Французская революция. Молодой патриот, полковник Видаль возвращается с фронта с приказом собрать новых рекрутов и сообщить Национальному собранию о злоупотреблениях некоторых чиновников. Он сталкивается с беспощадной революционной машиной, где достижения революции ничто в сравнении с личными интересами вышестоящих. Его жизнь и жизнь его жены оказываются под угрозой…
Анжель быстро прошла по глухим улочкам своей секции[2050] — так эту часть города назвала в честь Муция Сцеволы[2051] — та разновидность патриотов, что мечтала о возрождении былой славы Древнего Рима на навозной куче, в которую она превратила Париж.
Выйдя на довольно широкую улицу Вожирар, она легкой поступью пересекла ее самую замусоренную часть около старой семинарии Сен-Луи и Люксембургского дворца. В древнем величественном здании стоял такой рев, звон и грохот, как будто здесь была кузница самого старика Вулкана[2052]. Но Анжель шума не испугалась, живя неподалеку, она постоянно слышала эти звуки. Но вдруг ветер подул с юга, и едкий удушливый дым пятидесяти четырех печей, в которых плавился металл для пушек армии Республики, перенесло через улицу. У нее запершило в горле, она закашлялась и ускорила шаги. Это рассмешило литейщиков, околачивавшихся у ворот. Это были смуглые, лохматые парни, с грубыми и злыми лицами. Несмотря на то, что они были чумазыми от сажи, их шевелюры украшали красные фригийские колпаки[2053].
Один из них, с трубкой в зубах, выпустил Анжель в лицо облако табачного дыма. Его обезьяноподобные приятели злобно захихикали. Анжель охватил ужас, но усилием воли она справилась с этим ощущением и, не сбавляя шага, продолжила свой путь.
К счастью, грубияны не стали продолжать свои отвратительные шутки. Хотя они и выглядели как дикари, однако, будучи честными тружениками, все же не были законченными негодяями. Это были люди, проводившие все время у печей, чтобы дать оружие французским солдатам, что, впрочем, не мешало им время от времени травить при случае несчастных людей, недостаточно патриотичных, по мнению этих недалеких работяг.
Анжель шла по-прежнему торопливо, дыша теперь уже свободнее, мимо старых конюшен Люксембургского дворца к улице Горшечников. Она была молода, стройна, изящна, на ее лице лежала печать благородства, что само по себе стало опасным в Париже в мессидоре 1 года по якобинскому календарю[2054], — или в сентябре 1793 года по старому календарю, теперь считавшемуся рабским. Ее очень простое, но безупречно опрятное платье было темно-серого цвета, муслиновая косынка, охватывавшая шею, опускалась до выреза корсажа, а из-под муслинового капора выбивались тяжелые локоны бронзового цвета, ниспадавшие на молочно-белую шею. Как бы для того, чтобы сгладить впечатление аристократизма, которое мог произвести ее облик, она приколола на грудь огромную трехцветную кокарду.
Она несла дневной паек — хлеб и мясо, выдаваемые чиновниками секций этого измученного голодом города, завернув его в салфетку, как того требовал закон. Это было нужно для того, чтобы простолюдинки могли в своей жестокой борьбе за продукты использовать более существенные емкости в качестве оружия для завоевание наиболее выгодных мест в очередях.
Анжель ничего в жизни не боялась так, как этих ежедневных посещений булочной и мясной лавки секции; она могла подвергнуться оскорблению по дороге туда, ограблению и насилию на обратном пути, и ее страх был так велик, что чаще всего она оставалась дома и пользовалась услугами какого-нибудь мазурика, который тайно торговал продуктами, пренебрегая декретами Конвента[2055], или даже предпочитала голодать, хотя закон давал ей право как гражданке Парижа на паек.
Ее хорошо знали в секции Сцевола, эту молодую жену стойкого солдата Видаля, было известно также, что ее муж в свои тридцать лет — полковник, что было не удивительно в армии Республики, служил он под командованием генерала Дюмурье[2056] в Голландии. Но, несмотря на довольно высокое положение мужа, Анжель не строила никаких иллюзий. Она знала, что патриоты не выносят вообще никаких начальников. Ее постоянно преследовал кошмар страха перед силой оружия, которая могла ввергнуть их в рабство, даже тех, кто, утешаясь самообманом, служил ей. Солдат-патриот мог попасть под подозрение так же легко, как и аристократ. Поэтому Анжель была постоянно готова к самому худшему, эта готовность стала ее образом жизни. Она занимала небольшой скромный дом на улице Горшечников, где до недавнего времени с ней жила компаньонка — преданная старая крестьянка по имени Леонтина. Но Леонтина заболела, и в конце концов ей пришлось уехать из Парижа в провинцию. С тех пор Анжель жила одна.
В Республике упразднили институт прислуги — на словах, поскольку на самом деле в правительственных декретах запреты такого рода толковались весьма широко. Слуги как таковые оставались, только теперь они назывались «служащими», но на переименовании все преимущества их нового положения и заканчивались. Однако слуги стали позволять себе лениться и дерзить хозяевам, а иногда были просто опасны. Отругать их или уволить, независимо от того, насколько они этого заслуживали, значило подвергнуть себя риску быть обвиненным ими в отсутствии патриотизма. А быть обвиненным, как бы ни беспочвенно было обвинение и как бы ни были смешны слова обвинителя, в этот период террора означало оказаться на полпути к гильотине. Республика была готова поверить в виновность любого обвиняемого, а Революционный трибунал было так же трудно уверить в своей невиновности, как легко убедить в вине.
Понимая все это, Анжель предпочитала не нанимать никого на место, оставшееся вакантным после отъезда Леонтины. Она сочла более благоразумным остаться в одиночестве в своем четырехкомнатном жилище — бывшем доме какого-то респектабельного мастерового дореволюционных времен. Скромность жилища сама по себе обеспечивала ей определенную безопасность. Но одиночество в этом доме было для нее почти невыносимо. К этому одиночеству добавлялись постоянные тревоги и ужас. Писем от Видаля приходило немного, и были они обескураживающе коротки. Стало небезопасно писать длинно, к тому же почта работала так же скверно, как все остальное.
Анжель стойко переносила все тяготы и, терпеливо ожидая, пока Видаль найдет возможность приехать к ней, решила, что, как только он сделает это, она скажет ему, что никогда не согласится снова остаться одна в этом кошмарном городе. Она решила поехать с ним, последовать за армией, если ей разрешат.
Наконец Анжель вышла на улицу Горшечников. Она была пустынной, как были пустынны все улицы Парижа в те дни, потому что выйти из дома означало привлечь внимание тайных агентов секции. Приблизившись к двери своего дома, она замешкалась и неожиданно отступила назад. Ее сердце пустилось в дикий галоп. У порога дома сидел человек на огромном ранце. Это был высокий мужчина в синем военном мундире с белой грудью и алыми шерстяными эполетами офицера (золотые эполеты были упразднены Республикой как аристократическая показуха). Белые нанковые панталоны и гессенские башмаки довершали наряд. Лицо скрывали поля огромной шляпы, украшенной трехцветной кокардой. Но когда она застыла на месте, он вдруг поднял голову, подтверждая ее догадку. С криком радости он вскочил на ноги и прижал к себе Анжель, не думая о том, что кто-то может увидеть эту сцену.
— Анжель, моя маленькая Анжель! — с нежностью произнес офицер.
— Жером! — воскликнула она, с трудом дыша в его объятиях.
Он слегка разжал руки.
— Я сижу здесь больше получаса. Уже начал волноваться, но твои добрые соседи заверили меня, что с тобой все в порядке и что ты ушла незадолго до моего прихода.
Она приникла к его груди и заговорила одновременно с Жеромом, захлебываясь от нахлынувшей на нее радости. Такое великое облегчение она испытала, такая огромная тяжесть, казалось, свалилась у нее с сердца, что она заплакала.
— О, мой дорогой, я так рада, так рада, что ты приехал. Ты не представляешь, как одиноко мне было. Никогда больше не оставляй меня! Никогда, Жером!
Она все еще не до конца верила, что он действительно здесь, так неожиданно и чудесно было его возвращение как бы в ответ на ее непрерывную молчаливую мольбу.
— Ладно, мы потом обсудим это. А пока ты не попросила разбить бивуак на улице, давай войдем в дом. Дай мне ключ.
Она охотно подчинилась. Ее руки так дрожали, что она сомневалась, сможет ли сама в угасающем свете дня отпереть дверь. Они вошли вместе, он обнимал ее за талию, ранец был перекинут через плечо, а позади с грохотом волочилась огромная сабля. Крутые ступеньки были очень узки, по ним мог пройти только один человек, и ей пришлось освободиться из объятий мужа и выступить на шаг вперед.
Наверху, в гостиной, меблированной скромно, но тщательно прибранной, она принялась раздувать угасавший огонь. Приготовление ужина для мужа поглотило ее целиком.
Видаль не сводил с нее глаз, его лицо было озарено счастьем, источником которого было только то, что он находился с ней вместе. Когда стол был накрыт и он увидел скудную порцию хлеба и мяса, которую она получила, — паек, выделенный комитетом секции, сияние исчезло с его сурового лица.
— Боже правый! Это все, что нашлось у тебя в доме? Разве два человека могут насытиться этим?
Она рассмеялась.
— Не два, Жером. Это все тебе.
— Мне? Я не возьму ни крошки. Это твой паек, и для меня он все равно слишком мал. Даже воробей не насытится. Клянусь честью! Неужели в Париже-так плохо с продуктами?
