостлива, вернее, она была просто безжалостна и в своей фанатической преданности самой недостойной из всех религий заходилась в крике, остервенело поносила несчастных, подло издевалась над измученными страдальцами, которым предстояло заживо сгореть в огне.

Первым шел рослый пожилой еврей; заблудший бедняга, он, вероятно временной корысти ради, принял крещение, желая преодолеть препоны, столь расчетливо воздвигнутые, дабы помешать продвижению в этом мире сынов Израилевых, или, может, он стал христианином, чтобы заслужить право остаться в стране, где его предки прожили столетия до распятия Христа. Но потом в глубине души он ужаснулся мысли о своей измене закону Моисея и снова стал тайком исповедовать иудаизм. Разоблаченный, он предстал пред страшным трибуналом веры, сознался под пыткой и был приговорен к костру. Он еле волочил ноги в своем безобразном позорном облачении, разрисованном языками адского пламени и дьяволами, и желтой шутовской митре. Железная скоба вокруг шеи затыкала ему рот деревянным кляпом. Но его сверкающие глаза красноречивее слов выражали презрение к ревущей озверелой толпе христиан.

За ним следовало еще более жалкое существо. Мавританская девушка удивительной красоты шла легкой, грациозной, почти танцующей походкой. Ее длинные черные волосы, подобно мантилье, ниспадали на плечи из-под желтой митры. По пути она то и дело останавливалась и, положив руку на плечо сухощавому доминиканцу, откинув голову, заливалась неудержимым бесстыдным смехом, будто пьяная. Бедняжка тронулась умом.

Два стража волокли юношу, который не мог прийти в себя от ужаса, за ними плелась женщина в полуобморочном состоянии, потом двое мужчин среднего возраста. Они были так надломлены пытками, что с трудом передвигали ноги.

За смертниками шли монахи, и замыкали шествие копьеносцы, подобно тем, что шли во главе процессии. Но Джервас уже не замечал этих деталей. До него вдруг дошло, что среди осужденных нет Маргарет. Облегчение и одновременно тревога за судьбу Маргарет заслонили все вокруг.

Когда он вспомнил о помосте, генеральный инквизитор уже стоял там. Осужденных разместили на скамьях справа, причем соломенные чучела болтались на шестах впереди; благородные сеньоры и духовенство расселись на скамьях слева. Доминиканец, обращаясь к осужденным, что-то проповедовал с кафедры.

Последующую часть церемонии Джервас вспоминал потом как ряд отрывочных сновидений: ритуал мессы, речитатив хористов, облачка ладана над алтарем с его величественным зеленым крестом, нотариус с развернутым свитком пергамента — Джервас не слышал, что он зачитывал; передача осужденных губернатору и его солдатам — мирской карающей руке — служителями инквизиции у подножия помоста, где осужденных сажали на ослов и увозили под стражей в сопровождении доминиканцев; негодующий рев толпы, проклятия еретикам и, наконец, торжественный обратный ход процессии.

Когда она прошла, толпа снесла заграждения в центре улицы, так долго сдерживавшие ее; не охранявшиеся более, их разметали, и людская масса, разделенная ранее по обеим сторонам улицы, слилась в единый человеческий поток.

Служитель инквизиции тронул Джерваса за плечо.

— Пошли, — сказал он.

Глава 24

ПРИЗНАНИЕ

Аутодафе завершилось. Прощенных отправили в монастырь, где назавтра на каждого будет наложена епитимья согласно приговору. Приговоренных к смерти поспешно вывезли за городские стены, на луг возле реки. Тут в Ла-Дехесе, на берегу бурного Тахо, в чудесном мирном уголке, замкнутом с другой стороны горами, был поднят огромный белый крест, символ милосердия. Вокруг него располагались столбы, к которым привязывали осужденных на сожжение, с заготовленными возле них вязанками хвороста. Здесь, Christi nomine invocato[562], завершалось в дыму и пепле дело веры. Толпа последовала сюда за осужденными, чтобы поглазеть на замечательное зрелище, и ее снова удерживали за ограждением, охранявшимся солдатами. Но большинство тех, кто принимал активное участие в аутодафе, вернулось с помилованными в монастырь.

Кардинал-архиепископ уже снимал облачение у себя во дворце. Он наконец был спокоен за племянника. Фрай Хуан де Арренсуэло все же принял предложенный им план действия: дону Педро вынесли приговор на основании показаний фрая Луиса. Приговор требовал уплаты штрафа в тысячу дукатов в казну инквизиции и ежедневного, в течение месяца, посещения мессы в соборе Толедо. Дону Педро полагалось присутствовать там босым, в одной рубашке и с веревкой на шее. По истечении этого срока вина будет искуплена, он получит отпущение грехов и восстановление в правах.

Дело о колдовстве должно расследоваться согласно долгу и законам инквизиции, и, окажись подсудимая колдуньей или просто еретичкой, ее обязательно сожгут на костре на следующем аутодафе. Само же по себе дело столь ординарно, думал кардинал, что не потребует его дальнейшего вмешательства.

Но он поторопился с этим заключением. Через полчаса после его возвращения в замок к нему явился взволнованный фрай Хуан де Арренсуэло.

Он принес известие, что фрай Луис Сальседо уже открыто протестует против порядка судопроизводства и осуждает его как нарушение закона. Приговор, вынесенный дону Педро, по утверждению фрая Луиса, основывается на показаниях, которые являются предположительными, пока не будет доказано, что подсудимая — колдунья. Фрай Хуан спрашивал — и весьма настоятельно, — какие принимать меры, если пыткой не удастся вырвать у женщины признание в чародействе.

Арренсуэло пытался унять доносчика напоминанием, что не следует будить лихо, пока оно тихо, что в данной ситуации протесты и умозрительные рассуждения фрая Луиса — всего лишь игра воображения.

— Игра воображения! — Фрай Луис рассмеялся. — А разве приговор дону Педро не игра воображения, позволяющая ему избегнуть более сурового наказания, которое, возможно, его еще ждет?

Он заявил это при большом скоплении людей в монастыре, в его словах чувствовалась явная угроза. К тому же рвение и страсть доминиканца произвели сильное впечатление на слушателей: они сочувственно восприняли его слова.

Кардинал был сильно раздосадован. Но природная мудрость побудила его скрыть свои чувства: на стороне противника — правда, а досада — плохой помощник в делах. Он призадумался, не говоря ни слова, чтоб не выдать своего огорчения.

Наконец он позволил себе улыбнуться доброй, не без лукавства, улыбкой.

— Мне сообщили из Сеговии, что местный инквизитор веры тяжело болен и требуется преемник. Я сегодня же обсужу назначение на эту должность фрая Луиса Сальседо. Его рвение и кристальная честность — залог успеха. Он отбудет в Сеговию тотчас по принятии решения.

Но предложение, разрешавшее, по мнению кардинала, все трудности, явно испугало фрая Хуана.

— Фрай Луис расценит новое назначение как попытку устранить неугодного свидетеля — попытку подкупить его, чтобы он замолчал. И будет пылать разрушительным праведным гневом, который ничто не сможет потушить.

Кардинал понял, как справедливо замечание фрая Хуана, и вперился взглядом в пустоту. Итак, монах, ревнитель правды, грозится свести на нет все усилия, если пыткой не удастся вырвать нужного признания у женщины. Отныне на это вся надежда.

Внезапно без вызова явился секретарь. Кардинал раздраженно отмахнулся от него:

— Не сейчас! Не сейчас! Вы нам мешаете.

— Послание короля, ваше высокопреосвященство.

Заметив недоумение на лице кардинала, секретарь пояснил: служители инквизиции привели человека, который был при оружии во время аутодафе, потому что явился с посланием к великому инквизитору от короля. Послание он должен вручить лично.

Пропыленный, измученный и небритый, сэр Джервас был представлен кардиналу. Он еле держался на ногах. Его глаза, воспаленные от бессонницы, запавшие и окруженные тенями, блестели неестественным стеклянным блеском, походка была шаткой от усталости.

Кардинал, человек гуманный, отметил все это про себя.

— Вы очень торопились, я вижу, — сказал он, то ли спрашивая, то ли утверждая свои наблюдения.

Джервас поклонился и вручил ему письмо.

— Усади гостя, Пабло, он ни в коем случае не должен стоять.

Англичанин с благодарностью опустился на стул, указанный кардиналом и тотчас предупредительно принесенный секретарем.

Его высокопреосвященство сломал королевскую печать. Он прочел письмо, и его озабоченно нахмуренный лоб разгладился. Он оторвал взгляд от королевского послания и посмотрел на фрая Хуана искрящимися от радости глазами.

— Я думаю, это ниспослано Небом, — сказал он, передавая пергамент доминиканцу. — Волею короля женщину забирают из-под опеки святой инквизиции. Отныне она не имеет к нам никакого касательства.

Но фрай Хуан, читая письмо, хмурился. Даже если подсудимая и не колдунья, она все же еретичка, и душу ее нужно спасти. Фрай Хуан негодовал на королевское вмешательство в сферу, которую почитал промыслом Божьим. В другое время генеральный инквизитор разделил бы его негодование и не отдал бы еретичку без борьбы и строгого напоминания его величеству, что он подвергает себя опасности, вмешиваясь в дела веры. Но сейчас приказ пришелся очень кстати, разрешил все трудности и спас генерального инквизитора даже от возможного обвинения в семейственности. Размышляя об этом, его высокопреосвященство улыбнулся. И, обезоруженный мирной, располагающей улыбкой, фрай Хуан склонил голову и подавил в себе протест, готовый вот-вот сорваться с языка.

— Если вы как генеральный инквизитор веры утверждаете приказ, заключенная будет освобождена.

В ответе содержался тонкий намек, что король превысил свои королевские, строго мирские полномочия. Кардинал Кирога, напротив, был очень признателен королю за проявленную самонадеянность. Он продиктовал подтверждение приказа секретарю, подписал его и протянул инквизитору, чтобы тот приобщил документ к королевскому посланию. Потом он перевел взгляд на Джерваса.

— Заключенная поступает в ваше распоряжение. Кто вы, сеньор?

Сэр Джервас поднялся и представился.

— Англичанин? — Его высокопреосвященство поднял брови.

Еще один еретик, подумал он. Впрочем, не все ли равно, дело с плеч долой, и это очень хорошо. У него не было оснований испытывать что-либо, кроме благодарности к измученному гонцу.

Кардинал предложил ему подкрепиться — гонцу это явно требовалось, — пока пленницу доставят из монастыря в замок. Когда инквизиторский долг позволял проявить любезность, во всей Испании не было человека любезнее кардинала-архиепископа Толедо. Джервас с благодарностью принял предложение. Он слышал приказание кардинала немедленно доставить пленницу в замок и ответ фрая Хуана, что это займет не менее часа, поскольку необходимо выполнить некоторые формальности и внести в дело королевский приказ об освобождении подсудимой.

Два стража инквизиции явились в темницу за Маргарет. Она решила, что ей предстоит очередное изматывающее душу заседание трибунала, пародия на правосудие. Однако ее провели через просторный зал к огромным двойным дверям, выходящим на улицу. Один из стражей отворил боковую дверцу, и второй, следовавший за ней, махнул рукой в сторону улицы.

Возле двери стояла повозка, запряженная мулами, и страж подал ей знак сесть туда. Маргарет огляделась в нерешительности. Аутодафе завершилось, и улица перед монастырем, как и другие, была переполнена людьми, возвращающимися домой. Маргарет хотелось узнать, куда ее повезут. Перемены в судебной процедуре вызвали у нее новый прилив беспокойства. Но она не знала испанского и не могла ничего выяснить. Одинокая, беспомощная, слабая, она и не пыталась сопротивляться. Сначала нужно, набравшись терпения, узнать, что ей уготовила судьба.

Маргарет забралась в повозку, кожаные занавески задернули, и мулы резво побежали за человеком, ехавшим впереди. Сбоку повозку сопровождал эскорт, и теперь она слышала цоканье копыт.

Наконец маленькая кавалькада остановилась, кожаные занавески раздвинули, и ей предложили спуститься. Маргарет оказалась перед величественным зданием на большой площади. Солнце шло к закату, густая тень высокого собора падала на площадь.

В тени было прохладно, и Маргарет пробирала дрожь. Затем стражи провели ее через двойные чугунные ворота. На них красовались позолоченные гербовые щиты с витым орнаментом и кардинальской шапкой. Они прошли под аркой в выложенный мозаикой внутренний дворик с фонтаном посредине, пересекли его и оказались у двери, охранявшейся двумя красавцами-стражниками в стальных шлемах и красных мундирах. Потом стражи подвели Маргарет к камергеру в черном с цепью на шее и жезлом.

Таинственность усиливалась. Может быть, она заснула в своей темнице и все это ей пригрезилось?

Вылощенный камергер сделал ей знак следовать за ним, и стражи инквизиции остались позади. Они поднялись по широкой мраморной лестнице с массивной балюстрадой. Холл был увешан дорогими гобеленами, несомненно награбленными во Фландрии. Они миновали еще двух стражей, застывших, точно изваяния, на верхней площадке лестницы, и пошли по коридору. Наконец камергер остановился у двери, открыл ее и, сделав Маргарет знак войти, откланялся.

Растерянная Маргарет оказалась в простой маленькой комнате. Ее окна выходили во все тот же внутренний дворик, выложенный мозаикой. Белая стена напротив переливалась красками заката. У стола, покрытого красным бархатом, стоял стул с высокой спинкой. С него поднялся человек, и Маргарет невольно вздрогнула.

Он повернулся к ней лицом, и невероятное стало возможным. Даже когда он сдавленным голосом произнес ее имя и неверной походкой пошел к ней, раскрыв объятия, Маргарет все еще не верила своим глазам. А потом он обнял ее, и тот, кого она приняла за призрака, неопрятный, грязный, небритый, целовал ее волосы, глаза, губы. Нет, это не призрак, это был человек из плоти и крови. Смутная мысль повергла ее в ужас. Она отпрянула, насколько могла, в тесном кольце его рук.

— Джервас! Что ты здесь делаешь, Джервас?

— Я приехал за тобой, — просто ответил он.

— Приехал за мной? — повторила она, будто не улавливая смысла сказанного.

Улыбка скользнула по его усталому лицу. Он сунул руку в нагрудный карман камзола.

— Я получил твою записку, — пояснил он.

— Мою записку?

— Записку, которую ты прислала мне в Арвенак с приглашением в гости. Посмотри, вот она. — Джервас протянул ей грязный помятый листок. — Когда я приехал в Тревеньон, ты ушла. И тогда… я последовал за тобой. И вот я здесь, чтобы отвезти тебя домой.

— Отвезти меня домой? Домой? — Маргарет казалось, что она уже вдыхает запах вереска.

— Да, я обо всем договорился. Здешний кардинал — очень славный человек… Эскорт ждет. Мы поедем… в Сантандер, там нас ждет Трессилиан на своем корабле… Я договорился.

У Джерваса все плыло перед глазами, он пошатнулся и, вероятно, упал бы, если бы не держал Маргарет в своих объятиях. И тогда она произнесла слова, влившие в него силу жизни, поднявшие его дух сильнее кардинальского вина.

— Джервас! Чудесный, бесподобный Джервас! — Она обвила руками его шею, будто хотела задушить в объятиях.

— Я знал, что ты когда-нибудь это поймешь, — едва слышно молвил он.


Морской Ястреб (роман)

Сэр Оливер Трессилиан обвинён в убийстве, которого он не совершал. Хуже того, убитый был братом невесты Сера Оливера, леди Розамунды. Настоящий убийца известен герою, но он никогда не укажет на него пальцем ибо это его младший брат Лайонель. Увы, ему неизвестно, что его брат малодушен, считает себя обделённым наследством и к тому же небезразличен к леди Розаунде. Лайонель воспользуется ситуацией, продав брата в рабство берберийцам…


Вступление

Лорд Генри Год, который, как мы увидим в дальнейшем, был лично знаком с сэром Оливером Тресиллианом, без обиняков говорит о том, что сей джентльмен обладал вполне заурядной внешностью. Однако следует иметь в виду, что его светлость отличался склонностью к резким суждениям и его восприятие не всегда соответствовало истине. Например, он отзывается об Анне Клевской[563] как о самой некрасивой женщине, какую ему довелось видеть, тогда как, судя по его же писаниям, тот факт, что он вообще видел Анну Клевскую, представляется более чем сомнительным. Здесь я склонен заподозрить лорда Генри в рабском повторении широко распространенного мнения, которое приписывает падение Кромвеля[564] уродству невесты, добытой им для своего повелителя, обладавшего склонностями Синей Бороды.[565] Данному мнению я предпочитаю документ, оставленный кистью Гольбейна,[566] ибо он, изображая даму, которая ни в коей мере не заслуживает строгого приговора, вынесенного его светлостью, позволяет нам составить собственное суждение о ней. Мне хотелось бы верить, что лорд Генри подобным же образом ошибался и относительно сэра Оливера, в чем меня укрепляет словесный портрет, набросанный рукой его светлости: «Сэр Оливер был могучим малым, отлично сложенным, если исключить то, что руки его были слишком длинными, а ступни и ладони чересчур большими. У него было смуглое лицо, черные волосы, черная раздвоенная борода, большой нос с горбинкой и глубоко сидящие под густыми бровями глаза, удивительно светлые и на редкость жестокие. Голос его — а я не раз замечал, что в мужчине это является признаком истинной мужественности, — был громким, глубоким и резким. Он гораздо больше подходил — и, без сомнения, чаще использовался — для брани на корабельной палубе, нежели для вознесения хвалы Создателю».

Таков портрет, написанный его светлостью лордом Генри Годом, и вы без труда можете заметить, сколь сильно в нем отразилась упорная неприязнь автора к оригиналу. Дело в том, что его светлость был в известном смысле мизантропом, и это красноречиво явствует из его многочисленных писаний. Именно мизантропия побудила его, как и многих других, обратиться к сочинительству. Он берется за перо не столько для того, чтобы, как он заявляет, написать хронику своего времени, сколько с целью излить желчь, накопившуюся в нем с той поры, когда он впал в немилость. Посему милорд не склонен находить что-либо хорошее в окружавших его людях и в тех редких случаях, когда он упоминает кого-то из своих современников, делает это с единственной целью: выступить с инвективой в его адрес. В сущности, лорда Генри можно извинить. Он представлял собой одновременно человека дела и человека мысли — сочетание столь же редкое, сколь прискорбны его последствия. Как человек дела, он мог бы многого достичь, если бы сам же, как человек мысли, не погубил все в самом начале своей карьеры. Отличный моряк, он мог бы стать лорд-адмиралом Англии, не помешай тому его склонность к интригам. К счастью для него — поскольку в противном случае ему едва ли удалось бы сохранить голову на том месте, которое предназначила ей природа, — над ним вовремя сгустились тучи подозрения. Карьера лорда Генри оборвалась, но, поскольку подозрения в конце концов так и не подтвердились, ему причиталась определенная компенсация. Он был отстранен от командования и милостью королевы назначен наместником Корнуолла, в каковой должности, по общему убеждению, не мог натворить особых бед. Там, озлобленный крушением своих честолюбивых надежд и ведя сравнительно уединенный образ жизни, лорд Генри, как и многие другие в подобном положении, в поисках утешения обратился к перу. Он написал свою желчную, пристрастную, поверхностную «Историю лорда Генри Года: труды и дни» — чудо инсинуаций, искажений, заведомой лжи и эксцентричного правописания. В восемнадцати огромных томах in folio,[567] написанных мелким витиеватым почерком, лорд Генри излагает собственную версию того, что он называет «своим падением», и, при всей многословности исчерпав сей предмет в первых пяти из восемнадцати томов, приступает к изложению истории «дней», то есть тех событий, которые он имел возможность наблюдать в своем корнуоллском уединении. Значение его хроник как источника сведений по английской истории абсолютно ничтожно; именно по этой причине они остались в рукописи и пребывают в полном забвении. Однако для исследователя, который хочет проследить историю такого незаурядного человека, как сэр Оливер Тресиллиан, они поистине бесценны. Преследуя именно эту цель, я спешу признать, сколь многим я обязан хроникам лорда Генри. И действительно, без них было бы просто невозможно воссоздать картину жизни корнуоллского джентльмена, отступника, берберийского корсара, едва не ставшего пашой Алжира — или Аргира, как пишет его светлость, — если бы не события, речь о которых пойдет ниже.

Лорд Генри писал со знанием дела, и его рассказ отличается исчерпывающей полнотой и изобилует ценнейшими подробностями. Он являлся очевидцем многих событий и водил знакомство со многими, кто был связан с сэром Оливером. Это обстоятельство существенно обогатило его хроники. Помимо всего прочего, не было такой сплетни или такого обрывка слухов, ходивших по округе, которые он счел бы слишком тривиальными и не поведал потомству. И наконец, я склонен думать, что Джаспер Ли оказал его светлости немалую помощь, поведав о событиях, случившихся за пределами Англии, каковые, на мой взгляд, представляют собой наиболее интересную часть его повествования.

Р. С.

Часть I Сэр Оливер Тресиллиан

Глава 1

ТОРГАШ

Сэр Оливер Тресиллиан отдыхал в величественной столовой своего прекрасного дома Пенарроу, которым он был обязан предприимчивости покойного отца, оставившего по себе сомнительную память во всей округе, а также мастерству и изобретательности итальянского строителя по имени Баньоло, лет за пятьдесят до описываемых событий прибывшего в Англию в качестве одного из помощников знаменитого Ториньяни.

Этот дом, отличавшийся поразительным, чисто итальянским изяществом, весьма необычным для заброшенного уголка Корнуолла, равно как и история его создания, заслуживает хотя бы нескольких слов.

Итальянец Баньоло, в ком талант истинного художника уживался со вздорным и необузданным нравом, во время ссоры в какой-то таверне в Саутворке имел несчастье убить человека. Спасаясь от последствий своей кровожадности, он бежал из города и добрался до самых отдаленных пределов Англии. При каких обстоятельствах он познакомился с Тресиллианом-старшим, я не знаю. Ясно одно: встреча эта оказалась для обоих как нельзя более кстати. Ралф Тресиллиан, по всей вероятности питавший неодолимое пристрастие к обществу всяческих негодяев, приютил беглеца. Чтобы отплатить за услугу, Баньоло предложил перестроить полудеревянный и к тому же полуразрушенный дом сэра Ралфа — Пенарроу. Получив согласие, Баньоло взялся за дело с увлечением истинного художника и возвел для своего покровителя резиденцию, которая для того грубого времени и глухого места явилась настоящим чудом изящества. Под наблюдением одаренного итальянца, достойного помощника мессера Ториньяни, вырос благородный двухэтажный особняк красного кирпича, полный света и солнца, льющихся в высокие окна с частыми переплетами, поднимавшиеся от фундамента до карнизов, и по всем фасадам украшенный пилястрами. Парадный вход располагался под балконом в выступавшем вперед крыле здания, увенчанном стройным фронтоном с колоннами. Все это частично скрывала зеленая мантия плюща. Над красной черепичной крышей вздымались массивные витые трубы.

Но истинной славой Пенарроу — точнее, нового Пенарроу, порожденного фантазией Баньоло, — был сад, разбитый на месте чащобы, которая некогда окружала дом, господствовавший над холмами мыса Пенарроу. В дело, начатое Баньоло, Природа и Время также внесли свою лепту. Баньоло разбил прекрасные эспланады и окружил изысканными балюстрадами три великолепные террасы, соединенные лестницами. Он соорудил фонтан и собственными руками изваял стоящего над ним гранитного фавна и дюжину мраморных нимф и лесных божеств, которые ослепительно белели среди густой зелени. Природа и Время устлали поляны бархатным ковром, превратили буксовые посадки в живописные густолиственные ограды, вытянули вверх пикообразные темные тополя, окончательно придавшие этим корнуоллским владениям сходство с пейзажем Италии.

Сэр Оливер отдыхал в столовой своего прекрасного дома и, созерцая только что описанную картину, залитую мягкими лучами сентябрьского солнца, находил, что она очень красива, а жизнь — очень хороша. Однако, пожалуй, еще не было человека, который разделял бы подобный взгляд на жизнь, не имея для оптимизма более веских причин, чем красота окружающей природы. У сэра Оливера таких причин было несколько. Во-первых, — хотя сам он, возможно, и не подозревал об этом — он обладал преимуществами молодости, богатства и хорошего пищеварения. Во-вторых, к своим двадцати пяти годам он уже успел стяжать славу в испанском Мэйне[568] и при недавнем разгроме Непобедимой армады,[569] за что был пожалован в рыцари самой королевой-девственницей.[570] Третьей, и последней, причиной блаженного настроения сэра Оливера — я приберег ее под конец, ибо считаю конец наиболее подходящим местом для главного, — было то, что Амур, который порой причиняет столько мук влюбленным, благосклонно отнесся к сэру Оливеру и позаботился о том, чтобы его ухаживания за леди Розамундой Годолфин приняли самый счастливый оборот.

Итак, сэр Оливер небрежно сидел в высоком резном кресле, его колет был расстегнут, длинные ноги вытянуты, и на губах, оттененных тонкой полоской черных усов, блуждала мечтательная улыбка. (Портрет, написанный лордом Генри, принадлежит более позднему периоду.) Был полдень, и наш джентльмен только что отобедал, о чем свидетельствовали стоявшие на столе блюда с остатками кушаний и полупустая бутылка. Он задумчиво курил длинную трубку, ибо уже успел пристраститься к этому недавно завезенному в Англию обычаю, и, предаваясь мечтам о даме своего сердца, благословлял судьбу, наделившую его титулом и славой, которые он мог сложить к ногам леди Розамунды.

Природа наделила сэра Оливера изрядной долей проницательности (по выражению милорда Генри, «он был хитер, как двадцать чертей»), а прилежное чтение принесло ему весьма обширные познания. Однако ни природный ум, ни благоприобретенные совершенства не открыли ему глаза на то, что из всех божеств, вершащих судьбы смертных, нет более ироничного и злокозненного существа, чем тот самый Амур, которому он сейчас курил фимиам из своей трубки. Древние прекрасно знали, что этот невинный с виду мальчуган на самом деле — коварный плут, и не доверяли ему. Сэр Оливер либо не знал мнения здравомыслящих древних, либо не предавал ему значения. Ему было суждено понять эту истину, лишь пройдя через суровые испытания. И сейчас, когда его светлые глаза мечтательно следили за игрой солнечных лучей на террасе, он и представить себе не мог, что тень, мелькнувшая за высоким окном, предвещала мрак, который уже начал сгущаться над его безоблачной жизнью.

Вслед за тенью показался и ее обладатель — особа высокого роста в нарядном платье и черной широкополой испанской шляпе, украшенной кроваво-красными перьями. Помахивая длинной, перевитой лентами тростью, посетитель проследовал мимо окон гордо и невозмутимо, как сама судьба.

Улыбка сошла с губ сэра Оливера. На его смуглом лице появилось выражение озабоченности, черные брови нахмурились, и между ними пролегла глубокая складка. Затем улыбка медленно вернулась на его уста, но не прежняя — добрая и мечтательная; теперь в ней чувствовались твердость и решительность. И хотя чело сэра Оливера разгладилось, от этой улыбки казалось, что в глазах у него горит насмешливый, хитрый и даже зловещий огонь.

Слуга сэра Оливера Николас доложил о приходе мастера Питера Годолфина, и названный джентльмен тут же вошел в столовую, опираясь на трость и держа в руке широкополую испанскую шляпу. Это был высокий, стройный молодой человек года на два — на три моложе сэра Оливера, с таким же, как у него, носом с горбинкой, который усиливал высокомерное выражение, застывшее на его красивом, гладко выбритом лице. Его каштановые волосы были несколько длиннее, чем того требовала тогдашняя мода, что же касается платья молодого джентльмена, то оно свидетельствовало о щегольстве, вполне простительном в его возрасте.

Сэр Оливер встал и с высоты своего роста поклонился, приветствуя гостя. Волна табачного дыма попала в горло франтоватого посетителя, он закашлялся, и на его лице появилась гримаса неудовольствия.

— Я вижу, — произнес он, кашляя, — вы уже приобрели эту отвратительную привычку.

— Я знавал и более отвратительные, — сдержанно заметил сэр Оливер.

— Нимало не сомневаюсь, — ответствовал мастер Годолфин, недвусмысленно давая понять о своем настроении и цели визита.

В намерения сэра Оливера вовсе не входило облегчить задачу мастера Годолфина, и потому он сдержал себя.

— Именно поэтому, — сказал он с иронией, — я надеюсь, что вы проявите снисходительность к моим недостаткам. Ник, стул для мастера Годолфина и еще один бокал! Добро пожаловать в Пенарроу.

По бледному лицу младшего из собеседников скользнула усмешка.

— Вы крайне любезны, сэр. Боюсь, я не сумею отплатить вам тем же.

— У вас будет достаточно времени, прежде чем я попрошу вас.

— Попросите? Чего?

— Вашего гостеприимства, — уточнил сэр Оливер.

— Именно об этом я и пришел говорить с вами.

— Не угодно ли вам сесть? — предложил сэр Оливер, показывая на стул, принесенный Николасом, и жестом отпуская слугу.

Мастер Годолфин оставил приглашение сэра Оливера без внимания.

— Я слышал, — сказал он, — что вчера вы приезжали в Годолфин-Корт.

Он помедлил и, поскольку сэр Оливер молчал, глухо добавил:

— Я пришел сообщить вам, сэр, что мы были бы рады отказаться от чести, которой вы удостаиваете нас своими визитами.

При столь недвусмысленном оскорблении сэру Оливеру стоило немалого усилия сохранить самообладание, но его загорелое лицо побледнело.

— Вы, должно быть, понимаете, Питер, — произнес он, — что сказали слишком много для того, чтобы остановиться. — Он помолчал, внимательно глядя на посетителя. — Не знаю, говорила ли вам Розамунда, что она оказала мне честь, согласившись стать моей женой…

— Она еще ребенок и плохо разбирается в своих чувствах, — оборвал мастер Годолфин.

— Вам известна какая-нибудь серьезная причина, по которой она должна отказаться от своих чувств?

В голосе сэра Оливера прозвучал вызов. Мастер Годолфин сел и, положив ногу на ногу, водрузил шляпу на колено.

— Мне известна целая дюжина причин, — ответил он. — Но нет нужды приводить их. Будет достаточно, если я напомню вам, что Розамунде только семнадцать лет и что я и сэр Джон Киллигрю являемся ее опекунами. Ни сэр Джон, ни я никогда не признаем эту помолвку.

— Прекрасно! — прервал его сэр Оливер. — А кто просит вашего признания или признания сэра Джона? Розамунда, благодарение Богу, скоро станет совершеннолетней и сможет сама распоряжаться собой. Под венец мне не к спеху, а по природе — в чем вы, вероятно, только что убедились — я на редкость терпелив. Я подожду. — Он затянулся трубкой.

— Ваше ожидание ни к чему не приведет, сэр Оливер. И лучше бы вам понять это. Ни сэр Джон, ни я не изменим своего решения.

— Вот как! Прекрасно! Пришлите сюда сэра Джона, и пусть он поведает мне о своих намерениях, я же кое-что расскажу о своих. Передайте ему от меня, мастер Годолфин, что, если он возьмет на себя труд прибыть в Пенарроу, я сделаю с ним то, что уже давно следовало сделать палачу, — я собственными руками отрежу этому своднику его длинные уши.

— Ну а пока что, — раздраженно заявил мастер Годолфин, — не угодно ли вам на мне испробовать вашу пиратскую доблесть?

— На вас? — переспросил сэр Оливер и смерил мастера Годолфина ироничным взглядом. — Я, мой мальчик, не мясник и не потрошу цыплят. Кроме того, вы — брат своей сестры, а я вовсе не намерен множить препятствия, которых и без того хватает на моем пути.

Тут он наклонился над столом и заговорил другим тоном:

— Послушайте, Питер, в чем дело? Даже если вы считаете, что между нами есть какие-то серьезные разногласия, неужели мы не можем договориться и покончить с ними? И при чем здесь сэр Джон? Этот скряга вообще не стоит внимания. Иное дело вы. Вы — брат Розамунды. Бросьте ваши мнимые обиды. Будем откровенны и поговорим как друзья.

— Друзья? — снова усмехнулся гость. — Наши отцы подали нам хороший пример.

— Какое нам дело до отношений наших отцов? Тем более стыдно — быть соседями и постоянно враждовать друг с другом. Неужели мы последуем этому достойному сожаления примеру?

— Уж не хотите ли вы сказать, что во всем был виноват мой отец?! — едва сдерживая ярость, воскликнул мастер Годолфин.

— Я ничего не хочу сказать, мой мальчик. Я считаю, что им обоим должно было быть стыдно.

— Прекратите! Вы клевещете на усопшего!

— Значит — я клевещу на обоих, если вам угодно именно так расценивать мои слова. Но вы ошибаетесь. Я говорю, что они оба были виноваты и должны были бы признать это, случись им воскреснуть.

— В таком случае, сэр, ограничьтесь в ваших обвинениях своим любезным батюшкой, с которым не мог поладить ни один порядочный человек.

— Полегче, милостивый государь, полегче!

— Полегче? А с какой стати? Ралф Тресиллиан был позором всей округи. С легкой руки вашего беспутного родителя любая деревушка от Труро до Хелстона просто кишит здоровенными тресиллиановскими носами вроде вашего.

Глаза сэра Оливера сузились. Он улыбнулся:

— А как вам, позвольте спросить, удалось обзавестись именно таким носом?

Мастер Годолфин вскочил, опрокинув стул.

— Сэр, — вскричал он, — вы оскорбляете память моей матери!

Сэр Оливер рассмеялся:

— Не скрою, в ответ на ваши любезности по адресу моего отца я обошелся с ней несколько вольно.

Какое-то время мастер Годолфин в немой ярости смотрел на своего оскорбителя. Не в силах сдержать бешенства, он перегнулся через стол, поднял трость и, резким движением ударив сэра Оливера по плечу, выпрямился и величественно направился к двери. На полпути он остановился и произнес:

— Жду ваших друзей и сведений о длине вашей шпаги.

Сэр Оливер вновь рассмеялся.

— Едва ли я дам себе труд посылать их, — сказал он.

Мастер Годолфин круто повернулся и посмотрел сэру Оливеру в лицо:

— Что? Вы спокойно снесете оскорбление?

— У вас нет свидетелей. — Сэр Оливер пожал плечами.

— Но я всем расскажу, что ударил вас тростью!

— И все вас сочтут лжецом. Вам никто не поверит. — Он вновь изменил тон: — Послушайте, Питер, мы ведем себя недостойно. Признаюсь, я заслужил ваш удар. Память матери для человека дороже и священнее, чем память отца. Будем считать, что мы квиты. Так неужели мы не можем полюбовно договориться обо всем остальном? Что проку бесконечно вспоминать о нелепой ссоре наших отцов?

— Между нами стоит не только эта ссора. Я не потерплю, чтобы моя сестра стала женой пирата.

— Пирата? Боже милостивый! Я рад, что мы здесь одни и вас никто, кроме меня, не слышит. В награду за мои победы на море ее величество сама посвятила меня в рыцари, а раз так, то ваши слова граничат с государственной изменой. Поверьте, мой мальчик, все, что одобряет королева, вполне заслуживает одобрения мастера Питера Годолфина и даже его ментора, сэра Джона Киллигрю. Ведь вы говорите с его голоса, да и прислал вас сюда не кто иной, как он.

— Я не хожу ни в чьих посыльных, — горячо возразил молодой человек; он сознавал, что сэр Оливер прав, и от этого раздражение его только усилилось.

— Называть меня пиратом глупо. Хокинс,[571] с которым я ходил под одними парусами, был посвящен в рыцари еще раньше меня, и те, кто называет нас пиратами, оскорбляют саму королеву. Как видите, ваше обвинение просто несерьезно. Что еще вы имеете против меня? Здесь, в Корнуолле, я не хуже других. Розамунда оказывает мне честь своей любовью, я богат, а к тому времени, когда зазвонят свадебные колокола, стану еще богаче.

— Ваше богатство — это плоды морских разбоев, сокровища потопленных судов, золото от продажи рабов, захваченных в Африке и сбытых на плантации, это богатство вампира, упившегося кровью, кровью мертвецов.

— Так говорит сэр Джон? — глухим голосом спросил сэр Оливер.

— Так говорю я.

— Я слышу. Но я спрашиваю: кто преподнес вам этот замечательный урок? Ваш наставник сэр Джон? Разумеется, он. Кто же еще? Можете не отвечать. Им я еще займусь, а пока соблаговолите узнать истинную причину ненависти, которую питает ко мне благородный сэр Джон, и вы поймете, чего стоят прямота и честность этого джентльмена, друга вашего покойного отца и вашего бывшего опекуна.

— Я не стану слушать, что бы вы ни говорили о нем.

— О нет, вам придется выслушать меня хотя бы потому, что я был вынужден слушать то, что он говорит обо мне. Сэр Джон стремится получить разрешение на строительство в устье Фаля. Он надеется, что рядом с гаванью вырастет город, как раз вблизи от его собственного поместья Арвенак. Заявляя о своем бескорыстии, он представляет дело так, будто ратует за процветание Англии. При этом он ни словом не обмолвился о том, что земли в устье Фаля принадлежат именно ему, а значит, и заботится он прежде всего о процветании своего семейства. Я совершенно случайно встретил сэра Джона в Лондоне, когда он подавал свое дело на рассмотрение двора. Между тем мне самому вовсе не безразлична судьба Труро и Пенрина. Но в отличие от сэра Джона я не скрываю своих интересов. Если в Смитике начнется строительство, то он окажется в гораздо более выгодном положении, чем Труро и Пенрин, что настолько же не устраивает меня, насколько это выгодно сэру Джону. Я могу позволить себе быть откровенным, поэтому я все сказал ему и подал королеве контрпрошение. Момент для меня был благоприятный: я — один из моряков, разгромивших Непобедимую армаду, и отказать мне было нельзя. Так что сэр Джон как прибыл ко двору с пустыми руками, так и уехал ни с чем. Стоит ли удивляться, что он ненавидит меня? Называет меня пиратом, а то и того хуже. С его стороны вполне естественно представлять в ложном свете мои дела на море, ведь именно благодаря им у меня достало сил нарушить его планы. Своим оружием в борьбе со мной он выбрал клевету; мое же оружие иное, что я и докажу ему не далее как сегодня. Если вы не верите моим словам, поезжайте со мной и будьте свидетелем короткой беседы, которую я надеюсь иметь с этим скрягой.

— Вы забываете, — сказал мастер Годолфин, — что и мои земли лежат по соседству со Смитиком, так что тут затронуты и мои интересы.

— Силы небесные! — воскликнул сэр Оливер. — Наконец-то сквозь тучи праведного негодования дурной кровью Тресиллианов и моими пиратскими склонностями блеснул луч истины! Оказывается, вы тоже всего-навсего торгаш. Какой же я глупец, что поверил в вашу искренность и говорил с вами как с честным человеком! Если бы я знал, какое вы мелочное и ничтожное существо, то, клянусь, не стал бы попусту тратить время.

Тон и презрительное выражение на губах сэра Оливера подействовали на его собеседника словно пощечина.

— Эти слова… — начал было мастер Годолфин, но сэр Оливер прервал его:

— Самое малое, чего вы заслуживаете. Ник! — громко позвал он.

— Вы за них ответите, — огрызнулся посетитель.

— Так слушайте же, — сурово продолжал сэр Оливер. — Вы приходите в мой дом и несете всякий вздор о том, будто бы распутство моего покойного отца, его давняя ссора с вашим отцом, мои пиратские, как вы их называете, подвиги, да и самый образ моей жизни препятствуют моей женитьбе на вашей сестре, а на поверку выходит, что истинная причина, подогревающая вашу враждебность, — те несколько жалких фунтов годового дохода, что я помешал вам прикарманить. Вон из моего дома, и да простит вас Бог!

В эту минуту в столовую вошел Ник.

— Вы еще услышите обо мне, сэр Оливер, — произнес бледный от гнева мастер Годолфин. — Вам придется ответить за свои слова.

— Я не дерусь с… лавочниками, — вспыхнул сэр Оливер.

— Как вы смеете так называть меня?!

— И в самом деле, надо признаться, что этим я оскорбляю весьма достойное сословие. Ник, проводите мастера Годолфина.

Глава 2

РОЗАМУНДА

Вскоре после ухода посетителя спокойствие вернулось к сэру Оливеру, и он принялся обдумывать свое положение. Однако через некоторое время им вновь овладела ярость. На этот раз причиной было сознание того, что, поддавшись гневу во время недавнего разговора, он еще больше увеличил преграду, стоящую между ним и Розамундой. Но тут направление мыслей сэра Оливера изменилось, и весь его гнев обратился на сэра Джона Киллигрю. Он рассчитается с ним, рассчитается немедленно! И небо будет ему свидетелем.

Сэр Оливер позвал Ника и приказал принести сапоги.

— Где мастер Лайонел? — спросил он, когда слуга вернулся.

— Он только что возвратился, сэр Оливер.

— Попросите его прийти сюда.

В столовую почти сразу же вошел сводный брат сэра Оливера, стройный юноша, очень похожий на свою мать — вторую жену беспутного Ралфа Тресиллиана. Телом он так же мало походил на старшего брата, как и душой. У него были золотистые волосы, синие глаза и девически нежное матово-бледное лицо. Фигура молодого человека отличалась юношеским изяществом — ему шел двадцать первый год, — и он был одет с изысканностью придворного щеголя.

— Этот щенок Годолфин приезжал навестить вас? — спросил мастер Лайонел, входя в столовую.

— Да, — прогремел сэр Оливер. — Он приезжал кое-что сказать мне и услышать кое-что от меня.

— Вот как! Я повстречался с ним перед самыми воротами, и он пропустил мимо ушей мое приветствие. Гнусный мерзавец!

— Вы разбираетесь в людях, Лал. — Сэр Оливер надел сапоги и встал. — Я еду в Арвенак обменяться парой любезностей с сэром Джоном.

Плотно сжатые губы и решительный вид сэра Оливера столь красноречиво говорили о его намерениях, что мастер Лайонел схватил его за руку:

— Но вы не собираетесь?..

— Да, мой мальчик.

И чтобы успокоить явно встревоженного брата, сэр Оливер нежно похлопал его по плечу.

— Сэр Джон, — объяснил он, — слишком болтлив. Я собираюсь научить его добродетели молчания.

— Но, Оливер, ведь будут неприятности.

— Да, у него. Тот, кто называет меня пиратом, работорговцем, убийцей и бог знает кем еще, должен быть готов к последствиям. Но вы задержались, Лал. Где вы были?

— Я далеко ездил. В Малпас.

— В Малпас? — Сэр Оливер прищурился — это была его привычка. — Я слышал краем уха, какой магнит влечет вас туда. Будьте осторожны, мой мальчик. Вы слишком часто ездите в Малпас.

— Что вы имеете в виду? — несколько холодно спросил Лайонел.

— Всего лишь то, что вы — сын своего отца. Не забывайте этого и постарайтесь не пойти по его стопам, дабы вас не постигла его участь. Достойный мастер Годолфин только что напомнил мне о неких слабостях сэра Ралфа. Прошу вас, не ездите в Малпас слишком часто. Вот все, что я хочу сказать.

Сэр Оливер одной рукой ласково обнял младшего брата за плечи: он нисколько не хотел обидеть юношу.

Когда сэр Оливер ушел, Лайонел сел обедать; Ник ему прислуживал. Однако ел молодой человек мало и за всю короткую трапезу ни разу не обратился к старому слуге. Он сидел, глубоко задумавшись, и мысленно следовал за братом, который, горя жаждой мщения, скакал в Арвенак… Сэр Джон — не какой-нибудь сопляк, а мужчина в полном расцвете сил, солдат и моряк. Если с Оливером что-нибудь случится… При этой мысли Лайонела охватила дрожь, и почти против воли он принялся прикидывать, какие последствия подобный исход имел бы для него самого. Он подумал, что для него все может измениться к лучшему. В ужасе он попытался отогнать столь недостойную мысль, но тщетно — она возвращалась вновь и вновь. Не в силах отделаться от нее, Лайонел стал размышлять над своим нынешним положением.

У него не было других средств, кроме содержания, выдаваемого братом.[572] Их беспутный отец умер, как обычно умирают люди такого склада, оставив своему наследнику кучу долгов и не раз перезаложенные имения. Даже Пенарроу был заложен, а деньги спущены на кутежи, карты и бесчисленные любовные увлечения сэра Ралфа Тресиллиана. После смерти отца Оливер продал доставшееся ему от матери небольшое имение в Хелстоне и вложил деньги в какое-то дело в Испании. Затем снарядил корабль, нанял команду и вместе с Хокинсом отплыл на одну из тех морских авантюр, которые сэр Джон Киллигрю не без основания называл пиратскими набегами. Он вернулся с богатой добычей пряностей и драгоценных камней, которой вполне хватило на то, чтобы выкупить родовые имения Тресиллианов. Вскоре Оливер вновь ушел в море и вернулся еще богаче. Тем временем Лайонел оставался дома и наслаждался покоем. Он любил покой. По природе он был ленив и обладал тем изощренным и расточительным вкусом, который столь часто сочетается с леностью души. Лайонел не был рожден для борьбы и труда и вовсе не стремился исправить этот досадный недостаток своего характера. Время от времени он задавался вопросом, что сулит ему будущее, когда Оливер женится, и начинал опасаться, как бы его жизнь не изменилась к худшему. Впрочем, опасения эти едва ли были серьезны: как и у большинства людей подобного склада, задумываться о будущем было не в его правилах. Когда мысли Лайонела все же принимали такое направление, он отгонял их, успокаивая себя тем, что, помимо всего прочего, Оливер любит его и никогда ни в чем ему не откажет. И он, без сомнения, был прав. Оливер был ему скорее отцом, нежели братом. Умирая от раны, нанесенной ему неким разгневанным супругом, их отец поручил Лайонела заботам старшего брата. В то время Оливеру было семнадцать лет, а Лайонелу — двенадцать. Но Оливер казался настолько старше своего возраста, что Ралф Тресиллиан, похоронивший двух жен, привык во всем полагаться на своего решительного, надежного и смышленого сына от первого брака.

Все это вспомнилось Лайонелу, когда, задумчиво сидя за столом, он тщетно пытался отогнать коварную и удивительно навязчивую мысль о том, что если дела в Арвенаке примут для его старшего брата неблагоприятный оборот, то ему самому это принесет немалую выгоду, поскольку все, чем он сейчас пользуется по доброте Оливера, будет принадлежать ему по праву. Казалось, сам дьявол нашептывал ему, что если Оливер умрет, то скорбь его не будет слишком долгой. Чтобы заглушить этот отвратительный внутренний голос, который его самого в минуты просветления приводил в ужас, он старался вызвать воспоминания о неизменной доброте и привязанности Оливера, старался думать о любви и заботе, которыми старший брат окружал его все эти годы. Он проклинал себя за то, что хоть на минуту позволил себе мысли, которым только что предавался.

Противоречивые чувства, терзавшие его душу, борьба совести с себялюбием привели Лайонела в такое возбуждение, что с криком «Vade retro, Satanas!»[573] он вскочил на ноги.

Старый Николас увидел, что юноша побледнел, а на лбу у него выступили капли пота.

— Мастер Лайонел! Мастер Лайонел! — воскликнул он, вглядываясь маленькими живыми глазками в лицо своего молодого господина. — Что случилось?

Лайонел вытер лоб.

— Сэр Оливер отправился в Арвенак, чтобы наказать… — начал он.

— Кого, сэр?

— Сэра Джона за клевету.

На обветренном лице Николаса появилась улыбка.

— Всего-то? Клянусь Девой Марией, давно пора. У сэра Джона слишком длинный язык.

Спокойствие старого слуги и свобода, с какой тот рассуждал о поступках своего господина, поразили Лайонела.

— Вы… вы не боитесь, Николас… — Он не закончил, но слуга понял, что́ имел в виду молодой человек, и заулыбался еще шире.

— Боюсь? Чепуха! Я никогда не боюсь за сэра Оливера. И вам не надо бояться. Он вернется домой, и за ужином у него будет волчий аппетит: после драки с ним всегда так.

Дальнейшие события этого дня подтвердили правоту старого слуги, лишь с той разницей, что сэру Оливеру не удалось исполнить обещание, данное мастеру Годолфину. Когда сэр Оливер бывал разгневан или считал себя оскорбленным, он становился безжалостен, как тигр. Он скакал в Арвенак, исполненный твердой решимости убить клеветника. Меньшее его бы не удовлетворило. Прибыв в прекрасный замок семейства Киллигрю, который высился над устьем Фаля и был укреплен по всем правилам фортификационного искусства, сэр Оливер узнал, что Питер Годолфин уже там. Из-за присутствия Питера слова сэра Оливера были более сдержанными, а обвинения менее резкими, нежели те, что он собирался высказать. Предъявляя счет сэру Джону, он хотел еще и оправдаться в глазах брата Розамунды, показать ему, сколь нелепа преднамеренная клевета, которую позволил себе сэр Джон.

Однако сэр Джон — ведь для поединка требуется равное участие двух сторон — сполна внес свою лепту, и ссора стала неизбежной. Его ненависть к «пирату из Пенарроу» — а именно так он называл сэра Оливера — была столь велика, что сей достойный дворянин горел не меньшим желанием вступить в бой, чем его посетитель.

Для поединка они выбрали уединенное место в парке, окружавшем замок, и сэр Джон — худощавый бледный джентльмен лет тридцати — со шпагой в одной руке и кинжалом в другой набросился на сэра Оливера с яростью, не уступавшей ярости его изустных нападений. И все же его горячность принесла ему мало пользы. Сэр Оливер предпринял эту поездку с определенной целью, а останавливаться на полпути было не в его правилах.

Через три минуты все было кончено. Сэр Оливер тщательно вытирал клинок своей шпаги, а его хрипящий противник лежал на траве, поддерживаемый смертельно бледным мастером Годолфином и испуганным грумом, который присутствовал на поединке в качестве свидетеля.

Сэр Оливер вложил шпагу и кинжал в ножны, надел колет и, подойдя к поверженному противнику, внимательно посмотрел на него. Он был недоволен собой.

— Думаю, я лишь на время заставил его замолчать, — сказал он. — Но надеюсь, этот урок принесет свои плоды и отучит сэра Джона лгать. По крайней мере, в отношении меня.

— Вы глумитесь над побежденным, — злобно проговорил мастер Годолфин.

— Боже упаси! — серьезно сказал сэр Оливер. — Поверьте, у меня и в мыслях этого не было. Я лишь сожалею — сожалею, что не довел дело до конца. Я пришлю помощь из замка. Всего доброго, мастер Питер.

Возвращаясь из Арвенака, сэр Оливер, прежде чем отправиться домой, завернул в Пенрин. У ворот Годолфин-Корта он остановился. Замок стоял на самом высоком месте мыса Трефузис, над дорогой в Каррик. Сэр Оливер повернул коня и через старые ворота въехал на мощенный галькой двор. Он спешился и приказал доложить о себе леди Розамунде.

Он нашел ее в будуаре — светлой комнате с наружной башенкой в восточной части дома. Из окон будуара открывался чудесный вид на узкую полоску воды и поросшие лесом склоны. Розамунда сидела у окна с книгой на коленях. Когда сэр Оливер появился в дверях, она вскочила с чуть слышным радостным восклицанием и смотрела, как он идет через комнату. Глаза юной леди сверкали, щеки покрылись ярким румянцем.

К чему описывать ее? Едва ли в Англии был хоть один поэт, который не воспел бы красоту и прелесть Розамунды Годолфин, оставшись равнодушным к ореолу славы, осиявшему ее благодаря сэру Оливеру; отрывки этих творений многие до сих пор хранят в памяти. Она была шатенкой, как брат, и отличалась прекрасным ростом, хотя из-за девической стройности фигуры казалась слишком хрупкой.

Сэр Оливер обнял ее за гибкую талию чуть повыше пышных фижм и подвел к стулу. Сам он устроился рядом на подоконнике.

— Вы привязаны к сэру Джону Киллигрю… — произнес наш джентльмен, и по тону его было довольно трудно определить, что это — утверждение или вопрос.

— О, конечно. Он был нашим опекуном до совершеннолетия брата.

Сэр Оливер нахмурился:

— В этом вся сложность. Я едва не убил его.

Розамунда отпрянула от него и откинулась на спинку стула. Увидев ее побледневшее лицо и ужас в глазах, он поспешил объяснить причины, побудившие его к столь решительному поступку, и коротко рассказал о клевете, которую распространял сэр Джон в отместку за то, что ему не удалось получить разрешение на строительство в Смитике.

— Сперва я не обращал на это внимания, — продолжал сэр Оливер. — Я знал, что обо мне ходят всякие слухи, но презирал их, равно как и того, кто их распускает. Но он пошел еще дальше, Роз: он натравил на меня вашего брата, разбудив дремавшую вражду, которая при жизни моего отца разделяла наши дома. Сегодня Питер приходил ко мне с явным намерением затеять ссору. Он говорил со мной тоном, на который до сих пор никто не отваживался.

При этих словах Розамунда вскрикнула, ибо они напугали ее еще больше. Сэр Оливер улыбнулся:

— Неужели вы полагаете, что я способен причинить Питеру хоть какой-нибудь вред? Это ваш брат, и для меня его особа священна. Он приходил сообщить мне, что помолвка между вами и мною невозможна, запретил мне впредь приезжать в Годолфин-Корт, в лицо обозвал меня пиратом, вампиром и оскорбил память моего отца. Я убедился, что источник клеветы — Киллигрю, и сразу отправился в Арвенак, чтобы навсегда покончить с ним, но не совсем преуспел в своем намерении. Как видите, Роз, я с вами откровенен. Возможно, сэр Джон останется жить, тогда, надеюсь, урок пойдет ему на пользу. Я не откладывая пришел к вам, — заключил он, — чтобы обо всем случившемся вы узнали от меня, а не от того, кто хочет меня очернить.

— Вы… вы имеете в виду сэра Питера? — воскликнула она.

— Увы! — вздохнул сэр Оливер.

Розамунда сидела неподвижно, глядя прямо перед собой и как бы не замечая сэра Оливера. Наконец она заговорила.

— Я не разбираюсь в мужчинах, — грустно сказала она. — Да и где было научиться этому девушке, которая всю жизнь провела в уединении. Мне говорили, что вы — человек необузданный и страстный, что у вас много врагов, что вы легко поддаетесь гневу и с беспощадной жестокостью преследуете своих противников.

— Значит, вы тоже слушаете сэра Джона, — пробормотал он и усмехнулся.

— Обо всем этом мне говорили, — продолжала Розамунда, будто не слыша его, — но я отказывалась верить, потому что отдала вам свое сердце. И вот сегодня… Что же вы подтвердили сегодня?

— Свое терпение, — коротко ответил сэр Оливер.

— Терпение? — как эхо, повторила она, и на ее губах мелькнула усмешка. — Вы просто издеваетесь надо мной.

Он вновь принялся объяснять:

— Я уже сказал вам, что позволял себе сэр Джон. Многое из того, что он предпринимал с целью лишить меня доброго имени, мне уже давно было известно. Но я отвечал ему молчаливым презрением. Разве такое поведение подтверждает слухи о моей жестокости? О чем же оно говорит, как не о долготерпении? Даже тогда, когда в своей мелочной торгашеской злобе он стремится отнять у меня счастье всей моей жизни и подсылает ко мне вашего брата, я опять-таки сохраняю выдержку. Понимая, что ваш брат всего лишь орудие, я отправляюсь к тому, кто использует его в своих целях. Зная о вашей привязанности к сэру Джону, я прощал ему столько, сколько не простил бы ни один благородный человек в Англии.

Розамунда по-прежнему избегала его взгляда; она еще не оправилась от ужасного известия, что человек, которого она любит, обагрил свои руки кровью одного из самых дорогих ей людей. Видя это, сэр Оливер бросился на колени и взял в ладони тонкие пальцы возлюбленной. Та не отняла руки.

— Роз, — в его низком голосе звучала мольба, — выбросьте из головы все, что вам наговорили раньше. Подумайте над тем, что рассказал вам я. Представьте себе, что к вам приходит мой брат Лайонел и, обладая определенной властью и правами, заявляет, что вы никогда не станете моей женой, клянется помешать нашему браку, поскольку считает вас женщиной, недостойной носить мое имя. Добавьте к этому, что он оскорбляет память вашего покойного отца. Что бы вы ему ответили? Говорите, Роз! Будьте честны перед собой и предо мною. Представьте себя на моем месте и признайтесь откровенно — можете ли вы осуждать меня за мой поступок? Неужели вы поступили бы иначе?

Розамунда всматривалась в обращенное к ней лицо сэра Оливера, молившее о беспристрастном приговоре. Вдруг в ее глазах засветилась тревога. Она положила руки ему на плечи и заглянула прямо в глаза:

— Нол, поклянитесь, что все было именно так, как вы говорите, что вы ничего не прибавили и не изменили в свою пользу.

— Неужели вам нужна моя клятва? — спросил он, и она заметила, как опечалилось его лицо.

— Если бы это было так, я бы вас не любила. Мне необходимо знать, что вы сами уверены в правдивости своих слов. Поделитесь со мной своей уверенностью: она придаст мне сил вынести все, что теперь будут говорить об этой истории.

— Бог мне свидетель — я сказал чистую правду! — торжественно ответил сэр Оливер.

Склонив голову ему на плечо, Розамунда тихо заплакала.

— Теперь, — сказала она, — я знаю, что вы поступили правильно, и уверена — ни один честный человек не мог бы поступить иначе. Мне нужно верить вам, Нол, ведь без этой веры мне нечего ждать, не на что надеяться. Подобно огню, вы захватили лучшее, что во мне есть, и, превратив в пепел, храните в своем сердце. Потому-то я и уверена в вашей правоте.

— И так будет всегда, дорогая, — пылко прошептал он. — Да и как может быть иначе, раз вы самим Небом посланы утвердить меня на этом пути!

— И вы будете терпеливы с Питером? — ласково спросила Розамунда.

— Клянусь вам, ему не удастся вывести меня из себя, — ответил сэр Оливер. — А знаете, ведь он сегодня ударил меня.

— Ударил? Вы об этом не говорили!

— У меня была ссора не с ним, а с приславшим его негодяем. Над ударом Питера я только посмеялся.

— У него доброе сердце, Нол, — продолжала она, — и со временем он полюбит вас. Вы тоже поймете, что он заслуживает вашей любви.

— Он уже заслужил ее тем, что любит вас.

— А вы не измените вашего отношения, пока нам придется ждать друг друга?

— Обещаю, что нет, дорогая. А пока я постараюсь избегать встреч с ним и, дабы не случилось какой-нибудь беды, подчинюсь его запрещению приезжать в Годолфин-Корт. Менее чем через год вы станете совершеннолетней, и никто не посмеет запретить вам бывать, где вы пожелаете. Что значит год, когда есть надежда!

Розамунда провела рукой по его лицу.

— Со мной вы всегда так нежны, Нол, — ласково прошептала она, — что просто не верится, когда говорят о вашей жестокости.

— А вы не слушайте, — ответил он. — Возможно, я и бывал жесток, но вы исцелили меня. Мужчина, который любит вас, обязательно должен быть нежным.

Он поцеловал ее и встал.

— Ну а теперь, — сказал он, — мне лучше уйти. Завтра утром я буду гулять на берегу, и если у вас возникнет такое же желание…

Леди Розамунда рассмеялась и тоже встала.

— Я приду, милый Нол.

— После того, что произошло, пожалуй, так будет лучше, — улыбаясь, сказал сэр Оливер и простился.

Она дошла с ним до лестницы и, пока сэр Оливер спускался, взглядом, исполненным гордости, провожала статную фигуру своего возлюбленного.

Глава 3

КУЗНИЦА

Предусмотрительность сэра Оливера, первым рассказавшего Розамунде о печальных событиях, не замедлила подтвердиться. Возвратясь домой, мастер Годолфин сразу отправился к сестре. Страх за сэра Джона, жалость к нему, замешательство, которое он всегда испытывал перед сэром Оливером, и гнев, подогреваемый всем этим, привели его в то расположение духа, при котором он бывал особенно склонен к резкости и бахвальству.

— Мадам, — отрывисто объявил он, — сэр Джон умирает.

Ответ, последовавший на это сообщение, ошеломил Питера и ни в коей мере не способствовал успокоению его возбужденных чувств.

— Знаю, — сказала Розамунда, — и считаю, что он вполне заслужил это. Тому, кто распускает клевету, надо быть готовым к расплате…

Довольно долго он стоял молча, бросая на сестру яростные взгляды, после чего разразился проклятиями, обвинениями в противоестественных чувствах и наконец объявил, что «грязная собака Тресиллиан» околдовал ее.

— Слава богу, — ответила Розамунда, — Оливер был здесь до вас и рассказал мне, как все произошло.

Но тут напускное спокойствие и гнев, которыми она встретила обвинения брата, покинули Розамунду.

— Ах, Питер, Питер! — с болью воскликнула она. — Я надеюсь, что сэр Джон поправится. Я потрясена этим ужасным событием, но прошу тебя, будь справедлив! Сэр Оливер рассказал мне, что ему пришлось вынести.

— В таком случае ему придется вынести кое-что похуже. Как Бог свят! Если вы думаете, что его поступок останется безнаказанным…

Розамунда бросилась на грудь к брату, умоляя его прекратить ссору. Она говорила о своей любви к сэру Оливеру, о том, что решила стать его женой, какие бы препятствия ей ни пришлось преодолеть. Подобные речи едва ли могли изменить к лучшему состояние духа, в котором пребывал Питер. И все же любовь, что всегда связывала брата и сестру крепкими узами, сделала свое дело: мастер Годолфин наконец смилостивился и пообещал оставить это дело, если сэру Джону будет суждено выздороветь. Но если сэр Джон умрет — что, вероятнее всего, и случится, — то долг чести призывает его искать отмщения за деяние, коему он сам в немалой степени способствовал.

— Я, как в открытой книге, читаю в душе этого человека, — с бахвальством зеленого юнца заявил Питер. — Он коварен, как сам дьявол. Но меня ему не провести. Он целил в меня. Киллигрю был только средством. Он хочет, чтобы вы принадлежали ему, Розамунда, и поэтому — о чем он прямо мне и заявил — не может иметь дела лично со мною, как бы я ни вызывал его на это. Я даже ударил его. За это он мог бы убить меня, но он знал, что моя смерть от его руки воздвигнет непреодолимое препятствие между ним и вами. О, он хитер, как все дьяволы преисподней! Поэтому, чтобы смыть позор нанесенного мною оскорбления, он сваливает вину на Киллигрю и решает убить его, так как полагает, что это послужит мне предупреждением. Но если Киллигрю умрет…

И мастер Годолфин продолжал в том же духе, то и дело сбиваясь и перескакивая с одной мысли на другую.

Розамунда слушала брата, и ее любящее сердце испытывало все большие страдания при виде того, как разгорается непримиримая вражда двух самых дорогих для нее существ. Она понимала, что, если один из них падет от руки другого, она никогда не сможет поднять глаза на оставшегося в живых.

Наконец, вспомнив о клятве сэра Оливера и его обещании, чего бы это ему ни стоило, не покушаться на жизнь ее брата, она немного успокоилась. Она верила Оливеру, полагалась на его слово и ту редкостную силу, что позволила ему ступить на стезю, которую осмелился бы выбрать далеко не каждый. От этих размышлений она стала гордиться сэром Оливером еще сильнее и возблагодарила Бога, пославшего ей возлюбленного, который во всех отношениях был великаном среди людей.

Однако сэр Джон Киллигрю не умер. В течение семи дней душа его в любую минуту могла проститься с этим миром и воспарить в мир лучший, но на исходе седьмого дня он начал выздоравливать. К октябрю он уже выезжал из дому. Утратив добрую половину своего веса, бледный и осунувшийся, он являл собой подобие тени.

Один из первых визитов он нанес в Годолфин-Корт, куда приехал по просьбе Питера поговорить с Розамундой относительно ее помолвки.

Брат и сестра были вверены заботам сэра Джона их покойным отцом, и он достойно исполнял обязанности опекуна до совершеннолетия Питера. Он любил Розамунду с пылкостью влюбленного, смягченной истинно отцовским чувством, граничащим с обожанием. Хладнокровно все обдумав и очистив душу от недостойного предубеждения против Оливера Тресиллиана, сэр Джон тем не менее чувствовал, что слишком многое в этом человеке вызывает его неприязнь, и потому сама мысль видеть Розамунду его женой была для него нестерпима.

Вот почему, оправившись от раны, он и счел своим долгом отправиться в Годолфин-Корт с увещеваниями, о которых его просил Питер. Памятуя о былом предубеждении, он проявил в разговоре с Розамундой известную осторожность и не слишком упорствовал в доводах.

— Но, сэр Джон, — возразила она, — если каждого мужчину проклинать за грехи его предков, то где же вы найдете мне мужа, который заслужил бы ваше одобрение?

— Его отец… — начал сэр Джон.

— Говорите о нем, а не о его отце, — прервала Розамунда.

— Именно это я и делаю, — ответил он, пытаясь выиграть время и собраться с мыслями. Всякий раз, когда Розамунда перебивала его и просила не уклоняться от темы, сэр Джон лишался своих лучших аргументов. — Достаточно уже и того, что он унаследовал многие порочные черты своего отца. Мы видим это по той жизни, что он ведет. Возможно, что он унаследовал и что-нибудь похуже, — время покажет.

— Иными словами, — пошутила она с предельно серьезным выражением лица, — мне надо подождать, пока сэр Оливер не умрет от старости, и я смогу убедиться, что у него нет грехов, мешающих быть достойным супругом.

— Нет-нет, — воскликнул он, — боже упаси! Вы все переворачиваете с ног на голову.

— О нет, сэр Джон, именно вы этим занимаетесь. Я всего лишь ваше зеркало.

Сэр Джон заерзал на стуле и уступил.

— Пусть будет так, — раздраженно ответил он. — Поговорим о тех недостатках сэра Оливера, которые он уже успел проявить. — И сэр Джон принялся перечислять их.

— Но все это не более чем ваше суждение о сэре Оливере: всего лишь то, что вы о нем думаете.

— Так думает весь свет.

— Но ведь я выхожу замуж на основании того, что я сама думаю о своем избраннике, а не того, что думают о нем другие. И по-моему, вы изображаете его в слишком мрачном свете. Я не нахожу в сэре Оливере тех качеств, что вы ему приписываете.

— Но именно чтобы избавить вас от такого открытия, я и умоляю вас не выходить за него.

— И все же, если я не выйду за Оливера, то никогда не сделаю никакого открытия, а значит, буду любить его и мечтать о том, чтобы стать его женой. Неужели именно так должна пройти вся моя жизнь?

Розамунда рассмеялась и, подойдя к сэру Джону, обняла его с нежностью любящей дочери. За те десять лет, что прошли со смерти ее отца, она каждый день видела своего опекуна; подобное обращение с ним вошло у нее в привычку и заставляло его время от времени чувствовать себя человеком весьма преклонного возраста.

— Ах, к чему эта сердитая складка? — воскликнула она и провела пальцем по бровям сэра Джона. — Вы обезоружены, и не чем-нибудь, а женским умом. Неужели вам это не нравится?

— Я обезоружен женским своенравием и свойственным женщинам упрямым нежеланием видеть то, чего они не хотят видеть.

— Вам нечего показать мне, сэр Джон.

— Нечего? Разве то, о чем я говорил вам, — ничто?

— Слова — это не дела, суждения — не факты. В чем только вы его не обвиняете, но, когда я спрашиваю вас про факты, на которых строится ваше отношение, вы только одно и отвечаете: он виновен потому, что виновен. Ваши побуждения, возможно, и благородны, но логика далеко не безупречна. — И Розамунда рассмеялась, заметив удивление и замешательство, написанные на лице сэра Джона. — Прошу вас, будьте честным и беспристрастным судьей, назовите мне хотя бы один поступок сэра Оливера — хоть что-нибудь, в чем вы совершенно уверены, — который убедил бы меня в справедливости вашего мнения о нем. Я жду, сэр Джон.

Сэр Джон поднял голову и взглянул на Розамунду. Тут он наконец не выдержал и улыбнулся.

— Плутовка! — воскликнул он. — Если когда-нибудь сэр Оливер предстанет перед судом, я не пожелаю ему лучшего адвоката, чем вы.

Знал ли он, что сулит им будущее? Что настанет день, когда он вспомнит эти слова?

— А я не пожелаю ему судьи справедливее вас.

Что после этого оставалось делать бедняге, как не подчиниться приговору Розамунды и не отправиться без промедления к сэру Оливеру улаживать ссору?

Признание вины и извинения были принесены со всею возможной учтивостью и приняты с неменьшей учтивостью и великодушием. Однако, когда речь зашла о Розамунде, чувство долга, коим сэр Джон неизменно руководствовался в отношении этой юной леди, не позволило ему проявить такое же великодушие. Он заявил, что, несмотря ни на что, не считает сэра Оливера подходящей партией для Розамунды и, дабы тот не заблуждался относительно смысла начала их разговора, просит его не рассматривать все сказанное как согласие на их союз.

— Но, — добавил сэр Джон, — это не значит, что я выступаю как его противник. Я не одобряю его и отхожу в сторону. До совершеннолетия Розамунды ее брат не даст вам своего согласия. Ну а когда она станет совершеннолетней, вопрос о ее замужестве уже не будет касаться ни его, ни меня.

— Надеюсь, — ответил сэр Оливер, — мастер Годолфин придет к столь же благоразумному решению, что и вы. Хотя, в сущности, его решение не имеет значения. Как бы то ни было, благодарю вас, сэр Джон, за откровенность. Я рад, что, не имея возможности видеть в вас друга, по крайней мере не должен причислять вас к своим врагам.

Итак, сэр Джон проиграл сражение и был вынужден занять позицию стороннего наблюдателя. Однако это обстоятельство отнюдь не укротило затаенную злобу мастера Годолфина, напротив — с каждым днем она разгоралась все сильней, и вскоре наступил день, когда для нее обнаружился новый повод, о существовании которого сэр Оливер даже не подозревал.

Сэр Оливер знал, что его брат Лайонел почти ежедневно ездит в Малпас, и причины этих поездок не были для него тайной. Он знал, что одна дама, живущая в этом местечке, содержит у себя некое подобие двора для деревенских щеголей Труро, Пенрина и Хелстона, и был наслышан о сомнительной репутации, которой она пользуется в городе, что и послужило причиной ее удаления в деревню. Желая предостеречь брата, сэр Оливер открыл ему кое-какие интимные и достаточно неприглядные истины относительно этой особы. И вот здесь-то впервые в жизни братья чуть было не поссорились.

С тех пор Оливер никогда не касался этой темы. Он знал, что Лайонел при всей своей природной вялости иногда проявляет странное упорство, к тому же неплохое знание человеческой природы подсказывало Оливеру, что его вмешательство в дела подобного свойства не только не достигнет желаемого результата, но и приведет к охлаждению в их отношениях. Ему оставалось лишь пожать плечами и замолчать. Он никогда больше не заговаривал ни о Малпасе, ни о царившей там волшебнице.

Тем временем на смену осени пришла зима, и с наступлением штормовой погоды встречи Оливера и Розамунды стали совсем редки. Розамунда не хотела, чтобы он приезжал в Годолфин-Корт, да и сам Оливер почитал за лучшее воздержаться от визитов, дабы не рисковать ссорой с хозяином, отказавшим ему от дома. Теперь сэр Оливер редко видел мастера Годолфина; когда же им доводилось случайно встретиться, оба джентльмена обменивались весьма скупыми приветствиями.

Сэр Оливер пребывал в самом счастливом расположении духа, и от внимания соседей не укрылось, насколько любезнее стала его речь и как прояснилось лицо, на котором они привыкли читать высокомерие и угрозу. Он ждал своего счастья и смотрел в будущее с уверенностью, какая дарована одним лишь бессмертным.

Терпение — вот все, что от него требовалось. И он не только не роптал на судьбу, пославшую ему это испытание, но, уповая на близкое вознаграждение, с радостью переносил его. Год близился к концу, и еще до наступления следующей зимы в Пенарроу появится молодая хозяйка, в чем сэр Оливер так же не сомневался, как и в неотвратимости смены времен года. Однако, несмотря на безграничную уверенность в будущем счастье и терпение, с которым он ожидал его, бывали минуты, когда в душу его закрадывалось смутное предчувствие притаившейся опасности и беды. Когда он пробовал разобраться в своих неясных переживаниях и найти им разумное объяснение, то неизменно приходил к выводу, что их порождает сама чрезмерность счастья, словно для того, чтобы несколько унять радостное биение его сердца.

Однажды, за неделю до Рождества, ему случилось по какому-то незначительному делу отправиться в Хелстон. Три дня на всем побережье бушевала вьюга, и не покидавший своего дома владелец Пенарроу предавался досужим размышлениям о том, какой по счету снежный вихрь заметает его владения. На четвертый день ураган истощил силы, небо очистилось от туч и окрестности, одетые снежным покровом, заискрились в ослепительных лучах солнца. Сэр Оливер приказал подать коня и по скрипящему под копытами снегу выехал из Пенарроу. Он быстро закончил дела и уже в полдень был на пути к дому, как вдруг заметил, что его конь потерял подкову. Он спрыгнул с коня и, взяв его под уздцы, пошел через залитую солнцем долину между Пенденнисом и Арвенаком, напевая на ходу. Так он дошел до кузницы в Смитике. Около кузницы собралось несколько рыбаков и крестьян, так как за отсутствием поблизости таверны кузница служила местом встреч окрестных жителей. Кроме крестьян и странствующего купца с груженными товарами лошадьми, здесь же стояли сэр Эндрю Флэк, пастор из Пенрина, и мастер Грегори Бейн, судья из Труро. Сэр Оливер хорошо знал их обоих и, ожидая, пока не подкуют его коня, вступил с ними в дружескую беседу. В тот день все, начиная с потери подковы и кончая встречей с названными джентльменами, складывалось крайне неудачно, так как в то самое время, когда сэр Оливер стоял около кузницы, на дороге, ведущей из Арвенака, показался мастер Годолфин.

Как рассказывали впоследствии сэр Эндрю и мастер Бейн, по виду Питера можно было заключить, что он возвращался с попойки, — так раскраснелось его лицо, так ярко горели глаза, так глухо звучал голос, так дико и глупо было все, что он говорил. Вероятно, они не ошибались в этом предположении, ибо мастер Годолфин, как, впрочем, и сэр Джон Киллигрю, имел слабость к канарскому.[574] Питер был из тех людей, что во хмелю особенно скандальны, или, выражаясь иначе, пропустив несколько бокалов и отпустив вожжи, он становился совершенно неуправляем. Стоило молодому человеку увидеть сэра Оливера, как его природный норов взыграл и пришел в то состояние, о котором я говорил, причем не исключено, что присутствие пастора и судьи еще больше раззадорило его. Вполне возможно, в затуманенном сознании Питера всплыло воспоминание о том, как он ударил сэра Оливера, а тот посмеялся над ним и заявил, что этому никто не поверит.

Подскакав к стоявшей около кузницы группе, мастер Годолфин так резко осадил коня, что бедное животное почти село на задние ноги, однако сам наездник удержался в седле. Затем по снегу, превратившемуся около кузницы в сплошное месиво, он подъехал к дверям и злобно посмотрел на сэра Оливера.

— Я возвращаюсь из Арвенака, — без всякой на то необходимости сообщил Питер. — Мы говорили о вас.

— Более достойный предмет для беседы вы, конечно, не могли найти, — улыбаясь, заметил сэр Оливер, но в его суровом взгляде мелькнуло беспокойство, хотя опасался он отнюдь не за себя.

— Вы правы, черт побери! Вы и ваш распутный родитель — весьма захватывающая тема.

— Сэр, — заметил сэр Оливер, — в свое время я уже выразил вам сожаление в связи с отсутствием у вашей матушки того, что называется женской порядочностью.

Эти слова вырвались у сэра Оливера в порыве гнева от нанесенного ему неслыханного оскорбления, под воздействием слепой ярости, мгновенно охватившей его при виде раскрасневшегося и ухмыляющегося Питера. Ответ еще не успел слететь с его губ, как он уже раскаялся в нем, и раскаяние его было тем более сильнее, чем громче звучал хохот, которым крестьяне встретили его тираду. В эту минуту Оливер отдал бы половину состояния, лишь бы вернуть свои слова назад.

Лицо мастера Годолфина мгновенно изменилось, будто с него спала маска. Из пунцового оно сделалось мертвенно-серым; глаза Питера сверкали, рот нервно подергивался. Какое-то время он пожирал своего врага взглядом, затем приподнялся на стременах и взмахнул хлыстом.

— Собака! — прорычал он. — Собака!

И его хлыст прорезал на смуглом лице сэра Оливера ярко-красную борозду.

С криками ужаса и гнева все, кто присутствовал при этой сцене, включая пастора и судью, бросились между ними. На сэра Оливера было страшно смотреть, а во всей округе не было человека, не знавшего, что задевать его опасно.

— Стыдитесь, мастер Годолфин! — воскликнул пастор. — Если ваш поступок приведет к беде, я расскажу о вашем возмутительном нападении. Ступайте прочь!

— Идите вы к черту, сэр, — глухим голосом ответил мастер Годолфин. — Я не позволю этому ублюдку порочить имя моей матери. Клянусь Богом, я не остановлюсь на этом. Или он пришлет ко мне своих секундантов, или я при каждой встрече буду награждать его ударом хлыста, как норовистую лошадь. Слышите, сэр Оливер?

Сэр Оливер не ответил.

— Вы слышите? — проревел Питер. — На этот раз здесь нет сэра Джона, и вам не на кого свалить нашу ссору. Приезжайте прямо ко мне, и удар хлыста воздаст вам по заслугам: тот, что вы только что получили, — всего лишь задаток.

И, глухо рассмеявшись, он с такой яростью вонзил шпоры, что его конь чуть не опрокинул судью и пастора.

— Эй вы, пьяный дурак, — крикнул ему вдогонку сэр Оливер, — подождите меня, и вам уже не придется сидеть в седле!

В ярости сэр Оливер приказал вывести коня и поспешил отделаться от пастора и мастера Бейна, пытавшихся удержать и успокоить его. Он вскочил в седло и пустился в погоню за Питером.

Пастор взглянул на судью, но тот лишь плотно сжал губы и пожал плечами.

— Юнец пьян, — покачав седой головой, произнес сэр Эндрю, — он не в том состоянии, чтобы предстать пред Создателем.

— Но, по-видимому, весьма стремится к этому, — ответил мастер Бейн, судья. — Едва ли я еще услышу про эту историю.

Судья заглянул в кузницу. Мехи стояли без дела, а кузнец, покрытый копотью и облаченный в кожаный передник, прислонясь к косяку, слушал рассказ крестьян о случившемся.

— Клянусь честью! — произнес мастер Бейн, очевидно бывший большим охотником до аналогий. — Место выбрано на редкость удачно. Сегодня здесь выковали шпагу; чтобы закалить ее — понадобится кровь.

Глава 4

ПОСРЕДНИК

Пастор выказал намерение отправиться за сэром Оливером и предложил судье присоединиться к нему. Но судья, посмотрев на кончик своего длинного носа, заметил, что, по его мнению, подобный шаг ни к чему не приведет, что все Тресиллианы крайне необузданны и кровожадны и что под горячую руку любого представителя этого семейства лучше не попадаться. Сэр Эндрю, который не отличался излишней отвагой, нашел, что слова судьи не лишены известной доли здравого смысла, и, вспомнив, что ему хватает и собственных неприятностей из-за сварливости его супруги, решил не усложнять себе жизнь чужими заботами. Мастер Годолфин и сэр Оливер, заявил судья, сами затеяли эту свару и, бога ради, пусть сами ее и улаживают, а если, выясняя свои отношения, они случайно перережут друг другу глотки, то округа избавится от пары не в меру буйных забияк. Торговец объявил их безумцами, чьи повадки недоступны пониманию здравомыслящего горожанина. Остальным — рыбакам и крестьянам — не на чем было пускаться в погоню, даже если бы у них и возникло такое желание.

Итак, все разошлись, чтобы разнести весть о бурной ссоре и пророчество о неминуемом кровопролитии. Подобное предсказание основывалось исключительно на том, что свидетели ссоры слишком хорошо знали, как скор на расправу сэр Оливер. Но в этом-то они как раз и ошибались.

Пустив коня в галоп, сэр Оливер поскакал по дороге вдоль реки Пенрин и вслед за мастером Годолфином промчался через мост, ведущий в городок того же названия. В сердце сэра Оливера горела жажда кровавого мщения. Все, кто видел его бешеную скачку и успел разглядеть бледное от ярости лицо, изуродованное красным шрамом, говорили, что его можно было принять за дьявола.

Он въехал в Пенрин, когда солнце уже зашло и сумерки, постепенно сгущаясь, переходили в ночь. По-видимому, колючий морозный воздух несколько охладил сэра Оливера, поскольку, оказавшись на противоположном берегу реки, он придержал неистовый бег коня и постарался привести в порядок сумбур гневных мыслей, мелькавших в его голове. Он вспомнил клятву, которую три месяца назад дал Розамунде. Это подействовало на сэра Оливера словно удар в грудь и заставило изменить прежнее намерение, в результате чего конь, несший нашего джентльмена, перешел с галопа на иноходь. Сэр Оливер похолодел при одной мысли о том, насколько близко он оказался к крушению всех своих надежд на счастье. Что значит удар хлыста какого-то мальчишки, если ответ на него может разбить всю жизнь? Даже если его назовут трусом, уклонившимся от мести обидчику, какое это имеет значение? Более того, тот, кто осмелится на такое обвинение, на себе самом сможет убедиться в его лживости.

Сэр Оливер поднял глаза к темно-сапфировому куполу небес, на которых морозным блеском сияла одинокая звезда, и всем сердцем возблагодарил Бога за то, что ему не удалось нагнать Питера Годолфина в тот момент, когда душа его была одержима безумием.

Примерно в миле от Пенрина он свернул на дорогу, что начиналась у речной переправы и, взбегая вверх, огибала уступ холма, и направился к дому, едва касаясь поводьев. Оливер редко выбирал эту дорогу. Обычно он предпочитал кружной путь через Трефузис-Пойнт, чтобы хоть издали взглянуть на стены дома, где обитала Розамунда, и бросить взгляд на ее окно. Однако в тот вечер он решил избрать самый короткий и, следовательно, наиболее безопасный путь. Проезжая мимо Годолфин-Корта, он мог снова встретить Питера, а памятуя о своем недавнем гневе, сэр Оливер видел в нем достаточно красноречивое предупреждение не только не стремиться к таким встречам, но во избежание худших бед всеми силами уклоняться от них. И предупреждение это было так убедительно, а страх перед собственной необузданностью, доказательством которой служили недавние события, так велик, что сэр Оливер решил на следующий же день уехать из Пенарроу. Все равно куда, но уехать. Можно было поехать в Лондон и даже отправиться в плавание — хотя не так давно, после настойчивых просьб Розамунды, ему пришлось навсегда отказаться от этой мысли. И все же он должен уехать, должен — на то время, пока Розамунда не станет его женой, — как можно больше увеличить расстояние, отделяющее его от Питера Годолфина. Девять месяцев изгнания! Ну что же, ничего страшного. Лучше изгнание, чем постоянная угроза быть вовлеченным в какую-нибудь историю, исход которой может обречь его на вечную разлуку с Розамундой. Он напишет ей письмо, и она, узнав о сегодняшних событиях, поймет и одобрит его выбор.

Когда сэр Оливер подъезжал к Пенарроу, он уже окончательно утвердился в своем решении. От этого, равно как и от уверенности в том, что подобные действия послужат надежной гарантией будущего счастья, настроение его значительно улучшилось.