— Это паек. Но существуют способы — правда запрещенные — получить больше. У меня есть приятельница, перекупщица, которая приносит сюда каждый вечер яйца, масло и другие хорошие продукты. Мы услышим, когда она придет.
Она отворила окно настежь, чтобы не пропустить прихода торговки. Потом некоторое время возилась с глиняным горшком, и только когда ужин был полностью готов, она стала расспрашивать его об этом внезапном, без предупреждения, приезде. Он объяснил все по-солдатски коротко.
— У меня миссия, как выражаются гражданские, когда приезжают в армию. Генерал Дюмурье дал мне два задания. Первое — набрать рекрутов для подкрепления, требующегося в Голландии, и сопроводить их в армию. Это займет, вероятно, неделю. Второе — выступить перед Конвентом с обвинениями против собаки-мошенника подрядчика, набивающего свои карманы общественными деньгами, когда солдаты голодают. Это я должен сделать завтра.
Ее лицо помрачнело.
— Неделя! — сказала она через минуту задумчиво. — Может быть, неделя. — Внезапно она взглянула на него с надеждой и страхом. — Но когда ты соберешься в Голландию, Жером, ты ведь не оставишь меня здесь?
Он положил руки ей на плечи и нежно взглянул ей в глаза.
— Ты поедешь со мной, малышка?
— Я должна, Жером. Я больше не смогу оставаться здесь, меня измучили страх и одиночество.
— Бедное дитя, — Он привлек ее к себе и погладил по щеке. — Будет так, как ты хочешь, если ты действительно хочешь этого. Но пойми, это будет кочевая жизнь.
— Пусть. Главное, я буду знать, что ты рядом, и иногда буду видеть тебя.
— Хорошо, твое желание — для меня закон. В конце концов, я же больше всего и выиграю от этого.
Он поцеловал ее, и она, счастливо смеясь, отбежала.
Анжель снова занялась горшком, а Жером подошел к открытому окну и выглянул наружу.
— Черт побери! — выругался он. — Вонь и шум от мастерских в Люксембургском дворце делают жизнь здесь невыносимой.
— И это самое малое из того, с чем мне приходится мириться, — ответила она. — Есть… — Анжель неожиданно замолчала и вскочила, тревожно прислушиваясь. — Вот! — воскликнула она.
Перекрывая грохот пушечной мастерской, раздался пронзительный голос:
— Белье и кружева! Белье и кружева!
Анжель открыла ящик комода и вынула из него небольшой рулончик ассигнатов, — бумажных денег Республики[2057].
— Это та моя приятельница, о которой я тебе говорила, — сообщила она и поспешила к двери.
— Но она кричит «белье и кружева»!
Анжель рассмеялась.
— Так надо! Если бы она кричала «яйца и масло», то очень скоро оказалась бы в Консьержери[2058].
Она сбежала вниз, открыла входную дверь и с порога молча, знаком подозвала женщину, шедшую вниз по улице с большим плетеным коробом на голове. Торговка контрабандным товаром поставила свою корзину на землю. Казалось, в ней действительно не было ничего, кроме белья и кружев. Но под тонким слоем постельного и столового белья был спрятан куда более драгоценный сейчас товар: яйца, масло, и даже пара цыплят и несколько батонов свежеиспеченного хлеба.
Анжель купила много всего. В этот вечер они закатят пир в честь возвращения Жерома. Цыпленок, полдюжины яиц, упаковка масла и пара батонов хлеба перекочевали в салфетку, которую она принесла с собой. Сделка произошла в тени навеса над входом, где они могли не опасаться соглядатаев, тем более что уже стемнело, к тому же многие в это время вели незаконную торговлю и также прятались по домам.
Анжель отсчитала ассигнаты на десять франков. Торговка замешкалась, чтобы привести в порядок корзину, затем взяла деньги одной рукой, а другой начала отыскивать сдачу, как вдруг раздался дикий грохот, и совсем близко, не дальше чем у Сен-Сюльпис[2059].
Торговка добавила к своей незаконной торговле еще одно, более тяжкое, преступление, выказав приверженность вере, которая была объявлена Республикой несуществующей. Рукой, нашаривавшей сдачу, она торопливо перекрестилась, и ее губы зашептали молитву Деве Марии. Анжель, напряженно прислушиваясь к зловещему шуму, благодарила небеса, что муж с нею.
Она слишком хорошо знала этот звук. Из всех прочих мрачных звуков, наполнявших Париж, этот был единственный, заставлявший ее замирать от страха, — у нее начиналось удушье, к горлу подкатывала тошнота, ее терзали видения юноши, чьи крики она слышала однажды ночью на улице Горшечников, по которой эти волки в человеческом обличье тащили его к фонарному столбу, потом повесили.
Торговка торопливо вернула Анжель ассигнаты.
— Оставьте их себе, гражданка, — пробормотала она. — Заплатите мне завтра или в следующий раз. Я побегу лучше, а то, пока сдачу ищу, как бы чего худого не случилось.
Но Анжель всунула деньги ей в руку.
— Оставьте их у себя, — возразила она. — Потом отдадите сдачу. Торопитесь!
Женщина засунула бумажки за корсаж и подхватила корзину.
— Господи! — запричитала она. — Если они увидят меня и то, что в корзине, — растерзают на клочки. — Она опять водрузила корзину на голову. — Это опасное занятие, гражданка. Но мы, бедные люди, должны делать то, что можем. Храни вас Господь!
И она удалилась в направлении Люксембургского дворца.
Тем временем с другого конца улицы, идущей от Сен-Сюльпис, приближался хор сиплых голосов. Они распевали в ритме марша о том, что всех аристократов ждет виселица[2060].
Закрывая дверь, Анжель расслышала сквозь эту песню призыв к убийству, и, прежде чем ей пришло в голову, кто бы это мог быть, молодой человек влетел через порог, едва не сбив ее с ног, — она непременно упала бы, если бы не схватилась за притолоку. Оба были испуганы, но по-разному. Вбежавший человек, вскрикнув, отскочил в сторону, ему, видимо, показалось, что он попал в ловушку. Но, увидев, что имеет дело с женщиной, такой же испуганной, как и он сам, он воскликнул:
— Гражданка! Взываю к вашей жалости! К вашему добросердечию! — Он протягивал к ней руки. — Позвольте мне войти. Спрячьте, умоляю! По крайней мере разрешите остаться здесь, пока они не пройдут. Помилосердствуйте, во имя всемилостивой Матери всех нас!
Он умолял, сжавшись и содрогаясь от охватившего его ужаса, а она не могла произнести ни слова и только глядела на него. Преследователи молодого человека, судя по приближавшемуся топоту, были уже совсем близко.
Молодой человек был высок и строен, — разглядеть его лицо было невозможно, оно скрывалось в глубокой тени. На нем были белые нанковые панталоны, гессенские[2061] башмаки и длинный светло-коричневый редингот[2062]. Шляпа отсутствовала, и длинные пряди волос спадали на лицо, покрытое испариной страха.
— Они идут, — прошептал он с такой интонацией, что его шепот показался ей почти криком и напомнил о том юноше, которого повесили на фонаре прямо перед ее окном.
Казалось, он обречен. Его преследователи видели, как мужчина завернул за угол, и шумно направились следом, разгоряченные близостью добычи, как собаки-ищейки. Хриплые, отвратительные голоса и громыхание деревянных подошв их башмаков по булыжнику катились к дверям, у которых стояли беглец и гражданка Видаль.
— Боже милосердный! — воскликнул он. — Неужели вы согласитесь, чтобы меня растерзали у ваших ног? Сжальтесь, мадам! Сжальтесь!
Анжель полуобернулась и протянула руку к открытой двери.
— Входите! — прошептала она. — Быстрее! Подождите меня внутри. — Потом сказала: — Вот, возьмите это, — и вручила ему салфетку с продуктами.
Он, не мешкая, схватил сверток, влетел в темный дверной проем и исчез. Она тихо закрыла за ним дверь и затем с хладнокровием, которому сама удивлялась, вернулась на порог. Через минуту появились первые преследователи. Они замедлили шаг, потеряв след. Их было десятка два, примерно треть из них — женщины, грязные бесполые мегеры[2063]. Пара уличных мальчишек — хилых, полуголодных и полуголых детей трущоб — были тут как тут, и на их физиономиях была написана жажда зрелища.
Вожак толпы, громила с нечесаной бородой, заросший рыжими космами, но в дорогой меховой шапке, зло уставился на Анжель налитыми кровью глазами и свирепо спросил:
— Куда он побежал?
Она собрала все свое мужество и ответила равнодушным тоном:
— О ком ты говоришь, гражданин? Кого вы ищете?
— О ком я говорю? — эхом отозвался он. — Клянусь святой гильотиной, она тянет время! О ком я говорю, а?
Другой, еще более нетерпеливый, оттолкнул его плечом.
— Мы сели на хвост этому проклятому аристократу, а он ускользнул у нас из-под носа.
Одна из женщин, заходясь визгливым криком, объясняла происходившее. Она подняла тощую обнаженную руку, размахивая зажатым в ней ножом мясника.
— Собака-аристократ с напудренными волосами! Подумать только — с напудренными волосами! Посыпает пшеничной мукой свою поганую башку, когда добрые патриоты не имеют куска хлеба!
— Мы покажем ему, на что годится пшеничная мука, мамаша, — пообещал первый патриот. — Мы вытряхнем из его парика хлеб для бедняков. Пусть знает, собака, что его башка без этой муки ничего не стоит!
— Сначала поймайте его, — промолвил второй, видимо, самый умный из них. — В какую дыру он уполз? — Он снова обратился к Анжель, застывшей в дверном проеме. — Ты заметила его или нет? Он должен был пройти здесь. Мы видели, как он свернул за угол, и он не мог добежать до другого конца улицы, пока мы не появились здесь. Так ты видела его?