Сэр Оливер сам отвел коня в стойло. У него было два конюха, но одного он отпустил на Рождество к родителям в Девон, второму же приказал лечь в постель. Малый простудился, а сэр Оливер всегда заботился о своих слугах.

Войдя в столовую, сэр Оливер увидел, что стол уже накрыт к ужину, а в огромном камине ярко горит огонь, наполняя просторную комнату приятным теплом и отбрасывая красноватые отсветы на трофейное оружие, гобелены и портреты усопших Тресиллианов, украшавшие стены. Услышав шаги хозяина, в комнату вошел старый Николас и поставил на стол высокий канделябр.

— Вы задержались, сэр Оливер, — сказал слуга, — да и мастера Лайонела нет дома.

Что-то ворча и хмурясь, сэр Оливер пытался разбить ногой полено в камине, и оно шипело под его влажным каблуком. Вспомнив Малпас и про себя проклиная легкомыслие Лайонела, он молча снял плащ и кинул его на дубовый сундук у стены, на котором уже лежала шляпа. Затем он сел на стул, и Николас принялся стягивать с него сапоги. Когда с этим делом было покончено, сэр Оливер приказал подавать ужин.

— Мастер Лайонел скоро вернется, — сказал он, — принесите мне что-нибудь выпить. Сейчас мне это нужнее всего.

— Я сварил глинтвейн из канарского, — объявил Николас, — в такой морозный вечер, как сегодня, сэр Оливер, для ужина лучшего и пожелать нельзя.

Слуга удалился и вскоре вернулся, неся кружку из просмоленной кожи, над которой клубился ароматный пар. Хозяин сидел в той же позе и хмуро смотрел в огонь. Все еще думая о брате и Малпасе, он был настолько поглощен этими мыслями, что на какое-то время забыл о своих собственных делах. Кому, как не ему, следовало бы вмешаться и постараться вразумить брата, размышлял он, это его долг. Наконец он встал и направился к столу. Здесь он вспомнил о заболевшем конюхе и спросил о нем Николаса. Узнав, что больному не лучше, он взял чашку и налил в нее дымящегося глинтвейна.

— Отнесите ему, — сказал он. — Это лучшее лекарство при его болезни.

Со двора донесся стук копыт.

— Вот наконец и мастер Лайонел, — сказал слуга.

— Да, это, без сомнения, он, — согласился сэр Оливер. — Вы можете идти. Здесь есть все, что ему понадобится.

Сэр Оливер хотел удалить Николаса из столовой до того, как появится Лайонел, поскольку был твердо намерен отчитать брата за его глупые выходки. По зрелом размышлении сэр Оливер пришел к заключению о необходимости такого выговора, тем более настоятельной в связи с его скорым отъездом из Пенарроу. Старший брат решил не щадить младшего для его же блага.

Сэр Оливер залпом выпил глинтвейн, и, когда он ставил кружку на стол, снаружи послышались шаги Лайонела. Затем дверь распахнулась, и Лайонел остановился на пороге, в смятении глядя на брата.

— Итак… — начал сэр Оливер, оборачиваясь к брату, и тут же замолк. Картина, представшая его взору, остановила готовые сорваться с его губ упреки; более того — он мгновенно забыл о них. — Лайонел! — задыхаясь, крикнул сэр Оливер, вскакивая.

Лайонел, шатаясь, вошел в комнату, закрыл за собой дверь и задвинул один из болтов. Потом, прислонясь к двери спиной, обратил к брату лицо. Он был смертельно бледен, и под глазами у него расплылись большие темные круги. Правую руку без перчатки он прижимал к боку; рука была залита кровью, которая просачивалась между пальцами, капала на пол. На правой стороне желтого колета расползлось темное пятно, происхождение которого не представляло загадки для сэра Оливера.

— Боже мой! — воскликнул он, подбегая к брату. — Что случилось, Лал? Кто это сделал?

— Питер Годолфин, — со странной усмешкой ответил Лайонел.

Ни слова не произнес на это сэр Оливер, лишь заскрежетал зубами и с такой силой сжал кулаки, что ногти вонзились в ладони. Затем, обняв юношу, который после Розамунды был самым дорогим для него существом, помог ему подойти к огню. Лайонел упал на стул, где только что сидел сэр Оливер.

— Какая у вас рана, мой мальчик? Клинок вошел глубоко? — почти с ужасом спросил он.

— Пустяки, рана поверхностная. Но я потерял очень много крови. Думал, что истеку кровью, прежде чем доберусь до дому.

С поспешностью, выдававшей его страх, Оливер выхватил кинжал, разрезал колет и рубашку и обнажил белое тело юноши. Быстро осмотрев его, сэр Оливер вздохнул свободней.

— Вы — сущий ребенок, Лал, — с облегчением сказал он. — Разве можно продолжать путь, даже не подумав остановить кровь, и из-за пустячной раны так много ее потерять, даром что это испорченная кровь Тресиллианов. — И после пережитого ужаса облегчение его было столь велико, что он рассмеялся. — Посидите здесь, пока я позову Николаса помочь мне перевязать вашу рану.

— Нет! Нет! — с испугом воскликнул юноша и схватил брата за рукав. — Ник не должен ничего знать. Никто не должен знать, иначе я погиб.

Сэр Оливер с изумлением посмотрел на брата. На губах Лайонела вновь появилась странная судорожная усмешка, и на этот раз в ней читался явный испуг.

— Я с лихвой отплатил за то, что получил. К этому часу мастер Годолфин стал таким же холодным, как снег, на котором я его оставил.

Увидев внезапно застывший взгляд и на глазах бледнеющее лицо брата, Лайонел почувствовал, что ему становится не по себе. Почти бессознательно разглядывал он темно-розовый шрам, разгоравшийся тем ярче, чем бледнее становилось лицо сэра Оливера. Но, будучи слишком занят собой, он даже не подумал выяснить, откуда взялся этот шрам.

— Что вы хотите сказать? — наконец глухо спросил сэр Оливер.

Взгляд сэра Оливера становился все страшнее; и Лайонел, не в состоянии более выдержать его, опустил глаза.

— Он это заслужил, — почти огрызнулся Лайонел в ответ на упрек, читавшийся в каждом мускуле статной фигуры сэра Оливера. — Я предупреждал его не попадаться мне на дороге. Но нынче вечером… Мне кажется, им овладело безумие. Он оскорбил меня, Нол. Он говорил такое, что не в человеческих силах было стерпеть, и… — Он пожал плечами и замолчал.

— Ну, полно, — тихо сказал сэр Оливер. — Прежде всего займемся вашей раной.

— Не зовите Ника, — быстро проговорил Лайонел с мольбой в голосе. — Как вы не понимаете, Нол? — И в ответ на вопросительный взгляд брата объяснил: — Неужели вы не поняли, что мы дрались почти в полной темноте и без свидетелей? Это… — он глотнул воздуха, — это назовут убийством, хотя у нас был поединок. Если узнают, что именно я… — Он задрожал, в его глазах, обращенных на брата, появилось что-то дикое, рот подергивался.

— Понимаю, — произнес сэр Оливер, которому наконец все стало ясно, и горько добавил: — Вы безумец!

— У меня не было выбора, — с жаром возразил Лайонел. — Он пошел на меня с обнаженной шпагой. Право, мне кажется, он был пьян. Я предупредил его, что ждет того из нас, кто останется в живых, но он заявил, чтобы я не утруждал себя опасениями на его счет. Он наговорил столько гнусностей обо мне, о вас и обо всех, кто когда-либо носил наше имя… Он ударил меня шпагой плашмя и пригрозил заколоть на месте, если я не стану защищаться. Разве у меня был какой-нибудь выбор? Я не хотел убивать его! Бог мне свидетель, не хотел, Нол!

Не говоря ни слова, сэр Оливер подошел к столику, на котором стоял таз с кувшином, налил воды и так же молча вернулся к брату, чтобы перевязать ему рану.

После истории, рассказанной Лайонелом, никто не мог бы обвинить его в случившемся, тем более сэр Оливер. Чтобы понять это, ему достаточно было воскресить в памяти свое собственное состояние во время погони за Питером, вспомнить, что только ради Розамунды — точнее, ради своего будущего счастья — он обуздал тогда свой яростный порыв.

Промыв рану брата, сэр Оливер достал из шкафа чистую скатерть и кинжалом разрезал ее на несколько полос. Он расщипал одну из них и, чтобы остановить кровотечение, крестом наложил корпию на рану — шпага прошла через грудные мускулы, едва задев ребра. Затем он приступил к перевязке, проявляя в этом деле ловкость и искусство, приобретенные в морских походах.

Закончив, сэр Оливер открыл окно и выплеснул в него розовую от крови воду, после чего собрал куски скатерти, которыми промакивал рану, и вместе с прочими свидетельствами только что проведенной операции бросил их в огонь. Он ясно видел серьезность положения и считал, что даже Николас, чья преданность не вызывала у него сомнений, не должен ничего знать. Малейший риск был недопустим. Лайонел прав в своих опасениях: поединок без свидетелей, каким бы честным он ни был, рассматривается законом как убийство.

Наказав Лайонелу завернуться в плащ, сэр Оливер отодвинул засов и пошел наверх, чтобы найти для брата свежую рубашку и колет. На площадке он встретил Николаса, спускавшегося по лестнице, и задержал его разговором о больном груме, проявляя, по крайней мере внешне, полное спокойствие. Затем, чтобы избавиться от слуги на время, которое потребуется для поисков всего необходимого, он под предлогом какого-то мелкого поручения отослал его наверх.

Вернувшись в столовую, сэр Оливер помог брату одеться, стараясь возможно меньше беспокоить его из опасения сдвинуть повязку и вызвать новое кровотечение, затем, подобрав окровавленные колет, жилет и рубашку, бросил их в камин, где уже догорали остатки разрезанной на куски скатерти.

Через несколько минут Николас, войдя в столовую, увидел обоих братьев спокойно сидящими за столом. Если бы он мог как следует рассмотреть Лайонела, то непременно бы заметил, что, помимо непривычной бледности, покрывавшей его лицо, весь облик молодого человека как-то неуловимо изменился. Но он ничего не заметил: Лайонел сидел спиной к двери, и не успел Николас пройти несколько шагов, как сэр Оливер отослал его, заявив, что им ничего не надо.

Николас удалился, и братья вновь остались одни.

Лайонел едва притронулся к еде. Его мучила жажда, и он выпил бы весь глинтвейн, если бы Оливер из опасения, что у брата разовьется лихорадка, не остановил его и не заставил пить одну лишь воду. За все время умеренной трапезы — у обоих братьев не было аппетита — никто из них не проронил ни слова. Наконец сэр Оливер встал из-за стола и медленными, тяжелыми шагами, выдававшими его состояние, направился к камину. Он подбросил в огонь несколько сухих поленьев, взял с высокой каминной полки свинцовую банку с табаком, задумчиво набил трубку и, вытащив короткими щипцами уголек из камина, раскурил ее. Затем он вернулся к столу и, остановившись около Лайонела, прервал затянувшееся молчание.

— Что послужило причиной вашей ссоры? — угрюмо спросил он.

Лайонел вздрогнул и слегка отпрянул.

— Право, не знаю, — ответил он и уставился на катышек хлеба, который нервно разминал между большим и указательным пальцем.

— Неправда, Лал.

— Что?

— Это неправда. Вам не провести меня. Вы сами сказали, что предупреждали Питера Годолфина не стоять у вас на дороге. Что за дорогу вы имели в виду?

Лайонел поставил локти на стол и сжал голову руками. Ослабевший, измученный нравственно и физически, молодой человек уже другими глазами смотрел на увлечение, повлекшее за собой столь трагические последствия. У него не было сил отказать брату в том единственном, о чем он просил, — в доверии. Напротив, ему казалось, что, доверившись Оливеру, он найдет в нем покровителя и защитника.

— Во всем виновата эта распутница из Малпаса, — признался Лайонел.

Глаза сэра Оливера сверкнули.

— Я считал, что она совсем другая. Я был глупцом, глупцом! — Юноша разрыдался. — Я думал, она любит меня, и хотел жениться на ней. Клянусь Богом, хотел!

Сэр Оливер тихо выругался.

— Я верил ей. Я думал, она чистая и добрая. Я… — Лайонел остановился. — Впрочем, кто я такой, чтобы даже сейчас обвинять ее! Ведь это он, подлая собака Годолфин, развратил ее. Пока он не появился, у нас все шло хорошо. А потом…

— Понятно, — спокойно заметил сэр Оливер. — Полагаю, вам есть за что благодарить Питера, раз именно он открыл вам глаза на эту потаскуху. Мне следовало предупредить вас, мой мальчик. Но… Наверное, я плохо старался.

— Нет, это не так!

— А я говорю — так, и если я говорю, Лайонел, вы должны мне верить. Я бы не стал порочить репутацию женщины, не будь на то причин. И вам следует это знать.

Лайонел поднял глаза на брата.

— Боже мой! — воскликнул он. — Я просто не знаю, чему верить. Меня, как куклу, дергают то в одну, то в другую сторону.

— Оставьте все сомнения и верьте мне, — сурово сказал сэр Оливер и, улыбнувшись, добавил: — Так вот каким развлечениям втайне предавался добродетельный мастер Годолфин! М-да… О, людское лицемерие! Поистине бездонны твои глубины!

И сэр Оливер от души рассмеялся, вспомнив все, что мастер Годолфин, строя из себя истового анахорета, говорил про Ралфа Тресиллиана. Вдруг его смех оборвался.

— А она не догадается? — мрачно спросил он. — Я говорю о шлюхе из Малпаса. Она не догадается, что это ваших рук дело?

— Догадается?.. Она? — переспросил молодой человек. — Сегодня, чтобы поиздеваться надо мной, она стала вспоминать Годолфина, и тогда я пообещал ей немедленно разыскать этого мерзавца и свести с ним счеты. Я скакал в Годолфин-Корт, когда настиг его в парке.

— В таком случае, сказав, что он первым напал на вас, вы еще раз солгали мне.

— Он и напал первым, — поспешно возразил Лайонел, — я и опомниться не успел, как он уже соскочил с коня и набросился на меня с бешенством дворовой собаки. Он так же был готов к схватке и стремился к ней, как и я.

— Тем не менее эта особа из Малпаса знает достаточно, и если она расскажет…

— Нет! — воскликнул Лайонел. — Она не посмеет, ради своей репутации не посмеет.

— Пожалуй, вы правы, — согласился сэр Оливер. — Она действительно не посмеет; на то, если подумать, есть еще одна причина. Все хорошо знают репутацию этой особы и настолько ненавидят ее, что, если станет известно, что она была поводом вашего поединка, по отношению к ней примут меры, о которых уже давно поговаривают. Вы уверены, что вас никто не видел?

— Никто.

Куря трубку, сэр Оливер ходил взад и вперед по комнате.

— Тогда, думаю, все устроится, — наконец сказал он. — Вам надо лечь в кровать. Я отнесу вас в вашу комнату.

Сэр Оливер поднял брата на руки и, как младенца, отнес наверх. Он подождал, пока Лайонел не задремал, затем спустился в столовую, закрыл дверь и придвинул к камину массивный дубовый стул. Так он просидел у огня далеко за полночь, куря трубку и предаваясь невеселым мыслям.

Он сказал Лайонелу, что все обойдется. И действительно, все обойдется… для Лайонела. Но каково ему самому хранить в душе такую тайну? Не будь убитый братом Розамунды, ему и дела не было бы до всей этой истории. Подавленность сэра Оливера объяснялась, надо признаться, отнюдь не гибелью мастера Годолфина. Питер вполне заслужил подобный конец, каковой, как нам известно, мог наступить гораздо раньше от руки самого сэра Оливера, если бы Розамунда не была его сестрой. Весь ужас создавшегося положения заключался в том, что ее родной брат пал от руки его брата. После Оливера Розамунда больше всех на этом свете любила Питера; как и для Оливера — Лайонел был самым дорогим после Розамунды существом. Оливеру была близка и понятна боль Розамунды: он переживал ее и сострадал ей, чувствуя свою сопричастность со всем, чем жила его возлюбленная.

Наконец он встал, проклиная в душе распутницу из Малпаса, из-за которой на его и без того нелегком пути встало еще одно серьезное препятствие. Он стоял в задумчивости, облокотясь о каминную доску, поставив ногу на чугунную собачью голову у края решетки.

Ему оставалось только одно — молча нести бремя тайны, храня ее ото всех, даже от Розамунды. При мысли о необходимости обманывать возлюбленную сердце сэра Оливера обливалось кровью. Но выбора не было: иначе он навсегда потеряет ее, а это было выше его сил.

Итак, приняв решение, сэр Оливер взял свечу и отправился спать.

Глава 5

ЗАЩИТНИК

На следующее утро, когда братья сидели за завтраком, разговляясь после поста предыдущего дня, старый Николас сообщил им новость, о которой уже говорила вся округа.

Лайонел еще далеко не оправился от раны, и ему следовало день-другой оставаться в постели, однако, опасаясь вызвать подозрения, он не решился на это. Из-за ранения и потери крови его слегка лихорадило, тем не менее он скорее радовался, чем огорчался данному обстоятельству, поскольку благодаря ему яркий румянец горел на его щеках, которые иначе могли бы показаться слишком бледными.

Вот почему в час, когда неспешное солнце того памятного декабря только начинало свой путь по небосклону, Лайонел, опираясь на руку брата, спустился к завтраку, состоявшему из сельдей и небольшой кружки пива.

Дрожа от волнения, смертельно бледный Николас бросился к столу, за которым сидели братья, и, задыхаясь, сообщил им ужасную новость. Сэр Оливер и Лайонел весьма правдоподобно изобразили испуг, смятение и недоверие. Но худшее в рассказе Николаса было впереди.

— И говорят, — в голосе старого слуги звучал гнев, смешанный со страхом, — говорят, что это вы, сэр Оливер, убили его.

— Я?! — Сэр Оливер в изумлении уставился на старика. И тут его словно озарило. И как же он раньше не подумал, что у многих в этих краях имеется достаточно причин для такого заключения. Иначе и быть не может. — Где вы слышали эту гнусную ложь? — спросил он.

Однако он был слишком взволнован, чтобы дождаться ответа. Да и какое это имеет значение; конечно, обвинение уже у всех на устах. Единственное, что еще можно предпринять, — поскорее прибегнуть к способу, однажды испытанному им при подобных обстоятельствах, — отправиться к Розамунде и постараться опередить тех, кто станет обвинять его перед ней. И дай бог, чтобы не было слишком поздно.

Поспешно натянув сапоги и надев шляпу, сэр Оливер бросился в конюшню, вскочил на коня и напрямик, через луга, поскакал в Годолфин-Корт, расположенный примерно в миле от Пенарроу.

До самого Годолфин-Корта Оливер не встретил ни души. Въезжая во двор замка, он услышал нестройный гул взволнованных голосов. При его появлении голоса смолкли, и наступила полная тишина, зловещая и враждебная.

Слуги — их было человек двенадцать-тринадцать, — сбившись в кучу, внимательно разглядывали прибывшего, и во взгляде каждого из них попеременно отражались изумление, любопытство и, наконец, сдерживаемый гнев.

Сэр Оливер спрыгнул на землю и ждал, когда один из трех грумов, которых он заметил среди слуг, примет у него поводья.

— Эй, вы! — крикнул он, видя, что никто из них не шелохнулся. — Здесь что, нет слуг? Сюда, бездельник, и возьми моего коня.

Грум, к которому были обращены эти слова, стоял в нерешительности, затем под повелительным взглядом сэра Оливера не спеша исполнил его приказание. По толпе пробежал ропот, но наш джентльмен взглянул столь выразительно, что все языки смолкли. В наступившей тишине сэр Оливер взбежал по ступеням и вошел в устланный камышом холл. Едва он скрылся за дверью, как гул голосов снова возобновился, и теперь в нем звучала явная враждебность. В холле сэр Оливер оказался лицом к лицу со слугой, который отпрянул от него с тем же выражением, что было у слуг во дворе. Сердце сэра Оливера упало: он понял, что его опередили.

— Где твоя госпожа? — спросил он.

— Я… я доложу ей о вашем приходе, сэр Оливер, — запинаясь, ответил слуга и вышел.

Сэр Оливер остался один, он ждал, постукивая хлыстом по сапогам, лицо его было бледно, между бровями пролегла глубокая складка. Вскоре слуга возвратился, закрыв за собой дверь:

— Леди Розамунда просит вас уйти, она не желает вас видеть.

Какое-то мгновение сэр Оливер вглядывался в лицо слуги, хотя, вероятнее всего, так только казалось, ибо едва ли он вообще его видел, затем, не говоря ни слова, решительно направился к двери, из которой тот вышел. Слуга преградил ему путь:

— Сэр Оливер, госпожа не желает вас видеть.

— Прочь с дороги! — в ярости загремел сэр Оливер и, поскольку малый, твердо решив до конца выполнить свой долг, не сходил с места, схватил его за грудки, отшвырнул в сторону и вошел в дверь.

Розамунда стояла посреди комнаты. По странной иронии судьбы она, словно невеста, была одета во все белое, однако белизна ее наряда уступала белизне лица. Не отрываясь смотрела она на незваного гостя, и глаза ее, подобно двум черным звездам, горели торжественным, завораживающим огнем. Ее губы приоткрылись, но слов для Оливера у нее не было. Заметив ужас, застывший в ее глазах, он забыл свою былую решимость и, сделав несколько шагов, остановился.

— Я вижу, — наконец произнес он, — до вас уже дошли слухи, которые гуляют по округе. Это очень плохо. Я вижу также, что вы поверили им. И это гораздо хуже.

Розамунда — этот ребенок, которого лишь два дня назад он прижимал к своему сердцу, читая в ее глазах веру и обожание, — смотрела на него с холодной ненавистью.

— Розамунда! — воскликнул он, делая шаг в ее сторону. — Я пришел сказать вам, что это ложь.

— Уйдите, — проговорила она голосом, от которого сэра Оливера бросило в дрожь.

— Уйти? — не понимая, повторил он. — Вы просите меня уйти? Вы не выслушаете меня?

— Я уже не раз выслушивала вас и отказывалась слушать тех, кто знает вас лучше меня, не обращая внимания на их предупреждения. Нам больше не о чем говорить. Я молю Бога, чтобы вас схватили и повесили.

Губы сэра Оливера побледнели; впервые в жизни он ощутил страх и почувствовал, как дрожат его ноги.

— Пусть меня повесят. Раз вы верите клевете, я с радостью приму смерть. Для меня не может быть боли страшнее той, что вы мне причиняете. Уж если ваша вера в меня столь непрочна, что первый же слух, дошедший до вас, может рассеять ее, то веревка палача мне не страшна: она ничего не отнимет у меня.

Розамунда презрительно улыбнулась:

— Это больше, чем слухи, и ваши лживые уверения здесь не помогут.

— Мои лживые уверения? — воскликнул сэр Оливер. — Розамунда, клянусь честью, я не виновен в смерти Питера. Пусть Бог поразит меня на этом самом месте, если я лгу.

— По-видимому, — раздался за его спиной резкий голос, — вы так же мало боитесь Бога, как и людей.

Сэр Оливер круто повернулся и увидел сэра Джона Киллигрю, который только что вошел в комнату.

— Итак, — с расстановкой произнес сэр Оливер, и в его глазах сверкнул мрачный огонь, — это ваша работа. — И он показал на Розамунду, давая понять, что именно он имеет в виду.

— Моя работа? — переспросил сэр Джон. Он закрыл дверь и сделал несколько шагов в сторону Оливера. — Сэр, ваша наглость и бесстыдство переходят все границы. Вы…

— Довольно! — перебил его сэр Оливер и в бешенстве ударил огромным кулаком по столу.

— Наконец-то ваша кровь заговорила в вас. Вы являетесь в дом покойного, в тот самый дом, который вы ввергли в пучину скорби и слез…

— Довольно, говорю я! Иначе здесь действительно произойдет убийство!

Голос сэра Оливера походил на раскаты грома. Его вид был столь ужасен, что, при всей своей смелости, сэр Джон попятился. Однако сэр Оливер тотчас овладел собой и повернулся к Розамунде.

— Простите меня, — сказал он. — Я просто обезумел от мучений, которые доставляет мне несправедливость вашего обвинения. Я не любил вашего брата, это правда. Но я не изменил данной вам клятве. Я улыбался, принимая его удары. Не далее как вчера он при людях оскорбил меня и ударил по лицу хлыстом: след от удара еще заметен. Только лицемер и лжец может заявлять, что после подобного оскорбления у меня не было оснований убить его. И все же одной мысли о вас, Розамунда, о том, что он ваш брат, было достаточно, чтобы я смирил свой гнев. И вот теперь, когда в результате какой-то ужасной случайности он погиб, меня объявляют его убийцей, и вы этому верите. Так вот какова награда за мое терпение и заботу о вас!

— Ей ничего другого не остается, — сухо сказал Киллигрю.

— Сэр Джон, — воскликнул Оливер, — прошу вас не вмешиваться! Обвиняя меня в смерти Питера, вы расписываетесь в собственной глупости, а полагаться на советы глупца всегда считалось делом весьма ненадежным. Допустим, я действительно стремился получить у него удовлетворение за оскорбление. Так, боже мой, неужели вы настолько плохо знаете людей, и прежде всего меня самого, что думаете, будто я мог проделать это втайне ото всех и тем самым накинуть петлю себе на шею? Прекрасное мщение, как Бог свят! Разве так я поступил с вами, когда вы дали слишком большую волю своему языку, в чем сами потом признались? Силы небесные, посмотрите здраво на это, подумайте, возможно ли то, о чем вы говорите! Вы — более грозный противник, чем несчастный Питер Годолфин, и тем не менее я, по своему обыкновению, прямо и открыто потребовал у вас удовлетворения. Когда в вашем парке мы замеряли шпаги, то делали это при свидетелях. Мы соблюли все правила, чтобы оставшегося в живых не привлекли к суду. Вы хорошо знаете, как я владею оружием. Если бы мне была нужна жизнь Питера, неужели я стал бы хитрить? Я бы открыто вызвал его на поединок и с легкостью разделался с ним в свое удовольствие, ничем не рискуя и не опасаясь ничьих упреков.

Киллигрю задумался. В словах сэра Оливера звучала холодная логика, а рыцарь из Арвенака был далеко не глуп. Однако, пока он, нахмурившись, размышлял над последней тирадой сэра Оливера, Розамунда ответила за него:

— Вы говорите, вас никто бы не упрекнул?

Тот, к кому были обращены эти слова, обернулся к ней, почувствовав внезапное смущение: он уловил ход ее мыслей.

— Вы хотите сказать, — медленно проговорил он, и в голосе его звучал нежный упрек, — что я настолько низок и лжив, что тайно мог свершить то, что не осмелился бы свершить открыто? Вы это имеете в виду? Розамунда! Мне стыдно за вас. Как вы можете так думать о человеке, которого… которого, по вашему же признанию, вы любили?

При этих словах холодность Розамунды как рукой сняло. Горький упрек, прозвучавший в них, привел ее в такой гнев, что на некоторое время она забыла о своем горе.

— Гнусный лжец! — крикнула она. — Есть люди, которые слышали, как вы поклялись убить Питера. Мне слово в слово передали вашу клятву. Кровавый след на снегу ведет от того места, где его нашли, прямо к вашим дверям. Что вы скажете на это? Или вы все еще будете отпираться?

Кровь отхлынула от лица сэра Оливера, руки его безжизненно повисли, глаза тревожно расширились.

— Следы… крови? — бессмысленно пробормотал он.

— Что вы на это скажете? — вмешался в разговор сэр Джон.

Напоминание о кровавом следе, ведущем в Пенарроу, заставило его отбросить все сомнения.

Вопрос Киллигрю вернул сэру Оливеру мужество, которое он было утратил после слов Розамунды.

— Я не могу объяснить этого, — твердо ответил он. — Но если вы говорите об этом, значит так оно и есть. Но разве это доказывает, что именно я убил Питера? Разве это дает право женщине, которая любила меня, считать меня убийцей или и того хуже?

Он замолчал и, повернувшись к Розамунде, бросил на нее полный укора взгляд.

Она сидела на стуле, слегка раскачиваясь и то сплетая, то расплетая пальцы. Невыразимое страдание отражалось на ее лице.

— Быть может, сэр, вы предложите какое-нибудь иное объяснение этому факту? — спросил сэр Джон, и в голосе его послышалась неуверенность.

— Боже милостивый! Даже в вашем голосе звучит сомнение, а у нее его нет! Когда-то вы были моим врагом, да и теперь не питаете ко мне особого расположения, и тем не менее вы готовы усомниться в моей виновности. Но в сердце женщины, которая… любила меня, сомнениям места нет!

— Сэр Оливер, — ответила Розамунда, — своим поступком вы разбили мне сердце. И все же, зная обстоятельства, побудившие вас к нему, полагаю, я могла бы простить вас, хоть и не стала бы вашей женой. Повторяю, я могла бы простить ваше деяние, если бы не та низость, с которой вы его отрицаете.

Смертельно бледный Оливер посмотрел на Розамунду, затем повернулся и пошел к двери. У самого порога он задержался.

— Мне понятен смысл ваших слов, — проговорил он. — Вы желаете, чтобы я предстал пред судом как убийца вашего брата. — Он рассмеялся. — Кто предъявит мне обвинение перед судьями? Уж не вы ли, сэр Джон?

— Если леди Розамунда пожелает того, — ответил Киллигрю.

— Ну что ж, да будет так! Но не думайте, что я позволю отправить себя на виселицу на основании жалких улик, каковые представляются вполне достаточными этой леди. Если мой обвинитель, кем бы он ни был, намерен ссылаться на следы крови, ведущие к моему дому, и на несколько резких слов, что вырвались у меня в пылу гнева, я готов предстать пред судом. Но судом этим будет поединок с моим обвинителем. Это мое право, и я воспользуюсь им до конца. Вы не догадываетесь, какой приговор вынесет Божий суд? Я торжественно воззову к Всевышнему, чтобы Он рассудил меня с тем, кто выйдет сразиться со мной. Если я виновен в смерти Питера, Господь иссушит мою руку.

— Я сама буду вашим обвинителем, — бесстрастно произнесла Розамунда, — и если вы желаете, то можете на мне доказать свои права и зарезать меня, как зарезали моего брата.

— Да простит вас Господь, Розамунда, — сказал сэр Оливер и вышел.

Сэр Оливер возвратился домой; в душе его царил ад. Он не знал, что ждет его в будущем, но его гнев против Розамунды был столь велик, что в сердце его не оставалось места отчаянию. Им не удастся повесить его. Чего бы это ему ни стоило, он будет сражаться, но Лайонел не должен пострадать. Об этом он позаботится. Мысль о Лайонеле несколько изменила его настроение. С какой легкостью мог бы он отмести все их обвинения, заставить Розамунду склонить гордую голову и молить о прощении. Для этого достаточно одного слова, но он боялся произнести его, ибо оно могло стоить жизни брату.

Когда в ночной тиши сэр Оливер лежал без сна и уже более спокойно обдумывал события минувшего дня, они предстали перед ним в несколько ином свете. Он перебирал улики, которые привели Розамунду к ее заключению, и ему пришлось признать, что у нее были на то все основания. Если Розамунда и несправедлива к нему, то он еще более несправедлив к ней. Годами его враги — а своим высокомерием он приобрел их немало — старались внушить ей самое неблагоприятное мнение о нем, но она любила его и не обращала на них внимания, отчего ее отношения с братом стали весьма напряженными. И вот сейчас все это обрушилось на нее. Раскаяние тоже сыграло свою роль, и она окончательно поверила, что именно он убил Питера. Наверное, ей даже кажется, что упрямство и безоглядная любовь к человеку, которого ненавидел брат, в каком-то смысле делают и ее соучастницей убийства.

Теперь сэр Оливер многое понял и уже не столь строго судил Розамунду. Он понимал, что надо быть существом высшего порядка, а не просто человеком, чтобы испытывать иные чувства, нежели те, которые она переживала сейчас; что поскольку наши реакции следует оценивать по степени порождающих их душевных переживаний, то сейчас она должна так же страстно ненавидеть его, как прежде любила.

На его долю выпал тяжкий крест, но ради Лайонела он должен безропотно нести его. Он не мог принести брата в жертву собственному эгоизму из-за поступка, в котором сам не считал его виновным. Допускать подобные мысли было бы низостью с его стороны.

Но если Оливер и не допускал подобных мыслей, то о Лайонеле этого нельзя было сказать. Страх лишил его сна и настолько усилил лихорадку, что за два дня, прошедшие после ужасного события, он стал похож на привидение. Похудевший, с ввалившимися глазами, бродил Лайонел по дому. Сэр Оливер старался всячески ободрить его.

Тем временем в Пенарроу пришли вести, от которых страхи молодого человека возросли. Судьям в Труро уже сообщили о гибели мастера Годолфина и подали формальное обвинение с именем убийцы. Однако они отказались предпринять какие бы то ни было действия, объяснив свой отказ тем, что один из них, а именно мастер Грегори Бейн, был свидетелем оскорбления, нанесенного Питером сэру Оливеру. Мастер Бейн заявил, что, каковы бы ни были последствия для Питера Годолфина, они вполне заслуженны, ибо тот сам навлек их на себя, вследствие чего совесть честного человека не позволяет ему как судье выдать констеблю предписание об аресте сэра Оливера.

Нашему джентльмену эту новость сообщил другой свидетель сцены у кузницы — пастор; духовный сан предписывал ему нести людям мир и слово Божие, и тем не менее он полностью поддерживал решение судьи. По крайней мере так он сказал.

Сэр Оливер поблагодарил пастора, присовокупив, что ему приятно видеть в нем, равно как и в мастере Бейне, своих сторонников; что же касается всего остального, то он заявил о своей непричастности к смерти Питера, сколь ни серьезны выдвинутые против него улики.

Еще через два дня сэр Оливер узнал, что отношение мастера Бейна к поступившему иску привело в возбуждение всю округу. И тогда, пригласив с собой пастора, он отправился в Труро с тем, чтобы представить судье некое доказательство, о котором он не счел нужным говорить Розамунде и сэру Джону Киллигрю.

— Мастер Бейн, — начал сэр Оливер, когда они втроем заперлись в кабинете судьи, — я слышал о справедливом и беспристрастном решении, которое вы вынесли по известному вам делу. Я приехал поблагодарить за него и выразить свое восхищение вашим мужеством.

Мастер Бейн поклонился со степенностью, приличествующей судье. Сама природа создала этого джентльмена для его поприща.

— Но, — продолжал сэр Оливер, — поскольку я не могу допустить, чтобы ваш поступок возымел неприятные последствия, то хочу представить доказательства того, что ваши действия более оправданны, нежели вы думаете. Мастер Бейн, я не убивал мастера Годолфина.

— Не убивали? — в изумлении ахнул судья.

— О, уверяю вас, это не уловка. Посудите сами: как я уже сказал, у меня есть доказательство, и я намерен предъявить его вам, пока это еще возможно. Покамест я не желаю обнародовать его, мастер Бейн, но хочу, чтобы вы составили соответствующий документ, который в будущем сможет удовлетворить суд, если делу дадут дальнейший ход, что не исключено.

Это был ловкий маневр. Ведь доказательства вины были не на Оливере, а на Лайонеле, и время скоро сотрет их. Но если то, что он собирался показать судье, хранить некоторое время в тайне, то впоследствии искать это единственное доказательство где бы то ни было будет поздно.

— Уверяю вас, сэр Оливер, что если после того, что произошло, вы и убили его, то единственное обвинение, которое я мог бы предъявить вам, это то, что вы наказали грубого и высокомерного наглеца.

— Знаю, сэр. Но я не убивал его. Одна из улик против меня, точнее, самая главная улика — кровавый след, ведший от трупа Годолфина к дверям моего дома.

Слова сэра Оливера явно заинтересовали собеседников. Пастор не мигая смотрел на него.

— Из этого логически и, как мне кажется, неизбежно вытекает, что во время схватки убийца был ранен. Поскольку жертва не могла оставить следов, то они принадлежат убийце. Мы знаем, что он действительно был ранен, так как на шпаге Годолфина нашли кровь. А теперь, мастер Бейн, и вы, сэр Эндрю, прошу вас, будьте свидетелями, что на моем теле нет ни единой свежей царапины. Сейчас я разденусь и предстану перед вами таким же нагим, как в тот день, когда я имел несчастье явиться в этот мир, и вы во всем убедитесь. Затем, мастер Бейн, я попрошу вас составить упомянутый мною документ. — И сэр Оливер снял колет. — Но поскольку я не хочу потрафлять обвиняющей меня деревенщине — иначе подумают, будто я боюсь, — то должен просить вас, джентльмены, сохранить это дело между нами, пока события не потребуют предать его гласности.

Предложение сэра Оливера показалось судье и пастору вполне здравым, но, даже принимая его, они все еще пребывали во власти сомнений. Каково же было изумление обоих джентльменов, когда, окончив осмотр, они обнаружили, что все их сомнения развеялись. Мастер Бейн сразу составил, подписал и скрепил печатью требуемый документ, а сэр Эндрю засвидетельствовал его своей подписью и печатью.

Домой сэр Оливер возвращался в приподнятом настроении: пергамент, выданный судьей, мог сослужить ему верную службу в будущем. Придет время, и он покажет его сэру Джону Киллигрю и Розамунде. Возможно, еще не все потеряно.

Глава 6

ДЖАСПЕР ЛИ

Если наступившее Рождество принесло скорбь в Годолфин-Корт, то не более веселым было оно и в Пенарроу.

Сэр Оливер стал угрюм и молчалив. Он часами сидел у камина, устремив взгляд в огонь, вновь и вновь перебирая в памяти все подробности последней встречи с Розамундой. Он то негодовал на нее за легкость, с какой она поверила в его виновность, то почти прощал свою возлюбленную, с грустью вспоминая, сколь серьезны были представленные против него улики.

Сводный брат сэра Оливера тихо бродил по дому, стараясь никому не попадаться на глаза, и не решался нарушить его задумчивое уединение. Он хорошо знал, какие невеселые мысли тревожат брата: ему было известно, что произошло в Годолфин-Корте и что Розамунда навсегда отказала Оливеру. Сердце Лайонела обливалось кровью при мысли о том, что свою тяжелую ношу он переложил на плечи брата.

Душевные муки Лайонела были столь велики, что однажды вечером он не выдержал и, войдя в полутемную столовую, единственным освещением которой служил огонь, пылавший в камине, заговорил с Оливером.

— Нол, — начал Лайонел, подходя к брату и кладя руку ему на плечо, — может быть, лучше рассказать правду?

Сэр Оливер поднял голову и нахмурился:

— Вы с ума сошли! Правда приведет вас на виселицу, Лал.

— Может быть, и не приведет. Во всяком случае, ваши страдания страшнее любой виселицы. Всю неделю я наблюдал за вами и знаю, какую боль вы испытываете. Это несправедливо. Лучше сказать всю правду.

Сэр Оливер грустно усмехнулся и взял брата за руку:

— Такое предложение говорит о вашем благородстве, Лал.

— Оно не идет ни в какое сравнение с вашим благородством — ведь вы безвинно страдаете за поступок, который совершил я, а не вы.

— Пустое! — Сэр Оливер нетерпеливо пожал плечами и посмотрел на пылавший в камине огонь. — По крайней мере, я в любую минуту могу прекратить эти страдания.

Последняя фраза Оливера прозвучала так резко и цинично, что Лайонел похолодел. Довольно долго он стоял молча, обдумывая ее смысл и стараясь разгадать скрытую в ней загадку. Он даже подумал напрямик просить брата объяснить, что тот имел в виду, но ему не хватило мужества. Он боялся услышать от Оливера подтверждение своей страшной догадки.

Вскоре Лайонел покинул брата и отправился спать. С того вечера слова сэра Оливера «я в любую минуту могу прекратить эти страдания» неотступно преследовали молодого человека. В нем росло убеждение, что брата поддерживает сознание того, что он может легко оправдаться, — достаточно назвать имя истинного убийцы. Именно так, по его мнению, следовало понимать фразу Оливера. Лайонел не допускал мысли, что Оливер заговорит, напротив, он был абсолютно уверен, что тот не собирается облегчить свое положение подобным способом. Однако Оливер может и передумать. Тяжкая ноша, принятая им на себя, может стать ему не по силам, страсть к Розамунде — слишком настойчивой, страдание при мысли, что она считает его убийцей брата, — слишком невыносимым. Лайонел содрогался, думая о том, какие последствия это может иметь для него. Страх заставил его заглянуть в собственную душу, и он понял, насколько неискренним было его предложение рассказать правду, — понял, что сделал его под влиянием минутного порыва, в котором, в случае согласия Оливера, стал бы горько раскаиваться. И у него невольно мелькнула мысль: ведь если сам он испытал прилив чувств, способных предательски извратить его истинные стремления, то разве другие не подвержены тому же? Разве Оливер не может пасть жертвой такой душевной бури, не может решить на пределе отчаяния, что его ноша слишком тяжела, и сбросить ее?

Лайонел старался убедить себя, что его брат — человек сильной воли и никогда не теряет самообладания. И тут же возражал себе, что прошлое не является гарантией будущего; выносливости даже самого сильного человека положен предел, и отнюдь не исключено, что настоящий случай — как раз тот самый, когда выносливость Оливера иссякнет. Что будет с ним, если это случится? Ответ на этот вопрос рисовал картину, задумываться над которой у Лайонела не было сил. Если бы он сразу сказал всю правду, то опасность предстать пред судом и понести самое страшное наказание из всех, предусмотренных законом, была бы не столь велика. По свежим следам его рассказ о случившемся выслушали бы с должным вниманием, так как все считали его человеком чести, чье слово имеет определенный вес. Теперь же ему никто не поверит. Из-за долгого молчания и того, что он позволил несправедливо обвинить брата, его признают бесчестным трусом и объяснят его действия отсутствием доводов для защиты. Мало того, что его безоговорочно осудят, но осудят с позором. Все порядочные люди станут презирать его, и никто не прольет над ним ни одной слезы.

Так Лайонел пришел к страшному заключению, что, пытаясь выгородить себя, он еще больше запутался. Если Оливер заговорит — он погиб. И вновь перед ним встал навязчивый вопрос: можно ли быть уверенным в молчании Оливера?

Поначалу такие опасения лишь изредка посещали Лайонела, но вскоре стали неотступно преследовать его днем и ночью. Его лихорадка прошла, рана полностью зажила, но постоянный страх доводил его до изнеможения и покрывал бледностью его прежде румяные щеки. В глазах молодого человека постоянно светился тайный ужас, терзавший его душу. Он стал нервным, вскакивал от малейшего шума, и не оставляющее его недоверие к брату время от времени изливалось в приступах беспричинной раздражительности.

Однажды днем Лайонел зашел в столовую, ставшую любимым прибежищем сэра Оливера в Пенарроу, и увидел, что тот сидит у камина, подперев подбородок рукой и задумчиво глядя в огонь. В последние дни подобное времяпрепровождение вошло у сэра Оливера в привычку и настолько раздражало его сводного брата, что тот стал воспринимать его как молчаливый упрек.

— Что вы, как старая баба, вечно сидите у огня? — грубо спросил Лайонел, давая выход накопившемуся раздражению.

Сэр Оливер с легким удивлением посмотрел на брата, после чего перевел взгляд на высокие окна.

— На дворе дождь, — ответил он.

— С каких это пор дождь стал удерживать вас у камина? Да и при чем здесь дождь, вы и в хорошую погоду никуда не выезжаете!

— А к чему? — все так же спокойно спросил сэр Оливер. — Неужели вы полагаете, что мне приятно видеть, как при встрече со мной люди опускают глаза, и слышать проклятия у себя за спиной?

— Ха! — резко воскликнул Лайонел, и его запавшие глаза блеснули. — Так вот в чем дело! Вы добровольно предложили мне свою защиту, а теперь меня же и упрекаете.

— Упрекаю? — переспросил ошеломленный сэр Оливер.

— В каждом вашем слове звучит упрек. Неужели вы думаете, что я не догадываюсь об их истинном смысле?

Сэр Оливер медленно поднялся с кресла.

— Эх, Лал. — Он покачал головой и улыбнулся. — Рана помутила ваш рассудок, мой мальчик. В чем же я упрекаю вас? Что за скрытый смысл вам слышится в моих словах? Если вы хорошенько подумаете, то поймете, что выезжать из дому в моем теперешнем настроении — значит нарываться на новые ссоры. Я не потерплю косых взглядов и перешептываний. Вот и все.

Он подошел к брату и, протянув руки, положил ладони ему на плечи. Под пристальным взглядом сэра Оливера Лайонел покраснел и опустил голову.

— Милый мой глупец, — продолжал Оливер, — что на вас нашло? Вы бледны и так похудели, что просто на себя не похожи. Я кое-что придумал. Я снаряжу корабль, и мы с вами отплывем к моим старым охотничьим угодьям. Там нас ждет настоящая жизнь. Она вернет вам, а возможно, и мне былую силу и жизнерадостность. Что вы на это скажете?

Лайонел поднял на брата глаза и немного оживился. И тут ему на ум пришла столь гнусная мысль, что, устыдившись ее, он вновь залился краской. Но мысль эта оказалась упрямой. Если он уплывет с Оливером, то его сочтут соучастником в преступлении брата. Лайонел знал, что многие соседи уверены, будто из-за истории с Питером Годолфином в их отношениях с Оливером появилась враждебность. В самых различных местах ему не раз доводилось выслушивать глухие намеки, но он никогда не опровергал их. Его бледность и изможденный вид как бы подтверждали мнение, согласно которому грех старшего брата тяжким грузом лежит на душе младшего. Лайонела всегда считали мягким и приветливым молодым человеком и видели в нем во всех отношениях полную противоположность сэру Оливеру, который — по всеобщему убеждению, — дав волю своему свирепому нраву, всячески третирует юношу, потому что тот не может простить ему преступления. В результате симпатии всей округи к Лайонелу еще больше возросли, и каждый стремился выразить ему свое расположение. Итак, если он согласится на предложение Оливера, то, без сомнения, лишится всех своих преимуществ.

Он прекрасно понимал, сколь презренны подобные мысли, и ненавидел себя за то, что позволил им овладеть собой. Но, несмотря на все старания, он не мог избавиться от их власти.

Заметив колебания брата и ошибочно истолковав их, сэр Оливер подвел его к камину и усадил в кресло.

— Послушайте, — сказал он, опускаясь в кресло напротив Лайонела, — на рейде ниже Смитика стоит отличное судно. Вы наверняка видели. Его хозяин — отчаянный авантюрист по имени Джаспер Ли. Днем его всегда можно застать в пивной в Пеникумвике. Я давно знаком с ним. Мы можем купить его вместе с его судном. Он готов на любое отчаянное предприятие — ему безразлично, пускать ли ко дну испанцев или торговать рабами: за хорошую цену он продаст не только тело, но и душу. Так что корабль и шкипер у нас имеются, а об остальном — команде, снаряжении и оружии — я позабочусь; и в конце марта мы сможем увидеть, как мыс Лизард скроется у нас за кормой. Вы согласны, Лал? Право, так будет гораздо лучше, чем хандрить в этой мрачной дыре.

— Я… я подумаю, — ответил Лайонел таким равнодушным тоном, что весь энтузиазм сэра Оливера тут же остыл, и он уже не заговаривал о предполагаемом путешествии.

Однако Лайонел не забыл о предложении брата. С одной стороны, оно отталкивало его, зато с другой — привлекало почти против воли. У него даже появилась привычка ежедневно наведываться в Пеникумвик, где он свел знакомство с дерзким, покрытым шрамами искателем приключений, о котором говорил сэр Оливер. Слушая диковинные рассказы этого малого о его похождениях в дальних морях, Лайонел иногда думал, что многие из них слишком диковинны, чтобы стать правдивыми.

Но однажды, в самом начале марта, мастер Джаспер Ли поведал Лайонелу нечто такое, что заставило его мигом утратить всякий интерес к подвигам славного капитана в испанских водах. Молодой человек уже собрался уезжать, и моряк вышел следом за ним во двор маленького трактира.

— Одно слово по секрету, мастер Тресиллиан, — попросил шкипер, стоя у стремени Лайонела, который уже вскочил в седло. — Вам известно, что здесь замышляют против вашего брата?

— Против моего брата?

— Оно самое. За убийство Питера Годолфина на прошлое Рождество. Видя, что судьи не собираются принимать никаких мер, кое-кто из здешних послал прошение наместнику Корнуолла, чтобы тот приказал им выдать ордер на арест сэра Оливера по обвинению в убийстве. Но судьи отказались подчиниться приказу его светлости. Они ответили, что получили свою должность от самой королевы, а коли так, то и ответ будут держать только перед ее величеством. И я слыхал, что теперь отправлено прошение королеве в Лондон: ее просят приказать судьям исполнить свой долг или отказаться от должности.

Лайонел судорожно вздохнул и, не отвечая, смотрел на моряка расширившимися от ужаса глазами.

Джаспер приложил к носу палец, и в его взгляде мелькнуло лукавство.

— Я решил предупредить вас, сэр, чтобы вы попросили сэра Оливера поостеречься. Он — отличный моряк, а отличных моряков не так уж много.

Лайонел достал из кармана кошелек и, не взглянув на его содержимое и пробормотав благодарность, бросил шкиперу, который, казалось, только того и ждал.

Домой Лайонел возвращался не помня себя от страха. Свершилось, думал он, меч занесен, и теперь Оливеру наконец придется рассказать правду. В Пенарроу его ждал новый удар: старик Николас сообщил ему, что сэр Оливер уехал в Годолфин-Корт. Движимый страхом, Лайонел подумал, что брат, узнав о случившемся, решил действовать немедленно. Ему и в голову не пришло, что тот мог отправиться в Годолфин-Корт по другому делу.

Однако опасения Лайонела были напрасны. Не в силах далее выносить подобное положение вещей, сэр Оливер отправился к Розамунде с намерением предъявить ей доказательство своей невиновности, каковым он благоразумно обзавелся. Теперь он уже мог прибегнуть к нему, не подвергая опасности своего сводного брата. Но путешествие не увенчалось успехом — Розамунда решительно отказалась принять его. Не помогло и то, что, против обыкновения, он поступился своей гордостью, упросил слугу вернуться к госпоже и передать ей, что у него к ней дело, не терпящее отлагательства, — ему все равно было отказано.

Уязвленный в своих чувствах, сэр Оливер вернулся в Пенарроу, где и нашел брата, который в мучительном нетерпении ждал его возвращения.

— Ну, — встретил его Лайонел, — что вы теперь собираетесь делать?

Сэр Оливер исподлобья взглянул на брата и нахмурился в ответ на какие-то одному ему ведомые мысли.

— Теперь? О чем вы говорите? — спросил он.

— Разве вы ничего не слышали? — И Лайонел рассказал Оливеру последнюю новость.

Когда он закончил, сэр Оливер довольно долго смотрел на него, затем сжал губы и ударил себя по лбу.

— Так вот в чем дело! — воскликнул он. — Уж не потому ли она и не захотела видеть меня? Возможно, она подумала, что я приезжал умолять ее о прощении. Неужели она могла так подумать? Неужели? — Он подошел к камину и в сердцах разбросал сапогом поленья. — Как это недостойно ее! И тем не менее она поступила именно так. Она…

— Так что же вы собираетесь делать? — настаивал Лайонел, не в силах удержаться от вопроса, занимавшего все его мысли.

— Что я собираюсь делать? — бросил сэр Оливер через плечо. — Клянусь Богом, я проколю этот мыльный пузырь. Я испорчу им обедню и покрою их позором.

В его голосе звучало такое раздражение и такой гнев, что Лайонел отпрянул, полагая, будто ярость брата обращена именно на него. От внезапного приступа страха ноги его ослабели, и он опустился на стул. Ему казалось, что все его мрачные предчувствия подтвердились. Брат, который всегда хвалился своей любовью к нему, не выдержал и сдался. Вместе с тем это было столь не похоже на Оливера, что в душе Лайонела продолжала теплиться слабая надежда.

— Вы… вы все расскажете им? — дрогнувшим голосом спросил он.

Сэр Оливер повернулся и внимательно посмотрел на брата.

— Ради всего святого, Лал, что у вас на уме? — немного резко спросил он. — Все расскажу им? Ну разумеется. Но не более того, что относится лично ко мне. Надеюсь, вы не полагаете, что я укажу на вас как на истинного виновника гибели Питера? Или вы считаете меня способным на это?

— Разве есть другой выход?

После того как сэр Оливер все объяснил ему, Лайонел почувствовал облегчение. Но ненадолго. Минутное размышление пробудило в нем новые опасения. Ведь если Оливер докажет свою невиновность, то подозрение обязательно падет на него. Страх заставлял Лайонела во много раз преувеличивать риск, в действительности настолько ничтожный, что о нем и говорить не стоило, но он представлялся ему неизбежной и грозной опасностью. Если сэр Оливер, думал молодой человек, представит доказательства того, что следы крови, ведущие к их дому, оставлены не им, то все неизбежно заключат, что это была кровь его младшего брата. Так что сэр Оливер с равным успехом мог бы сказать всю правду, поскольку после его объяснения добраться до нее будет не столь уж трудно. Именно так рассуждал объятый страхом Лайонел, считая себя безвозвратно погибшим.

Если бы он обратился со своими сомнениями к брату или хотя бы сумел заглушить их доводами рассудка, то обязательно понял бы, насколько далеко они завели его. Оливер объяснил бы ему это и доказал, что раз отпадает обвинение против него самого, то выдвигать новое обвинение уже поздно, что на Лайонела никогда не падало и не могло пасть и тени подозрения. Но у него не хватило смелости поведать брату свои страхи. В душе Лайонел стыдился их и ругал себя за малодушие. Он прекрасно понимал, насколько отвратителен его эгоизм, но побороть его он, как всегда, не мог. Короче говоря, себя он любил гораздо сильнее, нежели брата или даже двадцать братьев.

Март близился к концу, и погода стояла на редкость ветреная. Но она не помешала Лайонелу на следующий день вновь очутиться в том же трактире в Пеникумвике в обществе Джаспера Ли. Лайонел придумал выход, который казался ему единственно возможным в его положении. Накануне вечером брат упомянул, что собирается поехать со своими доказательствами к Киллигрю, раз Розамунда отказалась принять его. Киллигрю устроит их встречу, и, как сказал Оливер, она на коленях будет умолять его о прощении за несправедливость и жестокость к нему. Лайонел знал, что Киллигрю в отъезде и его ожидают к Пасхе, до которой осталась неделя. Таким образом, для осуществления задуманного у него было совсем мало времени. Он проклинал себя за свой план и вместе с тем держался его со всем упрямством слабого человека.

И все же, сидя в тесном трактире за простым струганым столом напротив Джаспера Ли, Лайонел чувствовал, что ему не хватает мужества напрямик выложить свое дело. Вместо обычного пива, подогретого с пряностями, они пили херес, по предложению Лайонела смешав его с изрядным количеством коньяка. Тем не менее молодому человеку пришлось выпить добрую пинту этого напитка, прежде чем он обрел достаточно мужества, чтобы заговорить о своем гнусном деле. В его голове звучали слова, сказанные братом, когда тот впервые упомянул имя Джаспера Ли: «За хорошую цену он продаст не только тело, но и душу». Тех денег, что Лайонел имел при себе, было вполне достаточно, но то были деньги сэра Оливера, которыми он щедро снабжал сводного брата. И именно на эти деньги он собирался погубить Оливера! В душе Лайонел называл себя грязной презренной собакой и посылал проклятья гнусному дьяволу, лукаво нашептавшему план, который он сейчас собирался осуществить. Лайонел хорошо знал себя и потому проклинал и ненавидел. Он то давал себе клятву проявить силу и отказаться от своего низкого намерения, чем бы это ему ни грозило, то дрожал при одной мысли о неизбежных последствиях такого решения.

Неожиданно шкипер прервал молчание и вкрадчиво произнес несколько слов, от которых страхи Лайонела разгорелись новым огнем, развеявшим все колебания.

— Вы передали сэру Оливеру мое предупреждение? — спросил Джаспер Ли, понизив голос, чтобы его не услышал трактирщик, возившийся за тонкой перегородкой.

Мастер Лайонел кивнул, нервно теребя пальцами серьгу в ухе и отводя взгляд от грубого, заросшего лица, которое он рассматривал, предаваясь своим размышлениям.

— Передал, — ответил он. — Но сэр Оливер упрям. Он не двинется с места.

— Не двинется с места? — Капитан погладил густую рыжую бороду и по-моряцки круто выругался. — Если он останется здесь, то не миновать ему качаться на виселице.

— Да, если останется, — подтвердил Лайонел.

Во рту у него пересохло, сердце гулко стучало, хотя его удары и смягчались некоторым притуплением чувств, вызванным спиртным. Он произнес эти слова таким загадочным тоном, что темные глаза моряка с нескрываемым любопытством уставились на него из-под густых выгоревших бровей. Вдруг мастер Лайонел порывисто встал со стула.

— Пройдемся, капитан, — сказал он.

Глаза капитана сузились. Он сообразил, что наклевывается дело: слишком уж странным выглядело поведение молодого джентльмена. Он залпом проглотил остаток вина, со стуком поставил кружку на стол и поднялся.

— К вашим услугам, мастер Тресиллиан.

Выйдя из трактира, молодой человек отвязал поводья от железного кольца и, ведя коня под уздцы, пошел по дороге, что вилась вдоль устья в сторону Смитика.

Резкий северный ветер взбивал пену на гребнях волн; ослепительная синева неба резала глаза; ярко светило солнце. Был отлив, и подводная скала у самого входа в гавань вздымала над поверхностью воды свою черную вершину. В кабельтове[575] от нее покачивалось судно с убранными парусами. То была «Ласточка», принадлежавшая Джасперу Ли.

Лайонел шел впереди. Он был задумчиво-мрачен, и его все еще терзали сомнения. Колебания молодого человека не ускользнули от хитрого моряка, и, стремясь развеять их ради выгодной сделки, возможность которой подсказывало его чутье, он решил прийти на помощь.

— Мне кажется, вы хотите сделать мне какое-то предложение, — лукаво сказал он. — Выкладывайте, сэр, ведь нет человека, который услужил бы вам с большей готовностью, чем я.

— Дело в том, мастер Ли, — начал Лайонел, искоса взглянув на своего спутника, — что я оказался в затруднительном положении.

— Со мной такое случалось нередко, — рассмеялся капитан, — но всякий раз я находил выход. Расскажите, в чем сложность вашего положения, и, даст бог, я пособлю вам, как пособил бы самому себе.

— Что ж, возможно, это не лишено смысла, — проговорил Лайонел. — Как вы сказали, моего брата наверняка повесят, если он не покинет здешних мест. Если дело дойдет до суда — он погиб. Но тогда я тоже погиб, потому что позорная смерть одного из членов семьи бросает тень бесчестья и на остальных.

— Вы правы, — согласился моряк, давая понять Лайонелу, что ждет продолжения.

— Я бы очень хотел избавить его от подобного конца, — продолжал Лайонел, проклиная коварного дьявола, подсказавшего ему весьма правдоподобный предлог для злодейского замысла. — Я бы очень хотел избавить его от петли, и вместе с тем моя совесть восстает против того, чтобы он избежал наказания. Клянусь вам, мастер Ли, совершенное им убийство — трусливое, подлое убийство — приводит меня в содрогание!

— Ага, — буркнул капитан и, дабы столь зловещее восклицание не насторожило его благородного спутника, добавил: — Вы правы. Иначе и быть не может.

Мастер Лайонел остановился и в упор посмотрел на шкипера. Они были совсем одни, любой заговорщик мог позавидовать уединенности этого места. За спиной молодого человека тянулся пустынный берег, впереди высились бурые скалы, которые, казалось, пытались дотянуться вершинами до лесистых холмов Арвенака.

— Я буду вполне откровенен с вами, мастер Ли, — продолжал Лайонел, — Питер Годолфин был моим другом. Сэр Оливер мне всего лишь сводный брат. Я бы дорого заплатил тому, кто сумел бы тайно похитить сэра Оливера, тем самым избавив его от грозящей ему участи. Но это надо сделать так, чтобы он ни в коей мере не избежал заслуженного наказания.

Лайонелу казалось почти невероятным, что его язык с такой легкостью произносит те самые слова, которые в душе его вызывают глубокое отвращение.

На лице капитана появилось зловещее выражение. Он поднял палец и приложил его к бархатному колету молодого человека там, где билось его лживое сердце.

— Я в вашем распоряжении, — сказал он. — Но риск слишком велик. Вы, кажется, сказали, что дорого заплатили бы…

— Вы сами назначите цену, — поспешно проговорил Лайонел. Глаза его лихорадочно блестели, щеки покрывала бледность.

— О, не беспокойтесь, за этим дело не станет, — ответил капитан. — Я отлично знаю, что именно вам нужно. Что, если я свезу его на заморские плантации? Там не хватает работников как раз с такими мускулами, как у него.

В тихом голосе капитана звучала неуверенность, он боялся, что предложил нечто большее, чем хочет его предполагаемый наниматель.

— Он может вернуться оттуда, — таков был ответ, который развеял все сомнения капитана на этот счет.

— Тогда что вы скажете о берберийских пиратах? Им всегда нужны рабы, и с ними можно столковаться, хоть и платят они сущие гроши. Мне еще не приходилось слышать, чтобы вернулся хоть один из тех, кого они посадили на свои галеры.[576] Я поторговывал с ними, обменивая живой товар на пряности, восточные ковры и всякое такое.

— Ужасная участь! — тяжело дыша, проговорил Лайонел.

Капитан погладил бороду.

— Зато здесь вы не проиграете, и, кроме всего прочего, это не так ужасно, как болтаться на виселице, да и для родственников бедолаги позора куда меньше. Вы окажете услугу и сэру Оливеру, и самому себе.

— Да, вы правы! — почти с яростью воскликнул Лайонел. — А какова цена?

Моряк задумался, переминаясь на коротких крепких ногах.

— Сто фунтов? — неуверенно спросил он.

— Идет, сто так сто.

По торопливости, с какой прозвучали эти слова, капитан понял, что явно продешевил и, следовательно, должен исправить ошибку.

— То есть сто фунтов для меня, — не спеша поправился он. — Затем команде придется заплатить за молчание и подмогу. Это еще по меньшей мере сто фунтов.

Мастер Лайонел на минуту задумался.

— Это больше, чем я могу сразу достать. Вот что: вы получите сто пятьдесят фунтов деньгами и драгоценностей на остальные пятьдесят. Обещаю вам, вы не прогадаете. Когда вы придете ко мне и скажете, что все устроено, как мы договорились, я сполна расплачусь с вами.

Итак, сделка состоялась. Обсуждая с мастером Ли подробности предприятия, Лайонел понял, что взял в союзники человека, который прекрасно знает свое дело. Вся помощь, о которой просил Лайонела шкипер, сводилась к тому, что он заманит брата в условленное место поближе к берегу. Там его будут ждать наготове люди шкипера со шлюпкой, а об остальном мастер Ли сам позаботится.

Лайонел тут же придумал подходящее место. Он повернулся и показал на мыс Трефузис и залитую солнцем громаду Годолфин-Корта:

— Вон там, на мысу, куда падает тень замка. Завтра в восемь вечера, когда не будет луны. Я устрою так, что он придет.

— Положитесь на меня, — заверил мастер Ли. — А деньги?

— Как только вы благополучно доставите его на корабль, приходите в Пенарроу, — ответил Лайонел, из чего можно сделать вывод, что он все-таки не очень доверял мастеру Ли и решил дождаться завершения их предприятия.

Шкипер чувствовал себя вполне удовлетворенным. Ведь если молодой джентльмен не расплатится с ним, то всегда можно вернуть сэра Оливера на берег.

На этом они расстались. Мастер Лайонел вскочил в седло и ускакал, мастер Ли сложил ладони рупором и окликнул свое судно.

Пока авантюрист стоял у реки в ожидании лодки, на его грубом лице блуждала улыбка. Доведись мастеру Лайонелу увидеть эту улыбку, то, возможно, он задумался бы, насколько безопасно входить в сговор с негодяем, который верен своему слову лишь тогда, когда ему это выгодно. В предложенной авантюре мастер Ли видел прекрасную возможность изменить союзнику к немалой для себя выгоде. Совести у него, разумеется, не было, но, как все негодяи, он любил побить еще большего негодяя его же оружием. Как ловко, как вдохновенно обведет он мастера Лайонела вокруг пальца… И, предаваясь этим приятным размышлениям, мастер Джаспер Ли довольно посмеивался.

Глава 7

ЗАПАДНЯ

На другой день мастер Лайонел с утра уехал из Пенарроу под тем предлогом, что ему необходимо сделать кое-какие покупки в Труро. Вернулся он около половины восьмого и, войдя в холл, сразу же увидел сэра Оливера.

— У меня есть для вас поручение из Годолфин-Корта, — сообщил он и заметил, что старший брат изменился в лице и застыл на месте. — У ворот меня встретил какой-то мальчишка и попросил передать вам, что леди Розамунда желает немедленно поговорить с вами.

Сердце в груди сэра Оливера замерло, затем бешено забилось. Она зовет его! Возможно, она смягчилась после вчерашнего. Наконец-то она согласилась встретиться с ним!

— Да благословит тебя Господь за добрую весть! — Голос сэра Оливера дрожал от волнения. — Я сейчас же еду к ней. — И он бросился к двери.

Нетерпение нашего джентльмена было столь велико, что он даже не подумал сходить за пергаментом — своим надежным защитником. Оплошность эта оказалась для него роковой.

Бледный как смерть Лайонел, отступив в тень, молча наблюдал за братом. Ему казалось, что он задохнется. Когда сэр Оливер скрылся за дверью, Лайонел сорвался с места и бросился за ним. Совесть молодого человека возмутилась против злодейского замысла. Но страх заглушил его мгновенный порыв, напомнив, что если он не предоставит событиям идти своим чередом, то поплатится собственной жизнью. Лайонел вернулся и нетвердой походкой побрел в столовую.

Стол был накрыт к ужину, как и в тот вечер, когда с раной в боку Лайонел, шатаясь, пришел к сэру Оливеру в поисках убежища и защиты. Не подходя к столу, он направился к камину, сел в кресло и протянул руки к огню. Ему было очень холодно, зубы стучали. Он никак не мог унять дрожь.

Вошел Николас и спросил, будет ли молодой хозяин ужинать. Лайонел, запинаясь, ответил, что, несмотря на поздний час, подождет возвращения сэра Оливера.

— Разве сэр Оливер куда-нибудь уехал? — спросил удивленный слуга.

— Да, только что. Куда, я не знаю. Но раз он не ужинал, то, вероятно, скоро вернется.

Отпустив слугу, молодой человек остался съежившись сидеть у камина во власти душевных страданий. Думать он не мог. Одно за другим в его голове проносились воспоминания о неизменной и преданной любви брата, на проявления которой тот всегда был так щедр. Чем только не пожертвовал сэр Оливер, чтобы спасти его после гибели Питера Годолфина! Безграничная любовь брата, его готовность на любые жертвы склоняли Лайонела к мысли, что даже в крайней опасности сэр Оливер не предаст его. И вот презренный страх, сделавший из него негодяя, пронзает его своим жалом и нашептывает, что это всего лишь предположения и доверять им опасно; что если сэр Оливер все-таки обманет его ожидания, то он погиб, безвозвратно погиб.

Когда все аргументы исчерпаны, наше окончательное суждение об окружающих выносится на основании того, что мы думаем о самих себе. Зная, что сам он не способен на жертвы ради сэра Оливера, Лайонел не мог поверить в то, что брат и в будущем, если того потребуют обстоятельства, проявит самопожертвование. Он вновь вспомнил слова, произнесенные сэром Оливером в этой самой комнате два дня тому назад, и окончательно пришел к убеждению, что означать они могут только одно.

Затем пришли сомнения и в конце концов уверенность совсем иного рода — уверенность в том, что дело здесь совершенно в другом и он это знает. Теперь он твердо знал, что лгал себе, стремясь оправдать содеянное. Он сжал голову руками и громко застонал. Он — негодяй, коварный, бездушный негодяй! Весь содрогаясь, Лайонел встал. Хотя уже было восемь часов, его охватила решимость пойти за братом и спасти его от страшной участи, ожидающей его в ночи, там, на берегу.

Но страх вновь одержал верх: решимость Лайонела угасла, и он опять опустился в кресло. Мысли его приняли другое направление. Он снова, как в тот день, когда сэр Оливер ездил в Арвенак требовать удовлетворения у сэра Джона Киллигрю, подумал, что, устранив брата, на правах законного владельца сможет распоряжаться всем, чем сейчас пользуется по его щедрости. Эта мысль принесла молодому человеку известное утешение. Ведь если ему суждено терзаться муками совести, то, по крайней мере, терзания его будут вознаграждены.

Часы над конюшней пробили девять раз. Лайонел плотнее прижался к спинке кресла. Возможно, дело еще не кончено. Лайонел мысленно видел все происходящее во тьме ночи. Он видел, как Оливер в нетерпении спешит в Годолфин-Корт, как из мрака появляются неизвестные люди и набрасываются на него. Вот сэр Оливер повержен на землю, он пытается сбросить с себя нападающих, но его связывают по рукам и ногам, затыкают рот кляпом и быстро несут вниз по склону к шлюпке.

Так Лайонел просидел еще полчаса. Теперь, должно быть, все кончено, и, похоже, эта мысль успокаивает его.

Снова вошел Николас, встревоженный, не случилось ли с сэром Оливером какого-нибудь несчастья.

— Что за несчастье может с ним приключиться? — проворчал Лайонел, как бы подшучивая над опасениями слуги.

— Дай-то бог, чтобы ничего не случилось, — ответил слуга, — только нынче у сэра Оливера нет недостатка во врагах. С наступлением темноты ему бы лучше не выходить из дому.

Лайонел с презрением отверг подобное предположение и для вида заявил, что не станет больше ждать. Принеся ужин, Николас вышел из столовой и отправился в холл. Открыв дверь, он некоторое время вглядывался в темноту, прислушиваясь, не идет ли хозяин. Раньше он уже наведался в конюшню и знал, что сэр Оливер ушел пешком.

Тем временем Лайонелу пришлось притвориться, будто он ест, хотя кусок не лез ему в горло. Он испачкал соусом тарелку, разрезал мясо и с жадностью выпил полный бокал кларета.[577] Затем, изобразив на лице беспокойство, направился разыскивать Николаса. Ночь прошла в томительном ожидании того, кто — как хорошо было известно Лайонелу — никогда не вернется.

На рассвете подняли слуг и отправили их прочесать окрестности и сообщить об исчезновении сэра Оливера. Сам Лайонел поехал в Арвенак спросить у сэра Джона Киллигрю, не знает ли он чего-нибудь. Сэр Джон очень удивился, но поклялся, что уже давно не видел сэра Оливера. Лайонела он принял весьма любезно, ибо, как все в округе, любил его. Мягкий и доброжелательный Лайонел настолько не походил на своего высокомерного и заносчивого брата, что по контрасту добродетели его сияли еще ярче.

— Должен признаться, я считаю ваш приезд вполне естественным, — заметил сэр Джон, — но даю вам слово, я ничего не знаю о сэре Оливере. У меня нет обыкновения во тьме нападать на своих врагов.

— Помилуйте, сэр Джон, откровенно говоря, я этого и не предполагал, — сокрушенно ответил Лайонел, — и прошу вас извинить меня за столь неуместный вопрос. Отнесите его на счет моего угнетенного состояния. После того что произошло в Годолфин-парке, я сам не свой. Мысли об этом несчастье не дают мне покоя. Вы не представляете, как ужасно сознавать, что твой брат — правда, слава богу, всего лишь сводный — повинен в столь гнусном злодеянии.

— Как! — воскликнул изумленный Киллигрю. — И это говорите вы? Значит, вы верили в его виновность?

Лайонел смутился, и сэр Джон, совершенно неверно истолковавший его волнение, не замедлил отнести его к чести молодого человека. Вот так в ту минуту и было посеяно плодоносное семя их будущей дружбы, которая выросла из жалости сэра Джона к благородному и честному юноше, вынужденному расплачиваться за грехи своего преступного брата.

— Понимаю, — сказал сэр Джон и вздохнул. — Видите ли, со дня на день мы ожидаем приказ королевы, предписывающий судьям принять в отношении вашего… в отношении сэра Оливера соответствующие меры, в чем до сих пор они нам отказывают. — Он помолчал. — Вы не думаете, что сэр Оливер мог узнать об этом?

Лайонел сразу догадался, к чему клонит его собеседник.

— Разумеется, — ответил он, — я сам сказал ему. Но почему вы спрашиваете?

— Не здесь ли причина исчезновения сэра Оливера? Надо быть просто безумцем, чтобы, зная про приказ, не постараться скрыться. Если бы он дождался гонца ее величества, его бы, без сомнения, повесили.

— Боже мой! — Лайонел уставился на сэра Джона. — Значит, вы… вы думаете, что он бежал?

Сэр Джон пожал плечами:

— А что еще можно предположить?

Лайонел опустил голову.

— В самом деле — что? — сказал он и удалился с видом человека, пережившего потрясение, что, впрочем, соответствовало истине.

Лайонел никак не предполагал, что его затея сама собой подводила к заключению, объяснявшему случившееся и устранявшему любые сомнения на этот счет.

Возвратясь в Пенарроу, он прямо сказал Николасу, какова, по подозрению сэра Джона, да и по его собственным опасениям, истинная причина исчезновения сэра Оливера.

— Так вы верите, что он это сделал? — воскликнул Николас. — Вы верите этому, мастер Лайонел?

В голосе слуги звучал упрек, граничивший с ужасом.

— Боже мой, что еще остается думать, если он бежал?

Плотно сжав губы, Николас боком подошел к молодому человеку и двумя крючковатыми пальцами дотронулся до его рукава.

— Нет, мастер Лайонел, он не бежал, — сурово проговорил старый слуга. — Сэр Оливер никому еще не показывал пятки. Он не боится ни людей, ни самого дьявола, и если бы он вправду убил мастера Годолфина, то не стал бы отпираться.

Однако старый слуга был единственным человеком во всей округе, который держался такого мнения. Если прежде кто-то и сомневался в виновности сэра Оливера, то с его побегом сомнения развеялись.

В тот же день в Пенарроу пришел капитан Ли и спросил сэра Оливера. Николас доложил мастеру Лайонелу о его приходе, и тот велел провести капитана к себе.

Маленький плотный моряк на кривых ногах вкатился в комнату и, когда они остались вдвоем, подмигнул своему нанимателю.

— Он благополучно доставлен на борт, — объявил мастер Джаспер, — все сделано тихо и спокойно, так что комар носа не подточит.

— Почему вы спросили его? — поинтересовался Лайонел.

— Почему? — Капитан Ли еще раз подмигнул. — У меня были с ним дела. Мы уговаривались, что он поедет со мной в путешествие. В Смитике я слышал разговоры об этом. Оно и на руку. — Он приложил палец к носу. — Да я еще и сам подпущу слухов, уж можете на меня положиться. А спрашивать вас, сэр, было как-то несподручно. Теперь вы будете знать, как объяснить мой приход.

Заплатив условленную цену и получив заверения, что «Ласточка» выйдет в море с ближайшим приливом, Лайонел простился с капитаном.

Когда стало известно о переговорах сэра Оливера с мастером Ли относительно заморского путешествия, отчего «Ласточка» дольше обыкновенного стояла на якоре в соседней бухте, даже Николас стал сомневаться.

Шли дни, и Лайонел постепенно вновь обретал былое спокойствие. Что сделано — то сделано; и поскольку изменить уже ничего нельзя, то не стоит терзаться. Он даже не догадывался, насколько благосклонно отнеслась к нему судьба, которая иногда покровительствует негодяям. Посланцы королевы прибыли примерно на шестой день после исчезновения сэра Оливера. Они вручили мастеру Бейну краткий, но весьма грозный приказ явиться в Лондон и дать отчет в злоупотреблении доверием, каковое усматривалось в его отказе выполнить свой прямой долг. Если бы сэр Эндрю Флэк пережил простуду, что месяцем раньше свела его в могилу, то мастеру Бейну не стоило бы труда оправдаться в выдвинутом против него обвинении. Но теперь он остался один, и его уверения в своей правоте и рассказ об осмотре сэра Оливера, проведенном по настоятельной просьбе последнего, не вызвали ни малейшего доверия. Все без колебания решили, что это уловка человека, проявившего непростительную небрежность в исполнении своих обязанностей и стремящегося избежать последствий оной небрежности. А то, что мастер Бейн указал на скончавшегося дворянина как на свидетеля проведенного им расследования, только утвердило судей в их мнении. Поскольку все старания напасть на след сэра Оливера остались безуспешными, дело кончилось тем, что мастера Бейна отрешили от должности и подвергли крупному штрафу.

С того дня для Лайонела началась новая жизнь. Видя в нем чуть ли не безвинную жертву, страдающую за грехи брата, соседи исполнились твердой решимости, поелику возможно, помочь ему нести эту тяжкую ношу. Особого внимания, по их мнению, заслуживало то обстоятельство, что Лайонел не более чем сводный брат сэра Оливера. Однако нашлись и такие, кто в своем безграничном сочувствии к молодому человеку дошли до того, что подвергли сомнению даже эту степень родства, ибо считали вполне естественным, что вторая жена Ралфа Тресиллиана за бесконечные и крайне отвратительные измены супруга платила ему той же монетой. Сей парад сочувствия, возглавляемый сэром Джоном, ширился с такой быстротой, что Лайонел вскоре стал принимать его как должное и купался в лучах благоволения округи, которая до недавнего времени относилась с явной враждебностью ко всем отпрыскам рода Тресиллианов.

Глава 8

«ИСПАНЕЦ»

Справившись с сильным штормом в Бискайском заливе, что доказывало удивительную выносливость и остойчивость этой старой посудины, «Ласточка» обогнула мыс Финистерре и попала из бури со свинцовым небом и исполинскими морскими валами в мирный покой лазурных вод и яркого солнца. Совершив этот переход, подобный смене зимы весной, слегка накренясь на левый борт, она летела в крутом бейдевинде,[578] подгоняемая слабым восточным бризом.

Мастер Ли вовсе не думал забираться так далеко, не придя к соглашению со своим пленником. Но ветер пересилил намерения шкипера и, пока не утихла ярость, гнал судно все дальше и дальше на юг. Именно поэтому — и, как вы впоследствии увидите, к вящей пользе мастера Лайонела — шкиперу удалось начать переговоры с сэром Оливером не раньше того дня, когда «Ласточка» оказалась в виду португальского побережья, но на достаточном от него расстоянии, поскольку в те времена прибрежные воды Португалии были небезопасны для английских моряков. Тогда-то мастер Ли и приказал привести пленника с свою тесную каюту, расположенную в кормовой части судна. Капитан «Ласточки» сидел за грязным столом, над которым висела лампа, раскачивающаяся в такт легкому покачиванию судна. Перед ним стояла бутылка канарского.

Такова была живописная картина, представшая взору сэра Оливера, когда его ввели к капитану. Руки нашего джентльмена были связаны за спиной; он исхудал, глаза его ввалились, подбородок и щеки заросли недельной щетиной. Его одежда пребывала в беспорядке. Она носила следы борьбы и красноречиво доказывала, что все это время ее обладатель был принужден лежать не раздеваясь.

Поскольку из-за высокого роста сэр Оливер не мог выпрямиться в низкой каюте, головорез из команды мастера Ли подтолкнул ему табурет. Это сделал один из молодцов, извлекших пленника из места его заключения, каковым служил люк под кормой.

Не проявляя никакого интереса к окружающему, сэр Оливер сел и равнодушно посмотрел на шкипера. Его странное спокойствие вместо ожидаемого взрыва негодования несколько встревожило мастера Ли. Отпустив приведших сэра Оливера матросов и закрыв за ними дверь, он обратился к своему пленнику.

— Сэр Оливер, — сказал он, поглаживая бороду, — вас подло обманули.

В этот момент солнечный луч, с трудом пробившись сквозь окно каюты, упал на бесстрастное лицо сэра Оливера.

— Мошенник, — ответил сэр Оливер. — Ради столь важного сообщения не было необходимости приводить меня сюда.

— Совершенно верно, — согласился мастер Ли, — но я должен кое-что добавить. Вы, конечно, думаете, что я оказал вам дурную услугу. Но вы ошибаетесь. Благодаря мне вы наконец узнаете, кто вам друг, а кто тайный враг. А отсюда поймете, кому доверять, а кому — нет.

Казалось, наглое заявление капитана вывело сэра Оливера из оцепенения. Он вытянул ноги и холодно улыбнулся.

— Чего доброго, вы кончите тем, что объявите меня своим должником, — сказал он.

— Вы сами этим кончите, — заверил капитан. — Знаете ли вы, как мне было приказано поступить с вами?

— Клянусь честью, не знаю и не желаю знать, — к немалому удивлению шкипера, ответил сэр Оливер. — Если вы намерены развлечь меня своим рассказом, то прошу вас не утруждаться.

Подобное начало не слишком обнадеживало капитана. Он замолк и сделал несколько затяжек из трубки.

— Мне было приказано отвезти вас в Берберию и продать маврам. Желая оказать вам услугу, я притворился, будто согласен выполнить это поручение.

— Проклятие! — выругался сэр Оливер. — Ваше притворство зашло слишком далеко.

— Погода была против меня. Я вовсе не собирался завозить вас так далеко на юг. Шторм пригнал нас сюда. Теперь он позади, так что если вы пообещаете не держать на меня зла и возместить кое-какие убытки — ведь, изменив курс, я потеряю груз, на который рассчитывал, — то я разверну судно и через неделю доставлю вас домой.

Сэр Оливер взглянул на шкипера и угрюмо усмехнулся.

— Ну и негодяй! — воскликнул он. — Вы берете деньги, чтобы увезти меня, и с меня же требуете плату за возвращение.

— Клянусь, сэр, вы несправедливы ко мне. Я верен своему слову, когда имею дело с честными людьми. Вам следует знать это, сэр Оливер. Тот, кто сохраняет верность негодяям, — дурак. А я вовсе не дурак, и вы это знаете. Я увез вас только для того, чтобы помочь вам разоблачить негодяя и расстроить его планы. А кое-какая выгода моему судну тоже не помешает. От вашего брата я получил две сотни фунтов да несколько побрякушек. Дайте мне столько же, и…

Внезапно равнодушие сэра Оливера как рукой сняло, и он, словно очнувшись от сна, гневно подался вперед.

— Что вы сказали?! — воскликнул он.

Капитан уставился на него, забыв о трубке:

— Я сказал, что вы заплатите мне столько же, сколько ваш брат заплатил за ваше похищение…

— Мой брат? — взревел наш рыцарь. — Мой брат, говорите вы?!

— Я говорю: ваш брат.

— Мастер Лайонел? — настаивал сэр Оливер.

— У вас есть другие братья? — поинтересовался мастер Ли.

Наступила пауза. Сэр Оливер смотрел прямо перед собой, голова его слегка ушла в плечи.

— Подождите, — наконец произнес он, — вы говорите, мой брат Лайонел заплатил вам, чтобы вы увезли меня. Короче говоря, именно ему я обязан своим пребыванием на этой грязной посудине?

— Вы подозреваете кого-нибудь другого? Неужели вы думаете, что я увез вас ради собственного удовольствия?

— Отвечайте! — проревел сэр Оливер, пытаясь разорвать связывающие его путы.

— Я уже несколько раз ответил вам. Но коли вы так медленно соображаете, повторю еще раз: ваш брат, мастер Лайонел Тресиллиан, заплатил мне две сотни фунтов, чтобы я отвез вас в Берберию и продал там как раба. Теперь вам ясно?

— Так же ясно, как то, что все это выдумки! Ты лжешь, собака!

— Потише, потише, — добродушно сказал мастер Ли.

— Повторяю: вы лжете.

Некоторое время мастер Ли внимательно разглядывал сэра Оливера.

— Вот как, — произнес он наконец и, не говоря больше ни слова, поднялся и подошел к рундуку у стены каюты. Он открыл его и достал кожаный мешок. Вынув из мешка пригоршню драгоценностей, он поднес их к самому лицу сэра Оливера. — Может быть, вам кое-что здесь покажется знакомым?

Сэр Оливер узнал перстень и серьгу брата с крупной грушевидной жемчужиной; узнал он и медальон, который два года назад подарил ему. Так постепенно он узнавал все разложенные перед ним драгоценности.

Голова сэра Оливера упала на грудь, и какое-то время он сидел, словно оглушенный. Наконец он застонал.

— Боже мой, — проговорил он, — кто же у меня остался? Лайонел! И Лайонел тоже…

Рыдания сотрясли его могучее тело, и по изможденному лицу скатились две слезы. Скатились и затерялись в давно не бритой бороде.

— Я проклят! — воскликнул он.

Без столь убедительного доказательства сэр Оливер никогда бы не поверил мастеру Ли. С той самой минуты, когда наш джентльмен подвергся нападению у ворот Годолфин-Корта, он был убежден, что это дело рук Розамунды, что уверенность в его виновности и ненависть к нему побудили ее к столь решительным действиям. Именно эти мысли и породили его апатию. Сэр Оливер ни на минуту не усомнился в правдивости принесенного Лайонелом известия. Направляясь в Годолфин-Корт, он верил в то, что спешит на призыв Розамунды, так же твердо, насколько позже уверовал в ее причастность ко всему случившемуся у стен замка. Он был убежден, что именно по ее приказу оказался в своем нынешнем положении. Таков ее ответ на предпринятую им накануне попытку поговорить с ней: способ, к которому она прибегла с целью оградить себя от повторения подобной дерзости.

Эта уверенность была невыносима. Она иссушила все чувства сэра Оливера, довела его до тупого равнодушия к своей судьбе, какие бы беды она ни сулила.

Тем не менее все прежние горести были не столь ужасны, как это новое открытие. В конце концов у Розамунды были некоторые основания для ненависти, пришедшей на смену былой любви. Но Лайонел… Что заставило его решиться на такой поступок, как не беспредельное отвратительное себялюбие, породившее в нем стремление во что бы то ни стало не дать возможности тому, кого считали убийцей Питера Годолфина, оправдаться и снять с себя несправедливое обвинение? Гнусное желание ради собственной выгоды устранить человека, который был для него братом, отцом, всем? Сэр Оливер содрогнулся от отвращения. Такова была невероятная, ужасающая истина! Именно так отблагодарил Лайонел брата за любовь, которой тот неизменно дарил его, за жертвы, принесенные ради его спасения. Когда бы весь мир был против сэра Оливера, то уверенность в любви и преданности брата не дала бы ему пасть духом. Но теперь… Его охватило чувство одиночества и полной опустошенности. Затем в его объятой скорбью душе начало пробуждаться возмущение. Оно росло быстро и вскоре вытеснило все остальные чувства. Он резко поднял голову и остановил взгляд своих сверкающих, налитых кровью глаз на мастере Ли, который сидел на рундуке и наблюдал за ним, терпеливо дожидаясь, когда он соберется с мыслями, приведенными в явный беспорядок неожиданным открытием.

— Мастер Ли, — спросил сэр Оливер, — сколько вы возьмете, чтобы отвезти меня домой в Англию?

— Ну что же, сэр Оливер, — ответил шкипер, — думаю, столько же, сколько взял с вашего брата за то, чтобы увезти вас оттуда. Так будет по справедливости. Одно, так сказать, покроет другое.

— Вы получите вдвое больше, когда высадите меня на мысе Трефузис, — прозвучал быстрый ответ.

Глазки капитана прищурились, отчего его густые рыжие брови сошлись над переносицей. Такое поспешное согласие показалось капитану подозрительным. Он слишком хорошо знал людей, чтобы не заподозрить подвоха.

— Что вы замышляете? — ухмыльнулся мастер Ли.

— Замышляю? Уж не против вас ли, любезный? — Сэр Оливер хрипло рассмеялся. — Силы небесные, ну и плут! Неужели вы думаете, что в этом деле хоть сколько-нибудь интересуете меня? Или вы, как и ваш сообщник, полагаете, что я способен на столь мелкие чувства?

Сэр Оливер не кривил душой. Гнев против Лайонела охватил все его существо, и он совершенно не думал о роли, какую сыграл в этой авантюре негодяй-шкипер.

— И вы дадите мне слово? — настаивал мастер Ли.

— Дам слово? Черт возьми, я уже дал его! Клянусь, как только вы высадите меня в Англии, я выплачу вам то, что обещал. Этого вам достаточно? А теперь развяжите меня, и покончим с этим.

— Разрази меня гром, я рад иметь дело с разумным человеком. Вы понимаете, что все было так, как я рассказал, и я всего лишь орудие. А что до виноватых — так это те, кто подсунул мне это дельце.

— Всего лишь орудие! Грязное орудие, позарившееся на золото. Довольно! Ради бога, развяжите меня: мне надоело сидеть связанным, как каплун.

Капитан вытащил нож, подошел к сэру Оливеру и без дальних слов разрезал связывавшие его веревки. Сэр Оливер резким движением выпрямился, но ударился головой о низкий потолок и тут же снова сел. Вдруг снаружи раздался крик, заставивший капитана броситься к двери. Он распахнул ее, выпустив клубы дыма и впустив солнечный свет. Мастер Ли вышел на ют,[579] и сэр Оливер, почувствовав себя на свободе, последовал за ним.

Внизу несколько матросов, собравшихся на шкафуте[580] у фальшборта,[581] всматривались в море. Другие, столпившись на баке, пристально смотрели вперед, в сторону берега. «Ласточка» проходила мыс Рок, и капитан, увидев, насколько сократилось расстояние между нею и берегом за то время, что он оставил управление судном, обрушил поток проклятий на своего помощника, стоявшего у руля. Впереди, слева по борту, к ним под брамселями[582] приближался большой корабль с высокими мачтами. Он вышел из устья Тежу, где, вероятнее всего, и поджидал какое-нибудь сбившееся с курса судно. Идя в крутой бейдевинд с зарифленными марселями[583] и крюйселем[584] на бизани,[585] «Ласточка» делала не более одного узла[586] в час против пяти узлов «испанца». О том, что неизвестный корабль принадлежит Испании, можно было судить по бухте, из которой он появился.

— Паруса к ветру! — проревел шкипер и, подскочив к штурвалу, с такой силой оттолкнул локтем своего помощника, что тот чуть не растянулся на палубе.

— Вы сами легли на этот курс, — попытался оправдаться помощник.

— Недоумок! — зарычал шкипер. — Я велел тебе не приближаться к берегу. Если суша наступает на нас, мы что же, так и будем идти, пока не наскочим на нее?

Капитан вывернул штурвал и развернул судно по ветру, после чего вновь передал штурвал помощнику.

— Так держи! — скомандовал он и, рыча на ходу приказания, спустился по трапу.

Повинуясь приказу, матросы бросились к вантам[587] и стали карабкаться вверх, чтобы отдать рифы.[588] Несколько человек побежали на корму, к бизань-мачте. Вскоре «Ласточка», покачиваясь на волнах и разрезая носом зеленую водную гладь, на всех парусах летела в открытое море.

Стоя на полуюте,[589] сэр Оливер наблюдал за «испанцем». Он видел, как тот взял примерно на румб[590] вправо с явной целью не дать им уйти. Теперь ветер более благоприятствовал «Ласточке», но «испанец», имеющий гораздо большее количество парусов, чем пиратская посудина капитана Ли, упорно нагонял их.

Вернувшийся на корму шкипер мрачно наблюдал за противником, проклиная себя и еще больше своего помощника за то, что они угодили в ловушку.

Тем временем сэр Оливер считал орудия «Ласточки», которые были ему видны, и прикидывал, сколько их может быть на верхней палубе. Он спросил об этом капитана, и в голосе его прозвучало такое равнодушие, словно он был сторонним наблюдателем и совершенно не думал о своем положении на борту преследуемого судна.

— Чтобы я бежал от него, будь у меня достаточно орудий! Разве я похож на человека, который станет удирать от какого-то «испанца».

Сэр Оливер все понял и замолчал. Он стал смотреть, как на шкафуте боцман и его помощники, шатаясь под тяжестью груза, носят абордажные тесаки и разное оружие для рукопашного боя и складывают у грот-мачты.[591] По трапу взлетел канонир, рослый смуглый малый, голый по пояс, с вылинявшим красным шарфом, повязанным на голове в виде тюрбана. Он подбежал к каронаде,[592] которая стояла у левого борта. От канонира не отставали двое подручных.

Мастер Ли позвал боцмана и, велев ему стать к штурвалу, отправил своего помощника на бак, где готовили еще одну пушку.

Началось преследование. «Испанец» неуклонно сокращал расстояние, отделявшее его от «Ласточки». Земля за кормой уходила все дальше и наконец превратилась в туманную полоску, едва различимую за сверкающей гладью моря.

Вдруг от «испанца» отделилось небольшое облачко белого дыма, затем прозвучал грохот выстрела, и в кабельтове от носа «Ласточки» послышался всплеск.

Загорелый канонир стоял около каронады с запальником в руке, готовый по первому слову шкипера дать ответный залп. Снизу поднялся его помощник и сообщил, что на верхней палубе все готово и он ждет приказаний.

«Испанец» дал еще один предупредительный выстрел поперек курса «Ласточки».

— Они недвусмысленно предлагают нам остановиться, — сказал сэр Оливер.

Шкипер теребил свою огненную бороду.

— У них более дальнобойные пушки, чем у большинства испанских судов. И все же я пока не стану тратить порох впустую. У нас его и так немного.

Едва он успел сказать это, как грянул третий выстрел. Раздался оглушительный треск, и грот-мачта с грохотом обрушилась на палубу, придавив насмерть двоих матросов. По-видимому, бой начался всерьез. Однако мастер Ли ничего не делал второпях.

— Стой! — крикнул он канониру, который уже собирался пустить в ход запальный фитиль.

Потеряв грот-стеньгу,[593] «Ласточка» сбавляла ход, и «испанец» быстро приближался к ней. Наконец шкипер счел, что суда достаточно сблизились; крепко выругавшись, он приказал стрелять. «Ласточка» сделала свой первый и последний выстрел в этой схватке. Когда смолк грохот, сэр Оливер сквозь клубы удушающего дыма увидел, что их ядро пробило полубак «испанца».

Проклиная канонира за слишком высокий прицел, мастер Ли дал сигнал его помощнику стрелять из кулеврины.[594] Второй выстрел должен был послужить сигналом для начала огня из всех орудий верхней палубы. Но «испанец» опередил их. В тот самый момент, когда шкипер отдавал приказ, он всем бортом полыхнул огнем и дымом.

«Ласточка» содрогнулась от удара, на секунду выровнялась и тут же накренилась на левый борт.

— Проклятие! — проревел мастер Ли. — У нас пробоина ниже ватерлинии!

Сэр Оливер увидел, что «испанец», как бы довольный содеянным, немного отдалился от них. Пушка помощника канонира так и не выстрелила; не был дан и бортовой залп с верхней палубы. Крен направил жерла орудий в море, и минуты через три вода уже заливала палубу. «Ласточка» получила смертельный удар и тонула.

Убедившись, что «Ласточка» уже не представляет опасности, «испанец» в ожидании неотвратимого конца повернулся к ней наветренным бортом с твердым намерением подобрать возможно больше рабов для пополнения средиземноморских галер его католического величества.

Так свершилась судьба, уготованная Лайонелом сэру Оливеру, но разделить ее пришлось и самому мастеру Ли, что отнюдь не входило в расчеты корыстного негодяя.

Часть II Сакр-аль-Бар

Глава 9

ПЛЕННИК

Сакр-аль-Бар, Морской Ястреб, бич Средиземного моря, гроза и ужас христианской Испании, лежал у обрыва высокого холма на мысе Спартель.

Над ним по гребню утеса тянулась темно-зеленая полоса апельсиновых рощ Араиша — то был знаменитый Сад гесперид древних, где росли золотые яблоки. Примерно в миле от него к востоку виднелись палатки и шатры бедуинов,[595] ставших лагерем на плодородном изумрудном пастбище, расстилавшемся сколько хватало глаз в сторону Сеуты. Несколько ближе почти голый пастух, гибкий темнокожий юноша со шнурком из верблюжьей шерсти, повязанным вокруг бритой головы, оседлав большой серый камень, с короткими паузами извлекал из тростниковой свирели заунывные монотонные звуки. Сверху, из-под голубого купола небес, неслись радостные трели жаворонка, снизу доносился убаюкивающий шепот отдыхающего после прилива моря.

Сакр-аль-Бар лежал на плаще из верблюжьей шерсти, разостланном у самого обрыва, среди роскошных папоротников и солеросов. По бокам от него сидели на корточках два негра из Суса. Кроме белых набедренных повязок, на них ничего не было, и в лучах майского солнца их мускулистые тела блестели, как черное дерево. В руках они держали простые опахала из пожелтевших листьев финиковой пальмы и медленно обмахивали ими голову своего господина, чтобы хоть немного освежить его и отогнать мух.

Сакр-аль-Бар был мужчина во цвете лет. Огромный рост, торс Геркулеса, мощные руки и крепкие ноги говорили о его исполинской силе. Снежно-белый тюрбан, надвинутый почти на самые брови, подчеркивал смуглость лица, украшенного ястребиным носом и черной раздвоенной бородой. Его глаза были, напротив, удивительно светлыми. Поверх белой рубашки и широких коротких шальвар он носил длинную зеленую тунику из очень легкого шелка, затканную по краям золотыми арабесками. Мускулистые, бронзовые от загара икры оставались обнаженными; ноги были обуты в мавританские туфли малиновой кожи с длинными загнутыми носами. При нем не было никакого оружия, кроме острого ножа с украшенной драгоценными камнями рукояткой в ножнах, плетенных из коричневой кожи.

В одном или двух ярдах слева от Сакр-аль-Бара лежал еще один человек. Опершись локтями о землю и ладонями заслонив глаза от яркого солнца, он внимательно вглядывался в море. Это тоже был высокий, крепкий мужчина, при малейшем движении которого облегавшая его кольчуга и каска, обмотанная зеленым тюрбаном, загорались ярким огнем. Рядом с ним лежала большая кривая сабля в кожаных ножнах, богато украшенных металлическим орнаментом. Его красивое бородатое лицо было темнее, чем у соседа, а тыльная сторона прекрасных рук с длинными пальцами была почти черной.

Сакр-аль-Бар не обращал на него внимания. Он смотрел вдаль поверх склона, поросшего чахлыми пробковыми деревьями и вечнозелеными дубами, на котором то здесь, то там желтело золото дрока и вспыхивали зеленые и пурпурные огни кактусов, цеплявшихся за белесые камни. Внизу, за Геркулесовыми Пещерами, расстилалось море; его воды, мерно вздымаясь, отливали изумрудом и всеми цветами и оттенками опала. Несколько дальше, под прикрытием скал, которые, вдаваясь в море, образовывали небольшую бухту, на легких волнах покачивались две пятидесятивесельные галеры с огромными мачтами и небольшой тридцативесельный галиот.[596] По обеим сторонам каждого судна почти горизонтально тянулись длинные желтые весла, похожие на распластанные крылья гигантской птицы. Не вызывало сомнения, что галеры и галиот либо прятались, либо укрывались в засаде. Над бухтой и над застывшими в ней судами кружила стая крикливых назойливых чаек.

Сакр-аль-Бар смотрел через пролив в сторону Тарифы и далекого берега Европы, едва различимого в густом мареве жаркого летнего дня. Но не окутанный дымкой горизонт притягивал его взгляд; он не отрывал глаз от прекрасного судна под белыми парусами, которое, идя круто по ветру, легко преодолевало течение милях в четырех от берега. Дул легкий восточный бриз, и, следуя левым галсом,[597] судно быстро приближалось; его капитан, без сомнения, высматривал у враждебного африканского побережья отчаянных морских разбойников, которые избрали эти места своим логовом и собирали дань с каждого христианского судна, осмелившегося заплыть в их владения. Сакр-аль-Бар улыбнулся, подумав о том, как мало подозревают на этом судне о близости галер и сколь безмятежным должен казаться африканский берег, купающийся в лучах солнца, христианскому капитану, рассматривающему его в подзорную трубу. И со своей вершины, подобно ястребу, каковым его окрестили, парящему в синеве неба перед тем, как броситься на добычу, он наблюдал за кораблем и ждал той минуты, когда можно будет напасть на него.

Немного восточнее наблюдательного пункта Сакр-аль-Бара в море выдавался небольшой мыс с милю длиной. Он представлял собой нечто вроде волнореза, образуя полосу штиля. Марсовому[598] с фок-мачты[599] его граница была хорошо видна, он мог заметить то место, где исчезали белые барашки на гребнях волн и вода становилась спокойнее. Если, следуя тем же галсом, они решатся пересечь эту границу, то выбраться из заштиленной зоны им удастся не так быстро. Судно в полном неведении о притаившейся опасности уверенно шло прежним курсом, и вскоре между ним и зловещим местом осталось не более полумили.

Облаченный в кольчугу корсар заволновался. Он повернулся к бесстрастному Сакр-аль-Бару, внимание которого было по-прежнему поглощено неизвестным судном.

— Он подходит, подходит! — воскликнул он на франкском наречии — этом лингва франка[600] африканского побережья.

— Иншалла! — последовал лаконичный ответ. — Да сбудется воля Всевышнего!

Вновь наступило напряженное молчание, а судно тем временем настолько приблизилось, что благодаря килевой качке они заметили, как под его черным корпусом поблескивает белое днище. Прикрыв ладонью глаза, Сакр-аль-Бар внимательно разглядывал квадратный флаг, развевающийся над грот-мачтой. Он сумел рассмотреть не только красные и желтые квадраты, но также изображения замка и льва.

— Судно испанское, Бискайн! — прокричал он своему товарищу. — Очень хорошо. Хвала Всевышнему!

— А они решатся? — вслух поинтересовался тот.

— Будь спокоен — решатся. Они не подозревают об опасности, ведь наши галеры довольно редко заходят так далеко на запад.

Пока они разговаривали, «испанец» подошел к роковой границе, пересек ее, и, поскольку ветер еще заполнял паруса, не вызывало сомнения, что он собирается продолжать путь в южном направлении.

— Пора! — крикнул Бискайн, Бискайн аль-Борак, как прозвали его за стремительность, с которой он всегда наносил удар. Он дрожал от нетерпения, как собака на сворке.

— Еще нет, — прозвучал спокойный ответ, сдержавший порыв Бискайна. — Чем ближе они подберутся к берегу, тем вернее их гибель. Дать сигнал мы успеем, когда они начнут поворот оверштаг.[601] Подай мне пить, — обратился Сакр-аль-Бар к одному из негров, которого он не без иронии прозвал Уайт.

Раб отвернулся, разгреб кучку папоротника, достал из-под нее красную глиняную амфору, вынул из горлышка пальмовые листья и налил воды в чашку. Сакр-аль-Бар медленно пил, не сводя глаз с судна, каждая снасть которого теперь уже четко прочерчивалась в прозрачном воздухе. Они видели людей на палубе, марсового на фоке. Находясь примерно в полумиле от них, судно неожиданно стало делать поворот оверштаг.

Сакр-аль-Бар вскочил и, выпрямившись во весь свой огромный рост, взмахнул длинным зеленым шарфом. На его сигнал с одной из галер, стоявших в укрытии, откликнулась труба, затем раздались резкие свистки боцманов, послышались всплески весел, скрип уключин, и две большие галеры вылетели из засады. Их длинные, обитые железом борта кишели корсарами в тюрбанах. Оружие блестело на солнце. Около дюжины корсаров с луками и стрелами в руках оседлали салинги грот-мачт, ванты по обоим бортам галер чернели от людей, которые роились на них, подобно саранче, готовой накрыть свою добычу и пожрать ее.

Внезапность нападения привела «испанца» в смятение. На судне началась отчаянная суматоха: звенела труба, раздавались крики команды, люди сломя голову, натыкаясь друг на друга, кидались занимать места, указанные их опрометчивым капитаном. В этой суматохе поворот на другой галс потерпел неудачу, драгоценное время было упущено, и судно едва двигалось с лениво повисшими парусами. В отчаянии капитан поспешил поставить корабль по ветру, полагая, что это — единственная возможность избежать западни. Но в этом закрытом месте ветер был слишком слаб, и попытка капитана не удалась.

Галеры летели наперерез «испанцу»; боцманы без устали работали плетьми, заставляя рабов до предела напрягать мускулы, и желтые весла с бешеной скоростью мелькали в воздухе, вздымая серебристую пыль.

Все это Сакр-аль-Бар успел заметить, пока в сопровождении Бискайна и негров покидал заоблачное убежище, сослужившее ему верную службу. Он перебегал от красного дуба к пробковому дереву и от пробкового дерева к красному дубу, перепрыгивал со скалы на скалу, спускался с уступа на уступ, руками цепляясь за траву или выступающий камень, с быстротой и ловкостью обезьяны.

Наконец он спустился на берег, в несколько прыжков оказался у самой воды и, пробежав вдоль черного рифа, поравнялся с галиотом, который корсары оставили в укрытии. Галиот ожидал его, стоя на глубокой воде на расстоянии длины весла от скалы. Когда он появился, весла приняли горизонтальное положение и застыли. Сакр-аль-Бар прыгнул на них, его спутники последовали за ним, и все четверо, пройдя по веслам, словно по сходням, добрались до фальшборта. Перебравшись через него, Сакр-аль-Бар оказался на палубе, в проходе между скамьями гребцов.

За Сакр-аль-Баром последовал Бискайн; последними перебрались на палубу негры. Они еще не перелезли через фальшборт, когда Сакр-аль-Бар дал сигнал. Боцман и два его помощника побежали по проходу, щелкая длинными плетьми из буйволовой кожи. Весла пошли вниз, галиот сорвался с места и полетел следом за двумя галерами.

С саблей в руке Сакр-аль-Бар стоял на носу немного поодаль от толпы шумных, разгоряченных корсаров, которые с нетерпением ожидали той минуты, когда они смогут наброситься на своего христианского противника. По реям и вверх по вантам карабкались лучники. На мачте развевался штандарт Сакр-аль-Бара — зеленый полумесяц на малиновом фоне.

Нагие рабы-христиане, обливаясь потом, стонали от напряжения под ударами мусульманских плетей, понуждавших несчастных нести гибель христианским собратьям.

Впереди сражение уже началось. В спешке «испанец» сделал только один выстрел, не достигший цели, и корсары уже зацепили абордажными крючьями корму его левого борта. Тучи смертоносных стрел осыпали его палубы с салингов мусульманской галеры, а по обоим бортам карабкались толпы разгоряченных мавров, нетерпение которых было особенно велико в тех случаях, когда дело касалось захвата «испанских собак», изгнавших их из родного Андалузского халифата. К корме «испанца» спешила вторая галера, чтобы подойти к нему с левого борта, и, пока она приближалась, ее лучники и пращники сеяли смерть на галеоне.[602]

Сражение было недолгим и жарким. Застигнутые врасплох испанцы настолько растерялись, что не сумели отразить нападение. И все же они сделали все, что могли, и оказали мужественное сопротивление. Но и корсары сражались не менее доблестно. Не щадя жизни, они были готовы убивать во имя Аллаха и его пророка и с готовностью принимали смерть, раз Всевышнему было угодно, чтобы именно здесь свершилась их судьба. Они теснили испанцев, и те, проигрывая им в численности раз в десять, отступили.

Когда галиот Сакр-аль-Бара подошел к борту испанского галеона, сражение подходило к концу, и один из корсаров, забравшись на марс,[603] срывал с грот-мачты испанский флаг и прибитое под ним деревянное распятие. Спустя мгновение под громовые крики на легком бризе развевался зеленый полумесяц.

Сквозь давку, царившую на палубе, Сакр-аль-Бар прошел на шкафут. Корсары давали ему дорогу, в исступлении выкрикивали его имя и, размахивая саблями, приветствовали Ястреба Моря, самого доблестного из всех слуг ислама. Правда, прибыв слишком поздно, он не принял участия в схватке. Но именно ему принадлежал дерзкий замысел устроить засаду так далеко на западе; его воля привела их к быстрой и радостной победе во имя Аллаха.

Палубы галеона, скользкие от крови, были усеяны телами раненых и умирающих, которых мусульмане выбрасывали за борт. Раненые христиане разделили участь погибших, поскольку корсарам не было никакого смысла возиться с увечными рабами.

У грот-мачты, как стадо робких, растерянных овец, сбились оставшиеся в живых испанцы, обезоруженные и павшие духом. Сакр-аль-Бар выступил вперед и остановил на них суровый взгляд своих светлых глаз. Их было человек сто — в основном авантюристы, отплывшие из Кадиса в надежде разбогатеть в Индиях.[604] Путешествие оказалось коротким, и они хорошо знали свою участь — тяжелый труд на веслах мусульманских галер или, в лучшем случае, невольничий рынок в Алжире или Тунисе, где их продадут какому-нибудь богатому мавру.

Взгляд Сакр-аль-Бара оценивающе скользил по испанцам, пока не остановился на их капитане, который стоял несколько впереди. На нем был богатый кастильский костюм черного цвета и бархатная шляпа с пышным плюмажем, украшенная золотым крестом.

Сакр-аль-Бар церемонно обратился к нему.

— Fortuna de guerra, señor capitan,[605] — бегло произнес он по-испански. — Как ваше имя?

— Я — дон Паоло де Гусман, — гордо выпрямившись, ответил капитан; в его голосе звучало сознание собственного достоинства и нескрываемое презрение к собеседнику.

— Вот как! Знатный джентльмен! И, надо полагать, достаточно крепкий и упитанный. На саке[606] в Алжире можете потянуть на две сотни филипиков.[607] Нам вы заплатите за выкуп пятьсот.

— Por las Entrañas de Dios![608] — воскликнул дон Паоло, который, подобно всем благочестивым испанцам, впитал страсть к божбе с молоком матери. Каким было бы следующее заявление задыхающегося от ярости капитана, осталось неизвестным, поскольку Сакр-аль-Бар презрительным движением руки дал знак увести его.

— За богохульство мы увеличим выкуп до тысячи филипиков, — сказал он и, обращаясь к стоявшим рядом корсарам, добавил: — Увести его! Окажите ему всяческое гостеприимство, пока не прибудет выкуп.

Испанца, призывающего на голову дерзкого корсара все кары небесные, увели.

С остальными пленниками разговор Сакр-аль-Бара был короток. Всем, кто пожелает, он предложил заплатить выкуп, и трое испанцев приняли его предложение. Остальных он препоручил заботам Бискайна, исполнявшего при нем обязанности кайи, или лейтенанта. Однако прежде он приказал боцману захваченного судна выступить вперед и потребовал у него сведений о рабах, находившихся на борту. Оказалось, что на судне была лишь дюжина рабов, выполнявших обязанности прислуги: три еврея, семь мусульман и два еретика. С приближением опасности всех их загнали в трюм.

По приказу Сакр-аль-Бара рабов извлекли из тьмы, куда они были брошены. Мусульмане, узнав, что попали в руки единоверцев и, следовательно, их рабству пришел конец, разразились радостными восклицаниями и вознесли горячую хвалу Господу всех правоверных, ибо нет Бога, кроме Аллаха. Трое евреев — стройные, крепко сбитые молодые люди в черных туниках по колено и черных ермолках на черных вьющихся волосах — заискивающе улыбались, надеясь, что их судьба изменится к лучшему. Они оказались среди людей более близких им, чем христиане, во всяком случае связанных с ними узами общей вражды к Испании и общими страданиями, которые они терпели от испанцев. Двое еретиков стояли, угрюмо понуря головы. Они понимали, что для них все случившееся означает лишь переход от Сциллы к Харибде[609] и что от язычников им так же нечего ждать, как и от христиан. Один из них был кривоногий крепыш, одетый в лохмотья. Его обветренное лицо было цвета красного дерева, а над синими глазами нависали клочковатые брови, некогда рыжие, как волосы и борода, теперь же изрядно тронутые сединой. Его руки покрывали темно-коричневые пятна, как у леопарда.

Из всей дюжины рабов он один привлек внимание Сакр-аль-Бара. Еретик понуро стоял перед корсаром, опустив голову и вперив взгляд в палубу, — усталый, подавленный, бездушный раб, готовый предпочесть смерть своей жалкой жизни. Прошло несколько мгновений, а могучий мусульманин все стоял рядом с рабом и не отрываясь смотрел на него. Затем тот, будто движимый непреодолимым любопытством, поднял голову: его тусклые, утомленные глаза оживились, застывшую в них усталость как рукой сняло, взгляд стал ясным и проницательным, как в минувшие времена. Раб вытянул шею и в свою очередь уставился на корсара. Затем растерянно оглядел множество смуглых лиц под тюрбанами самых разнообразных цветов и вновь остановил взгляд на Сакр-аль-Баре.

— Силы небесные! — в неописуемом изумлении наконец воскликнул он по-английски, после чего, поборов удивление и перейдя на свой циничный тон, продолжал: — Добрый день, сэр Оливер. Уж теперь-то вы наверняка не откажете себе в удовольствии повесить меня.

— Аллах велик! — бесстрастно ответил Сакр-аль-Бар.

Глава 10

ОТСТУПНИК

Как случилось, что Сакр-аль-Бар — Морской Ястреб, мусульманский пират, бич Средиземного моря, гроза христиан и любимец алжирского паши Асада ад-Дина — оказался не кем иным, как сэром Оливером Тресиллианом, корнуоллским джентльменом из Пенарроу? Обо всем этом весьма пространно повествуется в «Хрониках» Генри Года. О том, в сколь невероятное потрясение вверг сей факт его светлость, мы можем судить по утомительной скрупулезности, с которой он, шаг за шагом, прослеживает эту удивительную метаморфозу. Ей он посвящает целых два тома из восемнадцати, оставленных им потомству. Однако суть дела, причем к немалой его пользе, можно изложить в одной короткой главе.

Сэр Оливер оказался в числе тех, кого команда испанского судна, потопившего «Ласточку», выловила из моря. Вторым был Джаспер Ли, шкипер. Всех их отвезли в Лиссабон и предали суду святой инквизиции.[610] Поскольку почти все они были еретиками, то прежде всего братству Святого Бенедикта[611] пришлось позаботиться об их обращении. Сэр Оливер происходил из семьи, которая никогда не славилась строгостью в вопросах религии, и вовсе не собирался быть сожженным заживо, если для того, чтобы спастись от костра, достаточно принять точку зрения тех, кто несколько иначе, нежели его единоверцы, относится к гипотетической проблеме загробной жизни. Он принял католическое крещение с почти презрительным равнодушием. Что касается Джаспера Ли, то нетрудно догадаться, что религиозные чувства шкипера отличались не меньшей эластичностью, чем у сэра Оливера. Разумеется, он был не тот человек, чтобы позволить изжарить себя из-за такого пустяка, как конфессиональные тонкости.

Надо ли говорить, как возликовала святая церковь по поводу спасения двух несчастных душ от верной погибели. Посему к новообращенным в истинную веру отнеслись с особой заботой, и псы Господни пролили над ними целые потоки благодарственных слез. Итак, с ересью было покончено. Они полностью очистились от нее, приняв епитимью[612] по всей форме — со свечой в руке и санбенито[613] на плечах — во время аутодафе[614] на площади Рокио в Лиссабоне. Благословив новообращенных, церковь отпустила их с напутствием упорствовать на пути спасения, по которому она с такой мягкостью их направила.

Однако освобождение новообращенных было равносильно отказу от них, поскольку они сразу же очутились в руках светских властей, которым предстояло подвергнуть их наказанию за преступления на море. И хотя подтверждения их виновности найти не удалось, судьи не сомневались, что отсутствие состава преступления являлось естественным следствием отсутствия возможности совершить таковое. Напротив, заключили они, нет ни малейшего сомнения в том, что при наличии возможности оное преступление не замедлило бы свершиться. Подобная уверенность судей основывалась на том факте, что, когда «испанец» дал залп по носовой части «Ласточки», предлагая ей лечь в дрейф, она продолжала следовать прежним курсом. Так с неопровержимой кастильской логикой был доказан злой умысел капитана.

Джаспер Ли возразил, что его действия диктовались недоверием к испанцам и твердой уверенностью в том, что все испанцы — пираты и каждому честному моряку следует держаться подальше от них, особенно если его судно уступает им в числе орудий. Однако подобное оправдание не снискало капитану расположения его недалеких судей.

Сэр Оливер с жаром заявил, что не принадлежит к команде «Ласточки», что он — дворянин, который против своей воли оказался на борту, став жертвой гнусного обмана со стороны корыстного шкипера.

Суд со вниманием выслушал эту речь и попросил его назвать свое имя и звание. Сэр Оливер был настолько неосторожен, что сказал правду. Результат оказался чрезвычайно поучительным для нашего джентльмена: он доказал ему, с какой педантичностью ведутся и в каком порядке содержатся испанские архивы. Суд представил документы, на основании которых его члены смогли изложить сэру Оливеру основные события той части его жизни, что прошла в морских странствиях, и воскресить в его памяти давно забытые мелкие, но весьма щекотливые подробности.

Не он ли был в таком-то году на Барбадосе и захватил галеон «Санта-Мария»? Что же это, как не разбой и пиратство? Разве четыре года назад он не потопил в Фанкальском заливе испанскую каракку?[615] Разве не он был соучастником пирата Хокинса в деле при Сан-Хуан-де-Улоа? И так далее и тому подобное… Сэра Оливера буквально засыпали вопросами.

Он уже почти жалел, что взял на себя лишний труд и, согласившись перейти в католичество, натерпелся от братьев-доминиканцев[616] всяческих неприятностей, связанных с этой процедурой. Ему стало казаться, что он понапрасну потерял время и избежал церковного огня единственно для того, чтобы в виде жертвы мстительному богу испанцев быть вздернутым на светской веревке.

Однако до этого дело не дошло. В то время на средиземноморских галерах ощущалась острая нужда в людях, каковому обстоятельству сэр Оливер, капитан Ли и еще несколько человек из незадачливой команды «Ласточки» и были обязаны жизнью, хотя весьма сомнительно, чтобы кто-нибудь из них выказывал склонность поздравлять себя с таким исходом.

Скованные одной цепью щиколотка к щиколотке на расстоянии нескольких коротких звеньев друг от друга, они были частью большого стада несчастных, которых через Португалию погнали в Испанию и далее на юг, в Кадис. Последний раз сэр Оливер видел капитана Ли в то утро, когда они выходили из зловонной лиссабонской тюрьмы. С тех пор на протяжении всего изнурительного пути каждый из них знал, что другой находится где-то рядом, в жалкой оборванной толпе галерников. Но они ни разу не встретились.

В Кадисе сэр Оливер провел месяц в обширном и грязном загоне под открытым небом. То была обитель нечистот, болезней и страданий, самых ужасных, какие только можно вообразить. Подробности, слишком омерзительные, чтобы их описывать здесь, любопытствующие могут найти в «Хрониках» лорда Генри Года.

К концу месяца сэр Оливер оказался в числе тех, кого отобрал офицер, набиравший гребцов на галеру, которой предстояло доставить в Неаполь испанскую инфанту.[617] Переменой участи он был обязан своему крепкому организму, устоявшему перед инфекцией смертоносной обители страданий, а также великолепным мускулам, которые офицер, проводивший отбор, ощупывал так тщательно, будто приобретал вьючное животное. Впрочем, именно этим он и занимался.

Галера, куда отправили нашего джентльмена, была судном о пятидесяти веслах, на каждом из которых сидело по семь гребцов. Они размещались на некоем подобии лестницы, соответствовавшей наклону весла и спускавшейся от прохода в середине судна к фальшборту.

Сэру Оливеру отвели место у самого прохода. Здесь, совершенно нагой, как в день своего появления на свет, прикованный цепью к скамье, он провел шесть долгих месяцев.

Доски, на которых он сидел, покрывала тонкая грязная овчина. Скамья была не более десяти футов в длину, и от соседней ее отделяло примерно четыре фута. На этом тесном пространстве проходила вся жизнь сэра Оливера и его соседей по веслу. Они не покидали его ни днем ни ночью: спали они в цепях, скорчившись над веслом, поскольку не могли ни лечь, ни вытянуться во весь рост.

Со временем сэр Оливер достаточно закалился и приспособился к невыносимому существованию галерного раба, равносильному погребению заживо. И все же тот первый долгий переход в Неаполь остался самым страшным воспоминанием его жизни. В течение шести, порой восьми, а однажды не менее чем десяти часов он ни на секунду не выпускал весла. Поставив одну ногу на упор, другую на переднюю скамью, ухватившись за свою часть неимоверно тяжелого пятнадцатифутового весла, он сгибался вперед, наваливаясь на него, распрямлялся, чтобы не задеть спины стонущих, обливающихся потом рабов, сидевших перед ним, затем поднимал свой конец, чтобы опустить весло в воду, после чего вставал на ноги и, налегая на весло всей тяжестью, гремя цепью, опускался на скамью рядом со стонущими товарищами. И так без конца, пока в голове не поднимался звон, не темнело в глазах, не пересыхало во рту и все тело не охватывала нестерпимая боль. Резкий удар боцманской плети, побуждая собрать остатки сил, оставлял на его голой спине кровавый рубец. И так изо дня в день, то сгорая до пузырей под безжалостными лучами южного солнца, то замерзая от холодной ночной росы, когда, скорчившись на скамье, он забывался коротким, не приносящим отдохновения сном. Ужасающе грязный и растрепанный, со слипшимися от пота волосами и бородой, которые омывались только редкими в это время года дождями, он задыхался от зловония, исходившего от соседей, испытывал нескончаемые мучения от полчищ отвратительных насекомых, плодившихся в гнилой овечьей подстилке, переносил бог знает какие кошмары этого плавучего ада. Его скудная пища состояла из червивых сухарей, тошнотворного рисового варева с салом и тепловатой, зачастую протухшей воды. Исключение составляли те дни, когда грести приходилось дольше обычного, и для поддержания сил измученных рабов боцман бросал им в рот кусочки смоченного в вине хлеба.

Во время этого перехода среди рабов вспыхнула цинга, случались и другие болезни, не говоря о вызванных постоянным трением о скамьи язвах, от которых молча страдали буквально все гребцы. С теми, кто, обессилев от болезней или дойдя до предела выносливости, впадал в обморочное состояние, боцманы не церемонились. Покойников выбрасывали за борт, потерявших сознание выволакивали в проход между рядами гребцов или на палубу и, дабы привести в чувство, били плетьми. Если они все-таки не приходили в себя, то избиение продолжалось до тех пор, пока жертва не превращалась в кровавую бесформенную массу, после чего ее бросали в море.

Один или два раза, когда они шли против ветра и смрад от гребцов относило к корме и к вызолоченной кормовой надстройке, где находились инфанта и ее свита, рулевым приказали развернуться фордевинд.[618] Несколько долгих изнурительных часов рабы удерживали галеру на месте, медленно гребя против ветра, чтобы ее не отнесло назад.

В первую же неделю путешествия умерло около четверти рабов, сидевших на веслах. Но в трюме имелись резервы, и их извлекли оттуда, чтобы заполнить опустевшие места. Лишь самые стойкие выдерживали эти ужасные испытания. Среди них оказались сэр Оливер и его ближайший сосед по веслу — рослый, сильный и невозмутимый мавр, который не жаловался на судьбу, но принимал ее со стоицизмом, вызывавшим восхищение сэра Оливера. За многие дни они не обменялись ни единым словом, так как думали, что, несмотря на общие несчастья, различие веры делает их врагами. Однажды вечером, когда немолодого еврея, впавшего в милосердное забытье, вытащили в проход и стали избивать плетьми, сэр Оливер заметил, что облаченный в алую сутану прелат[619] из свиты инфанты облокотился о поручни юта и не сводит с истязаемого сурового, безжалостного взгляда. Бесчеловечность этой сцены и холодное равнодушие служителя всеблагого и милосердного Спасителя привели нашего джентльмена в такую ярость, что он вслух послал проклятие всем христианам вообще и алому князю церкви[620] в частности.

Он повернулся к мавру и произнес по-испански:

— Да, ад был создан для христиан. Наверное, поэтому они и стремятся превратить землю в его подобие.

К счастью, скрип весел, лязг цепей и свист плетей, истязавших несчастного еврея, заглушили его слова. Однако мавр расслышал их, и его темные глаза сверкнули.

— Их ожидает семижды раскаленная печь, о брат мой, — ответил он с уверенностью, в которой, казалось, и была основа его стойкости. — Но разве ты не христианин?

Мавр говорил на лингва франка — своеобразном языке североафриканского побережья, похожем на какой-то французский диалект, пересыпанный арабскими словами. О чем он говорит, сэр Оливер догадался почти интуитивно. Он ответил снова по-испански, поскольку, хоть мавр и не говорил на этом языке, было ясно, что он его понимает.

— С этого часа я отрекаюсь от веры! — Гнев сэра Оливера не утихал. — Я не признаю ни одну религию, именем которой творится подобная жестокость. Взгляни-ка на это алое исчадие ада там, наверху. С какой изысканностью нюхает он ароматический шарик, дабы не осквернить свои святейшие ноздри нашим отравленным дыханием! А ведь мы, как и этот прелат, созданы по образу и подобию Божию. Да и что он знает о Боге? Он разбирается в религии не больше, чем в хорошем вине, жирной пище и пышнотелых женщинах. Проповедуя отречение от мирских благ как единственный путь на небеса, он своими же догматами обречен на вечную погибель. — Сэр Оливер налег на весло и крепко выругался. — Христианин? Это я-то? — И он рассмеялся — впервые за то время, что сидел прикованным к скамье. — Я покончил с христианством и христианами.

— Мы принадлежим истинному Богу, и мы вернемся к Нему, — заметил мавр.

Так началась дружба сэра Оливера с Юсуфом бен-Моктаром. Мусульманин решил, что в своем соседе он нашел человека, на которого снизошла благодать Аллаха, человека, готового принять веру пророка. И благочестивый Юсуф со рвением принялся за обращение раба-христианина. Однако сэр Оливер слушал его равнодушно. Отступясь от одной веры, он не спешил принимать другую, не убедившись в ее преимуществах. Пока же славословия Юсуфа исламу очень напоминали речи, которые он уже слышал во славу католицизма. Но он не высказывал своих мыслей вслух и тем временем, пользуясь общением с мусульманином, настолько выучил лингва франка, что к концу шестого месяца говорил на нем как настоящий мавританин, уснащая речь мусульманской образностью и большей, нежели то было принято, примесью арабских слов.

На исходе шестого месяца произошло событие, которое вернуло сэру Оливеру свободу. За это время его конечности, и ранее отличавшиеся необыкновенной силой, приобрели поистине гигантскую мощь. На веслах всегда так: либо вы умираете, не выдержав напряжения, либо ваши мышцы и сухожилия приспосабливаются к этой изнурительной работе. Испытания закалили сэра Оливера; он стал нечувствителен к усталости: выносливость его превосходила границы человеческих возможностей.

Однажды вечером, когда, возвращаясь из Генуи, они проходили Минорку, из-за мыса неожиданно вылетели четыре мусульманские галеры. Они приближались на некотором расстоянии друг от друга с явным намерением окружить их судно и напасть на него.

«Асад ад-Дин» — пронеслось по «испанцу» имя самого грозного мусульманского корсара со времен отступника-итальянца Окьяни, или Али-паши, убитого при Лепанто.[621] На палубе запели трубы, загремела барабанная дробь, и испанцы в шишаках и латах, вооруженные аркебузами[622] и копьями, приготовились защищать свою жизнь и свободу. Канониры бросились к кулевринам. Но пока они в смятении разводили огонь и готовили фитили, было потеряно много времени, так много, что, прежде чем успела выстрелить хоть одна пушка, крючья первой мусульманской галеры уже скребли по фальшборту «испанца». Столкновение двух судов было ужасно. Обитый железом форштевень[623] мусульманской галеры, на которой находился сам Асад ад-Дин, нанес сокрушительный удар по корпусу «испанца», разбив в щепы пятнадцать весел, как высохшие тростинки. На скамьях гребцов раздались адские крики и жалобные стоны. Сорок рабов были придавлены веслами, некоторые были убиты на месте, другие лежали кто с переломанной спиной, кто с раздробленными конечностями и ребрами.

Если бы не Юсуф, который имел достаточный опыт в боях между галерами и знал, что должно произойти, то сэр Оливер, несомненно, оказался бы среди этих несчастных. Мавр до предела отжал весло вверх и вперед, заставляя остальных гребцов повторить его движения. Затем, выпустив весло из рук, он скользнул на колени и прижался к настилу так плотно, что его плечи оказались вровень со скамьей. Он крикнул, чтобы сэр Оливер сделал то же самое, и тот, не понимая смысла маневра, но по тону товарища догадываясь о его необходимости, незамедлительно повиновался. Мгновением позже на весло обрушился сокрушительный удар, и, прежде чем обломиться, оно отскочило назад, размозжив голову одному из рабов и смертельно ранив остальных, но не задев ни сэра Оливера, ни Юсуфа. Еще через секунду им на спины с воплями и проклятиями повалились гребцы, отброшенные веслом с передней скамьи.

Когда сэр Оливер, шатаясь, поднялся на ноги, битва была в полном разгаре. Испанцы дали несколько залпов из аркебуз, и над фальшбортом повисло плотное облако дыма, из которого извергался нескончаемый поток корсаров, предводительствуемый немолодым высоким, стройным человеком с развевающейся седой бородой и смуглым орлиным профилем. На его белоснежном тюрбане под навершием стального шлема сверкал изумрудный полумесяц. Тело старика облекала кольчуга. Он размахивал огромной саблей, под ударами которой испанцы падали, словно колосья под серпом жнеца. Он сражался за десятерых, и ему на подмогу с криками «Дин! Дин! Аллах! Аллах-иль-Аллах!» спешили все новые и новые корсары. Не в силах противостоять столь бурному натиску, испанцы отступили.

Увидев, что Юсуф безуспешно пытается освободиться от цепи, сэр Оливер пришел ему на помощь. Он нагнулся, схватив цепь обеими руками, оперся ногами о скамью и, напрягая все силы, вырвал скобу из дерева. Юсуф был свободен, разумеется, если не считать тянувшейся за ним цепи. В свою очередь он оказал такую же услугу сэру Оливеру, на что — как ни был он силен — потребовалось больше времени, поскольку либо корнуоллец был все же сильнее, либо скоба, крепившая его цепь, была вбита в более прочное дерево. Наконец она поддалась, и сэр Оливер тоже оказался на свободе. Он поставил на скамью ногу и разжал звено, крепившее цепь к обручу на щиколотке.

Покончив с этим, сэр Оливер занялся делом мщения. Громовым голосом подхватив боевой клич нападающих «Дин!» и потрясая цепью, он бросился на испанцев с тыла. В его руках цепь превратилась в страшное оружие. Он размахивал ею, словно бичом, нанося удары направо и налево, проламывая головы, разбивая лица, пока не пробился сквозь толпу испанцев, которые настолько растерялись, что почти не оказали сопротивления вырвавшемуся на свободу рабу. За ним, размахивая десятифутовым обломком весла, мчался Юсуф.

Впоследствии сэр Оливер говорил, что едва ли отдавал себе отчет в том, что происходило вокруг. Когда он наконец опомнился, то обнаружил, что бой закончен, толпа корсаров охраняет сбившихся в кучу испанцев, другие вытаскивают из каюты капитана сундуки и, наконец, третьи, вооруженные молотками и долотами, пробираются между скамьями и освобождают оставшихся в живых рабов, большинство из которых были сынами ислама.

Сэр Оливер увидел, что стоит лицом к лицу с седобородым предводителем корсаров и тот, опираясь на саблю, не сводит с него удивленного и восхищенного взгляда. Обнаженное тело нашего джентльмена было с головы до ног забрызгано кровью, а правая рука по-прежнему сжимала тот самый ярд железных звеньев, каковым он и произвел столь страшное опустошение. Юсуф стоял рядом с предводителем и что-то торопливо говорил ему.

— Клянусь Аллахом, мне еще не доводилось видеть столь сильного воина! — воскликнул корсар. — Сам пророк вселил в него силу, чтобы покарать неверных свиней.

Сэр Оливер свирепо усмехнулся.

— Я расплатился за удары их плетей, — сказал он.

Таковы были обстоятельства, при которых сэр Оливер встретился с грозным Асадом ад-Дином, пашой Алжира, и первые слова, сказанные ими друг другу.

Вскоре галера Асада ад-Дина несла нашего джентльмена в Берберию; его вымыли и обрили, оставив на макушке пучок волос, за который пророк поднимет его на небо, когда истечет срок его земного существования. Он не возражал: здесь его накормили, и раз так, то пусть поступают, как им заблагорассудится. Наконец его облекли в непривычно легкие, свободные одежды и, повязав голову тюрбаном, повели на корму, где под навесом сидели Асад ад-Дин и Юсуф, увидев которого сэр Оливер понял, что именно по его приказанию с ним обращались как с правоверным.

Юсуф бен-Моктар оказался весьма влиятельным лицом — племянником и любимцем самого Асада ад-Дина, столпа веры, избранника Аллаха. Пленение Юсуфа испанцами повергло всех в глубокую скорбь, а недавнее избавление вызвало бурное ликование. Обретя свободу, он не забыл о соседе по веслу, к которому сам Асад ад-Дин проявил величайшее любопытство. Превыше всего в этом мире старый корсар ценил настоящих воинов; по его собственному признанию, ему еще не приходилось видеть равных этому рослому рабу и наблюдать что-либо подобное тому, как он сражался своей смертоносной цепью. Юсуф сообщил ему, что на этого человека снизошла благодать Аллаха и в нем уже живет дух истинного мусульманина; иными словами: плод созрел и ждет руки пророка.

Когда сэр Оливер, вымытый, надушенный, облаченный в белый кафтан и тюрбан, благодаря которому он казался еще выше, предстал перед Асадом ад-Дином, ему объявили, что если он готов вступить в ряды правоверных дома пророка и посвятить силу и мужество, дарованные ему Аллахом, утверждению истинной веры и мщению врагам ислама, то его ожидают слава, богатство и почести.

Из всей пространной речи, произнесенной с восточной витиеватостью, в смятенную душу сэра Оливера запала одна лишь фраза о мщении врагам ислама. Он чувствовал, что враги ислама — его враги, и не скрывал от себя, что воздать им по заслугам было бы для него чрезвычайно соблазнительно. Не забывал он и о том, что в случае отказа принять веру пророка его вновь ждет весло, но уже на мусульманской галере. За шесть месяцев он сполна изведал прелести этого занятия, и теперь, когда его отмыли и дали почувствовать себя нормальным человеком, возвратиться к веслу было бы свыше его сил. Мы видели, с какой легкостью сэр Оливер отрекся от религии, в лоне которой был воспитан, и перешел в католичество — к немалому для себя разочарованию, как выяснилось впоследствии. С неменьшей легкостью, но с несравненно большей выгодой перешел он в ислам. Более того, он устремился в лоно Магомета с некоей страстью, чего и в помине не было при его первом отступничестве.

Как мы уже имели возможность убедиться, еще на борту испанской галеры сэр Оливер пришел к выводу, что в его время христианство превратилось в зловещую карикатуру, от которой мир необходимо избавить. Однако не следует полагать, будто разочарованность нашего джентльмена в христианстве зашла так далеко, что он уверовал в неоспоримое превосходство ислама, и будто его обращение к Магомету было чем-то большим, нежели простая видимость. Оказавшись перед необходимостью выбирать между скамьей гребца и кормовой палубой, веслом и саблей, он без колебаний сделал единственно возможный в его положении выбор, гарантирующий ему жизнь и свободу.

Вот так сэр Оливер был принят в ряды правоверных, тех, кого в райских кущах ожидают шатры, разбитые в садах с неосыпающимися плодами среди молочных, винных и медовых рек. Он стал кайей, или лейтенантом, на галере, которой командовал Юсуф, и в добром десятке сражений проявил такую храбрость и находчивость, что имя его вскоре стало известно всем пиратам Средиземного моря. Месяцев через шесть в бою у берегов Сицилии с одной из галер Религии — так назывались суда мальтийских рыцарей[624] — Юсуфа смертельно ранили в тот самый момент, когда победа уже была за корсарами. Он умер час спустя на руках сэра Оливера, назначив его своим преемником и приказав всем беспрекословно подчиняться ему до возвращения в Алжир, где паша изъявит свою волю.

Паша без колебаний утвердил сэра Оливера капитаном галеры, бывшей прежде под командованием Юсуфа. С этого дня его стали называть Оливер-рейсом,[625] но вскоре своей доблестью и неистовством он заслужил прозвище Сакр-аль-Бар, или Морской Ястреб. Его слава быстро росла и, перелетев за море, достигла берегов христианского мира. Еще через некоторое время Асад сделал его своим лейтенантом, то есть вторым лицом в алжирском флоте. По существу, сэр Оливер выполнял функции главнокомандующего, так как Асад старел и все реже выходил в море. Вместо него и от его имени в походы отправлялся Сакр-аль-Бар, чьи мужество, ловкость и удача были столь велики, что он никогда не возвращался с пустыми руками.

Все свято верили, что на нем почиет благодать Аллаха, избравшего его своим орудием для прославления ислама. Асад ценил и уважал своего лейтенанта, и со временем уважение переросло в любовь. Разве мог этот ревностный мусульманин иначе относиться к тому, кого сам Всевышний отметил своей милостью? Никто не сомневался, что, когда Аллах призовет к себе Асада, наследовать ему должен Сакр-аль-Бар. Таким образом, Оливеру-рейсу было бы суждено, став пашой Алжира, пойти по стопам Барбароссы, Окьяни и других христианских отступников-корсаров, сделавшихся князьями ислама.

Несмотря на некоторую враждебность, порожденную его молниеносным возвышением, — о чем будет сказано в свое время, — Сакр-аль-Бар лишь однажды подвергся опасности утратить свое могущество. Через несколько месяцев после возведения в ранг капитана он как-то утром зашел в зловонную тюрьму для рабов в Алжире и увидел довольно большую группу соотечественников. Он приказал снять с них оковы и выпустить на свободу.

Когда паша призвал его к ответу за дерзкий поступок, сэр Оливер прибег к высокомерию, как единственному средству спасти положение. Он поклялся бородой пророка, что коль скоро должен обнажать саблю Магомета во имя ислама на море, то нести эту службу он намерен в соответствии со своими правилами, одно из которых — никогда не направлять оную саблю против соотечественников. Он заявил, что ислам ничего не потеряет, так как за каждого освобожденного им англичанина он обратит в рабство двоих испанцев, французов, греков или итальянцев.

Сакр-аль-Бар добился своего, но с условием, что поскольку пленные рабы являются собственностью государства, то, желая лишить его таковой, он должен выкупить их. Тогда он сможет распоряжаться ими по своему усмотрению. Так мудрый и справедливый Асад устранил возникшее затруднение, и Оливер-рейс благоразумно склонил голову пред его решением.

С той поры Сакр-аль-Бар покупал и отпускал на волю всех привезенных в Алжир рабов-англичан и находил способ отправить их домой. Правда, это ежегодно обходилось ему в солидную сумму, но богатства его быстро росли, и он вполне мог позволить себе подобную подать.

Читая «Хроники» лорда Генри Года, можно прийти к выводу, что в водовороте новой жизни сэр Оливер совсем забыл свой корнуоллский дом и любимую женщину, которая с такой готовностью поверила, что он убил ее брата. Этому веришь, пока не дойдешь до описания того, как однажды среди пленных английских моряков, привезенных в Алжир его лейтенантом Бискайном аль-Бораком, сэр Оливер встретил корнуоллского юношу из Хестона по имени Питт, с отцом которого он был знаком.

Он привел молодого человека в свой прекрасный дворец неподалеку от Баб-аль-Аюба и принял его как почетного гостя. Всю ночь они провели в разговорах. Сэр Оливер узнал обо всем, что произошло в его родных местах с тех пор, как он их покинул. Все это дает представление о том, какая жестокая ностальгия, должно быть, проснулась в душе отступника и сколь велико было его желание утолить ее бесконечными расспросами. Молодой корнуоллец внезапно и болезненно оживил для него прошлое. Той летней ночью в душе сэра Оливера пробудились раскаяние и безумное желание вернуться. Розамунда должна вновь открыть ему ту дверь, которую он, движимый отчаянием, захлопнул. Он ни на минуту не усомнился, что, узнав наконец правду, она именно так и поступит. У него уже не было причины выгораживать негодяя-брата: теперь он так же сильно ненавидел его, как прежде любил.

Он тайком написал длинное письмо, где, ничего не скрывая, поведал о событии, повлекшем за собой столь печальные последствия, и обо всем, что случилось с ним после похищения. Хронист сэра Оливера высказывает предположение, что это письмо и камень заставило бы заплакать. Более того, оно отнюдь не сводилось к страстным уверениям автора в своей невиновности и к голословным обвинениям по адресу брата. Сэр Оливер сообщал Розамунде о существовании доказательств, долженствующих развеять все сомнения; он рассказал ей о пергаменте, написанном мастером Бейном и засвидетельствованном пастором. Далее он просил Розамунду обратиться за подтверждением подлинности документа — если она усомнится в ней — к самому мастеру Бейну. И наконец, умолял довести дело до сведения королевы, дабы обеспечить ему возможность вернуться в Англию, не опасаясь гонений за вынужденное нечеловеческими страданиями отступничество.

Сакр-аль-Бар щедро одарил корнуоллца и отдал ему письмо. Он наказал передать его лично Розамунде и объяснил, как найти документ, который следовало приложить к письму. Драгоценный пергамент был спрятан между страницами книги о соколиной охоте в библиотеке в Пенарроу, где, вероятно, и лежал, поскольку Лайонел не подозревал о его существовании и никогда не был любителем чтения. В Пенарроу Питту надлежало разыскать Николаса и, заручившись его помощью, раздобыть пергамент.

Вскоре Сакр-аль-Бар нашел способ доставить Питта в Геную и там посадить его на английское судно.

Через три месяца он получил от Питта письмо, пришедшее через Геную, которая в те времена поддерживала мирные отношения с алжирцами и служила посредницей в их общении с христианским миром. Питт сообщил, что все исполнил именно так, как того желал сэр Оливер. С помощью Николаса он нашел нужный документ, лично явился к Розамунде, которая теперь жила у сэра Джона Киллигрю, и отдал ей письмо и пергамент. Однако, узнав, от чьего имени он прибыл, она тут же, при нем, не читая, бросила и то и другое в огонь и, не выслушав, отпустила его.

Ту ночь Сакр-аль-Бар провел под звездным небом в своем благоухающем саду, и рабы в ужасе рассказывали друг другу, что из сада слышались рыдания. Если его сердце действительно обливалось слезами, то слезы те были последними в его жизни. Он стал еще более замкнутым, жестоким и насмешливым, чем прежде, и с того дня утратил интерес к освобождению рабов-англичан. Сердце его превратилось в камень.

С того вечера, когда Джаспер Ли заманил сэра Оливера в западню, прошло пять лет. Слава Сакр-аль-Бара гремела по всему Средиземному морю; одно имя его внушало ужас. Мальта, Неаполь, Венеция посылали целые флотилии, чтобы захватить корсара и положить конец его дерзким набегам. Но Аллах берег его, и, не проиграв ни одного сражения, Сакр-аль-Бар неизменно приносил победу саблям ислама.

Весной сэр Оливер получил второе письмо от корнуоллца Питта, каковой факт доказывал, что благодарность еще встречается в этом мире, хотя наш джентльмен был уверен в обратном. Юноша, которого он избавил от рабства, движимый исключительно благодарностью, сообщал сэру Оливеру о некоторых делах, имевших к нему прямое отношение. Письмо из Англии не только разбередило старую рану, но и нанесло новую. Из него сэр Оливер узнал, что сэр Джон Киллигрю вынудил Питта дать показания о его обращении в магометанство, на основании чего суд объявил отступника вне закона, передав все его владения мастеру Лайонелу Тресиллиану. Питт признавался, что очень удручен тем, что так дурно отблагодарил своего благодетеля. Если бы он мог предвидеть последствия, то скорее дал бы повесить себя, чем произнес хотя бы одно слово.

Это сообщение не пробудило в сэре Оливере никаких чувств, кроме холодного презрения. Далее в письме говорилось, что леди Розамунда после возвращения из Франции, где она провела два года, обручилась с мастером Лайонелом; что их свадьба состоится в июне и что за этот брак ратует сэр Джон Киллигрю, который очень хочет видеть Розамунду устроенной под надежной защитой супруга, поскольку сам он вознамерился отправиться за море и снаряжает прекрасный корабль для путешествия в Индии. К этой новости Питт присовокупил, что все соседи одобряют данный союз, считая его исключительно выгодным для обоих домов, ибо он сольет воедино два сопредельных поместья — Пенарроу и Годолфин-Корт.

Дойдя до этого места, Оливер-рейс рассмеялся. Могло показаться, будто всеобщее одобрение вызвал не сам брак, а то, что благодаря ему объединятся два участка земли. Итак — союз двух парков, двух поместий, двух полос пашни и леса. Что же до союза двух человек, то он, вероятно, не более чем случайное следствие.

Грустная ирония ситуации наполнила душу сэра Оливера горечью. Считая его убийцей брата и на этом основании отказав ему, Розамунда принимает в свои объятия настоящего убийцу. А он, этот трус, этот лживый негодяй, из каких глубин ада почерпнул он смелость для участия в таком маскараде?! Неужели у него вовсе нет сердца, совести, порядочности, наконец — страха перед гневом Господним?

Сэр Оливер разорвал письмо на мелкие клочки и решил забыть о нем. Из лучших побуждений Питт жестоко обошелся с ним. В надежде отвлечься от неотступно преследовавших его образов, он с тремя галерами вышел в море и недели через две на борту испанской каракки, захваченной у мыса Спартель, встретился с мастером Ли.

Глава 11

ДОМОЙ

Вечером того же дня в капитанской каюте захваченного испанского судна Джаспер Ли, доставленный под конвоем двух великанов-нубийцев, предстал пред Сакр-аль-Баром.

Корсар еще не объявил о своих намерениях относительно негодяя-шкипера, и мастер Ли, отнюдь не заблуждаясь на свой счет, опасался худшего. Он провел на баке несколько томительных часов в ожидании приговора, который считал заранее предрешенным.

— Со времени нашей прошлой беседы в корабельной каюте мы поменялись ролями, мастер Ли. — Приветствие Сакр-аль-Бара звучало не слишком обнадеживающе.

— Ваша правда, — согласился шкипер, — но, надеюсь, вы не забыли, что тогда я был вашим другом.

— Да, за известную плату, — напомнил Сакр-аль-Бар. — Вы и сегодня можете стать моим другом, но опять-таки за плату.

В сердце негодяя проснулась надежда.

— Назовите ее, сэр Оливер, — поспешно ответил он, — и если она мне по силам, то, клянусь, я не стану долго раздумывать. — В его голосе зазвучали жалобные нотки. — Пять лет рабства. Из них четыре года на испанских галерах; и за все это время дня не прошло, когда бы я не призывал смерть. Знали бы вы, что я выстрадал!

— Никогда еще страдание не было более заслуженным, наказание — более справедливым, возмездие — более возвышенным. — От слов Сакр-аль-Бара кровь застыла в жилах шкипера. — Ведь вы собирались продать меня в рабство, меня — человека, который не только не причинил вам никакого вреда, но некогда был вашим другом. Вы продали бы меня за какие-то двести фунтов…

— Нет, нет! — испуганно воскликнул мастер Ли. — Бог свидетель, у меня и в мыслях этого не было. Разве вы забыли мои слова, мое предложение отвезти вас обратно домой?

— Как же! За плату, — повторил Сакр-аль-Бар. — Ваше счастье, что сегодня вы можете расплатиться со мной и тем самым отсрочить знакомство своей грязной шеи с веревкой. Мне нужен штурман. То, что пять лет назад вы сделали бы за двести фунтов, сегодня вы сделаете для спасения своей жизни. Ну так как, вы поведете мой корабль?

— Сэр! — Джаспер Ли едва верил, что от него требуют такую малость. — По вашему приказу я поведу корабль хоть в ад.

— Нынче я собираюсь не в Испанию, — ответил Сакр-аль-Бар. — Вы доставите меня именно туда, куда должны были доставить пять лет назад. Я говорю про устье Фаля. Там вы меня и высадите. Согласны?

— Еще бы, конечно согласен! — без колебаний ответил шкипер.

— На этих условиях вы получите жизнь и свободу, — объяснил Сакр-аль-Бар. — Но не думайте, что, когда мы доберемся до Англии, вас отпустят. Вы отведете корабль обратно, после чего я найду способ отправить вас домой, если вы того пожелаете. Возможно, я даже отблагодарю вас, разумеется, если во время нашего плавания вы будете верно служить мне. Но коли вы, по своему обыкновению, измените — расправа будет короткой. При вас постоянно будут находиться два телохранителя, вот эти лилии пустыни.

Он показал на великанов-нубийцев, чьи ослепительные белки и зубы сверкали в тени, окутывавшей их фигуры.

— Они позаботятся, чтобы ни один волос не упал с вашей головы, но как только заметят что-нибудь подозрительное — задушат вас. Теперь ступайте. На корабле вы свободны, но вам запрещено покидать его без моего особого распоряжения.

Джаспер Ли нетвердой походкой вышел из каюты, почитая себя счастливым против всяких ожиданий. Нубийцы, как тени, следовали за ним.

После ухода шкипера в каюту к Сакр-аль-Бару вошел Бискайн с отчетом о захваченной добыче. Кроме пленников и самого судна, которое совсем не пострадало в сражении, поживиться было почти нечем. «Испанец» только вышел в плавание, и найти в его трюмах что-либо ценное было мало надежды. Помимо солидного запаса оружия и пороха да небольшой суммы денег, корсары не обнаружили ничего стоящего внимания.

Краткие распоряжения Сакр-аль-Бара немало удивили его лейтенанта.

— Ты погрузишь пленников на одну из галер, Бискайн, и отвезешь их в Алжир, где они будут проданы. Остальное оставишь на корабле, кроме того, ты оставишь мне двести вооруженных корсаров; они пойдут со мной в плавание и будут одновременно моряками и воинами.

— Значит, ты не возвращаешься в Алжир, о Сакр-аль-Бар?

— Пока нет. Я отправляюсь в более далекое плавание. Передай от меня поклон Асаду ад-Дину — да хранит его Аллах! — и скажи, чтобы он ждал меня недель через шесть.

Неожиданное решение Сакр-аль-Бара вызвало на галерах немалый переполох. Корсары не имели ни малейшего представления о навигации, никто из них ни разу не покидал Средиземного моря, и даже нынешнее плавание на запад, к мысу Спартель, было самым дальним для большинства его участников. Но Сакр-аль-Бар, дитя Удачи, избранник Аллаха, всегда вел их к победе, и стоило ему бросить клич, как все с радостью шли за ним. Так что набрать двести мусульман для боевой команды не составляло труда. Сложнее было сдержать желающих и не превысить нужное число.

Не следует полагать, что сэр Оливер действовал по некоему заранее обдуманному плану. Когда со своего наблюдательного пункта он следил, как «испанец» борется с ветром, то подумал, что на таком прекрасном судне неплохо было бы отправиться в Англию, как гром среди ясного неба высадиться на корнуоллском берегу и предъявить счет негодяю-брату. В пылу схватки он забыл об этих мыслях, но теперь они вернулись к нему в виде твердого решения.

Одновременно обретя и шкипера, и корабль, он получил возможность осуществить неясные мечтания, которым предавался на высотах мыса Спартель. К тому же не исключено, что он встретится с Розамундой и убедит ее выслушать всю правду. Прежде он не мог понять, кем был ему сэр Джон: другом или врагом. Но именно сэр Джон склонил суд признать его умершим на том основании, что, будучи отступником, он умер для закона, и тем самым помог Лайонелу занять его место. Именно сэр Джон затеял женитьбу Лайонела на Розамунде. Значит, сэру Джону тоже следует нанести визит и открыть ему истинный смысл его деяний.

В те дни, когда Сакр-аль-Бар властвовал над жизнью и смертью обитателей всего африканского побережья, любой его замысел немедленно осуществлялся. У него вошло в привычку исполнять каждое свое желание, и этой-то привычкой и объяснялись его действия.

Сборы были недолгими, и на следующее утро испанская каракка, прежнее название которой «Нуэстра Сеньора де лас Илагас» тщательно стерли с кормы, подняла паруса и взяла курс в открытую Атлантику. У руля стоял мастер Ли. Три галеры под командованием Бискайна аль-Борака повернули на восток и медленно поплыли в Алжир, по обыкновению корсаров держась на небольшом расстоянии от берега.

Ветер благоприятствовал сэру Оливеру, и спустя десять дней после того, как они обогнули мыс Сан-Висенти, вдали показались очертания Лизарда.

Глава 12

НАБЕГ

В устье Фаля, у самого Смитика, под сенью холма, увенчанного величавой громадой Арвенака, стоял на якоре прекрасный корабль, для постройки которого, стоившей немало денег его владельцу, были приглашены самые искусные корабелы. Судно снаряжалось в плаванье, и целыми днями на него грузили различные запасы и снаряжение, отчего вокруг маленькой кузницы и рыбацкой деревушки царило необычное оживление — первые всплески той деятельной жизни, что в недалеком будущем зашумит в этих местах. Ибо близился день, когда сэр Джон Киллигрю одержит верх над противниками и заложит здесь основание прекрасного порта — давнего предмета своих мечтаний.

Подобному повороту событий немало способствовала дружба сэра Джона с мастером Лайонелом Тресиллианом. Сопротивление проекту со стороны сэра Оливера, поддержанное по совету последнего Труро и Хелстоном, не было продолжено его наследником. Напротив того — в своих петициях, направленных в парламент и королеве, Лайонел безоговорочно встал на сторону сэра Джона.

Лайонел уступал брату в уме и проницательности, однако успешно восполнял этот недостаток хитростью. Он понимал, что в будущем развитие порта, расположенного несравнимо более выигрышно, чем Труро и Хелстон, возможно, и приведет их — а следовательно, и имевшееся там владение Тресиллианов — в упадок. Но это случится уже после его смерти. Сейчас же он должен был заручиться помощью сэра Джона в своем сватовстве к Розамунде Годолфин и, женившись на ней, осуществить слияние имений Годолфинов и Тресиллианов. По мнению мастера Лайонела, столь верная и близкая выгода с лихвой окупала будущую потерю.

Однако не следует полагать, будто с этого момента ухаживания Лайонела пошли вполне гладко. Хозяйка Годолфин-Корта не проявляла к нему благосклонности. Чтобы оградить себя от его назойливого внимания, Розамунда добилась разрешения сэра Джона, ставшего после смерти Питера ее единственным опекуном, сопровождать его сестру во Францию, куда та отправлялась с мужем, который был назначен английским послом при французском дворе.

Первое время после ее отъезда мастер Лайонел пребывал в подавленном состоянии, но уверенность сэра Джона, что в конце концов Розамунда смягчится, успокоила его, и он в свой черед покинул Корнуолл и отправился посмотреть свет. Некоторое время он провел при дворе в Лондоне, однако, не преуспев там, пересек Ла-Манш и явился во Францию засвидетельствовать почтение повелительнице своего сердца.

Его постоянство, застенчивость и несомненная преданность сломили наконец сопротивление благородной дамы, лишний раз подтвердив справедливость старой истины, согласно которой капля камень точит.

Тем не менее Розамунда не могла заставить себя забыть, что он — брат сэра Оливера, брат человека, некогда любимого ею, человека, убившего ее брата. Призрак былой любви и кровь Питера Годолфина стояли между ними.

Вернувшись в Корнуолл после двухлетнего отсутствия, она выдвинула названные обстоятельства в качестве причины своего отказа Лайонелу Тресиллиану. Сэр Джон не согласился с ней.

— Дорогая моя, — сказал он, — речь идет о вашем будущем. Вы вышли из-под моей опеки и вольны в своих поступках. И все же женщине, а тем более женщине благородного происхождения не пристало жить одной. Пока я жив или пока я в Англии, вам не о чем беспокоиться. В Арвенаке вам всегда рады. Думаю, вы поступили разумно, покинув пустынный Годолфин-Корт. Но когда меня здесь не будет, вы снова останетесь одна.

— Я предпочту одиночество обществу, которое вы мне навязываете.

— Как вы несправедливы! — возразил сэр Джон. — Неужели такую благодарность заслужили преданность, терпение и нежность этого юноши?

— Он — брат Оливера Тресиллиана, — ответила Розамунда.

— Но разве он уже не пострадал за это? Неужели он всю жизнь должен расплачиваться за грехи брата? Если на то пошло, они вовсе и не братья. Оливер ему всего лишь сводный брат.

— И все же они — близкие родственники. Если вы непременно должны выдать меня замуж, умоляю вас, найдите мне другого мужа.

На просьбу Розамунды сэр Джон возразил, что, принимая во внимание достоинства, каковыми должен обладать предполагаемый супруг, никто не может сравниться с тем, кого он для нее выбрал. В качестве дополнительного аргумента он указывал на близость их поместий и немалые преимущества объединения оных.

Сэр Джон настаивал, и настойчивость его возрастала по мере того, как он стал подумывать о путешествии за море. Чувство долга не позволяло ему сняться с якоря, не выдав Розамунду замуж. Лайонел тоже проявлял настойчивость: он был нежен, ненавязчив и никогда не злоупотреблял ее терпением, отчего сопротивляться ему было несравненно труднее, чем сэру Джону.

Наконец Розамунда уступила и твердо решила изгнать из сердца и мыслей то единственное подлинное препятствие, которое из стыдливости утаила от сэра Джона. Дело в том, что, несмотря ни на что, ее любовь к сэру Оливеру не умерла. Правда, ей был нанесен столь сильный удар, что Розамунда и сама перестала понимать истинную природу своего чувства. Тем не менее она часто ловила себя на том, что с грустью и сожалением думает об Оливере, сравнивает его с младшим братом, и, даже прося сэра Джона найти ей другого мужа вместо Лайонела, отлично понимала, что кто бы ни был претендент на ее руку, ему не избежать такого же заведомо невыгодного сравнения. Как терзали ее эти мысли! С каким укором повторяла она себе, что сэр Оливер — убийца ее брата! Тщетно. Со временем она даже стала находить оправдания своему бывшему возлюбленному: была готова признать, что Питер вынудил его на этот шаг, что ради нее сэр Оливер сносил от Питера бесконечные оскорбления, пока чаша его терпения не переполнилась — ведь он всего лишь человек, — и, не в силах более принимать удары, он в гневе нанес ответный удар.

Розамунда презирала себя за подобные мысли, но отогнать их не могла. Решительная в поступках — свидетельством чему служит то, как она обошлась с письмом, которое сэр Оливер через Питта прислал ей из Берберии, — она не умела обуздывать свои мысли, и они нередко предательски расходились с устремлениями ее воли. В глубине души она не только тосковала по сэру Оливеру, но и надеялась, что когда-нибудь он вернется, надеялась, хотя и понимала, что от его возвращения ей нечего ждать.

Вот почему, загасив надежду на возвращение изгнанника, сэр Джон поступил гораздо мудрее, нежели сам о том догадывался.

С тех пор как сэр Оливер исчез, о нем не было никаких вестей до того самого дня, когда в Арвенак явился Питт с письмом от него. Здесь тоже слышали о корсаре по имени Сакр-аль-Бар, но никому и в голову не приходило усматривать какую бы то ни было связь между дерзким пиратом и сэром Оливером Тресиллианом. Но как только благодаря свидетельству Питта было установлено, что это одно и то же лицо, не составило особого труда убедить суд объявить сэра Оливера вне закона и передать Лайонелу наследство, которого он так жаждал.

Последнее обстоятельство для Розамунды не имело решительно никакого значения. Куда серьезнее было то, что сэр Оливер умер для закона, и, случись ему вновь объявиться в Англии, его ждала неминуемая гибель. Решение суда окончательно погасило и без того несбыточную, почти подсознательную мечту Розамунды о возвращении Оливера. Вероятно, потому-то она и решилась принять будущее, которое настойчиво прочил ей сэр Джон.

Было объявлено о помолвке, и Розамунда показала себя если и не пылко влюбленной, то, по крайней мере, покорной и нежной невестой Лайонела. Жених был доволен. Он понимал, что покамест не может претендовать на большее, и, подобно всем влюбленным, уповал на время и обстоятельства, которые помогут ему найти способ пробудить в сердце любимой женщины ответное чувство. И следует признать, что еще до свадьбы он сумел доказать небезосновательность этой уверенности. До их помолвки Розамунда была очень одинока — он скрасил ее одиночество своим самоотверженным служением и неизменной заботливостью. Стремясь к достижению намеченной цели, он с редким самообладанием и осмотрительностью шел по пути, на котором менее ловкий малый непременно бы оступился, и добился того, что их отношения стали не только возможны, но и приятны Розамунде. Ее привязанность к жениху постепенно росла, и сэр Джон, видя, что отношения молодых людей едва ли оставляют желать лучшего, поздравил себя с собственной прозорливостью и занялся подготовкой «Серебряной цапли» — так назывался его прекрасный корабль — к путешествию.

До свадьбы оставалась неделя, и сэр Джон горел нетерпением. Свадебные колокола должны были послужить сигналом к его отплытию: лишь только они смолкнут — «Серебряная цапля» расправит крылья.

Первый день июня близился к закату. Вечерний благовест растаял в воздухе, и в просторной столовой Арвенака зажигали огни к ужину. Общество, собравшееся здесь, было немногочисленным: оно состояло из сэра Джона с Розамундой, Лайонела, который в тот день задержался в замке, и лорда Генри Года — нашего хрониста и наместника ее величества в Корнуолле — с супругой. Они гостили у сэра Джона и намеревались провести в Арвенаке еще неделю и почтить своим присутствием свадебные торжества. Весь дом пребывал в волнении, готовясь к проводам сэра Джона и его подопечной: последней — под венец, первого — в неизвестность морских просторов. В комнате под крышей целая дюжина швей трудилась над приданым невесты. Ими руководила та самая Салли Пентрис, которая в свое время с неменьшим усердием занималась пеленками, свивальниками и прочими необходимыми предметами перед появлением Розамунды на свет.

В час, когда небольшое общество во главе с хозяином собралось за столом, сэр Оливер Тресиллиан высадился на берег в какой-нибудь миле от Арвенака.

Из осторожности он решил не огибать Пенденнис-Пойнт и, когда сгустились вечерние тени, бросил якорь с западной стороны мыса, в заливе несколько выше Свонпула. Он приказал спустить на воду две шлюпки и отправил в них на берег десятка три своих людей. Шлюпки дважды возвращались к кораблю, прежде чем на незнакомом берегу выстроилась сотня корсаров. Другая сотня осталась на борту охранять судно. Участие такого большого отряда в экспедиции, для которой вполне хватило бы вчетверо меньше людей, объяснялось желанием сэра Оливера избежать ненужного насилия, гарантию чего он видел в численном превосходстве.

Никем не замеченный, сэр Оливер в темноте повел свой отряд вверх по склону к Арвенаку. Вновь ступив на родную землю, он едва не разрыдался. Как знакома была ему тропа, по которой он уверенно шел этой ночью; как хорошо знал он каждый куст, каждый камень, попадавшийся ему и его молчаливым спутникам, не отстававшим от него ни на шаг. Кто бы мог предсказать ему подобное возвращение? Кто бы мог подумать в то время, когда он юношей бродил здесь с собаками и с охотничьим ружьем, что придет время и он, вероотступник, принявший ислам, яко тать в нощи, поведет через эти дюны орду неверных на штурм Арвенака, жилища сэра Джона Киллигрю?

Подобные мысли несколько поколебали решимость сэра Оливера. Однако он быстро оправился, вспомнив о своих незаслуженных страданиях, обо всем, что взывало к отмщению.

Итак, сперва в Арвенак — убедить сэра Джона и Розамунду выслушать наконец правду, затем в Пенарроу — предъявить счет мастеру Лайонелу. Этот план воодушевил сэра Оливера, и, поборов минутную слабость, он еще быстрее зашагал вперед, к замку на вершине холма.

Массивные, окованные железом ворота, как и следовало ожидать в столь поздний час, были заперты. Сэр Оливер постучал, дверца в воротах приоткрылась, и в ней показался зажженный факел. В ту же секунду он выхватил факел из державшей его руки и, перескочив через высокий порог, оказался в проходе за воротами. Сдавив рукой горло привратника, чтобы тот не закричал, он перебросил его своим людям, и те в мгновение ока заткнули ему рот кляпом.

Покончив с привратником, через зияющую чернотой дверь корсары устремились в обширный проход. Почти бегом предводитель повлек их к высоким окнам, светившимся золотистым гостеприимным светом.

Со слугами, встретившимися в холле, они справились так же быстро и бесшумно, как с привратником. Пираты двигались уверенно и осторожно, и ни сэр Джон, ни его гости не подозревали об их присутствии до той минуты, когда дверь столовой распахнулась и взору их предстало зрелище, повергшее небольшое общество в состояние крайнего изумления и растерянности.

Лорд Генри рассказывает, что поначалу он вообразил, будто присутствует при маскараде, что все это — сюрприз, приготовленный для жениха и невесты арендаторами сэра Джона или жителями Смитика и Пеникумвика. В подобном предположении, добавляет он, его укрепило то обстоятельство, что в живописной орде, появившейся в столовой, не было заметно блеска оружия. Готовые к любой неожиданности, пираты пришли в полном вооружении, однако, повинуясь приказу предводителя, никто не обнажил сабли. Им предстояло выполнить свою задачу голыми руками и без кровопролития. Таково было распоряжение Сакр-аль-Бара, и все прекрасно знали, насколько опасно не повиноваться ему.

Сам он стоял немного впереди толпы темнокожих головорезов, облаченных в одежды всех цветов радуги и тюрбаны самых разнообразных оттенков. В суровом молчании взирал он на собравшихся за столом, а те, в свою очередь, с неменьшим изумлением разглядывали гиганта в тюрбане, с властным загорелым лицом, черной раздвоенной бородой и удивительно светлыми глазами, стальным блеском сверкавшими из-под черных бровей.

Какое-то время царило полное молчание, и вдруг Лайонел Тресиллиан с глухим стоном откинулся на высокую спинку стула. Казалось, силы изменили ему.

Светлые глаза загорелись жестокой усмешкой и остановились на молодом человеке.

— Вижу, — произнес Сакр-аль-Бар глубоким голосом, — что уж вы-то, по крайней мере, узнали меня. Я не сомневался, что могу положиться на братскую любовь, ведь ее проницательный взгляд узнает меня, несмотря на следы испытаний, изменивших мои черты.

Сэр Джон с проклятием встал. Его смуглое худое лицо пылало. Розамунда, застыв от ужаса, продолжала сидеть, судорожно вцепившись в край стола и устремив испуганный взгляд на сэра Оливера. Теперь они тоже узнали его и поняли, что все происходящее — отнюдь не маскарад. Сэр Джон ни минуты не сомневался, что задумано нечто ужасное, но не догадывался, что именно. То был первый случай, когда берберийских корсаров видели в Англии: их знаменитый набег на Балтимору в Ирландии произошел через тридцать лет после описываемых здесь событий.

— Сэр Оливер Тресиллиан! — задыхаясь, выкрикнул Киллигрю.

— Сэр Оливер Тресиллиан! — словно эхо, повторил лорд Генри Год и весьма выразительно добавил: — Клянусь Богом!