— Я только минуту назад спустилась посмотреть, что происходит, — ответила она. — Если он и проходил, то, должно быть, до того, как я вышла.
Раздался всеобщий рев разочарования. Мегера с ножом придвинулась ближе к двери, и ее свирепые голодные глаза оценивающе разглядывали опрятный наряд и белое лицо гражданки Видаль с ненавистью, питаемой подобными существами к любой женщине, обладающей хотя бы в малой степени природной женственностью.
— А ты, случайно, не припрятала его? — завизжала она с неописуемой злостью. — Ты сама, случайно, не аристократка? Что-то слишком белое у тебя лицо и белые руки, да и говоришь ты жеманно. — Она обернулась к остальным и взмахнула рукой с ножом, указывая на Анжель. — Я вам говорю, она врет! Посмотрите на нее! Посмотрите на ее платье, лицо, руки. Разве она похожа на патриотку? На истинную дочь Франции — той славной новой Франции, что выросла на пепле тирании и порока?
Толпа молчала, и это молчание было зловещим. Обманутые одной жертвой, эти санкюлоты[2064] получили возможность утешиться, утолить свою проснувшуюся жажду крови другой. А эта женщина выглядела нежной и светлой, в ее облике проглядывали непростительные — антиреспубликанские — приметы: миловидность и чистота, и у них созревала общая мысль: раз уж одна жертва от них сбежала, нужно заменить ее новой.
Анжель стояла, чувствуя, как холодный, парализующий страх охватывает ее в этой зловещей, многозначительной тишине, под этими полными яростной злости взглядами, обращенными на нее. Она могла бы повернуться и уйти в дом, но это значило бы сдаться. Она подумала, что Видаль все слышит и сейчас спустится ей на помощь. Вдруг в толпе раздался смех, похожий на лошадиное ржание. Он принадлежал молодому патриоту, который отнесся к женской привлекательности иначе, чем его товарищи к красоте этой женщины.
Он шагнул вперед, грубо оттолкнув плечом мегеру.
— Что ты тут строишь из себя? — презрительно рассмеялся он в лицо. — Ты всего лишь женщина. И непоследовательна, как и все женщины, если, конечно, ты еще не стала предательницей и не собираешься спасать эту аристократическую собаку, которая пудрит голову мукой, украденной из бедняцкого хлеба.
— Я? — закричала на него искренне изумившаяся тетка. — Я спасаю аристократа? И ты говоришь это мне? Мне, которая в сентябре[2065] на Лa-Форс[2066] перерезала глотки десяткам таких, как он? Я говорю, что она изменница, что она дает убежище собаке, за которой мы гонимся, она…
— В чем дело?
Резкий и отдающий металлом голос, произнесший этот вопрос как команду, оборвал тираду мегеры и прекратил шум у порога. Патриот, стоявший слишком близко от Анжель, был отброшен ударом в сторону, другой отлетел в объятия стоявшего за ним человека, и Видаль вышел вперед. За ним волочилась его сабля. Он встал рядом с Анжель, и она облегченно вздохнула.
— В чем дело? — повторил он еще резче и свирепее, чем прежде, меча глазами молнии в эту взъерошенную толпу.
Первой пришла в себя мегера. Она обнажила свои желтые клыки в злобной ухмылке.
— Какое тебе дело? Ты что, дамский угодник, гражданин солдат? — И она разразилась неприятным визгливым смехом. — Святая гильотина!
— Мне кажется, вы оскорбили мою жену — жену солдата Франции. Убирайтесь, иначе Комитет секции разберется с вами.
Его властный вид, мундир, трехцветный шарф на талии, рост и очевидная сила произвели впечатление на толпу. Однако обескуражить старую мегеру было гораздо сложнее, чем остальных. Она стала размахивать ножом перед самым носом полковника, обращаясь к нему на диком революционном жаргоне, которым одинаково владели мусорщик и депутат. Она напомнила ему, что все люди равны, а офицерский чин имеет значение исключительно в его полку. Она рассказала историю об аристократе с напудренной головой, которого они преследовали и потеряли, и обвиняла Анжель в том, что та предоставила ему убежище.
— Вот еще! — возразил он. — Это ложь!
— Спроси ее! — заверещала баба. — Спроси ее!
Но Видаль тоже достаточно хорошо владел революционным жаргоном, и именно этот язык он выбрал для ответа.
— Какая нужда спрашивать ее? Разве меня не было в доме? Разве я сам не знаю, что никакой аристократ не входил сюда? Кроме того, неужели я стану оскорблять жену подобным вопросом? — Его голос звучал горячо и гневно. Выдержав небольшую паузу, он закончил: — Только посмейте сказать, что, пока я проливаю на границах кровь в сражениях за свободу и против тиранов, моя жена здесь, в Париже, помогает врагам свободы! Если вы так думаете, значит, вы не знаете ни Видаля, ни его жены, у которой больше причин для ненависти к аристократам, чем у любой другой женщины среди вас. Если бы она была способна на такое вероломство, я собственными руками задушил бы ее, я сделал бы это во имя богини разума.
Это был именно тот тон, каким с ними следовало говорить: избитые фразы, звучащие с псевдоклассическим благородством, в которых преподносились им революционные доктрины. Толпа сразу же подчинилась его воле и уже благоговела перед этим революционным рвением, превосходившим их собственное.
Видаль обернулся к жене и приказал:
— Иди, я пойду за тобой. — И когда она заколебалась, повторил уже более настойчиво: — Уходи.
Повинуясь, она пошла, предоставив ему успокаивать толпу, не смевшую возражать против ее ухода. У подножия лестницы Анжель на минуту прислонилась к стене, чтобы передохнуть, сложила руки на груди, потрясенная, трепещущая и полная отвращения. Она всматривалась в полумрак, пытаясь разглядеть беглеца, и наконец заметила его, сжавшегося, под лестницей; было различимо только призрачно белевшее лицо. Вот почему Видаль, спускавшийся в спешке, не заметил его.
— Пойдемте наверх! — прошептала она, и незнакомец повиновался.
Из-за прикрытой двери она слышала голос Видаля, но не различала слов. Затем раздался смех толпы, от которого она содрогнулась, и, держась за перила, последовала по крутой лестнице за беглецом, осторожно нащупывая ступени, потому что уже совсем стемнело.
Незнакомец поджидал ее на лестничной площадке, посматривая через открытую дверь в гостиную, где ярко горевший в камине огонь разгонял сгущающийся сумрак.
Она жестом пригласила его сесть в кресло, и он устало опустился в него, вытирая покрытый испариной лоб. Она подошла к окну и, прежде чем зажечь свет, закрыла ставни.
Когда Анжель ударила кремнем по кресалу, незнакомец произнес:
— Мадемуазель, как я могу отблагодарить вас?
Хотя он еще слегка задыхался, но самообладание вернулось к нему, его голос звучал приятно и напомнил ей голос другого человека, она только не могла вспомнить, кого именно.
— В этом нет необходимости, гражданин. Я сделала не более, чем должна сделать любая женщина, оставшаяся женщиной посреди всего этого. Вы обратились ко мне как к девушке, гражданин, но я замужем.
— Извините, мадам.
Незнакомец поднялся. Теперь он уже был вполне в состоянии не сидеть, когда она стоит.
— Однако не называйте меня и так, — снова поправила она его.
— Еще раз простите, гражданка, — сказал он. — Я подумал, что, поскольку вы предоставили мне убежище…
— То я могу быть не республиканкой. Вы ошиблись. Я жена солдата Франции.
Он учтиво поклонился. Ей это не понравилось, а еще ей показалось, что этот человек неискренен.
— Вашему мужу, гражданка, можно позавидовать, и его следует поздравить.
Не отвечая, она зажгла свечи, потом подошла к очагу и занялась горшком.
— Они еще не ушли, гражданка, — произнес он, и эта фраза прозвучала скорее как вопрос, нежели как утверждение.
— Уйдут, — ответила она. — Вам нечего больше бояться. — Затем переменила тему: — Я дала вам салфетку с кое-какими вещами.
— Она здесь, на столе, гражданка.
Она обернулась, посмотрела на стол, а потом перевела взгляд на беглеца. Некоторое время они стояли лицом к лицу при желтом мерцании свечей, в полном молчании глядя друг на друга широко раскрытыми глазами.
— Вы! — наконец воскликнула она.
— Анжель! — одновременно вскрикнул он.
Они снова застыли в оцепенении, разглядывая друг друга. Теперь она поняла, что показалось ей таким странно знакомым в его флегматичной манере говорить. Колесо времени повернулось вспять. Он почти не изменился за десять лет, прошедшие с тех пор, как двадцатилетним юношей ухаживал за семнадцатилетней Анжель. Глядя на него, она возвращалась памятью в Бовалуар в Нормандии, где шевалье[2067] де Сейрак — а это был он — распоряжался жизнью и смертью всех людей, он был волком, который безжалостно погубил бы ее, если бы не вмешался Видаль. Чтобы спасти ее, Видалю пришлось покинуть свое невеликое хозяйство, он увез ее туда, куда не могла проникнуть месть сеньора, никому не прощавшего сопротивление его воле.
Прошло десять лет, и, хотя это событие было самым значительным в ее жизни, однако штормы и бури последнего пятилетия, вызванные ими грандиозные перемены — перемены, в которых Видаль и его жена сыграли свою роль, — почти изгладили из ее памяти и затуманили эту историю.
— Вы! — снова сказала она после долгой паузы и рассмеялась, оценив иронию судьбы, ухитрившейся опять свести их спустя столько лет и при обстоятельствах, так разительно отличающихся от тех, которыми была отмечена их последняя встреча. В те давние дни он был преследователем, а она — жертвой, искавшей защиты у честного крестьянина, которого любила. Теперь сам Сейрак стал беглецом, преследуемым, и именно у нее, а не у какой-нибудь другой женщины он искал укрытия и защиты.
Этот смех, резкий, немного издевательский, столь сильно диссонировал с ситуацией, что шевалье стало не по себе. Он заметался, и изумление в его взгляде сменилось настороженностью.
— Ты… Ты не выдашь меня? — запинаясь, проговорил он. — Ты не отомстишь мне за грех любви к тебе, Анжель, потому что это любовь толкнула меня…
— Еще одно слово о прошлом, — прервала она его голосом, полным нетерпения, — я открою ставни и позову ваших друзей снизу. — Она смерила его взглядом, полным холодного презрения. — Теперь вы в моей власти, месье шевалье, как некогда я была в вашей. Если вы хотите, чтобы я отнеслась к вам более великодушно, более милосердно, чем вы отнеслись ко мне, не будите неприятных для меня, ненужных воспоминаний.
На минуту он испугался этого царственного гнева, потом пожал плечами и безвольно уронил руки. Но вскоре стук захлопнувшейся внизу двери снова встревожил его. Грохот деревянных подошв по булыжнику прокатился вдоль улицы, а потом снова зазвучал хор нестройных голосов. Охота возобновилась. Они опять орали: «На фонари отправь аристократов!»
Голоса затихали или, скорее, растворялись и терялись в непрестанном реве кузниц Люксембургского дворца.
Сейрак облегченно вздохнул и сказал:
— Наконец-то они ушли. — Потом снова взглянул на нее, минуту помолчал и продолжил: — Поскольку я здесь нежеланный гость, естественно, мне придется откланяться. Мне остается только поблагодарить вас за то, что вы сделали для… незнакомого человека, и уйти. — Он снова сделал паузу, но она опять не ответила. Он слегка наклонил голову, как человек, покоряющийся неизбежному. — Гражданка, — произнес он, — вы знаете, что может ожидать меня на улицах. Я не трус. Меня направлял лишь инстинкт самосохранения. Но если мне не повезет, я умру, не опозорив имени, которое ношу. На некоторое время благодаря вам, я был спасен. Но, возможно, только на некоторое время. Я по-прежнему считаю, что нахожусь в смертельной опасности. Вы поймете мое желание помириться с теми, кого я мог обидеть действиями или намерениями. Мне будет легче уйти, если я буду уверен в том, что вы простили меня за прошлое.
Конечно же, эти слова тронули Анжель. От враждебности не осталось и следа. Но прежде чем она смогла ответить, распахнулась дверь и на пороге появился Видаль.
Сейрак сначала отшатнулся, узнав его. Потом он пришел в себя и стоял, полупрезрительно улыбаясь, в его глазах была заметна смертельная усталость.
— От Харибды прямо к Сцилле[2068], — сказал он почти цинично. — Какая разница! Я устал от всего этого; устал от постоянных усилий сохранить замороченную голову на ненадежных плечах.
Видаль приближался. Он изумленно взглянул на Анжель.
— Так, значит, это была правда? — спросил он и коротко рассмеялся, вспомнив, как распинался перед толпой.
— Как видишь, — спокойно ответила она. — Но я не знала, кто он такой, когда впустила его в дом.
— И кто же это такой, кому ты дала убежище? — эхом откликнулся Видаль, явно заинтригованный.
Полковник снова взглянул на беглеца с любопытством, теперь уже внимательнее, и его суровое лицо потемнело. Он взял со стола свечу и поднял ее вверх, чтобы лучше разглядеть незнакомца. А когда узнал, из его горла вырвалось нечто подобное рычанию, и он поставил свечу на место.
— Бог не дремлет, шевалье де Сейрак, — мрачно произнес он.
Шевалье содрогнулся. Он счел, что теперь все пути спасения для него отрезаны, и решил предстать перед лицом судьбы в маске гордого безразличия. Он слегка усмехался, когда отвечал:
— Я полагал, что Республика отвергла такой предрассудок, как существование Бога.
— Но вы же представили мне доказательство, что он существует, и я вам в этом случае готов поверить, — возразил Видаль. Он помолчал минуту, потом спросил: — Вы можете назвать хоть какую-нибудь причину, по которой я могу не выполнить свой долг гражданина по отношению к вам?
— Не могу.
Тон, которым говорил Сейрак, был равнодушным до такой степени, что голос его звучал почти презрительно.
Видаль поклонился ему и повернулся к Анжель.
— Тогда, моя дорогая, остается только отдать этого милого человека на съедение львам.
— Жером! — Она побледнела и схватила мужа за руку.
— Что еще? Надеюсь, ты не собираешься предложить мне пожалеть его?
— Что было — то прошло. Кроме того, он не так уж и навредил нам. Ему ведь не удалось осуществить задуманное. Будем милосердны, Жером. Давай отпустим его с миром.
Муж посмотрел на нее и сказал с усмешкой:
— Отпустить его? Дать спастись этому волку? Но, определенно, тут распорядилась судьба, это она привела его именно к нам, а не в какой-нибудь другой парижский дом. — Он говорил почти грубо. — Шевалье оказался здесь, чтобы заплатить по старому счету. Воля судьбы вполне определенна. — Он взглянул на Сейрака. — Какие воспоминания вы пробудили во мне! — сказал он, горько улыбаясь. — Дождливый день в марте — жерминале по календарю Свободы, — десять лет назад, когда мы с Анжель бежали из Бовалуара, преследуемые вашими громилами. Как бы они поступили со мной, если бы поймали? Как обошлись бы с ней? Вы пощадили бы нас? И тем не менее она умоляет меня пощадить вас! — Жером с горечью рассмеялся. — Это было в жерминале[2069] — месяце сева. А сейчас мессидор — месяц жатвы. В якобинском календаре заключена ирония, очень подходящая к вашему случаю. Посеянное вами тогда придется пожать сейчас.
— Готов принять что угодно, только бы не слушать вас больше, — сухо ответил Сейрак, отвесив насмешливый поклон.
Видаль повернулся к окну, но Анжель снова загородила ему дорогу.
— Нет, Жером! Опомнись! — Ее голос дрожал, как будто она испытывала ужас. — У меня нехорошее предчувствие. Твоя безжалостность может принести нам беду. Ради Бога, пусть он уйдет. Мы отомстим ему благородством, понимаешь? Что он для нас, в конце концов? Пустое место. Отпусти его, Жером! Если ты меня любишь, исполни мое желание.
Видаль взглянул на жену. Его решимость была поколеблена.
— Только из любви к тебе я хочу оплатить по этому счету.
— Оплати. Но не монетой месье де Сейрака. Рассчитайся добром за зло, Жером, — только поступив так, ты поступишь достойно, пусть он идет своей дорогой.
— Клянусь честью, я не так понимаю, что такое расплата, — проворчал он.
— И возмездие — тоже. К сожалению. Отпусти его. Ради Бога, дай ему уйти. Думаю, месье де Сейрак уже поплатился и будет расплачиваться до конца своей жизни.
— Ах, вот оно что! — этот аргумент Видаль понял. Ему стало ясно, что верхом милосердия с его стороны было бы отдать Сейрака преследователям, которые могли положить конец его страданиям.
— Ну что ж! Из любви к тебе, — сказал он. — Если ты просишь, пусть так и будет. В конце концов, как ты сказала, он действительно пустое место. — Видаль обернулся к Сейраку. — Гражданин, ваш путь свободен. Можете уходить.
— Благодарю вас за милосердие, — сказал тот, но взглянул при этом на Анжель. Потом поклонился, сделал шаг по направлению к двери и вдруг остановился, застыл и рухнул на пол.
Видаль растерянно посмотрел на жену и спросил:
— Что же теперь делать?
Она опустилась на колени рядом с потерявшим сознание Сейраком, взяла его за плечи и приподняла голову. Почувствовав влагу под рукой, она быстро отдернула ее.
— Он ранен! — воскликнула Анжель с нотками жалости в голосе.
Приступ слабости, ввергший шевалье в обморок, был непродолжительным. Как только Анжель договорила, Сейрак снова открыл глаза, похожие на черные провалы на прозрачно-бледном лице. Мгновение они были пустыми и бессмысленными, но постепенно оживились, и в них появилось любопытство, выдающее отсутствие ориентации в окружающей обстановке, следующее за возвращением сознания. Но когда взгляд шевалье упал на Анжель, все еще поддерживавшую его голову, он полностью пришел в себя.
— Извините, — произнес он. — Мне неприятно причинять вам беспокойство, но… — Сейрак с трудом улыбнулся.
Видаль тоже опустился на колени рядом с ним.
— Давайте осмотрим вашу рану, гражданин шевалье.
— Ерунда! Ничего страшного. Когда я сворачивал за угол, один из этих псов швырнул в меня нож. Небольшая царапина, я не обратил на нее внимание. Должно быть, я упал в обморок просто от слабости. Я не ел со вчерашнего утра.
Видаль был по сути добрым и великодушным человеком, и обморок Сейрака возбудил в нем жалость, отчасти заглушившую воспоминания о том, что произошло между ними в прошлом. Не понадобилось и вмешательства Анжель, чтобы он превратился в доброго самаритянина по отношению к давнему врагу.
Вдвоем Анжель и Жером Видаль помогли шевалье подняться и усадили его в кресло. Полковник обнажил раненое плечо Сейрака, а Анжель промыла и обработала рану, которая была и в самом деле неглубокой, как сказал шевалье.