— О нет, не сэр Оливер Тресиллиан, — прозвучало в ответ, — перед вами — Сакр-аль-Бар, гроза морей, ужас христианского мира, отчаянный корсар, в которого ваша алчность, лживость и предательство превратили того, кто некогда был корнуоллским джентльменом. — И сэр Оливер широким жестом указал на всех, сидевших за столом. — Я явился сюда с моими морскими ястребами, чтобы предъявить вам счет. Срок платежа давно истек.

Описывая эту сцену, виденную им собственными глазами, лорд Генри рассказывает, как сэр Джон бросился к стене, увешанной оружием, как Сакр-аль-Бар рявкнул по-арабски одно-единственное слово и полдюжины гибких мавров набросились на рыцаря, точно борзые на зайца, и, несмотря на отчаянное сопротивление, повалили его на пол.

Леди Генри вскрикнула; что же касается ее супруга, то он, по всей видимости, либо воздержался от каких-либо действий, либо из скромности умолчал о них. Розамунда с побелевшими губами продолжала смотреть на происходящее, в то время как Лайонел не выдержал и закрыл лицо руками. Каждый из них ожидал увидеть некое кровавое, леденящее душу деяние, осуществленное с тем же хладнокровием и бесчувственностью, с какими сворачивают шею каплуну. Но этого не произошло. Корсары всего лишь перевернули сэра Джона вниз лицом, скрутили ему руки за спиной и крепко связали. Выполнив свою задачу с редким проворством и в полном молчании, они оставили его.

Сакр-аль-Бар наблюдал за ними, и в его глазах горела все та же мрачная усмешка. Затем он вновь заговорил, указав на Лайонела, который вскочил, объятый страхом и издавая какие-то нечленораздельные звуки. Гибкие смуглые руки, как клубок змей, обвились вокруг обессилевшего тела молодого человека, подняли его на воздух и повлекли вон из комнаты. Когда Лайонела уносили, его лицо на мгновение оказалось рядом с лицом брата, и глаза отступника, словно два кинжала, впились в побелевшие черты, являвшие собой подобие маски запечатленного ужаса. И тогда, по мусульманскому обычаю, сэр Оливер хладнокровно плюнул в это лицо.

— Прочь! — проревел он, и тут же в толпе корсаров, запрудивших холл, образовался проход; он поглотил Лайонела и скрыл его от тех, кто остался в комнате.

— Какое кровавое злодеяние вы замышляете? — в негодовании воскликнул сэр Джон.

Он поднялся с пола и угрюмо стоял со связанными за спиной руками, но не теряя чувства собственного достоинства.

— Вы убьете своего брата так же, как убили моего? — То были первые слова Розамунды, и, произнося их, она встала и выпрямилась.

Легкий румянец оживлял белизну ее щек. Она увидела, как дрогнули веки Оливера, увидела, как гнев сбежал с его лица и на какое-то мгновение на нем появилось спокойное, почти недоуменное выражение. Затем Оливер вновь помрачнел. Вопрос Розамунды пробудил в нем глухую ярость и заставил изменить намеченный план. После ее выпада он счел унизительным для себя приводить объяснения, уже готовые сорваться с его уст, объяснения, ради которых он оказался здесь.

— Кажется, вы любите это… ничтожество, этого мерзавца, который был моим братом? — усмехнувшись, сказал сэр Оливер. — Интересно, будете ли вы так же любить своего жениха, когда получше узнаете его. Хотя, клянусь, меня уже ничто не удивит в женщине и ее любви. Да, очень хотелось бы посмотреть. — Он рассмеялся. — Пожалуй, я не откажу себе в этом удовольствии и не разлучу вас. По крайней мере — на время.

Он почти вплотную подошел к Розамунде.

— Следуйте за мной, сударыня, — приказал он, протягивая ей руку.

Похоже, что именно последнее заявление сэра Оливера и подвигло сэра Генри на действия, заведомо обреченные на неудачу.

«При этих словах, — пишет он, — я бросился между ними, чтобы прикрыть ее собой. «Собака! — вскричал я. — Собака, страданиями искупишь ты свои отвратительные деяния!» — «Страданиями? — передразнил меня сэр Оливер и расхохотался. — Я уже достаточно страдал. Потому-то я и вернулся сюда». — «Тебя ждут еще большие страдания, о ты, исчадие ада! — предупредил я его. — За свои преступления ты понесешь заслуженную кару. Это говорю тебе я, и Бог мне свидетель». — «От кого же, да будет позволено спросить?» — «От меня!» — крикнул я, ибо к тому времени уже пребывал в состоянии неподдельного гнева. «От тебя? — усмехнулся он. — Так это ты собираешься поохотиться на Морского Ястреба? Ты, жирная куропатка? Прочь с дороги! Не мешай мне!»».

Согласно дальнейшему повествованию лорда Генри, сэр Оливер что-то произнес по-арабски, и мавры, схватив нашего хрониста, привязали его к стулу.

После пяти долгих лет сэр Оливер вновь стоял перед Розамундой, понимая, что не было за все это время мгновения, когда бы он не верил в их встречу.

— Идемте же, сударыня, — твердо повторил он.

Взгляд ее голубых глаз на мгновение с ненавистью и отвращением остановился на нем, и вдруг с быстротой молнии она схватила со стола нож и замахнулась на сэра Оливера. Но его рука впилась в ее запястье, и нож выпал, не достигнув цели.

Тело Розамунды сотрясли рыдания, давая выход ее ужасу перед едва не содеянным и перед человеком, остановившим ее руку. Ужас был столь велик, что силы Розамунды наконец иссякли и она без чувств упала на грудь сэра Оливера.

Инстинктивно он принял молодую женщину в свои объятия, вспоминая тот вечер, когда пять лет назад она так же лежала на его груди — там, над рекой, под серой стеной Годолфин-Корта. Какой пророк мог бы предсказать ему тогда, что в следующий раз он будет держать ее в объятиях при таких обстоятельствах? Все происходящее было слишком дико и невероятно, слишком напоминало фантастические видения больной души. Но то была действительность, и он вновь прижал Розамунду к своей груди.

Сэр Оливер опустил руки на талию Розамунды и, словно мешок с зерном, перекинул ее на мощное плечо. Дело в Арвенаке было закончено. Он совершил большее, нежели входило в его намерения, и вместе с тем далеко не все.

— Назад! — крикнул он корсарам, и те устремились из замка так же быстро и бесшумно, как проникли в него.

Людской поток отхлынул из холла, прокатился через двор, вылился за ворота и, растекаясь по вершине холма, устремился вниз по склону к берегу, где стояли шлюпки. Сакр-аль-Бар бежал так легко и быстро, словно у него через плечо был перекинут плащ, а не потерявшая сознание женщина. Впереди бежало с полдюжины мавров, неся на плечах связанного Лайонела с кляпом во рту.

Только раз остановился сэр Оливер, спускаясь с высот Арвенака. Он задержался, чтобы бросить взгляд на лес, раскинувшийся за поблескивающей полосой темной воды и скрывающий от него Пенарроу. Как мы знаем, в планы сэра Оливера входило наведаться в жилище своих предков. Когда необходимость в этом визите отпала, он почувствовал острое разочарование и до боли сильное желание вновь увидеть родной дом. Появление двух офицеров Сакр-аль-Бара — Османи и Али, которые негромко переговаривались между собой, прервало ход его мыслей и направило их в совершенно другое русло. Поравнявшись с ним, Османи дотронулся до его руки и показал вниз на мерцающие огни Смитика и Пеникумвика.

— Господин! — крикнул он. — Там есть юноши и девушки, за которых можно спросить хорошую цену на Сак-аль-Абиде.

— Разумеется, — отвечал Сакр-аль-Бар, не обращая внимания на своего собеседника; во всем мире в эту минуту для него существовал только Пенарроу и страстное желание увидеть его.

— В таком случае, господин, прикажи мне взять пятьдесят правоверных и захватить их. Это будет совсем несложно, ведь они не подозревают о нашем присутствии.

Сакр-аль-Бар очнулся от мечтаний:

— Ты глупец, Османи, истинный отец всех глупцов. Иначе тебе хватило бы времени понять, что те, кто когда-то были моими соплеменниками, на чьей земле я вырос, — священны для меня. Ни одного раба, кроме тех, кого мы уже захватили, не будет на нашем корабле. А теперь, во имя Аллаха, ступай.

Но Османи не унимался:

— Разве из-за двух пленников стоило затевать опасное путешествие по чужим морям в дальнюю языческую страну? Разве такой набег достоин Сакр-аль-Бара?

— Оставь судить об этом самому Сакр-аль-Бару, — последовал резкий ответ.

— Но, господин, подумай: не ты один волен судить. Как встретит тебя наш паша, славный Асад ад-Дин, когда ты вернешься с такой жалкой добычей? О чем он спросит тебя и как сумеешь ты объяснить, что ради столь малой поживы подвергал опасности жизни этих правоверных?

— Он спросит меня, о чем ему будет угодно, я же отвечу то, что мне будет угодно и что подскажет мне Аллах. Ступай, говорю я!

Они двинулись дальше. Едва ли в эти минуты Сакр-аль-Бар ощущал что-нибудь, кроме тепла тела, лежащего у него на плече, едва ли в смятении своем мог определить, какие чувства распаляет оно в нем — любовь или ненависть.

Сакр-аль-Бар со своими людьми добрался до берега и переправился на корабль, о присутствии которого в заливе никто из местных жителей так и не заподозрил. Дул свежий бриз, и они тотчас же снялись с якоря. К восходу солнца место их недолгой стоянки в прибрежных водах было столь же пустынно, как и на закате; куда ушло их судно, осталось такой же тайной, как и то, откуда оно появилось. Казалось, будто они сошли на корнуоллский берег с ночных небес, и если бы не след, оставшийся от их мимолетного бесшумного явления, — исчезновение Розамунды Годолфин и Лайонела Тресиллиана — все это можно было бы счесть за сновидение тех, кому довелось быть свидетелем набега на Арвенак.

На борту каракки Сакр-аль-Бар отвел Розамунде каюту на корме, предусмотрительно заперев дверь, выходившую на палубу. Лайонела он приказал бросить в трюм, где тот, лежа во тьме, мог предаваться размышлениям о постигшем его возмездии, пока брат не решит его дальнейшую судьбу.

Сам Сакр-аль-Бар провел ночь под звездным небом. Какие только мысли не занимали его, и среди них та, которую зародили в нем слова Османи. Она играет определенную роль в нашем рассказе, хотя сам отступник, вероятно, и не придавал ей большого значения. Действительно, как встретит его Асад, если после долгого плавания, подвергавшего немалому риску жизнь двухсот правоверных, он привезет в Алжир только двоих пленников, которых к тому же собирается оставить себе? Какую выгоду извлекут из таких результатов плавания его враги в Алжире и жена Асада, сицилийка, чья лютая ненависть к Сакр-аль-Бару расцветала на плодоносной почве ревности?

Возможно, эти мысли и толкнули его в холодном свете едва забрезжившего дня на смелое и отчаянное предприятие, которое Судьба послала ему в виде голландского судна с высокими стройными мачтами, возвращавшегося домой. Он начал преследовать «голландца», хотя отлично понимал, что собирается завязать сражение, для которого его корсары недостаточно опытны и в которое наверняка остереглись бы вступать под началом любого другого предводителя. Но звезда Сакр-аль-Бара была звездой, ведущей к победе, и их вера в него — копье Аллаха — возобладала над сомнениями, порожденными тем, что они находятся на чужом судне в непривычно бурном чужом море.

Сражение Сакр-аль-Бара с голландским судном во всех подробностях описано милордом Генри на основании отчета, представленного ему Джаспером Ли. Однако оно почти ничем не отличается от прочих морских сражений, и в нашу задачу не входит утомлять внимание читателей его пересказом. Достаточно будет сказать, что сражение было упорным и яростным; что повлекло за собой большие потери с обеих сторон; что пушки почти не играли в нем роли, поскольку Сакр-аль-Бар, зная боевые качества своих людей, поспешил подойти к противнику и взять его на абордаж. Разумеется, он одержал победу, и в ней, как всегда, решающее значение имели его авторитет и несокрушимая сила личного примера. Облаченный в кольчугу, размахивая огромной саблей, он первым прыгнул на палубу «голландца», и его люди устремились за ним, выкрикивая имя Сакр-аль-Бара на одном дыхании с именем Аллаха.

В каждом сражении его охватывала такая ярость, что она мгновенно передавалась его сподвижникам и воодушевляла их. Так было и теперь, и проницательные голландцы быстро поняли, что орда язычников — всего лишь тело, а великан-предводитель — его душа и мозг. Окружив Сакр-аль-Бара, голландцы свирепо набросились на него с намерением во что бы то ни стало сразить предводителя корсаров. Инстинкт подсказывал им, что если он падет, то победа — и победа легкая — будет за ними. После непродолжительной схватки они преуспели в своем намерении. Голландская пика пробила кольчугу Сакр-аль-Бара и нанесла ему рану, на которую в пылу битвы он не обратил внимания; голландская рапира вонзилась в грудь корсару в том месте, где была разорвана кольчуга, и он, обливаясь кровью, рухнул на палубу. И все же он поднялся на ноги, понимая не хуже голландцев, что все будет потеряно, если он отступит. Вооруженный коротким топором, попавшимся ему под руку во время падения, он прорубил себе путь к фальшборту и прислонился спиной к поручням. Так стоял он с мертвенно-бледным лицом, залитый кровью, и хриплым голосом подбадривал своих людей до тех пор, пока противник не отступил, оставив победу в руках корсаров. К счастью, схватка длилась недолго. И тогда, словно только сила воли и поддерживала его, Сакр-аль-Бар свалился на груду мертвых и раненых, лежащих на палубе.

Убитые горем корсары перенесли своего предводителя на каракку. Если Сакр-аль-Бару суждено умереть, победа потеряет для них всякий смысл. Его уложили на ложе, приготовленное в центре главной палубы, где качка наименее чувствительна. Подоспевший лекарь-мавр осмотрел его и объявил, что ранение опасно, но не настолько, чтобы закрыть врата надежде.

Корсары восприняли приговор лекаря как достаточную гарантию и успокоились, рассудив, что божественный садовник не может так рано сорвать в саду Аллаха столь ароматный плод. Всевышний должен пощадить Сакр-аль-Бара для его будущих подвигов во славу ислама.

И все же не раньше, чем судно вошло в Гибралтарский пролив, спал у больного жар, и, придя наконец в сознание, он смог услышать об окончательном исходе рискованного сражения, в которое он увлек вверенных ему сынов ислама.

Как сообщил Османи, Али с несколькими мусульманами вел «голландца» в кильватере каракки, а у штурвала их судна по-прежнему стоял назарейский пес[626] — Джаспер Ли. Османи рассказал и о захваченной добыче: кроме загнанной в трюм сотни крепких мужчин для продажи на Сак-аль-Абиде, победителям достался груз, состоявший из золота, серебра, жемчуга, янтаря, пряностей, а также ярких шелковых тканей, богаче которых не попадалось и корсарам былых времен. Услышав обо всем этом, Сакр-аль-Бар почувствовал, что кровь его была пролита недаром.

Ему бы только благополучно добраться до Алжира с обоими кораблями, захваченными во имя Аллаха, — один из них — большое купеческое судно, настоящая плавучая сокровищница, — а там уж не придется опасаться ни врагов, ни хитроумных козней, что наверняка плетет в его отсутствие сицилийка.

Выслушав отчет Османи, Сакр-аль-Бар спросил у него о двух пленниках-англичанах. Тот ответил, что неусыпно наблюдает за ними и строго выполняет распоряжения, которые господин сам отдал относительно них, когда пленников только доставили на корабль.

Сакр-аль-Бар остался доволен и забылся спокойным, целительным сном. А тем временем его сподвижники, собравшись на палубе, возносили благодарственную молитву Аллаху — всемилостивому и милосердному, всемудрому и всезнающему, Царю в день суда.

Глава 13

ЛЕВ ВЕРЫ

Асад ад-Дин, Лев Веры, паша Алжира, наслаждаясь вечерней прохладой, гулял в саду Касбы, раскинувшемся над городом. Рядом с ним, неслышно ступая, шла Фензиле, первая жена его гарема, которую двадцать лет назад он своими руками унес из маленькой бедной деревушки над Мессинским проливом, разграбленной его корсарами.

В те далекие дни она была гибкой шестнадцатилетней девушкой, единственной дочерью простых крестьян, без слез и жалоб принявшей объятия темнолицего похитителя. Она и теперь, в тридцать шесть лет, все еще была прекрасна, даже красивее, чем тогда, когда зажгла страсть Асад-рейса — в ту пору одного из военачальников знаменитого Али-паши. Ее тяжелые косы отливали бронзой, нежная, почти прозрачная кожа светилась жемчугом, в больших золотисто-карих глазах горел мрачный огонь, полные губы дышали чувственностью. В Европе высокую фигуру Фензиле сочли бы совершенной, из чего можно заключить, что на восточный вкус она была излишне стройна. Супруга паши шла рядом со своим повелителем, обмахиваясь веером из страусовых перьев, и каждое движение ее было исполнено томной, сладострастной грации. Чадра не скрывала ее лица: появляться с открытым лицом чаще, чем допускалось приличиями, было самой предосудительной привычкой Фензиле, но и самой безобидной из тех, что она сохранила, несмотря на обращение в магометанство — необходимый шаг, без которого Асад, в благочестии доходивший до фанатизма, никогда бы не ввел ее в свой гарем. Эта женщина не согласилась удовольствоваться положением игрушки, развлекающей мужа в часы досуга. Исподволь проникнув во все дела Асада, потребовав и добившись его доверия, Фензиле постепенно приобрела на него такое же влияние, как жена какого-нибудь европейского принца на своего царственного супруга. В годы, когда Асад пребывал под властью ее цветущей красоты, он достаточно благосклонно принимал подобное положение, потом, когда почувствовал, что не прочь положить этому конец, было слишком поздно. Фензиле крепко держала вожжи, и положение Асада едва ли отличалось от положения многих европейских мужей — что оскорбительно и неестественно для паши из дома пророка. Но такие отношения таили опасность и для Фензиле: в любую минуту ее повелитель мог счесть свою ношу слишком тяжелой и без особого труда скинуть ее. Не следует думать, будто она была так глупа, что не понимала этого, — напротив, она прекрасно сознавала всю сложность своей роли. Однако ее сицилийский характер отличался смелостью, граничащей с безрассудством; и то самое бесстрашие, что позволило ей приобрести беспримерную для мусульманской женщины власть, побуждало Фензиле во что бы то ни стало удержать ее.

Вот и сейчас, прохаживаясь по саду под розовыми и белыми лепестками абрикосовых деревьев, пламенеющими цветами граната, по апельсиновым рощам с золотистыми плодами, поблескивающими среди темно-изумрудной листвы, Фензиле с неизменным бесстрашием предавалась своему обычному занятию — отравляла душу паши недоверием к Сакр-аль-Бару. Движимая безграничной материнской любовью, она отважно шла на риск, ибо прекрасно знала, как дорог супругу корсар. Но именно привязанность Асада к своему кайе разжигала ее ненависть к Сакр-аль-Бару, поскольку он заслонил в сердце паши их собственного сына и наследника и ходили упорные слухи, что чужеземцу уготовано высокое предназначение наследовать Асаду ад-Дину.

— А я говорю: он обманывает тебя, о источник моей жизни.

— Я слышу, — хмуро ответил Асад, — и будь твой собственный слух более остер, о женщина, ты бы услышала мой ответ: твои слова — ничто в сравнении с его делами. Слова — всего лишь маска для сокрытия наших мыслей, дела же всегда служат их истинным выражением. Запомни это, о Фензиле.

— Разве я не храню в душе каждое твое слово, о фонтан мудрости? — возразила она, по своему обыкновению оставив пашу в сомнении относительно того, льстит она или насмехается. — Именно по делам и судить бы о нем, а вовсе не по моим жалким словам и менее всего — по его собственным.

— В таком случае, клянусь головой Аллаха, пусть и говорят его дела, а ты замолчи.

Резкий тон паши и неудовольствие, проявившееся на его высокомерном лице, заставили Фензиле на какое-то время смолкнуть. Асад повернул обратно.

— Пойдем, близится час молитвы, — сказал он и направился к желтым стенам Касбы, беспорядочно громоздящимся над благоуханной зеленью сада.

Паша был высокий сухопарый старик, под бременем лет плечи его слегка сутулились, но суровое лицо сохраняло прежнее властное выражение, а темные глаза горели юношеским огнем. Одной рукой, украшенной драгоценными перстнями, он задумчиво оглаживал длинную седую бороду, другой опирался на мягкую руку Фензиле — скорее по привычке, поскольку все еще был полон сил.

Высоко в голубом поднебесье неожиданно залился песней жаворонок, в глубине сада заворковали горлицы, словно благодаря природу за то, что невыносимый дневной зной спал. Солнце быстро клонилось к границе мира, тени росли.

Вновь раздался голос Фензиле. Он журчал еще музыкальнее, хотя его медоточивые интонации и облекались в слова, исполненные ненависти и яда:

— Ты гневаешься на меня, о дорогой мой повелитель. Горе мне, если я не могу подать тебе совет, который ради твоей же славы подсказывает мне сердце, без того, чтобы не заслужить твоей холодности.

— Не возводи хулу на того, кого я люблю, — коротко ответил паша. — Я уже не раз говорил тебе об этом.

Фензиле плотнее прильнула к нему, и голос ее зазвучал, как нежное воркование влюбленной горлицы.

— А разве я не люблю тебя, о господин моей души? Во всем мире найдется ли сердце более преданное тебе, чем мое? Или твоя жизнь — не моя жизнь? Чему же я посвящаю свои дни, как не тому, чтобы сделать счастье твое еще более полным? Неужели ты хмуришься на меня только за то, что я страшусь, как бы ты не пострадал через этого чужестранца?

— Страшишься? — переспросил Асад и язвительно рассмеялся. — Но чем же мне опасен Сакр-аль-Бар?

— Тем, чем для всякого правоверного опасен человек, чуждый вере пророка, человек, который ради своей выгоды глумится над истинной верой.

Паша остановился и гневно взглянул на Фензиле:

— Да отсохнет твой язык, о матерь лжи!

— Я не более чем прах у ног твоих, о мой сладчайший повелитель, но я не заслуживаю имени, каким наградил меня твой необдуманный гнев.

— Необдуманный? — повторил Асад. — О нет! Ты заслужила его хулой на того, кто пребывает под защитой пророка, кто есть истинное копье ислама, направленное в грудь неверных, кто занес бич Аллаха над франкскими псами![627] Ни слова больше! Иначе я прикажу тебе представить доказательства, и если ты не сможешь добыть их, то поплатишься за свою ложь.

— Мне ли бояться? — отважно возразила Фензиле. — Говорю тебе, о отец Марзака, я с радостью пойду на это! Так слушай же меня. Ты судишь по делам, а не по словам. Так скажи мне, достойно ли истинного правоверного тратить деньги на неверных рабов и выкупать их только затем, чтобы вернуть на свободу?

Асад молча пошел дальше. Это прежнее обыкновение Сакр-аль-Бара забыть было нелегко. В свое время оно весьма беспокоило Асада, и он не раз приступал к своему кайе, желая выслушать объяснения и неизменно получая от него тот самый ответ, который сейчас повторил Фензиле:

— За каждого освобожденного им раба Сакр-аль-Бар привозил целую дюжину.

— А что еще ему оставалось? Он просто обманывает истинных мусульман. Освобождение рабов доказывает, что помыслы его обращены к стране неверных, откуда он явился. Разве подобной тоске место в сердце входящего в бессмертный дом пророка? Разве я когда-нибудь томилась тоской по сицилийскому берегу? Или хоть раз вымаливала у тебя жизнь хоть одного неверного сицилийца? Такие поступки говорят о помыслах, которых не может быть у того, кто вырвал нечестие из своего сердца. А его путешествие за море, где он рискует судном, захваченным у злейшего врага ислама! Рискует, не имея на то никакого права, — ведь корабль не его, а твой, раз он захватил его от твоего имени. Вместе с кораблем он подвергает опасности жизнь двухсот правоверных. Ради чего? Возможно, ради того, чтобы еще раз взглянуть на не осиянную славой пророка землю, в которой он родился. Вспомни, что говорил тебе Бискайн. А что, если его судно затонет?

— Тогда, по крайней мере, ты будешь довольна, о источник злобы! — прорычал Асад.

— Называй меня, как тебе угодно, о солнце моей жизни. Разве я не затем и принадлежу тебе, чтобы ты мог поступать со мной, как тебе заблагорассудится? Сыпь соль на рану моего сердца, тобой же нанесенную. От тебя я все снесу безропотно. Но внемли мне, внемли моим мольбам и, коль ты не придаешь значения словам, задумайся над поступками Оливер-рейса, которые ты все еще медлишь оценить по достоинству. Любовь не позволяет мне молчать, хотя за мое безрассудство ты можешь приказать высечь и даже убить меня.

— Женщина, твой язык подобен колоколу, в который звонит сам дьявол. Что еще вменяешь ты в вину Сакр-аль-Бару?

— Больше ничего, коль тебе угодно издеваться над преданной рабой и отвращать от нее свет своей любви.

— Хвала Аллаху! — заключил паша. — Идем же, наступил час молитвы.

Однако он слишком рано вознес хвалу Аллаху. Чисто по-женски, протрубив отбой, Фензиле только готовилась к атаке.

— У тебя есть сын, о отец Марзака.

— Есть, о мать Марзака.

— Сын человека — часть души его. Но права Марзака захватил чужестранец; вчерашний назареянин занял рядом с тобой место, что по праву принадлежит Марзаку.

— А Марзак мог занять его? — спросил паша. — Разве безбородый юнец может повести за собой людей, как Сакр-аль-Бар? Или обнажить саблю против врагов ислама? Или вознести над всей землей славу святого закона пророка, как вознес ее Сакр-аль-Бар?

— Если Сакр-аль-Бар и добился всего этого, то только благодаря твоим милостям, о господин мой. Как ни молод Марзак, и он мог бы многое совершить. Сакр-аль-Бар — всего лишь то, чем ты его сделал. Ни больше ни меньше.

— Ты ошибаешься, о мать заблуждения. Сакр-аль-Бар стал тем, что он есть, по милости Аллаха. И он станет тем, чем пожелает сделать его Аллах. Или ты не знаешь, что Аллах повязывает на шею каждого человека письмена с предначертаниями его судьбы?

В эту минуту темно-сапфировое небо окрасилось золотом, что предвещало заход солнца и положило конец препирательствам, в которых терпение одной стороны нисколько не уступало отваге другой. Паша поспешил в сторону дворца.

Золотое сияние потухло столь же быстро, как появилось, и ночь, подобно черному пологу, опустилась на землю.

В багряном полумраке аркады дворца светились бледным жемчужным сиянием. Темные фигуры невольников слегка шелохнулись, когда Асад в сопровождении Фензиле вошел во двор. Теперь лицо ее скрывал тончайший голубой шелк. Быстро взглянув в дальний конец двора, Фензиле исчезла в одной из арок в ту самую минуту, когда тишину, повисшую над городом, нарушил далекий заунывный голос муэдзина.

Один невольник разостлал ковер, другой принес большую серебряную чашу, третий налил в нее воды. Омывшись, паша обратил лицо к Мекке и вознес хвалу Аллаху, единому, всеблагому и всемилостивому. А тем временем над городом, перелетая с минарета на минарет, разлетался призыв муэдзинов.

Когда Асад вставал, закончив молитву, снаружи послышались шум шагов и громкие крики. Турецкие янычары из охраны паши, едва различимые в своих черных развевающихся одеждах, двинулись к воротам.

В темном сводчатом проходе блеснул свет маленьких глиняных ламп, наполненных бараньим жиром. Желая узнать, кто прибыл, Асад задержался у подножия беломраморной лестницы, а тем временем из всех дверей во двор устремились потоки факелов, заливая его светом, отражавшимся в мраморе стен и лестницы.

К паше приблизилась дюжина нубийских копейщиков. Они выстроились в ряд, и в ярком свете факелов вперед шагнул облаченный в богатые одежды визирь паши Тсамани. За ним следовал еще один человек, кольчуга которого при каждом шаге слегка позвякивала и вспыхивала огнями.

— Мир и благословение пророка да пребудут с тобой, о могущественный Асад! — приветствовал пашу визирь.

— Мир тебе, Тсамани, — прозвучало в ответ. — Какие вести ты принес нам?

— Вести о великих и славных свершениях, о прославленный. Сакр-аль-Бар вернулся!

— Хвала Аллаху! — воскликнул паша, воздев руки к небу, и голос его заметно дрогнул.

При этих словах за его спиной послышались легкие шаги и в дверях показалась тень. С верхней ступени лестницы, склонившись в глубоком поклоне, Асада приветствовал стройный юноша в тюрбане и златотканом кафтане. Юноша выпрямился, и факелы осветили его по-женски красивое безбородое лицо.

Асад хитро улыбнулся в седую бороду: он догадался, что юношу послала его недремлющая мать, чтобы узнать, кто и с чем прибыл во дворец.

— Ты слышал, Марзак? — спросил паша. — Сакр-аль-Бар вернулся.

— Надеюсь, с победой? — лицемерно спросил юноша.

— С неслыханной победой, — ответил Тсамани. — На закате он вошел в гавань на двух могучих франкских кораблях. И это лишь малая часть его добычи.

— Аллах велик! — радостно встретил паша слова, послужившие достойным ответом Фензиле. — Но почему он не сам принес эти вести?

— Обязанности капитана удерживают его на борту, господин, — ответил визирь. — Но он послал своего кайю Османи, чтобы он обо всем рассказал тебе.

— Трижды привет тебе, Османи.

Паша хлопнул в ладоши, и рабы тут же положили на ступени лестницы подушки. Асад сел и жестом приказал Марзаку сесть рядом.

— Теперь рассказывай свою историю.

И Османи, выступив вперед, рассказал о том, как на корабле, захваченном Сакр-аль-Баром, они совершили плавание в далекую Англию через моря, по которым еще не плавал ни один корсар; как на обратном пути вступили в сражение с голландским судном, превосходившим их вооружением и численностью команды; как Сакр-аль-Бар с помощью Аллаха, своего защитника, все-таки одержал победу; как получил он рану, что свела бы в могилу любого, только не того, кто чудесным образом уцелел для вящей славы ислама; и наконец, как велика и богата добыча, которая на рассвете ляжет к ногам Асада, с тем чтобы тот по справедливости разделил ее.

Глава 14

НОВООБРАЩЕННЫЙ

Рассказ Османи, который Марзак не замедлил передать матери, подействовал на ревнивую душу итальянки как соль на рану. Сакр-аль-Бар вернулся, несмотря на ее горячие молитвы богу ее предков и ее новому богу. Но еще горше была весть о его триумфе и привезенной им богатой добыче, что вновь возвысит его во мнении Асада и в глазах народа. От потрясения Фензиле на какое-то время лишилась дара речи и не могла даже обрушить проклятья на голову ненавистного отступника.

Однако вскоре она оправилась и обратилась мыслями к одной подробности в рассказе Османи, которой сперва не придала значения.

«Странно, что он предпринял плаванье в далекую Англию единственно для того, чтобы захватить двух пленников, не совершил, как подобает настоящему корсару, набег и не заполнил трюмы рабами. Очень странно».

Мать и сын были одни за зелеными решетками, сквозь которые в комнату лились ароматы сада и трели влюбленного в розу соловья. Фензиле полулежала на диване, застланном турецкими коврами; одна из вышитых золотом туфель спала со ступни, слегка подкрашенной хной. Подперев голову прекрасными руками, супруга паши сосредоточенно разглядывала разноцветную лампу, свисавшую с резного потолка.

Марзак расхаживал взад-вперед по комнате, и лишь мягкое шуршание его туфель нарушало тишину.

— Ну так что? — нетерпеливо спросила Фензиле, прервав наконец молчание. — Тебе это не кажется странным?

— Ты права, о мать моя, это действительно странно, — резко остановившись перед ней, ответил юноша.

— А что ты думаешь о причине подобной странности?

— О причине? — повторил Марзак, но его красивое лицо, удивительно похожее на лицо матери, сохранило бессмысленное, отсутствующее выражение.

— Да, о причине! — воскликнула Фензиле. — Неужели ты только и можешь, что таращить глаза? Или я — мать глупца? Ты так и собираешься тратить свои дни впустую, тупо улыбаясь и глазея по сторонам, в то время как безродный франк будет втаптывать тебя в грязь, пользуясь тобой как ступенькой для достижения власти, которая должна принадлежать тебе? Если так, Марзак, то уж лучше бы тебе было задохнуться у меня в чреве!

Марзак отпрянул от матери, охваченной порывом истинно итальянской ярости. В нем проснулась обида: он чувствовал, что в таких словах, произнесенных женщиной, будь она двадцать раз его матерью, есть нечто оскорбительное для его мужского достоинства.

— А что я могу сделать? — крикнул он.

— И ты еще спрашиваешь! На то ты и мужчина, чтобы думать и действовать! Говорю тебе: эта помесь христианина и еврея изничтожит тебя. Он ненасытен, как саранча, лукав, как змей, свиреп, как пантера. О Аллах! Зачем только родила я сына! Пусть бы люди называли меня матерью ветра! Это лучше, чем родить на свет мужчину, который не умеет быть мужчиной!

— Научи меня, — воскликнул Марзак, — наставь, скажи, что делать, и увидишь — я не обману твоих ожиданий! А до тех пор избавь меня от оскорблений. Иначе я больше не приду к тебе.

Услышав угрозу Марзака, непостижимая женщина вскочила со своего мягкого ложа. Она бросилась к сыну и, обняв его шею руками, прижалась щекой к его щеке. Двадцать лет, проведенные в гареме паши, не убили в ней дочери Европы: она осталась страстной сицилийкой, в материнской любви неистовой, как тигрица.

— О мое дитя, мой дорогой мальчик, — почти прорыдала Фензиле, — ведь только страх за тебя делает меня жестокой. Я сержусь, потому что вижу, как другой стремится занять рядом с твоим отцом место, которое должно принадлежать тебе. Ах! Но мы победим, мы добьемся своего, мой сладчайший сын. Я найду способ вернуть это чужеземное отребье в навозную кучу, откуда он выполз. Верь мне, о Марзак! Но тише… Сюда идет твой отец. Уйди, оставь меня наедине с ним.

Удалив Марзака, Фензиле проявила свою всегдашнюю предусмотрительность; она знала, что без свидетелей Асад легче поддается ее убеждениям, тогда как при других гордость заставляет его обрывать ее на полуслове. Марзак скрылся за резной ширмой сандалового дерева, закрывавшей один из входов в комнату, в ту минуту, когда фигура Асада показалась в другом.

Паша шел, улыбаясь и поглаживая длинную бороду тонкими смуглыми пальцами; джуба волочилась за ним по полу.

— Без сомнения, ты уже обо всем слышала, о Фензиле, — произнес он. — Довольна ли ты ответом?

Фензиле снова опустилась на подушки и лениво разглядывала себя в стальное зеркальце, оправленное в серебро.

— Ответом? — вяло повторила она, и в голосе ее прозвучали нескрываемое презрение и легкая насмешка. — Вполне довольна. Сакр-аль-Бар рискует жизнью двухсот сыновей ислама и кораблем, принадлежащим государству, ради путешествия в Англию, не имея иной цели, кроме захвата двух пленников. Только двух, тогда как, будь его намерения искренними, их было бы две сотни.

— Ба! И это все, что ты слышала? — спросил паша, в свою очередь передразнивая Фензиле.

— Все остальное не имеет значения, — ответила она, продолжая смотреться в зеркало. — Я слышала, но это не столь существенно, что на обратном пути, случайно встретив франкский корабль, на котором так же случайно оказался богатый груз, Сакр-аль-Бар захватил его от твоего имени.

— Случайно, говоришь ты?

— А разве нет? — Она опустила зеркало, и ее дерзкий, вызывающий взгляд бесстрашно встретился со взглядом паши. — Или ты скажешь, что такая встреча с самого начала входила в его расчеты?

Паша нахмурился и задумчиво опустил голову. Увидев, что перевес на ее стороне, Фензиле поспешила воспользоваться им:

— По счастливой случайности ветер пригнал «голландца» под нос к Сакр-аль-Бару, по еще более счастливой случайности на его борту оказался богатый груз, благодаря чему твой любимец сумел настолько ослепить тебя зрелищем золота и драгоценных каменьев, что ты не разглядел истинной цели его плавания.

— Истинной цели? — тупо переспросил паша. — Какова же была его истинная цель?

Фензиле улыбнулась, как бы давая понять, что здесь для нее нет никакой тайны; на самом же деле — чтобы скрыть свое полнейшее неведение и неспособность назвать причину, пусть даже отдаленно приближающуюся к истине.

— Ты спрашиваешь меня, о проницательный Асад? Разве твои глаза менее зорки, а ум менее остер, чем у меня? Разве то, что ясно мне, может оставаться сокрытым от тебя? Или твой Сакр-аль-Бар околдовал тебя чарами вавилонскими?

Паша крупными шагами подошел к Фензиле и жилистой старческой рукой грубо схватил ее за запястье:

— Его цель… о негодная! Открой свои грязные мысли! Говори!

Фензиле выпрямилась; щеки ее пылали, весь облик выражал непокорность.

— Я не стану говорить, — сказала она.

— Не станешь? Клянусь головой Аллаха! Как смеешь ты стоять предо мною и не повиноваться мне, твоему повелителю?! Я велю высечь тебя, Фензиле. Все эти годы я был слишком мягок с тобой, настолько мягок, что ты забыла про розги, которые ожидают непокорную жену. Так говори же, пока рубцы не покрыли твою плоть, хотя, если хочешь, можешь говорить и после этого.

— Не буду, — повторила Фензиле, — и пусть меня вздернут на дыбу, я все равно ни слова не произнесу больше про Сакр-аль-Бара. Разве стану я открывать правду лишь затем, чтобы меня пинали ногами, осмеивали и называли лгуньей и матерью лжи?

Затем, внезапно изменив манеру поведения и залившись слезами, она вскричала:

— О источник моей жизни! Как жесток и несправедлив ты ко мне!

Теперь она распростерлась ниц перед Асадом, обхватив руками его колени, и ее грациозная поза дышала покорностью и послушанием.

— Когда любовь к тебе побуждает меня говорить о том, что я вижу, единственной наградой мне служит твой гнев, снести который выше моих сил. Под его тяжестью я лишаюсь чувств.

Паша нетерпеливо оттолкнул ее.

— Сколь несносен язык женщины! — воскликнул он и вышел, зная по опыту, что, задержись он хоть ненадолго, на него обрушится нескончаемый поток слов.

Но яд, столь искусно поднесенный, начал свое медленное действие. Он проник в мозг паши и стал терзать его сомнениями. Ни одна, даже самая обоснованная, причина, выдвинутая Фензиле для объяснения странного поведения Сакр-аль-Бара, не могла бы так неотступно и навязчиво преследовать Асада, как намек на то, что таковая причина есть. Он будил в Асаде смутные, неясные чувства, отогнать которые было невозможно в силу их неуловимости и неопределенности. С нетерпением ожидал паша наступления утра и прихода самого Сакр-аль-Бара, но уже без того сердечного волнения, с каким отец ожидает прихода любимого сына.

Тем временем Сакр-аль-Бар прохаживался по юту каракки, наблюдая, как в городе, беспорядочно разбросанном по склону холма, постепенно гаснут огни. Взошла луна. Она залила город белым холодным сиянием, обрисовала резкие черные тени минаретов и слегка трепещущих финиковых пальм, разбросала по спокойным водам залива серебряные блики.

Рана Сакр-аль-Бара зажила, и он снова стал самим собой. Два дня назад впервые после сражения с «голландцем» вышел на палубу и с тех пор проводил на ней бо́льшую часть времени. Лишь один раз наведался он к своим пленникам. Едва поднявшись с койки, он направился на корму, где помещалась каюта Розамунды. Он увидел, что молодая женщина бледна и задумчива, но отнюдь не сломлена. Род Годолфинов отличался твердостью характера, и в хрупком теле Розамунды обитал поистине мужской дух. При его появлении она подняла глаза и слегка вздрогнула от удивления: сэр Оливер впервые пришел к ней с того дня, когда около четырех недель назад унес ее из Арвенака. Но она сразу же отвела взгляд и продолжала сидеть, опершись локтями о стол, подобно деревянному изваянию, как бы не замечая его присутствия. В ответ на его извинения Розамунда не проронила ни слова и не показала вида, что слышит их. Он стоял в недоумении, кусая губы, и в сердце его вскипал, возможно не совсем справедливый, гнев. Затем он повернулся и вышел. От Розамунды он пошел к брату и некоторое время молча рассматривал исхудавшее, заросшее щетиной, жалкое существо с блуждающими глазами, униженно съежившееся перед ним в сознании своей вины. Наконец Оливер вернулся на палубу, где, как я уже сказал, провел бо́льшую часть последних трех дней этого необычного плавания, в основном лежа на солнце и набираясь сил от его жгучих лучей.

Когда в тот вечер Сакр-аль-Бар прогуливался под луной, по трапу ползком прокралась какая-то тень и тихо обратилась к нему по-английски:

— Сэр Оливер!

Он вздрогнул, словно услышал голос призрака, неожиданно восставшего из могилы. Но окликнул его всего лишь Джаспер Ли.

— Подойдите ко мне! — приказал Сакр-аль-Бар и, когда шкипер поднялся на ют и остановился перед ним, продолжил: — Я уже говорил вам, что здесь нет сэра Оливера. Я — Оливер-рейс, или Сакр-аль-Бар, один из верных дома пророка. А теперь говорите, что вам нужно.

— Я честно и добросовестно служил вам, ведь так? — начал мастер Ли.

— Разве кто-нибудь это отрицает?

— Никто, но и особой благодарности я ни от кого не вижу. Когда вы слегли из-за своей раны, мне было раз плюнуть предать вас. Я мог бы привести ваши корабли в устье Тахо. Ей-богу, мог бы.

— Вас тут же искрошили бы на куски, — заметил Сакр-аль-Бар.

— Я мог бы держаться поближе к берегу и рискнуть попасть в плен, чтобы потом, на известном вам основании, потребовать освобождения.

— И снова оказаться на галерах его испанского величества. Но хватит! Я признаю, что вы достойно вели себя по отношению ко мне. Вы выполнили свои обязательства и можете не сомневаться, что я выполню свои.

— Но ваше обязательство сводилось к тому, что вы отправите меня домой.

— Так что же?

— Вся загвоздка в том, что я не знаю, где найти пристанище, не знаю, где вообще мой дом после всех этих лет. Если вы отошлете меня, я стану бездомным бродягой.

— Так как же мне поступить с вами?

— По правде говоря, христианами и христианством я сыт по горло, не меньше, чем вы к тому времени, когда мусульмане захватили галеру, где вы сидели на веслах. Человек я способный, сэр Оли… Сакр-аль-Бар. Лучшего шкипера, чем я, не было ни на одном корабле, когда-либо покинувшем английский порт. Я видел уйму морских сражений и отлично знаю это ремесло. Не найдете ли вы мне какого-нибудь дела здесь, у себя?

— Вы хотите стать отступником, как я?

— До сих пор я думал, что слово «отступник» можно понимать по-разному: все зависит от того, на чьей вы стороне. Я бы предпочел сказать, что хочу перейти в веру Магомета.

— Точнее, в веру пиратства, грабежа и морского разбоя, — уточнил Сакр-аль-Бар.

— Вот уж нет! Для этого мне не требуется никакого обращения. Вспомните, кем я был раньше, — откровенно признался шкипер Ли. — Я хочу всего-навсего плавать не под «Веселым Роджером», а под другим флагом.

— Вам придется отказаться от спиртного, — предупредил Сакр-аль-Бар.

— Мне будет чем вознаградить себя.

Сакр-аль-Бар задумался. Просьба шкипера отозвалась в его сердце. Он был не прочь иметь рядом с собой соотечественника, даже такого плута, как Джаспер Ли.

— Будь по-вашему, — наконец сказал он, — хоть вы и заслуживаете петли. Ну да ладно. Если вы перейдете в магометанство, я возьму вас на службу — для начала одним из моих лейтенантов. До тех пор, пока вы будете верны мне, Джаспер, все будет хорошо, но при первом же подозрении вам не избежать веревки и танца между палубой и ноком[628] реи по дороге в ад.

Взволнованный шкипер нагнулся, схватил руку Сакр-аль-Бара и поднес ее к губам.

— Согласен, — проговорил он. — Вы пощадили меня, хоть я и не заслужил вашего милосердия. Не сомневайтесь в моей верности. Моя жизнь принадлежит вам, и пусть она штука не особо ценная, делайте с ней что хотите.

Почти невольно Сакр-аль-Бар сжал руку старого мошенника, после чего Джаспер Ли шаркающей походкой пошел прочь и спустился по трапу на палубу. Впервые за свою гнусную жизнь шкипер был до глубины души тронут милосердием, которого он не заслужил, и, сознавая это, поклялся стать достойным его, пока не поздно.

Глава 15

МАРЗАК БЕН-АСАД

Чтобы переправить груз захваченного голландского судна с мола в Касбу, потребовалось более сорока верблюдов. Таких торжественных процессий еще не случалось видеть на узких улицах Алжира. Ее придумал Сакр-аль-Бар, знавший, как падка толпа на пышные зрелища. Она была достойна грозы морей, величайшего мусульманского победителя, который, не довольствуясь спокойными водами Средиземного моря, дерзнул выйти на океанский простор.

Возглавляли шествие сто корсаров, одетые в короткие кафтаны всевозможных цветов и опоясанные яркими шарфами, за которые был заткнут целый арсенал сабель и кинжалов. Многие корсары были в кольчугах и сверкающих островерхих касках, обмотанных тюрбанами. За ними уныло плелись сто закованных в цепи пленников с «голландца», подгоняемые бичами. Далее в строгом порядке следовал полк корсаров, а за ним — длинная вереница важных верблюдов. Храпя и медленно переставляя ноги, они покорно подчинялись крикам погонщиков — жителей Сахары. За верблюдами шел еще один отряд корсаров, и завершал шествие сам Сакр-аль-Бар на белом арабском скакуне.

В узких улочках, где белые и желтые дома обращали на прохожих глухие стены, кое-где прорезанные щелями, едва пропускающими свет и воздух, зрители опасливо толпились в дверях, потому что ноша верблюда, свешиваясь с их боков, занимала весь проход. Берег по обеим сторонам мола, площадь перед базаром и подступы к крепости Асада были запружены пестрой шумной толпой. В этой толпе величавые мавры в развевающихся одеждах стояли бок о бок с полуголыми неграми из Суса и Дра; сухощавые, выносливые арабы в безукоризненных белых джубах переговаривались с берберийскими горцами в черных верблюжьих накидках; левантийские турки подталкивали локтями одетых по-европейски евреев — беженцев из Испании, которых арабы терпели, памятуя про общие страдания и общее изгнание с земли предков.

Вся эта живописная толпа собралась под палящим африканским солнцем встретить Сакр-аль-Бара и приветствовала его таким громоподобным криком, что эхо долетало с мола до самой Касбы, возвещая о приближении триумфатора.

Около базара часть корсаров во главе с Османи погнала пленников в баньо, или банный двор, как его называет лорд Генри, тогда как верблюды продолжали медленно подниматься на холм. Через главные ворота Касбы караван неспешно вступил на обширный двор. Погонщики выстроили верблюдов по обеим его сторонам, и животные неуклюже опустились на колени. Затем во двор вошли две шеренги корсаров по двадцать человек каждая — почетный караул предводителя. Отвесив низкий поклон Асаду ад-Дину, корсары застыли по обе стороны прохода. Паша сидел на диване в тени навеса, рядом с ним стояли Тсамани и Марзак, за спиной — полдюжины янычар охраны, чьи черные одеяния служили эффектным фоном для зеленых с золотом одежд паши, богато украшенных драгоценными камнями. На белом тюрбане Асада сверкал изумрудный полумесяц.

Хмуро и задумчиво наблюдал паша все происходящее, пребывая во власти сомнений, посеянных в его душе коварными речами и еще более коварными недомолвками Фензиле. Но при появлении предводителя корсаров лицо паши прояснилось, глаза засверкали, и он поднялся с дивана, чтобы встретить его, как отец встречает сына, подвергавшего свою жизнь опасности во имя дорогого для них обоих дела.

У ворот Сакр-аль-Бар спешился. Гордо подняв голову, он с величайшим достоинством подошел к паше. За предводителем следовали Али и рыжебородый человек в тюрбане. В нем не без труда можно было узнать Джаспера Ли, явившегося во всем блеске своего нового обличья.

Сакр-аль-Бар простерся ниц:

— Да пребудут с тобой благословение Аллаха и мир его, о господин мой!

Асад, наклонившись и заключив победителя в объятия, приветствовал его словами, от которых Фензиле, наблюдавшая эту сцену из-за резной решетки, стиснула зубы.

— Хвала Аллаху и нашему властителю Магомету: ты вернулся в добром здравии, сын мой. Мое старое сердце возрадовалось при вести о твоих победах во славу Веры.

Перед пашой разложили богатства, захваченные на «голландце». Зрелище, представшее его глазам, намного превосходило все, что он ожидал увидеть.

Наконец добычу отправили в сокровищницу, и Тсамани получил приказ подсчитать ее стоимость и определить долю каждого участника похода, начиная с самого паши, представлявшего государство, и кончая последним корсаром из команды победоносных судов Веры. Одна двадцатая всей добычи причиталась Сакр-аль-Бару.

Двор опустел. На нем остались лишь паша с Марзаком и янычарами да Сакр-аль-Бар с Али и Джаспером. Тогда-то корсар и представил паше своего нового офицера как человека, на которого снизошла благодать Аллаха, замечательного воина и отличного морехода, предложившего свои способности и саму жизнь на службу исламу.

Марзак раздраженно перебил корсара и заявил, что в рядах воинства веры и без того слишком много назарейских собак и неразумно увеличивать их число, а со стороны Сакр-аль-Бара весьма самонадеянно брать на себя подобные решения.

Сакр-аль-Бар смерил юношу взглядом удивленным и презрительным.

— По-твоему, привлечь нового приверженца под знамя нашего владыки Магомета — значит проявить самонадеянность? — спросил он. — Поди почитай Книгу мудрости[629] и посмотри, что вменяется в долг каждому правоверному. И задумайся, о сын Асада: когда в скудоумии своем ты бросаешь камень презрения в тех, кого благословил Аллах, кого он вывел из тьмы, где они пребывали, на яркий свет веры, ты бросаешь камень и в меня, и в свою собственную мать. Более того, богохульствуя, ты оскорбляешь благословенное имя Аллаха, а значит — ступаешь на путь, ведущий в преисподнюю.

Посрамленный Марзак умолк, гневно закусив губу; Асад же кивнул и одобрительно улыбнулся.

— Велики твои познания в истинной вере, о Сакр-аль-Бар, — произнес он. — Ты не только отец доблести, но и отец мудрости.

Затем он обратился с приветствием к мастеру Ли и объявил о его вступлении в ряды правоверных под именем Джаспер-рейса.

Вскоре Асад отпустил Джаспера и Али и приказал янычарам встать на страже у ворот. Затем он хлопнул в ладоши и, велев явившимся на его зов невольникам принести стол с яствами, предложил Сакр-аль-Бару сесть рядом с ним на диван.

Принесли воду, и они совершили омовение. Невольники расставляли на столе тушеное мясо, яйца с оливками, пряности и фрукты.

Асад преломил хлеб, набожно произнес «Бесмилла»[630] и погрузил пальцы в глиняную миску, подавая пример Марзаку и Сакр-аль-Бару. За столом паша попросил корсара рассказать о своих приключениях.

Когда рассказ был закончен и паша еще раз похвалил Сакр-аль-Бара за доблесть, Марзак задал корсару вопрос:

— Ты предпринял опасное путешествие в ту далекую землю лишь затем, чтобы заполучить двух английских пленников?

— Это было лишь частью моего плана, — последовал спокойный ответ. — Я отправился в море во имя пророка, и привезенная мною добыча подтверждает это.

— Но ты ведь не знал, что голландский купец окажется на твоем пути, — возразил Марзак, в точности повторяя слова, подсказанные матерью.

— Не знал? — Сакр-аль-Бар улыбнулся с такой уверенностью в себе, что Асаду ни к чему было слушать продолжение, ловко отразившее подвох Марзака. — Разве я не верю в Аллаха, всемудрого и всеведущего?

— Прекрасный ответ, клянусь Кораном, — поддержал своего любимца Асад.

Радость паши была вполне искренней, поскольку ответ Сакр-аль-Бара отметал все измышления. Но Марзак не сдавался. Он хорошо помнил наставления коварной сицилийки.

— Тем не менее в этой истории мне не все ясно, — пробормотал Марзак с наигранным простодушием.

— Для Аллаха нет невозможного! — произнес Сакр-аль-Бар.

В его голосе звучала уверенность, словно он полагал, будто в мире нет ничего, что могло бы укрыться от проницательности Марзака.

Юноша признательно поклонился.

— Скажи мне, о могущественный Сакр-аль-Бар, — вкрадчиво проговорил он, — как случилось, что, добравшись до тех далеких берегов, ты удовольствовался всего двумя ничтожными пленниками, если со своими людьми и по милости Всевидящего мог взять в пятьдесят раз больше? — И Марзак наивно посмотрел на смуглое лицо корсара.

Асад задумчиво нахмурился — ему эта мысль уже приходила в голову.

Сакр-аль-Бар понял, что здесь не обойтись высокопарной фразой об истинной вере. Он не мог избежать объяснения, хоть и сознавал, что не сумеет предложить достаточно убедительного оправдания своим поступкам.

— Мы взяли этих пленников в первом же доме, и их захват прошел не совсем тихо. Кроме того, на берег мы высадились ночью, и я не хотел рисковать людьми, уводя их далеко от корабля ради нападения на деревню, жители которой могли подняться и отрезать нам путь к отступлению.

Марзак не без злорадства заметил, что на челе Асада по-прежнему лежит глубокая складка.

— Но ведь Османи, — сказал он, — уговаривал тебя напасть на спящую деревню, не подозревавшую о твоем присутствии, а ты отказался.

При этих словах сын Асада метнул на Сакр-аль-Бара быстрый взгляд, и тот понял, что против него затеяна интрига.

— Это так? — повелительно спросил Асад.

Сакр-аль-Бар не отвел взгляда, и в его светлых глазах зажегся вызов.

— А если и так, господин мой? — высокомерно спросил он.

— Я тебя спрашиваю.

— Я слышал, но, зная твою мудрость, не поверил своим ушам. Мало ли что мог сказать Османи? Разве я подчиняюсь Османи и он волен приказывать мне? Если так, то поставь его на мое место и передай ему ответственность за жизнь правоверных, которые сражаются рядом с ним!

Голос Сакр-аль-Бара дрожал от негодования.

— Ты слишком быстро поддаешься гневу, — упрекнул его Асад, по-прежнему хмурясь.

— А кто, клянусь головой Аллаха, может запретить мне это? Не думаешь ли ты, что я возглавил поход, из которого вернулся с добычей, какую не принесут набеги твоих корсаров и за целый год, только для того, чтобы безбородый юнец спрашивал меня, почему я не послушал Османи?!

В порыве мастерски разыгранного гнева Сакр-аль-Бар выпрямился во весь рост. Он понимал, что должен пустить в ход все свое красноречие и даже бахвальство и отмести подозрение витиеватыми фразами и широкими страстными жестами.

— Чего бы я достиг, выполняя волю Османи? Разве его указания помогли бы мне добыть более того, что я сегодня положил к твоим ногам? Его совет мог привести к беде. Разве вина за нее пала бы на Османи? Клянусь Аллахом, нет! Она пала бы на меня, и только на меня! А раз так, то и заслуга принадлежит мне. Я никому не позволю оспаривать ее, не имея на то более веских оснований, чем те, что я здесь услышал.

Да, то была дерзкая речь, но еще более дерзкими были тон Сакр-аль-Бара, его пылающий взор и презрительные жесты. Однако корсар, без сомнения, одержал верх над пашой, подтверждение чего не заставило себя долго ждать.

Асад опешил. Он перестал хмуриться, и на лице его появилось растерянное выражение.

— Ну-ну, Сакр-аль-Бар, что за тон? — воскликнул он.

Сакр-аль-Бар, как будто захлопнувший дверь для примирения, вновь открыл ее.

— Прости мне мою горячность, — покорно произнес он. — Тому виной преданность твоего раба, который служит тебе и вере, не щадя жизни. В последнем походе я получил тяжкую рану. Шрам от нее — немой свидетель моего рвения. А где твои шрамы, Марзак?

Марзак, не ожидавший такого вопроса, оторопел, и Сакр-аль-Бар презрительно усмехнулся.

— Сядь, — попросил корсара Асад. — Я был несправедлив к тебе.

— Ты — истинный фонтан и источник мудрости, о господин мой, и твои слова — подтверждение тому, — возразил Сакр-аль-Бар. Он снова сел, скрестив ноги. — Признаюсь тебе, что, оказавшись во время этого плавания вблизи берегов Англии, я решил высадиться и схватить одного негодяя, который несколько лет назад жестоко оскорбил меня. Я хотел расквитаться с ним. Но я сделал больше, нежели намеревался, и увел с собой не одного, а двух пленников. Эти пленники… — продолжал он, полагая, что теперешнее настроение паши как нельзя более благоприятствует тому, чтобы высказать свою просьбу. — Эти пленники не были отправлены в баньо с остальными невольниками. Они находятся на борту захваченной мною каракки.

— И почему же? — спросил Асад, на сей раз без всякой подозрительности.

— Потому, господин мой, что в награду за службу я хочу просить у тебя одной милости.

— Проси, сын мой.

— Позволь мне оставить этих пленников себе.

Асад слегка нахмурился. Он любил корсара и хотел ублажить его, но, помимо его воли, жгучий яд, влитый Фензиле в его душу, вновь напомнил о себе.

— Считай, что мое разрешение ты получил. Но не разрешение закона, ибо он гласит, что ни один корсар не возьмет из добычи даже самую малость ценой в аспер до того, как добычу поделят, — прозвучал суровый ответ.

— Закон? — удивился Сакр-аль-Бар. — Но закон — это ты, о благородный господин мой!

— Это не так, сын мой. Закон выше паши, и паша должен повиноваться ему, дабы быть достойным своего высокого положения. И закон распространяется на самого пашу, даже если он лично участвовал в набеге. Твоих пленников следует немедленно отправить в баньо к остальным невольникам и завтра утром продать на базаре. Проследи за этим, Сакр-аль-Бар.

Корсар непременно возобновил бы свои просьбы, не заметь он выжидательного взгляда Марзака, горящего нетерпением увидеть погибель противника. Он сдержался и с притворным равнодушием склонил голову:

— В таком случае назначь за них цену, и я сейчас же заплачу в казну.

Но Асад покачал головой.

— Не мне назначать им цену, а покупателям, — возразил он. — Я мог бы оценить их слишком высоко, что было бы несправедливо по отношению к тебе, или слишком низко, что было бы несправедливо по отношению к тем, кто пожелал бы купить их. Отправь пленников в баньо.

— Будет исполнено, — скрывая досаду, сказал Сакр-аль-Бар; он не осмеливался далее упорствовать в своих притязаниях.

Вскоре корсар отправился выполнять распоряжение паши. Однако он приказал поместить Розамунду и Лайонела отдельно от других пленников до начала утренних торгов, когда им поневоле придется занять место рядом с остальными.

После ухода Оливера Марзак остался с отцом во дворе крепости, и тотчас к ним присоединилась Фензиле — женщина, которая, как говорили многие правоверные, привезла в Алжир франкские повадки шайтана.

Глава 16

МАТЬ И СЫН

Рано утром, едва смолкло чтение шахады,[631] к паше явился Бискайн аль-Борак. Его галера, только что бросившая якорь в гавани, повстречала в море испанскую рыбачью лодку, в которой оказался молодой мориск,[632] направлявшийся в Алжир. Известие, побудившее юношу пуститься в далекое плавание, было необычайно важным, и целые сутки рабы ни на секунду не отрывались от весел, чтобы судно Бискайна — флагман его флотилии — как можно скорее добралось до дому.

У мориска был двоюродный брат — новообращенный христианин, как и он сам, и, по всей видимости, такой же мусульманин в душе, — служивший в испанском казначействе в Малаге. Он узнал, что в Неаполь снаряжается галера с грузом золота, предназначенного для выплаты содержания войскам испанского гарнизона. Из-за скупости властей галера казначейства отправлялась без конвоя, но со строгим приказом не удаляться от европейского побережья во избежание неожиданного нападения пиратов. Полагали, что через неделю она сможет выйти в море, и мориск, не медля, решил известить об этом своих алжирских братьев, дабы те успели перехватить ее.

Асад поблагодарил молодого человека и, пообещав ему в случае захвата галеры солидную долю добычи, приказал приближенным позаботиться о нем. Затем он послал за Сакр-аль-Баром. Тем временем Марзак, присутствовавший при этом разговоре, отправился пересказать своей матери. Когда в конце рассказа он добавил, что паша послал за Сакр-аль-Баром, собираясь именно ему поручить важную экспедицию, Фензиле охватил приступ безудержного гнева: значит, все ее намеки и предостережения ни к чему не привели.

Как фурия, бросилась Фензиле в полутемную комнату, где отдыхал Асад. Марзак, не отставая ни на шаг, последовал за ней.

— Что я слышу, о господин мой? — воскликнула она, походя скорее на строптивую дочь Европы, нежели на покорную восточную невольницу. — Сакр-аль-Бар отправляется в поход против испанской золотой галеры?

Полулежа на диване, паша смерил ее ленивым взглядом.

— Ты знаешь кого-нибудь, кто более него преуспеет в таком деле? — спросил он.

— Я знаю того, о господин мой, кого долг обязывает предпочесть этому чужеземному проходимцу! Того, кто всецело предан тебе и заслуживает полного доверия. Того, кто не стремится удержать для себя часть добычи, захваченной во имя ислама.

— Ха! — произнес паша. — Неужели ты вечно будешь поминать ему невольников? Ну и кто же он, твой образец добродетели?

— Марзак, — злобно ответила Фензиле и указала на сына. — Или он так и будет попусту растрачивать юность в неге и лености? Еще вчера этот грубиян насмехался над тем, что у твоего сына нет ни одного шрама. Уж не в саду ли Касбы он их приобретет? Что суждено ему: довольствоваться царапинами от колючек ежевики или учиться искусству воина и предводителя сынов веры, чтобы ступить на путь, которым шел его отец?

— Ступит он на него или нет, — возразил Асад, — решит султан Стамбула, Врата Совершенства. Мы здесь не более чем его наместники.

— Но как султан утвердит Марзака твоим наследником, когда ты не преподал своему сыну науки правителя? Позор на твою голову, о отец Марзака, — ты не гордишься сыном, что подобает последнему правоверному!

— Да пошлет мне Аллах терпение! Разве я не сказал тебе, что Марзак еще слишком молод?

— В его возрасте ты уже бороздил моря под началом великого Окьяни!

— В его возрасте я по милости Аллаха был выше и сильнее твоего сына. Я слишком дорожу им, чтобы позволить ему выйти в море, прежде чем он достаточно окрепнет. Я не хочу потерять его.

— Посмотри на него, — настаивала Фензиле. — Он — мужчина, Асад, и сын, каким мог бы гордиться любой правоверный. Не самое ли для него время препоясаться саблей и ступить на корму одной из твоих галер?

— Она права, о отец мой! — взмолился Марзак.

— Что? — рявкнул старый мавр. — Уж не хочешь ли ты участвовать в схватке с «испанцем»? Что знаешь ты о морских сражениях?

— А что он может знать, когда родной отец не удосужился ничему научить его? — парировала Фензиле. — Уж не насмехаешься ли ты, о Асад, над изъянами, которые есть не что иное, как естественный плод твоих собственных упущений?

— Тебе не вывести меня из терпения, — проворчал Асад, явно теряя таковое. — Я задам тебе только один вопрос: как по-твоему, может ли Марзак принести победу исламу? Отвечай!

— И отвечу: нет, не может. А пора бы. Твой долг — отпустить его в это плавание, дабы он мог обучиться ремеслу, которое ждет его в будущем.

Асад на минуту задумался.

— Пусть будет по-твоему, — медленно проговорил он. — Ты отправишься с Сакр-аль-Баром, сын мой.

— С Сакр-аль-Баром? — в ужасе воскликнула Фензиле.

— Лучшего наставника для него я не мог бы найти.

— Твой сын отправится в плавание как чей-то слуга?

— Как ученик, — поправил Асад. — А как же иначе?

— Будь я мужчиной, о фонтан души моей, — проговорила Фензиле, — и имей я сына, никто, кроме меня, не был бы его наставником. Я бы вылепила из него свое второе «я». Таков, о возлюбленный господин мой, твой долг перед Марзаком. Не поручай его обучение постороннему, особенно тому, кому, несмотря на твою любовь к нему, я не могу доверять. Возглавь этот поход, а Марзак пусть будет твоим кайей.

Асад нахмурился.

— Я слишком стар, — возразил он. — Два года я не выходил в море. Как знать, возможно, я уже утратил искусство побеждать. Нет, нет. — Он покачал головой, и облачко грусти тронуло его суровое лицо. — Командир теперь Сакр-аль-Бар, и если Марзак пойдет в плавание, то только с ним.

— Господин мой… — начала было Фензиле, но тут же остановилась.

В комнату вошел невольник-нубиец и доложил паше, что Сакр-аль-Бар прибыл в крепость и ожидает приказаний своего господина во дворе. Асад сразу встал и, как ни пыталась Фензиле удержать его, нетерпеливо отмахнулся от нее и вышел.

Она смотрела ему вслед, и в ее прекрасных глазах закипали слезы гнева. Асад вышел на залитый солнцем двор, и в полутемной комнате воцарилась тишина, нарушаемая только отдаленными переливами серебристого смеха младших жен паши. Эти звуки раздражали и без того натянутые нервы старшей жены. Фензиле с проклятиями поднялась с дивана и хлопнула в ладоши. На ее зов явилась обнаженная по пояс негритянка с массивным золотым кольцом в ухе, гибкая и мускулистая, как борец.

— Вели им прекратить этот визг, — резко приказала Фензиле, — и скажи, что, если они еще раз потревожат меня, я велю их высечь.

Вскоре после ухода негритянки смех смолк: младшие жены с большей покорностью подчинялись распоряжениям Фензиле, нежели распоряжениям самого паши.

Немного успокоившись, она подвела сына к резной решетке, сквозь которую был виден весь двор. Стоя рядом с Сакр-аль-Баром, паша рассказывал ему о вести, привезенной мориском, и давал соответствующие указания.

— Как скоро сможешь ты выйти в море? — закончил он.

— Как только того потребует служба Аллаху и тебе, — не задумываясь, ответил Сакр-аль-Бар.

— Хорошо сказано, сын мой. — Асад, окончательно побежденный готовностью корсара, ласково положил руку на его плечо. — В таком случае отправляйся завтра на восходе солнца. Времени на сборы тебе вполне хватит.

— Тогда, с твоего позволения, я сейчас же пойду распорядиться, — заспешил Сакр-аль-Бар, хотя необходимость выйти в море именно сейчас несколько встревожила его.

— Какие галеры ты возьмешь?

— Против одной испанской? Мой галеас[633] прекрасно справится с ней. С одним судном мне будет легче укрыться в засаде, чем с целой флотилией.

— О, ты столь же мудр, сколь отважен, — одобрил Асад. — Да пошлет тебе Аллах удачу!

— Мне можно удалиться?

— Подожди немного. Дело касается моего сына Марзака. Он уже почти мужчина, и ему пора начать служить Аллаху и государству. Я хочу, чтобы ты взял его в плавание своим лейтенантом и так же наставлял его, как я когда-то наставлял тебя.

Сакр-аль-Бару желание паши доставило так же мало удовольствия, как и Марзаку. Зная, как ненавидит его сын Фензиле, он имел все основания опасаться осложнений, если план Асада осуществится.

— Как ты когда-то наставлял меня? — произнес он с притворной грустью. — Не отправиться ли тебе вместе с нами, о Асад? В исламском мире нет равного тебе. С какой радостью встал бы я вновь рядом с тобой на носу галеры, как в тот день, когда мы брали на абордаж «испанца».

Асад внимательно посмотрел на корсара.

— Ты тоже просишь меня выйти в море? — спросил он.

— А тебя уже просили об этом?

Природная проницательность не подвела Сакр-аль-Бара, и он сразу все понял.

— Кто бы то ни был, он поступил хорошо, но никто не мог бы желать этого более горячо, чем я. Ведь никто лучше меня не познал радость битвы с неверными под твоим предводительством и сладость победы, одержанной у тебя на глазах. Так отправляйся же, о господин мой, в славный поход и сам будь наставником своего сына — ведь это самая высокая честь, какой ты можешь его удостоить.

Прищурив орлиные глаза, Асад задумчиво поглаживал седую бороду.

— Клянусь Аллахом, ты искушаешь меня.

— Дозволь мне сделать большее.

— Нет, не надо! Я стар и слаб, кроме того — я нужен здесь. Не пристало старому льву охотиться за молодой газелью. Не растравляй мне душу. Солнце моих подвигов закатилось. Пускай мои питомцы, воины, которых я воспитал, несут по морям мое имя и славу истинной веры.

Взгляд паши затуманился. Он оперся о плечо Сакр-аль-Бара и вздохнул:

— Не скрою, твое предложение заманчиво. Но нет… Мое решение неизменно. Отправляйся без меня. Возьми с собой Марзака и привези его обратно целым и невредимым.

— Иначе я и сам не вернусь. Но я верю во Всеведущего.

На этом Сакр-аль-Бар удалился, постаравшись скрыть досаду, вызванную как самим плаванием, так и навязанной ему компанией. Он отправился в гавань и приказал Османи готовить к выходу в море большой галеас, доставить на борт пушки, триста рабов на весла и столько же вооруженных корсаров.

Асад вернулся в комнату, где оставил Фензиле и Марзака. Он пришел сказать, что уступает их желанию, что Марзак пойдет в плавание и таким образом будет иметь полную возможность показать, на что он способен.

Однако вместо прежнего нетерпения его встретил плохо скрытый гнев.

— О солнце, согревающее меня, — начала Фензиле.

Паша по долгому опыту знал, что чем ласковее ее слова, тем сильнее злость, которую они скрывают.

— Видно, мои советы значат для тебя не больше, чем шелест ветра, чем прах на твоих подошвах!

— И того меньше, — ответил Асад, забывая привычную снисходительность, поскольку слова Фензиле вывели его из себя.

— Значит, это правда! — почти закричала она.

Марзак стоял за ее спиной, и его красивое лицо помрачнело.

— Правда, — подтвердил Асад. — На рассвете, Марзак, ты взойдешь на галеру Сакр-аль-Бара и под его началом выйдешь в море набраться сноровки и доблести, благодаря которым он стал оплотом ислама, истинным копьем Аллаха.

Но желание поддержать мать и ненависть к авантюристу, грозившему узурпировать его законные права, толкнули Марзака на неслыханную дерзость.

— Когда я выйду в море с этим назарейским псом, — хрипло сказал юноша, — он займет подобающее ему место на скамье для гребцов!

— Что?! — словно разъяренный зверь, взревел Асад, резко повернувшись к сыну. Жесткое выражение его внезапно побагровевшего лица привело в ужас обоих заговорщиков. — Клянусь бородой пророка! И ты говоришь это мне?

Паша почти вплотную приблизился к Марзаку, однако Фензиле вовремя бросилась между ними, как львица, грудью встающая на защиту своего детеныша. Тогда паша, взбешенный неповиновением Марзака и готовый излить бешенство как на сына, так и на жену, схватил ее своими жилистыми старческими руками и со злостью отшвырнул в сторону. Фензиле споткнулась и рухнула на подушки дивана.

— Да проклянет тебя Аллах! — крикнул Асад попятившемуся от него Марзаку. — Так, значит, эта своевольная мигера не только выносила тебя в своем чреве, но и научила заявлять мне прямо в лицо, что тебе по вкусу, а что нет? Клянусь Кораном, слишком долго терпел я ее лукавые чужеземные повадки! Похоже, она и тебя научила противиться воле родного отца! Завтра ты отправишься в море с Сакр-аль-Баром. Я так велю. Еще слово, и ты займешь на галере то самое место, которое прочил ему, — на скамье гребцов, где плеть надсмотрщиков научит тебя покорности.

Марзак стоял, онемев от страха и едва дыша. Ни разу в жизни он не видел отца в таком поистине царственном гневе.

Тем не менее гнев Асада, казалось, вовсе не напугал Фензиле. Даже страх перед розгами и дыбой не мог обуздать язык этой фурии.

— Я буду молить Аллаха вернуть зрение твоей душе, о отец Марзака, — задыхаясь, проговорила она, — и научить тебя отличать истинно любящих от своекорыстных обманщиков, злоупотребляющих твоим доверием.

— Как! — прорычал Асад. — Ты еще не угомонилась?

— И не угомонюсь, пока смерть не сомкнет мои уста, раз они смеют давать тебе советы, подсказанные безмерной любовью, о свет моих бедных очей!

— Продолжай в том же духе, — гневно бросил Асад, — и тебе недолго придется ждать.

— Мне все равно, если хоть такой ценой удастся сорвать льстивую маску с этой собаки Сакр-аль-Бара. Да переломает Аллах ему кости! А его невольники, те, двое из Англии, о Асад? Мне сказали, что одна из них — женщина. Она прекрасна той белокожей красотой, какой иблис[634] одарил жителей Севера. Что намерен он делать с ней? Ведь он не хочет выставлять ее на базаре, как предписывает закон, а тайком приходит сюда, чтобы ты отменил для него этот закон. О! Мои слова тщетны! Я открыла тебе и более серьезные доказательства его гнусного вероломства, но ты только ласкаешь изменника, а на родного сына выпускаешь когти!

Смуглое лицо паши посерело. Он приблизился к Фензиле, наклонился и, схватив ее за руку, рывком поднял с дивана. На сей раз вид Асада не на шутку напугал Фензиле и положил конец ее безрассудному упорству.

— Аюб! — громко позвал паша.

Теперь пришла очередь Фензиле позеленеть от страха.

— Господин мой, господин мой! — взмолилась она. — О свет моей жизни, не гневайся! Что ты делаешь?

— Делаю? — Асад зло улыбнулся. — То, что мне следовало сделать лет десять назад, а то и раньше. Мы высечем тебя. — И он крикнул еще громче: — Аюб!

— Господин мой! Сжалься, о сжалься! — Она бросилась в ноги Асаду и обняла его колени. — Во имя Милостивого и Милосердного будь милосерд к невоздержанности, на которую только из любви к тебе мог дерзнуть мой бедный язык! О мой сладчайший господин! О отец Марзака!

Отчаяние Фензиле, ее красота, но более всего столь несвойственные ей смирение и покорность, возможно, и тронули Асада. Как бы то ни было, но не успел Аюб — холеный тучный старший евнух гарема — с поклоном появиться в дверях, как паша повелительным жестом отпустил его.

Асад посмотрел на Фензиле сверху вниз и усмехнулся:

— Такая поза более всего пристала тебе. Запомни это на будущее.

И разгневанный властелин с презрением освободился от рук, обнимавших его колени, повернулся спиной к распростертой на полу женщине и величественно и непреклонно направился к выходу. Мать и сын остались одни. Они еще не оправились от ужаса, и у обоих было такое чувство, будто они заглянули в лицо смерти.

Довольно долго никто из них не нарушал молчания. Наконец Фензиле поднялась с пола и подошла к забранному решетками ящику за окном. Она открыла его и взяла глиняный кувшин, в котором охлаждалась вода. Налив воды в пиалу, она с жадностью выпила ее. То, что Фензиле сама оказала себе эту услугу, когда стоило лишь хлопнуть в ладоши и явились бы невольники, выдавало ее смятение.

Захлопнув дверцу ящика, Фензиле повернулась к Марзаку.

— И что теперь? — спросила она.

— Теперь? — переспросил молодой человек.

— Да, что теперь? Что нам делать? Неужели мы должны покориться и безропотно ждать конца? Твой отец околдован. Этот шакал околдовал его, и он хвалит все, что бы тот ни сделал. Да умудрит нас Аллах, о Марзак, иначе Сакр-аль-Бар втопчет тебя в прах.

Понурив голову, Марзак медленно подошел к дивану и бросился на подушки. Он долго лежал, подперев подбородок руками.

— А что я могу? — наконец спросил он.

— Именно это я и хотела бы знать больше всего. Надо что-то предпринять, и как можно скорее. Да сгниют его кости! Если Сакр-аль-Бар останется в живых, ты погиб.

— Да, — произнес Марзак, неожиданно оживившись, и сел. — Если он останется в живых! Пока мы строили планы и изобретали уловки, которые только разжигают гнев отца, можно было прибегнуть к самому простому и верному способу.

Фензиле остановилась посреди комнаты и мрачно посмотрела на сына.

— Я думала об этом, — сказала она. — За горсть золотых я могла бы нанять людей, и они… Но риск…

— Какой же риск, если он умрет?

— Он может потянуть нас за собой. Что проку будет нам тогда в его смерти? Твой отец жестоко отомстит за него.

— Если все сделать с умом, нас никто не заподозрит.

— Не заподозрит? — Фензиле невесело рассмеялась. — Ты молод и слеп, о Марзак! На нас первых и падет подозрение. Я не делала тайны из моей ненависти к Сакр-аль-Бару, а народ не любит меня. Твоего отца заставят наказать виновных, даже если сам он и не будет к тому расположен, в чем я вовсе не уверена. Сакр-аль-Бар — да иссушит его Аллах! — для них бог. Вспомни, какую встречу ему устроили. Какого пашу, вернувшегося с победой, встречали так? Благодаря победам, посланным ему удачей, все сочли, будто он удостоился божественного благоволения и защиты. Говорю тебе, Марзак, умри твой отец завтра, вместо него пашой Алжира объявят Сакр-аль-Бара, и тогда — горе нам! Асад ад-Дин стар. Правда, он не участвует в сражениях. Он дорожит жизнью и может еще долго протянуть. А если нет, если Сакр-аль-Бар все еще будет ходить по земле, когда свершится судьба твоего отца… Страшно подумать, какая участь ожидает тебя и меня.

— Да пребудет в скверне его могила!

— Могила? Вся сложность в том, как вырыть ему могилу, не повредив себе. Шайтан хранит эту собаку.

— Да уготовит он ему постель в преисподней! — воскликнул Марзак.

— Проклятия нам не помогут. Встань, Марзак, и подумай, как это устроить.

Марзак вскочил с дивана с легкостью и проворством борзой собаки.

— Послушай, — сказал он. — Раз я должен идти с ним в плавание, то, возможно, как-нибудь темной ночью мне и представится удобный случай.

— Не спеши, дай подумать. Аллах подскажет мне какой-нибудь способ.

Фензиле хлопнула в ладоши и приказала вошедшей девочке-невольнице позвать Аюба и приготовить носилки.

— Мы отправимся на базар, о Марзак, и посмотрим на его пленников. Кто знает, быть может, они окажутся нам полезны. Против ублюдка, рожденного во грехе, хитрость сослужит нам лучшую службу, чем сила.

— Да сгинет дом его! — воскликнул Марзак.

Глава 17

КОНКУРЕНТЫ

Обширная площадь перед воротами Сак-аль-Абида была забита пестрой шумной толпой, с каждой минутой вбиравшей в себя все новые людские потоки, текущие из лабиринта узких немощеных улиц.

Там были смуглолицые берберы в черных плащах из козьей шерсти, украшенных на спине оранжевыми и красными ромбами; их бритые головы были покрыты тюбетейками или повязаны плетеными шерстяными шнурами. Там были чернокожие жители Сахары, почти нагие. Там были величавые арабы, укутанные в ниспадающие бесконечными складками одеяния с капюшонами, надвинутыми на смуглые точеные лица. Там были горделивые богатые мавры в ярких селамах, восседающие на холеных мулах, покрытых роскошными попонами. Там были тагарины — мавры, изгнанные из Андалузии, по большей части работорговцы. Там были местные евреи в мрачных черных джубах и евреи христианские, прозванные так, поскольку выросли они в христианских странах и одевались по-европейски. Там были высокомерные, облаченные в пышные одеяния левантийские турки. Там были скромные кололы, кабилы и бискары.

Здесь водонос, обвешанный бурдюками из козьей кожи, звонил в колокольчик; там торговец апельсинами, ловко балансируя на изношенном тюрбане корзиной с золотистыми плодами, на все лады расхваливал свой товар.

В палящих лучах африканского солнца под голубым небом, где кружили голуби, собрались пешие и восседающие на мулах, ослах, стройных арабских скакунах. Переливаясь радужным многоцветьем, толпа волновалась, как море: все толкались, смеялись, переругивались. В тени желтой глиняной стены сидели нищие и калеки, жалобно просящие подаяния. Недалеко от ворот слушатели окружили меддаха — бродячего певца, который под аккомпанемент гимбры и гайте гнусавил какую-то меланхоличную песню.

Богатые завсегдатаи базара целеустремленно пробирались через толпу и, спешившись у входа, проходили в ворота, еще закрытые для зевак и покупателей попроще. За воротами, на обнесенном серыми стенами просторном квадратном дворе, выжженном солнцем, людей было мало. До начала невольничьих торгов оставался час, и тем временем купцы, у которых было разрешение выставлять у стен свои лотки, занимались мелкой торговлей. Здесь торговали дровами, фруктами, пряностями, безделушками и драгоценностями для украшения правоверных.

В середине двора был вырыт большой восьмиугольный водоем, окруженный низким, в три ступени, парапетом. На нижней ступеньке сидел пожилой бородатый еврей с ярким платком на голове. На его коленях покоился широкий плоский ящик черного цвета, разделенный на несколько отделений, заполненный полудрагоценными и драгоценными — в том числе и весьма редкими — камнями. Рядом стояли несколько молодых мавров и два турецких офицера из гвардии паши, и старый израильтянин умудрялся торговаться сразу со всеми.

К северной стене лепился длинный сарай, переднюю часть которого заменял занавес из верблюжьей шерсти. Оттуда доносился нестройный гул человеческих голосов: пленники, предназначенные для продажи, ожидали там начала торгов. Перед сараем стояли на страже несколько дюжин корсаров и помогавших им негров-невольников.

С противоположной стороны над стеной сверкал белый купол мечети; по его бокам высились похожий на копье минарет и несколько финиковых пальм с длинными листьями, застывшими в неподвижном горячем воздухе.

Вдруг толпа за воротами пришла в волнение. С криком «Дорогу! Дорогу!» к базару продвигались шесть рослых нубийцев. Каждый из них обеими руками держал огромную доску и, размахивая ею, прокладывал путь сквозь пестрое скопище людей, которые, расступаясь, осыпали нубийцев градом проклятий.

— Балак! Расступитесь! Дорогу Асаду ад-Дину, избраннику Аллаха! Дорогу!

Толпа расступилась и простерлась ниц перед Асадом ад-Дином, который верхом на молочно-белом муле медленно продвигался вперед в сопровождении Тсамани и целой тучи одетых в черное янычар с обнаженными саблями в руках.

Проклятия, встретившие негров паши, смолкли, и воздух зазвенел от горячих благословений:

— Да умножит Аллах твое могущество! Да продлит он дни твои! Да пребудут с тобой благословения господина нашего Мухаммеда! Да умножит Аллах число твоих побед!

Паша отвечал на приветствия толпы, как подобает человеку истинно набожному и благочестивому.

— Мир правоверным из дома пророка, — время от времени бормотал он, пока не приблизился к воротам базара.

Здесь он приказал Тсамани бросить кошелек ползавшим в пыли нищим, ибо разве не написано в Книге книг: те, кто не подвластны жадности и расходуют свое имущество на пути Аллаха, процветут, ибо им удвоится.