Потом Анжель быстро приготовила ужин, и очень скоро аппетитно пахнущий омлет стоял перед беглецом. Он набросился на пищу, и никакие требования этикета уже не могли удержать его волчьего аппетита. Видаль налил ему простого и весьма дурного качества красного вина, которое в лучшие времена шевалье счел бы настоящей отравой. Но несчастья и лишения умерили его гастрономические притязания. Он пил, пока бутылка не опустела, смакуя невозможно едкую жидкость с благодарностью.
Он начал ужинать первым и закончил последним. Наевшись, с легким вздохом он откинулся в кресле, согретый пищей и взбодренный вином. Великодушие, проявленное к нему людьми, некогда бывшими его врагами, настроило его на особый лад.
— Человек, — заговорил он, — есть, в сущности, не что иное, как творение собственного желудка. Этим определяется своего рода жизненная философия. Полчаса назад я считал, что не могу больше убегать и прятаться в попытках сохранить свою пустую жизнь просто потому, что пустота была моим физическим состоянием. Я был готов пойти и сдаться этим канальям только для того, чтобы положить всему этому конец. Но, поев и выпив, я как будто заново родился. Ожив, я больше всего хочу, практически любой ценой, продлить свою жизнь. Надеюсь, гражданка, и вы, полковник, что по этой метаморфозе можете судить о глубине моей благодарности.
Таким странным образом прошлое, бывшее болью для всех троих, было перечеркнуто. Супруги Видаль дали ему убежище, и это накладывало на него определенные обязательства. Если хочешь сохранять ненависть к своему врагу, нельзя заключать перемирие; а если оно так или иначе заключено, ненависть тает понемногу. Почти не заметив перехода из одного состояния в другое, они начали расспрашивать, зачем он приехал в Париж и что делал здесь.
— Я предпринял почти безнадежную попытку бежать, — сообщил он, — вознамерился переправиться в Англию. Один друг в Нанте поможет мне с этим в любой момент. Потом, чтобы не оказаться без средств к существованию в чужой стране, я вернулся в надежде забрать кое-какие бумаги и драгоценности, хранившиеся в моем доме здесь. Я должен был понимать тщетность такого предприятия. Конечно же, толпа успела все обшарить до меня, а что оставила она, реквизировали в национальную казну ваши друзья из Конвента. Я напрасно приехал, так же как, возможно, и вы напрасно проявили ко мне доброту и напрасно подвергаете себя опасности, укрывая меня. Я не вижу для себя возможности когда-нибудь выбраться из Парижа подобру-поздорову. — Он помрачнел и заключил: — Из всего, что произошло, можно сделать вывод, что я поступил глупо, убежав сегодня вечером от толпы. На некоторое время обычный инстинкт самосохранения одержал верх над рассудком. Теперь я понимаю, насколько лучше было бы просто сдаться и позволить им прикончить меня.
Решившись на добрый поступок, как, впрочем, и любой другой, трудно совершить только первый шаг. Когда же он сделан — наоборот, повернуть назад уже непросто. Анжель испытывала еще большее, чем ее муж, сочувствие к беглецу. Его безропотность и уныние — и кто знает, возможно, также приятная внешность, потому что шевалье был привлекательным мужчиной и на его облике лежала печать знатности и хорошего воспитания, — вызвали в ней чувство сострадания, и она, решив быть в этом последовательной, обратилась к мужу:
— Ты в состоянии помочь ему, Жером? У тебя есть возможность тайно вывезти его из Парижа?
— Мне? Вывезти его? — изумленно выдавил из себя Видаль.
— Нет, нет, — сказал Сейрак. — Вы требуете от него слишком многого, гражданка. Каким бы я ни был сегодня, в юности я действительно много грешил и виноват перед вами обоими. Есть предел добру, которым можно отплатить за зло.
— Но не для христиан, — возразила Анжель.
Шевалье слабо улыбнулся.
— Для христиан! Ха! Но вы забываете, что, видите ли, Республика упразднила христианство. Нет, нет, вы просите полковника Видаля сделать больше, чем заложено в его натуре, возможно, даже больше, чем моя натура позволит принять.
На лице Видаля теперь тоже появилось выражение сострадания.
— Если вы в состоянии принять это, гражданин, то я в состоянии предложить вам выход, — сказал он. — Одна из моих задач здесь, в Париже, состоит в том, чтобы набрать подкрепление для армии генерала Дюмурье. Неотложно требуются рекруты, и через неделю из Парижа к границе со мной отправится множество людей. Вы уже видите дверь, которую я открываю перед вами? Рекрут, гражданин шевалье. Присоединяйтесь ко мне, я внесу вас в списки солдат, и не возникнет никаких вопросов. Как только вы наденете голубой мундир, вам не будет грозить никакая опасность. Вы выйдете из Парижа с моими солдатами, и, как только окажетесь за его пределами, я с готовностью пошлю вас на какое-нибудь особое задание, чтобы дать возможность дезертировать и отправиться к вашим друзьям в Нанте.
Анжель горячо поддержала этот план. Что касается Сейрака, то он только удивленно и печально смотрел на полковника, не говоря в ответ ни слова.
— Вы сделаете это для меня? — наконец спросил он.
Шевалье поднялся и склонился над столом.
— Если ваша натура позволяет принять это, — с легкой иронией сказал Видаль.
— Гражданин полковник, вы мстите поистине благородно. У меня нет слов, которые…
— Не нужно слов. Сегодня вам лучше остаться здесь. Мы не можем предложить вам постель, поскольку, как видите, у нас небольшая квартира. Но если вас устроит пол и ковер, в который можно завернуться, то по крайней мере здесь, вы будете в безопасности и сможете спать спокойно. Завтра мы превратим вас в солдата Единой и Неделимой Республики.
Сейрак сел и, то ли от переполнявших его чувств, то ли просто от страшной усталости, уронил голову на руки и заплакал.
На следующий день вскоре после полудня Видаль докладывал в Тюильри[2070] о делах, которые поручил ему генерал Дюмурье, и совершил при этом страшную ошибку: не только потому, что отвечал на праздные вопросы относительно дела, приведшего его в Париж, но, более того, отвечал правдиво. Прояви он осмотрительность, никто не узнал бы о поручении генерала, пока он сам не выступил бы в Конвенте перед представителями нации. Если бы Сен-Жюст[2071] тогда разобрался в этом деле — как должен был поступить, — по крайней мере, у него возникло бы претензий по отношению к Видалю. Он направил бы все свое негодование на самого генерала Дюмурье, минуя Видаля, который был всего лишь послушным инструментом в руках своего командира. Однако излишняя разговорчивость полковника привела к конфликту с Сен-Жюстом, и Жером оказался в очень серьезной опасности, на волосок от гибели.
Это происходило в зале дворца в ветреный день мессидора, для которого характерны ссоры. Видаль с важным видом поднимался по ступенькам, звеня шпорами и громыхая саблей; он схватил за плечо неопрятного привратника так, что тот скорчился, и приказал ему грозно:
— Иди и скажи представителям нации, что пришел полковник Видаль из Голландской армии, чтобы изложить перед августовской ассамблеей жалобу генерала Дюмурье.
Зал был заполнен обычной толпой, бездельники и люди дела стояли рядом; патриоты в красных фригийских колпаках, неряшливые в силу своего «истинного» патриотизма, слонялись без дела, покуривая грязные трубки; туда-сюда сновали юристы в черных мантиях, изображая страшную занятость, то тут, то там граждане представители становились центром небольшой толпы крикливых республиканцев обоих полов; члены Национальной гвардии[2072] в синих мундирах, несколько солдат и бесчисленное множество шпионов и агентов секций приходили и уходили или бродили по залу, перемещаясь от одной группы к другой.
Но как только заговорил Видаль, неожиданно наступило молчание, и полковник обнаружил, что все взгляды устремлены на него. Но это ни в малейшей степени не обескуражило его. Он видел войну и смерть, и ему не было дела до выражения лиц уставившихся на него оборванцев. Более того, он был убежден, что у него прекрасная фигура, он на несколько дюймов возвышался над самым высоким из присутствовавших, и к тому же был достаточно молод, чтобы ему не льстило то обстоятельство, что он — центр всеобщего внимания.
Он отпустил привратника, который помчался докладывать о нем, и стоял, с некоторым высокомерием позволяя окружающим любоваться своим простым, но не без приятности, лицом и лихо сдвинутой на ухо огромной шляпой с кокардой.
Из группы людей выступил капитан национальной гвардии.
— Ба! Видаль, мой полковник! — воскликнул он, приближаясь. — Ты как с неба свалился.
Видаль глянул на него сверху вниз.
— Верное определение, — сказал он. — Я ангел мщения.
Это было многообещающее начало, и праздная публика придвинулась поближе к нему в надежде, что последует продолжение, дополняющее уже сказанное.
Дюшатель — капитан Национальной гвардии — принялся расспрашивать нашего полковника, и Видаль не счел необходимым делать секрет из того, что вскоре должно было стать основной темой разговоров в Париже.
— Проклятая собака подрядчик наживается на крови французских солдат, — сказал он. — Я приехал, чтобы возбудить процесс, который заставит его голову понюхать национальную корзину[2073].
Этот образ был нов и звучал истинно патриотически. Несколько оборванцев зааплодировали.
Какой-то патриот во фригийском колпаке с кокардой и в неописуемо гнусном платье вынул из зубов длинную чадящую трубку и нахально сплюнул на мантию юриста, которая, несомненно, казалась ему слишком чистой для доброго республиканца, каковым он считал себя.
— Свинья! — злобно выпалил юрист.
— Брат, — спокойно ответил патриот, — если ты будешь путаться у меня под ногами, такое случится еще не раз. — И он обратил взгляд на Видаля, громогласно потребовав назвать имя и преступление, о которых тот упомянул.
Видаль выложил все без колебаний. Как солдат, он, естественно, был полон негодования, и его не волновало, как скоро его слова обрастут отвратительными подробностями.
— Предатель, о котором я говорю, — правительственный подрядчик, которому нация платит за снабжение армии обувью. Движимый отвратительной алчностью, он прислал нам сапоги, сделанные скорее из бумаги, чем из кожи, вследствие чего солдаты Франции ходят разутые и были погублены тысячи жизней — ценных для Франции в эти тяжелые времена, но пожертвованных только для того, чтобы этот вор смог обогатиться.
Послышались негодующие голоса. «Его имя! Имя!» — требовали они.
Видаль вдруг подумал, что был, пожалуй, неосмотрителен. Но было уже поздно.
— Я приберегу его имя для граждан представителей, — сказал он, когда люди начали вплотную окружать его, и, выставив локти, силой освободил вокруг себя пространство. — Святая гильотина! — заревел он. — Не напирайте на меня!
Вернулся привратник с сообщением, что Конвент проводит дебаты. Гражданин президент желает, чтобы полковник Видаль подождал, но был наготове. Он будет извещен, когда Национальный конвент разрешит ему выступить.
И затем, прежде чем полковник успел ответить, кто-то тронул его за плечо. Он обернулся и увидел стройного юношу с внешностью Антиноя[2074]. На нем не было головного убора, и его роскошные, тщательно завитые каштановые волосы перехватывала широкая лента из черного шелка. Судя по его элегантному платью, он мог быть аристократом.
— Можно вас на пару слов, полковник? — тихо спросил он, кривя губы в презрительной усмешке.
— На сколько вам будет угодно, — последовал моментальный ответ, — хотя я понятия не имею, кто вы такой.
— Меня зовут Сен-Жюст. Я самый незаметный и незначительный из представителей великой нации.
Эту характеристику можно было не добавлять. Его имени было достаточно для многих людей, и более чем достаточно для Видаля, которого Дюмурье предупреждал, что этот человек — друг того самого мошенника-подрядчика, обвинить которого был послан полковник.
Только сейчас солдат сообразил, что проявил неосмотрительность, однако не встревожился и не насторожился.
— Я вас слушаю, — начал он.
— Сюда, — сказал представитель, отводя его в сторону.
Видаль полупрезрительно пожал плечами — ему не нравился этот щеголь в синем сюртуке, лакированных башмаках и безукоризненных лосинах, сидевших на нем без единой морщинки. Тем не менее он подчинился повелительному тяжелому взгляду блеклых глаз и движению белой руки.
Толпа с готовностью дала им дорогу. У Сен-Жюста была самая кровожадная натура, самый резкий язык и самое неистовое красноречие в Ассамблее[2075]. Под лисьей внешностью скрывался волк, и, возможно, он был опаснее любого человека тех дней. Было известно также, что его высоко ценит Неподкупный Робеспьер[2076] и в делах политики голоса этой пары звучали как один.
Сен-Жюст отвел Видаля к двери по пятнам солнечного света на полу, вспыхнувшим на мгновение, чтобы затем погаснуть, когда сентябрьский ветер заслонил солнечный лик полчищами пригнанных им туч.
— Я полагаю, вы говорили о Лемуане, — мягко произнес Сен-Жюст.
— То, что вы так быстро об этом догадались, свидетельствует о справедливости сделанного мною обвинения, — подтвердил Видаль.
На мгновение депутат застыл. Потом поднял брови.
— Вы рассуждаете как солдат, а это равнозначно тому, что вы не рассуждаете вовсе. Поскольку Лемуан — единственный подрядчик, которому за последние три месяца было поручено правительством снабжать армию обувью, не нужно особой сообразительности, чтобы догадаться, что ваше обвинение направлено против него. — Он немного помолчал, и его холодные безжалостные глаза изучали лицо доблестного солдата. — Скажите, полковник Видаль, это обвинение — единственная причина, по которой вы оставили действующую армию?
— Главная.
— А что вам поручено еще?
— Мой генерал хочет получить обещанное ему подкрепление. Моя другая задача — привести с собой в Голландию новобранцев.
— Вы примете от меня один совет, полковник?
— Это зависит от того, каков он, — ответил Видаль.
— Уделите все свое внимание тому, что считаете — совершенно ошибочно — менее важной своей задачей. Получите санкцию Ассамблеи на проведение набора в армию. Что касается дела Лемуана и сапог — оставьте его. Не получится ничего хорошего из…
Видаль нетерпеливо, почти зло прервал его:
— Вы говорите с солдатом, гражданин. Я получил точный приказ от генерала, и никто, кроме моего генерала, не может освободить меня от выполнения какой бы то ни было его части. Вы понимаете, что, если я поступлю так, как вы предлагаете, Дюмурье расстреляет меня за неповиновение?
— Я могу предотвратить это, — заверил Сен-Жюст. — Я говорю не только за себя лично, но и за самого гражданина Робеспьера. Гарантирую, вас не будут преследовать за то, что вы не выполнили приказ, или, скорее, за то, что выполнили мою… просьбу.
Видаль стоял лицом к лицу с депутатом.
— Может быть, вы скажете мне, какое отношение имеете к этому делу? — спросил он так резко, что на бледных щеках его собеседника вспыхнул румянец.
— Я озабочен интересами нации, — ответил Сен-Жюст, давая понять, что из-за возражений полковника его терпение подходит к концу. — Я убежден, что намечаемое вами обвинение не послужит интересам нации.
Видаль пожал плечами. Растущее в нем неприятие этого человека могло только усугубить его упорство.
— Это не мое дело. Мое дело — подчиняться приказам. Я — инструмент, не более того.
Сен-Жюст показал зубы.
— Вы и сейчас получаете приказ, — сказал он. — Армия Франции, да и сам ваш генерал являются орудием в руках представителей народа — суверенного народа Франции.
— Позвольте заметить, гражданин, что и вы сами вовсе не «представитель суверенного народа». Вы всего лишь один из представителей. Другие находятся в зале. И мое дело касается их, Конвента в целом, а не отдельного его члена, который явно жаждет за их спинами позаботиться о собственных интересах. Можете пожирать меня глазами, бывший шевалье де Сен-Жюст, начавший свою революционную деятельность с кражи денег собственной матери. Вы вор и друг воров, о чем свидетельствует ваша озабоченность делом Лемуана.
Сен-Жюст отступил на шаг, как будто его ударили. Красивое лицо депутата перекосилось от злости и стало страшным, глаза горели от ярости.
— Гражданин солдат, — процедил он сквозь зубы, — вы оскорбляете меня.
— Это вы оскорбляете меня, предполагая, что я с вами одного поля ягода.
— Черт тебя подери! — выругался депутат. — Собака! Одно мое слово может уничтожить тебя.
— Давай выкладывай, — потребовал Видаль громовым голосом. — Мы хотим услышать это слово. Пусть люди послушают твои угрозы, тогда они спросят себя, не вернулись ли мы во времена Капета, когда любой придворный бездельник мог угрожать честному человеку. Одно твое слово уничтожит меня! Вот еще! — рассмеялся он. — Я хочу добавить кое-что еще. Я солдат, мальчишка! Я получил пять ран, все на фронте и все от чистой стали. Ты думаешь, что клинок в спину из-за грязного языка политикана испугает меня?
Говоря это, он надвигался на Сен-Жюста, и депутат снова отступил под яростным натиском этого человека. Он неожиданно испугался. Не столько самого Видаля, сколько непредсказуемого эффекта, который могли произвести его слова на тех, кто слышал их. Сен-Жюст прекрасно знал, что эти люди, анархисты по натуре, были подобны труту, готовому вспыхнуть при первом слове, обращенном против любой власти.
— Замолчи, идиот! — прорычал он.
В этот момент двери в дальнем конце зала распахнулись настежь. Громкий голос привратника прокатился по пустому пространству.
— Гражданина полковника Видаля ожидают представители великой нации у решетки Ассамблеи.
— Иду! — ответил он, отвернувшись от Сен-Жюста. Потом помедлил и через плечо смерил депутата взглядом. — И то, что я сказал представителям, я повторю народу — повторю все, друг мой. Он услышит от меня, что Сен-Жюст — вор и друг воров, и они сделают собственные выводы из моего сообщения. Вот что вы получили из своей попытки совратить честного солдата. Много блага принесет она вам. — И он пошел к залу, задевая шпорами ступени, его шаги раздавались в полной тишине, и все присутствующие провожали его испуганными взглядами.
Перед двойным порталом Видаля на минуту задержал привратник, и когда наконец зеленая суконная занавеска на маленькой двери, ведущей в зал, открылась и он предстал перед решеткой Конвента, то оказался лицом к лицу с Сен-Жюстом. Когда полковник поднимался к одному входу, депутат своей нарочито грациозной, скользящей походкой проследовал к другому и занял свое место у трибуны.
В бесцветных глазах Сен-Жюста, обращенных на солдата, был вызов, который мог бы заставить менее храброго человека остановиться. Однако Видаль хладнокровно окинул взглядом молчаливое сборище представителей и приступил к изложению обстоятельств дела, с которым приехал.