Подчиняясь закону, как последний из своих подданных, Асад сошел с мула и пешком проследовал на базар. У водоема он остановился, повернулся лицом к сараю и, благословив распростертых в пыли правоверных, велел им подняться. Затем мановением руки позвал Али — офицера Сакр-аль-Бара, отвечавшего за невольников, захваченных корсаром в последнем набеге, — и объявил ему о своем желании взглянуть на пленников. По знаку Али негры раздернули занавес, и жаркие лучи солнца хлынули на несчастных. Помимо пленных с испанского галеона, там было несколько человек, захваченных Бискайном в мелких набегах.

Взору Асада предстали мужчины и женщины — хотя женщин было сравнительно немного — всех возрастов, национальностей и состояний: бледные светловолосые жители севера Европы и Франции, златокожие итальянцы, смуглые испанцы, негры, мулаты — старые, молодые и почти дети. Среди них были и богато одетые, и едва прикрытые лохмотьями, и почти голые. Но всех объединяло выражение безнадежного отчаяния, застывшее на лицах. Однако отчаяние пленников не могло пробудить сочувствия в благочестивом сердце Асада. Перед ним были неверные, те, кто никогда не предстанет пред лицом пророка, проклятые и недостойные участия. Взгляд паши остановился на красивой черноволосой девочке-испанке. Она сидела, безжизненно опустив между колен сжатые руки. Поза ее выражала беспредельное страдание и отчаяние, а темные круги под глазами еще более подчеркивали их ослепительный блеск. Опершись на руку Тсамани, паша некоторое время рассматривал ее, затем перевел взгляд. Неожиданно он сильнее сжал руку визиря, и его желтоватое лицо оживилось.

На верхних нарах он увидел само воплощение женской красоты. Рассказы о женщинах, подобных той, что сидела перед ним, он слышал не раз, но видеть их собственными глазами ему не доводилось. Она была высока и стройна, как кипарис, кожа ее отливала молочной белизной, глаза сияли подобно темным сапфирам чистейшей воды, медно-золотые волосы горели на солнце. Ее стан плотно обтягивало белое платье с низким вырезом, открывавшим шею безукоризненной красоты.

Асад повернулся к Али.

— Что за жемчужина попала в эту навозную кучу? Кто она? — спросил он.

— Это та женщина, которую наш господин Сакр-аль-Бар привез из Англии.

Паша вновь медленно перевел взгляд на пленницу, и, хоть той казалось, будто она уже утратила способность что-либо чувствовать, под этим пристальным оскорбительным взглядом щеки ее залились краской. Румянец стер с лица молодой женщины следы усталости, отчего красота ее засияла еще ярче.

— Привести ее сюда, — коротко приказал паша.

Два негра схватили пленницу, и та, стремясь освободиться из их грубых рук, поспешила выйти, готовая с достоинством вынести все, что бы ее ни ожидало. Когда ее уводили, сидевший рядом светловолосый молодой человек с изможденным, заросшим бородой лицом поднял голову и с тревогой посмотрел на свою спутницу. Он глухо застонал и подался вперед, желая удержать ее, но его руки тут же опустились под ударом хлыста.

Асад задумался. Не кто иной, как сама Фензиле уговорила его отправиться на базар и взглянуть на неверную, ради которой Сакр-аль-Бар пошел на немалый риск. Фензиле полагала, что Асад ад-Дин увидит доказательство неискренности предводителя корсаров. И что же? Он увидел эту женщину, но не обнаружил ни малейшего признака того, что, по утверждению Фензиле, должен был обнаружить. Впрочем, он ничего и не искал. Из чистого любопытства внял уговорам своей старшей жены. Однако теперь он забыл обо всем и предался созерцанию благородной красоты северянки, даже в горе и отчаянии обладавшей почти скульптурным совершенством.

Паша протянул руку, чтобы прикоснуться к руке пленницы, но та отдернула ее, словно от огня.

Асад вздохнул:

— Поистине неисповедимы пути Аллаха, коль он позволил столь дивному плоду созреть на гнилом древе неверия!

— Вероятно, для того, чтобы какой-нибудь правоверный из дома пророка мог сорвать его, — откликнулся Тсамани, хитро взглянув на пашу. Этот тонкий лицемер в совершенстве постиг искусство игры на настроениях своего господина. — Поистине, для Единого нет невозможного!

— Но не записано ли в Книге книг, что дочери неверных заказаны сынам истинной веры? — И паша снова вздохнул.

Тсамани и на этот раз не растерялся: он прекрасно знал, какого ответа ждут от него:

— Аллах велик, и случившееся однажды вполне может случиться вновь, мой господин.

Паша одарил визиря благосклонным взглядом:

— Ты имеешь в виду Фензиле? Но тогда я по милости Аллаха стал орудием ее прозрения.

— Вполне может статься, что тебе предначертано вновь свершить подобное, — прошептал коварный Тсамани, движимый более серьезными соображениями, нежели просто желанием угодить владыке.

Между ним и Фензиле существовала давняя вражда: оба они ревновали Асада друг к другу. Влияние визиря на пашу значительно возросло бы, если бы Фензиле удалось устранить. Тсамани мечтал об этом, но опасался, что его мечта никогда не сбудется. Асад старел, и пламень, некогда ярко пылавший в нем, казалось, уже угас, оставив его нечувствительным к женским чарам. И вдруг здесь чудом оказалась женщина столь поразительной красоты, столь непохожая на всех, кто когда-либо услаждал взор паши, что чувства старика, словно по мановению волшебного жезла, вновь разгорелись молодым огнем.

— Она бела, как снега Атласа, сладостна, как финики Тафилалта, — нежно шептал Асад, пожирая пленницу горящими глазами.

Вдруг он посмотрел по сторонам и, распаляясь гневом, набросился на Тсамани.

— Тысячи глаз узрели ее лицо без покрывала! — воскликнул он.

— Такое тоже случалось прежде, — ответил визирь.

Тсамани хотел продолжить, но неожиданно совсем рядом с ними раздался голос, обычно мягкий и музыкальный, а сейчас непривычно хриплый и резкий:

— Что это за женщина?

Паша и визирь вздрогнули и обернулись. Перед ними стояла Фензиле. Лицо ее, как и подобает благочестивой мусульманке, скрывала густая чадра. Рядом с ней они увидели Марзака, а несколько поодаль — евнухов с носилками, в которых Фензиле втайне от Асада прибыла на базар. Около носилок стоял старший евнух Аюб аль-Самин.

Асад смерил Фензиле сердитым взглядом: он все еще гневался на нее и Марзака. Но не только этим объяснялось его неудовольствие. Наедине с Фензиле он кое-как терпел в ней недостаток должного уважения к своей особе, хоть и понимал недопустимость такого поведения. Но его гордость и достоинство не могли позволить ей вмешиваться в разговор и, забыв о приличиях, при всех задавать высокомерные вопросы. Прежде она никогда не осмеливалась на подобные выходки, да и теперь не осмелилась бы, если бы внезапное волнение не заставило ее забыть об осторожности. Она заметила выражение лица, с каким Асад смотрел на прекрасную невольницу, и в ней проснулась не только ревность, но и самый настоящий страх. Ее власть над Асадом таяла. Чтобы она окончательно исчезла, паше, который за последние годы едва ли удостоил взглядом хоть одну женщину, достаточно пожелать ввести в свой гарем новую жену.

Вот почему с дерзким бесстрашием, с отчаянной решимостью Фензиле предстала пред пашой. И пусть чадра скрывала лицо этой удивительной женщины — в каждом изгибе ее фигуры сквозило высокомерие, в каждом жесте звучал вызов. На грозный вид Асада она не обратила никакого внимания.

— Если это та самая невольница, которую Сакр-аль-Бар вывез из Англии, то слухи обманули меня, — заявила она. — Клянусь, чтобы привезти в Берберию эту желтолицую долговязую дочь погибели, вряд ли стоило совершать дальнее путешествие и подвергать опасности жизнь многих достойных мусульман.

Гнев Асада уступил место удивлению: паша не отличался прозорливостью.

— Желтолицую? Долговязую? — повторил он и, наконец поняв уловку Фензиле, ехидно усмехнулся. — Я уже замечал, что ты становишься туга на ухо, а теперь вижу, что и зрение изменяет тебе. Ты и впрямь стареешь.

И он так сердито посмотрел на Фензиле, что та съежилась. Паша вплотную подошел к Фензиле:

— Ты слишком долго царила в моем гареме, давая волю своим нечестивым франкским замашкам. — Он говорил тихо, и только стоявшие совсем близко услышали его гневные слова. — Пожалуй, пора исправить это.

Он круто отвернулся и жестом велел Али отвести пленницу обратно в сарай. Затем, опершись на руку Тсамани, паша сделал несколько шагов к выходу, но остановился и снова обернулся к Фензиле.

— Марш в носилки! — приказал он, прилюдно нанося ей жестокую обиду. — И чтобы тебя больше не видели шатающейся по городу.

Не проронив ни слова, Фензиле мгновенно повиновалась. Паша и Тсамани задержались у входа, пока небольшой кортеж не миновал ворота. Марзак и Али шли по обеим сторонам носилок, не осмеливаясь поднять глаза на разгневанного пашу. Асад, криво усмехаясь, смотрел им вслед.

— Красота ее увядает, а самоуверенность растет, — проворчал он. — Она стареет, Тсамани, спадает с лица и тела и становится все сварливее. Она недостойна оставаться рядом с входящим в дом пророка. Возможно, Аллах будет доволен, если мы заменим ее кем-нибудь более достойным.

Затем, обратив взор в сторону сарая, завесы которого вновь были задернуты, и недвусмысленно намекая на франкскую пленницу, заговорил совсем другим тоном:

— Ты заметил, о Тсамани, как грациозны ее движения? Они плавны и благородны, как у молодой газели. Воистину, не для того создал Всемудрый подобную красоту, чтобы ввергнуть ее в преисподнюю.

— Быть может, она послана в утешение какому-нибудь правоверному? — предположил хитрый визирь. — Для Аллаха нет невозможного!

— А почему бы и нет? — сказал Асад. — Разве не написано: как никто не обретет того, что ему не предназначено, так никто не избежит уготованного судьбой. Останься здесь, Тсамани. Дождись торгов и купи ее. Эту девушку наставят в истинной вере, и она будет спасена от адского пламени.

Итак, паша произнес слова, которые Тсамани давно и страстно желал услышать.

Визирь облизнул губы.

— А цена, господин мой? — вкрадчиво осведомился он.

— Цена? — переспросил Асад. — Разве я не повелел тебе купить ее? Приведи ко мне эту девушку хоть за тысячу филипиков.

— Тысячу филипиков, — повторил пораженный Тсамани. — Аллах велик!

Но паша уже отошел от визиря и вступил под арку ворот, где толпа, едва завидев его, вновь простерлась ниц.

Приказ паши привел Тсамани в восторг. Но дадал[635] не отдаст невольника, не получив за него наличными, а у визиря не было при себе нужной суммы. Поэтому он вслед за хозяином отправился в Касбу. До начала торгов оставался целый час, времени было вполне достаточно.

Тсамани был человек довольно злорадный, и давняя ненависть к Фензиле, которую ему приходилось таить про себя и прятать за лицемерными улыбками и угодливыми поклонами, распространялась и на ее слуг. В целом свете не было никого, к кому бы визирь паши питал большее презрение, чем к холеному, лоснящемуся от жира евнуху Аюбу аль-Самину, обладателю величественной утиной походки и пухлого надменного рта. К тому же в великой Книге судеб было записано, чтобы в воротах Касбы он наткнулся именно на Аюба, по приказанию своей госпожи шпионившего за ним. С горящими глазками, скрестив руки под животом, толстяк подкатился к визирю паши.

— Да продлит Аллах твои дни, — церемонно произнес Аюб. — Ты принес новости?

— Новости? Как ты догадался? По правде говоря, мои новости не очень обрадуют твою госпожу.

— Милостивый Аллах! Что случилось? Это касается франкской невольницы?

Тсамани улыбнулся, чем немало разозлил Аюба, который почувствовал, что земля разверзается у него под ногами. Евнух понимал, что, если его госпожа утратит влияние на пашу, вместе с ней падет и он сам, обратившись в прах под туфлей Тсамани.

— Клянусь Кораном, ты дрожишь, Аюб, — издевался визирь. — Твой дряблый жир так и колышется. И недаром — дни твои сочтены, о отец пустоты.

— Издеваешься, собака? — Голос Аюба срывался от злости.

— Ты назвал меня собакой? Ты? — Тсамани презрительно плюнул на тень евнуха. — Отправляйся к своей госпоже и скажи ей, что мой господин приказал мне купить франкскую девушку. Скажи ей, что мой господин возьмет ее в жены, как когда-то взял саму Фензиле, что он выведет ее к свету истинной веры и вырвет у шайтана эту дивную жемчужину. Да не забудь добавить, что мне приказано купить ее за любые деньги, пусть даже за тысячу филипиков. Передай все это Фензиле, о отец ветра, да раздует Аллах твое брюхо!

И визирь подчеркнуто бодро и легко зашагал дальше.

— Да сгинут сыновья твои! Да станут дочери твои блудницами! — кричал ему вдогонку евнух, обезумев от ужасной новости и от сопровождавших ее оскорблений.

Тсамани только рассмеялся.

— Да будут все сыновья твои султанами, Аюб, — бросил он через плечо.

Дрожа от гнева, Аюб отправился к своей госпоже.

Фензиле слушала евнуха, побелев от ярости. Когда тот умолк, она обрушила на головы паши и девчонки-невольницы целый поток брани, призывая Аллаха переломать им кости, вычернить лица и сгноить их плоть. Все это она проделала с неистовой страстью всех рожденных и воспитанных в вере пророка. После того как приступ ярости прошел, она некоторое время сидела задумавшись. Наконец вскочила и приказала Аюбу проверить, не подслушивает ли кто-нибудь под дверями.

— Нам надо действовать, Аюб, и действовать быстро. Иначе я погибла, а вместе со мной погиб и Марзак — один он не сумеет противостоять отцу. Сакр-аль-Бар втопчет нас в землю. — Она замолкла, словно ее внезапно осенило. — Клянусь Аллахом, возможно, для того он и привез сюда эту белолицую девушку. Мы должны расстроить его планы и помешать Асаду купить ее. Иначе, Аюб, для тебя тоже все кончено.

— Помешать? — проговорил евнух, поражаясь невиданной энергии и силе духа своей госпожи.

— Прежде всего надо сделать так, чтобы франкская девчонка не досталась паше.

— Придумано хорошо, но как это сделать?

— Как? Неужели тебе ничего не приходит на ум? Да есть ли вообще хоть капля разума в твоей жирной башке? Ты заплатишь за невольницу больше, чем Тсамани, и купишь ее для меня. Хотя нет. Лучше это сделает кто-нибудь другой. Затем мы устроим так, что, прежде чем Асад нападет на ее след, она незаметно исчезнет.

Лицо евнуха побелело, жирные щеки и подбородок дрожали.

— А ты подумала о последствиях, о Фензиле? Что будет с нами, если Асад узнает об этом?

— Он ничего не узнает, — ответила Фензиле. — А если и узнает, то девушка уже сгинет, и ему придется покориться записанному в Книге судеб.

— Госпожа! — воскликнул евнух, стиснув короткие толстые пальцы. — Я не смею браться за это!

— За что? Если я приказываю тебе купить невольницу, даю деньги, то какое тебе дело до остального, собака? Пойми, я даю тебе тысячу пятьсот филипиков, все, что у меня есть, — ты заплатишь за нее, а остальное возьмешь себе.

Немного подумав, Аюб понял, что она права. Никто не мог бы поставить ему в вину то, что он исполняет приказание своей госпожи. Вдобавок дело сулило немалую выгоду, не говоря уж об удовольствии провести Тсамани и отправить его с пустыми руками к разгневанному неудачей паше.

Аюб развел руками и склонился перед Фензиле в знак молчаливого согласия.

Глава 18

НЕВОЛЬНИЧИЙ РЫНОК

Звуки труб и глухие удары гонга возвестили о том, что на Сак-аль-Абиде наступило время торгов. Торговцы свернули лотки. Еврей, сидевший у водоема, закрыл свой ящик и исчез. Ступени у водоема заняли самые состоятельные завсегдатаи базара. Окружив водоем, они обратились лицом к воротам. Остальные выстроились вдоль южной и западной стен базара.

Негры-водоносы в белых тюрбанах вениками из пальмовых листьев обрызгали землю водой, чтобы прибить пыль. Трубы на мгновение стихли, затем взвились последней призывной трелью и замолкли. Толпа у ворот расступилась, и сквозь нее медленно и величаво прошествовали три высоких дадала в безукоризненных тюрбанах, с головы до пят одетые в белое. У западного конца длинной стены они остановились, и главный дадал шагнул вперед.

С их приходом шум голосов стал замирать, перейдя сперва в шипящий шепот, потом в легкое, словно пчелиное, жужжание, и наконец наступила полная тишина. В облике дадалов, в их торжественно-важных манерах было что-то жреческое, и, когда базар погрузился в молчание, все происходящее стало походить на некое священнодействие.

С минуту главный дадал стоял как бы в забытьи, опустив глаза долу, затем простер руки и начал монотонно, нараспев читать молитву:

— «Во имя Аллаха милостивого и милосердного, сотворившего человека из сгустка крови! Все сущее на Небесах и на Земле славит Аллаха великого и премудрого! Царствие его на Небесах и на Земле! Он создает и убивает, и власть его надо всем сущим. Он — начало и конец, видимый и невидимый, всеведущий и всемудрый!»

— Аминь! — отозвалась толпа.

— Хвала ему, пославшему нам Мухаммеда, своего пророка, дать миру истинную веру. Проклятие шайтану, камнями побитому, восставшему против Аллаха и детей его!

— Аминь!

— Да пребудет благословение Аллаха и господина нашего Мухаммеда над этим базаром со всеми продающимися и покупающими! Да умножит Аллах их богатства и пошлет им долгие дни, дабы могли они возносить ему хвалу!

— Аминь! — ответила толпа, приходя в движение.

Тесные ряды людей заволновались. Каждый стремился поскорее размять затекшие от напряженной молитвенной позы члены и невольно задевал соседей.

Дадал хлопнул в ладоши: завесы раздвинулись и открыли перегороженный на три части сарай, забитый невольниками. Их было человек триста.

В переднем ряду средней части — той, где находились Розамунда и Лайонел, — стояли два рослых молодых нубийца. Стройные и мускулистые, они с полным безразличием взирали на происходящее, безропотно принимая свою судьбу. Они сразу привлекли внимание дадала. Обычно покупатель первый указывал на невольника, которого собирался приобрести, но сейчас, желая положить достойное начало торгам, дадал сам указал на могучую пару корсарам, стоявшим на страже. По его знаку нубийцев подвели ближе.

— Прекрасная пара, — объявил дадал. — Сильные мускулы, длинные ноги, крепкие руки. Все видят, что постыдно было бы разлучать их. Пусть тот, кому нужна такая пара для тяжелой работы, назовет свою цену.

И он медленно двинулся вокруг водоема. Невольники, подгоняемые корсарами, следовали за ним, чтобы каждый мог как следует рассмотреть их.

В переднем ряду толпы, собравшейся у ворот, стоял Али, которого Османи прислал купить два десятка крепких парней для галеаса Сакр-аль-Бара. На борту галеаса не держали неженок — обмороки только прибавляют хлопот боцману. Поэтому Али, получивший строгий наказ отобрать самый крепкий товар, за единственным исключением, без промедления приступил к делу.

— Такие парни мне нужны на весла к Сакр-аль-Бару, — напустив на себя важный вид, громко объявил он.

Весь базар обернулся к офицеру Оливера-рейса, одному из тех корсаров, что были гордостью ислама и грозой неверных, и он буквально купался в восхищенных взорах толпы, обращенных на него.

— Они прямо созданы для доблестного труда на веслах, о Али-рейс, — ответил дадал со всей возможной торжественностью. — Что ты за них дашь?

— Две сотни филипиков за пару.

Дадал торжественно двинулся дальше. Невольники последовали за ним.

— Мне предлагают двести филипиков за пару самых сильных невольников, какие милостью Аллаха когда-либо попадали на этот базар. Кто прибавит еще пятьдесят филипиков?

Когда дадал поравнялся с дородным мавром в голубой развевающейся селаме, тот поднялся со своего места на ступенях водоема. Невольники почуяли покупателя и, предпочитая любую работу участи галерных рабов, принялись целовать руки мавра и ластиться к нему, как собаки.

Спокойно, с чувством собственного достоинства мавр ощупал их мускулы, затем раздвинул им губы и осмотрел зубы и рот.

— Двести двадцать филипиков за пару, — сказал он, и дадал со своим товаром пошел дальше, громко выкрикивая новую цену.

Так дадал обошел водоем и остановился перед Али:

— Теперь их цена двести двадцать филипиков, о Али. Клянусь Кораном, такие невольники стоят по меньшей мере триста! Что ты скажешь на триста филипиков?

— Двести тридцать, — прозвучал короткий ответ.

И снова дадал направился к мавру:

— Мне предлагают двести тридцать, о Хамет. Не прибавишь ли ты еще двадцать?

— Только не я, клянусь Аллахом, — ответил Хамет и сел. — Пускай он их и забирает.

— Еще десять филипиков, — уговаривал дадал.

— Ни аспера.

— В таком случае они твои, о Али, за двести тридцать филипиков. Благодари Аллаха за выгодную сделку.

Нубийцев передали людям Али, и помощники дадала подошли к корсару получить плату.

— Подождите, подождите, — остановил их Али. — Разве имя Сакр-аль-Бара не достаточное ручательство?

— Деньги должны быть уплачены, прежде чем купленный невольник покинет базар, о доблестный Али. Таков закон, и его нельзя нарушать.

— И он не будет нарушен, — нетерпеливо ответил Али. — Я заплачу до того, как их уведут. Но мне нужно еще несколько невольников. Прежде всего — вон тот молодец. У меня есть приказ купить его для моего капитана. — И он указал на стоявшего рядом с Розамундой Лайонела — воплощение удрученности и тщедушия.

В глазах дадала сверкнуло презрительное удивление, но он поспешил скрыть его.

— Привести сюда этого желтоволосого неверного, — распорядился он.

Корсары положили руки на плечи Лайонела. Он безуспешно пытался сопротивляться, но тут все заметили, как женщина, стоявшая рядом, что-то быстро сказала ему. Он перестал упираться и позволил вывести себя на обозрение всего базара.

— Не собираешься ли ты посадить его на весло, о Али? — с противоположной стороны водоема крикнул Аюб аль-Самин, рассмешив толпу.

— А что еще с ним делать? — спросил Али. — По крайней мере, он дешево обойдется.

— Дешево? — воскликнул дадал с притворным удивлением. — Вот уж нет! Парень молод и смазлив. Сколько ты предложишь за него? Сто филипиков?

— Сто филипиков! — Али рассмеялся. — Сто филипиков за этот мешок с костями? Маш Аллах! Моя цена — пять филипиков, о дадал.

Толпа опять взорвалась смехом. Взгляд дадала посуровел: смех как будто относился и к нему, а он отнюдь не был человеком, позволяющим насмехаться над собой.

— Ты, конечно, шутишь, господин мой, — проговорил он, сопровождая свои слова жестом снисходительным и вместе с тем высокомерным. — Посмотри, какой он здоровый.

По приказу дадала один из корсаров сорвал с Лайонела колет и обнажил торс гораздо лучших пропорций, нежели можно было ожидать. Оскорбление привело молодого человека в ярость, и он стал извиваться в цепких руках корсаров; один из них слегка ударил его бичом, давая понять, что его ожидает, если он не успокоится.

— Рассмотри его внимательно, — продолжал дадал, показывая на белый торс Лайонела, — и ты увидишь, как он крепок. Посмотри, какие у него прекрасные зубы!

Он схватил голову молодого человека и заставил его раздвинуть челюсти.

— Да, — ответил Али, — но посмотри и ты на его тонкие ноги, на женские руки.

— Весло исправит этот недостаток, — упорствовал дадал.

— Грязные черномазые! — с гневным рыданием вырвалось у Лайонела.

— Он бормочет проклятья на языке неверных, — заметил Али. — Как видишь, у него и нрав не слишком покладистый. Говорю тебе: больше пяти филипиков я не дам.

Дадал пожал плечами и стал обходить водоем. Толкая перед собой Лайонела, корсары двинулись за ним. Пока они шли по кругу, кое-кто из сидевших на ступенях поднимался и пробовал его мышцы, но никто, видимо, не был склонен купить его.

— За такого прекрасного молодого франка мне предлагают смехотворную цену в пять филипиков! — кричал дадал. — Неужели не найдется ни одного правоверного, готового заплатить за него десять? Быть может, ты, Аюб? Или ты, Хамет? Десять филипиков!

Однако все, кому он предлагал Лайонела, качали головой. Им уже приходилось видеть невольников с подобной внешностью, и опыт подсказывал, что от них мало проку. Как ни хорошо он был сложен, мышцы его были неразвиты, а кожа казалась слишком белой и нежной. Какая польза от невольника, которого надо сперва откормить и закалить, а он тем временем, чего доброго, возьмет да и умрет? За такого и пять филипиков слишком много. Итак, раздосадованный дадал возвратился к Али:

— Что ж, он твой за пять филипиков. Да простит тебе Аллах твою скупость.

Али усмехнулся; его корсары схватили Лайонела и оттащили к уже купленным невольникам.

Али было собрался указать на следующего невольника, но тут права на внимание дадала предъявил пожилой высокий еврей. На нем, словно на кастильском дворянине, были надеты черный колет и штаны в обтяжку, шею охватывали брыжи,[636] вьющиеся волосы покрывал берет с пером, а у пояса висел всегда готовый к услугам хозяина окованный золотом кинжал.

Среди пленников, захваченных Бискайном, была девушка лет двадцати, отличавшаяся истинно испанской красотой. Матовая кожа ее лица светилась теплым блеском слоновой кости, густые волосы напоминали черное дерево, тонко очерченные брови взлетали над лучистыми темно-карими глазами. Она была одета как кастильская крестьянка, и складки красно-желтого платка, накинутого на плечи, оставляли открытой ее прекрасную шею. Бледность лица и дикий огонь в глазах нисколько не умаляли красоты девушки.

Быть может, когда старый еврей увидел прекрасную испанку, в нем вспыхнуло желание отчасти выместить на ней боль и обиду за жестокость и несправедливость, за пытки, сожжения заживо, конфискации, изгнания — за все то, что его единоверцы претерпели от ее соплеменников. Быть может, она напомнила ему о разграбленных еврейских кварталах, обесчещенных еврейских девах, о еврейских детях, зверски убитых во имя Бога, которого чтят испанцы-христиане. Как бы то ни было, в темных глазах старика и в жесте, каким он показал на молодую испанку, отразилось свирепое высокомерие.

— Вон за ту кастильскую девчонку я дам пятьдесят филипиков, о дадал, — заявил он.

Дадал подал знак, и корсары выволокли девушку из сарая.

— Такой букет прелестей нельзя купить за пятьдесят филипиков, о Абрахам, — возразил дадал. — Вот сидит Юсуф, он заплатит за нее по крайней мере шестьдесят. — И он выжидательно остановился перед богато разодетым мавром.

Но тот покачал головой:

— Видит Аллах, у меня три жены. За час они и следа не оставят от всей этой красоты, так что я только зря потеряю деньги.

Дадал отошел от мавра. Девушку потащили за ним. Она упорно вырывалась, осыпая стражу жаркой испанской бранью. Одному корсару она вцепилась ногтями в руку, другому свирепо плюнула в лицо. Розамунда наблюдала эту сцену. Ее охватил ужас и от участи, ожидавшей несчастную, и от недостойной ярости, с которой та тщетно пыталась воспротивиться своей судьбе. Но на одного левантийского турка поведение молодой испанки произвело совершенно иное впечатление. Приземистый и коренастый, он поднялся со ступеней водоема.

— За удовольствие укротить эту дикую кошку я заплачу шестьдесят филипиков, — сказал он.

Но Абрахам не собирался отступать. Он предложил семьдесят, турок поднял цену до восьмидесяти. Абрахам накинул еще десять, и наступила пауза.

Дадал раззадоривал турка:

— Неужели ты отступишь перед каким-то израильтянином? Неужели эту деву придется отдать извратителю Завета, обреченному геенне, тому, чьи соплеменники не пожертвуют ближнему и финиковой косточки? Не позор ли это для правоверного?

Подзадоренный дадалом турок с явной неохотой прибавил еще пять филипиков. Однако еврей, нисколько не смутясь — он был торговцем, и ему десятки раз на дню приходилось выслушивать нечто подобное, — вытащил из-за пояса кошелек.

— Здесь сто филипиков, — заявил он. — Это слишком много, но я плачу.

Не дожидаясь, когда благочестивый дадал вновь примется искушать его, турок махнул рукой и сел.

— Я уступаю ему удовольствие купить ее, — твердо сказал он.

— Итак, она твоя, о Абрахам, за сто филипиков.

Израильтянин отдал кошелек помощникам дадала и шагнул к девушке. Она по-прежнему безуспешно пыталась вырваться, но корсары с силой толкнули ее к старику, и тот на мгновение обхватил ее стан руками.

— Ты дорого обошлась мне, дочь Испании, — прошипел он, — но я не сетую. Пойдем.

И он попытался увести ее.

Но испанка со свирепостью тигрицы впилась ногтями в его лицо. Вскрикнув от боли, старик выпустил ее. В ту же секунду она молниеносно выхватила из-за пояса еврея кинжал.

— Valga de Dios![637] — воскликнула она и, прежде чем ее успели остановить, вонзила лезвие в свою прекрасную грудь и, задыхаясь, упала к ногам Абрахама. Тело ее сотрясли предсмертные конвульсии.

Абрахам с яростью и смятением смотрел на умирающую. Весь базар замер в благоговейном молчании.

Розамунда встала, ее бледное лицо порозовело, в глазах зажегся слабый огонек. Бог указал ей путь, и, когда наступит ее черед, Бог даст ей и средство. Она вдруг почувствовала прилив силы и мужества. Смерть — простой и быстрый конец, открытая дверь, за которой она избавится от позора. Розамунда знала, что Господь в милосердии своем простит самоубийство, совершенное при таких обстоятельствах.

После короткого оцепенения Абрахам пришел наконец в себя.

— Она мертва, — прогнусавил он. — Меня обманули. Верни мне мое золото.

— Разве мы должны возвращать плату за каждого умершего невольника? — спросил дадал.

— Но ее еще не передали мне! — бушевал еврей. — Мои руки не успели коснуться ее!

— Ты лжешь, собачий сын, — последовал бесстрастный ответ. — Она была твоя. Я объявил об этом. И раз она принадлежит тебе, убери ее отсюда.

Лицо еврея побагровело.

— Что? — Он задыхался. — Мне придется потерять сто филипиков?

— Что записано, то записано, — ответил дадал.

Глаза Абрахама налились кровью, на губах выступила пена.

— Нигде не записано, что…

— Успокойся, — заметил дадал. — Ничего бы не случилось, не будь это предначертано в Книге судеб.

В толпе поднялся ропот.

— Верни мои сто филипиков, — не унимался еврей.

Глухой гул толпы тем временем перешел в рев.

— Ты слышишь? — спросил дадал. — Да простит тебя Аллах за то, что ты нарушаешь мир на базаре. Ступай отсюда, пока с тобой не случилось несчастья.

— Убирайся! Убирайся! — ревела толпа.

Несколько человек угрожающе приблизились к несчастному Абрахаму:

— Вон отсюда, извратитель Завета! Мразь! Собака! Прочь!

Весь базар пришел в волнение. Абрахама окружили злобные лица, к нему с угрозой тянулись кулаки, и наконец страх заставил его забыть о деньгах.

— Я ухожу, ухожу, — в испуге пробормотал он и поспешил к выходу.

Но дадал вернул его.

— Забери свое имущество, — приказал он, указывая на труп.

Вынужденный проглотить новое издевательство, Абрахам позвал своих невольников и велел унести безжизненное тело, за которое он заплатил кругленькую сумму в звонкой монете. И все же у ворот он остановился.

— Я пожалуюсь паше, — пригрозил он. — Асад ад-Дин справедлив и заставит вернуть мне деньги.

— Конечно, — ответил дадал, — но не раньше, чем ты сумеешь оживить покойницу.

И он повернулся к толстяку Аюбу, который дергал его за рукав. Чтобы лучше расслышать шепот подручного Фензиле, дадал наклонил голову. Затем, повинуясь ему, приказал привести Розамунду.

Она безропотно покинула свое место и медленно подошла к водоему. Движения ее были безжизненны, как у сомнамбулы или у человека, одурманенного каким-то зельем. Она остановилась посреди базара, залитого жгучими лучами солнца, и дадал принялся многословно расписывать ее достоинства. Он говорил на лингва франка — языке, понятном всем посетителям базара, к какой бы национальности они ни принадлежали. Чем больше разливался красноречием дадал, тем больший ужас и стыд охватывали Розамунду: она понимала смысл его речей благодаря знанию французского, который выучила во Франции.

Первым желание купить Розамунду изъявил мавр, неудачно торговавший двух нубийцев. Он поднялся со ступеней водоема и внимательно осмотрел девушку. Должно быть, осмотр вполне удовлетворил его, поскольку предложенная им цена была весьма значительна и заявлена с высокомерной уверенностью, что у него не окажется конкурентов.

— Сто филипиков за молочноликую девушку!

— Это слишком мало. Разве ты не видишь прелесть ее лица, подобного сияющей луне? — возразил дадал и двинулся вокруг водоема. — Чигил поставляет нам прекрасных женщин, но ни одна из женщин Чигила и наполовину не столь прекрасна, как эта жемчужина.

— Сто пятьдесят! — крикнул левантийский турок, щелкнув пальцами.

— И этого недостаточно. Посмотри, каким царственным ростом в благоволении своем наделил ее Аллах. Взгляни, как благородна ее осанка, как дивно сверкают ее чудные глаза! Клянусь Аллахом, она достойна украсить гарем самого султана.

Покупатели не могли не признать, что в словах дадала нет ни малейшего преувеличения, и в их обычно чинно-бесстрастных рядах возникло легкое волнение. Тагаринский мавр по имени Юсуф предложил сразу двести филипиков.

Но дадал, будто не слыша его, продолжал восхвалять достоинства пленницы. Он поднял ее руку, чтобы покупатели лучше рассмотрели ее. Розамунда опустила глаза и покорно повиновалась; ее чувства выдавал только румянец, который медленно залил ее лицо и тут же погас.

— Посмотрите на эти руки! Они нежнее аравийских шелков и белее слоновой кости. Сейчас цена двести филипиков! А сколько предложишь ты, о Хамет?

Хамет, не скрывая злости оттого, что предложенная им цена так быстро удвоилась, сказал:

— Клянусь Аллахом, я купил трех крепких девушек из Суса за меньшую сумму!

— Уж не собираешься ли ты сравнивать грубую девку из Суса с этим благоуханным нарциссом, с этим образцом женственности?

— Ладно, двести десять филипиков, — снизошел Хамет.

Бдительный Тсамани счел, что настало время исполнить поручение и купить девушку для своего господина.

— Триста, — внушительно сказал он, чтобы разом покончить с этим делом.

— Четыреста! — тут же взвизгнул резкий голос за его спиной.

Изумленный Тсамани круто повернулся и увидел хитрое лицо Аюба. По рядам покупателей пробежал шепот; люди вытягивали шеи, чтобы узнать, кто этот щедрый безумец.

Тагаринец Юсуф, вне себя от гнева, поднялся со ступеней и объявил, что отныне пыль алжирского базара не осквернит его подошв и он не купит здесь ни одного невольника.

— Клянусь источником Зем-Зем,[638] — бушевал он, — здесь все околдованы! Четыреста филипиков за какую-то франкскую девчонку! Да умножит Аллах ваше богатство, ибо истинно говорю — оно вам пригодится.

В сильнейшем негодовании он гордо прошествовал к воротам и, растолкав толпу локтями, покинул базар.

Однако, прежде чем шум торгов смолк за спиной мавра, цена на невольницу вновь поднялась. Пока Тсамани оправлялся от изумления, вызванного неожиданным появлением соперника, дадал соблазнил турка поднять цену еще выше.

— Это безумие, — сокрушался турок, — но она услаждает мой взор, и если Аллаху будет угодно наставить ее на путь истинной веры, то она станет звездой моего гарема. Четыреста двадцать филипиков, о дадал, и да простит мне Аллах расточительность!

Но не успел он закончить, как Тсамани выкрикнул с лаконичным красноречием:

— Пятьсот!

— О Аллах! — вырвалось у дадала, и он воздел руки к небесам.

— О Аллах! — словно эхо, повторила толпа.

— Пятьсот пятьдесят! — Визгливый голос Аюба перекрыл шум базара.

— Шестьсот, — невозмутимо произнес Тсамани.

Всеобщее возбуждение и шум, вызванные столь небывалыми ценами, вынудили дадала призвать всех к тишине. Базар притих, и Аюб, не теряя времени, одним скачком поднял цену до семисот филипиков.

— Восемьсот! — гаркнул Тсамани, теряя терпение.

— Девятьсот! — не унимался Аюб.

Побелев от ярости, Тсамани снова повернулся к евнуху.

— Это что — насмешка, о отец ветра? — крикнул он.

Его язвительный намек был встречен дружным смехом.

— Если кто и насмехается, так это ты. — Аюб едва сдерживался. — Но насмешки дорого тебе обойдутся.

Тсамани пожал плечами и вновь обратился к дадалу.

— Тысяча филипиков, — коротко заявил он.

— Тише! — снова крикнул дадал. — Тише, и возблагодарим Аллаха за хорошие цены.

— Тысяча сто, — предложил неукротимый Аюб.

Тсамани понял, что побежден: он достиг предельной цены, назначенной Асадом, и не осмеливался превышать ее, не испросив указаний паши. Но если для переговоров со своим господином он отправится в Касбу, Аюб тем временем завладеет девушкой. Визирь почувствовал, что оказался между молотом и наковальней. С одной стороны, если он позволит обойти себя, паша едва ли простит ему разочарование; с другой — если превысит цену, столь бездумно назначенную, ибо она превосходит все разумные границы, то и это может дорого ему обойтись.

Тсамани обернулся к толпе и гневно взмахнул руками:

— Клянусь бородой пророка, этот наполненный ветром и жиром пузырь издевается над нами. Он вовсе не думает ее покупать. Слыханное ли дело — платить за невольницу и половину таких денег!

Ответ Аюба был более чем красноречив: он вытащил туго набитый кошель и бросил его на землю; тот упал с приятным звоном.

— Вот мой поручитель. — И евнух довольно осклабился, от души наслаждаясь гневом и замешательством своего врага, тем более что это удовольствие ему ничего не стоило. — Так я отсчитаю тысячу сто филипиков, о дадал?

— Удовлетворен ли визирь Тсамани?

— Да знаешь ли ты, собака, для кого я покупаю ее? — проревел Тсамани. — Для самого паши, для Асада ад-Дина, любимца Аллаха!

И, подняв руки, он двинулся на Аюба:

— Что ты скажешь ему, о собака, когда он призовет тебя к ответу за то, что ты дерзнул обойти его?

Но Аюб, на которого ярость Тсамани не произвела ни малейшего впечатления, только развел пухлыми руками:

— А откуда мне было знать это, коль Аллах не создал меня всезнающим? Тебе следовало раньше предупредить меня. Так я и отвечу паше, если он станет спрашивать. Асад справедлив.

— И за трон Стамбула не хотел бы я быть на твоем месте, Аюб.

— А я на твоем, Тсамани: в тебе вся желчь разлилась от злости.

Они стояли, пожирая друг друга горящими глазами, пока дадал не призвал их вернуться к делу.

— Теперь цена невольницы тысяча сто филипиков. Ты признаешь себя побежденным, о визирь?

— Такова воля Аллаха. У меня нет полномочий платить больше.

— В таком случае за тысячу сто филипиков, Аюб, она…

Однако на этом торгам не суждено было закончиться.

Из густой толпы любопытных, собравшихся у ворот, раздался решительный голос:

— Тысяча двести филипиков за франкскую девушку.

Дадал, полагавший, что предел безумия уже позади, застыл, разинув рот от изумления. Чернь, охваченная самыми противоречивыми чувствами, насмешливо улюлюкала и ревела от восторга. Тсамани и то несколько повеселел, увидев, что в состязание вступил новый претендент, который, возможно, отомстит за него Аюбу. Толпа раздалась, и на открытое пространство крупными шагами вышел Сакр-аль-Бар. Его сразу узнали, и боготворившая корсара толпа принялась громко выкрикивать его имя.

Это берберийское имя ничего не говорило Розамунде. Стоя спиной к воротам, она не могла видеть его обладателя. Но она узнала голос, и ее охватила дрожь. Она ничего не понимала в торгах и не догадывалась, почему заинтересованные стороны пришли в такое волнение. Почти бессознательно она задавалась вопросом, какие гнусные цели преследует Оливер, но теперь, услышав его голос, она все поняла. Оливер скрывался в толпе, выжидая, пока один из конкурентов не победит, и теперь вышел, чтобы купить ее для себя. Розамунда закрыла глаза и взмолила Бога, чтобы Он не дал ему преуспеть. Она смирится с чем угодно, кроме этого. Нет, она не доставит ему удовольствия довести ее до самоубийства и не вонзит кинжал в сердце, как несчастная испанка. От ужаса она едва не потеряла сознание. На миг ей показалось, что земля уходит у нее из-под ног. Но головокружение быстро прошло, и, очнувшись, она услышала громоподобный рев толпы: «Маш Аллах! Сакр-аль-Бар!» — и суровый голос дадала, призывающего к тишине.

— Слава Аллаху, посылающему столь щедрых покупателей! — воскликнул дадал. — А что скажешь ты, о Аюб?

— Ну? — Тсамани насмешливо улыбнулся. — В самом деле, что?

— Тысяча триста. — Дрогнувший голос Аюба звучал неуверенно.

— Еще сто, о дадал, — спокойно произнес Сакр-аль-Бар.

— Тысяча пятьсот! — выкрикнул Аюб, дойдя не только до предела, назначенного госпожой, но и исчерпав все деньги, бывшие в ее распоряжении. К тому же теперь исчезла последняя надежда поживиться за счет Фензиле.

— Еще сто, о дадал, — проговорил бесстрастный, как сама судьба, Сакр-аль-Бар, не удостаивая дрожащего евнуха взглядом.

— Тысяча шестьсот филипиков! — громко выкрикнул дадал, скорее давая выход своему изумлению, нежели объявляя новую цену. Затем, совладав с собой, он благоговейно склонил голову и излился в сакраментальном признании: — Нет невозможного для воли Аллаха! Хвала тому, кто посылает богатых покупателей!

Аюб был настолько подавлен, что Тсамани, глядя на него, утешился в собственном поражении и ощутил сладость мщения, свершенного чужими руками.

— Что ты скажешь на это, о проницательный Аюб? — крикнул дадал.

— Скажу, — задыхаясь, отвечал евнух, — что раз по милости шайтана он имеет такие богатства, то он и должен победить.

Но едва приспешник Фензиле успел произнести эти оскорбительные слова, как огромная рука Сакр-аль-Бара опустилась на его жирную шею. Базар одобрительно загудел.

— Ты говоришь, по милости шайтана, бесполая ты собака? — грозно спросил корсар и так сжал шею Аюба, что тот скорчился от боли.

Голова евнуха клонилась все ниже, наконец тело его обмякло, и он, извиваясь, распростерся в пыли.

— Как мне научить тебя, отец нечистот, подобающему обхождению? Придушить или вздернуть твою рыхлую тушу на дыбу?

Говоря так, Сакр-аль-Бар водил физиономией не в меру заносчивого евнуха по земле.

— Смилуйся! — вопил Аюб. — Смилуйся, о могучий Сакр-аль-Бар! Ты ведь и сам взыскуешь милости Аллаха!

— Откажись от своих слов, падаль! При всех признай себя лжецом и собакой!

— Отказываюсь, отказываюсь! Я грязно солгал! Твое богатство — награда, посланная Аллахом за славные победы над неверными!

— Высунь свой злоречивый язык, — приказал Сакр-аль-Бар, — и слижи прах под моими подошвами. Высунь язык, говорю я!

Подгоняемый страхом Аюб повиновался, после чего Сакр-аль-Бар отпустил его.

Под общий смех и издевательства несчастный наконец поднялся на ноги; он задыхался от забившей рот пыли, и его посеревшее лицо дрожало, как студень.

— А теперь вон отсюда, пока мои ястребы не вцепились в тебя когтями. Пошевеливайся!

Аюб поспешил ретироваться, сопровождаемый едкими насмешками толпы и колкими замечаниями Тсамани. Сакр-аль-Бар повернулся к дадалу.

— Невольница твоя за тысячу шестьсот филипиков, о Сакр-аль-Бар, слава ислама. Да умножит Аллах число твоих побед!

— Заплати ему, Али, — коротко распорядился корсар и пошел получить свою покупку.

Впервые с того дня, когда после встречи с голландским судном он приходил к ней в каюту на борту каракки, стоял сэр Оливер лицом к лицу с Розамундой. Всего один взгляд бросила она на бывшего возлюбленного и, смертельно побледнев, в ужасе отпрянула от него. На примере Аюба она воочию увидела, как далеко может зайти его жестокость. Разве могла она знать, что вся эта сцена была искусно разыграна им, чтобы вселить страх в ее душу?

Сакр-аль-Бар внимательно наблюдал за Розамундой, и на его плотно сжатых губах играла жестокая улыбка.

— Пойдемте, — сказал он по-английски.

Розамунда подалась назад, как бы ища защиты у дадала. Но корсар подошел к ней, схватил за руку и почти швырнул сопровождавшим его нубийцам, Абиаду и Заль-Зеру.

— Закройте ей лицо, — приказал он, — и отведите в мой дом. Живо!

Глава 19

ИСТИНА

Солнце быстро клонилось к краю земли, когда Сакр-аль-Бар с нубийцами и эскортом из нескольких корсаров подходил к воротам своего белого дома, выстроенного на невысоком холме за городскими стенами.

Розамунда и Лайонел, которых вели следом за предводителем корсаров, миновали темный узкий вход и оказались на просторном дворе; в синеве неба догорали последние краски умирающего дня, и тишину вечера неожиданно прорезал голос муэдзина, призывающего правоверных к молитве.

В центре четырехугольного двора бил фонтан, и его тонкая серебристая струя взмывала вверх и, рассыпаясь на мириады самоцветов, изливалась дождем в широкий мраморный бассейн.

Невольники набрали воды из фонтана, Сакр-аль-Бар с приближенными совершил омовение и опустился на принесенный невольниками коврик для молитвы; корсары сняли плащи и, разостлав их на земле, последовали его примеру.

Дабы взоры двух новых невольников не оскверняли молитву правоверных, нубийцы повернули их лицом к стене и зеленым воротам сада, откуда прохладный воздух доносил ароматы жасмина и лаванды. Через просветы в воротах были видны роскошные краски сада и невольники, приставленные к водяному колесу, которое они вращали, пока призыв муэдзина не обратил их в неподвижные изваяния.

Закончив молитву, Сакр-аль-Бар поднялся, отдал какое-то распоряжение и вошел в дом. Нубийцы, толкая перед собой пленников, пошли за ним. Они поднялись по узкой лестнице и оказались на плоской крыше, то есть в той части дома, которая на Востоке отводится женщинам. Однако, с тех пор как в этом доме поселился Сакр-аль-Бар Целомудренный, здесь не появлялась ни одна женщина.

С крыши, окруженной парапетом фута в четыре высотой, открывался вид на город, взбегавший по холму к востоку от гавани и насыпного острова в конце мола, созданного тяжким трудом христианских невольников из камней разрушенной крепости Пеньона, которую Хайраддин Барбаросса отвоевал у испанцев. Вечерняя мгла сгущалась над городом, молом и островом; она гасила яркие краски и окутывала желтые и белые стены однообразной жемчужной пеленой. К западу от дома раскинулся благоухающий сад, где в ветвях шелковиц и лотосов нежно ворковали голуби. За садом между пологими холмами извивалась узкая долина, и из поросшего осокой и камышом пруда, над которым величественно парил огромный аист, доносилось громкое кваканье лягушек.

У южной стены террасы находился навес, поддерживаемый двумя гигантскими копьями. Под навесом стоял диван с шелковыми подушками, рядом с ним — мавританский столик, инкрустированный золотом и перламутром. Резную решетку у противоположного парапета обвивала роскошная вьющаяся роза, усыпанная кроваво-красными цветами, но в этот вечерний час их краски сливались в сплошное серое пятно.

Лайонел и Розамунда посмотрели друг на друга. Их лица призрачно белели в сгустившейся тьме. Нубийцы, как каменные статуи, застыли у лестницы.

Молодой человек застонал и в отчаянии стиснул руки. Ему вернули колет, сорванный на базаре, наскоро починив его куском веревки из пальмового волокна. Но сам обладатель колета был ужасающе грязен. Тем не менее мысли его — если первые произнесенные им слова можно считать таковыми — были о Розамунде и о том положении, в котором она оказалась.

— О боже! — воскликнул он. — И вам пришлось вынести все это! Какое унижение! Какая варварская жестокость! — И он закрыл свое изможденное лицо руками.

Розамунда ласково дотронулась до его руки.

— Не стоит вспоминать о том, что я пережила, — проговорила она на удивление ровным и спокойным голосом.

Не говорил ли я, что эти Годолфины были не робкого десятка! Многие считали, что в их роду даже женщины отличаются истинно мужским характером. И едва ли кто усомнится, что в эти минуты Розамунда являла собой достаточное тому свидетельство.

— Не жалейте меня, Лайонел. Мои страдания кончились или очень скоро кончатся. — И она улыбнулась той экзальтированной улыбкой, какой улыбаются мученики в судный час.

— Что вы хотите сказать? — изумился Лайонел.

— Что? — повторила она. — Разве не в наших руках возможность сбросить бремя жизни, когда оно становится слишком тяжелым? Тяжелее того, что повелевает нам нести Господь.

Лайонел только застонал в ответ. С тех пор как их принесли на борт каракки, он только и делал, что стонал. Если бы состояние Розамунды располагало к размышлениям, она бы поняла, какую слабость и беспомощность проявил он в час испытаний, когда по-настоящему достойный человек непременно постарался бы — пусть безуспешно — поддержать и ободрить ее, а не оплакивать собственные невзгоды.

Невольники внесли четыре огромных пылающих факела и вставили их в железные крепления, выступавшие из стены дома. По террасе задвигались мрачные красноватые блики. Невольники ушли, и вскоре в черной дыре дверного проема между неподвижными нубийцами выросла третья фигура. Это был Сакр-аль-Бар.

Он задержался в дверях и пристально посмотрел на Лайонела и Розамунду. Поза его дышала высокомерием, лицо было совершенно бесстрастно. Наконец он медленно направился в их сторону. На нем был короткий — до колен — кафтан, перепоясанный блестящим золотым кушаком, мерцавшим в свете факелов и при каждом шаге вспыхивавшим снопами огня. Ноги корсара, обутые в красные, шитые золотом турецкие туфли, были обнажены до колен, руки также оставались обнаженными до локтя. Его голову покрывал белый тюрбан, украшенный пером цапли и пряжкой, усыпанной драгоценными каменьями.

Сакр-аль-Бар подал знак нубийцам, и те молча скрылись, оставив его наедине с пленниками. Корсар поклонился Розамунде.

— Отныне, сударыня, — сказал он, — это ваши владения, где с вами будут обращаться скорее как с супругой, нежели как с невольницей. Ведь в Берберии крыши домов отведены женам мусульман. Надеюсь, вам здесь понравится.

Не в силах отвести взгляда от Оливера, бледный как смерть, Лайонел отшатнулся от сводного брата, который, казалось, в эту минуту не обращал на него ни малейшего внимания. Нечистая совесть заставляла его опасаться самого худшего, воображение рисовало тысячи казней, страх сдавливал горло, вызывая отвратительное чувство тошноты.

Что же касается Розамунды, то она встретила Оливера, выпрямившись во весь свой великолепный рост. И хоть лицо ее побледнело, оно было столь же спокойно и невозмутимо, как его; хоть грудь ее часто вздымалась, выдавая внутреннее волнение, во взгляде ее горело презрение и вызов, когда ровным, твердым голосом она ответила ему вопросом на вопрос:

— Каковы ваши намерения относительно меня?

— Мои намерения? — повторил корсар, и его губы искривила едва заметная усмешка.

Как ни был он уверен в том, что ненавидит Розамунду и стремится причинить ей боль, унизить, уничтожить ее, он не мог подавить в себе восхищение стойкостью, с которой она встретила страшный час.

Из-за холмов выглянул краешек луны, похожий на полированный медный серп.

— Не вам спрашивать о моих намерениях, — ответил корсар. — Когда-то в целом мире у вас не было более преданного раба, чем я, Розамунда. Вы сами своей бессердечностью и недоверием порвали золотые путы моего рабства. Те оковы, что я теперь налагаю на вас, разбить будет куда сложнее.

Розамунда презрительно улыбнулась, давая понять, что на этот счет у нее нет никаких сомнений. Оливер почти вплотную подошел к ней:

— Вы моя невольница, понимаете? Невольница, которую я купил на базаре, как козу, мула или верблюда. Ваши душа и тело принадлежат мне. Вы — моя собственность, моя вещь, мое имущество, которым я могу пользоваться или выбросить, беречь его или уничтожить. У вас нет воли, помимо моей воли. Самая жизнь ваша отныне зависит от моей прихоти.

Глухая ярость, клокотавшая в этих словах, злобная насмешка, исказившая смуглое бородатое лицо, заставили Розамунду отступить на шаг.

— Вы чудовище! — с трудом проговорила она.

— Итак, вы понимаете, на какое бремя променяли узы, расторгнутые вашим непостоянством.

— Да простит вас Господь, — задыхаясь, ответила Розамунда.

— Благодарю за молитву. Да простит Он также и вас.

При этих словах из темноты раздалось сдавленное злобное рыдание Лайонела.

Сакр-аль-Бар медленно повернулся на этот нечленораздельный звук. Он молча посмотрел на Лайонела и вдруг рассмеялся:

— Ба! Мой бывший брат. Славный малый, как Бог свят! Не так ли? Посмотрите на него внимательно, Розамунда. Посмотрите, как доблестно переносит несчастье сей столп мужественности, вокруг которого вы собирались обвиться, сей могучий супруг, избранный вами. Взгляните на него! Взгляните на дорогого моего брата!

Язвительные слова корсара подействовали на Лайонела словно удар хлыста, и в его душе, где только что не было места иным чувствам, кроме страха, зажглась злоба.

— Вы не брат мне, — свирепо бросил он. — Ваша мать была распутницей. Она изменяла моему отцу.

Сакр-аль-Бар вздрогнул, но тут же взял себя в руки:

— Если я еще раз услышу, как твой гнусный язык произносит имя моей матери, то велю с корнем вырвать его. Ее память, благодарение Богу, выше оскорблений такой ничтожной твари, как ты. Тем не менее остерегись говорить о единственной женщине, чье имя я почитаю.

Тут Лайонел изловчился и, как крыса, бросился на Сакр-аль-Бара, пытаясь вцепиться в горло. Но корсар схватил его за плечи, пригнул к земле и заставил воющего от бессильной злобы молодого человека опуститься на колени.

— Ты находишь, что я силен, не так ли? — усмехнулся он. — Стоит ли этому удивляться? Подумай о тех шести бесконечных месяцах, которые я провел на галерной скамье, денно и нощно склоняясь над веслом, и ты поймешь, что это они превратили мое тело в железо и заставили забыть о душе.

Сакр-аль-Бар отшвырнул Лайонела, тот отлетел в сторону и, ударившись о парапет, с грохотом сломал резную решетку и вьющийся по ней розовый куст.

— Знаешь ли ты, как невыносима жизнь галерного раба? Как ужасно сидеть на скамье день и ночь напролет нагим, прикованным цепью к веслу, нечесаным, обмываемым лишь редкими дождями; как ужасно непрерывно вдыхать смрадные испарения тел твоих товарищей по несчастью, сгорать под палящим солнцем, нестерпимо страдать от гнойных ран и, наконец свалившись от этой непрерывной, нескончаемой жестокой пытки, чувствовать, как твое тело истязает плеть боцмана, оставляя на нем незаживающие рубцы? Знаком ли тебе весь этот ужас? — Голос корсара, дрожавший от сдерживаемой ярости, перешел в рев. — Так ты узнаешь его, потому что ад, в котором благодаря тебе я провел шесть месяцев, станет твоим до самой твоей смерти.

Сакр-аль-Бар замолчал, но Лайонел не воспользовался предоставившейся ему возможностью. Мужество, неожиданно загоревшееся в нем, так же неожиданно угасло, и он остался лежать там, куда отбросила его мощная рука корсара.

— Однако, — сказал Сакр-аль-Бар, — надо покончить с тем, ради чего я приказал привести вас сюда. Вам показалось недостаточным обвинить меня в убийстве, лишить доброго имени, имущества и толкнуть на дорогу в ад; вы решили пойти дальше и занять мое место в лживом сердце женщины, которую я любил. Вот этой женщины. Надеюсь, — задумчиво продолжал он, — вы тоже любите ее, Лайонел, насколько способно любить такое ничтожество, как вы. А значит, к мукам тела прибавятся муки вашей вероломной души. Лишь осужденные на вечное проклятье знают, какая это пытка. Затем-то я и привел вас к себе, дабы вы поняли, какая участь уготована этой женщине в моем доме, и ушли отсюда с мыслью, которая принесет вашей душе более жестокие страдания, чем плеть боцмана вашему изнеженному телу.

— Вы дьявол, — прорычал Лайонел. — О, вы само исчадие ада!

— Если вы, братец-жаба, намерены плодить дьяволов, то, когда встретитесь с ними в следующий раз, не укоряйте их за принадлежность к этому достойному племени.

— Не обращайте на него внимания, Лайонел, — сказала Розамунда. — Я докажу, что он такой же хвастун, как и негодяй, о чем говорят все его поступки. Уверяю вас, ему не удастся осуществить свой гнусный план.

— Давая подобное обещание, вы сами грешите излишней хвастливостью, — заметил Сакр-аль-Бар. — Что касается остального, то я лишь то, чем вы, сговорившись друг с другом, сделали меня.

— Разве мы сделали вас лжецом и трусом, ибо кем же еще прикажете считать вас? — возразила Розамунда.

— Трусом? — В голосе корсара звучало неподдельное изумление. — Здесь кроется очередная ложь, которую он поведал вам среди прочих измышлений. В чем, позвольте спросить, я проявил себя трусом?

— В чем? Да в том, чем вы сейчас занимаетесь, подвергая пыткам и издевательствам беззащитных людей, которые находятся в вашей власти.

— Я говорю не о том, что я есть, — отвечал он. — Ведь я уже сказал вам: я — лишь то, чем вы меня сделали. Сейчас я говорю о том, чем я был. Я говорю о прошлом.

— Так вы говорите о прошлом? — тихо переспросила она. — О прошлом… со мной? И вы осмеливаетесь?

— Именно для того я и завез вас так далеко от Англии, чтобы поговорить с вами о прошлом; чтобы наконец сказать вам то, что я по собственной глупости утаил от вас пять лет назад; чтобы продолжить разговор, который вы прервали, указав мне на дверь.

— О да, я была чудовищно несправедлива к вам, — проговорила Розамунда с горькой иронией. — Конечно, я была недостаточно предупредительна. Мне бы более приличествовало улыбаться и любезничать с убийцей своего брата.

— Но ведь тогда я поклялся вам, что не убивал его, — напомнил корсар, и голос его дрогнул.

— И я вам ответила, что вы лжете.

— Да, и попросили меня уйти — ведь слово человека, которого вы любили, человека, с которым вы обещали связать свою судьбу, оказалось для вас пустым звуком.

— Я обещала стать вашей женой, как следует не зная вас, и упрямо не желала прислушиваться к тому, что все говорили про вас и ваши дикие повадки. За свое слепое упрямство я была наказана, как, вероятно, того и заслуживала!

— Ложь! Все ложь! — взорвался он. — Мои повадки! Бог свидетель — в них не было ничего дикого. Кроме того, полюбив вас, я отказался от них. С первых дней творенья не было на земле человека более просветленного, освященного любовью, чем я!

— Избавьте меня хоть от этого! — воскликнула она с отвращением.

— Избавить? От чего же мне вас избавить?

— От стыда за все, о чем вы говорите. От стыда, который охватывает меня при одной мысли о том времени, когда я думала, что люблю вас.

— Если вы еще не забыли, что такое стыд, — усмехнулся Сакр-аль-Бар, — то он сокрушит вас прежде, чем я закончу, ибо вам придется выслушать меня. Здесь некому прервать нас, некому перечить моей воле, здесь повелеваю я. Итак, подумайте, вспомните. Вспомните, как вы гордились переменами, которые произвели во мне. Моя податливость льстила вашему тщеславию — как дань всемогуществу вашей красоты. И вот на основании ничтожнейшей улики вы вдруг сочли меня убийцей вашего брата.

— Ничтожнейшей улики? — невольно воскликнула Розамунда.

— Настолько ничтожнейшей, что судьи в Труро даже не возбудили дела против меня.

— Потому что они полагали, — перебила она, — что вас вынудили на этот поступок; вы поклялись им, как и мне, что никакие выходки моего брата не заставят вас поднять на него руку; они не знали, что вы — лжец и клятвопреступник.

С минуту Сакр-аль-Бар пристально смотрел на Розамунду, затем прошелся по террасе. Он совсем забыл о Лайонеле, и тот по-прежнему лежал под розовым кустом.

— Да пошлет мне Господь терпение, — наконец проговорил корсар. — Оно мне необходимо, поскольку я желаю, чтобы сегодня вы многое поняли. Я намерен показать вам, как справедливо мое возмущение и как заслуженно наказание, которое вас ждет за то, что вы сделали с моей жизнью и, возможно, с моей бессмертной душой. Судья Бейн и тот, другой, кто уже умер, знали, что я невиновен.

— Знали, что вы невиновны? — с насмешливым изумлением переспросила Розамунда. — Разве они не были свидетелями вашей ссоры с Питером и не слышали, как вы поклялись убить его?

— То была клятва в пылу гнева. Успокоясь, я сразу вспомнил, что он ваш брат.

— Сразу? — усмехнулась она. — Сразу после того, как убили его?

— Повторяю, — сдержанно ответил Оливер, — я не убивал его.

— А я повторяю: вы лжете.

Довольно долго смотрел он на Розамунду и наконец рассмеялся:

— Вы хоть раз встречали человека, который лгал бы без причины? Люди лгут ради выгоды, из трусости, злобы или из обыкновенного тщеславия. Я не знаю других причин лжи, разве что — ах да! — он бросил взгляд на Лайонела, — разве что самопожертвование ради спасения ближнего. Вот вам и все побуждения, толкающие человека на путь лжи. Хоть одно из всего относится ко мне в моем нынешнем положении? Подумайте! Спросите себя, зачем мне сейчас лгать вам? Подумайте и о том, что я возненавидел вас за измену; что у меня нет более страстного желания, чем желание наказать вас за нее и за те страшные последствия, которые она повлекла за собой; что я привез вас сюда, дабы вы сполна, до последнего фартинга, расплатились со мной. Так зачем же мне лгать?

— Даже если это и так, то зачем вам говорить правду? С какой целью?

— Чтобы заставить вас понять всю глубину вашей несправедливости и убедиться в том зле, за которое я призвал вас к ответу; сорвать присвоенный вами венец мученицы и заставить вас осознать — как это ни горько, — что происходящее с вами — неизбежное следствие вашего собственного коварства.

— Сэр Оливер, вы считаете меня дурой?

— Да, мадам, более чем.

— Иначе и быть не может, — презрительно согласилась Розамунда, — коли даже теперь вы попусту тратите свое красноречие, пытаясь убедить меня, что черное — это белое. Но слова не в силах перечеркнуть факты. Даже если вы не умолкнете до дня Страшного суда, то и тогда ваши слова не очистят снег от кровавого следа, который тянулся к дверям вашего дома; не сотрут память о взаимной ненависти и вашей угрозе убить Питера; не притупят они и воспоминаний о том, что многие требовали наказать вас. И вы еще смеете говорить со мной в подобном тоне? Вы смеете стоять здесь и под всевидящим оком самого небесного Судии лгать мне, пытаясь пустыми словами сгладить гнусность своего последнего деяния. Вот для чего вы лжете — таков мой ответ на ваш вопрос. И что же могло убедить меня, что ваши руки чисты, и заставить меня сдержать — да смилуется надо мной Господь! — данное вам обещание?

— Мое слово! — ответил он звонким от волнения голосом.

— Слово лжеца, — поправила она.

— Не думайте, — возразил он, — что при необходимости я не мог бы подкрепить свое слово доказательствами.

— Доказательствами? — Розамунда взглянула на него широко открытыми глазами, и ее губы искривились в насмешливой улыбке. — Из-за них-то вы, вероятно, и бежали, как только услышали о скором прибытии посланцев королевы, направленных ею в ответ на многочисленные требования наказать вас.

Сакр-аль-Бар застыл в изумлении, не сводя глаз с Розамунды.

— Бежал? — наконец проговорил он. — Что за небылица?

— Теперь вы скажете, что вовсе не пытались скрыться и это очередное ложное обвинение?

— Так, значит, — медленно проговорил он, — меня сочли беглецом!

И вдруг он словно прозрел, и этот свет ослепил и ошеломил его. Мысль о том, что только так и можно было объяснить его неожиданное исчезновение, при всей ее дьявольской простоте, ни разу не приходила ему в голову! В любое другое время его исчезновение неизбежно вызвало бы различные толки, а возможно, и расследование. Но при тогдашних обстоятельствах такое объяснение напрашивалось само собой, оно безоговорочно подтверждало в общем мнении его вину и намного упрощало задачу Лайонела. Сакр-аль-Бар уронил голову на грудь. Что он наделал! Мог ли он по-прежнему винить Розамунду за то, что она поверила столь неопровержимой улике? Мог ли осуждать ее за то, что она сожгла нераспечатанным письмо, которое он передал ей через Питта? И действительно, что оставалось предполагать о его исчезновении, как не то, что он попросту бежал? А раз так, то бегство со всей очевидностью должно было заклеймить его как убийцу, каковым он и был, по убеждению многих. Как же он мог обвинять Розамунду, если она в конце концов позволила убедить себя на основании единственно разумного и оправданного предположения!

Неожиданно его захлестнуло чувство вины.

— Боже мой! — простонал он. — Боже мой!

Он посмотрел на Розамунду, но тут же отвел взор, не выдержав бесстрашного взгляда ее измученных, обведенных темными кругами глаз.

— В самом деле, чему же еще могли вы поверить! — пробормотал он, словно отвечая на собственные мысли.

— Ничему, кроме правды, как бы она ни была ужасна!

Гневные слова Розамунды больно задели Оливера. Минутную слабость как рукой сняло; в его душе вновь пробудились раздражение и жажда мести. Он подумал, что она слишком быстро поверила возведенному на него обвинению.

— Правды? — переспросил корсар, смело взглянув на Розамунду. — А вы способны узнать правду, если вам ее покажут? Способны отличить правду от лжи? Что ж, проверим! Ибо, как Бог свят, сейчас вам откроется вся правда, и вы увидите, что она гораздо страшнее всех ваших фантазий.

По твердому голосу и властному тону корсара Розамунда почувствовала, что надвигается нечто ужасное. Она ощутила волнение, — быть может, ей передались отзвуки бури, бушевавшей в его душе.

— Ваш брат, — начал он, — пал от руки трусливого ничтожества, которое я любил и по отношению к которому на мне лежал святой долг. Он бросился искать убежища и защиты в моем доме. Кровь из раны, полученной им в схватке, отметила его путь.

Сакр-аль-Бар немного помолчал. Когда он снова заговорил, голос его звучал ровно, как будто он спокойно предавался рассуждениям:

— Не странно ли, что никому и в голову не пришло выяснить, откуда взялась эта кровь, а также убедиться, что тогда на мне не было ни единой царапины. Мастер Бейн знал об этом, поскольку я попросил его осмотреть меня. Был составлен и должным образом засвидетельствован соответствующий документ. Если бы я в то время находился в Пенарроу, мог бы принять у себя посланцев королевы и предъявить его им, то они бы возвратились в Лондон с поджатыми хвостами.

Слова корсара пробудили в Розамунде смутные воспоминания. Мастер Бейн действительно настаивал на существовании подобного документа и клятвенно подтвердил то самое обстоятельство, о котором говорил сэр Оливер. Она вспомнила, что от показаний мастера Бейна отмахнулись, как от выдумки, изобретенной им с целью снять с себя обвинения в нерадивом исполнении обязанностей судьи, тем более что второй свидетель — пастор сэр Эндрю Флэк, который мог бы подтвердить его слова, — к тому времени умер.

Голос сэра Оливера прервал воспоминания Розамунды.

— Но оставим это, — сказал он, — и вернемся к нашей истории. Я дал убежище этому малодушному трусу и тем самым навлек подозрения на себя. А поскольку у меня не было возможности оправдаться, не выдав его, я молчал. Подозрение обратилось в уверенность, когда женщина, с которой я был обручен, с поразительной легкостью поверила самым гнусным слухам обо мне и, не обращая внимания на мои клятвы, открыто разорвала нашу помолвку, таким образом признав меня перед всеми убийцей и лжецом. До сих пор я излагал факты. Ну а теперь выскажу предположение. Оно основано на догадках, но попадает в самое яблочко. Негодяй, которому я предоставил убежище и служил ширмой, судил о моих душевных качествах по собственным меркам. Он боялся, что я не справлюсь с новой ношей, легшей мне на плечи; боялся, что я не вынесу ее тяжести, все открою, приведу доказательства и тем самым погублю его. Его страшило, что я могу рассказать не только о его ране, но и об одной подробности, которая могла иметь для него еще более пагубные последствия. Я говорю о некоей женщине — блуднице из Малпаса. Она могла бы рассказать про соперничество, вспыхнувшее из-за нее между убийцей и вашим братом. Ведь стычку, приведшую к гибели Питера Годолфина, вызвала низкая, постыдно грязная причина.

— Как вы смеете клеветать на умершего! — впервые прерывая Оливера, воскликнула Розамунда.

— Терпение, сударыня, — приказал корсар. — Я ни на кого не клевещу. Я говорю правду об одном мертвом с целью открыть правду о двух живых. Выслушайте меня до конца! Я слишком долго ждал и много перенес, чтобы все рассказать вам. Итак, этот негодяй вообразил, что я ему опасен, и решил избавиться от меня. По его наущению меня однажды ночью похитили и доставили на корабль, чтобы отвезти в Берберию и там продать в рабство. Такова правда о моем исчезновении. А убийца, которого я спас столь дорогой ценой, устранив меня, извлек гораздо большую выгоду, нежели сам на то рассчитывал. Одному Богу известно, была ли надежда на такую удачу еще одним искушением, побудившим его отделаться от меня. Со временем он унаследовал мои владения, а потом и место в сердце неверной, бывшей некогда моей невестой.

Наконец Розамунда очнулась от ледяного оцепенения, в котором до сих пор слушала рассказ Оливера.

— Вы говорите… что… Лайонел?.. — Голос ее прервался от негодования.

И тут Лайонел вскочил и выпрямился во весь рост:

— Он лжет! Он лжет, Розамунда! Не слушайте его!

— А я и не слушаю, — ответила Розамунда, делая несколько шагов по террасе.

Краска залила смуглое лицо Сакр-аль-Бара, и его взгляд, загоревшись гневом, обратился на Лайонела. Не говоря ни слова, корсар угрожающе направился к молодому человеку; тот в страхе попятился от него.

Сакр-аль-Бар схватил брата за руку и сжал ее своими стальными пальцами.

— Сегодня мы добьемся правды, даже если нам придется вырвать ее из вас раскаленными клещами, — проговорил он сквозь зубы.

Он выволок Лайонела на середину террасы, где стояла Розамунда, и заставил его опуститься на колени.

— Вам что-нибудь известно об искусстве мавританской пытки? — спросил он. — Возможно, вы слышали про нашу дыбу, колесо или «испанские сапоги».[639] Все это — не более чем орудия сладострастного наслаждения в сравнении с берберийскими приспособлениями для развязывания упрямых языков.

Розамунда сжала руки и, побелев от напряжения, застыла перед корсаром.

— Трус! Изверг! Низкий отступник! — восклицала она.

Оливер отпустил руку брата и хлопнул в ладоши. Не обращая внимания на Розамунду, он смотрел на дрожащего от страха Лайонела, скорчившегося у его ног.

— Что вы скажете о горящем между пальцами фитиле? Или вы предпочитаете для начала пару раскаленных добела браслетов?

По зову корсара — как и было условлено — на террасу вразвалку вышел приземистый рыжебородый человек в тюрбане.

Носком туфли Сакр-аль-Бар пнул брата.

— Подними голову, собака! — приказал он. — Внимательно посмотри на этого человека и скажи, узнаешь ли ты его. Посмотри на него, говорю я!

Лайонел посмотрел на пришедшего, и, поскольку вид последнего не пробудил в нем никаких воспоминаний, брат объяснил:

— Среди христиан его звали Джаспером Ли. Он и есть тот шкипер, которого вы подкупили, чтобы переправить меня в Берберию. Когда испанцы потопили его судно, он попал в свои собственные сети. Потом он оказался в моих руках и, поскольку я не стал его вешать, сделался моим верным помощником. Если бы я думал, что вы поверите его словам, — продолжал Сакр-аль-Бар, обращаясь к Розамунде, — то приказал бы ему рассказать вам обо всем, что ему известно. Но я уверен в обратном и прибегну к другому способу. — Он снова повернулся к Джасперу. — Прикажи Али раскалить на жаровне пару железных наручников и держать их наготове.

Джаспер отвесил поклон и удалился.

— Браслеты помогут нам услышать признание из ваших собственных уст, брат мой.

— Мне не в чем признаваться, — возразил Лайонел. — Своими злодейскими пытками вы только можете принудить меня ко лжи.

Оливер улыбнулся:

— О, несомненно, ложь польется из вас куда охотней, чем правда. Но можете мне поверить, правду мы тоже услышим. Под конец.

Он, разумеется, издевался, но издевка его преследовала тонкую и весьма хитроумную цель.

— И вы поведаете нам все как было, — продолжал он, — со всеми подробностями, так чтобы у мадам Розамунды рассеялись последние сомнения. Вы расскажете ей, как поджидали Питера в Годолфин-парке, как исподтишка напали на него и…

— Это ложь! — крикнул Лайонел и в порыве искреннего негодования вскочил на ноги.

И он был прав, о чем Оливер отлично знал, ибо для достижения истины намеренно прибег ко лжи. Наш джентльмен был дьявольски хитер, и хитрость его, пожалуй, никогда не проявлялась с таким блеском.

— Ложь? — насмешливо переспросил он. — Послушайте, будьте благоразумны. Скажите нам правду, прежде чем пытки по капле выдавят ее из вас. Подумайте, ведь мне все известно. Ну, так как же это все-таки произошло? Вы неожиданно выскочили из-за куста, застали Питера врасплох и проткнули его насквозь, прежде чем он успел обнажить шпагу…

— Вы лжете! Все было совсем не так! — яростно прервал брата Лайонел.

Чуткий слух без труда уловил бы в возгласе молодого человека искренние интонации. То действительно были слова правды — гневной, негодующей, убеждающей.

— Мне ли не знать этого? — заметил Оливер, изобразив величавое презрение. — Убив Питера, вы вынули его шпагу из ножен и положили рядом с трупом.

Издевка Оливера достигла своей страшной цели. На мгновение забывшись, Лайонел поддался праведному негодованию. Это мгновение и погубило его.

— Ложь! — дико вскричал он. — И вы знаете это! Бог свидетель, я честно дрался с ним… — Он запнулся, судорожно глотнул воздух, и в горле раздалось глухое клокотание.

Наступило молчание. Все трое застыли, словно изваяния: Розамунда — бледная и напряженная, как струна, Оливер — мрачный, с сардонической усмешкой на губах, Лайонел — поникший, раздавленный сознанием того, что выдал себя, бездумно устремившись в раскинутые сети.

Розамунда первой нарушила молчание. Голос ее дрожал и срывался, но, несмотря на все усилия, ей так и не удалось заставить его звучать ровно.

— Что… что вы сказали, Лайонел? — спросила она.

Оливер тихо рассмеялся.

— Полагаю, он собирался присовокупить к своему заявлению свидетельские показания, — заметил он, — то есть упомянуть о ране, полученной им в поединке и оставившей следы на снегу, и таким образом доказать, что я солгал. Право, он недалек от истины — я действительно солгал, сказав, что он застал Питера врасплох.

— Лайонел! — воскликнула Розамунда.

Она протянула к нему руки, но тут же уронила их. Лайонел словно окаменел.

— Лайонел! — Теперь в голосе молодой женщины звучала настойчивость. — Это правда?

— Разве вы не слышали, что он сказал? — усмехнулся Оливер.

Розамунда стояла, слегка пошатываясь и не сводя глаз с Лайонела. Нестерпимая боль исказила ее лицо. Опасаясь, что она вот-вот упадет, Оливер хотел поддержать ее, но Розамунда властным жестом остановила его и, призвав на помощь всю свою волю, попыталась справиться со слабостью. Однако колени у нее дрожали; она опустилась на диван и закрыла лицо руками.

— Господи, сжалься надо мной, — простонала она, и тело ее сотрясли рыдания.

Безутешный плач Розамунды вывел Лайонела из оцепенения: он вздрогнул и робко приблизился к дивану. Оливер, мрачный и неумолимый, стоял в стороне и наблюдал за стремительной развязкой, которую он столь успешно ускорил. Он знал, что стоит накинуть на Лайонела веревку, как тот запутается в ней и без посторонней помощи: сейчас он пустится в объяснения и с головой выдаст себя. Как зритель Оливер был вполне доволен спектаклем.

— Розамунда! — жалобно всхлипнул Лайонел. — Роз! Смилуйтесь! Выслушайте меня, прежде чем судить. Выслушайте и постарайтесь понять!

— Да, да, послушайте его, — подхватил Оливер, сопровождая свои слова характерным для него тихим неприятным смехом. — Послушайте его. Правда, я сомневаюсь, чтобы его рассказ был особенно занимателен.

Ирония брата пришпорила несчастного.

— Розамунда, все, что он сказал вам, — неправда. Я… я… Я только защищался. То, что я напал на Питера исподтишка, — ложь.

Теперь Лайонела было трудно остановить.

— Мы поссорились из-за… по поводу… одного дела и, как назло, встретились в тот вечер в Годолфин-парке. Он оскорблял меня, осыпал насмешками. Он меня ударил и в конце концов бросился на меня. Я был вынужден выхватить шпагу и защищаться. Все было именно так. На коленях клянусь вам! Бог свидетель, я…

Лайонел опустился на колени.

— Довольно, сэр! Довольно! — не выдержала Розамунда, прерывая объяснения, не вызывавшие у нее ничего, кроме брезгливости.

— Нет, выслушайте до конца, умоляю вас. Когда вы все узнаете, то, возможно, будете милосерднее.

— Милосерднее? — Розамунда едва не рассмеялась сквозь слезы.

— Смерть Питера была случайностью, — как в бреду, продолжал Лайонел. — Я вовсе не хотел убивать его. Я только отражал его удары, чтобы спасти свою жизнь. Но когда скрещиваются шпаги, всякое может случиться. Бог свидетель: его смерть — случайность. В ней повинна его собственная безумная ярость.

Розамунда подавила рыдания и смерила Лайонела жестким презрительным взглядом.

— А то, что вы не разуверили меня и всех остальных в виновности вашего брата, тоже случайность? — спросила она.

Лайонел закрыл лицо руками, словно у него не хватало сил вынести этот взгляд.

— Если бы вы только знали, как я любил вас — даже тогда, тайно, — то, возможно, в вас бы нашлась хоть капля жалости ко мне.

— Жалости? — Розамунда подалась вперед и будто плюнула это слово в Лайонела. — Вы просите жалости… вы?

— И все же, если бы вы знали всю глубину искушения, которому я поддался, вы непременно пожалели бы меня.

— Я знаю всю глубину вашей подлости, вашей трусости, вашей лживости и низости.

Слезы навернулись на глаза молодого человека, и он умоляюще протянул руки к Розамунде.

— К вашему милосердию, Розамунда… — начал он, но Оливер наконец решил, что пора вмешаться.

— По-моему, вы утомляете даму, — проговорил он. — Лучше расскажите нам о других поразительнейших случайностях. Ведь они подстерегали вас на каждом шагу. Пролейте свет на случайность, которой вы обязаны тем, что меня похитили и едва не продали в рабство. Поведайте нам о случайности, позволившей вам унаследовать мои владения. Растолкуйте случайные стечения обстоятельств, с завидным упорством избиравших вас своей несчастной жертвой. Ну, старина, раскиньте мозгами! Из всего этого выйдет недурная история.

Но тут явился Джаспер и объявил, что Али приготовил жаровню и раскаленные наручники.

— Они уже не понадобятся, — сказал Оливер. — Забери отсюда этого невольника. Прикажи Али проследить, чтобы на рассвете его приковали к веслу на моем галеасе. Уведи его.

Лайонел поднялся на ноги, лицо его посерело.

— Подождите! Подождите! Розамунда! — молил он.

Но Оливер схватил его за шиворот, развернул и толкнул в руки Джасперу.

— Уведи его! — проревел он.

Джаспер вытолкал Лайонела с террасы, оставив Оливера и Розамунду под яркими звездами берберийской ночи обдумывать свои открытия.

Глава 20

ХИТРОСТЬ ФЕНЗИЛЕ

Розамунда с каменным лицом сидела на диване. Ее руки были плотно сжаты, глаза опущены. Довольно долго Оливер смотрел на нее, затем тихо вздохнул, отвернулся и, подойдя к парапету, посмотрел на город, залитый белым сиянием луны. Отдаленный городской шум заглушали нежные трели соловья, льющиеся из глубины сада, и кваканье лягушек в пруду.

Теперь, когда правда извлечена на свет и брошена к ногам Розамунды, Оливер вовсе не испытывал того восторга, который он предвкушал, ожидая этой минуты. Скорее наоборот — он был подавлен. Оказывается, Розамунда была уверена, что он бежал, и это в какой-то степени оправдывало ее отношение к нему. Столь поразительное открытие отравило чашу нечестивой радости, которую он так жаждал осушить.

Его угнетало ощущение того, что он был не прав, что ошибся в своей мести. Ее плоды, казавшиеся столь желанными и сочными, теперь, когда он вкусил их, превратились на его губах в песок.

Долго стоял Оливер у парапета, и за все это время ни он, ни Розамунда так и не нарушили молчания. Наконец он повернулся и медленно пошел обратно. У дивана он остановился и с высоты своего огромного роста посмотрел на Розамунду.

— Итак, вы услышали правду, — сказал он и, не дождавшись ответа, продолжал: — Я рад, что он проговорился, прежде чем его стали пытать. Иначе вы могли бы подумать, будто боль исторгает у него ложные признания.

Розамунда по-прежнему молчала. Даже знаком не дала она Оливеру понять, что слышит его.

— И этого человека, — закончил он, — вы предпочли мне. Клянусь честью, польщенным себя я не чувствую, что вы, вероятно, и сами поняли.

Наконец Розамунда прервала ледяное молчание.

— Я поняла, что между вами не из кого выбирать, — глухо сказала она. — Так и должно быть. Мне бы следовало знать, что братья не могут слишком отличаться друг от друга. О, я многое начала понимать. Я быстро учусь!

Слова Розамунды снова привели Оливера в раздражение.

— Учитесь? — спросил он. — Чему же вы учитесь?

— Узнаю мужчин.

Губы Оливера искривились в усмешке, обнажив белые блестящие зубы.

— Надеюсь, знание мужчин принесет вам столько же горечи, сколько знание женщин, точнее, одной женщины принесло мне. Поверить обо мне тому, чему поверили вы, — обо мне, человеке, которого вы любили!

Вероятно, он чувствовал необходимость повторить это, дабы иметь под рукой повод для недовольства.

— Если вы соблаговолите позволить мне обратиться к вам с просьбой, то я попрошу вас избавить меня от стыда, связанного с этим напоминанием.

— С напоминанием о вашем вероломстве? — спросил Оливер. — О вашей предательской готовности поверить всему самому дурному обо мне?

— С напоминанием о том, что я когда-то думала, будто люблю вас. Ничего в жизни я не могла бы стыдиться больше. Даже невольничьего рынка и всех тех унижений, которым вы меня подвергли. Вы укоряете меня за готовность поверить нелестным для вас слухам…

— О нет! Не только за нее! — перебил Оливер, распаляясь гневом под безжалостной плетью ее презрения. — Я отношу на ваш счет погибшие годы моей жизни, все, что я выстрадал, все, что потерял, все, чем я стал.

Сохраняя поразительное самообладание, Розамунда подняла голову и холодно посмотрела на Оливера:

— И вы во всем обвиняете меня?

— Да, обвиняю! — горячо ответил он. — Если бы вы тогда иначе обошлись со мной, если бы менее охотно прислушивались к сплетням, этот щенок, мой брат, не зашел бы так далеко. Да и я не дал бы ему такой возможности.

Розамунда пошевелилась на подушках дивана и повернулась к Оливеру боком.

— Вы напрасно тратите время, — холодно сказала она и, видимо понимая необходимость объясниться, продолжила: — Если я так легко поверила всему дурному про вас, то, должно быть, внутренний голос предупредил меня, что в вас действительно много скверного. Сегодня вы сняли с себя обвинение в убийстве Питера, но для этого совершили поступок гораздо более гнусный и постыдный, поступок, обнаруживший всю низость вашей души. Разве не проявили вы себя чудовищем мстительности и нечестия? — Розамунда в волнении поднялась с дивана и посмотрела прямо в лицо Оливеру. — Не вы ли — корнуоллский дворянин, христианин — сделались грабителем, вероотступником и морским разбойником? Разве не вы пожертвовали верой своих отцов ради нечестивой жажды мести?

Нимало не смутясь, Оливер спокойно выдержал ее взгляд и ответил вопросом на вопрос:

— И обо всем этом вас предупредил ваш внутренний голос? Помилуй бог, женщина! Неужели вы не могли придумать чего-нибудь получше?

В эту минуту на террасе появилось двое невольников, и Оливер отвернулся от Розамунды.

— А вот и ужин. Надеюсь, ваш аппетит окажется сильнее вашей логики.

Один невольник поставил на мавританский столик рядом с диваном глиняную миску, от которой исходил приятный аромат, другой опустил на пол рядом со столиком блюдо с двумя хлебами и красной амфорой с водой. Короткое горлышко амфоры было закрыто опрокинутой чашкой.

Невольники низко поклонились и бесшумно исчезли.

— Ужинайте! — приказал Оливер.

— Я не хочу никакого ужина, — строптиво ответила Розамунда.

Он смерил ее ледяным взглядом:

— Впредь, женщина, вам придется считаться не с тем, что вы хотите, а с тем, что я вам приказываю. Сейчас я приказываю вам есть, а посему — начинайте.

— Не буду.

— Не будете? — медленно повторил он. — И это речь невольницы, обращенная к господину? Ешьте, говорю я.

— Я не могу! Не могу!

— Невольнице, которая не может выполнять приказания своего господина, незачем жить.

— В таком случае — убейте меня! — с ожесточением крикнула Розамунда и, вскочив на ноги, с вызовом посмотрела на Оливера. — Вы привыкли убивать. Убейте же меня. За это, по крайней мере, я буду вам благодарна.

— Я убью вас, если так будет угодно мне, — невозмутимо ответил корсар, — но не для того, чтобы угодить вам. Кажется, вам все еще непонятно, что вы — моя невольница, моя вещь, моя собственность. Я не потерплю, чтобы вам был нанесен ущерб иначе, чем по моей прихоти. Поэтому — ешьте, иначе мои нубийцы плетьми подстегнут ваш аппетит.

Розамунда стояла перед ним, дерзко выпрямившись, бледная и решительная. Затем плечи ее неожиданно опустились, как у человека, раздавленного непоколебимостью противостоящей ему воли; она поникла и снова села на диван. С явной неохотой она медленно придвинула к себе миску. Наблюдая за ней, Оливер беззвучно смеялся.

Розамунда помедлила, словно ища чего-то, и, не найдя, подняла голову и то ли насмешливо, то ли вопросительно посмотрела на Оливера.

— Вы приказываете мне разрывать мясо пальцами? — высокомерно спросила она.

— Закон пророка запрещает осквернять хлеб и мясо прикосновением ножа. Бог наделил вас руками, вот и обходитесь ими.

— Вы, кажется, издеваетесь надо мной, говоря о пророке и его законах? Какое мне до них дело? Уж если меня заставляют есть, то я буду есть по-христиански, а не как языческая собака.

Оливер не спеша вытащил из-за пояса кинжал с богато изукрашенной рукоятью и осторожно бросил его на диван рядом с Розамундой, всем своим видом показывая, что уступает ей.

— Тогда попробуйте вот этим.

Судорожно вздохнув, Розамунда порывисто схватила кинжал.

— Наконец-то мне есть за что благодарить вас, — проговорила она и поднесла острие кинжала к груди.

Оливер молниеносно упал на одно колено, схватил Розамунду за запястье и так стиснул его, что пальцы ее разжались.

— И вы действительно предположили, будто я поверил вам? Решили, что ваша неожиданная уступчивость обманула меня? Когда же вы наконец поймете, что я отнюдь не глупец? Я дал вам кинжал, чтобы испытать вас.

— В таком случае теперь вам известны мои намерения.

— Заранее предупрежденный — заранее вооруженный.

Если бы не нескрываемое презрение, горевшее в глазах Розамунды, то взгляд, каким она наградила сэра Оливера, мог бы показаться насмешливым.

— Разве так трудно, — спросила она, — оборвать нить жизни? Разве нож — единственное орудие смерти? Вы похваляетесь тем, что вы — мой господин, а я — ваша раба; что, купив меня на базаре, вы властны распоряжаться моим телом и душой. Пустая похвальба! Вы можете связать и заточить в темницу мое тело, но душу мою… Уверяю вас: ваша сделка не удалась! Вы мните, будто властны над жизнью и смертью. Ложь! Только смерть вам подвластна.

На лестнице послышались быстрые шаги, и, прежде чем Оливер успел сообразить, как ответить Розамунде, перед ним вырос Али. Он принес поразительное известие. Какая-то женщина просила разрешения поговорить с Сакр-аль-Баром.

— Женщина? — Оливер нахмурился. — Назарейская женщина?

— Нет, господин, мусульманка, — последовал ошеломляющий ответ.

— Мусульманка? Здесь? Это невозможно!

Корсар еще не договорил, как на террасу, словно тень, проскользнула женщина, с головы до пят одетая в черное. Длинная чадра, словно мантия, скрывала очертания ее фигуры.

Разгневанный Али резко повернулся к незваной гостье.

— Разве не велел я тебе дожидаться внизу, о дочь стыда? — обрушился он на нее. — Она последовала за мной, господин, чтобы пробраться к тебе. Прикажешь увести ее?

— Нет, оставь нас. — И Сакр-аль-Бар жестом отослал Али.

Что-то неуловимое в неподвижной фигуре в черном привлекло внимание корсара и вызвало его подозрения. Непонятно почему, но он вдруг вспомнил Аюба аль-Самина и соперничество, разгоревшееся на базаре вокруг Розамунды. Он молча ждал, когда вошедшая заговорит. Та в свою очередь стояла все так же неподвижно, пока шаги Али не замерли в отдалении. Тогда с неподражаемой дерзостью и безрассудством, выдававшими ее европейское происхождение и, следовательно, нетерпимость к ограничениям, налагаемым мусульманскими обычаями на представительниц ее пола, незнакомка сделала то, на что никогда бы не осмелилась истинная правоверная. Она откинула длинную черную чадру, и Сакр-аль-Бар увидел бледное лицо и томные глаза Фензиле.

Иного он и не ожидал, однако, увидев это лицо открытым, отступил на шаг.

— Фензиле! — воскликнул он. — Что за безумие!

Заявив о себе столь эффектным образом, Фензиле спокойно накинула чадру и вновь обрела вид, приличествующий мусульманке.

— Прийти сюда, в мой дом! — недовольно продолжал Сакр-аль-Бар. — Что будет с тобой и со мной, если весть об этом дойдет до твоего господина? Уходи, женщина, немедленно уходи! — приказал он.

— Если ты сам ему не расскажешь, то можно не бояться, что он узнает о моем приходе к тебе, — ответила Фензиле. — А перед тобой мне не в чем оправдываться, если только ты помнишь, что, подобно тебе, я не родилась мусульманкой.

— Но Алжир — не твоя родная Сицилия, и кем бы ты ни родилась, неплохо бы помнить и то, кем ты стала.

Корсар принялся пространно объяснять Фензиле, как далеко зашло ее безрассудство, но та остановила поток его красноречия:

— Твои пустые слова только задерживают меня.

— Тогда, во имя Аллаха, приступай к делу и скорее уходи отсюда.

Повинуясь требованию Сакр-аль-Бара, Фензиле показала рукой на Розамунду.

— Мое дело касается этой невольницы, — сказала она. — Сегодня я посылала Аюба на базар купить ее для меня.

— Я так и предполагал, — заметил Сакр-аль-Бар.

— Но она, кажется, приглянулась тебе, и этот глупец ушел ни с чем.

— Дальше!

— Не уступишь ли ты ее мне за ту цену, в какую она тебе обошлась? — Голос Фензиле слегка дрожал от волнения.

— Мне больно отказывать тебе, о Фензиле, но она не продается.

— Ах, не спеши, — умоляюще проговорила сицилийка. — Цена, заплаченная тобой, высока, гораздо выше той, которую, по моим сведениям, когда-либо платили за невольницу, как бы прекрасна она ни была. И все же я очень хочу купить ее. Это мой каприз, а я не люблю, когда мешают исполнению моих капризов. Ради своей прихоти я заплачу три тысячи филипиков.

Оливер смотрел на Фензиле и думал, какие дьявольские козни замышляет она, какую цель преследует.

— Ты заплатишь три тысячи филипиков, — с расстановкой проговорил он и неожиданно резко спросил: — А зачем?

— Исполнить каприз, ублажить прихоть.

— А в чем состоит столь дорогой каприз? — поинтересовался он.

— В желании владеть этой невольницей, — уклончиво ответила Фензиле.

— Для чего?

Терпение корсара не уступало его упорству.

— Ты задаешь слишком много вопросов! — воскликнула Фензиле, метнув на него злобный взгляд.

Сакр-аль-Бар пожал плечами и улыбнулся:

— И получаю слишком мало ответов.

Фензиле подбоченилась и пристально посмотрела на корсара. Сквозь чадру он уловил блеск ее глаз и про себя проклял покрывало, мешавшее ему видеть выражение ее лица, что давало его собеседнице известное преимущество.

— Одним словом, Оливер-рейс, — проговорила она, — продашь ты ее за три тысячи филипиков?

— Одним словом — нет, — ответил тот.

— Нет? Даже за три тысячи филипиков?

В голосе Фензиле звучало удивление, и Оливер подумал — искреннее оно или наигранное?

— Даже за тридцать тысяч, — ответил он. — Она моя, и я не уступлю ее. А теперь я прошу тебя уйти. Оставаясь здесь, ты навлекаешь беду на нас обоих.

Наступила короткая пауза. За время разговора никто из них не обратил внимания, с каким интересом смотрит на них Розамунда. Ни Оливер, ни Фензиле не подозревали, что, зная французский, она поняла бо́льшую часть из того, о чем они говорили на лингва франка.

Сицилийка почти вплотную подошла к корсару.

— Так, значит, ты не уступишь ее? — (Оливер мог поклясться, что она усмехнулась под чадрой.) — Не будь таким самонадеянным, друг мой. Тебе придется уступить ее — если не мне, так Асаду. Скоро он придет за ней собственной персоной.

— Асад? — вздрогнув, воскликнул Сакр-аль-Бар.

— Асад ад-Дин, — повторила Фензиле и вновь принялась за уговоры: — Послушай! Не лучше ли заключить выгодную сделку со мной, чем весьма сомнительную с Асадом?

Сакр-аль-Бар покачал головой и приосанился:

— Я не намерен вступать ни в какие сделки ни с ним, ни с тобой. Невольница не продается.

— Ты посмеешь перечить паше? Говорю тебе: он заберет ее.

— Теперь я все понял. — Сакр-аль-Бар прищурился. — Тебе недостает хитрости, о Фензиле. Твой каприз — желание приобрести эту невольницу — рожден страхом, как бы она не попала к Асаду. Ты сознаешь, что прелести твои увядают, и боишься, что такая красавица заставит пашу окончательно лишить тебя своей благосклонности. Ведь так?

По лицу Фензиле Сакр-аль-Бар не мог увидеть, какое впечатление произвел на нее этот выпад, зато заметил, как по ее закутанной в покрывало фигуре пробежала дрожь, и в ее ответе уловил гневные ноты.

— А если и так, какое отношение это имеет к тебе?

— Быть может, никакого, а возможно, и самое прямое, — задумчиво ответил он.

— Отчасти ты прав, — быстро подхватила Фензиле. — Разве не была я всегда твоим другом? Разве не расхваливала твою доблесть моему господину и не радела, как истинный друг, о твоем возвышении, о Сакр-аль-Бар?

Корсар откровенно рассмеялся:

— Неужели?

— Смейся сколько угодно, но это правда, — настаивала Фензиле. — Потеряв меня, ты потеряешь самого ценного союзника, ту, кто пользуется благосклонностью и доверием Асада. Если другая займет мое место, она отравит душу Асада ложью и настроит его против тебя. Едва ли франкская девушка, которую ты увез силой, полюбит тебя.

— Пусть это тебя не тревожит, — беззаботно ответил Сакр-аль-Бар, в мыслях тщетно пытаясь разгадать ее намерения. — Моя невольница не займет твое место подле Асада.

— Глупец! Продается она или нет, Асад все равно отберет ее у тебя.

Сакр-аль-Бар подбоченился и, склонив голову набок, сверху вниз посмотрел на Фензиле.

— Если он может увести ее от меня, то отобрать ее у тебя ему еще проще. Ты, конечно, уже все обдумала и нашла какой-нибудь коварный сицилийский способ избежать этого. Но расплата… Подумала ли ты о ней? Что скажет тебе Асад, когда узнает, что ты обвела его вокруг пальца?

— Какое мне дело до этого? — с неожиданной яростью воскликнула Фензиле, сопровождая свои слова нетерпеливым жестом. — К тому времени она будет с камнем на шее лежать на дне бухты. Возможно, он велит высечь меня. Наверняка велит. Но на том все и кончится. Я понадоблюсь, чтобы утешить его, и снова все будет хорошо.

Итак, Сакр-аль-Бар добился своего. Наконец-то он до последней капли выведал у Фензиле все, что его интересовало. Действительно, ей недоставало хитрости. Намерения Фензиле были столь прозрачны и очевидны, что только глупец не смог бы разгадать их. Корсар брезгливо отвернулся от сицилийки:

— Ступай с миром, о Фензиле. Я не уступлю свою невольницу ни Асаду, ни шайтану — никому.

По его тону было ясно, что разговор окончен, и Фензиле наконец сдалась. Тем не менее по быстроте ее ответа Сакр-аль-Бар вполне мог заподозрить, что он заранее подготовлен.

— Так, значит, ты действительно намерен жениться на ней? — В голосе Фензиле звучали ненависть и простодушие. — Тогда поспеши. Брачный союз — единственная преграда, которую Асад не опрокинет. Он благочестив и, глубоко чтя закон пророка, уважает брачные узы. Но знай: ничто другое его не остановит.

Несмотря на наигранные искренность и простодушие Фензиле — а возможно, именно благодаря им, — корсар, как в открытой книге, читал мысли сицилийки. То, что ее лицо сокрыто чадрой, уже не имело значения. Теперь пришел его черед задать коварный вопрос:

— И таким образом, ты выиграешь не меньше меня. Ведь так?

— Да, не меньше, — призналась Фензиле.

— Тебе следовало бы сказать «больше», — возразил Сакр-аль-Бар. — Я сказал, что тебе недостает хитрости. Клянусь Кораном, я солгал. Ты хитра, как змий-искуситель. Но я прекрасно вижу, чего ты добиваешься. Если я последую твоему совету, то ты одним выстрелом убьешь двух зайцев. Во-первых, я лишу Асада возможности получить франкскую девушку; во-вторых, поссорюсь с ним — и тем самым удовлетворю твои заветные желания.

— Ты несправедлив ко мне. — Фензиле притворилась обиженной. — Я всегда была твоим другом. Я… — Она вдруг замолчала и прислушалась.

Тишину ночи нарушили крики, доносившиеся со стороны Баб-аль-Оуба. Фензиле стремительно подбежала к парапету, откуда были видны ворота, и перегнулась через него.

— Смотри! Смотри! — крикнула она дрожащим от страха голосом. — Это он, Асад ад-Дин.

Сакр-аль-Бар шагнул к парапету и в ярком свете факелов увидел вооруженный отряд, входивший через сводчатые ворота во двор.

— Похоже, на сей раз ты, против своего обыкновения, сказала правду, о Фензиле.

Они стояли совсем рядом, и корсару показалось, что глаза Фензиле злобно сверкнули под чадрой.

— Сейчас у тебя не останется ни малейшего сомнения в этом, — холодно заметила она. И тут же поспешно спросила: — Но что будет со мной? Паша не должен застать меня здесь. Он меня убьет.

— Несомненно, — согласился Сакр-аль-Бар. — Но кто узнает тебя в таком виде? Уходи, пока он не поднялся сюда. Спрячься во дворе и дождись, пока он не пройдет. Ты пришла одна?

— Неужели я стала бы сообщать хоть одной живой душе, что отправляюсь к тебе? — ответила она, приведя корсара в восхищение силой своего сицилийского характера, который не сломили долгие годы, проведенные в гареме паши.

Она стремительно направилась к двери, но задержалась у самого порога:

— Так ты не уступишь ее? Ты не?..

— Будь спокойна, — твердо ответил корсар, и удовлетворенная Фензиле скрылась.

Глава 21

ПЕРЕД ВЗОРОМ АЛЛАХА

Сакр-аль-Бар стоял, погруженный в невеселые мысли. Он вновь взвешивал каждое слово Фензиле и думал, как отказать паше, если цель его прихода действительно состоит в том, о чем предупредила сицилийка.

Сакр-аль-Бар молча ждал, когда Али или кто-нибудь другой принесет ему приказ предстать перед пашой. Однако едва Али успел доложить о приходе Асада, как тот сразу же появился на террасе. Горя нетерпением, он потребовал немедленно проводить себя к Сакр-аль-Бару.

— Мир пророка да пребудет с тобой, о сын мой! — приветствовал паша своего любимца.

— Да пребудет он и с тобой, о господин мой. — Корсар склонился в поклоне. — Какая честь дому моему!

И он жестом приказал Али уйти.

— Я пришел к тебе как проситель, — сказал Асад, подходя ближе.

— Проситель? Ты? Это лишнее, господин мой. Разве мои желания — не эхо твоих желаний?

Паша жадно оглядывался по сторонам, и, когда увидел Розамунду, в его глазах зажегся огонь.

— Словно влюбленный юнец, я поспешил к тебе, сгорая нетерпением увидеть ту, кого ищу, — франкскую жемчужину, пленницу с лицом пери, привезенную тобой из последнего набега. Когда эта свинья Тсамани вернулся с базара, меня не было в Касбе. Узнав, что он не исполнил мой приказ и не купил ее, я едва не зарыдал от горя. Сперва я боялся, что девушку купил и увез какой-нибудь купец из Суса, но, узнав, что — хвала Аллаху! — она у тебя, я успокоился. Ведь ты, сын мой, уступишь ее мне.

В голосе паши звучала уверенность, и Оливер не сразу подыскал слова, чтобы рассеять иллюзии Асада. Несколько мгновений он стоял в нерешительности.

— Я вознагражу тебя за потерю, — поспешно добавил Асад. — Ты получишь свои тысячу шестьсот филипиков и еще пятьсот в придачу. Скажи, что ты согласен. Видишь, я горю от нетерпения.

Сакр-аль-Бар мрачно улыбнулся.

— Когда речь идет об этой женщине, господин мой, подобное нетерпение мне знакомо, — не спеша ответил он. — Пять долгих лет оно сжигало меня. Чтобы унять огонь, я отправился на захваченном мной испанском судне в далекое и опасное путешествие в Англию. Ты не знал об этом, о Асад, иначе бы ты не…

— Ну, — прервал его Асад. — Ты — прирожденный торгаш, Сакр-аль-Бар. В хитроумии тебе нет равных. Хорошо, называй свою цену, наживайся на моем нетерпении, и покончим с этим.

— Господин мой, — спокойно возразил корсар, — здесь дело не в наживе. Моя пленница не продается.

Паша прищурился и молча взглянул на Сакр-аль-Бара. На его лице проступила краска гнева.

— Не… не продается? — слегка запинаясь от изумления, проговорил он.

— Нет. Даже если бы ты предложил за нее все свои владения, — прозвучал торжественный ответ. — Проси все, чего пожелаешь, только не ее. — Голос корсара стал мягче, и в нем зазвучала мольба. — Я все с радостью положу к твоим ногам в доказательство моей преданности и любви к тебе.

— Но мне ничего другого не надо, — раздраженно ответил Асад. — Мне нужна только она.

— В таком случае, — сказал Оливер, — я взываю к твоему милосердию и умоляю тебя обратить взор в другую сторону.

Асад нахмурился.

— Ты мне отказываешь? — гневно спросил он.

— Увы, — ответил Сакр-аль-Бар.

Наступило молчание. Лицо Асада становилось все более грозным, в глазах, обращенных на корсара, вспыхивали свирепые огоньки.

— Понятно, — наконец произнес он.

Резкий контраст между спокойным тоном и разъяренным видом паши не предвещал ничего хорошего.

— Понятно. Кажется, Фензиле была права более, чем я думал. Ну что ж! — Он помолчал, исподлобья глядя на Оливера. — Вспомни, Сакр-аль-Бар, — голос паши дрожал от сдерживаемого гнева, — вспомни, кто ты, кем я тебя сделал. Вспомни о благодеяниях, которыми осыпала тебя эта рука. Ты — самый близкий мне человек, мой кайя, а со временем можешь достичь еще большего. Кроме меня, в Алжире нет никого выше тебя. Так неужели ты настолько неблагодарен, что откажешь мне в первой и единственной моей просьбе? Воистину, справедливо начертано: «Неблагодарен человек!»

— Если бы ты знал, — начал Сакр-аль-Бар, — что значит для меня эта женщина…

— Не знаю и не желаю знать, — прервал его Асад. — Чем бы она ни была для тебя, все это ничто в сравнении с моей волей.

Вдруг он смирил свой гнев и положил руку на могучее плечо Сакр-аль-Бара:

— Послушай, сын мой, из любви к тебе я буду великодушен и забуду о твоем отказе.

— Будь великодушен, о господин мой, и забудь о своей просьбе.

— Ты по-прежнему отказываешь мне? — Смягчившийся было голос паши вновь звучал резко и грозно. — Как я извлек тебя из грязи, так одним словом могу вновь ввергнуть в нее. Как разбил цепи, которыми ты был прикован к веслу, так снова могу заковать тебя в них.

— Я знаю, что все в твоей власти, — согласился Сакр-аль-Бар. — Но если я не уступаю ту, что вдвойне принадлежит мне — по праву пленения и по праву покупки, — ты можешь судить, как вески на то причины. Будь же милостив, Асад…

— Неужели я должен забрать ее силой? — проревел паша.

Сакр-аль-Бар высоко поднял голову, его могучие мускулы напряглись.

— Пока я жив, тебе это не удастся, — ответил он.

— Неверный, мятежный пес! Ты смеешь противостоять мне… мне?!

— Молю тебя, будь милосерд и не вынуждай твоего слугу поступать недостойно.

Асад усмехнулся.

— Это твое последнее слово? — грозно спросил он.

— Во всем остальном я — твой верный раб, о Асад.

Какое-то время паша злобно глядел на корсара, затем не спеша направился к двери, как человек, принявший решение. На пороге он остановился.

— Жди! — грозно приказал он и вышел.

Сакр-аль-Бар долго смотрел ему вслед, потом пожал плечами и повернулся к Розамунде. В ее глазах было какое-то непонятное выражение, которое заставило его отвернуться. Если раньше раскаяние лишь мимолетно посещало его, то теперь оно захлестнуло все его существо. Ужас и отчаяние охватили Оливера от сознания непоправимости содеянного. Он обманулся в своих чувствах к Розамунде: он не только не ненавидел ее, но любил со всем пылом прежней страсти. Если бы он ненавидел ее, то от мысли, что она будет принадлежать Асаду, испытал бы злобную радость, а не эти адские муки.

Спокойный голос Розамунды прервал размышления Оливера:

— Почему вы отказали ему?

Оливер быстро обернулся.

— Вы все поняли? — спросил он.

— Я поняла достаточно. Лингва франка не очень отличается от французского, — ответила Розамунда и повторила свой вопрос: — Почему вы отказали ему?

— И вы еще спрашиваете?

— Вы правы, — с горечью проговорила она, — вряд ли это необходимо. И все же — неужели жажда мщения так велика, что вы готовы скорее пожертвовать собственной головой, чем уступить хоть на йоту?

Лицо корсара помрачнело.

— Конечно, — усмехнулся он, — как еще вы могли истолковать мой отказ!

— Вы ошибаетесь. Я спрашиваю именно потому, что сомневаюсь.

— Понимаете ли вы, что значит стать добычей Асада ад-Дина?

Розамунда пожала плечами и, не глядя на него, спокойно ответила:

— Неужели это страшнее, чем стать добычей Оливера-рейса, Сакр-аль-Бара, или как вас там еще называют!

— Если вы скажете, что вам все равно, то я больше не стану противиться паше, — холодно проговорил Оливер. — Можете отправляться к нему. Я отказал ему — что, возможно, и глупо — отнюдь не из желания отомстить вам. Просто сама эта мысль привела меня в ужас.

— В таком случае, подумав о себе, вы тоже должны прийти в ужас, — заметила Розамунда.

— Возможно, — едва слышно проговорил Оливер.

Розамунда вздрогнула и хотела что-то сказать, но он взволнованно продолжал:

— О боже! Чтобы я понял всю низость своего поступка, понадобилось вмешательство Асада! Мы преследуем разные цели. Я хотел наказать вас, а он… Боже мой…

Оливер застонал.

Розамунда медленно поднялась с дивана, но корсар был слишком взволнован и не заметил этого. Вдруг поглотивший его мрак осветил луч надежды: он вспомнил слова Фензиле о той преграде, которую Асад не осмелится преступить из благочестия.

— Есть один выход! — воскликнул Оливер. — Только изобретательность коварной сицилийки могла подсказать его! — Оливер было заколебался, но собрался с духом и коротко закончил: — Вы должны выйти за меня замуж.

Розамунда отшатнулась, как от удара. У нее возникло мгновенное подозрение, которое тут же превратилось в уверенность, что внезапное раскаяние Оливера — просто уловка.

— Замуж… за вас! — повторила она.

— Да, — подтвердил Оливер и принялся объяснять ей, что, только став его женой, она будет неприкосновенна для правоверных мусульман: из опасения нарушить закон пророка никто и пальцем не посмеет коснуться ее, и прежде всего — благочестивый паша. — Только так, — закончил он, — я смогу избавить вас от его преследований.

— Даже в моем ужасном положении этот выход слишком ужасен, — презрительно заявила она.

— А я говорю: вы должны, — настаивал он. — Иначе вас сегодня же доставят в гарем Асада, и не как жену, а как рабыню. Ради собственного блага вы должны верить мне, должны!

— Верить вам! — Розамунда язвительно рассмеялась. — Вам! Вероотступнику, нет, хуже, чем вероотступнику!

Оливер сдержался. Только соблюдая полное спокойствие, он мог надеяться убедить ее с помощью логических доводов.

— Вы слишком безжалостны, — с упреком сказал он. — Вы судите меня, забывая, что в моих страданиях есть и ваша вина. Ведь меня предали именно тот мужчина и та женщина, которых я любил больше всех на свете. Я утратил веру в людей и в Бога. Я стал мусульманином, отступником и корсаром лишь потому, что это был единственный способ избавиться от невыносимых мучений. — Он грустно посмотрел на Розамунду. — Неужели все это нисколько не извиняет меня в ваших глазах?

Слова Оливера не оставили Розамунду равнодушной. В ее ответе сквозила враждебность, но уже не было презрения. Его сменила печаль.

— Никакие лишения не могут оправдать вас в том, что вы опозорили честь дворянина и запятнали мужское достоинство, преследуя беззащитную женщину. Как бы то ни было, вы слишком низко пали, сэр, чтобы я сочла возможным доверять вам.

Оливер опустил голову. Он более чем заслужил это обвинение и чувствовал, что ему нечего возразить.

— Вы правы, — вздохнул он. — Но не ради меня я умоляю вас довериться мне, а ради вас самой.

Под влиянием внезапного порыва Оливер вытащил из ножен тяжелый кинжал и подал его Розамунде:

— Если вам необходимо доказательство моей искренности, возьмите мой кинжал, которым вы пытались лишить себя жизни. Как только вам покажется, что я изменил данному слову, воспользуйтесь им против меня или против себя.

Удивленно посмотрев на Оливера, Розамунда приняла от него кинжал.

— А вы не боитесь, — спросила она, — что я сейчас же воспользуюсь им и разом все покончу?

— О нет, я верю вам, — ответил он. — И вы можете отплатить мне тем же. Более того, я дал вам оружие на самый крайний случай. Если придется выбирать между смертью и Асадом, будет лучше, если вы предпочтете смерть. Но позвольте заметить, что, пока есть возможность жить, выбирать смерть было бы глупо.

— Возможность? — В голосе Розамунды послышалось презрение. — Возможность жить с вами?

— Нет, — твердо ответил Оливер. — Если вы доверитесь мне, то, клянусь, я постараюсь исправить причиненное мною зло. Слушайте. На рассвете мой галеас выходит в море. Я незаметно доставлю вас на борт и найду способ высадить в какой-нибудь христианской стране — Италии или Франции, — оттуда вы сможете вернуться домой.

— А тем временем, — напомнила Розамунда, — я стану вашей женой.

Оливер улыбнулся:

— Вы все еще боитесь западни. Христиан мусульманский брак ни к чему не обязывает. Я же не буду настаивать на своих правах. Наш брак — предлог, чтобы оградить вас от посягательств, пока вы находитесь здесь.

— Но как могу я положиться на ваше слово?

— Как? — Оливер растерялся. — У вас есть кинжал.

Розамунда задумчиво взглянула на сверкающий клинок.

— А наш брак? — спросила она. — Каким образом он свершится?

Оливер объяснил, что по мусульманскому закону надо в присутствии свидетелей объявить о браке кади[640] или тому, кто стоит выше его. Не успел он закончить, как внизу послышались голоса и замелькал свет факелов.

— Это Асад со своим отрядом! — воскликнул он срывающимся голосом. — Итак, вы согласны?

— А кади? — спросила Розамунда, из чего Оливер заключил, что она приняла его предложение.

— Я ведь говорил о кади или о том, кто выше его. Сам Асад будет нашим священником, а его стража — свидетелями.

— А если он откажется? Он обязательно откажется! — воскликнула Розамунда и в волнении сжала руки.

— Я и спрашивать его не стану. Поймаю врасплох.

— Но ведь… это разозлит его. Он непременно догадается, что его провели, и отомстит вам.

— Я уже думал об этом, но другого выхода нет. Если мы проиграем, то…

— У меня есть кинжал, — бесстрашно заявила Розамунда.

— Ну а для меня остается веревка или сабля, — добавил Оливер. — Возьмите себя в руки. Они идут.

Дверь распахнулась, и на террасу вбежал испуганный Али:

— Господин мой, господин мой! Асад вернулся с целым отрядом воинов!

— Ничего страшного, — спокойно ответил Сакр-аль-Бар. — Все будет хорошо.

Торопясь проучить своего взбунтовавшегося лейтенанта, паша взбежал по лестнице и ворвался на террасу. За ним следовала дюжина янычар в черных одеяниях. Их обнаженные сабли в свете факелов отбрасывали кроваво-красные блики.

Паша резко остановился перед Сакр-аль-Баром, величественно скрестив руки на груди.

— Я вернулся, — произнес он, — применить силу там, где бессильна доброта. Но я не перестаю молить Аллаха, чтобы он осветил светом мудрости твой помраченный рассудок.

— И Аллах услышал твои молитвы, господин мой, — сказал Сакр-аль-Бар.

— Хвала Всемудрому! — радостно воскликнул Асад. — Где девушка? — И он протянул руку.

Оливер подошел к Розамунде, взял ее за руку, словно собираясь подвести к паше, и произнес роковые для Асада слова:

— Во имя Аллаха и пред его всевидящим оком, пред тобой, Асад ад-Дин, в присутствии свидетелей я беру эту женщину в жены, блюдя милостивый закон пророка всемудрого и милосердного Аллаха.

Сакр-аль-Бар замолк. Обряд свершился, прежде чем Асад успел догадаться о намерениях корсара. В смятении паша что-то прохрипел, его лицо побагровело, в глазах сверкнули молнии.

Ничуть не испуганный царственным гневом своего господина Сакр-аль-Бар спокойно снял с плеч Розамунды шарф и набросил его ей на голову, скрыв ее лицо от посторонних взглядов.

— Да иссохнет рука того, кто, презрев святой закон владыки нашего Мухаммеда, посмеет открыть лицо этой женщины. Да благословит Аллах этот союз и низвергнет в геенну всякого, кто попытается расторгнуть узы, скрепленные пред его всевидящим оком.

Слова корсара прозвучали веско и многозначительно. Слишком многозначительно для Асада ад-Дина. Янычары за спиной паши, словно борзые на сворке, с нетерпением ожидали приказаний. Но Асад молчал. Он стоял, тяжело дыша и слегка пошатываясь. Его лицо то бледнело, то заливалось краской, выдавая душевную бурю, борьбу гнева и досады с искренним и глубоким благочестием. Паша не знал, какому из этих чувств отдать предпочтение, а Сакр-аль-Бар решил помочь благочестию:

— Теперь, о могущественный Асад, ты понимаешь, почему я не согласился уступить тебе свою пленницу. Ты сам часто и, конечно же, справедливо упрекал меня за безбрачие, напоминал, что оно неугодно Аллаху и недостойно истинного мусульманина. Наконец пророк в милости своей послал мне девушку, которую я смог взять в жены.

Асад опустил голову.

— Что написано в Книге судеб, то написано, — сказал он тоном человека, который старается сам себя убедить. Затем воздел руки к небу и объявил: — Аллах велик! Да исполнится воля его!

— Аминь, — торжественно произнес Сакр-аль-Бар и в душе вознес страстную благодарственную молитву своему собственному давно забытому Богу.

Паша помедлил, словно желая что-то сказать, затем повернулся спиной к корсару и махнул рукой янычарам.

— Ступайте, — отрывисто приказал он и следом за ними вышел на лестницу.

Глава 22

ЗНАМЕНИЕ

Фензиле еще не успела отдышаться от быстрой ходьбы, когда, стоя рядом с Марзаком у забранного решеткой окна, увидела, как разгневанный Асад возвращается после первого посещения Сакр-аль-Бара.

Она слышала, как паша громовым голосом позвал начальника охраны Абдула Мохтара, видела, как отряд его янычар собирается во дворе, освещенном белым сиянием полной луны и красноватым светом факелов. Когда янычары под предводительством самого Асада покинули двор, Фензиле не знала — плакать или смеяться, горевать или радоваться.

— Свершилось! — крикнул Марзак, вне себя от радости. — Франкский пес дал отпор паше и погубил себя. Этой ночью с Сакр-аль-Баром будет покончено. Хвала Аллаху!

Фензиле не разделяла восторга сына. Разумеется, Сакр-аль-Бар должен пасть, и пасть от меча, ею же отточенного. Но уверена ли она, что сразивший его меч не отскочит и не ранит ее самое? Вот вопрос, на который она пыталась найти ответ. При всем стремлении ускорить погибель корсара Фензиле тщательно взвесила все возможные последствия этого события. Она не упустила и того обстоятельства, что неизбежным результатом падения Сакр-аль-Бара будет приобретение Асадом франкской невольницы. Но она была готова заплатить любую цену, лишь бы раз и навсегда устранить соперника Марзака, что, в сущности, говорило о ее способности к материнскому самопожертвованию. Теперь же она утешала себя тем, что с падением Сакр-аль-Бара ни она сама, ни Марзак не будут больше нуждаться в особом влиянии на пашу и смогут не бояться появления в его гареме молодой жены. Одной рукой не сорвать всех плодов с древа желаний, и, радуясь исполнению одного, приходится оплакивать утрату остальных. Тем не менее в самом главном она выиграла.

Предаваясь этим мыслям, Фензиле ожидала возвращения Асада, почти не обращая внимания на шумную радость и самовлюбленную болтовню своего отпрыска, которого отнюдь не интересовало, какой ценой матери удалось убрать с его дороги ненавистного соперника. Все случившееся сулило ему только выгоду.

Но вот Асад вернулся. Они увидели, как в ворота прошли янычары и, сбив шаг, выстроились во дворе. За янычарами медленно шел паша. Казалось, он с трудом переставлял ноги; его голова была опущена на грудь, руки заложены за спину. Мать и сын ожидали, что следом за пашой появятся невольники, ведущие или несущие на руках франкскую пленницу. Но тщетно. Заинтригованные Фензиле и Марзак обменялись тревожными взглядами.

Они услышали, как Асад отпустил своих спутников, как с лязгом закрылись ворота; увидели, как паша, сгорбившись, прошел через залитый луною двор.

Что случилось? Уж не убил ли он обоих? Может быть, девушка сопротивлялась и, потеряв терпение, Асад прикончил ее в приступе гнева? Задавая себе эти вопросы, Фензиле нисколько не сомневалась, что Сакр-аль-Бар убит. И все же ее не покидало мучительное беспокойство. Наконец она призвала Аюба и отправила его к Абдулу Мохтару — разузнать, что произошло в доме Сакр-аль-Бара. Евнух с радостью отправился исполнять приказание госпожи, надеясь, что ее догадки подтвердятся. Вернулся он разочарованным, и его рассказ поверг в смятение Фензиле и Марзака.

Однако Фензиле быстро оправилась. В конце концов, все к лучшему. Явное раздражение Асада легко превратить в негодование, а затем и в гнев, пламя которого испепелит Сакр-аль-Бара. Таким образом, она достигнет желанной цели, не рискуя местом рядом с пашой; ведь после всего случившегося нечего и думать, что Асад введет франкскую девушку в свой гарем. Одно то, что она разгуливала перед правоверными с открытым лицом, будет непреодолимым препятствием. И уж совершенно невероятно, что ради минутного увлечения паша поступится чувством собственного достоинства и приблизит к себе женщину, которая была женой его слуги. Фензиле знала, как действовать дальше. Чрезмерное благочестие паши позволило Сакр-аль-Бару не подчиниться. Советуя корсару жениться на пленнице, Фензиле и не предполагала, насколько выгодным это окажется для нее самой. Теперь, чтобы довести дело до конца, надо вновь сыграть на благочестии Асада.

Накинув легкое шелковое покрывало, Фензиле выскользнула из комнаты и спустилась во двор, напоенный благоуханием летней ночи. Паша сидел на диване под навесом; она подсела к нему с грацией ластящейся к хозяину кошки и склонила голову на его плечо. Погруженный в глубокую задумчивость, Асад не сразу заметил ее.

— О господин души моей, — пролепетала она, — ты предаешься скорби?

В ласковых переливах ее голоса звучали нежность и томная услада. Паша вздрогнул, и Фензиле заметила, как блеснули его глаза.

— Кто тебе сказал? — подозрительно спросил он.

— Мое сердце, — ответила она голосом мелодичным, как виола. — Неужели скорбь, которая гнетет твое сердце, может не отозваться в моем? Разве могу я быть счастливой, когда грусть туманит твой взор? Сердце подсказало мне, что ты удручен, что нуждаешься во мне, и я поспешила сюда разделить твое горе или принять его на себя. — И ее пальцы сплелись на плече Асада.

Паша взглянул на Фензиле, и лицо его смягчилось. Он действительно нуждался в утешении, и присутствие Фензиле никогда еще не было столь желанно для него, как в ту минуту.

С неподражаемым искусством Фензиле выведала у паши все, что ее интересовало, после чего дала волю негодованию.

— Собака! — воскликнула она. — Неблагодарный, вероломный пес! Разве я не предостерегала тебя, о свет моих бедных очей! Но ты лишь бранился в ответ. Теперь ты наконец узнал этого негодяя, и он больше не будет досаждать тебе. Ты должен отречься от Сакр-аль-Бара и вновь ввергнуть его в ту грязь, из которой его извлекло твое великодушие.

Асад не отвечал. Он сидел, с унылым видом глядя перед собой. Наконец он устало вздохнул. Асад был справедлив и обладал совестью — качеством весьма странным и обременительным для повелителя корсаров.

— Случившееся не дает мне права прогнать от себя самого доблестного воина ислама, — задумчиво проговорил он. — Долг перед Аллахом запрещает мне это.

— Но ведь долг перед тобой не помешал Сакр-аль-Бару противиться твоим желаниям, — осторожно напомнила Фензиле.

— Да, моим желаниям, — возразил паша. Голос его дрожал от волнения, но он справился с ним и спокойно продолжал: — Неужели я позволю самолюбию возобладать над долгом перед истинной верой? Неужели спор из-за юной невольницы заставит меня пожертвовать храбрейшим воином ислама, надежнейшим оплотом закона пророка? Неужели я призову на свою голову месть Единого, уничтожив того, кто по праву считается бичом неверных, лишь затем, чтобы дать волю гневу и отомстить человеку, помешавшему исполнению моей ничтожной прихоти?

— Так ты по-прежнему говоришь, что Сакр-аль-Бар — оплот закона пророка?

— Это говорю не я, а его деяния, — угрюмо ответил Асад.

— Одно из них мне известно, и уж его-то никогда бы не совершил настоящий мусульманин. Если нужно доказательство его презрения к законам пророка, то он сам недавно представил его, взяв в жены христианку. Разве не написано в Книге книг: «Не бери в жены идолопоклонниц»? Разве не нарушил Сакр-аль-Бар закон пророка, оскорбив и Аллаха, и тебя, о фонтан моей души?

Асад нахмурился: Фензиле права. Но из чувства справедливости он все же попытался защитить корсара, а может быть, продолжал разговор с целью окончательно убедиться в обоснованности обвинения, выдвинутого против него.

— Он мог согрешить по неведению, — предположил Асад, приведя Фензиле в восторг.

— Воистину, ты — фонтан милосердия и снисходительности, о отец Марзака! Ты, как всегда, прав. Конечно же, он согрешил по неведению, но мыслимо ли такое неведение для доброго мусульманина, достойного называться оплотом святого закона пророка?

Коварный выпад сицилийки пронзил панцирь совести, оказавшийся более уязвимым, чем полагал Асад. Он глубоко задумался, уставясь в дальний конец двора. Неожиданно паша вскочил.

— Клянусь Аллахом, ты права, — громко сказал он. — Не подчинившись моей воле и взяв франкскую девушку в жены, он согрешил по доброй воле.

Фензиле соскользнула с дивана, опустилась перед Асадом на колени, нежно обвилась руками вокруг его пояса и заглянула ему в лицо.

— Ты, как всегда, милостив и осторожен в суждениях. Разве это единственная его вина, о Асад?

— Единственная? — Асад взглянул на Фензиле. — А что еще?

— Ах, если бы ты был прав! Но твоя ангельская доброта ослепляет тебя, и ты многого не видишь. Деяние Сакр-аль-Бара куда более преступно. Он не только не задумался о том, сколь велик его грех перед законом, но в своих низких целях осквернил его и надругался над ним.

— Но как? — нетерпеливо спросил Асад.

— Он воспользовался законом как обыкновенным прикрытием. Сакр-аль-Бар взял эту девушку в жены только потому, что не хотел уступить ее тебе. Он прекрасно знал, что ты, Лев и Защитник Веры, послушно склонишься перед записанным в Книге судеб.

— Хвала тому, кто в неизреченной мудрости своей послал мне силы не запятнать себя недостойным деянием! — громко воскликнул Асад. — Я мог бы умертвить его и расторгнуть нечестивые узы, но покорился предначертанному.

— На небесах ангелы ликуют от твоего долготерпения и снисходительности, на земле же нашелся низкий человек, употребивший во зло твою несравненную доброту и благочестие.

Паша освободился от объятий Фензиле и принялся ходить по двору. Сицилийка, приняв исполненную невыразимой грации позу, прилегла на подушки, ожидая, когда яд ее речей свершит свое коварное дело. Сквозь тонкое покрывало, которым Фензиле благоразумно закрыла лицо, ее горящие глаза внимательно следили за Асадом.

Она видела, как он остановился и воздел руки вверх, словно обращаясь к небесам и о чем-то вопрошая звезды, мерцавшие в широком нимбе полной луны.

Наконец Асад медленно направился к навесу. Он все еще колебался. С одной стороны, в словах Фензиле была доля истины, но с другой — он знал о ненависти сицилийки к Сакр-аль-Бару, знал, что она не упустит возможности представить любой поступок корсара в самом неблагоприятном свете. Асад не доверял ни ее доводам, ни самому себе, отчего мысли его пребывали в полнейшем беспорядке.

— Довольно, — резко сказал он. — Я молю Аллаха послать мне совет этой ночью.

Объявив о своем решении, Асад прошествовал мимо дивана, поднялся по лестнице и вошел в дом. Фензиле последовала за ним. Всю ночь она пролежала в ногах у своего господина, чтобы с первым лучом рассвета упрочить достигнутое и хоть немного приблизиться к цели, до которой, по ее опасениям, было еще далеко. Сон не шел к Фензиле; с широко раскрытыми глазами лежала она рядом с крепко спящим Асадом, внимательно вслушиваясь в тишину ночи.

Едва раздался голос муэдзина, Асад, повинуясь призыву, вскочил с ложа; и не успел легкий предрассветный ветерок унести последнее слово молитвы, как он был на ногах. Паша хлопнул в ладоши, призывая невольников, отдал им несколько распоряжений, из которых Фензиле заключила, что он намерен немедленно отправиться в гавань.

— Надеюсь, Аллах вдохновил тебя, о господин мой! — воскликнула она и тут же спросила: — Каково же твое решение?

— Я иду искать знамения, — ответил Асад и вышел, оставив сицилийку в крайнем волнении и тревоге.

Фензиле послала за Марзаком и, когда тот явился, велела ему отправляться за отцом, на ходу давая юноше последние наставления.

— Теперь твоя судьба в твоих руках, — предупредила она, — смотри не упусти ее.

Когда Марзак сошел вниз, его отец садился на белого мула. Рядом с пашой стояли визирь Тсамани, Бискайн и несколько лейтенантов. Марзак попросил у отца разрешения отправиться вместе с ним. Паша небрежно кивнул в знак согласия, и они двинулись со двора. Марзак шел у стремени Асада. Некоторое время отец и сын молчали. Марзак заговорил первым:

— Молю тебя, о отец мой, отстрани вероломного Сакр-аль-Бара от командования походом.

Асад хмуро покосился на сына.

— Галеас должен немедленно выйти в море, если мы хотим перехватить испанское судно, — ответил он. — Если его поведет не Сакр-аль-Бар, то кто же, клянусь бородой пророка?

— Испытай меня, о отец! — с жаром воскликнул Марзак.

Старик невесело улыбнулся:

— Ты так устал от жизни, что готов идти навстречу смерти и в придачу погубить мой галеас?

— Ты более чем несправедлив, о отец мой, — обиделся Марзак.

— Зато более чем добр, о сын мой, — возразил Асад, и до самого мола ни один из них не произнес ни слова.

У берега стоял на якоре великолепный галеас. Судно готовилось к отплытию, и на его борту царила невообразимая суматоха. По сходням сновали носильщики, перетаскивая на борт бочки с водой, корзины с провизией, бочонки с порохом и другие необходимые в плавании грузы. Когда паша и его спутники подошли к сходням, по ним спускались четверо негров. Они шли медленно, слегка пошатываясь под тяжестью огромной корзины из пальмовых листьев.

На юте стояли Сакр-аль-Бар, Османи, Али, Джаспер-рейс и несколько офицеров. Между скамьями гребцов расхаживали два боцмана-отступника — француз Ларок и итальянец Виджителло, которые уже два года были неизменными участниками походов Сакр-аль-Бара. Ларок наблюдал за погрузкой и зычным голосом командовал, где поставить корзины с провизией, где бочки с водой; бочонки с порохом он распорядился поместить у грот-мачты. Виджителло проводил последний досмотр рабов на веслах.

Когда пальмовую корзину перенесли на судно, Ларок приказал неграм оставить ее у грот-мачты. Но здесь вмешался Сакр-аль-Бар и велел поднять корзину в каюту на корме.

Как только паша спешился и вместе со своими спутниками остановился у сходней, Марзак вновь стал уговаривать отца принять на себя командование походом, а его взять лейтенантом и преподать ему первые уроки морского дела.

Асад с любопытством посмотрел на сына, но ничего не ответил и ступил на борт галеаса. Марзак и все остальные последовали за ним. Только теперь Сакр-аль-Бар заметил пашу и поспешил ему навстречу, чтобы приветствовать его на своем судне. Корсара охватило неожиданное беспокойство, но ни один мускул не дрогнул на его лице, а взгляд был, как всегда, надменен и тверд.

— Да осенит Аллах миром тебя и дом твой, о могущественный Асад. Мы собираемся поднять якорь, и с твоим благословением я выйду в море со спокойной душой.

Асад был удивлен. После вчерашней сцены подобная невозмутимость и выдержка казались невероятными. Объяснить их можно было только тем, что совесть Сакр-аль-Бара действительно чиста и ему не в чем упрекнуть себя.

— Мне посоветовали не только благословить это плавание, но и возглавить его, — произнес паша, внимательно глядя на Сакр-аль-Бара.

Глаза корсара блеснули, но других признаков тревоги Асад не заметил.

— Возглавить? — переспросил Сакр-аль-Бар. — Тебе? — И он весело рассмеялся.

Этот смех был тактической ошибкой, он только подлил масла в огонь. Асад медленно пошел по шкафуту и, остановившись у грот-мачты, заглянул в лицо Сакр-аль-Бару, который шел рядом с ним.

— Что насмешило тебя? — резко спросил паша.

— Что? Нелепость этого предложения, — поспешил ответить Сакр-аль-Бар. У него не было времени подыскать более дипломатичный ответ.

Лоб Асада прорезала глубокая складка.

— Нелепость? В чем же его нелепость?

Сакр-аль-Бар поспешил исправить ошибку:

— В предположении, будто детская забава достойна того, чтобы ты — Лев Веры — тратил на нее силы и выпускал свои смертоносные когти. Чтобы ты — герой сотен славных сражений, в которых принимали участие целые флотилии, — вышел в море ради ничтожной стычки одного галеаса с какой-то испанской галерой! Это было бы недостойно твоего великого имени и унизительно для твоей доблести. — И Сакр-аль-Бар махнул рукой, словно не желая больше говорить о пустяках.

Асад не сводил с корсара холодного взгляда, лицо его было непроницаемо, как маска.

— Однако вчера ты думал иначе, — заметил он.

— Иначе, господин мой?

— Еще вчера не кто иной, как ты, уговаривал меня не только отправиться в плавание, но и возглавить его, — напомнил Асад, четко выговаривая каждое слово. — Ты сам пробудил во мне воспоминания о тех далеких днях, когда с саблей в руке мы бок о бок сражались с неверными. Кто, как не ты, умолял меня отправиться вместе с тобой? А сейчас… — Асад развел руками, и его взгляд зажегся гневом. — Чем вызвана подобная перемена?

Сакр-аль-Бар понял, что попался в собственные сети, и ответил не сразу. Он отвел глаза и увидел красивое раскрасневшееся лицо Марзака, стоявшего рядом с отцом, увидел Бискайна, Тсамани и других спутников паши, в изумлении уставившихся на него; заметил, что слева от него несколько прикованных к скамье гребцов подняли угрюмые, опаленные солнцем лица и с тупым любопытством смотрят в их сторону. Стараясь казаться спокойным, он улыбнулся:

— Пожалуй… Пожалуй, я догадываюсь о причине твоего вчерашнего отказа. А в остальном… я могу лишь повторить то, что уже сказал: дичь недостойна охотника.

Марзак язвительно усмехнулся, как бы намекая, что он все понял. К тому же он решил — и не без основания, — что своим странным поведением Сакр-аль-Бар добился того, чего не сумел бы добиться никакими уговорами. Он явил Асаду ад-Дину знамение, которого тот искал. И действительно, именно в эту минуту Асад твердо решил возглавить поход.

— Мне ясно, — улыбнулся паша, — что мое присутствие на судне нежелательно. Ну что ж, очень жаль. Я слишком долго пренебрегал отцовскими обязанностями и намерен наконец исправить свою ошибку. В этом плавании, Сакр-аль-Бар, мы составим тебе компанию. Командование я беру на себя, а Марзак будет моим учеником.

Сакр-аль-Бар больше не возражал. Он поклонился паше и радостно проговорил:

— Хвала Аллаху, подсказавшему тебе такое решение. Благодаря ему я только выигрываю, а значит — не мне и упорствовать, хотя дичь и в самом деле недостойна охотника.

Глава 23

ПУТЕШЕСТВИЕ

Приняв решение, Асад отвел Тсамани в сторону и распорядился, как вести дела во время своего отсутствия. Затем он отпустил визиря и, поскольку погрузка судна закончилась, отдал приказ поднять якорь.

Убрали сходни, раздался свисток боцмана, рулевые бросились на корму к огромным кормовым веслам. Прозвучал второй свисток; Виджителло и двое его помощников с хлыстами из воловьей кожи спустились в проход между скамьями гребцов и велели готовить весла.

По третьему свистку Ларока пятьдесят четыре весла погрузились в воду, двести пятьдесят тел, как одно, наклонились вперед, затем распрямились, и огромный галеас рванулся с места. Над грот-мачтой развевался красный флаг с зеленым полумесяцем, а над запруженным людьми молом и берегом грянул прощальный клич.

В тот день сильный ветер с берега сослужил Лайонелу добрую службу. Иначе карьера молодого человека на поприще галерного раба была бы весьма короткой. Его приковали у самого прохода на первой, ближайшей к шкафуту скамье по правому борту. Как и остальные рабы, он был совершенно голым, если не считать набедренной повязки. Галеас еще не успел отойти далеко от берега, а плеть боцмана уже обвилась вокруг белых плеч Лайонела. Молодой человек вскрикнул от боли, но никто не обратил на это внимания. Теперь он изо всех сил налегал на весло, и, когда они подошли к Пеньону, сердце его бешено колотилось и он весь обливался потом. К своему ужасу, Лайонел прекрасно понимал, что долго так продолжаться не может, и ясно представлял себе, что его ждет, когда силы его окончательно иссякнут. Он не был вынослив от природы, а праздная жизнь, естественно, не могла подготовить его к подобному испытанию.

Однако, когда они приблизились к Пеньону, теплый бриз задул в полную силу, и Сакр-аль-Бар, который по распоряжению Асада вел судно, приказал распустить паруса. Ветер надул их, и галеас помчался с удвоенной скоростью. Последовал приказ сушить весла, и рабы, возблагодарив небо за передышку, застыли на своих местах.

Нос корабля заканчивался стальным тараном, и у обоих бортов просторной носовой палубы стояло по кулеврине. Здесь собрались корсары; сражение было впереди, и они предавались праздности, прислонясь к фальшборту или сидя небольшими группами, разговаривая и смеясь. Одни чистили оружие, панцири и шлемы, другие латали одежду. Десятка два корсаров пестрым кольцом окружили высокого смуглого юношу, который, к немалому удовольствию товарищей, пел меланхоличную любовную песню, подыгрывая себе на гимбре.

На богато убранной корме была вместительная каюта с двумя сводчатыми входами, завешенными тяжелыми шелковыми коврами с изображением зеленого полумесяца на темно-красном фоне. Над крышей каюты высились три огромных светильника, каждый из которых заканчивался шаром и полумесяцем. Перед каютой был натянут зеленый навес, затенявший добрую половину кормы. На подушках, разбросанных под навесом, сидели Асад ад-Дин и Марзак; прислонясь к золоченым перилам над скамьями гребцов, отдыхали Бискайн и несколько офицеров, которых паша оставил при себе на время похода.

У левого борта одиноко стоял Сакр-аль-Бар в роскошном кафтане и тюрбане из серебряной парчи. Он задумчиво смотрел на тающий вдали Алжир. Город уже казался всего лишь нагромождением белых кубиков, взбирающихся по склону холма, залитого яркими лучами солнца.

Некоторое время Асад из-под нависших бровей молча наблюдал за корсаром, затем окликнул его. Сакр-аль-Бар немедленно повиновался и, подойдя к паше, почтительно склонился перед ним.

— Не думай, Сакр-аль-Бар, — заговорил паша, — что я держу на тебя обиду за случившееся прошлой ночью и что поэтому я здесь. У меня есть долг, которым я пренебрегал, — долг перед Марзаком, и пусть с опозданием, но я решил исполнить его.

Асад как будто извинялся, и Марзаку, разумеется, не понравились ни слова отца, ни его тон. «Почему, — размышлял он, — этот свирепый старик, заставивший весь христианский мир трепетать при одном звуке своего имени, всегда так мягок и уступчив с этим дюжим надменным отступником?»

Сакр-аль-Бар церемонно поклонился.

— Господин мой, — сказал он, — мне не пристало подвергать сомнению твои решения и расспрашивать тебя об их причинах. Мне достаточно знать твои желания. Они для меня — закон.

— Вот как? — ядовито спросил Асад. — Твои поступки едва ли согласуются с такими уверениями. — Паша вздохнул. — Твой брак, лишивший меня франкской невольницы, причинил мне жестокую боль. Но я уважаю его, как и подобает доброму мусульманину, уважаю, несмотря на то что он незаконен. Но — хватит об этом! Мы снова вышли в море, чтобы сокрушить «испанца». Так пусть же взаимные обиды и неприязнь не омрачают нашей славной цели.

— Да будет так, господин мой, — покорно согласился Сакр-аль-Бар. — Я уже начал бояться…

— Перестань! — прервал его паша. — Ты никогда и ничего не боялся, потому-то я и полюбил тебя как сына.

Марзака отнюдь не устраивало такое досадное проявление слабости, тем более что за ним могли последовать слова примирения. Прежде чем Сакр-аль-Бар успел ответить, юноша вмешался в разговор.

— Как собирается твоя жена коротать время в отсутствие супруга? — коварно спросил он.

— Я слишком мало общался с женщинами, чтобы ответить на твой вопрос.

В ответе корсара Марзаку почудился намек, он нахмурился, но не отступил:

— Я сочувствую тебе — рабу долга, вынужденному столь скоро бежать из нежных объятий. Где ты поместил ее, о капитан?

— А где должен мусульманин поместить свою жену, кроме своего дома, как то предписано пророком.

Марзак усмехнулся:

— Не скрою, я восхищаюсь, с какой стойкостью ты покинул ее.

Асад заметил усмешку сына и вопросительно посмотрел на него:

— Чему же здесь удивляться, если благочестивый мусульманин приносит удовольствия в жертву вере?

Укоризненный тон паши не смутил Марзака. Он грациозно потянулся на подушках и поджал под себя ногу.

— Внешние проявления еще не доказывают подлинного благочестия, о отец мой, — заметил он.

— Ни слова больше! — громовым голосом объявил паша. — Придержи язык, Марзак, и да пошлет всемудрый Аллах удачу этому плаванию, да умножит он наши силы для сокрушения неверных — тех, кому не суждено вдохнуть ароматы райских кущей.

— Да будет так, — повторил Сакр-аль-Бар, хотя вопросы Марзака несколько насторожили его. Что скрывалось за ними? Праздное желание помучить его и оживить в душе Асада память о Розамунде? Или мальчишка действительно что-нибудь знает?

Вскоре опасения корсара усилились. Когда в полдень того же дня, облокотясь на поручни юта, он лениво наблюдал за раздачей рабам пищи, к нему подошел Марзак. Несколько минут он стоял рядом с Сакр-аль-Баром и смотрел, как Виджителло и его подручные, переходя от скамьи к скамье, выдавали гребцам сухари и сушеные финики и подносили к их губам миски с водой, смешанной с уксусом и несколькими каплями растительного масла. Порции были более чем скудные — на сытый желудок гребцы вяло работают веслами. Затем, повернувшись к Сакр-аль-Бару, Марзак показал на большую корзину из пальмовых листьев, стоявшую под грот-мачтой, у бочонков с порохом.

— По-моему, корзина стоит не на месте, — сказал он. — Не лучше ли снести ее в трюм, где она не будет мешать во время сражения?

У Сакр-аль-Бара сжалось сердце. Он знал, что Марзак слышал, как он сперва — до того, как Асад объявил о своем намерении участвовать в походе, — распорядился отнести корзину в каюту на корме. Он понимал, что это могло вызвать подозрения, или, скорее, зная о содержимом корзины, опасался подозрения. Как бы то ни было, он обернулся к Марзаку и высокомерно улыбнулся:

— Если я не ошибаюсь, Марзак, ты отправился с нами юнгой?

— Так что из того? — спросил юноша.

— А то, что тебе следовало бы довольствоваться возможностью смотреть и учиться. Чего доброго, ты скоро станешь учить меня бросать абордажные крючья и вести сражение.

Сакр-аль-Бар показал на видневшуюся вдали темную, подернутую дымкой полосу, к которой они быстро приближались.

— Вон там, — сказал он, — Балеарские острова. Мы хорошо идем.

Это замечание преследовало только одну цель: сменить тему разговора, однако сам по себе факт, к которому корсар привлек внимание Марзака, весьма примечателен и заслуживает хотя бы краткого разъяснения. На всем Средиземном море не было более быстроходного судна, чем галеас Сакр-аль-Бара, шел ли он под парусами или на веслах. Вот и сейчас, подгоняемый ветром, он несся вперед, и его хорошо смазанный жиром киль скользил по легким волнам.

— Если ветер не спадет, мы еще до захода солнца подойдем к мысу Аквила, а этим не грех и похвастаться, — заключил Сакр-аль-Бар.

Казалось, Марзака не очень интересовало то, о чем говорил корсар, и он время от времени поглядывал на корзину у грот-мачты.

Вдруг, не сказав ни слова Сакр-аль-Бару, он отошел от него и, войдя под навес, опустился на подушки рядом с отцом.

Паша сидел с унылым и растерянным видом. Он уже жалел, что послушался Фензиле и позволил уговорить себя отправиться в плавание. Теперь он убедился, что не доверять Сакр-аль-Бару оснований нет. Словно читая мысли отца, Марзак попытался раздуть тлеющий огонь его недоверия и подозрительности. Но он выбрал неудачный момент, и при первых же его словах паша велел ему замолчать:

— Ты изливаешь собственную желчь. Я был глупцом, позволив чужой злобе и коварству руководить собой в этом деле. Прекрати, говорю я!

Марзак надулся и замолчал. Его взгляд неотступно следовал за Сакр-аль-Баром, который спустился с юта и шел по проходу между скамьями гребцов.

Корсар пребывал во власти сильнейшего беспокойства. Такое беспокойство обычно испытывает человек, которому есть что скрывать и который боится, что его предали. Но кто мог предать его? На судне его секрет знали только трое: Али, Джаспер и Виджителло. Он был абсолютно уверен в Али и Виджителло и не сомневался в Джаспере, который хотя бы из соображений собственной выгоды будет служить ему до последнего. И все же необъяснимый интерес Марзака к пальмовой корзине так тревожил Сакр-аль-Бара, что он отправился разыскивать итальянца-боцмана, которому доверял больше остальных.

— Виджителло, — сказал он, подойдя к боцману, — не мог ли кто-нибудь донести на меня паше?

Виджителло внимательно посмотрел на своего капитана и понимающе улыбнулся. Они были одни на шкафуте.

— Про то, что мы принесли сюда? — спросил боцман, переводя взгляд на корзину. — Это невозможно. Если бы Асад что-нибудь знал, он бы выдал себя еще в Алжире и уж во всяком случае — нипочем бы не отправился в плавание без надежной охраны.

— Зачем ему охрана? — возразил Сакр-аль-Бар. — Если дело дойдет до ссоры между нами и мои подозрения оправдаются, стоит ли сомневаться, на чью сторону встанут корсары?

— Стоит ли сомневаться? — повторил Виджителло. — Не слишком ли ты в этом уверен? Большинство из них ходили с тобой в десятки походов. Для них паша — ты. Ты их предводитель.

— Может быть. Но они клялись в верности Асаду ад-Дину, избраннику Аллаха. Случись им выбирать между нами, чувство долга заставит их принять его сторону, несмотря на привязанность ко мне.

— И все же среди них есть недовольные тем, что тебя отстранили от командования походом, — сообщил Виджителло. — Конечно, многие из них будут верны паше, но я нисколько не сомневаюсь и в том, что многие пойдут за тобой хоть против самого великого султана. Кроме того, не забывай, — Виджителло инстинктивно понизил голос, — среди нас немало отступников, как ты да я; они-то не станут колебаться в выборе. Но надеюсь, сейчас это нам не грозит.

— Я тоже надеюсь и вовсе не хочу ссоры, — заметил Сакр-аль-Бар. — И все же на сердце у меня тревожно. Мне надо знать, на что я могу рассчитывать, если случится худшее. Походи среди людей, Виджителло, послушай, о чем они говорят, разведай их настроение и попытайся определить, на скольких сторонников я смогу положиться, если придется объявить войну Асаду или если он сам объявит ее. Только будь осторожен.

Виджителло с важным видом прищурил черный глаз.

— Не беспокойся, — сказал он, — скоро я все разузнаю.

Они разошлись. Виджителло отправился на нос собирать нужные ему сведения; Сакр-аль-Бар медленно пошел на ют, но задержался у ближайшей к трапу скамьи и взглянул на прикованного к ней угрюмого белокожего раба. Упиваясь местью, корсар забыл о своих тревогах, и на его губах заиграла безжалостная улыбка.

— Итак, вы уже познакомились с плетью, — сказал он по-английски. — Но ее удары — ничто в сравнении с тем, что вас ожидает. Вам повезло, сегодня хороший ветер. Так будет не всегда. Скоро вы узнаете, что именно я перенес по вашей милости.

Лайонел поднял на брата измученные, налитые кровью глаза. Он хотел обрушить на него самые страшные проклятья, но был слишком подавлен сознанием того, что наказан по заслугам.

— О себе я не беспокоюсь, — ответил он.

— Все впереди, любезный братец. Вы будете дьявольски беспокоиться о себе и горько оплакивать свою судьбу. Я сужу по собственному опыту. Готов поклясться, что вы не выживете, и это для меня самое досадное.

— Я уже сказал вам, что не беспокоюсь о себе, — упрямо повторил Лайонел. — Что вы сделали с Розамундой?

— Вероятно, вы удивитесь, узнав, что я поступил как джентльмен и женился на ней? — с издевкой спросил Оливер.

— Женились? — задыхаясь, повторил Лайонел, боясь поверить услышанному. — Собака!

— К чему эти оскорбления? Или вы полагаете, что я мог сделать большее?

Сакр-аль-Бар рассмеялся и не спеша пошел дальше, оставив Лайонела терзаться муками сомнения и неизвестности.

Часом позже, когда неясные очертания Балеарских островов обрели рельефность и цвет, Сакр-аль-Бар снова встретился с Виджителло на шкафуте, и они мимоходом обменялись несколькими словами.

— Точно сказать трудно, — прошептал боцман, — но, судя по тому, что мне удалось разузнать, силы будут примерно равны. Думаю, с твоей стороны было бы опрометчиво затевать ссору.

— Я вовсе не стремлюсь к ссоре, — ответил Сакр-аль-Бар, — но мне надо рассчитать силы на тот случай, если мне ее навяжут.

И они разошлись.

После разговора с Виджителло на душе у корсара не стало спокойнее, он по-прежнему не знал, что предпринять. Он взялся переправить Розамунду во Францию или Италию, дав слово высадить ее на побережье одной из этих стран. Если ему не удастся осуществить свой план, Розамунда может подумать, что это вовсе и не входило в его намерения. Но как исполнить данное ей обещание теперь, когда Асад находится на борту галеаса? Неужели придется так же тайно вернуться с ней в Алжир и дожидаться другой возможности переправить ее в какую-нибудь христианскую страну? Такой план был не только крайне опасен, но и попросту неосуществим. Уже и теперь риск был очень велик. Розамунду могли обнаружить в любую минуту. Оставалось ждать и надеяться, полагаясь на удачу или одну из тех случайностей, которые невозможно предвидеть.

Час проходил за часом, а Сакр-аль-Бар все ходил по шкафуту, заложив руки за спину и задумчиво склонив голову на грудь. На сердце у него было тяжело. Он понимал, что запутался в собственной паутине и выбраться из нее можно только ценою жизни. Однако собственное будущее меньше всего заботило его. Он потерял все; жизнь его была разбита. Он, не задумываясь, отдал бы ее ради спасения Розамунды. Но в том-то и заключалась причина его смятения и тревоги, что он не знал, как это сделать.

Так он и ходил по шкафуту, терзаясь одиночеством, ожидая чуда и моля о нем.

Глава 24

КОРЗИНА

Со времени отплытия прошло часов пятнадцать, а до захода солнца оставалось не более двух часов. Они подошли к длинной узкой бухте, стиснутой между утесами мыса Аквила на южном берегу острова Форментера. Сакр-аль-Бар все еще был на шкафуте и очнулся от задумчивости лишь после того, как Асад громко окликнул его с юта и велел провести судно в бухту.

Ветер уже стихал, и пришлось перейти на весла, что в любом случае пришлось бы сделать, когда судно, миновав горловину бухты, войдет в тихую, безветренную лагуну.

Сакр-аль-Бар в свою очередь возвысил голос, и появились Виджителло и Ларок.

Виджителло свистком поднял на ноги помощников, и они побежали по проходу, понукая гребцов. Джаспер с полудюжиной матросов принялся убирать паруса, которые вяло полоскались под слабеющими вздохами ветра. Сакр-аль-Бар приказал опустить весла на воду, и свисток Виджителло издал второй, более протяжный звук. Весла пошли вниз, рабы напряглись, и галеас, рассекая водную гладь, медленно двинулся вперед под ритмичные удары тамтама, которыми помощник боцмана, сидевший на шкафуте, задавал такт. Сакр-аль-Бар громко давал указания кормщикам, стоявшим по обоим бортам на корме.

Прежде чем стать на якорь, Сакр-аль-Бар, следуя железному правилу пиратов, развернул судно, чтобы при первой необходимости выйти в открытое море. Наконец они причалили к каменистым уступам пологого склона. Дикие козы, щипавшие траву на вершине холма, были единственными живыми существами в этом пустынном месте. Подножие холма поросло кустами ракитника, усыпанного золотистыми цветами; немного выше несколько искривленных старостью оливковых деревьев вздымали вверх белесые кроны, сверкавшие серебром в лучах закатного солнца. Ларок и двое матросов перелезли через правый фальшборт, легко спрыгнули на застывшие в горизонтальном положении весла и, перебравшись по ним на прибрежные скалы, принялись крепить канатами нос и корму судна.

Оставалось назначить дозорного, и Сакр-аль-Бар, выбрав Ларока, послал его на вершину холма, откуда хорошо просматривались прибрежные воды.

Медленно прохаживаясь с Марзаком по юту, паша предавался воспоминаниям о тех далеких днях, когда он простым матросом бороздил море и не раз заходил в эту бухту, скрываясь от преследования или устраивая засаду. Во всем Средиземном море, говорил он, трудно найти такую удобную бухту. Она служила надежным убежищем в случае опасности и лучшим укрытием для того, чтобы подстеречь добычу. Паша вспомнил, как однажды скрывался здесь с целой флотилией из шести галер под командованием грозного Драгут-рейса,[641] а на трех судах генуэзского адмирала Дориа,[642] величественно проплывавших мимо, никто даже не заподозрил об их близости.

Марзак слушал отца без особого интереса. Его мысли были заняты Сакр-аль-Баром, который уже часа два задумчиво ходил неподалеку от корзины, отчего подозрения Марзака разгорелись пуще прежнего. Не в силах более сдерживать кипевшие в нем чувства, юноша прервал поток воспоминаний паши.

— Хвала Аллаху, — сказал он, — что ты, о отец мой, возглавляешь наше плавание, иначе достоинства бухты могли бы остаться незамеченными.

— Ты не прав, — возразил Асад, — Сакр-аль-Бар знает о них не хуже меня. Прежде он уже пользовался преимуществами этой позиции. Он-то и предложил поджидать «испанца» именно здесь.

— Если бы тебя не было рядом, то вряд ли испанское судно особенно интересовало его. У Сакр-аль-Бара совсем другое на уме. Посмотри, как он задумчив. И так все плавание. Он похож на человека, который попал в западню и отчаялся из нее выбраться. Он чего-то боится. Прошу тебя, понаблюдай за ним.

— Да простит тебя Аллах. — И паша недовольно покачал головой. — Неужто твое воображение всегда будет питаться одной лишь злобой? Но здесь нет твоей вины, во всем виновата твоя мать-сицилийка, молоком своим вскормившая твою враждебность. Не ее ли злокозненная хитрость заставила меня принять участие в этом походе?

— Как видно, ты забыл прошлую ночь и франкскую невольницу, — заметил Марзак.

— Нет, я не забыл ни того ни другого. Но не забыл я и о том, что если Аллах возвысил меня и сделал пашой Алжира, то он ждет от меня справедливости в решениях и поступках. Последуй моему совету, Марзак, забудь о вражде с Сакр-аль-Баром. Завтра ты увидишь его в бою и уже не посмеешь говорить о нем дурно. Помирись с ним и дай мне узреть, что вы не враги друг другу.

Паша окликнул Сакр-аль-Бара, и тот, повинуясь приказу своего повелителя, быстро направился к трапу. Марзак нахмурился; у него не было ни малейшего желания протягивать оливковую ветвь тому, кто собирался лишить его законных прав. Однако, когда корсар поднялся на ют, Марзак первым обратился к нему:

— Мысли о предстоящей схватке, кажется, смущают тебя, о пес войны?

— По-твоему, я смущен, о щенок мира?

— Похоже, что да. Твоя задумчивость… рассеянность…

— По-твоему, говорят о смущении?

— А о чем же еще?

Сакр-аль-Бар рассмеялся:

— Теперь тебе остается сказать, что я боюсь. Но я бы посоветовал тебе немного подождать и понюхать пороха и крови — тогда ты узнаешь, что такое страх.

Их легкая перепалка привлекла внимание слонявшихся неподалеку офицеров Асада. Бискайн и трое других подошли поближе и, встав за спиной паши, с таким же удивлением, как и он, посмотрели на спорящих.

— В самом деле, — проговорил Асад, кладя руку на плечо сына, — Сакр-аль-Бар дал тебе здравый совет. Не спеши, мальчик, и, прежде чем судить, легко ли смутить его, подожди, пока вместе с ним не ступишь на палубу неверных.

Марзак раздраженно смахнул с плеча узловатую руку старика.

— И ты, о отец мой, упрекаешь меня за неопытность, в которой повинна моя молодость? Но, — добавил он, осененный коварной мыслью, — ты никак не можешь упрекнуть меня в неумении обращаться с оружием.

— Расступитесь, — добродушно усмехнулся Сакр-аль-Бар, — сейчас он покажет нам чудеса.

Марзак зло посмотрел на Сакр-аль-Бара.

— Дай мне арбалет, — резко сказал он и с поразившим всех бахвальством добавил: — Я покажу тебе, как надо стрелять.

— Ты покажешь ему? — громко переспросил Асад. — Ты… ему?! — И паша разразился смехом.

— Не спеши судить, о отец мой, — с холодным достоинством произнес Марзак.

— Мальчик, ты лишился рассудка! Да стрела Сакр-аль-Бара сразит ласточку в полете!

— Возможно, это всего-навсего хвастовство, — возразил Марзак.

— А чем можешь похвастаться ты? — спросил корсар. — Что с этого расстояния попадешь в остров Форментера?

— Ты осмеливаешься насмехаться надо мною? — заносчиво проговорил Марзак.

— Разве для этого нужна смелость? — поинтересовался Сакр-аль-Бар.

— Клянусь Аллахом, я проучу тебя!

— Смиренно жду урока.

— И ты получишь его, — последовал злобный ответ.

Марзак подошел к перилам:

— Эй, Виджителло! Арбалет мне и Сакр-аль-Бару!

Виджителло бросился исполнять приказание. Асад покачал головой и снова рассмеялся.

— Если бы закон пророка не запрещал биться об заклад… — начал было паша, но Марзак прервал его:

— Я уже предложил ставку.

— И твой кошелек, — пошутил Сакр-аль-Бар, — скоро будет так же пуст, как и твоя голова.

Марзак, ухмыляясь, посмотрел на корсара, затем выхватил из рук Виджителло арбалет и вставил в него стрелу. Только теперь Сакр-аль-Бар разгадал коварный замысел, ради которого была разыграна эта нелепая комедия.

— Посмотри, — юноша показал на корзину у грот-мачты, — вон на той корзине есть пятнышко размером с мой зрачок. Правда, тебе придется поднапрячь глаза, чтобы разглядеть его. Так вот, ты увидишь, как моя стрела попадет прямо в него. Ну а ты на какой мишени собираешься доказать, что стреляешь лучше меня?

Пристально глядя на Сакр-аль-Бара, Марзак увидел, как внезапная бледность разлилась по его лицу. Однако корсар мгновенно взял себя в руки. Он так искренно и беззаботно рассмеялся, что Марзак усомнился, не была ли бледность Сакр-аль-Бара плодом его собственного воображения.

— Ах, Марзак! Ты выбрал мишень, которую никто не видит, и попадет в нее твоя стрела или нет, ты все равно скажешь, что попал. Это старый фокус, о Марзак. Показывай его женщинам.

— В таком случае, — согласился Марзак, — мы выберем веревку, которой перевязана корзина. Она достаточно тонка.

Юноша прицелился, но Сакр-аль-Бар схватил его за руку.

— Подожди, — сказал он. — Тебе придется выбрать другую цель. На то есть несколько причин. Во-первых, я не допущу, чтобы твоя стрела попала в кого-нибудь из моих гребцов и, чего доброго, убила его. Все они отборные рабы, которыми я не могу рисковать. Во-вторых, до твоей цели не больше десяти шагов. Это детское испытание, в чем, видимо, и кроется причина твоего выбора.

Марзак опустил арбалет, и Сакр-аль-Бар разжал руку. Они посмотрели друг на друга. Корсар безупречно владел собой, на его губах играла небрежная улыбка, а на смуглом бородатом лице и в светлых жестких глазах не было и следа ужаса, царившего в его душе.

Сакр-аль-Бар показал на оливковое дерево на склоне холма, шагах в ста от галеаса.

— Вот, — сказал он, — мишень, достойная мужчины. Попробуй попасть в ту длинную ветку.

Асад и офицеры одобрили выбор корсара.

— Эта мишень действительно достойна мужчины, — заявил Асад. — Конечно, если он — меткий стрелок.

Но Марзак с напускным презрением пожал плечами.

— Я знал, что он откажется от моего предложения, — усмехнулся он. — Ну а эта ветка слишком большая. Отсюда в нее может попасть и ребенок.

— Коль ребенок может попасть в нее, тебе тем более стыдно промахнуться, — возразил Сакр-аль-Бар. Теперь он стоял, заслоняя собой корзину от Марзака. — Посмотрим, о Марзак, как ты попадешь в эту ветку.

С этими словами он поднял арбалет и, почти не целясь, выстрелил. Стрела взвилась в воздух и вонзилась в ветку.

Аплодисменты и возгласы восхищения, встретившие меткий выстрел Сакр-аль-Бара, привлекли внимание всей команды.

Марзак поджал губы: он понял, что его перехитрили и теперь ему волей-неволей придется стрелять в ту же цель. Он нисколько не сомневался, что проиграет и станет всеобщим посмешищем, так и не осуществив своего замысла.

— Клянусь Кораном, о Марзак, — заявил Бискайн, — тебе потребуется вся твоя сноровка, чтобы не отстать от Сакр-аль-Бара.

— Не я выбирал эту мишень, — угрюмо ответил Марзак.

— Но ты сам вызвал Сакр-аль-Бара на состязание, — напомнил ему отец. — Поэтому выбор принадлежит ему. Он выбрал цель, достойную мужчины, и, клянусь бородой пророка, показал нам выстрел, достойный мужчины.

С какой радостью Марзак бросил бы арбалет и отказался от избранного им способа разузнать о содержимом пальмовой корзины. Он поднял арбалет и стал не спеша прицеливаться.

— Не попади в дозорного на вершине холма.

Шутливое замечание Сакр-аль-Бара вызвало смешки окружающих. Взбешенный Марзак выстрелил. Тетива загудела, стрела взмыла вверх и вонзилась в землю ярдах в двенадцати от дерева.

Так как проигравший был сыном паши, никто не посмел открыто рассмеяться, кроме его отца и Сакр-аль-Бара. Но ни один из свидетелей состязания даже не попытался скрыть презрительной усмешки, которой всегда награждают зарвавшегося хвастуна.

— Теперь ты видишь, — с грустной улыбкой сказал Асад, — что значит похваляться перед Сакр-аль-Баром.

— Я возражал против этой мишени, — с горечью ответил юноша. — Ты рассердил меня, и я не сумел как следует прицелиться.

Сочтя дело законченным, Сакр-аль-Бар отошел к правому фальшборту. Марзак не сводил с него глаз.

— Но я готов потягаться с ним в стрельбе по корзине, — неожиданно объявил он и, вставив в арбалет стрелу, прицелился. — Смотри!

Не думая о последствиях, Сакр-аль-Бар с быстротой мысли направил на Марзака свой арбалет.

— Остановись! — проревел он. — Только выстрели, и я тут же продырявлю тебе горло! Я еще ни разу не промахнулся!

На юте все вздрогнули от изумления и, онемев от неожиданности, уставились на Сакр-аль-Бара, который стоял у фальшборта с побелевшим лицом, пылающими глазами и держал в руках арбалет, в любую секунду готовый выпустить смертоносную стрелу.

Марзак с ненавистью улыбнулся и опустил руки. Он достиг желанной цели: вынудил врага выдать себя с головой.

Голос Асада нарушил гнетущую тишину:

— О Аллах! Что это значит? Ты, кажется, обезумел, Сакр-аль-Бар?

— Конечно обезумел, — подхватил Марзак. — Обезумел от страха.

Он отступил в сторону и на всякий случай спрятался за Бискайном.

— Спроси, что он прячет в корзине, о отец мой.

— Действительно, что? Во имя Аллаха, отвечай! — потребовал паша.

Корсар опустил арбалет. Он вновь овладел собой:

— Я везу в ней ценный груз и не потерплю, чтобы его изрешетили стрелами по капризу какого-то мальчишки.