Он начал с рассказа о славных достижениях своих товарищей-соотечественников и славе, которой покрыли себя французские армии в Голландии, затем повел речь о необходимости их усиления, чтобы борьба с наемниками иноземных тиранов была завершена быстро и победоносно. Его военная выправка и звенящий голос, звучавший так, будто он командовал своим полком, произвели на представителей очень благоприятное впечатление. Видаль, помимо своей воли, олицетворял воинскую доблесть Франции. Глядя на него, можно было обрести твердую уверенность в победе французского оружия.
Он заключил эту часть своего обращения, сообщив, что послан своим генералом для того, чтобы повести на поле славы столько новобранцев, сколько подросло молодежи в Париже за последние месяцы. Конвент взорвался аплодисментами, эхом отдавшимися на верхней галерее, заполненной патриотами обоего пола, многих из которых привлекло туда известие о стычке между Сен-Жюстом и солдатом и ожидание, что эта стычка теперь возобновится с новой силой.
Видаль немного помолчал, затем, не сводя взгляда с Сен-Жюста, перешел ко второй части своего поручения.
— До сих пор, граждане представители, я говорил о французской доблести и французском героизме, которыми все французы могут справедливо гордиться. Увы, я вынужден отойти от этой воодушевляющей и вдохновляющей темы! Необходимость требует, чтобы я сменил тему и повел разговор о французской нечестности, французских махинациях и французском предательстве. Если уж мы не смогли избежать того, что позор лег на нас, по крайней мере, мы можем избавиться от него, покарав преступление, приведшее нас к позору.
Он сделал паузу, и в перешептывание ожидающих продолжения событий людей вклинился короткий смешок и язвительный голос Сен-Жюста, решившего дискредитировать оратора.
— Гражданин полковник мастер хлестких фраз!
Но никто не обратил внимание на его сарказм. Даже Видаль, который перешел к выдвижению обвинения против подрядчика Лемуана.
Его выслушали до конца в гробовом молчании. Когда он замолчал, несколько депутатов поднялись со своих мест и прошли к трибуне. Но Сен-Жюст не зря занял место у ее подножия. Обогнав остальных, он вскочил на нее, объявил о своем желании выступить и получил разрешение президента.
Видаль, вцепившись в решетку своими огромными ручищами, откинул голову, возмущенный, что его прервали.
— Гражданин президент, я еще не закончил, — проревел он. — Прежде чем вы выслушаете гражданина депутата Сен-Жюста, я еще должен проинформировать вас о результатах деятельности Лемуана, и вы узнаете то, что гражданин Сен-Жюст, возможно, потом представит в совершенно ином свете.
— Если дело должно быть обсуждено, — обратился Сен-Жюст с высоты трибуны к Конвенту, поражая его своим сардоническим спокойствием, — надо разбирать его по каждому вопросу в отдельности. И у нас уже есть одно обстоятельное заявление, требующее внимания. Что бы ни собирался еще добавить гражданин полковник касательно дела, которое, как он сам сказал, является лишь результатом уже изложенного им, ему придется подождать, пока мы не сочтем целесообразным и своевременным выслушать его. Вы, гражданин президент, поддержите мое предложение, чтобы мы следовали в обсуждении определенного порядка и разбирались с делами по мере их изложения.
— Но… — начал Видаль.
— Помолчите, гражданин полковник, — перебил его президент.
Видаль пожал плечами и облокотился на решетку, терпеливо дожидаясь своей очереди.
Сен-Жюст аккуратно вытер губы тонким платком, прочистил горло и заговорил, медленно и спокойно:
— Мы выслушали страшное обвинение. Такого рода обвинение, выдвинутое против человека, неизбежно должно отправить его голову в национальную корзину. В темные дни тирании, теперь уже давно прошедшие, жизнь честных людей легко и безжалостно приносилась в жертву при наличии самых сомнительных доказательств. Но в новый век, век разума, который, подобно заре, поднялся над Францией, в эти славные дни свободы и братства, когда все люди равны перед лицом закона, с нашей стороны было бы злом вершить скорый суд или…
Видаль взорвался.
— Слова! Слова! — закричал он, прерывая разглагольствование оратора, и обратился с Сен-Жюсту в его же манере: — Гражданин представитель мастер произносить фразы. Но сейчас не фразы нужны. Нужны крепкие сапоги для французских солдат и голова человека, который…
Президент в ярости вскочил.
— Вы можете замолчать, гражданин полковник?
— Как я могу замолчать, когда этот тип…
Раздался рев, в котором потонуло окончание фразы. Президент схватил колокольчик и неистово затряс им, пытаясь навести порядок.
Худощавый невысокий человек в черном, в безупречном парике и с лицом хорька, поднялся со своего места, сняв очки в роговой оправе, при помощи которых он до сих пор просматривал какие-то бумаги. Порядок мгновенно восстановился, и в Конвенте воцарилась тишина. Этим человеком был не кто иной, как гражданин Робеспьер, и Видаль, знавший о его репутации неподкупного человека и в то же время не разбиравшийся в политике, не имевший представления о его привязанности к Сен-Жюсту, решил, что теперь наконец-то сможет изложить до конца дело о попытке склонить его к лжесвидетельству. Но он был ужасно разочарован.
— Теперь, когда Конвент получил возможность выслушать гражданина полковника, имеется ли смысл в его присутствии, гражданин президент, особенно учитывая то, что оно становится причиной беспорядка? — сказал Робеспьер и снова сел на свое место.
Президент — его марионетка — немедленно превратил предложение в приказ. Несколько национальных гвардейцев, слонявшихся около дверей, приблизились к Видалю. Один из них тронул его за плечо. Протестуя, полковник повысил голос. Его должны были выслушать. Ему необходимо было сказать нечто жизненно важное для всех истинных патриотов.
Началось что-то невообразимое. Секция Конвента — дантонисты, бесстрашные монтаньяры[2077] — требовала, чтобы полковника выслушали; но большинство, послушное воле, выраженной Робеспьером, заявило, что власть президента должна быть уважена. Народ с галереи присоединился к спору, разделившись на сторонников как той, так и другой сторон, — словом, в зале воцарился хаос.
Но общий гомон перекрыл трубный глас Видаля, оказавшегося под угрозой насильственного выдворения.
— Отлично, — прокричал он, — я уйду! То, что мне надо сказать, может и подождать. Но если вы заставите меня ждать слишком долго, я расскажу это всему Парижу. Если представители народа не выслушают меня, сам народ будет меня слушать.
И он ушел. Сен-Жюст, ожидавший на трибуне, когда установится тишина и очистят галерею, выглядел бледнее, чем обычно. Он произнес целую речь, и последовавшие за нею дебаты оказались также весьма продолжительными. Видаль больше часа вышагивал по другую сторону двери, игнорируя любопытствующих, внимание которых он привлек. Он пылал от негодования и нетерпения и приготовил разящие фразы, которыми собирался разделаться с Сен-Жюстом, когда наконец его вызовут к решетке Конвента.
Легкий хлопок по плечу отвлек полковника от гневных мыслей. Напротив него стоял высокий человек с львиноподобной головой. Его широкое лицо было изрыто оспинами и обезображено шрамом, поднимавшимся от угла рта. Наряд его был прост настолько, что даже не дополнялся модным шейным платком. Человек с таинственным видом взял Видаля под руку и увлек к двери, ведущей к выходу.
— Друг мой, — сказал он, — вы слишком честны для этого парижского мира негодяев. Хотите выслушать совет?
Видаль зло посмотрел на него и спросил:
— Как? И вы желаете дать мне совет, Дантон[2078]?
Дантон снисходительно улыбнулся в ответ.
— Вы знаете, что можете доверять мне, и, надеюсь, вы также знаете, что я не из тех, кто склоняет кого бы то ни было к трусости. Но сейчас смелость равносильна безумию, не принеся никакой пользы, она уничтожит того, кто проявил ее. Именно в таком положении вы сейчас находитесь. Оставьте это, Видаль.
— Оставить? — возмутился полковник. — Позволить собаке Сен-Жюсту запускать руку в карманы людей, как он запустил ее в шкатулку с деньгами своей матери? Вы знаете, что он подходил здесь ко мне с советом держать язык за зубами насчет делишек Лемуана?
— Я не знал. Но это не удивляет меня. Он именно таков, как вы говорили о нем, и истина явится на белый свет раньше, чем все закончится. Но не вам заниматься этим. Вы не только потерпите неудачу в своих попытках, но окончательно погубите себя, если предпримете их. Сен-Жюст опаснее пантеры в джунглях, и он тоже подкрадывается незаметно.
— Возможно. Но как он может повредить мне? — упрямился Видаль. — Какое обвинение он может выдвинуть против меня? Как он может призвать меня к ответу за то, что я, возможно, сказал ему, не подвергая себя…
Но Дантон прервал полковника, не отводя от него печального взгляда.
— Вам не стоит дожидаться возможности убедиться, на что способен Сен-Жюст. Поверьте мне на слово, что он, если захочет, может уничтожить вас так же легко, как раздавить блоху. — Он слегка хмыкнул. — Друг мой, если он сочтет, что ваша речь может оказаться для него вредной, он знает, как заставить вас замолчать. Вы напугали его. Вы показали ему, что можете быть опасны для него, а люди, которые представляют опасность для Сен-Жюста, обычно отправляются в тележке по улице Сент-Оноре, чтобы воспользоваться услугами национального цирюльника[2079].
— Но сначала меня должны будут судить, — запротестовал наивный Видаль, — и я попрошу, чтобы меня выслушали.
— Вам не дадут такой возможности. Тенвиль знает, как заставить молчать людей, которым не положено говорить.