— Ценный груз? — хрипло повторил Асад. — Воистину, он должен дорого стоить, раз ты ценишь его выше жизни моего сына. Дай-ка нам взглянуть на этот ценный груз. — И громко приказал собравшимся на шкафуте: — Откройте корзину!

Сакр-аль-Бар одним прыжком подскочил к паше и коснулся его руки.

— Остановись, господин мой, — с угрозой попросил корсар. — Вспомни, ведь это моя корзина. То, что в ней находится, принадлежит мне, и никто не имеет права…

— Ты смеешь говорить о правах мне, твоему повелителю? — В голосе паши клокотало бешенство. — Откройте корзину, говорю я!

На шкафуте бросились исполнять приказ Асада. Веревки были перерезаны, и передняя стенка корзины упала вниз. Все, кто стоял рядом, ахнули от изумления. Ожидая неизбежного, Сакр-аль-Бар окаменел.

— Ну что? Что вы там нашли? — повелительно спросил Асад.

Матросы молча повернули корзину, и взглядам собравшихся на юте предстала Розамунда Годолфин. Сакр-аль-Бар, выйдя из оцепенения и не думая ни о чем и ни о ком, кроме Розамунды, бросился вниз по трапу, помог ей выбраться из корзины и, оттолкнув стоявших рядом матросов, встал рядом.

Глава 25

ОБМАНУТЫЕ

Некоторое время Асад стоял, онемев от изумления и не веря своим глазам. Когда он собрался с мыслями и окончательно понял, что Сакр-аль-Бар, которому он доверял, как самому себе, обманул его, то гнев, ненадолго уступивший место удивлению, пробудился в нем с новой силой. Асад ворчал на Фензиле, отмахивался от Марзака, когда те советовали ему не слишком доверять своему любимцу. Если иногда он и был готов поддаться их уговорам, то рано или поздно все равно приходил к заключению, что ими движет ненависть к Сакр-аль-Бару. И вот теперь он убедился, что они не ошибались, тогда как ему — жалкому, слепому простаку — только сообразительность Марзака помогла прозреть и увидеть все в истинном свете.

В сопровождении Марзака, Бискайна и троих офицеров паша медленно спустился с юта и направился к шкафуту. Там он остановился, и его темные старческие глаза вспыхнули под нависшими бровями.

— Так вот каков твой ценный груз, — гневно сказал он. — Лживый пес! Почему ты обманул меня?

— Она — моя жена, — дерзко ответил Сакр-аль-Бар, — и я вправе брать ее с собой куда угодно.

Корсар попросил Розамунду закрыть лицо покрывалом. Она тотчас же повиновалась, и было заметно, как пальцы ее дрожат от волнения.

— Твоих прав никто не оспаривает, — ответил Асад. — Но раз ты решил взять ее с собой, то почему не сделал этого открыто? Почему ее не поместили на юте, как подобает жене Сакр-аль-Бара? Зачем понадобилось тайно доставлять ее на корабль и скрывать ото всех?

— И почему, — вмешался Марзак, — когда я спросил тебя про жену, ты солгал, ответив, что она находится в твоем доме в Алжире?

— Я поступил так, — высокомерно отвечал Сакр-аль-Бар, — из опасения, что мне помешают взять ее с собой.

Асад покраснел:

— Чего же ты опасался? Хочешь, я скажу? В таком походе не до ласк молодой жены. В море, когда можно потерять жизнь или попасть в плен, жен не берут.

— Аллах всегда берег своего слугу, — возразил Сакр-аль-Бар, — и я полагаюсь на него.

Этот лицемерный ответ, недвусмысленно намекавший на победы, посланные Аллахом Сакр-аль-Бару, всегда обезоруживал его врагов. Однако на сей раз он не только не произвел своего обычного действия, но, напротив, еще больше разжег гнев паши.

— Не богохульствуй, — хрипло проговорил Асад, и на его желтом лице появилось хищное выражение. — Ты велел тайно переправить ее на судно из боязни, что ее присутствие здесь обнаружит твои истинные намерения.

— И в чем бы они ни заключались, — закончил за отца Марзак, — порученное тебе нападение на корабль испанского казначейства в них не входило.

— Как раз это я и имел в виду, сын мой, — согласился Асад. — Ну так что — поведаешь ты мне о своих намерениях или будешь и дальше лгать? — спросил он корсара с повелительным жестом.

— А зачем? — Сакр-аль-Бар слабо улыбнулся. — Не сказал ли ты, что догадался о них по моим действиям, — и, значит, не тебе, а мне следует задавать вопросы. Уверяю тебя, господин мой, в мои намерения вовсе не входило уклоняться от порученного дела. Я приказал тайно доставить на борт эту женщину из опасения, что, узнав о ее присутствии здесь, мои враги заподозрят то же, что и ты, и, возможно, уговорят тебя забыть о моих победах во славу ислама. Но если ты настаиваешь на том, чтобы узнать о моих истинных планах, то слушай. Я собирался высадить ее на французский берег, откуда она могла бы вернуться на родину. Затем я бы отправился за испанской галерой и с помощью Аллаха, без сомнения, перехватил бы ее.

— Клянусь рогами шайтана, он — отец и мать лжи! — не выдержал Марзак. — Чем ты объяснишь желание избавиться от женщины, которую только что взял в жены?

— Ну, — проворчал Асад, — что ты на это ответишь?

— Ты узнаешь всю правду, — пообещал Сакр-аль-Бар.

— Хвала Аллаху! — усмехнулся Марзак.

— Но предупреждаю, — продолжал корсар, — поверить в нее тебе будет труднее, чем в самую неправдоподобную ложь. Несколько лет назад в Англии, где я родился, я полюбил эту женщину и должен был жениться на ней. Но нашлись люди, которые, воспользовавшись определенными обстоятельствами, опорочили и оклеветали меня. Она отказалась стать моей женой, и я уехал, унося в сердце ненависть к ней. Но вчера вечером я убедился, что любовь моя не умерла, и мне захотелось исправить зло, причиненное этой женщине.

Сакр-аль-Бар замолчал, и в наступившей тишине прозвучал гневный, презрительный смех Асада.

— С каких это пор мужчина выражает свою любовь к женщине тем, что отсылает ее от себя? — язвительно спросил паша.

— Разве не ясно, о отец мой, что его женитьба — всего лишь притворство?

— Ясно как день, — согласился Асад. — Твой брак с этой женщиной — насмешка над истинной верой. Он был одной видимостью, гнусным, кощунственным притворством. Твоей единственной целью было обойти меня и, злоупотребив моим уважением к святому закону пророка, не дать мне овладеть ею.

Паша посмотрел на Виджителло, стоявшего за Сакр-аль-Баром.

— Прикажи своим людям заковать в цепи изменника! — велел он.

— Само небо послало тебе это мудрое решение, о отец мой! — воскликнул торжествующий Марзак.

Однако никто не разделил его торжества. Все замерли в глубоком молчании.

— Более вероятно, что это решение поможет вам обоим отправиться на небо — раньше, чем вам бы хотелось, — невозмутимо заметил Сакр-аль-Бар; у него уже созрел план действий. — Остановись! — приказал он Виджителло, который и так не спешил выполнять распоряжение паши.

Затем корсар вплотную подошел к Асаду, и то, что он сказал ему, сумели расслышать только стоявшие рядом с ними. Розамунда изо всех сил напрягала слух, чтобы не пропустить ни единого слова.

— Не думай, Асад, что я склонюсь пред твоей волей так же послушно, как верблюд опускается на колени, чтобы принять груз. Обдумай свое положение. Если я кликну своих морских ястребов, то одному Аллаху известно, кто из команды останется верен тебе. Хватит ли у тебя смелости проверить это на деле?

В мрачном, торжественном лице Сакр-аль-Бара не было ни тени страха: то было лицо человека, уверенного в себе и отвечающего за свои слова.

Глаза Асада тускло сверкнули, лицо посерело.

— Низкий предатель… — начал он глухим голосом, весь дрожа от гнева.

— О нет, — прервал его Сакр-аль-Бар, — если бы я был предателем, я бы уже сделал то, что сказал. Я прекрасно знаю, что перевес будет на моей стороне. Так пусть же, Асад, мое молчание послужит доказательством моей непоколебимой верности. Не забывай об этом и не поддавайся на уговоры Марзака, который ни перед чем не остановится, лишь бы излить на меня свою немощную злобу.

— Не слушай его, отец! — крикнул Марзак. — Не может быть, чтобы…

— Молчать! — прорычал Асад, взволнованный словами корсара.

Над палубой вновь повисла тишина. Паша задумчиво поглаживал седую бороду и, переводя взгляд с Оливера на Розамунду и обратно, взвешивал услышанное. Он боялся, что корсар окажется прав, и отлично понимал, что провоцировать его на мятеж слишком рискованно: ставка велика, а игра может закончиться отнюдь не в его, Асада, пользу. Если Сакр-аль-Бар победит, то не только на галеасе, но и во всем Алжире, сам же он потеряет власть и уже никогда не вернет ее. С другой стороны, если он обнажит саблю и призовет правоверных, то, возможно, видя в нем избранника Аллаха, они не забудут о присяге. Однако ставка была действительно слишком серьезной. Ни разу в жизни Асад ад-Дин не испытывал страха, но эта игра страшила его. Наконец паша решил не рисковать, и вовсе не из-за предостережений Бискайна, которые тот нашептывал ему на ухо.

Паша угрюмо посмотрел на Сакр-аль-Бара.

— Я обдумаю твои слова, — объявил он нетвердым голосом. — Никто не посмеет обвинить меня в несправедливости, ибо я буду принимать в расчет не только то, что лежит на поверхности. Да поможет мне Аллах!

Глава 26

ШАХ И МАТ

После ухода паши Сакр-аль-Бар и Розамунда остались стоять у грот-мачты под любопытными взглядами собравшихся на шкафуте пиратов. Даже гребцы, выведенные столь невероятным событием из привычной апатии, с явным интересом обратили на них погасшие, измученные глаза.

В неясном свете сумерек Сакр-аль-Бар смотрел на бледное лицо Розамунды, и самые противоречивые чувства сменяли друг друга в его душе. Страх и смятение, тревога и немалые опасения за будущее смешивались с чувством облегчения. Он понимал, что долго прятать Розамунду ему все равно не удалось бы. Одиннадцать страшных часов провела она в тесной и душной корзине, в которой должна была оставаться не более получаса. После того как Асад объявил о своем намерении отправиться с ними в плавание, беспокойство Сакр-аль-Бара росло с каждой минутой. Он не сомневался, что рано или поздно выносливость Розамунды иссякнет и она выдаст себя, но тем не менее никак не находил способа избежать этого. Подозрительность и злость Марзака подсказали выход. В их крайне щекотливом и опасном положении это служило утешением и для него — хотя о себе он вовсе не думал, — и для нее, для той, с кем были связаны все его заботы, мысли и тревоги. Превратности судьбы научили его ценить любое, даже самое призрачное благо и смело смотреть в лицо самой грозной опасности. Итак, Сакр-аль-Бар поздравил себя со скромным успехом и направил всю свою волю на то, чтобы с честью выйти из создавшегося положения, воспользовавшись неуверенностью, которую его слова заронили в душу паши. Он поздравил себя еще и с тем, что из обиженной и обидчика Розамунда и он превратились в товарищей по несчастью, над которыми нависла общая опасность. Эта мысль понравилась ему, и, не без удовольствия задержавшись на ней, он улыбнулся, глядя на бледное, напряженное лицо Розамунды.

Улыбка Сакр-аль-Бара приободрила молодую женщину, и с ее губ сорвался вопрос, который давно тяжким грузом лежал у нее на сердце.

— Что теперь с нами будет? — спросила она и умоляюще протянула к нему руки.

— Теперь, — спокойно сказал он, — будем благодарны за то, что вы освободились из помещения, равно неудобного и унизительного для вашего достоинства. Позвольте проводить вас в каюту, где вы уже давно могли бы расположиться, если бы не приход Асада. Идемте. — И он сделал жест рукой, приглашая ее подняться на ют.

Розамунда невольно отшатнулась, увидев под навесом Асада, Марзака и офицеров свиты.

— Идемте, — повторил корсар. — Вам нечего бояться. Держитесь смело. Пока что у нас, как в шахматах, — шах королю.

— Нечего бояться? — переспросила удивленная Розамунда.

— Сейчас нечего, — твердо повторил Сакр-аль-Бар. — Ну а на будущее нам надо принять какое-нибудь решение. И уверяю вас, страх в таком деле — далеко не лучший советчик.

— Я не боюсь, — холодно ответила Розамунда, задетая несправедливым упреком. И хоть лицо ее было по-прежнему бледно, глаза смотрели уверенно, а голос звучал твердо.

— В таком случае идемте.

Она беспрекословно повиновалась, словно желая доказать, что действительно не боится.

Они рядом прошли по проходу и стали подниматься на ют. Небольшая группа, расположившаяся под навесом, с нескрываемым удивлением и злобой следила за их приближением.

Темные похотливые глаза паши неотступно следили за каждым движением Розамунды. На Сакр-аль-Бара он даже не взглянул. Розамунда держалась с гордым достоинством и поразительным самообладанием, но внутренне содрогалась от стыда и унижения. Обуреваемый примерно теми же чувствами, к которым примешивался еще и гнев, Оливер ускорил шаг и, опередив Розамунду, заслонил ее собой от взгляда паши, как от смертоносного оружия. Поднявшись на ют, он поклонился Асаду.

— Позволь, о повелитель, моей жене занять место, которое я приготовил для нее до того, как узнал, что ты окажешь нам честь своим участием в походе, — произнес он.

Не удостоив корсара ответом, паша презрительным жестом выразил свое согласие. Сакр-аль-Бар еще раз поклонился, прошел вперед и раздвинул тяжелый красный занавес с изображением зеленого полумесяца. Золотистый свет лампы развеял жемчужно-серую пелену сумерек и озарил мерцающим сиянием закутанную во все белое фигуру Розамунды. Она мелькнула перед горящими животной страстью глазами Асада и исчезла. Сакр-аль-Бар последовал за ней, занавес задернулся.

В небольшой каюте стоял диван, покрытый мягким ковром, низкий мавританский столик наборного дерева с горевшей на нем лампой и маленькая жаровня с душистой смолой, распространявшей сладковатый, терпкий аромат, любимый всеми правоверными.

Из погруженных во мрак углов каюты выступили нубийские рабы Сакр-аль-Бара — Абиад и Заль-Зер и склонились перед своим господином. Если бы не тюрбаны и белоснежные набедренные повязки, то их смуглые тела были бы почти неразличимы во тьме.

Капитан произнес несколько слов, и рабы достали из настенного шкафчика еду и питье. На столике появилась миска с цыпленком, приготовленным с рисом, маслинами и черносливом, блюдо с хлебом, дыня и амфора с водой. Вновь раздался голос Сакр-аль-Бара, и рабы, обнажив сабли, вышли из каюты и встали на страже по ту сторону занавеса. В их действиях не было ни вызова, ни угрозы, и Асад знал это. Присутствие в каюте жены Сакр-аль-Бара делало ее неким подобием гарема, а мужчина защищает свой гарем как собственную честь. Никто не смеет проникнуть туда, и хозяин гарема вправе принять меры предосторожности, чтобы оградить себя от нечестивых попыток вторжения.

Розамунда села на диван и замерла, опустив голову и сложив руки на коленях. Сакр-аль-Бар стоял рядом и молча смотрел на нее.

— Поешьте, — наконец попросил он. — Вам понадобятся силы и мужество, а голодный человек едва ли способен проявить их.

Розамунда покачала головой. Она уже давно ничего не ела, но мысль о еде вызывала у нее отвращение. Сердце ее тревожно билось, горло сжимал страх.

— Я не могу есть, — ответила она. — Да и к чему? Ни сила, ни мужество мне уже не помогут.

— Напрасно вы так думаете. Я обещал вызволить вас из опасности, которую сам навлек, и я сдержу слово.

Голос корсара звучал твердо и решительно. Розамунда подняла глаза и изумилась той спокойной уверенности, которой дышал весь его облик.

— Разве вы не видите, — воскликнула она, — что у меня нет никаких шансов на спасение?

— Пока я жив, вы не должны терять надежду.

Она внимательно посмотрела на него, и слабая улыбка скользнула по ее губам.

— Вы полагаете, вам долго осталось жить?

— Столько, сколько будет угодно Богу, — бесстрастно ответил корсар. — От судьбы не уйдешь, и я проживу достаточно, чтобы спасти вас… Ну а там… Право, я не так уж мало пожил.

Розамунда уронила голову на грудь и сидела, судорожно сжимая и разжимая пальцы; ее била дрожь.

— Я думаю, мы оба обречены, — глухо сказала она. — Ведь если вы умрете, то у меня останется кинжал. Я не надолго переживу вас.

Сакр-аль-Бар неожиданно шагнул к дивану. Его глаза пылали, на загорелых щеках проступил румянец. Но он тут же опомнился. Глупец! Как он мог так истолковать ее слова! Разве их истинный смысл не был понятен и без того, что она поспешила добавить, заметив его движение:

— Бог простит мне, если я буду вынуждена прибегнуть к кинжалу и изберу путь, подсказанный мне честью. Поверьте, сэр, — не без намека уточнила она, — путь чести — самый легкий.

— Я знаю, — сокрушенно согласился корсар, — и проклинаю тот час, когда отступил от этого правила.

Он замолчал, надеясь, что его покаяние пробудит хоть слабый отклик в душе Розамунды и она отзовется словами прощения. Но Розамунда была погружена в свои мысли, и Оливер, так и не дождавшись ответа, тяжко вздохнул и заговорил о другом:

— Здесь вы найдете все необходимое. Если вам что-нибудь понадобится, хлопните в ладоши, и к вам явится один из моих рабов. Если вы заговорите с ними по-французски, они поймут. К сожалению, я не мог взять на борт женщину, чтобы она прислуживала вам. Но вы и сами понимаете, что это невозможно.

И Сакр-аль-Бар направился к выходу.

— Вы покидаете меня? — с неожиданным беспокойством спросила Розамунда.

— Разумеется. Но не волнуйтесь: я буду совсем рядом. И прошу вас, успокойтесь. Поверьте, в ближайшее время вам нечего опасаться. Сейчас наши дела, по крайней мере, не хуже, чем когда вы сидели в корзине. Даже немного лучше — ведь теперь вы можете воспользоваться относительным покоем и удобствами. Так что не унывайте. Поешьте и отдохните. Да хранит вас Господь. Я вернусь, как только рассветет.

Выйдя из каюты, Сакр-аль-Бар увидел под навесом Асада и Марзака. Наступила ночь, и на корме горели фонари. Они мрачным светом освещали палубу галеаса, выхватывая из темноты неясные очертания предметов и слабо поблескивая на обнаженных спинах рабов, многие из которых, склонясь над веслом, уже забылись коротким тревожным сном. На судне горело еще два фонаря: один свешивался с грот-мачты, другой был прикреплен к поручням юта специально для паши. Высоко над головой в темно-лиловом безоблачном небе мерцали мириады звезд. Ветер стих, и кругом царила тишина, нарушаемая только приглушенным шорохом волн, набегавших на песчаный берег бухты.

Сакр-аль-Бар пересек палубу, подошел к Асаду и попросил разрешения поговорить с ним наедине.

— Разве я не один? — резко спросил паша.

— В таком случае Марзак — не в счет? — насмешливо поинтересовался Сакр-аль-Бар. — Я давно подозревал это.

Марзак оскалился и буркнул что-то нечленораздельное. Паша, пораженный непринужденностью и иронией беспечного замечания капитана, не нашел ничего лучшего, чем перефразировать строку из Корана, которой Фензиле в последнее время часто доводила его до исступления.

— Сын человека — часть его души. У меня нет секретов от Марзака. Говори при нем или уходи.

— Возможно, о Асад, он и часть твоей души, — так же язвительно заметил корсар, — но никак не моей, хвала Аллаху. А то, что мне надо сказать тебе, в некотором смысле касается именно моей души.

— Благодарю тебя за справедливость, — сказал Марзак. — Ведь быть частью твоей души значит быть неверным псом.

— Твой язык, о Марзак, в меткости не уступает твоему глазу, — заметил Сакр-аль-Бар.

— Да, когда его стрелы направлены в изменника, — быстро парировал Марзак.

— Нет! Когда он метит в цель, которую не в силах поразить. Да простит мне Аллах! Мне ли гневаться на твои слова? Не сам ли Единый — и притом не раз — подтвердил, что тому, кто называет меня неверным псом, уготована преисподняя? Или победы, одержанные мною над флотилиями неверных, Аллаху было угодно послать нечестивому псу? Глупый святотатец, научись владеть своим языком, дабы Всемогущий не поразил его немотой.

— Уймись! — грозно приказал Асад. — Твое высокомерие сейчас неуместно.

— Возможно, — рассмеялся Сакр-аль-Бар, — оно столь же неуместно, как и мой здравый смысл. Пусть так. И коль скоро ты не желаешь расстаться с частью своей души, мне придется говорить при ней. Ты позволишь мне сесть? — И чтобы не получить отказ, он тут же уселся рядом с пашой, скрестив ноги. — Господин мой, между нами появилась трещина. А ведь мы с тобой должны быть едины во славу ислама.

— Это твоих рук дело, Сакр-аль-Бар, — прозвучал угрюмый ответ. — Тебе и исправлять его.

— Поэтому я и хочу, чтобы ты выслушал меня. Причина нашего разлада вон там. — Корсар через плечо показал пальцем на каюту. — Если мы устраним причину, то следствие исчезнет само собой и между нами вновь наступит мир.

Он прекрасно понимал, что былые отношения с Асадом уже не восстановить, что, выказав неповиновение, он бесповоротно погубил себя, что, однажды изведав страх и увидев, что у противника достанет смелости противиться его воле, Асад сделает все, чтобы обезопасить себя на будущее. Возвращение в Алжир было равносильно смерти. Оставался только один путь к спасению — немедленно поднять на судне мятеж и все поставить на карту. Он знал, что именно этого боялся Асад. Итак, он составил свой план, с полным основанием полагая, что, если предложить паше перемирие, тот сделает вид, будто принимает его, и тем самым избежит опасности, отложив возможность отомстить обидчику до возвращения в Алжир.

Асад молча наблюдал за корсаром.

— Как же устранить причину? — наконец спросил он. — Не собираешься ли ты отказаться от этой женщины и, разведясь с ней, искупить грех нечестивой женитьбы?

— Развод ничего не изменит, — ответил Сакр-аль-Бар. — Поразмысли, о Асад, над тем, в чем состоит твой долг перед истинной верой. Не забудь, что от нашего единства зависит слава ислама. И не грешно ли позволять каким-то пустякам омрачать это единство? О нет! Я предлагаю тебе не только разрешить, но и помочь мне осуществить план, в котором я откровенно признался. Выйдем на рассвете или прямо сейчас в море, дойдем до берегов Франции и высадим ее там. Так мы избавимся от женщины, чье присутствие губительно для наших добрых отношений. Времени у нас хватит. Потом здесь или в каком-нибудь другом месте подстережем «испанца», захватим его груз и вернемся в Алжир, забыв про досадное недоразумение и оставив позади тучу, затмившую сияние нашей дружбы. Соглашайся, о Асад, и да воссияет слава пророка!

Приманка была брошена так искусно, что ни Асад, ни Марзак ничего не заподозрили. В обмен на жизнь и свободу франкской невольницы Сакр-аль-Бар, словно не подозревая об этом, предлагал собственную жизнь, представлявшую после всего случившегося немалую опасность для Асада ад-Дина. Соблазн был слишком велик. Паша задумался. Благоразумие подсказывало ему принять предложение корсара, сделать вид, будто он готов залатать образовавшуюся в их отношениях брешь, возвратиться в Алжир и там спокойно приказать задушить опасного соперника. Ничего надежнее нельзя было и придумать. Падение человека, способного из преданного и послушного кайи превратиться в грозного узурпатора, было неизбежно.

Сакр-аль-Бар внимательно следил за пашой. Затем он перевел взгляд на бледное лицо Марзака, по виду которого догадался, что тому не терпится услышать согласие отца. Но Асад медлил. Марзак не удержался и прервал молчание.

— Его слова исполнены мудрости, — коварно заметил он, как бы поддерживая корсара. — Слава ислама превыше всего! Позволь ему поступить по его желанию и отпусти франкскую невольницу. Тогда между нами и Сакр-аль-Баром вновь наступит мир!

По тону молодого человека чувствовалось, что он вкладывал в свои слова скрытый смысл и надеялся на сообразительность отца. Паша понял, что Марзак обо всем догадался, и его желание принять предложение корсара еще более окрепло. Однако голос рассудка боролся в нем с соблазном, заявлявшим о себе не менее властно. Перед воспламененным взором паши возникло видение высокой, стройной девушки с мягко очерченной грудью; оно манило и притягивало его. Два противоположных желания раздирали Асада. С одной стороны, отказ от прекрасной чужестранки обеспечивал ему возможность отомстить Сакр-аль-Бару и устранить наглого мятежника. С другой — уступка страсти чревата мятежом на борту, необходимостью принять бой, а возможно, и проиграть его. Ни один здравомыслящий паша не стал бы так рисковать. Но Асад не был таковым с той минуты, когда его взгляд вновь упал на Розамунду, и голос страсти заставил умолкнуть голос рассудка.

Асад подался вперед и испытующе заглянул в глаза Сакр-аль-Бара:

— Если она не нужна тебе, почему ты не уступил ее и обманул меня? — Голос паши дрожал от едва сдерживаемого гнева. — Пока я считал, что ты не кривишь душой и действительно взял эту девушку в жены, я уважал ваши брачные узы, как подобает мусульманину. Но коль скоро выяснилось, что это всего-навсего хитрость, к которой ты прибегнул, чтобы нарушить мои планы, глумление надо мной и издевательство над священным законом пророка, то я, пред кем свершился этот кощунственный брак, объявляю его недействительным. Тебе нет необходимости разводиться с этой женщиной: она уже не твоя. Она может принадлежать любому мусульманину, который захочет взять ее.

Сакр-аль-Бар угрожающе рассмеялся.

— Такой мусульманин, — заявил он, — окажется ближе к острию моей сабли, чем к раю Мухаммеда. — И, словно в подтверждение своих слов, он встал.

Паша с поразительной для его возраста живостью вскочил одновременно с корсаром.

— Ты смеешь угрожать? — вскричал он, сверкая глазами.

— Угрожать? — усмехнулся Сакр-аль-Бар. — О нет! Я пророчествую.

С этими словами он повернулся к Асаду спиной, спустился с юта и пошел на шкафут. Он понимал, что дальнейшие препирательства бесполезны и самым разумным будет немедленно уйти и подождать, пока его угроза не произведет на пашу нужное действие.

Дрожа от ярости, паша смотрел вслед корсару. Он едва не велел ему вернуться, но сдержался из опасения, как бы Сакр-аль-Бар на глазах у всех не выказал неповиновения и тем самым не нанес удар его непререкаемому авторитету. Асад знал, что приказ имеет смысл лишь тогда, когда ты уверен в повиновении или располагаешь возможностью добиться такового. В противном случае он может вызвать обратный результат, а власть, которой хоть однажды не повиновались, уже не власть.

Видя колебания отца, Марзак схватил старика за руку и стал горячо убеждать его уступить Сакр-аль-Бару.

— Это верный способ, — говорил он. — Неужели белолицая дочь погибели стоит того, чтобы ради нее рисковать? Заклинаю тебя шайтаном, избавимся от нее! Высадим ее на берег. Так мы купим мир с Сакр-аль-Баром, а чтобы он не вздумал нарушить его, ты прикажешь удушить изменника, когда вернемся в Алжир. Это надежный, самый надежный способ избавиться от него!

Асад посмотрел на красивое, взволнованное лицо сына. Поколебавшись, он пустился в свои привычные разглагольствования:

— Разве я трус, чтобы из всех способов выбирать самый надежный? Твои советы достойны труса!

Надменный тон паши мгновенно охладил пыл молодого человека.

— Я страшусь только за тебя, отец мой, — оправдывался возмущенный Марзак. — Думаю, нам небезопасно ложиться спать. Не поднял бы он ночью мятеж.

— Не бойся, — успокоил его Асад. — Я уже отдал приказ установить наблюдение. Мои офицеры надежны. Бискайн отправился на бак[643] разведать настроение команды. Скоро мы будем точно знать, на что нам рассчитывать.

— На твоем месте я бы не стал рисковать и принял решительные меры, чтобы не допустить мятежа. Я бы согласился на его требования, а потом бы разделался с ним.

— Отказаться от франкской жемчужины! — Асад покачал головой. — Нет, нет! Она — сад, который расцветает для меня благоуханными розами. С ней я вновь вкушу сладчайшего канзарского шербета, и она возблагодарит меня за то, что я открыл перед нею двери рая. Отказаться от этой дивной газели?

Предвкушая грядущее блаженство, Асад тихо рассмеялся. Марзак подумал о Фензиле и нахмурился.

— Она не мусульманка, — сурово напомнил он отцу, — и тебе самим пророком запрещено брать ее в жены. Или на это ты так же закроешь глаза, как и на грозящую тебе опасность? — Марзак ненадолго замолк и затем продолжал с откровенным презрением: — Она прошла по улицам Алжира с незакрытым лицом; на базаре на нее глазел всякий сброд; ее хваленые прелести были осквернены похотливыми взглядами еврея, турка и мавра; галерные рабы и негры любовались ее красотой, один из твоих капитанов ввел ее в свой гарем… — Он рассмеялся. — Клянусь Аллахом! Видно, я плохо знаю тебя, отец мой! И это та женщина, которую ты хочешь приблизить к себе? Женщина, ради обладания которой ты готов рисковать жизнью, а возможно, и властью!

Слушая Марзака, паша сжимал кулаки, пока ногти не вонзились в ладони. Каждое слово сына было подобно удару плети по обнаженной душе Асада. Он понимал, что ему нечего возразить, и едва ли не впервые в жизни чувствовал себя пристыженным и униженным. Тем не менее упреки не охладили безумную страсть Асада и не заставили его отступить от принятого решения. Прежде чем он успел ответить, на трапе выросла высокая воинственная фигура Бискайна.

— Ну что? — нетерпеливо спросил его Асад, радуясь возможности сменить тему.

Бискайн потупился, что весьма красноречиво свидетельствовало о характере принесенных им вестей.

— Ты поручил мне трудную задачу, — ответил он. — Я сделал все, что мог, но не сумел выяснить ничего определенного. Одно я знаю наверняка, господин мой: Сакр-аль-Бар поступит весьма безрассудно, если решится поднять против тебя оружие. По крайней мере, таков мой вывод из того, что я видел.

— И это все? — спросил Асад. — А если я сам выступлю против него и попробую одним ударом разрубить этот узел?

Бискайн не спешил с ответом.

— Надо думать, Аллах соблаговолит послать тебе победу, — наконец ответил он.

Паша понимал, что слова Бискайна продиктованы уважением, и отнюдь не обманывался в их истинном смысле.

— Но с твоей стороны, — добавил Бискайн, — первый шаг был бы так же безрассуден, как и с его.

— Я вижу, — проговорил Асад, — силы соотносятся так, что ни ему, ни мне не следует испытывать судьбу.

— Ты сказал.

— Значит, теперь тебе ясно, как надо действовать! — обрадовался Марзак, воспользовавшись удобным случаем возобновить уговоры. — Прими его условия и…

— Всему свое время, — нетерпеливо перебил его Асад. — Каждый час расписан в Книге судеб. Я подумаю.

Прохаживаясь по шкафуту, Сакр-аль-Бар внимательно слушал Виджителло, чьи слова мало чем отличались от слов Бискайна, обращенных к паше.

— Не берусь судить, — говорил итальянец, — но я почти уверен, что ни тебе, ни Асаду не следует делать первый шаг. Это было бы одинаково опрометчиво.

— Ты хочешь сказать, что наши силы равны?

— Боюсь, численный перевес будет в пользу Асада. Ни один по-настоящему благочестивый мусульманин не выступит против паши — представителя Врат Совершенства. Сама религия обязывает их хранить ему верность. Хотя… они привыкли повиноваться каждому твоему слову, так что со стороны Асада было бы неосторожно подвергать их такому испытанию.

— Да, это убедительный довод, — согласился Сакр-аль-Бар. — Я так и думал.

На этом он расстался с Виджителло и в глубокой задумчивости медленно возвратился на ют. Он надеялся — и то была последняя надежда, — что Асад все же примет его предложение. Ради этого он готов был пожертвовать жизнью, так как знал, какую цену впоследствии спросит с него паша за унижение. Но он не мог снова начать разговор и тем самым выдать свои опасения. Оставалось набраться терпения и ждать. Если Асад будет упорствовать и боязнь мятежа не заставит его отступить, то исчезнет последняя возможность спасти Розамунду. Мятеж был бы слишком отчаянным шагом, и Сакр-аль-Бар не отваживался на него. Шансов на победу почти нет, зато поражение отнимет последнюю надежду. Чтобы и дальше пользоваться неприкосновенностью, необходима взаимная уверенность в том, что ни одна из сторон первой не призовет своих людей к оружию. Кроме того, Асад может в любую минуту отдать приказ возвращаться в Берберию. Итак, действовать надо до того, как они нападут на «испанца». Сакр-аль-Бар питал слабую надежду, что в сражении — если, конечно, испанцы примут его — может представиться случай выбраться из тупика.

Сакр-аль-Бар в буквальном смысле слова шел по лезвию меча.

Корсар провел ночь под звездами, лежа на голых досках у входа в каюту. Таким образом, он даже во сне охранял ее. Его самого оберегали верные нубийцы, по-прежнему стоявшие на страже. Он проснулся, когда на востоке забрезжил рассвет, и, бесшумно отпустив утомленных рабов, остался один. Под навесом у правого фальшборта спали паша и его сын; неподалеку от них храпел Бискайн.

Глава 27

МЯТЕЖНИКИ

Утром, когда на борту галеаса началось вялое, неторопливое движение, какое можно наблюдать в часы, когда команда томится ожиданием и вынужденным бездействием, Сакр-аль-Бар отправился к Розамунде.

Он нашел ее отдохнувшей и посвежевшей и поспешил сообщить, что все идет хорошо, стремясь вселить в нее надежду, которой сам отнюдь не испытывал. В оказанном корсару приеме не было знаков дружеского расположения, но не было и враждебности. Когда он еще раз сказал о своем намерении во что бы то ни стало спасти ее, Розамунда не испытала благодарности, ибо видела в этом далеко не полное возмещение за перенесенное ею. Однако теперь она держалась без вчерашнего презрительного равнодушия.

Несколько часов спустя Сакр-аль-Бар снова зашел в каюту. Был полдень, и нубийцы стояли на посту. На этот раз новостей у него не было, кроме той, что дозорный с вершины холма заметил судно, которое приближалось к острову с запада, подгоняемое легким бризом. Но испанский корабль пока не появился. Сакр-аль-Бар признался, что Асад отверг предложение высадить ее на побережье Франции, и, заметив в глазах Розамунды тревогу, постарался уверить ее, что он начеку и не упустит случая, что выход обязательно найдется.

— А если случая не представится? — спросила Розамунда.

— Тогда я создам его, — беззаботно ответил он. — Я так часто этим занимался, что было бы странно, если бы мне не удалось чего-нибудь придумать в самый важный момент своей жизни.

Упомянув про свою жизнь, Сакр-аль-Бар нечаянно дал Розамунде повод, которым она не преминула воспользоваться.

— А как вам удалось стать тем, кем вы стали? — спросила она и, боясь, что ее вопрос будет истолкован превратно, поспешила уточнить: — Я хочу спросить, как вам удалось стать предводителем корсаров?

— Это долгая история, — сказал Сакр-аль-Бар, с грустью глядя в ее глаза. — Она утомит вас.

— О нет. — Розамунда покачала головой. — Вы не утомите меня. Возможно, мне не представится другого случая познакомиться с ней.

— Вы желаете познакомиться с моей историей, чтобы вынести свой приговор?

— Быть может.

Сакр-аль-Бар, опустив голову, в волнении прошелся по каюте. Надо ли говорить, как жаждал он исполнить желание Розамунды! Ведь если поговорка: все узнать — значит все простить — не лжет, то в отношении Оливера Тресиллиана она должна быть вдвойне справедлива.

Расхаживая по каюте, он поведал Розамунде о своих злоключениях, начиная с того дня, когда его приковали к веслу на испанской галере, и кончая тем часом, когда, находясь на борту испанского судна, захваченного у мыса Спартель, он решил поплыть в Англию и рассчитаться с братом. Он говорил просто, не вдаваясь в излишние подробности, но и не опуская ничего из событий, случайностей и стечений обстоятельств, сделавших из него то, чем он стал. Его рассказ тронул Розамунду, и, как она ни старалась, ей не удалось сдержать слез.

— Итак, — сказал Сакр-аль-Бар, заканчивая свое необычное повествование, — теперь вы знаете, какие силы играли мною. Другой, быть может, восстал бы и предпочел смерть. У меня же не хватило мужества. Правда, не исключено, что сильнее меня оказалась жажда мщения, желание излить на Лайонела ту жгучую ненависть, в которую превратилась моя былая любовь к нему.

— И ваша любовь ко мне, как вы недавно признались, — дополнила Розамунда.

— Не совсем, — поправил ее Сакр-аль-Бар. — Я ненавидел вас за измену, но более всего за то, что вы, не прочитав, сожгли письмо, посланное мною через Питта. Этим поступком вы внесли лепту в мои бедствия: вы уничтожили единственное доказательство моей невиновности, лишили меня возможности восстановить свои права и доброе имя, обрекли меня до конца жизни следовать по пути, на который я ступил не по своей воле. Но тогда я еще не знал, что мое исчезновение сочли бегством. Поэтому я прощаю вам невольную ошибку, обратившую мою любовь в ненависть и подсказавшую мне безумную мысль увезти вас вместе с Лайонелом.

— Вы хотите сказать, что это не входило в ваши намерения?

— Увезти вас вместе с Лайонелом? Клянусь Богом, я похитил вас именно потому, что вовсе не собирался делать этого. Ведь если бы подобная мысль заранее пришла мне в голову, у меня хватило бы сил отогнать ее. Она внезапно овладела мною в ту минуту, когда я увидел вас рядом с ним, и я не устоял перед искушением. То, что я знаю сейчас, служит мне достаточным наказанием.

— Кажется, я все поняла, — чуть слышно произнесла Розамунда, словно желая хоть немного унять его боль.

Корсар вскинул голову:

— Понять — это уже немало. Это полпути к прощению. Но прежде чем принять прощение, необходимо исправить содеянное.

— Если это возможно.

— Надо сделать так, чтобы это стало возможным! — с жаром ответил Сакр-аль-Бар и тут же замолк, услышав снаружи громкие крики. Он узнал голос Ларока, который, сменив ночного дозорного, на рассвете снова занял наблюдательный пост на вершине холма.

— Господин мой! Господин мой! — кричал Ларок, и ему вторил оглушительный хор всей команды.

Сакр-аль-Бар стремительно отдернул занавес и вышел на палубу. Как раз в эту минуту Ларок перелезал через фальшборт неподалеку от шкафута, где его ожидали Асад, Марзак и верный им Бискайн.

Носовая палуба, где, как и накануне, слонялись томящиеся бездельем корсары, кишмя кишела любопытными, которые горели нетерпением услышать новость, заставившую дозорного спешно покинуть наблюдательный пост.

Сакр-аль-Бар услышал сообщение Ларока, не спускаясь с юта.

— Корабль, который я заметил еще утром, господин мой…

— Что дальше? — рявкнул Асад.

— Здесь… В заливе за мысом. Только что бросил якорь.

— Нам нечего беспокоиться, — объявил Асад. — Раз они стали здесь на якорь, то яснее ясного, что они не подозревают о нашем присутствии. Что это за корабль?

— Большой двадцатипушечный галеон под английским флагом.

— Английским! — воскликнул пораженный Асад. — Должно быть, это крепкое судно, коль оно отваживается заходить в испанские воды.

Сакр-аль-Бар подошел к поручням.

— А еще какие-нибудь флаги на нем подняты? — спросил он Ларока.

Ларок обернулся на голос:

— Да, узкий голубой вымпел на бизань-мачте с птицей в гербе, по-моему с аистом.

— Аистом? — задумчиво повторил Сакр-аль-Бар.

Он не помнил ни одного английского герба с таким изображением и был почти уверен, что английский корабль не мог зайти в эти воды. Услышав за спиной глубокий вздох, он обернулся и увидел Розамунду, стоявшую у входа в каюту. Ее бледное лицо было взволнованно, глаза широко раскрыты.

— Что случилось? — коротко спросил корсар.

— Он думает, это аист, — ответила Розамунда, видимо полагая, что дает вполне вразумительный ответ.

— Скорее всего, какая-нибудь другая птица. Малый ошибся.

— Только отчасти, сэр Оливер.

— Отчасти?

Заинтригованный тоном и странным выражением глаз Розамунды, Сакр-аль-Бар быстро подошел к ней. Тем временем шум голосов внизу становился все громче.

— То, что он принял за аиста, на самом деле цапля, белая цапля. В геральдике белое означает пылкость, не так ли?

— Да. Но к чему вы об этом вспомнили?

— Неужели вам непонятно? Это — «Серебряная цапля».

— Клянусь вам, меня вовсе не интересует, серебряная то цапля или золотой кузнечик. Не все ли равно?

— Так называется корабль сэра Джона, сэра Джона Киллигрю, — объяснила Розамунда. — Он был совсем готов к отплытию, когда… когда вы нагрянули в Арвенак. Сэр Джон собирался отправиться в Индии, вместо чего — но неужели вы все еще не понимаете? — из любви ко мне бросился в погоню в тщетной надежде перехватить вас, прежде чем вы доберетесь до Берберии.

— Силы небесные! — вырвалось у Сакр-аль-Бара.

Немного подумав, он поднял голову и рассмеялся:

— Он опоздал всего на несколько дней.

Не обратив внимания на иронию корсара, Розамунда не сводила с него испытующего и вместе с тем робкого взгляда.

— И тем не менее, — продолжал он, — они подоспели как нельзя более вовремя. Если ветер, пригнавший сюда корабль сэра Джона, стих, то, без сомнения, его послали сами небеса.

— Нельзя ли… — Розамунда запнулась. — Нельзя ли как-нибудь связаться с ними?

— Связаться? Конечно, хотя сделать это не так-то просто.

— Но вы постараетесь? — неуверенно спросила Розамунда, и в ее глазах засветилась надежда.

— Разумеется, — ответил он. — Другого пути у нас нет. Не сомневаюсь, что кое-кому это будет стоить жизни. Но тогда… — Сакр-аль-Бар, не договорив, пожал плечами.

— О нет, нет! Только не такой ценой! — воскликнула Розамунда.

Сакр-аль-Бар не успел ответить. Глухой ропот, доносившийся со шкафута, перекрыли несколько громких голосов, требовавших, чтобы Асад немедленно вывел судно из бухты и избавил его от опасного соседства. Виной всему был Марзак. Он первым это предложил, и посеянная им паника быстро охватила всю команду.

Асад грозно выпрямился и, обратив на недовольных взгляд, некогда укрощавший и бо́льшие страсти, возвысил голос, повинуясь которому, бывало, сотни людей беспрекословно бросались в объятия смерти.

— Молчать! — приказал он. — Я — ваш господин и не нуждаюсь в советах, кроме советов Аллаха. Я прикажу сняться с якоря, когда сочту нужным, и ни минутой раньше. А сейчас — по местам!

Паша не снизошел до увещеваний и не стал объяснять, почему лучше остаться в укромной бухте, а не выходить в открытое море. Команде вполне достаточно знать его волю; не им судить о мудрости предводителя и оспаривать его решения.

Но Асад давно не покидал Алжира, тогда как флотилии под командованием Сакр-аль-Бара и Бискайна десятки раз выходили в море. Корсары, участвовавшие в этом походе, не знали магической силы его голоса, их вера в правильность его решений не основывалась на опыте прошлого. Паша никогда не водил их в бой и не возвращался с ними домой с победой и богатой добычей.

И вот они возмутились против его власти и противопоставили его решению свое собственное. Медлить с отплытием им казалось безумием, о чем первым заикнулся Марзак, а скупых слов Асада было далеко не достаточно, чтобы рассеять страхи команды.

Несмотря на близость грозного владыки, ропот недовольства нарастал, и вдруг один из отступников, подстрекаемый хитрым Виджителло, выкрикнул имя капитана, которого они хорошо знали и в которого свято верили:

— Сакр-аль-Бар! Сакр-аль-Бар! Ты не оставишь нас, словно крыс, подыхать в этой ловушке!

Это была искра, попавшая в бочку с порохом. Призыв подхватили десятки голосов, множество рук протянулось к юту, где высилась фигура Сакр-аль-Бара. Невозмутимый и суровый, стоял он, опершись руками о поручни, а тем временем мозг его лихорадочно обдумывал предоставившийся случай и пользу, которую можно было бы извлечь из него.

Вне себя от стыда и унижения, Асад ад-Дин отступил к грот-мачте. Его лицо потемнело, глаза метали молнии, рука потянулась к усыпанному драгоценными камнями эфесу сабли. Но он сдержался и, вместо того чтобы обнажить ее, излил на Марзака злобу, вспыхнувшую при виде столь явного подтверждения непрочности его власти.

— Глупец! — взревел он. — Посмотри на плоды своей трусости и малодушия! Взгляни, какого джинна твои бабьи советы выпустили из бутылки. Тебе командовать галерой! Тебе сражаться на море! Уж лучше бы Аллах послал мне смерть, прежде чем я породил такого сына, как ты!

Устрашенный дикой яростью отца, Марзак отпрянул, опасаясь, что за словами последует нечто худшее. Он не смел отвечать, боялся оправдываться. Он едва отваживался дышать.

Тем временем охваченная нетерпением Розамунда мало-помалу приблизилась к Сакр-аль-Бару и наконец встала рядом с ним.

— Сам Бог помогает нам, — с горячей благодарностью произнесла она. — Вот он — ваш случай! Эти люди будут повиноваться только вам.

Горячность Розамунды заставила корсара улыбнуться.

— Да, сударыня, они будут мне повиноваться.

Он уже принял решение. Асад был прав — в создавшейся ситуации самым разумным было не выходить из укрытия, где они имели все шансы остаться незамеченными. Потом их галеас выйдет в море и возьмет курс на восток. Даже если на галеоне услышат плеск весел, то, пока он поднимет якорь и начнет преследование, мускулы гребцов унесут галеас достаточно далеко. К тому же ветер почти спал — этому обстоятельству Сакр-аль-Бар придавал особое значение, — и корсары смогут от души посмеяться над преследователями, которые всецело зависят от благосклонности ветра. Разумеется, не стоило забывать о пушках галеона, но по собственному опыту ему было известно, что они не представляют особой опасности.

Взвесив все за и против, Сакр-аль-Бар пришел к неутешительному выводу, что самым правильным будет поддержать Асада, однако, уверенный в преданности команды, он надеялся на моральную победу, из которой со временем можно будет извлечь немалую выгоду.

Сакр-аль-Бар спустился с юта и, дойдя до шкафута, остановился рядом с пашой. Полный дурных предчувствий, Асад хмуро наблюдал за его приближением. Он заранее убедил себя, что Сакр-аль-Бар не упустит возможности, которая сама идет к нему в руки, и, возглавив мятежников, выступит против него. Паша медленно обнажил саблю. Краем глаза Сакр-аль-Бар заметил движение Асада, но не подал вида и, сделав шаг вперед, обратился к команде.

— В чем дело? — громовым голосом воскликнул он. — Что все это значит? Или вы оглохли и не услышали приказ своего повелителя, избранника Аллаха, раз осмеливаетесь подавать голос и изъявлять свою волю?

После такой отповеди на палубе наступила мертвая тишина. Изумленный Асад облегченно вздохнул.

Розамунда затаила дыхание. Что он имеет в виду? Неужели он обманул ее? Она наклонилась над перилами, стараясь не пропустить ни одного слова Сакр-аль-Бара и надеясь, что плохое знание лингва франка ввело ее в заблуждение.

Сакр-аль-Бар с повелительным жестом обернулся к стоявшему рядом Лароку:

— Вернись на наблюдательный пункт. Внимательно следи за галеоном и сообщай нам о каждом его движении. Мы не снимемся с якоря, пока того не пожелает наш повелитель Асад ад-Дин. Ступай!

Повинуясь приказу, Ларок молча перекинул ногу через фальшборт, спрыгнул на весла и под взглядами всей команды вскарабкался на берег.

Сакр-аль-Бар мрачно оглядел столпившихся на баке корсаров.

— Неужели этот гаремный баловень, — бесстрастно проговорил он, презрительно показав на Марзака, — который стращает мужчин мнимой опасностью, превратил вас в стадо трусливых баранов? Клянусь Аллахом, так кто же вы? Храбрые морские ястребы, которые бросались на добычу, как только ее зацепляли наши абордажные крючья, или жалкие вороны, высматривающие падаль?

Ему ответил старый корсар, осмелевший от страха:

— Мы попались в западню, как Драгут в Джерби.

— Ты лжешь, — возразил ему Сакр-аль-Бар. — Драгут сумел вырваться из западни. К тому же против него выступил весь генуэзский военный флот, а мы имеем дело всего с одним галеоном. Клянусь Кораном! Разве у нас нет зубов, чтобы вцепиться в него, если он навяжет нам бой? Но коли советы труса вам больше по душе, то знайте: стоит нам выйти в море — и нас сразу заметят. А ведь, как сказал вам Ларок, у них на борту двадцать пушек. Лучше принять ближний бой, хотя я уверен, что в бухте нам вообще нечего опасаться. Они понятия не имеют, что мы рядом, иначе они не стали бы на якорь в заливе. И запомните, что даже если нам повезет и, убегая от мнимой опасности, мы не навлечем на себя настоящей беды, то уж наверняка упустим богатую добычу и вернемся домой с пустыми руками. Впрочем, все это лишнее. Вы слышали приказ Асада ад-Дина. На том и порешим.

Не дожидаясь, пока корсары разойдутся, Сакр-аль-Бар сказал Асаду:

— Стоило бы повесить того пса, который говорил о Драгуте и Джерби, но не в моих правилах быть жестоким с командой.

Изумление Асада сменилось восхищением и даже чем-то похожим на раскаяние, но одновременно в нем проснулась жгучая зависть. Сакр-аль-Бар победил там, где сам он неизбежно потерпел бы поражение. Как масло расплывается по воде, так яд зависти растекся по душе Асада. Его неприязнь к бывшему любимцу превратилась в ненависть, ибо теперь он видел в нем узурпатора своей власти и могущества. И с этой минуты вдвоем им стало тесно в Алжире. Вот почему слова благодарности застыли на устах паши, и, как только он остался наедине с Сакр-аль-Баром, его глаза злобно впились в соперника. Только глупец не прочел бы в них смертный приговор.

Но Сакр-аль-Бар не был глупцом и сразу все понял. Сердце его сжалось, в душе проснулась ответная злоба. Он почти раскаивался, что не воспользовался недовольством и мятежным настроением команды и не предпринял попытку сместить пашу. Он забыл и думать о примирении и ответил на ядовитый взгляд откровенной издевкой.

— Оставь нас, — коротко приказал он Бискайну и, кивнув на Марзака, добавил: — И забери с собой этого морского воителя.

Бискайн вопросительно глянул на пашу:

— Таково твое желание, господин мой?

Асад молча кивнул, и Бискайн увел перепуганного Марзака.

— Господин мой, — начал Сакр-аль-Бар, когда они остались одни, — вчера я предложил тебе залатать брешь в наших отношениях и получил отказ. И вот теперь, будь я предателем и мятежником, каковым ты назвал меня, я не упустил бы случая, который сам шел ко мне в руки. Я говорю о настроении корсаров. Если бы я воспользовался им, предлагать или просить пришлось бы уже не мне, а тебе. Я мог бы диктовать свои условия. Но коль скоро я представил тебе неопровержимое доказательство моей верности, то мне бы хотелось надеяться, что ты вернешь мне свое доверие и соблаговолишь принять мое предложение относительно франкской женщины, которая стоит вон там. — И Сакр-аль-Бар показал на ют.

Возможно, то, что Розамунда без покрывала стояла на юте, сыграло роковую роль, поскольку не исключено, что именно эта картина развеяла колебания паши и заставила его забыть об осторожности, побуждавшей согласиться на предложение корсара. Асад смотрел на Розамунду, и легкая краска проступала на его серых от гнева щеках.

— Не тебе, Сакр-аль-Бар, обращаться ко мне с предложениями, — наконец проговорил он. — Такая дерзость доказывает лживость твоего языка, болтающего мне о преданности. Однажды ты уже обманул меня, кощунственно злоупотребив святым законом пророка. Если ты не сойдешь с моей дороги, тебе несдобровать. — Голос паши срывался от бешенства.

— Потише, — гневно предостерег его Сакр-аль-Бар. — Если мои люди услышат твои угрозы, я не отвечаю за последствия. Так, значит, я противлюсь твоей воле во вред себе? Кажется, ты так сказал? Ну что же, будь по-твоему. Война так война! Но не забудь, ты сам выбрал ее, и в случае поражения пеняй на себя.

— Гнусный мятежник! Вероломный пес! — вскипел Асад.

— Посмотрим, куда заведут тебя старческие причуды.

Сакр-аль-Бар повернулся к Асаду спиной и пошел на ют, оставив пашу в одиночестве предаваться бессильному гневу и смутным страхам. Однако при всей дерзости и безрассудной смелости своих слов Сакр-аль-Бар изнывал от беспокойства. Он составил план действий, но хорошо понимал, что между замыслом и его осуществлением лежит немало опасностей.

— Сударыня, — обратился он к Розамунде, поднявшись на ют, — стоя на виду у всех, вы поступаете неблагоразумно.

К немалому удивлению Сакр-аль-Бара, Розамунда пронзила его враждебным взглядом.

— Неразумно? — презрительно спросила она. — Уж не потому ли, что я могу увидеть больше, чем вам бы хотелось? Какую игру вы ведете, сэр, говоря одно и делая совершенно другое?

Было ясно, что Розамунда превратно истолковала увиденное.

— Позвольте заметить, — сухо ответил корсар, — что ваша склонность к поспешным выводам однажды уже причинила мне немало вреда, в чем вы имели возможность убедиться.

Эти слова несколько обескуражили Розамунду.

— Но в таком случае… — начала она.

— Я настоятельно прошу вас повременить с выводами. Если я останусь жив, то освобожу вас. Ну а до тех пор я бы посоветовал вам не выходить из каюты. Выставляя себя на всеобщее обозрение, вы не облегчаете мою задачу.

Под его тяжелым взглядом Розамунда медленно опустила голову и скрылась за занавесом.

Глава 28

ПОСЛАНЕЦ

Остаток дня Розамунда провела в каюте, терзаясь тревогой, которую в немалой степени усилило то, что за это время Сакр-аль-Бар ни разу не зашел к ней. Наконец под вечер, не в силах справиться с волнением, она снова вышла из каюты, но увидела, что ее появление на палубе более чем некстати.

Солнце уже зашло, и команда галеаса, простершись ниц, предавалась вечерней молитве. Розамунда инстинктивно отступила назад и, скрывшись за занавесом, стала ждать. Когда молитва закончилась, она осторожно раздвинула занавес и заметила справа от себя Асада в окружении Марзака, Бискайна и нескольких офицеров. Она поискала глазами Сакр-аль-Бара и вскоре увидела, как он своей размашистой, слегка раскачивающейся походкой идет по проходу следом за двумя помощниками боцмана, раздающими гребцам скудную вечернюю пищу.

Неожиданно он остановился около Лайонела и грубо обратился к нему на лингва франка, которого молодой человек не понимал. Он говорил нарочито громко, чтобы каждое его слово было слышно на юте:

— Ну что, собака? Подходит ли пища галерного раба для твоего нежного желудка?

Лайонел поднял на него глаза.

— Что вы сказали? — спросил он по-английски.

Сакр-аль-Бар наклонился, и все наблюдавшие за этой сценой заметили злое и насмешливое выражение его лица. Он, разумеется, тоже заговорил по-английски, но, как ни напрягала Розамунда слух, до нее доносился лишь неразборчивый шепот. Тем не менее, видя лицо корсара, она ни на секунду не усомнилась в истинном, как ей казалось, значении его слов. Однако догадки Розамунды были далеки от действительности. Злобно-насмешливое выражение его лица было всего лишь маской.

— Я хочу, чтобы там, наверху, думали, будто я ругаю вас, — говорил Сакр-аль-Бар. — Заискивайте, огрызайтесь, но слушайте. Вы помните, как мы мальчишками добирались от Пенарроу до мыса Трефузис?

— Что вы имеете в виду?

На лице Лайонела появилось его всегдашнее выражение злобной подозрительности. Как раз то, что и было нужно Сакр-аль-Бару.

— Мне надо знать, способны ли вы и теперь проплыть такое расстояние. Если да, то вы могли бы найти более аппетитный ужин на судне сэра Джона Киллигрю. Вы, наверное, уже слышали, что «Серебряная цапля» стоит на якоре в заливе. Сумеете ли вы доплыть до нее, если я предоставлю вам такую возможность?

Лайонел с неподдельным изумлением посмотрел на корсара.

— Вы издеваетесь надо мной? — наконец спросил он.

— О нет, для этого я нашел бы другой повод.

— А разве не издевательство предлагать мне свободу?

Сакр-аль-Бар расхохотался — на сей раз он действительно был не прочь поиздеваться. Он поставил левую ногу на упор перед скамьей и облокотился о колено. Его лицо оказалось совсем рядом с лицом Лайонела.

— Свободу? Вам? — спросил он. — Силы небесные! Вы всегда думаете только о собственной персоне. Потому-то вы и стали негодяем. Свободу — вам! Клянусь Богом! Неужели, кроме вас, мне не для кого желать свободы? А теперь слушайте. Я хочу, чтобы вы доплыли до судна сэра Джона и сообщили ему, что здесь стоит галеас, на борту которого находится Розамунда Годолфин. Я забочусь о ней. А вы — если вы сейчас утонете, я пожалею лишь о том, что сэр Джон ничего не узнает. Ну как, согласны? Для вас это единственный шанс, разумеется кроме смерти, расстаться со скамьей галерного раба. Хотите попробовать?

— Но каким образом? — недоверчиво спросил Лайонел.

— Я спрашиваю: вы согласны?

— Если вы мне поможете, то да.

— Хорошо. — Сакр-аль-Бар наклонился еще ниже. — Постарайтесь получше сыграть свою роль. Встаньте и ударьте меня. Все, кто на нас смотрит, конечно, подумают, что я довел вас до отчаяния. Когда я отвечу на ваш удар — а бить я буду сильно, чтобы не возникло никаких подозрений, — вы свалитесь на весло и притворитесь, будто потеряли сознание. Остальное предоставьте мне. Ну! — громко сказал он и со смехом выпрямился, делая вид, что собирается уходить.

Лайонел, не теряя времени, выполнил наставления брата. Он вскочил и, подавшись вперед насколько позволяла цепь, изо всех сил ударил Сакр-аль-Бара по лицу. Никому и в голову не пришло заподозрить подвох. Гремя цепью, он опустился на скамью под испуганными взглядами гребцов, видевших его отчаянный поступок. Все заметили, как Сакр-аль-Бар пошатнулся от удара. Вскрикнув от удивления, Бискайн бросился к перилам, и даже в глазах Асада зажегся интерес при виде столь необычного зрелища — не так часто галерный раб нападает на корсара. С яростным ревом Сакр-аль-Бар вскинул кулак и, словно молот, обрушил его на голову Лайонела.

Сознание молодого человека помутилось, и он упал на весло. Сакр-аль-Бар вновь занес кулак.

— Собака! — прорычал он, но, заметив, что Лайонел лежит без чувств, опустил руку.

Он отвернулся и хриплым голосом позвал Виджителло и его помощников, те мгновенно прибежали.

— Снять цепь с этой падали и бросить ее за борт, — последовал суровый приказ. — Это послужит уроком для остальных. Пусть эти вшивые собаки знают, что ждет мятежников. За дело!

Один из людей Виджителло бросился за молотком и зубилом. Вскоре он вернулся, над палубой прозвенело четыре резких удара по металлу, после чего Лайонела стащили со скамьи и бросили в проходе. Он пришел в себя и стал умолять о пощаде, словно его действительно собирались утопить.

Бискайн посмеивался; паша одобрительно наблюдал за происходящим; Розамунда дрожала всем телом, задыхалась и едва не лишилась чувств от ужаса. Она увидела, как помощники боцмана поволокли отбивающегося Лайонела к правому борту и без малейшей жалости и сочувствия, точно мешок тряпья, выбросили в море. Она услышала леденящий душу крик, всплеск от падения тела и в наступившей тишине — смех Сакр-аль-Бара.

Розамунда застыла на месте, охваченная порывом отвращения к отступнику. Ее мысли путались, и ей пришлось сделать немалое усилие, чтобы более или менее спокойно обдумать новое проявление бессмысленной жестокости, приведшее корсара к братоубийству. Теперь она окончательно убедилась, что все это время он обманывал ее и что его клятвы были самой обыкновенной ложью. Не в его характере раскаиваться в содеянном зле. Покамест она не могла разгадать его истинные намерения, но нисколько не сомневалась, что этот человек способен преследовать лишь самые низменные цели. Это открытие потрясло Розамунду; она забыла обо всех грехах Лайонела, и его страшная смерть отозвалась болью и сочувствием в ее сердце.

— Он плывет! — вдруг закричали на баке.

Сакр-аль-Бар был готов к этому.

— Где, где? — крикнул он и бросился к фальшборту.

Кто-то показал в сторону выхода из бухты. Корсары кинулись к борту и стали всматриваться в сгущающуюся темноту, стараясь разглядеть голову Лайонела и едва заметные круги на воде, говорившие о том, что он действительно плывет.

— Он хочет выбраться в открытое море, — громко сказал Сакр-аль-Бар. — Далеко он и так не уплывет, но мы поможем ему сократить путь.

Он схватил со стойки у грот-мачты арбалет, вставил стрелу и прицелился, но вдруг опустил оружие.

— Марзак! — позвал корсар. — Вот мишень, достойная тебя, о принц стрелков!

Стоя рядом с отцом на юте, Марзак тоже следил за пловцом, чьи очертания быстро таяли во мгле. Он с холодным презрением посмотрел на Сакр-аль-Бара, но не ответил. В толпе корсаров раздался смех.

— Что же ты медлишь? — подначивал его Сакр-аль-Бар. — Бери арбалет.

— Поторопись, — заметил Асад, — а то не попадешь. Его уже почти не видно.

— Чем труднее задача, тем дороже победа, — добавил Сакр-аль-Бар, желая выиграть время. — Сто филипиков, Марзак, за то, что ты не попадешь в эту голову и с трех выстрелов. Я же утоплю его с одного. Принимаешь пари?

— Ты никогда не был настоящим правоверным, — с достоинством возразил Марзак. — Пророк запрещает биться об заклад.

— Торопись! — крикнул Асад. — Я уже с трудом различаю его. Стреляй!

— Ха, — последовал надменный ответ, — отличная мишень для моих глаз. Я еще ни разу не промахнулся, даже в темноте.

— Тщеславный хвастун, — усмехнулся Марзак.

— Это я-то?

И, выстрелив в темноту, Сакр-аль-Бар увидел, как стрела ушла в сторону от пловца.

— Попал! — крикнул он. — Голова скрылась под водой.

— По-моему, я вижу его, — сказал кто-то.

— Во тьме глаза обманывают тебя. Виданное ли дело, чтобы человек плыл со стрелой в голове?

— Точно, — вставил Джаспер, стоявший рядом с капитаном. — Он исчез.

— Слишком темно, ничего не разглядеть, — сказал Виджителло.

— Ну что ж, убит или утонул… так или иначе с ним покончено, — проговорил паша и отошел от фальшборта.

Сакр-аль-Бар повесил арбалет на стойку и медленно поднялся на ют. Между темными лицами нубийцев белело лицо Розамунды. При приближении корсара она повернулась к нему спиной и вошла в каюту. Горя нетерпением все рассказать, корсар последовал за ней и приказал Абиаду зажечь лампу. Когда каюта осветилась, они посмотрели друг на друга; он заметил необычайное возбуждение Розамунды и сразу догадался, в чем дело.

— Чудовище! Дьявол! — задыхаясь, проговорила Розамунда. — Господь накажет вас. Сколько бы мне ни осталось прожить, я сама буду молить его покарать вас за ваши злодеяния. Убийца! Зверь! Как глупа я была, поверив вашим лживым клятвам, поверив в вашу искренность! Теперь же вы доказали мне, что…

— Что оскорбительного для себя вы находите в том, как я обошелся с Лайонелом! — прервал ее Сакр-аль-Бар, немного удивленный подобной горячностью.

— Оскорбительного! — с прежним высокомерием воскликнула Розамунда. — Слава богу, не в вашей власти оскорбить меня. Но я благодарна вам за урок, который помог мне избавиться от заблуждений и открыл глаза на ваше низкое притворство. Теперь я вижу, чего стоят ваши клятвы. Но я не приму спасение из рук убийцы. Впрочем, вы вовсе и не намерены спасать меня. Скорее всего, — продолжала она в исступлении, — вы принесете меня в жертву каким-то своим гнусным целям. Но я расстрою ваши планы. Само небо за меня, и, уверяю вас, у меня хватит мужества.

Розамунда застонала и закрыла лицо руками.

Корсар смотрел на Розамунду, и на его губах блуждала едва заметная горькая усмешка. Он прекрасно понимал ее состояние, понимал и то, что крылось за туманной угрозой разрушить его планы.

— Я пришел, — спокойно сказал он, — сообщить вам, что он благополучно избежал опасности, и рассказать, в чем состоит данное ему мною поручение.

В голосе корсара звучали такая несокрушимая сила и такая спокойная уверенность, что Розамунда невольно подняла на него глаза.

— Разумеется, я говорю о Лайонеле, — объяснил он. — Сцена, происшедшая между нами, — удар, обморок и прочее — была от начала до конца разыграна, как и стрельба из арбалета ему вдогонку. Предлагая Марзаку пари, я тянул время, чтобы Лайонел отплыл подальше и никто не мог разглядеть во тьме, попала в него стрела или нет. Сам я стрелял мимо. Сейчас он огибает мыс и скоро передаст мое сообщение сэру Джону. Когда-то Лайонел был отличным пловцом. Вот то, что я хотел сообщить вам.

Розамунда довольно долго молча смотрела на него.

— Вы говорите правду? — наконец едва слышно спросила она.

Сакр-аль-Бар пожал плечами:

— По-видимому, вы никак не можете привыкнуть к мысли, что мне незачем лгать вам.

Розамунда опустилась на диван и тихо заплакала.

— А я-то… я думала, что вы…

— Иначе и быть не может, — сурово проговорил корсар. — Вы всегда верили всему самому хорошему обо мне.

С этими словами он резко повернулся и вышел из каюты.

Глава 29

MORITIRUS[644]

С тяжелым сердцем Сакр-аль-Бар покинул Розамунду, оставив ее наедине с раскаянием. Она осознала свою несправедливость. Чувство вины переполняло ее; только им она мерила теперь все свои прежние поступки. Картины далекого и совсем недавнего прошлого настолько перемешались и исказились в ее измученной душе, что ей представилось, будто все горестные события, о которых повествует настоящая хроника, были плодом ее собственных грехов, и прежде всего подозрительности.

Всякое искреннее раскаяние влечет за собой горячее желание искупить вину. И Розамунда не была исключением. Если бы Сакр-аль-Бар не покинул ее так внезапно, она бы на коленях стала умолять простить ей все, что он перенес из-за ее упрямого нежелания понять его, и каяться в собственной низости и бездушии. Но поскольку справедливое негодование заставило его уйти, ей не оставалось ничего другого, как сидеть на диване, размышляя о случившемся и придумывая слова, в которых она изольет свою мольбу, как только он вернется.

Но час проходил за часом, а он все не шел. И вдруг, как гром среди ясного неба, Розамунду поразила страшная мысль. В любую минуту корабль сэра Джона Киллигрю мог напасть на них. Терзаясь раскаянием, она ни разу не подумала об этом. Теперь же ее словно осенило, и душу ее объял невыразимый страх за Оливера. Если начнется бой и он падет от руки англичан или пиратов, которых он предал ради нее, то он умрет, так и не услышав ее исповеди, не узнав о ее раскаянии, так и не простив ее.

Была уже почти полночь, когда Розамунда, не в силах более сносить муки ожидания, поднялась с дивана и неслышно подошла к выходу. Она осторожно раздвинула занавес и, сделав шаг, чуть не наткнулась на чье-то тело, лежавшее у порога. Едва не вскрикнув от испуга, она наклонилась и в слабом свете фонарей, горящих на грот-мачте и поручнях юта, увидела спящего сэра Оливера. Не обращая внимания на застывших на своем посту нубийцев, Розамунда медленно и бесшумно опустилась на колени. В ее глазах стояли слезы благодарности и удивления. Ее глубоко тронуло, что человек, которому она не доверяла, о ком судила столь превратно, даже во сне защищает ее собственным телом.

Рыдание Розамунды прервало чуткий сон Оливера. Он сел, и его смуглое бородатое лицо оказалось совсем рядом с сиявшим белизной лицом Розамунды. Их взгляды встретились.

— Что случилось? — шепотом спросил Оливер.

Розамунда, почему-то испугавшись его вопроса, поспешно отодвинулась. В ту самую минуту, когда случай предоставил ей возможность осуществить то, ради чего она пришла, она чисто по-женски постаралась скрыть свои чувства.

— Как вы думаете, — неуверенно проговорила она, — Лайонел уже добрался до сэра Джона?

Оливер посмотрел в сторону дивана, на котором спал паша. Под навесом все было тихо, к тому же вопрос был задан по-английски. Он встал и, протянув Розамунде руку, помог ей подняться. Затем он знаком попросил ее вернуться в каюту и последовал за ней.

— Волнение не дает вам заснуть? — В голосе Оливера звучали одновременно и вопрос, и утверждение.

— Наверное, — ответила Розамунда.

— Напрасно. Сэр Джон снимется с якоря только в самую глухую ночь, чтобы иметь больше шансов застать нас врасплох. Здесь недалеко; кроме того, выплыв из бухты, Лайонел мог добраться берегом до траверса корабля. Не беспокойтесь, он сделает все как надо.

Розамунда села на диван, избегая его взгляда, но, когда свет лампы упал на ее лицо, сэр Оливер заметил на нем следы недавних слез.

— Когда появится сэр Джон, начнется сражение? — помолчав, спросила она.

— Скорее всего — да. Как вы, наверное, слышали, мы окажемся в такой же западне, в какую Дориа поймал Драгута при Джерби, с той разницей, что хитрый Драгут сумел улизнуть со своими галерами; нам же это не удастся. Мужайтесь, час вашего освобождения близок. — Он замолчал, и, когда заговорил снова, голос его звучал мягко, почти робко: — Я молю Бога, чтобы потом эти несколько дней казались вам всего лишь дурным сном.

Розамунда молчала. Она сидела, слегка сдвинув брови, погруженная в свои мысли.

— Нельзя ли обойтись без сражения? — наконец спросила она и тяжело вздохнула.

— Вам нечего бояться, — успокоил ее Оливер. — Я приму все меры для вашей безопасности. Пока все не закончится, каюту будут охранять несколько человек, которым я особенно доверяю.

— Вы не так меня поняли, — сказала Розамунда, подняв на него глаза. — Вы думаете, я боюсь за себя? — Она опять помолчала и быстро спросила: — А что будет с вами?

— Благодарю вас за этот вопрос, — печально ответил Оливер. — Меня, без сомнения, ждет то, чего я заслуживаю. И пусть это случится как можно скорее.

— О нет! Нет! — воскликнула Розамунда. — Только не это!

И она в волнении поднялась с дивана.

— А что еще остается? — с улыбкой спросил сэр Оливер. — Разве можно пожелать мне лучшей участи?

— Вы будете жить и возвратитесь в Англию. Истина восторжествует, и правосудие свершится.

— Существует только одна форма правосудия, на которую я могу рассчитывать. Это правосудие, отправляемое с помощью веревки. Поверьте, сударыня, у меня слишком дурная слава и я не могу надеяться на помилование. Уж лучше покончить со всем этой ночью. Кроме того, — в голосе его послышалась печаль, — подумайте о моем последнем предательстве. Ведь я предаю своих людей, которые, кем бы они ни были, десятки раз делили со мной опасности и не далее как сегодня доказали, что их верность и любовь ко мне куда как сильнее верности самому паше. Разве я смогу жить после того, как отдал их в руки врагов? Возможно, для вас они — всего-навсего бедные язычники, для меня же они — мои морские ястребы, мои воины, мои доблестные соратники, и я был бы последним негодяем, если бы попытался избежать смерти, на которую обрек их.

Слушая страстную речь сэра Оливера, Розамунда наконец поняла то, что прежде ускользало от нее, и ее глаза расширились от ужаса.

— Такова цена моего освобождения? — в страхе спросила она.

— Надеюсь, что нет, — ответил сэр Оливер. — Я кое-что придумал, и, быть может, мне удастся избежать этого.

— И самому тоже спастись? — поспешно спросила она.

— Стоит ли думать обо мне? Я все равно обречен. В Алжире меня наверняка повесят. Асад об этом позаботится, и все мои морские ястребы не спасут меня.

Розамунда снова опустилась на диван, в отчаянии ломая руки.

— Теперь я вижу, какую судьбу навлекла на вас, — проговорила она. — Когда вы отправили Лайонела к сэру Джону, вы решили заплатить своей жизнью за мое возвращение на родину. Вы не имели права поступать так, не посоветовавшись со мной. Как могли вы подумать, что я пойду на это? Я не приму от вас такой жертвы. Не приму! Вы слышите меня, сэр Оливер!

— Слава богу, у вас нет выбора, — ответил он. — Но вы слишком спешите с выводами. Я сам навлек на себя такую судьбу. Она — не более чем естественный результат моей бездумной жестокости по отношению к вам, расплата, которая должна настигнуть всякого, кто творит зло.

Оливер пожал плечами и спросил изменившимся голосом:

— Возможно, я прошу слишком многого, но не могли бы вы простить меня за все те страдания, что я причинил вам?

— Кажется, мне самой надо просить у вас прощения, — ответила Розамунда.

— Вам?

— За мою доверчивость, которая и была всему виной. За то, что пять лет назад я поверила слухам, за то, что я, не прочтя, сожгла ваше письмо и приложенный к нему документ, подтверждавший вашу невиновность.

Сэр Оливер ласково улыбнулся Розамунде:

— Если мне не изменяет память, вы как-то сказали, что руководствовались внутренним голосом. Хоть я и не совершил того, что вменяется мне в вину, ваш внутренний голос говорил вам обо мне дурно; и он не обманул вас — во мне мало хорошего, иначе и быть не может. Это ваши собственные слова. Но не думайте, что я вспоминаю их, чтобы укорить вас. Нет, я просто осознал их справедливость.

Розамунда протянула к нему руки:

— А если… если бы я сказала, что осознала, насколько они несправедливы?

— Я бы отнесся к вашему признанию как к последнему утешению, которое вы из жалости предлагаете умирающему. Ваш внутренний голос не обманул вас.

— Ах, нет же! Он обманул меня! Обманул!

Но разубедить сэра Оливера оказалось не так-то просто. Он покачал головой, лицо его было печально.

— Порядочный человек, несмотря ни на какие искушения, не поступил бы с вами так, как поступил я. Сейчас я это хорошо понимаю — так люди в свой последний час начинают понимать высший смысл многих явлений.

— Но почему вы так стремитесь к смерти? — в отчаянии воскликнула Розамунда.

— О нет, — ответил он, мгновенно возвращаясь к своей обычной манере, — это смерть стремится ко мне. Но я встречу ее без страха и сожаления, как и подобает встречать неизбежное, — как подарок судьбы. Ваше прощение ободрило и даже обрадовало меня.

Розамунда порывисто взяла Оливера за руку и заглянула ему в лицо:

— Нам нужно простить друг друга, Оливер, вам — меня, мне — вас. И раз прощение приносит забвение, забудем то, что разделяло нас эти пять лет.

Оливер, затаив дыхание, смотрел на бледное, взволнованное лицо Розамунды.

— Неужели мы не можем вернуться к тому, что было пять лет назад? К тому, чем мы жили в то время в Годолфин-Корте?

Посветлевшее было лицо Оливера постепенно угасло и казалось серым и измученным. Грусть и отчаяние туманили его глаза.

— Согрешивший да пребудет в своем грехе, и да пребудут в этом грехе многие колена его. Двери прошлого навсегда закрыты для нас.

— Пусть так. Забудем о прошлом, начнем все сначала и постараемся возместить друг другу все, что за эти годы мы потеряли по собственной глупости.

Сэр Оливер положил руки на плечи Розамунды.

— Моя дорогая, — прошептал он, тяжело вздохнув. — О боже, как мы могли быть счастливы, если бы… — Он замолчал и, сняв руки с ее плеч, неожиданно резко закончил: — Я становлюсь слезливым. Ваше сострадание растопило мое сердце, и я чуть было не заговорил о любви. Но, право, не мне говорить о ней. Любовь там, где жизнь. Она и есть жизнь, тогда как я… Moriturus te salutat![645]

— О нет, нет! — Дрожащими руками Розамунда вцепилась в его рукав.

— Слишком поздно, — проговорил сэр Оливер. — Никакой мост не соединит края пропасти, которую я сам разверз. Мне остается только броситься в нее.

— Тогда я тоже брошусь в нее! — воскликнула Розамунда. — По крайней мере, мы сможем умереть вместе.

— Это безумие! — с жаром возразил он, и по быстроте ответа можно было судить, насколько тронули его слова Розамунды. — Чем это поможет мне? Неужели вы захотите омрачить мой последний час и лишить смерть ее величия? О нет, Розамунда, оставшись жить, вы окажете мне гораздо большую услугу. Вернитесь в Англию и расскажите обо всем, что вы узнали. Лишь вы одна можете вернуть мне честь и доброе имя, открыв правду о том, что заставило меня стать отступником и корсаром. Но что это? Слышите?

Ночную тишину нарушил громкий крик:

— Вставайте! К оружию! К оружию!

— Час пробил, — сказал сэр Оливер и, бросившись к выходу, откинул занавес.

Глава 30

КАПИТУЛЯЦИЯ

В проходе между рядами спящих гребцов слышались быстрые шаги, и вскоре на ют взлетел Али, который на закате сменил Ларока на вершине холма.

— Капитан! Капитан! Господин мой! Вставайте, иначе нас захватят! — кричал он.

Люди просыпались, на палубе началось движение, и вскоре все были на ногах. На баке кто-то громко кричал. Полог, за которым спал паша, раздвинулся, и из-за него вышли Асад и Марзак. Навстречу им спешили Бискайн и Османи, со шкафута бежали Виджителло, Джаспер и несколько перепуганных корсаров.

— Что такое? — спросил паша.

— Галеон снялся с якоря и выходит из залива, — задыхаясь, сообщил Али.

Паша зажал бороду в кулаке и нахмурился:

— Что бы это значило? Неужели они узнали о нашей стоянке?

— А иначе зачем им среди ночи сниматься с якоря? — спросил Бискайн.

— Действительно, зачем? — проговорил Асад и обратился к сэру Оливеру, стоявшему у входа в каюту: — А что скажешь ты, Сакр-аль-Бар?

Сакр-аль-Бар пожал плечами и подошел к паше:

— Что я могу сказать? Ты, видно, хочешь знать, что нам теперь делать? Нам остается только ждать. Если они узнали, что мы находимся в бухте, то мы попали в хорошую западню, и этой же ночью с нами будет покончено.

Если во многих, кто слышал ответ Сакр-аль-Бара, его ледяное спокойствие пробудило тревогу, то Марзака оно повергло в ужас.

— Да сгниют твои кости, прорицатель бедствий! — крикнул он и добавил бы что-нибудь еще, если бы Сакр-аль-Бар не заставил его замолчать.

— Что написано, то и сбудется, — громовым голосом объявил он.

— Воистину так, — поддержал корсара Асад, как истинный фаталист ухватившись за это последнее утешение. — Если мы созрели для руки садовника, то садовник сорвет нас.

Бискайн, в отличие от паши не склонный к фатализму, предложил более решительный план:

— В своих действиях мы должны исходить из предположения, что нас действительно обнаружили, и, пока не поздно, выйти в открытое море.

— Но тогда предполагаемая опасность превратится в явную, и мы сами устремимся ей навстречу, — вмешался перепуганный Марзак.

— Ты ошибаешься! — воскликнул Асад, вновь обретший былую уверенность. — Хвала Аллаху, пославшему нам такую тихую ночь! Ветер спал, и мы сможем на веслах пройти десять лиг, пока под парусами они пройдут одну.

По рядам корсаров пронесся шепот одобрения.

— Только бы нам благополучно выбраться из бухты, а уж потом они не догонят нас, — сказал Бискайн.

— Нас могут догнать ядра их пушек, — хладнокровно напомнил Сакр-аль-Бар, чтобы охладить их пыл. Он еще раньше подумал о таком способе избежать западни, но надеялся, что другим он не придет в голову.

— И все же нам стоит пойти на риск, — возразил Асад, — и вверить свою судьбу этой ночи. Оставаться здесь — значит ждать гибели.

И он принялся отдавать приказания:

— Али, позови кормщиков! Торопись! Виджителло, не жалей плетей, и пусть они хорошенько расшевелят рабов.

Раздался свисток боцмана, его помощники побежали между рядами гребцов, и свист плетей, обрушившихся на плечи и спины рабов, слился с шумом на борту галеаса.

Паша снова обратился к Бискайну:

— Отправляйся на нос и построй людей. Вели им держать оружие наготове на случай, если нас попытаются взять на абордаж.

Бискайн поклонился и спрыгнул на трап. Шум и гомон поспешных приготовлений перекрыл громкий голос Асада:

— Арбалетчики, наверх! Канониры, к пушкам! Погасить огни! Разжечь запальники!

Через мгновение все огни погасли, включая лампу в каюте, для чего один из офицеров паши проник в это заповедное место. На всякий случай зажженным оставили лишь фонарь, свисавший с грот-мачты, но и его спустили на палубу и обернули куском парусины.

На некоторое время галеас погрузился во тьму, словно над ним опустили покров из черного бархата. Но постепенно глаза привыкли, мрак немного рассеялся, и люди и предметы вновь приобрели свои очертания в неверном сероватом сиянии летней ночи.

Волнение и суета первых минут подготовки к отплытию вскоре улеглись, и корсары в полном молчании застыли по местам. Никто из них и не подумал упрекать пашу или Сакр-аль-Бара за отказ выполнить их требование покинуть бухту, как только стало известно о близости вражеского корабля. На просторной носовой палубе выстроились три шеренги корсаров. Впереди стояли арбалетчики, за ними воины, вооруженные саблями, зловеще поблескивавшими в темноте. Люди толпились у фальшбортов на шкафуте, облепляли грот-ванты. На юте около каждой из двух пушек стояло по три канонира, и на их лицах играли красноватые отблески от зажженного запальника.

Стоя на юте у самого трапа, Асад отдавал короткие резкие команды. За ним виднелась высокая фигура Сакр-аль-Бара, который стоял рядом с Розамундой, прислонясь к обшивке каюты. От него не укрылось, что паша не доверяет ему ничего, связанного с подготовкой к отплытию.

Кормщики заняли ниши, послышался скрип огромных рулевых весел, раздалась команда Асада, и ряды рабов пришли в движение: гребцы изо всех сил подались вперед, выровняли весла и на мгновение замерли. Прозвучал следующий приказ, в темноте прохода щелкнула плеть, тамтам начал отбивать ритм. Рабы подались назад, послышался скрип уключин, плеск воды, и огромный галеас заскользил к выходу из бухты.

Помощники боцмана, бегая по проходу, без устали работали плетьми, заставляя рабов напрягать последние силы. Судно набирало скорость, туманные очертания мыса проплывали мимо, горловина бухты становилась все шире, и за ней открывалась зеркальная гладь морского простора.

Едва дыша, Розамунда дотронулась до рукава Сакр-аль-Бара.

— Неужели мы все-таки уйдем от них? — спросила она срывающимся шепотом.

— Молю Бога, чтобы этого не случилось, — вполголоса ответил Оливер и тут же с досадой добавил: — Вот чего я опасался. Смотрите! — И он показал на море.

Они вышли из бухты и подошли к самой оконечности мыса, как вдруг в кабельтове от них по левому борту появилась темная громада галеона, на палубе которого горело множество огней.

— Быстрее! — кричал Асад. — Гребите изо всех сил, неверные свиньи! Проворнее работайте плетьми, нечего жалеть их шкуры. Пусть эти собаки налягут на весла, и тогда нас никто не настигнет.

Плети со свистом рассекали воздух, их удары градом сыпались на обнаженные спины, исторгая вопли и стоны истязаемых рабов, которые и без того напрягали все жилы, теряя единственный шанс на спасение. Задавая бешеный ритм, удары тамтама следовали один за другим, и казалось, вторя им, скрип уключин, плеск погружаемых в воду весел и хриплое дыхание рабов сливаются в один протяжный беспрерывный звук.

— Не сбавлять хода! — кричал неумолимый Асад. — Даже если у этих нечестивых псов лопнут легкие, они должны в течение часа поддерживать такую скорость.

— Мы оторвались от них! — торжествующе воскликнул Марзак. — Хвала Аллаху!

Он не ошибся. Огни заметно отдалились. Ветер был так слаб, что казалось, галеон стоит на месте, хоть на нем и были распущены все паруса. А тем временем галеас летел вперед со скоростью, с какой он никогда не ходил под командованием Сакр-аль-Бара. Ведь Сакр-аль-Бар еще ни разу не показал спину даже самому сильному противнику.

Вдруг над водой разнесся окрик с галеона. Асад захохотал и в темноте погрозил кулаком преследователю, сопровождая свой жест витиеватым проклятием от имени Аллаха и пророка. И тут, словно в ответ ему, галеон всем бортом полыхнул огнем. Тишину ночи расколол оглушительный грохот, и рядом с мусульманским судном раздался громкий всплеск.

Испуганная Розамунда плотнее прижалась к Оливеру. Асад ад-Дин только рассмеялся:

— Можно не бояться меткости их прицела. Они не видят нас — собственные огни слепят им глаза.

— Он прав, — сказал Сакр-аль-Бар, — но главное — зная о вашем присутствии на борту, они не станут топить нас.

Розамунда еще раз посмотрела на море и увидела, что дружественные огни за кормой отдаляются.

— Мы уходим от них, — простонала она. — Теперь им уже не догнать нас.

Именно этого и опасался Сакр-аль-Бар, и не только опасался, но твердо знал, что, если не поднимется ветер, случится то, о чем говорила Розамунда.

— Есть один шанс, — сказал он ей, — но ставками в игре будут жизнь и смерть.

— Так воспользуйтесь им, — не раздумывая, попросила его Розамунда. — Если удача отвернется от нас, мы все равно не будем в проигрыше.

— Вы на все готовы?

— Разве я не сказала, что этой ночью разделю вашу судьбу?

— Будь по-вашему, — печально ответил он.

Сакр-аль-Бар сделал несколько шагов в сторону трапа, но передумал и обернулся к Розамунде:

— Вам лучше пойти со мной.

Она молча последовала за ним. Те, кто видел, как они шли по проходу, не скрывали своего удивления, но никто не попытался остановить их. Мысли корсаров слишком занимало их теперешнее положение, ничто другое их не интересовало.

Сакр-аль-Бар провел Розамунду мимо помощников боцмана, которые извергали на рабов потоки яростной брани, сопровождая их нещадными ударами плетей, и наконец привел ее на шкафут. Здесь он поднял завернутый в парусину фонарь, но, как только лучи света брызнули на палубу, паша громовым голосом приказал загасить его. Не обращая ни малейшего внимания на приказ Асада, Сакр-аль-Бар подошел к грот-мачте, возле которой стояли бочонки с порохом. Один из них был почат, так как канонирам понадобился порох, и его неплотно пригнанная крышка слегка съехала в сторону. Сакр-аль-Бар скинул ее, вынул из фонаря одно из роговых стекол и поднес открытый огонь к пороху.

Громкий голос Сакр-аль-Бара заглушил испуганные крики тех, кто наблюдал за ним:

— Сушить весла!

Тамтам замолк, но рабы сделали еще один рывок.

— Сушить весла! — повторил корсар. — Асад, вели им остановиться, или я всех вас отправлю в объятия шайтана. — И он поднес фонарь к самому краю бочонка.

Весла зависли над водой. Рабы, корсары, офицеры и даже Асад, словно парализованные, уставились на освещенную фонарем зловещую фигуру, малейшее движение которой грозило им страшным концом. Возможно, у кого-то из них и мелькнула мысль броситься на безумца, но останавливал страх, что эта попытка в мгновение ока отправит их в мир иной.

Наконец Асад обрел дар речи и обрушился на Сакр-аль-Бара:

— Да поразит тебя Аллах смертью! Какой злой джинн вселился в тебя?

Стоявший рядом с отцом Марзак схватил арбалет и вставил в него стрелу.

— Чего вы смотрите! — крикнул он. — Стреляйте в него! — И поднял арбалет.

Но Асад остановил сына; он понимал, к каким роковым последствиям приведет излишняя поспешность юноши.

— Если хоть один из вас сдвинется с места, я брошу фонарь в порох, — спокойно предупредил Сакр-аль-Бар. — А если Марзак или кто-нибудь другой застрелит меня, это получится само собой. Запомните мои слова, если, конечно, вы не торопитесь переселиться в райские кущи пророка.

— Сакр-аль-Бар!

Поняв бессилие гнева, паша решил прибегнуть к уговорам и умоляюще протянул руки к тому, чей смертный приговор окончательно созрел в его мыслях и сердце.

— Сакр-аль-Бар, сын мой, заклинаю тебя хлебом и солью, что мы делили, образумься.

— Я в полном рассудке, — услышал он в ответ, — и именно поэтому не стремлюсь к участи, уготованной мне в Алжире в память об этом самом хлебе и соли. Я не желаю возвращаться с тобой, чтобы меня повесили или сослали на галеры.

— А если я поклянусь тебе, что ничего подобного не случится?

— Ты изменишь своей клятве. Я больше не верю тебе, Асад ад-Дин, ибо ты оказался глупцом. За всю свою жизнь я ни разу не встречал глупца, который был бы достойным человеком, и никогда не верил глупцам, за исключением одного, да и тот меня предал. Вчера я просил тебя, подсказывал тебе мудрое решение и предлагал возможность осуществить его. Согласившись на ничтожную уступку, ты мог бы оставить меня при себе, а потом повесить меня в свое удовольствие. Я предлагал тебе — и ты это знал — свою жизнь, хоть ты и не догадывался и не догадываешься, что я также знал об этом. — Корсар рассмеялся. — Теперь ты понимаешь, к какой породе глупцов принадлежишь? Тебя погубила жадность. Твои руки хотели захватить больше, чем они могут удержать. А теперь взгляни на последствия — на этот медленно, но грозно и неотвратимо приближающийся галеон.

Каждое слово Сакр-аль-Бара глубоко западало в душу Асада. Только теперь на него снизошло запоздалое прозрение, и он в ярости и отчаянии до боли сжал кулаки.

— Назови свою цену, — наконец проговорил паша, — и, клянусь бородой пророка, ты получишь ее.

— Вчера я называл цену и получил отказ. Я предлагал тебе свою свободу и даже жизнь в обмен на свободу другого человека.

Если бы Сакр-аль-Бар оглянулся и увидел, как засветилось лицо Розамунды, с каким волнением она поднесла руки к груди, то догадался бы, что она прекрасно поняла смысл его слов.

— Я сделаю тебя богатым и знатным, — горячо продолжал Асад. — Ты будешь мне сыном, и тебе достанется власть над Алжиром, когда я сложу ее с себя.

— Я не торгую собой, о могущественный Асад, и никогда не торговал. Ты решил предать меня смерти. Сейчас это в твоей власти, но с одним условием: ты вместе со мной изопьешь эту чашу. Что записано — то записано. Вместе с тобой, Асад, мы потопили немало кораблей, и, если таково будет твое желание, этой ночью настанет наш черед пойти ко дну.

Терпение Асада лопнуло, и гнев вырвался наружу:

— Да будешь ты вечно гореть в адском пламени, подлый изменник!

Услышав из уст самого паши столь недвусмысленное признание его поражения, корсары заволновались. Морские ястребы Сакр-аль-Бара дружно воззвали к своему капитану, напоминая ему о преданности и любви, в награду за которые он решил обречь их на гибель.

— Верьте мне! — Голос Сакр-аль-Бара перекрыл крики команды. — Я всегда вел вас только к победе. Даю вам слово, что и сейчас, когда мы в последний раз стоим на одной палубе, вы не потерпите поражения.

— Но противник уже совсем близко! — крикнул Виджителло.

И он был прав. Высокий корпус галеона рос на глазах, его нос медленно рассекал воду под прямым углом к носу галеаса. Через несколько секунд суда уже стояли борт о борт, и под победный клич английских моряков, толпившихся у фальшбортов галеона, его абордажные крючья с лязгом зацепили нос, корму и шкафут галеаса. Как только их закрепили, поток людей в кирасах и шлемах хлынул на носовую палубу мусульман. Забыв о возможности взрыва, корсары сорвались с мест, готовые оказать нападающим прием, какой всегда встречали у них неверные. Через мгновение на носовой палубе галеаса кипела яростная схватка, освещаемая мрачными красноватыми всполохами факелов, горевших на борту «Серебряной цапли». Первыми на палубу галеаса бросились Лайонел и сэр Джон Киллигрю. Их встретил Джаспер Ли, чья сабля проткнула Лайонела, едва его ноги коснулись палубы.

Прежде чем властный голос Сакр-аль-Бара остановил сражение и корсары наконец повиновались его приказу, с обеих сторон уже было по дюжине убитых.

— Стойте! — крикнул Сакр-аль-Бар своим морским ястребам на лингва франка. — Назад, и положитесь на меня. Я сам все улажу.

Затем он заговорил по-английски и призвал своих соотечественников прекратить сражение:

— Сэр Джон Киллигрю! Опустите оружие и выслушайте меня! Удержите тех, кто рядом с вами, и прикажите другим остаться на галеоне. Стойте, говорю я. Выслушайте меня, а там поступайте как знаете.

Сэр Джон, увидев Розамунду рядом с Сакр-аль-Баром у грот-мачты, понял, что, продолжая наступление, он подвергнет ее жизнь немалой опасности, и остановил своих людей.

Таким образом, бой закончился так же внезапно, как и начался.

— Что вы желаете сказать мне, гнусный изменник? — высокомерно спросил сэр Джон.

— Всего лишь то, сэр Джон, что если вы не прикажете вашим людям вернуться на галеон, то я, не тратя времени даром, прихвачу вас с собой в ад. Я брошу вот этот фонарь в порох, и мы все вместе пойдем ко дну, поскольку наши суда намертво сцеплены вашими абордажными крючьями. Но если вы примете мои условия, то получите то, за чем пришли. Я выдам вам леди Розамунду.

Сэр Джон задумался и, стоя на юте, не сводил с корсара свирепого взгляда.

— Хоть в мои намерения и не входило вступать с вами в переговоры, — наконец заговорил он, — я приму ваши условия, но только в том случае, если сполна получу все, за чем пришел. На галеасе находится гнусный преступник, и я поклялся честью рыцаря захватить его и повесить. Когда-то он звался Оливером Тресиллианом.

— Его я также выдам вам, — без колебаний ответил корсар, — но вы должны поклясться, что покинете галеас, никому не причинив вреда.

У Розамунды перехватило дыхание, и она вцепилась в руку корсара, которой тот держал фонарь.

— Осторожно, сударыня, — предупредил он, — иначе вы всех нас погубите.

— Так было бы лучше, — ответила Розамунда.

Сэр Джон дал Сакр-аль-Бару слово, что, как только тот выдаст ему Розамунду и сдастся сам, он немедленно покинет галеас, не тронув никого из команды.

Сакр-аль-Бар повернулся к корсарам, нетерпеливо ожидавшим конца переговоров, и рассказал им про соглашение с капитаном английского судна.

Затем он обратился к Асаду и попросил его дать твердое обещание соблюдать условия договора и, со своей стороны, не проливать крови. В ответе паши излился не только его собственный гнев, но гнев всей преданной капитаном команды.

— Раз ты нужен ему для того, чтобы тебя повесить, то он только избавит нас от хлопот, поскольку ничего другого ты и от нас не заслужил за свое предательство.

— Итак, я сдаюсь, — объявил сэру Джону Сакр-аль-Бар и бросил фонарь за борт.

Лишь один голос прозвучал в его защиту — голос Розамунды. Но он был слишком слаб. Розамунда слишком много перенесла и не выдержала этого последнего удара. Она покачнулась и без чувств упала на грудь Сакр-аль-Бара. В ту же секунду сэр Джон и несколько английских моряков бросились к грот-мачте, подхватили Розамунду на руки и крепко связали пленника.

Корсары молча наблюдали за происходящим. Предательство Сакр-аль-Бара, приведшее к нападению английского галеона, вырвало из их сердец былую преданность своему доблестному капитану, за которого они прежде были готовы отдать всю кровь до последней капли. И все же, когда они увидели, как его, связанного, поднимают на борт «Серебряной цапли», их настроение изменилось. Раздались угрожающие крики, над головами засверкали обнаженные сабли. Если он и изменил им, то он же устроил так, что они не пострадали от его измены. Это было достойно того Сакр-аль-Бара, которого они знали и любили. В глубине души они чувствовали, что так поступить мог только он, и оттого их любовь и преданность своему предводителю вспыхнули с прежней силой.

Но голос Асада напомнил корсарам про обещание, данное от их имени; и, поскольку этого могло оказаться недостаточно, откуда-то сверху, словно для того, чтобы погасить искру мятежа, прозвучал голос самого Сакр-аль-Бара и его последний приказ:

— Помните, что я дал за вас слово! Не нарушайте его! Да хранит вас Аллах!

В ответ он услышал горестные стенания своих бывших товарищей по оружию, под которые его быстро поволокли в трюм, где ему предстояло подготовиться к близкому концу.

Английские матросы перерезали абордажные канаты, и галеон растаял в ночи. На галеасе заменили покалеченных в схватке рабов, и он поплыл в Алжир, отказавшись от нападения на корабль испанского казначейства.

На юте под навесом сидел Асад. Паша словно пробудился от страшного сна. Уронив голову на руки, он горько оплакивал того, кто был ему вторым сыном и кого он потерял из-за собственного безумия. Он проклинал женщин, проклинал судьбу, но более всего проклинал самого себя.

Когда забрезжил рассвет, корсары бросили за борт трупы погибших, вымыли палубу и даже не заметили, что на галеасе недостает одного человека и, следовательно, английский капитан или его матросы не совсем точно выполнили условия соглашения.

В Алжир корсары вернулись в трауре, но не по «испанцу», которому они позволили мирно следовать своим курсом, — в трауре по отважному капитану, самому отважному из всех, кто когда-либо обнажал саблю на службе исламу. В Алжире так и не узнали подробностей этой истории. Никто из участников событий не осмеливался рассказывать о них, поскольку все они до конца дней своих стыдились этих воспоминаний, хотя и признавали, что Сакр-аль-Бар сам навлек на себя постигшую его участь. По крайней мере одно было ясно всем: он не пал в битве, и, следовательно, не исключено, что он жив. Так сложилась своего рода легенда, что когда-нибудь он вернется.

Даже через полвека после описанных событий выкупленные из рабства пленники, вернувшись из Алжира на родину, рассказывали, что каждый мусульманин по-прежнему ждет и свято верит в возвращение Сакр-аль-Бара.

Глава 31

СИМВОЛ ВЕРЫ

Сакр-аль-Бара заперли в темной конуре на баке «Серебряной цапли», где в ожидании рассвета ему предстояло подготовить душу к смертному часу. С момента его добровольной сдачи между ним и сэром Джоном не было сказано ни слова. Со связанными за спиной руками его подняли на борт английского галеона, и на шкафуте он на несколько секунд оказался лицом к лицу со своим старым знакомцем и нашим хронистом лордом Генри Годом. Я так и вижу раскрасневшуюся физиономию наместника королевы и грозный взгляд, которым он смерил отступника. Из писаний лорда Генри мне известно, что во время той мимолетной встречи ни он, ни Сакр-аль-Бар не проронили ни звука. Корсара поспешно увели и втолкнули в тесную каморку, пропахшую дегтем и трюмной водой.

Сакр-аль-Бар довольно долго пролежал там, уверенный, что находится в полном одиночестве. Время и место как нельзя более располагали к философским раздумьям над положением, в котором он оказался. Хотелось бы надеяться, что по зрелом размышлении он пришел к выводу, что ему не в чем упрекнуть себя. Если он и поступал дурно, то полностью искупил свою вину. Едва ли кому-нибудь придет в голову обвинять его в предательстве по отношению к его верным мусульманским сподвижникам; но если даже и придет, то нелишне будет вспомнить, какой ценой он заплатил за это предательство. Розамунда была в безопасности, Лайонел получил по заслугам, что же до него самого, то стоило ли об этом думать, поскольку одной ногой он уже стоял в могиле… Жизнь его была разбита, и мысль о том, что он заканчивает ее далеко не худшим образом, несомненно, приносила ему известное удовлетворение. Правда, если бы он не поддался мстительному порыву и не пустился в злосчастное плавание к берегам Корнуолла, то еще долго мог бы бороздить моря со своими корсарами, мог бы даже стать пашой Алжира и первым вассалом Великого Турка.[646] Но подобный конец был бы недостоин христианина и дворянина. Его ожидала лучшая участь.

Слабый шорох прервал его мысли. Он подумал, что это крыса, и несколько раз стукнул каблуком об пол, чтобы прогнать отвратительное животное. Но на стук из темноты откликнулся чей-то голос:

— Кто здесь?

Сакр-аль-Бар вздрогнул от неожиданности.

— Кто здесь? — повторил тот же голос и с раздражением добавил: — Здесь темно, как в аду. Где я?

Теперь Сакр-аль-Бар узнал голос Джаспера Ли и немало удивился тому обстоятельству, что его последний рекрут в ряды мусульман оказался в одной с ним темнице.

— Черт возьми! — сказал он. — Вы находитесь на баке «Серебряной цапли», хоть я и не знаю, как вы сюда попали.

— Кто вы?

— В Берберии меня знали под именем Сакр-аль-Бара.

— Сэр Оливер!

— Полагаю, теперь меня будут называть именно так. Возможно, и к лучшему, что меня похоронят в море, иначе этим христианским джентльменам было бы нелегко решить, какую надпись начертать на моем могильном камне. Но вы-то каким образом оказались здесь? Мы договорились с сэром Джоном, что с обеих сторон никто не пострадает, и едва ли он нарушил слово.

— Что до вашего вопроса, то я не знаю, как на него ответить. Я даже не знал, куда меня запрятали, пока вы не растолковали. После того как я всадил клинок в вашего милого братца, меня сшибли с ног, и я потерял сознание. Вот все, что я могу вам сообщить.

— Что? Вы убили Лайонела?

— Похоже на то, — прозвучал равнодушный ответ. — Во всяком случае, я вогнал в него пару футов стали. Это случилось, как только первые англичане прыгнули на галеас и началась драка. Мастер Лайонел был в первом отряде — вот уж где я не стал бы искать его.

Наступило продолжительное молчание. Наконец сэр Оливер тихо проговорил:

— Несомненно, он получил от вас по заслугам. Вы правы, мастер Ли, головной отряд — последнее место, где его следовало бы искать, разумеется, если он намеренно не бросился искать сталь, чтобы избежать веревки. Уж лучше так! Да упокоит Господь его душу!

— Вы верите в Бога? — с некоторым волнением спросил старый грешник.

— Я почти уверен, что за это они вас и забрали, — продолжал сэр Оливер, словно не слыша вопроса. — Пребывая в полном неведении о его истинных заслугах и почитая его святым мучеником, они решили отомстить за него — вот и приволокли вас сюда. — Он вздохнул. — Право, мастер Ли, я не сомневаюсь, что, зная за собой немало грехов — чтобы не сказать преступлений, — вы уже давно готовили свою шею к петле и встреча с ней не будет для вас неожиданностью.

Шкипер неловко заерзал и застонал.

— О боже, как болит голова, — пожаловался он.

— У них есть верное лекарство от этого недуга, — успокоил его сэр Оливер. — Кроме того, вас вздернут в лучшей компании, чем вы заслуживаете, поскольку меня тоже утром повесят. Мы оба, мастер Ли, заслужили такой конец. И все же мне жаль вас, потому что это не входило в мои планы.

Мастер Ли шумно вздохнул и некоторое время молчал. Затем он повторил свой вопрос:

— Вы верите в Бога, сэр Оливер?

— Нет Бога, кроме Бога, и Магомет пророк его. — По тону сэра Оливера мастер Ли не поручился бы, что тот не издевается над ним.

— Но это языческий Символ веры, — с отвращением произнес испуганный шкипер.

— Вы ошибаетесь. Это вера, по законам которой живут исповедующие ее люди. Их поступки не расходятся с убеждениями, чего нельзя сказать о тех христианах, каких мне доводилось встречать.

— Как вы можете говорить так на пороге смерти? — воскликнул возмущенный мастер Ли.

— Ей-богу! Когда же и говорить правду, как не перед смертью? Говорят, это самое подходящее время для откровенности.

— Значит, вы все же не верите в Бога?

— Напротив, верю.

— Но не в истинного Бога? — настаивал шкипер.

— Не может быть иного Бога, кроме истинного, а как люди называют его — не имеет значения.

— Но если вы верите, значит боитесь?

— Чего?

— Ада, проклятия, вечного огня! — проревел шкипер, объятый несколько запоздалым страхом.

— Я всего лишь исполнил то, что в безграничном всеведении своем предначертал для меня Всевышний, — ответил сэр Оливер. — Моя жизнь была такой, какой Он ее задумал. Так стану ли я бояться проклятия и вечных мук за то, что был таким, каким создал меня Творец?

— Это языческий Символ веры, — повторил мастер Ли.

— Он приносит утешение, — ответил сэр Оливер, — и вполне годится для такого грешника, как вы.

Но мастер Ли отверг предложенное ему утешение.

— Ох, — жалобно простонал он, — как бы я хотел верить в Бога!

— Ваше неверие так же не способно уничтожить его, как вера — создать, — заметил сэр Оливер. — Но коль скоро вы впали в такое настроение, может быть, вам стоило бы помолиться?

— А вы не помолитесь со мной? — попросил шкипер, страх которого перед загробной жизнью нисколько не уменьшился.

— Я сделаю нечто лучшее, — немного подумав, ответил сэр Оливер. — Я попрошу сэра Джона Киллигрю сохранить вам жизнь.

— Он вас и слушать не станет. — Голос мастера Ли дрогнул.

— Станет. Тут задета его честь. Я сдался с условием, что никто из моих людей не пострадает.

— Но я убил мастера Лайонела.

— Верно. Но это случилось в суматохе и до того, как я предложил свои условия. Сэр Джон дал мне слово и сдержит его, когда я объясню ему, что это дело чести.

Шкипер почувствовал невыразимое облегчение. Страх смерти, тяжким бременем лежавший у него на душе, отступил. А с ним исчезла и внезапно обуявшая мастера Ли тяга к покаянию. Во всяком случае, он больше не говорил о проклятии и вечных муках и не предпринимал дальнейших попыток выяснить отношение сэра Оливера к вопросам веры и загробной жизни. Возможно, он не без основания предположил, что вера сэра Оливера — личное дело сэра Оливера и даже если он не прав, то не ему, мастеру Ли, наставлять его на путь истины. Для себя шкипер решил повременить с заботами о спасении души, отложив их до той поры, когда в них появится более настоятельная необходимость.

Придя к такому заключению, мастер Ли лег и, несмотря на сильную боль в голове, попытался заснуть. Вскоре он понял, что заснуть ему не удастся, и хотел продолжить разговор, но по ровному дыханию соседа понял, что тот спит.

Мастер Ли был искренно удивлен и потрясен. Он отказывался понимать, как человек, проживший такую жизнь, ставший отступником и язычником, может спокойно спать, зная, что на рассвете его повесят. Запоздалое благочестие и христианский пыл побуждали шкипера разбудить спящего и убедить его посвятить последние часы примирению с Богом. С другой стороны, простое человеческое сострадание подсказывало ему не нарушать благодатный сон, дарующий осужденному покой и забвение. Шкипера до глубины души тронуло, что сэр Оливер на пороге смерти нашел в себе силы подумать о нем и о его судьбе, и не только подумать, но и попытаться спасти его от веревки. Вспомнив, как велика его собственная вина во всех несчастьях сэра Оливера, мастер Ли растрогался еще больше. Пример чужого героизма и благородства оказался заразительным, и шкиперу пришло на ум, что и он, пожалуй, мог бы услужить своему капитану, откровенно рассказав обо всем, что ему известно про обстоятельства, в силу которых сэр Оливер стал отступником и корсаром. Такое решение воодушевило мастера Ли, и — как ни странно — воодушевление его достигло крайнего предела, когда он сообразил, что, давая показания, рискует собственной шеей.

Так он и провел эту бесконечную ночь, сжав руками раскалывающуюся от боли голову и черпая мужество в твердом намерении совершить первый в своей жизни добрый и благородный поступок.

Но злой рок, казалось, решил сорвать его планы. Когда на рассвете пришли за сэром Оливером, чтобы препроводить его на суд, требования Джаспера Ли отвести и его к сэру Джону оставили без внимания.

— Тебя не приказано, — грубо оборвал его один из матросов.

— Может, и нет, — возразил мастер Ли, — но только потому, что сэр Джон понятия не имеет, как много я могу сообщить ему. Говорят тебе, отведи меня к нему, чтобы, пока не поздно, он услышал правду кое о чем.

— Заткнись! — рявкнул матрос и с такой силой ударил шкипера по лицу, что тот отлетел в угол. — Скоро придет и твой черед, а сейчас мы займемся этим язычником.

— Все, что вы можете сказать им, не будет иметь ровно никакого значения, — спокойно сказал сэр Оливер. — Но я благодарен вам за дружеское участие. Если бы я не был связан, мастер Джаспер, то с удовольствием пожал бы вам руку. Прощайте.

После кромешной тьмы солнечный свет ослепил сэра Оливера. Из слов конвойных он понял, что его ведут в каюту, где будет разыграна короткая комедия суда. Но на шкафуте их остановил офицер и велел им подождать.

Сэр Оливер сел на бухту каната, конвойные встали по обеим сторонам от него. На баке и люках собрались простодушные моряки; они во все глаза глядели на могучего корсара, который некогда был корнуоллским дворянином, но потом стал отступником, мусульманином и грозой христианского мира.

По правде говоря, когда сэр Оливер, облаченный в парчовый кафтан, белую тунику и тюрбан, намотанный поверх стального остроконечного шлема, сидел на шкафуте английского галеона, в нем было довольно трудно узнать бывшего корнуоллского джентльмена. Он небрежно покачивал загорелыми мощными ногами, обнаженными по колено, и на его бронзовом лице с ястребиным профилем, светлыми глазами и черной раздвоенной бородой отражалось невозмутимое спокойствие истинного фаталиста. И грубые моряки, высыпавшие на палубу из желания поглумиться и насмеяться над ним, смолкли, пораженные его невиданным бесстрашием и стойкостью пред лицом смерти.

Если промедление и раздражало сэра Оливера, то он не подавал вида. И если взгляд его жестких светлых глаз блуждал по палубе, проникая в самые укромные уголки, то отнюдь не из праздного любопытства. Он искал Розамунду, надеясь увидеть ее перед тем, как отправиться в последнее путешествие.

Но Розамунды не было видно. Уже около часа она находилась в каюте, и именно ей сэр Оливер был обязан затянувшимся ожиданием.

Глава 32

СУДЬИ

Когда Розамунду в бессознательном состоянии принесли на борт «Серебряной цапли», то ввиду отсутствия на корабле женщины, чьим попечениям ее можно было бы вверить, лорду Генри, сэру Джону и корабельному врачу мастеру Тобайесу пришлось взять на себя заботы о ней.

Мастер Тобайес прибегнул к самым сильным укрепляющим средствам, какие были в его распоряжении, и, уложив Розамунду на кушетке в просторной каюте на корме, посоветовал своим спутникам не нарушать сон молодой женщины, в котором, судя по ее состоянию, она очень нуждалась. Выпроводив из каюты владельца судна и королевского наместника, он спустился в трюм к более тяжелому больному, требующему его внимания. Этим больным был Лайонел Тресиллиан, чье почти бездыханное тело принесли с галеаса вместе с четырьмя другими ранеными из команды «Серебряной цапли».

На рассвете в трюм спустился сэр Джон справиться о своем раненом друге. Он застал врача на коленях у изголовья Лайонела. Заметив сэра Джона, мастер Тобайес отвернулся от раненого, ополоснул руки в стоявшем на полу металлическом тазу и, вытирая их салфеткой, поднялся на ноги.

— Больше я ничего не могу сделать, сэр Джон. — В приглушенном голосе врача звучала полная безнадежность. — Ему уже ничем не поможешь.

— Вы хотите сказать, он умер? — воскликнул сэр Джон.

Врач отбросил салфетку и принялся не спеша расправлять закатанные рукава черного колета.

— Почти умер, — ответил он. — Поразительно, что при такой ране в нем все еще теплится жизнь. У него сильное внутреннее кровотечение. Пульс постоянно слабеет. Состояние мастера Лайонела не изменится. Он отойдет без мучений. Считайте, что он уже умер, сэр Джон.

Мастер Тобайес помолчал и, слегка вздохнув, добавил:

— Милосердный, тихий конец.

На бледном, гладко выбритом лице врача отразилась подобающая случаю печаль, хоть в его практике такие сцены были отнюдь не редки и он давно к ним привык.

— Что касается остальных раненых, — продолжал он, — то Блер умер, а трое других должны выздороветь.

Но сэр Джон, потрясенный сообщением о близкой кончине своего лучшего друга, не обратил внимания на последние слова мастера Тобайеса.

— И он даже не придет в сознание? — спросил он таким тоном, словно уже задавал этот вопрос и тем не менее повторяет его.

— Как я уже сказал, сэр Джон, вы можете считать, что он умер. Мое искусство не в состоянии помочь ему.

Голова сэра Джона поникла, лицо болезненно исказилось.

— Так же, как и мое правосудие, — мрачно добавил он. — Оно отомстит за Лайонела, но не вернет мне друга. Месть, мастер Тобайес, — сэр Джон посмотрел на врача, — один из парадоксов, из которых состоит наша жизнь.

— Ваше дело, сэр Джон, — правосудие, а не месть, — возразил мастер Тобайес.

— Это игра понятиями, а точнее — уловка, к которой прибегают, когда больше нечего сказать.

Сэр Джон подошел к Лайонелу и посмотрел на его красивое бледное лицо, уже осененное крылом смерти.

— О, если бы он мог заговорить в интересах правосудия! Услышать бы от него самого показания, которыми, если потребуется, я бы мог подтвердить то, что мы не преступили закон, повесив Оливера Тресиллиана.

— Уверяю вас, сэр, — отважился заметить Тобайес, — этого не потребуется. Но если и возникнет такая необходимость, то будет достаточно слов леди Розамунды.

— О да! Его преступления против Бога и людей слишком чудовищны. Они не дают ни малейшего основания подвергать сомнению мое право покончить с ним на месте.

В дверь постучали, и слуга сэра Джона сообщил ему, что леди Розамунда желает срочно видеть его.

— Ей не терпится спросить про Лайонела, — простонал сэр Джон. — Боже мой! Как мне сказать ей! Сразить ее роковой вестью в самый час ее избавления!

Он тяжелыми шагами направился к двери, но у порога остановился.

— Вы останетесь с ним до конца? — не то спросил, не то приказал он.

Мастер Тобайес поклонился:

— Конечно, сэр Джон. — И добавил: — Ждать осталось недолго.

Сэр Джон еще раз посмотрел на Лайонела, словно прощаясь с ним.

— Упокой, Господи, его душу, — хрипло проговорил он и вышел.

На шкафуте сэр Джон остановился и, подойдя к группе свободных от вахты матросов, приказал им перекинуть веревку через нок-рею и привести Оливера Тресиллиана. Затем, чувствуя тяжесть в ногах и еще большую тяжесть на сердце, пошел к трапу, ведущему на ют, который был построен в виде замка.

Над окутанным полупрозрачной золотистой дымкой горизонтом вставало солнце, заливая ярким сиянием водный простор, подернутый легкой зыбью. Свежий рассветный ветер весело пел в снастях, и галеон на всех парусах летел на запад. Вдали, по правому борту, едва виднелись очертания испанского побережья.

Когда сэр Джон вошел в каюту, где его ждала Розамунда, его длинное изжелта-бледное лицо было неестественно серьезно. Он снял шляпу и, церемонно поклонившись, бросил ее на стул. За пять последних лет в его густых черных волосах появились седые пряди, особенно поседели виски, что в сочетании с глубокими морщинами на лбу придавало ему вид пожилого человека.

Сэр Джон подошел к Розамунде, которая поднялась ему навстречу.

— Розамунда, дорогая моя! — нежно сказал он, беря ее руки в свои и со скорбным сочувствием глядя на ее бледное взволнованное лицо. — Вы хорошо отдохнули, дитя мое?

— Отдохнула? — повторила Розамунда, удивленная тем, что подобная мысль могла прийти ему в голову.

— Бедняжка! Бедняжка! — пробормотал сэр Джон и с отеческой нежностью привлек ее к себе, поглаживая ее каштановые волосы. — Мы на всех парусах спешим в Англию. Мужайтесь…

Но Розамунда стремительно отодвинулась и, прервав сэра Джона на полуслове, заговорила с такой пылкостью, что сердце рыцаря упало в предчувствии рокового вопроса.

— Из разговора двух матросов я недавно узнала, что сегодня утром вы намерены повесить сэра Оливера Тресиллиана.

— Не тревожьтесь, — успокоил Розамунду сэр Джон, абсолютно неверно истолковав ее вопрос. — Мое правосудие будет быстрым, а мщение — верным. На нок-рее уже готова веревка, на которой он отправится в ад, где его ждут вечные муки.

Розамунда почувствовала комок в горле и поднесла руку к груди, желая унять волнение.

— А на каком основании вы намерены сделать это? — вызывающе спросила она и посмотрела сэру Джону в глаза.

— Основании? — запинаясь, переспросил он и, нахмурясь, уставился на Розамунду, озадаченный как самим вопросом, так и ее тоном. — На каком основании?

Возможно, вопрос сэра Джона прозвучал нелепо, но уж слишком велико было его изумление. Он не сводил с Розамунды пристального взгляда и по огню в ее глазах постепенно догадался о смысле ее слов, которые поначалу казались ему совершенно необъяснимыми.

— Понимаю, — проговорил он с бесконечной жалостью в голосе, поскольку пришел к твердому убеждению, что ее бедный рассудок не выдержал перенесенных ужасов. — Вам необходимо отдохнуть и перестать думать о подобных вещах. Предоставьте их мне и не сомневайтесь: я сумею отомстить за вас.

— Сэр Джон, кажется, вы не понимаете меня. Я вовсе не желаю, чтобы вы мстили. Я спросила: на каком основании вы намерены повесить сэра Оливера? Но вы не ответили.

Сэр Джон смотрел на Розамунду со всевозрастающим изумлением. Значит, он ошибся: она в здравом уме и прекрасно владеет собой. И тем не менее вместо заботливых расспросов о Лайонеле, которых он так боялся, этот странный вопрос — на каком основании он собирается повесить своего пленника…

— Мне ли говорить вам о преступлениях, совершенных этим негодяем?

Сэр Джон задал Розамунде вопрос, на который тщетно искал ответ.

— Вы должны сказать мне, — настаивала она, — по какому праву вы объявляете себя его судьей и палачом, по какому праву без суда посылаете его на смерть.

Розамунда держалась так твердо и непреклонно, будто была облечена всеми полномочиями судьи.

— Но вы… — в замешательстве возразил сэр Джон, — вы — главная жертва его злодейских преступлений. Вам ли задавать мне этот вопрос? Так вот, я собираюсь поступить с ним так, как по морским обычаям поступают со всеми мерзавцами, захваченными, как был захвачен Оливер Тресиллиан. Если вы склонны проявить к нему милосердие — что, видит бог, мне совершенно непонятно, — то вам придется признать, что это самая великая милость, на какую он может рассчитывать.

— Вы не отличаете милосердия от мести, сэр Джон.

Розамунда мало-помалу успокоилась, волнение уступило место суровой решимости.

Сэр Джон сделал нетерпеливый жест:

— Какой смысл везти его в Англию? Что это даст ему? Там ему придется предстать пред судом, исход которого заранее известен. К чему доставлять ему лишние мучения?

— Исход может оказаться иным, нежели вы предполагаете, — возразила Розамунда. — А суд — его законное право.

Сэр Джон в возбуждении прошелся по каюте. Ему казалось нелепым препираться о судьбе сэра Оливера не с кем-нибудь, а именно с Розамундой, и вместе с тем она вынуждала его к этому вопреки не только его желанию, но и самому здравому смыслу.

— Если он будет настаивать, мы не откажем ему, — наконец согласился сэр Джон, почитая за лучшее хоть чем-то ублажить Розамунду. — Если он потребует, мы отвезем его в Англию и дадим ему возможность предстать пред судом. Но Оливер Тресиллиан слишком хорошо понимает, что его ждет, и едва ли обратится с подобным требованием.

Сэр Джон подошел к Розамунде и умоляюще протянул к ней руки:

— Послушайте, Розамунда, дорогая моя! Вы расстроены, вы…

— Я действительно расстроена, сэр Джон, — ответила Розамунда, взяв сэра Джона за руку, и, вдруг забыв о своей твердости, почти зарыдала. — О, сжальтесь! Сжальтесь, умоляю вас!

— Что я могу сделать для вас, дитя мое? Вы только скажите…

— Я прошу не за себя, а за него. Я умоляю вас сжалиться над ним!

— Над кем? — Сэр Джон снова нахмурился.

— Над Оливером Тресиллианом!

Он выпустил руки Розамунды и отошел на шаг.

— Силы небесные! Вы молите о жалости к Оливеру Тресиллиану, о жалости к этому отступнику, этому исчадию ада! Да вы просто с ума сошли! — бушевал сэр Джон. — С ума сошли!

И он, размахивая руками, в возбуждении заходил по каюте.

— Я люблю его, — просто сказала Розамунда.

Сэр Джон остановился как вкопанный и с отвисшей челюстью уставился на Розамунду.

— Вы любите его! — с трудом выговорил он наконец. — Вы любите его! Пирата, отступника, человека, похитившего вас и Лайонела, убийцу вашего брата!

— Он не убивал его! — горячо возразила Розамунда. — Я узнала всю правду.

— Из его собственных уст, я полагаю? — усмехаясь, спросил сэр Джон. — И вы поверили ему?

— Если бы я ему не поверила, то не вышла бы за него замуж.

— Замуж? За него?

Замешательство сэра Джона сменилось ужасом. Будет ли конец этим поразительным открытиям? Это верх всего или ему предстоит узнать что-нибудь еще?

— Вы вышли замуж за этого презренного негодяя? — спросил он голосом, лишенным всякого выражения.

— Да, в Алжире. Вечером того дня, когда мы прибыли туда.

Пока сэр Джон, не в силах произнести хотя бы слово, с округлившимися от удивления глазами, молча смотрел на Розамунду, можно было сосчитать до дюжины. Затем его словно прорвало.

— Хватит! — взревел он, потрясая кулаком под самым потолком каюты. — Клянусь Богом, если бы у меня не было других причин повесить его, этой одной хватило бы с лихвой. Можете мне поверить, за какой-нибудь час я покончу с этим постыдным браком.

— Ах, если бы вы только выслушали меня! — взмолилась Розамунда.

— Выслушать?

Сэр Джон подошел к двери с твердым намерением призвать Оливера Тресиллиана, объявить ему приговор и проследить за его исполнением.

— Выслушать вас? — повторил он с гневом и презрением. — Я уже выслушал более чем достаточно.

Таковы были все Киллигрю, уверяет лорд Генри, прерывая свой рассказ и пускаясь в одно из пространных отступлений в историю тех семей, члены которых попадают на страницы его «Хроник». «Все они, — пишет его светлость, — были горячими и не склонными к размышлениям людьми, по-своему вполне честными и справедливыми, но в суждениях своих начисто лишенными проницательности, а в порывах — сдержанности и рассудительности».

Прежние отношения сэра Джона с Тресиллианами и его поведение в этот чреватый роковыми последствиями час как нельзя лучше подтверждают справедливость оценки лорда Генри. Человек проницательный задал бы Розамунде множество вопросов, ни один из которых рыцарю из Арвенака просто не пришел в голову. Хоть он и задержался на пороге каюты, несколько отсрочив осуществление своего намерения, причиной тому было чистое любопытство и желание узнать, есть ли предел сумасбродству Розамунды.

— Этот человек много страдал, — сказала Розамунда и, не обращая внимания на презрительный смех сэра Джона, продолжала: — Одному Богу известно, что вынесли его тело и душа за грехи, которых он не совершал. Многими из своих несчастий он был обязан мне. Теперь я знаю, что не он убил Питера. Знаю, что, если бы не мое вероломство, он мог бы и без посторонней помощи доказать это. Знаю, что его похитили и увезли, прежде чем он успел снять с себя обвинение в убийстве, и единственное, что ему оставалось, — избрать жизнь отступника и корсара. Во всем этом виновата я, и я должна исправить причиненное мною зло. Пощадите его ради меня! Если вы меня любите…

Терпение сэра Джона иссякло. Его лицо пылало.

— Ни слова больше! — вскипел он. — Именно потому, что я люблю вас и всем сердцем желаю вам добра, я не стану вас больше слушать. Похоже, мне необходимо спасать вас не только от этого мерзавца, но и от вас самой. И если я не сделаю этого, то не исполню своего долга перед вами, изменю памяти вашего покойного отца и убитого брата. Но вы еще будете благодарить меня, Розамунда. — И он снова повернулся к двери.

— Благодарить вас? — звонко воскликнула Розамунда. — Если вы исполните свое намерение, я всю жизнь буду ненавидеть и презирать вас как отвратительного убийцу! Каким же надо быть глупцом, чтобы не понимать этого! Да вы и есть глупец!

Сэр Джон остолбенел. Поскольку он был знатен, богат, отличался вспыльчивым, бесстрашным и мстительным нравом — а возможно, и просто потому, что ему крайне везло, — ему еще ни разу не доводилось выслушивать о себе столь откровенное суждение. Без сомнения, Розамунда первая сказала ему это в лицо. В сущности, подобное открытие могло быть воспринято как свидетельство рассудительности и проницательности Розамунды, однако сэр Джон усмотрел в нем окончательное доказательство болезненного состояния ее души.

Разрываясь между гневом и жалостью, сэр Джон фыркнул.

— Вы обезумели, — объявил он Розамунде. — Совершенно обезумели. У вас расстроены нервы, и вы все воспринимаете в искаженном виде. Сам дьявол во плоти в ваших глазах превратился в безвинную жертву злых людей, а я — в убийцу и глупца. Ей-богу, когда вы отдохнете и успокоитесь, все станет на свои места.

Дрожа от негодования, сэр Джон вновь — уже в который раз! — повернулся к двери, но она неожиданно распахнулась, едва не ударив его по лбу.

В дверном проеме стоял лорд Генри Год, силуэт которого четко вырисовывался в потоке солнечных лучей у него за спиной. Наместник королевы — как явствует из его «Хроник» — был одет во все черное. На его широкой груди покоилась золотая цепь — символ высокого положения и весьма зловещий знак для посвященных. Надо ли говорить, что кроткое лицо его светлости было чрезвычайно печально, и это выражение весьма соответствовало его костюму; однако оно несколько просветлело, как только взгляд лорда Генри упал на стоявшую у стола Розамунду. «Мое сердце исполнилось радости, — пишет его светлость, — когда я увидел, что она оправилась и вновь стала похожей на прежнюю Розамунду, по каковому поводу я выразил ей свое искреннее удовольствие».

— Ей следовало бы лечь в постель, — раздраженно заметил сэр Джон, чьи желтоватые щеки все еще горели лихорадочным румянцем. — Она нездорова, и я бы сказал — весьма нездорова.

— Сэр Джон ошибается, милорд, — спокойно возразила Розамунда. — Я далеко не так больна, как он полагает.

— Рад это слышать, моя дорогая, — сказал его светлость, и мне не трудно представить себе его любопытство, когда он заметил явные признаки неудовольствия и раздражения на лице сэра Джона. — Возможно, — с серьезным видом продолжал он, — нам потребуются ваши показания по тому прискорбному делу, которым нам предстоит заняться.

Лорд Генри посмотрел на сэра Джона:

— Я распорядился привести пленника для допроса и оглашения приговора. Вам не будет слишком тяжело присутствовать при этом, Розамунда?

— Право, нет, милорд. Я обязательно останусь, — поспешно ответила Розамунда и гордо вскинула голову, как бы давая понять, что готова к любому испытанию.

— Нет, нет! — воспротивился сэр Джон. — Не слушайте ее, Гарри. Она…

Но Розамунда не дала ему договорить.

— Принимая во внимание, — твердо сказала она, — что главное из предъявленных пленнику обвинений имеет прямое отношение ко мне, меня и надо выслушать в первую очередь.

Лорд Генри в «Хрониках» признается, что заявление Розамунды окончательно сбило его с толку.

— О да, разумеется, — неуверенно согласился он. — Но только при условии, что это не будет слишком обременительным для вас. Быть может, мы обойдемся и без ваших показаний.

— Уверяю вас, милорд, вы ошибаетесь, — возразила Розамунда. — Без моих показаний вам не обойтись.

— Пусть будет так, — мрачно сказал сэр Джон и занял свое место за столом.

Лорд Генри задумчиво пощипывал седеющую бородку. Какое-то время внимательный взгляд его блестящих голубых глаз покоился на Розамунде, затем он обратился к двери.

— Входите, джентльмены, — сказал его светлость. — Попросите привести пленника.

На палубе раздались шаги, и в каюту вошли три офицера сэра Джона, дополнившие состав суда для разбирательства дела корсара-отступника — дела, исход которого был заранее предрешен.

Глава 33

АДВОКАТ

Вокруг длинного дубового стола расставили стулья, и офицеры расселись лицом к распахнутой двери, за которой был виден залитый солнцем ют. За их спинами была еще одна дверь и окна, выходившие на кормовую галерею. В центре за столом по праву королевского наместника восседал лорд Генри Год. Ему предстояло председательствовать на этом упрощенном суде, чем и объяснялось появление его в костюме с упомянутой золотой цепью. Слева от лорда Генри сидели сэр Джон и офицер по имени Юлдон. Остальные два участника заседания, чьи имена не дошли до нас, расположились по другую руку от его светлости.

Для Розамунды поставили стул у левого края стола, тем самым отделив ее от судейской скамьи. Она сидела, облокотясь на вощеную столешницу и подперев лицо ладонями, и внимательно разглядывала пятерых мужчин, принявших на себя обязанности судей.

Со шкафута донеслись голоса и смех. На трапе раздались шаги; солнечный свет, лившийся в открытую дверь, заслонила тень, и на пороге каюты появился сэр Оливер Тресиллиан под конвоем двух моряков в латах, со шлемами на головах и с обнаженными шпагами в руках.

На мгновение задержавшись у порога, сэр Оливер увидел Розамунду, и веки его дрогнули. Но его грубо подтолкнули вперед, он вошел и остановился в нескольких шагах от стола. Руки у него были по-прежнему связаны за спиной.

Сэр Оливер небрежно кивнул судьям, и на лице его не дрогнул ни один мускул.

— Прекрасное утро, господа, — сказал он.

Все пятеро молча смотрели на него, хотя взгляд лорда Генри, остановившийся на мусульманском одеянии корсара, был весьма красноречив и, как он пишет, исполнен величайшего презрения, переполнявшего его сердце.

— Вы, без сомнения, догадываетесь, сэр, — нарушил молчание сэр Джон, — с какой целью вас привели сюда?

— Не совсем, — ответил пленник. — Но у меня нет ни малейших сомнений относительно того, с какой целью меня отсюда выведут. Однако, — продолжал он с холодной иронией, — по вашим судейским позам я догадываюсь о намерении разыграть здесь никому не нужную комедию. Если она может развлечь вас, то я не буду возражать и доставлю вам удовольствие. Но я позволю себе заметить, что вы поступили бы более тактично, избавив леди Розамунду от участия в этой утомительной процедуре.

— Леди Розамунда сама пожелала участвовать в ней, — сообщил пленнику сэр Джон, бросив на него злобный взгляд.

— Возможно, — заметил сэр Оливер, — она не отдает себе отчета…

— Я все объяснил ей, — не без злорадства оборвал его сэр Джон.

Пленник удивленно взглянул на Розамунду и сдвинул брови. Затем он пожал плечами и снова обратился к судьям:

— В таком случае говорить не о чем. Но прежде чем вы начнете, я бы хотел выяснить одно обстоятельство. Я отдал себя в ваши руки на том условии, что члены моей команды будут оставлены на свободе. Вы, конечно, помните, сэр Джон, что поклялись мне в этом. Однако на вашем судне я встретил одного человека с моего галеаса. Это бывший английский моряк по имени Джаспер Ли, которого вы взяли в плен.

— Он убил мастера Лайонела Тресиллиана, — холодно объяснил сэр Джон.

— Да, сэр Джон. Но это случилось до того, как мы пришли с вами к соглашению, и вы не можете нарушить его без урона для своей чести.

— Вы говорите о чести, сэр? — спросил лорд Генри.

— О чести сэра Джона, милорд, — с наигранным смирением ответил пленник.

— Сэр, вы здесь, чтобы предстать пред судом, — напомнил ему сэр Джон.

— Я так и полагал. За эту привилегию вы согласились заплатить определенную цену, теперь же, кажется, желаете скостить ее. Я говорю «кажется», поскольку хочу верить, что мастера Ли задержали по недоразумению, и достаточно обратить внимание на факт его незаконного ареста.

Сэр Джон разглядывал поверхность стола. Правила чести, несомненно, обязывали его отпустить мастера Ли, что бы тот ни совершил, к тому же его действительно схватили без ведома сэра Джона.

— Как мне поступить с ним? — угрюмо проворчал сэр Джон.

— О, решать вам, сэр Джон. Я могу сказать только, как вам не следует поступать с ним. Вам не следует держать его в плену, отвозить в Англию и причинять ему какой-либо вред. Поскольку его арест был досадной ошибкой, вы должны наилучшим образом исправить ее. Я рад, что именно так вы и собираетесь поступить, и больше не стану касаться этой темы. Я к вашим услугам, господа.

После небольшой паузы к пленнику обратился лорд Генри. Лицо его светлости было непроницаемо, взгляд холоден и враждебен.

— Мы приказали доставить вас сюда, дабы дать вам возможность привести аргументы, которые, по вашему мнению, не позволяют нам немедленно повесить вас, на что, по нашему глубокому убеждению, мы имеем полное право.

Сэр Оливер с веселым удивлением посмотрел на королевского наместника.

— Разрази меня гром! — воскликнул он. — Не в моих правилах бросать слова на ветер.

— Сомневаюсь, что вы правильно меня поняли, сэр. — Голос его светлости звучал мягко, почти ласково, как и подобает звучать голосу судьи. — Если вам будет угодно требовать суда по всей форме, мы удовлетворим ваше желание и доставим вас в Англию.

— Но чтобы у вас не возникло никаких иллюзий, — гневно вмешался сэр Джон, — позвольте предупредить вас, что поскольку большинство преступлений, за которые вы должны понести наказание, вы совершили в местах, подлежащих юрисдикции лорда Генри Года, то и суд над вами состоится в Корнуолле, где лорд Генри имеет честь быть наместником ее величества королевы и отправителем правосудия.

— Ее величество можно поздравить, — заметил сэр Оливер.

— Выбирайте, сэр, — продолжал сэр Джон, — где вы предпочитаете быть повешенным — на море или на суше?

— Единственное, против чего я мог бы возразить, так это быть повешенным в воздухе. Но подобное возражение вы едва ли примете во внимание.

Лорд Генри подался вперед.

— Позвольте заметить, сэр, что в ваших же интересах быть серьезным, — наставительным тоном предупредил он пленника.

— Каюсь, милорд. Если вы намерены судить меня за пиратство, то я не мог бы пожелать в качестве судьи более тонкого знатока всего, что касается моря и суши, чем сэр Джон Киллигрю.

— Весьма рад, что заслужил ваше одобрение, — ядовито сказал сэр Джон. — Пиратство — самое безобидное из предъявляемых вам обвинений.

Сэр Оливер поднял брови и посмотрел на сосредоточенные физиономии сидевших за столом джентльменов.

— Клянусь Богом, ваши обвинения должны быть твердо обоснованы, в противном случае — разумеется, если ваши методы хоть отдаленно напоминают правосудие — вы рискуете испытать немалое разочарование и лишиться надежды увидеть меня болтающимся на рее. Переходите, господа, к остальным обвинениям. Право, вы становитесь куда занятнее, чем я ожидал.

— Вы не отрицаете обвинения в пиратстве? — спросил лорд Генри.

— Отрицаю? О нет. Но я отрицаю ваше право, как и право любого английского суда, предъявлять его мне, поскольку я не занимался пиратством в английских водах.

Лорд Генри признается, что такой ответ, которого он никак не ожидал, привел его в смущение и заставил замолкнуть. Однако все сказанное пленником было очевидной истиной, и трудно понять, как мог его светлость упустить из вида столь важное обстоятельство. Возможно, что, несмотря на высокую судебную должность, лорд Генри не был силен в юриспруденции.

Но сэр Джон, менее умудренный или менее щепетильный в данном вопросе, тут же нашелся:

— Разве вы не явились в Арвенак и не увезли насильно…

— Вот уж нет, — добродушно возразил корсар. — Вернитесь в школу, сэр Джон. Там вам объяснят, что похищение не есть пиратство.

— Если хотите, называйте это похищением, — согласился сэр Джон.

— Мое желание здесь ни при чем, сэр Джон. Если не возражаете, давайте называть вещи своими именами.

— Вам угодно шутить, сэр! Но мы заставим вас стать серьезным.

Лицо сэра Джона залила краска гнева, и он ударил кулаком по столу.

(Лорд Генри — что вполне естественно с его стороны — весьма сожалеет о столь неуместном проявлении горячности.)

— Не станете же вы утверждать, будто не знали, что по английским законам похищение карается смертью? Господа, — обратился сэр Джон к остальным судьям, — если вы не возражаете, мы больше не будем говорить о пиратстве.

— Вы правы, — миролюбиво заметил лорд Генри. — С точки зрения правосудия мы не можем рассматривать это дело. — Он пожал плечами. — Требование пленника справедливо. Вопрос не подлежит нашей компетенции, поскольку обвиняемый не занимался пиратством в английских водах и, насколько нам известно, не нападал на суда под английским флагом.

Розамунда медленно сняла локти со стола и, положив на него ладони, слегка наклонилась вперед. Признание лорда Генри, снимавшее с корсара одно из самых серьезных обвинений, так взволновало ее, что глаза ее заблестели, а на щеках выступил легкий румянец.

Сэр Оливер украдкой наблюдал за Розамундой. Он заметил ее волнение, и оно поразило его не меньше, чем самообладание, с каким она держалась до сих пор. Он безуспешно пытался понять, не изменилось ли ее отношение к нему после того, как опасность миновала и она вновь оказалась в окружении друзей и покровителей.

Сэр Джон, одержимый желанием скорее покончить с этим делом, яростно устремился вперед.

— Пусть так, — объявил он. — Мы рассмотрим другие пункты обвинения. За ним еще числится убийство и похищение. У вас есть что сказать?

— Ничего, что могло бы произвести на вас впечатление, — ответил сэр Оливер и, вдруг вспыхнув гневом и отбросив насмешливый тон, воскликнул: — Пора кончать эту комедию и пародию на суд! Повесьте меня или пустите по доске.[647] Разыграйте из себя пирата, но, ради бога, не позорьте патент, выданный вам королевой, и не стройте из себя судью.

Сэр Джон в ярости вскочил:

— Наглый мерзавец! Клянусь небесами, я…

Но лорд Генри укротил порыв рыцаря: он осторожно потянул его за рукав и заставил сесть.

— Сэр, — обратился его светлость к пленнику, — каковы бы ни были ваши преступления, слова ваши недостойны человека, заслужившего репутацию храброго воина. Ваши деяния — особенно то, которое побудило вас бежать из Англии и заняться морским разбоем, а также ваше возвращение в Арвенак и похищение, каковым вы усугубили свою вину, — пользуются столь печальной известностью, что ваш приговор на суде в Англии, вне всяких сомнений, предрешен. Тем не менее, как я уже сказал, выбор за вами. Но… — Он понизил голос и доверительно закончил: — Будь я вашим другом, сэр Оливер, я бы порекомендовал вам выбрать упрощенную процедуру по морским обычаям.

— Господа, — объявил сэр Оливер, — я не оспаривал и не оспариваю ваше право повесить меня. Больше мне нечего сказать.

— Зато мне есть что сказать.

Судьи вздрогнули от неожиданности, и все, как один, повернули головы в ту сторону, где, выпрямившись во весь рост, стояла Розамунда.

— Розамунда! — воскликнул сэр Джон и тоже встал. — Позвольте мне. Умолять вас…

Властный жест Розамунды прервал рыцаря на полуслове.

— Так как я являюсь тем лицом, — начала она, — похищение которого вменяется в вину сэру Оливеру, то, прежде чем углубляться в рассмотрение дела, вам бы не мешало выслушать то, что мне, возможно, в недалеком будущем придется рассказать на суде в Англии.

Сэр Джон пожал плечами и сел. Он понимал, что теперь Розамунду не остановишь, но, с другой стороны, нисколько не сомневался, что она только отнимет у них время и продлит страдания осужденного.

Лорд Генри почтительно обратился к Розамунде:

— Поскольку пленник не отводит данное обвинение и благоразумно уклоняется от предложенной ему возможности предстать пред судом, у нас нет нужды беспокоить вас, леди Розамунда, равно как и в Англии вам не придется давать никаких показаний.

— Вы заблуждаетесь, милорд. — Голос Розамунды звучал спокойно, но твердо. — Непременно придется, когда я всех вас обвиню в убийстве в открытом море, а я это сделаю, если вы не откажетесь от своего намерения.

— Розамунда! — в радостном изумлении воскликнул сэр Оливер.

Она взглянула на него и улыбнулась. В улыбке Розамунды сэр Оливер уловил нечто большее, чем желание поддержать его и дружеское расположение. Нет, он прочел в ней то, за что близкая гибель показалась ему ничтожно малой ценой. Затем Розамунда перевела взгляд на сидящих за столом пятерых джентльменов, которых ее угроза повергла в состояние, близкое к столбняку.

— Раз он считает ниже своего достоинства отводить ваше нелепое обвинение, то это сделаю я. Вопреки вашему заявлению, господа, он не похищал меня. Будучи совершеннолетней и вправе распоряжаться собой, я по собственной воле отправилась с ним в Алжир и там стала его женой.

Если бы Розамунда бросила бомбу, то не вызвала бы большего смятения в их мыслях, где и без того уже царила изрядная путаница.

— Его… его женой? — невнятно пролепетал лорд Генри. — Вы стали его…

— Ложь! — взревел сэр Джон. — Она лжет, чтобы спасти этого презренного негодяя от петли!

Розамунда слегка подалась в сторону рыцаря и усмехнулась:

— Вы никогда не отличались сообразительностью, сэр Джон. Иначе мне не пришлось бы напоминать вам, что, если бы сэр Оливер действительно причинил мне то зло, которое ему приписывают, у меня не было бы причин лгать ради его спасения. Господа, я полагаю, в любом английском суде мой голос будет иметь большее значение, чем голос сэра Джона или кого-нибудь другого.

— Клянусь Богом, вы правы, — откровенно признался озадаченный лорд Генри. — Подождите, Киллигрю!

В очередной раз утихомирив сэра Джона, его светлость обратился к сэру Оливеру, чье волнение и растерянность, откровенно говоря, ничуть не уступали возбуждению собравшегося в каюте общества:

— А что скажете вы, сэр?

— Я? — с трудом проговорил корсар и уклончиво ответил: — Что же здесь можно сказать?

— Все это ложь! — вновь оживился сэр Джон. — Мы были свидетелями — вы, Гарри, и я, — и мы видели…

— Вы видели, — прервала его Розамунда, — но не знали, что между нами все было условлено заранее.

В каюте вновь наступила тишина. Пятеро судей напоминали людей, попавших в трясину, и все их усилия выбраться из нее только приближали неизбежный конец. Но вот сэр Джон усмехнулся и нанес ответный удар:

— Не удивлюсь, если она поклянется, что ее жених — мастер Лайонел Тресиллиан — по доброй воле вызвался сопровождать ее.

— Нет, — возразила Розамунда, — Лайонел Тресиллиан был увезен, чтобы искупить свои грехи — грехи, которые он свалил на брата, те самые, в которых вы обвиняете сэра Оливера.

— Что вы имеете в виду? — спросил его светлость.

— То, что обвинение сэра Оливера в убийстве моего брата — клевета. То, что убийца — мастер Лайонел, который, боясь разоблачения, решил довершить черное дело и велел похитить сэра Оливера и продать в рабство.

— Это уж слишком! — крикнул сэр Джон. — Она смеется над нами, называя черное белым, а белое черным. Этот хитрый негодяй околдовал ее какими-нибудь мавританскими заклинаниями…

— Подождите! Позвольте мне!

Лорд Генри поднял руку и, остановив сэра Джона, внимательно посмотрел на Розамунду:

— Ваше… ваше заявление слишком серьезно, сударыня. Вы располагаете какими-нибудь доказательствами или тем, что вы считаете таковыми, в подтверждение своих слов?

Но обуздать сэра Джона было не так-то просто.

— Она поверила хитрым выдумкам этого злодея. Говорю вам: он околдовал ее, это же ясно как божий день!

Услышав о последнем открытии сэра Джона, сэр Оливер откровенно рассмеялся, давая выход охватившему его лихорадочному веселью:

— Околдовал? Вы и впрямь за обвинениями в карман не полезете. Они сыплются из вас как из рога изобилия. Сперва пиратство, затем похищение, а теперь еще и колдовство!

— О, помолчите, прошу вас! — Лорд Генри признается, что насмешливый тон сэра Оливера привел его в некоторое раздражение. — Леди Розамунда, вы серьезно заявляете, что Питера Годолфина убил Лайонел Тресиллиан?

— Серьезно? — переспросила Розамунда. — Я не только заявляю, но и клянусь в этом пред лицом Всевышнего. Моего брата убил Лайонел, и он же распустил слух, что смерть Питера — дело рук Оливера. Говорили, будто сэр Оливер бежал, и я, к своему стыду, поверила слухам. Только потом я узнала правду…

— Вы называете это правдой, сударыня! — с презрением воскликнул неукротимый сэр Джон. — Правдой…

Лорду Генри пришлось снова вмешаться.

— Терпение, мой друг, — попробовал он урезонить рыцаря из Арвенака. — Не беспокойтесь, Киллигрю, рано или поздно истина восторжествует.

— Но пока что мы даром теряем время.

— Итак, нам следует понимать, сударыня, — лорд Генри снова обратился к Розамунде, — что исчезновение сэра Оливера Тресиллиана из Пенарроу объясняется не побегом, как мы думали, а последствиями заговора, составленного против него братом?

— Клянусь небом, это так же верно, как то, что я стою перед вами.

Искренность Розамунды несколько поколебала уверенность сидевших за столом офицеров, хотя и не всех.

— Устранив брата, убийца надеялся не только избежать разоблачения, но и унаследовать имения Тресиллианов. Сэра Оливера должны были продать в рабство берберийским маврам, но судно, на котором его везли, захватили испанцы, и суд инквизиции приговорил его к галерам. Когда на его галеру напали алжирские корсары, он воспользовался единственной возможностью избавиться от рабства. Так он стал корсаром, предводителем корсаров, а потом…

— Что было потом, нам известно, — прервал ее рассказ лорд Генри. — И уверяю вас, ни один суд не обратит на ваши слова ни малейшего внимания, если вы не докажете, что события, которые случились потом, не являются плодом вашей фантазии.

— Но я сказала чистую правду, клянусь вам, милорд.

— Не отрицаю. — Лорд Генри с серьезным видом покачал головой. — Но есть ли у вас доказательства?

— Неужели может быть лучшее доказательство, чем то, что я люблю его и вышла за него замуж?

— Хм! — вырвалось у сэра Джона.

— Сударыня, — чрезвычайно любезно заметил его светлость, — ваше признание доказывает лишь то, что вы сами верите в эту поразительную историю, однако ни в коей мере не убеждает нас в ее правдивости. Полагаю, вы услышали ее от самого сэра Оливера Тресиллиана?

— Вы не ошиблись. Но он рассказал ее мне в присутствии Лайонела, и Лайонел все подтвердил.

— Вы смеете говорить подобные вещи? — ахнул сэр Джон, гневно посмотрев на Розамунду.

— Да, смею, — ответила Розамунда, спокойно выдержав его взгляд.

Лорд Генри сидел, откинувшись на спинку стула и пощипывая бородку. В этой истории что-то явно ускользало от его понимания.

— Леди Розамунда, — вновь заговорил его светлость, — позвольте мне обратить ваше внимание на щекотливый характер вашего заявления. Вы, в сущности, обвиняете того, кто уже не в состоянии защитить себя и оправдаться. Если ваш рассказ подтвердится, память Лайонела Тресиллиана будет навсегда покрыта позором. Разрешите задать вам еще один вопрос, и умоляю вас честно ответить на него. Правда ли, что Лайонел Тресиллиан признал справедливость обвинения, предъявленного ему пленником?

— Я еще раз торжественно клянусь, что все мною сказанное — чистая правда. Когда сэр Оливер обвинил Лайонела Тресиллиана в убийстве моего брата и в заговоре против него самого, то Лайонел признал себя виновным. По-моему, господа, я все объяснила достаточно понятно.

Лорд Генри развел руками:

— В таком случае, Киллигрю, мы не правомочны продолжать разбирательство. Сэр Оливер должен отправиться с нами в Англию и там предстать пред судом.

Но среди собравшихся за столом офицеров нашелся один, чей ум отличался остротой.

— С вашего позволения, милорд, — обратился Юлдон к его светлости, после чего повернулся к свидетельнице. — При каких обстоятельствах сэр Оливер вынудил у брата признание?

— В своем доме в Алжире, в тот вечер, когда он… — откровенно ответила Розамунда и вдруг осеклась, поняв, что попала в ловушку.

Поняли это и остальные. Сэр Джон без промедления устремился в брешь, хитроумно пробитую Юлдоном в ее защите.

— Продолжайте, прошу вас, — сказал он. — В тот вечер, когда он…

— В тот вечер, когда мы прибыли туда, — в отчаянии ответила Розамунда, и краска сбежала с ее щек.

— Тогда-то, — насмешливо и нарочито медленно проговорил сэр Джон, — вы впервые и услышали от сэра Оливера объяснение его поступков?

— Да, тогда, — запинаясь, ответила Розамунда.

— Значит, — уверенно продолжал сэр Джон, твердо решив не оставлять ей никакой лазейки, — до того вечера вы, естественно, продолжали считать сэра Оливера убийцей своего брата.

Розамунда молча опустила голову. Она поняла, что истина не может восторжествовать там, где для ее доказательства прибегают к заведомой лжи.

— Отвечайте! — потребовал сэр Джон.

— В этом нет необходимости, — опустив глаза, с расстановкой проговорил лорд Генри, и в голосе его прозвучала боль. — Ответ может быть только один. Леди Розамунда сказала нам, что сэр Оливер Тресиллиан не похищал ее, что она добровольно отправилась с ним в Алжир и стала его женой. Она сослалась на этот факт как на доказательство невиновности пленника. Но теперь выяснилось, что, покидая Англию, она по-прежнему считала его убийцей своего брата. Однако, несмотря ни на что, она желает уверить нас в его непричастности к своему похищению. — Лорд Генри развел руками, и губы его сложились в горестную улыбку.

— Ради бога, давайте кончать! — воскликнул сэр Джон, вставая.

— Подождите! — воскликнула Розамунда. — Все, что я сказала, — правда! Клянусь вам! Все, кроме истории с похищением. Я признаюсь. Но, узнав всю правду, я простила ему это оскорбление.

— Она признается, — язвительно проговорил сэр Джон.

Не удостоив рыцаря даже взглядом, Розамунда продолжала:

— Зная, сколько горя и страданий он перенес по чужой вине, я с радостью признаю сэра Оливера своим мужем и надеюсь искупить свою долю вины в его несчастьях. Вы должны верить мне, господа. Но если вы отказываетесь, то позвольте спросить: неужели его вчерашний поступок ни о чем не говорит вам? Или вы уже забыли, что, если бы не он, вы бы никогда не узнали, где искать меня?

Джентльмены вновь удивленно воззрились на Розамунду.

— О каком поступке говорите вы на сей раз, сударыня?

— И вы еще спрашиваете? Вы так жаждете его смерти, что притворяетесь, будто вам ничего не известно? Вы же отлично знаете, что Лайонела послал к вам сэр Оливер.

Лорд Генри признается, что, услышав вопрос Розамунды, он не сдержался и ударил ладонью по столу.

— Это уж слишком! — воскликнул его светлость. — До сих пор я верил в вашу искренность, считая, что вас обманули и направили по ложному пути. Но столь изощренная ложь переходит все границы. Что с вами, дитя мое? Ведь Лайонел сам рассказал нам, как ему удалось добраться до «Серебряной цапли»: как этот негодяй приказал высечь его, а затем, решив, что он умер, выбросить за борт.

— Ах, узнаю Лайонела, — сквозь зубы проговорил сэр Оливер. — Он до своего последнего часа остается лжецом. Как же я не подумал об этом!

Понимая безвыходность положения, Розамунда в порыве царственного гнева смело посмотрела в глаза лорду Генри.

— Низкий, подлый предатель! Он солгал! — крикнула она.

— Мадам, — с укором остановил ее сэр Джон, — вы говорите о человеке, лежащем на смертном одре.

— И трижды проклятом, — добавил сэр Оливер. — Господа, обвиняя благородную даму во лжи, вы доказываете только собственную глупость.

— Мы уже достаточно наслушались, сэр, — прервал его лорд Генри.

— Клянусь Богом, вы правы! — пылая гневом, воскликнул сэр Оливер. — И все же вам придется выслушать еще кое-что. «Истина восторжествует», — заявили вы недавно, и она действительно восторжествует, раз таково желание этой несравненной женщины!

Лицо сэра Оливера пылало, светлые глаза, словно два клинка, вонзились в лица судей. До этой минуты он наблюдал за происходящим с насмешливым равнодушием: он смирился с судьбой и желал только одного — чтобы вся эта комедия поскорее закончилась. Он считал, что Розамунда навсегда потеряна для него, и, вспоминая, какую нежность и доброту она проявила к нему прошлой ночью, был склонен объяснить ее порыв обстоятельствами, в которых они оказались. Примерно так же он расценил и ее поведение в начале суда. Но теперь, когда он увидел, с какой отчаянной отвагой она сражается за него, услышал и всей душой поверил, что она любит его и искренно желает искупить свою вину, он понял, что жизнь еще может улыбнуться ему. Апатию сэра Оливера как рукой сняло, да и сами судьи подлили масла в огонь, обвинив Розамунду во лжи и откровенно смеясь над ее рассказом. Гнев нашего джентльмена утвердил его в решении восстать против них и воспользоваться единственным оружием, которое почти наперекор ему милостивая судьба или сам Бог вложил в его руки.

— Я и не думал, господа, — сказал сэр Оливер, — что сама судьба направила сэра Джона, когда прошлой ночью в нарушение договора он захватил в плен одного из членов моей команды. Как я уже говорил вам, это бывший английский моряк и зовут его мастер Джаспер Ли. Он попал ко мне несколько месяцев назад и избрал тот же путь избавиться от рабства, какой при аналогичных обстоятельствах избрал и я сам. Позволив ему это, я проявил известное милосердие, поскольку он и есть тот самый шкипер, которого подкупил Лайонел, чтобы похитить меня и переправить в Берберию. Но мы вместе попали в руки испанцев. Прикажите привести его и допросите.

Офицеры молча посмотрели на сэра Оливера, и в лице каждого из них он видел нескрываемое изумление наглостью, беспримерное проявление которой они усмотрели в его требовании.

Первым заговорил лорд Генри.

— Право, сэр, какое странное и подозрительное совпадение, — произнес он с едва заметной усмешкой. — Просто невероятно: тот самый человек — и вдруг чуть ли не случайно оказывается у нас в плену.

— Не так случайно, как вам кажется, хотя вы и недалеки от истины. У него есть зуб на Лайонела, поскольку Лайонел навлек на него все его несчастья. Когда вчера ночью он так безрассудно бросился на галеру, Джасперу Ли выпала возможность свести давние счеты, и он воспользовался ею. Именно поэтому вы и схватили его.

— Даже если это и так, подобная случайность граничит с чудом.

— Чтобы восторжествовала истина, милорд, иногда должны случаться и чудеса, — заметил сэр Оливер. — Допросите его. Он не знает, что здесь произошло, и было бы безумием предполагать, что он заранее подготовился. Позовите же его.

Снаружи раздались шаги, но никто не обратил на них внимания.

— Мы и без того потеряли слишком много времени, слушая всякие небылицы, — заявил сэр Джон.

Дверь распахнулась, и на пороге показалась сухопарая, одетая во все черное фигура судового врача.

— Сэр Джон! — настойчиво позвал он, бесцеремонно прерывая заседание суда и не обращая внимания на грозный взгляд лорда Генри. — Мастер Тресиллиан пришел в сознание. Он спрашивает вас и своего брата. Поторопитесь, господа! Он слабеет с каждой минутой.

Глава 34

ПРИГОВОР

Все общество поспешило вниз следом за врачом. Сэр Оливер в сопровождении конвойных шел последним. Войдя в каюту, все обступили койку, на которой лежал Лайонел. Лицо раненого покрывала свинцовая бледность, глаза остекленели, дыхание вырывалось с трудом.

Сэр Джон бросился к Лайонелу, опустился на одно колено и, нежно обняв холодеющее тело молодого человека, приподнял его и прижал к груди.

— Лайонел! — горестно воскликнул он и, видимо полагая, что мысли о мщении могут облегчить последние минуты умирающего друга, добавил: — Негодяй в наших руках.

С явным усилием Лайонел повернул голову и медленно, словно ища кого-то, скользнул помутившимся взглядом по лицам стоявших вокруг людей.

— Оливер? — хрипло прошептал он. — Где Оливер?

— Вам не о чем тревожиться… — начал было сэр Джон, но Лайонел прервал его.

— Подождите, — несколько громче попросил он. — Оливер жив?

— Я здесь, — прозвучал в ответ низкий голос сэра Оливера, и офицеры, заслонявшие от него койку умирающего, расступились.

Лайонел приподнялся и некоторое время смотрел на брата, потом медленно склонился на грудь сэра Джона.

— Бог не оставил грешника своей милостью, — проговорил он, — и не лишил меня возможности хоть и с опозданием исправить содеянное мною зло.

Лайонел снова с трудом приподнялся, протянул руки к Оливеру и неожиданно громко воскликнул с мольбой в голосе:

— Нол! Брат мой, прости!

Оливер шагнул к койке и, так как его никто не задержал, подошел к Лайонелу. С руками, по-прежнему связанными за спиной, он высился над братом, задевая тюрбаном низкий потолок каюты. Лицо его было сурово.

— За что просите вы простить вас?

Лайонел силился ответить, но, так ничего и не сказав, упал на руки сэра Джона, хватая ртом воздух. Кровавая пена выступила на его губах.

— Говорите, ради бога, говорите! — срывающимся от волнения голосом умоляла раненого Розамунда, которая стояла у другого края койки.

Лайонел посмотрел на Розамунду и едва заметно улыбнулся.

— Не беспокойтесь, — прошептал он, — я буду говорить. Для этого Бог и продлил мне жизнь. Не обнимайте меня, Киллигрю. Я… я — самый гнусный из людей. Питера Годолфина убил я.

— Боже мой, — простонал сэр Джон.

Лорд Генри испуганно глотнул воздух.

— Но грех мой не в этом, — продолжал Лайонел. — Я не повинен в его смерти. Мы честно сражались, и я убил Питера, защищая свою жизнь. Я согрешил потом. Когда подозрения пали на Оливера, я стал подогревать их… Оливер знал о нашем поединке, но молчал, чтобы не выдать меня. Я боялся, как бы не обнаружилась истина. Я завидовал ему… и договорился, чтобы его похитили и продали…

Голос Лайонела звучал все слабее и наконец затих. Его тело сотряс кашель, на губах снова выступила кровавая пена. Однако вскоре он пришел в себя. Он лежал, тяжело дыша и вцепившись пальцами в одеяло.

— Назовите имя, — попросила Розамунда, которой отчаянная решимость до конца бороться за жизнь Оливера не позволяла утратить хладнокровие и отклониться от самого главного, — назовите имя человека, нанятого вами, чтобы похитить Оливера.

— Джаспер Ли, шкипер «Ласточки», — ответил Лайонел.

Розамунда бросила на лорда Генри торжествующий взгляд, хотя лицо ее было мертвенно-бледно, а губы дрожали. Затем она снова повернулась к умирающему; было что-то безжалостное в ее решимости вытянуть из него всю правду, прежде чем он умолкнет навсегда.

— Скажите им, при каких обстоятельствах сэр Оливер послал вас вчера ночью на «Серебряную цаплю».

— О нет, не надо мучить его, — вступился за умирающего лорд Генри. — Он и так достаточно сказал. Да простит нам Бог нашу слепоту, Киллигрю.

Сэр Джон в молчании склонил голову над Лайонелом.

— Это вы, сэр Джон? — прошептал тот. — Как! Вы все еще здесь! Ха! — Казалось, он тихо засмеялся, но смех тут же оборвался. — Я ухожу, — пробормотал он, и голос его зазвучал тверже, словно повинуясь последней вспышке угасающей воли: — Я… я восстановил справедливость… насколько сумел. Я сделал все, что мог. Дай… дай мне твою руку… — И он наугад протянул правую руку.

— Я бы уже давно дал ее вам, но я связан! — в бешенстве крикнул сэр Оливер.

Он собрал всю свою недюжинную силу и, одним рывком разорвав веревки, как если бы то были обыкновенные нитки, схватил руку брата и упал на колени рядом с койкой.

— Лайонел… мальчик! — воскликнул сэр Оливер.

Казалось, все случившееся за эти пять лет перестало существовать. Яростная, неутолимая ненависть к брату, жгучая обида, иссушающая душу жажда мести в одно мгновение бесследно исчезли, умерли, были похоронены и преданы забвению. Более того, их будто никогда и не было, и Лайонел вновь стал для него нежно любимым младшим братом, которого он баловал, оберегал, защищал от опасностей, а когда пришел час — пожертвовал для него своим добрым именем, любимой девушкой и самой жизнью.

— Лайонел, мальчик! — только и мог сказать сэр Оливер. — Бедный мой! Ты не устоял перед искушением. Оно было слишком велико для тебя.

Сэр Оливер наклонился, поднял свесившуюся с кровати левую руку брата и вместе с правой сжал ее в ладонях.

Сквозь окно на лицо умирающего упал солнечный луч. Но сияние, которым теперь светилось это лицо, исходило из другого — внутреннего — источника. Лайонел слабо пожал руку брата.

— Оливер! Оливер! — прошептал он. — Тебе нет равных! Я всегда знал, что ты настолько же благороден, насколько я ничтожен и низок. Достаточно ли я сказал, чтобы снять с тебя обвинения? Скажите же, что теперь ему ничто не угрожает! — обратился он ко всем собравшимся. — Что никакая…

— Сэру Оливеру ничто не угрожает, — твердо сказал лорд Генри. — Даю вам слово.

— Хорошо. Пусть прошлое останется в прошлом. А будущее в ваших руках, Оливер. Да благословит его Господь.

Он на секунду потерял сознание, но снова пришел в себя.

— Как много я проплыл прошлой ночью! Так далеко я никогда не плавал. От Пенарроу до мыса Трефузис немалый путь. Это прекрасно. Но вы были со мной, Нол. Если бы у меня не хватило сил, вы бы поддержали меня. Я до сих пор не согрелся, ведь было так холодно… холодно…

Лайонел вздрогнул и затих.

Сэр Джон осторожно положил его на подушки. Розамунда опустилась на колени и закрыла лицо руками. Оливер по-прежнему стоял на коленях рядом с сэром Джоном, крепко сжимая холодеющие руки брата.

Наступила полная тишина. Наконец сэр Оливер с глубоким вздохом поднялся с колен. Остальные восприняли это как сигнал, которого, по-видимому, молча ждали из уважения к сэру Оливеру.

Лорд Генри неслышно подошел к Розамунде и слегка дотронулся до ее плеча. Она встала с колен и тоже вышла. Лорд Генри последовал за ней, и в каюте остался только врач.

Выйдя на солнечный свет, все остановились. Опустив голову и слегка сгорбившись, сэр Джон пристально разглядывал надраенную добела палубу. Затем почти робко — чего никогда не водилось за этим отважным человеком — он посмотрел на сэра Оливера.

— Он был моим другом, — грустно сказал он и, как бы прося извинения и желая что-то объяснить, добавил: — И… любовь к нему ввела меня в заблуждение.

— Он был моим братом, — торжественно ответил сэр Оливер. — Да упокоит Господь его душу!

Сэр Джон Киллигрю выпрямился во весь рост, полный решимости, готовый с достоинством встретить возможный отпор.

— Хватит ли у вас великодушия, сэр, простить меня? — спросил он с таким видом, словно бросал вызов сопернику.

Сэр Оливер молча протянул ему руку, и сэр Джон с радостью пожал ее.

— Похоже, мы снова будем соседями, — сказал он. — Даю вам слово, я постараюсь вести себя более по-соседски, чем раньше.

— Значит, господа, — сэр Оливер перевел взгляд с сэра Джона на лорда Генри, — мне следует понимать, что я больше не пленник?

— Вы спокойно можете вернуться с нами в Англию, — ответил его светлость. — Королева узнает вашу историю, а если возникнет необходимость подтвердить ее — у нас есть Джаспер Ли. Я гарантирую вам полное восстановление в правах. Прошу вас, сэр Оливер, считать меня своим другом. — И лорд Генри тоже протянул ему руку.

Затем лорд Генри обратился к стоящим рядом офицерам:

— Пойдемте, джентльмены. Полагаю, у каждого из нас найдется немало дел.

И все ушли, оставив Оливера и Розамунду одних. Они долго смотрели друг на друга. Им надо было так много сказать, о многом расспросить, многое объяснить, что ни он, ни она не знали, с чего начать. Но вот Розамунда протянула Оливеру руки и подошла к нему.

— О мой дорогой! — воскликнула она, и этим, в сущности, все было сказано.

Несколько не в меру любопытных матросов, слонявшихся по баку, подглядывая сквозь ванты, с отвращением увидели владелицу Годолфин-Корта в объятиях голоногого приверженца Магомета с тюрбаном на голове.


Загрузка...