Пораженный, Видаль уставился на Дантона, не веря, что такая низость могла проникнуть в систему, которая должна была представлять чистейшее из всего, что мир знал до сих пор. Если бы это сказал, ссылаясь на Дантона, кто-нибудь другой, а не сам Дантон, полковник не поверил бы ему. Он ведь знал, что репутация Дантона, как человека чести, не может подвергаться сомнению.
— Положитесь на меня, — продолжал депутат. — Предоставьте мне добиться свершения правосудия над Лемуаном. Вы можете доверять мне. Я служу только интересам Франции. И я не смогу служить им как должно до тех пор, пока этот негодяй Сен-Жюст унижает меня так, как я унижу его. Сегодня вы вложили мне в руки оружие, Видаль. Позвольте, я воспользуюсь им.
— Но как же мой долг? — запротестовал Видаль.
— Вы с честью выполнили его. Вы сделали доклад. Остальное можете предоставить мне. Вам придется поступить так независимо от вашей воли, потому что в том настроении, в которое вверг Конвент ядовитый язык Сен-Жюста, он не предоставит вам новой возможности выступить. И поскольку вы угрожали, что в таком случае обратитесь к народу, я должен откровенно предупредить вас, что, если сейчас вы отправитесь в Париж, вас ждет верная смерть. К этому предупреждению позвольте добавить еще один совет — совет искреннего друга, который желает вам добра. Немедленно уезжайте из Франции, сегодня же, слышите! Возвращайтесь в Голландию под защиту ваших штыков и оставайтесь там, пока не услышите, что Сен-Жюст уничтожен, иначе он уничтожит вас.
Но все существо Видаля воспротивилось такому совету, который он счел советом стать трусом. Он настаивал, что должен остаться. Его не заставит бежать болтовня какого-то жеманного фата, которым является Сен-Жюст. Он не запуган. Сен-Жюсту придется считаться с ним.
Однако Дантон настаивал, и постепенно логика его разумных доводов подействовала на полковника, знавшего депутата и доверявшего ему. Но только упоминание о жене заставило Видаля отступить наконец с занимаемых позиций по отношению к такому презренному врагу, каким он считал Сен-Жюста.
— А как насчет Анжель? — мрачно спросил Дантон. — Вы оставите ее вдовой?
Видаль задумался. Представить Анжель вдовой, беззащитной в этом революционном хаосе, было невыносимо.
— Она хочет поехать со мной в Голландию, — медленно сказал он. — Она устала от Парижа и своего одиночества в этом море жестокости.
— Уезжайте с нею вместе, и сегодня же, — сказал Дантон. — Поступите так если уж не для собственного, то ради ее блага. И поверьте мне, что возмездие настигнет Сен-Жюста и его вороватого друга Лемуана.
Видаль начал поддаваться уговорам.
— Но мои бумаги? — в последний раз попытался протестовать он. — Они должны быть приведены в порядок, прежде чем я уеду, и если отношение Сен-Жюста ко мне таково, как вы говорите, он поймет, что я…
— Вздор! Я обеспечу вам паспорт раньше, чем Сен-Жюсту придет в голову, что вы намерены уехать. И я получу необходимые подписи, помимо моей собственной — Демулена, Бийо и других. Идемте, я сразу же все устрою, при условии, что вы обещаете уехать сегодня же вечером.
Скрепя сердце Видаль дал требуемое обещание. Не в его правилах было покидать поле боя таким образом. Но он должен был думать о том, что станется с Анжель, если он поступит так или иначе.
Шевалье де Сейрак провел день в компании Анжель неплохо. Пессимист Шопенгауэр уверял, что только боль положительна, что удовольствие — целиком и полностью отрицательное ощущение, учитывая отсутствие физических или умственных страданий, что хорошее самочувствие — всего лишь отсутствие болезней тела, а счастье — не более чем отсутствие неприятностей. Если и были исключения, которые этот пессимист рассматривал в своем философском учении, то случай с Сейраком полностью укладывался в правило, поскольку он ощущал себя просто на вершине счастья.
Он просидел около окна всю первую половину дня, ничего не делая и ни о чем не думая. И это был тот самый род праздности, который в другие времена безумно раздражал его, но сейчас, после нескольких дней и ночей бегства и отчаяния, был ему необходим. Ему доставляло несказанное удовольствие просто сидеть здесь, наблюдая за Анжель, проворно управлявшейся с иголкой. Он мало говорил, а между редкими фразами мурлыкал давно забытые песни. Тень смерти, так долго преследовавшая его, отступила.
Анжель проверяла содержимое ранца Видаля. Среди вещей она обнаружила поношенную шинель, потертую на рукавах и спине, и сразу же принялась чинить ее. Сейрак смотрел на нее и восхищался проворством ее пальцев, державших иголку. Его поразила белизна и нежность ее рук, ведь она была рождена в бедности. Потом он отметил строгую красоту ее лица, темных глаз, затененных длинными изогнутыми ресницами, и вздохнул об упущенной много лет назад возможности.
Сейрака порой увлекали совершенно глупые, вздорные идеи, вот и сейчас ему пришла в голову очередная глупость: а было ли ее милосердие к нему, проявленное прошлой ночью, продиктовано лишь женским состраданием? Он спрашивал себя: а будь на его месте другой человек, менее обаятельный внешне, стала бы она умолять Видаля изменить решение, когда тот собирался вышвырнуть его из дома, и таким образом склонила полковника спасти его? Его тщеславие давало ответ на этот вопрос, и ответ этот был отрицательный.
Затем шевалье задумался о том, была ли она действительно счастлива с Видалем. Он считал невероятным, чтобы это грубое животное — так он называл всех республиканских солдат — могло вызвать любовь у столь изящного и нежного создания. Себя он находил полной противоположностью Видалю и полагал, что сравнивать их двоих — все равно что сравнивать горячего арабского скакуна с одним из тех неповоротливых фламандских битюгов, которые ежедневно возили грузы по улицам Парижа.
Прошлой ночью Сейрак чувствовал благодарность за настоящее и раскаяние за прошлое. Этим утром он углубился в размышления об упущенных возможностях в этом самом прошлом. Шевалье проводил время в праздных размышлениях и пустопорожней болтовне, но к вечеру наконец решил измерить истинную глубину чувств Анжель к Видалю.
— Нет сомнения, гражданка, — сказал он, — что вы с радостью покинете этот кошмарный город и избавитесь от здешнего вечного республиканского поста.
— В самом деле, — согласилась она, даже не взглянув на него.
— И однако эта перемена не столь уж восхитительна. Последовать за армией, и куда! — в Голландию — сырую, дикую страну — брр! — Он передернулся, как будто воображаемый холод в самом деле коснулся его.
— Я буду там со своим мужем, гражданин, — ответила она.
— Да, конечно! И если вы считаете это достаточной компенсацией за все тяготы, которые вам придется претерпеть, тогда говорить не о чем.
Она подняла на него глаза и медленно смерила его взглядом.
— Я попросила бы вас, гражданин, не шутить по этому поводу.
— Я и не мог шутить над этим, — серьезно уверил он ее. — В конце концов, в самой армии будет только ваш муж; вы останетесь где-нибудь в тылу, изредка встречаясь с ним, постоянно переезжая с места на место и обнаруживая, что вы все еще не привыкли к трудностям.
— Я не сказала бы, что не привыкла к ним, — спокойно ответила она. — И если даже я останусь в тылу, все же я буду значительно ближе к нему, чем здесь, в Париже. К тому же я не верю, что тревоги войны могут сравниться с ужасом, в котором я жила здесь.
Он решил, что лот еще не достиг дна, и снова вознамерился бросить его, на этот раз с большим успехом, когда на лестнице послышались шаги, сопровождаемые звоном сабли по балюстраде.
— Это Жером, — сказала Анжель и поднялась, накинув шинель на спинку стула. Сейрак чертыхнулся про себя, проклиная это несвоевременное возвращение и собственную медлительность, из-за которой он упустил еще одну возможность…
Вошел Видаль, Анжель сразу же поняла по его лицу, что дело плохо.
— Что случилось? — вместо приветствия спросила она.
Видаль в который раз поразился тому, как быстро жена улавливает его настроение. Затем с хохотом швырнул огромную шляпу с кокардой в угол и закрыл дверь.
— Случилось наихудшее, — признался он. — Я свалял дурака. Слишком много распинался перед толпой, которая называет себя Национальным конвентом.
Ее охватил страх. Если уж он позволил себе выразиться о Конвенте в таких выражениях, значит, дело серьезное.
— Но что такое? — задыхаясь, спросила она.
— Вот что, — ответил он и вытащил из нагрудного кармана разрешение на выезд, которым снабдил его Дантон. Он развернул его и пододвинул по столу поближе к ней.
Анжель посмотрела на бумагу, но ничего не поняла.
— Нам надо укладывать вещи, моя девочка. И постараться выбраться из Парижа до того, как заставы закроют на ночь, иначе мы можем вообще никогда отсюда не уехать. Как видишь, мои бумаги подписаны и в порядке. Нашему отъезду ничто не препятствует, и нет необходимости беспокоиться. Я распоряжусь, чтобы экипаж был здесь в восемь часов. Так что к этому времени будь готова.
— Но что же все-таки случилось? — настаивала она, подойдя ближе и положив руки ему на плечи.
Позади, около окна, стоял Сейрак, который тоже вскочил, встревоженный услышанным.
Видаль рассказал об ошибке, которую допустил.
— Ты скажешь, что я был глупцом, — закончил он почти раздраженно. — Я это знаю. Я напрасно поверил в честность представителей нации, обманутый их разглагольствованиями о свободе и честности. А теперь я публично назвал Сен-Жюста вором и угрожал ему расследованием темных делишек как его самого, так и его сообщника и подручного Лемуана. Я сослужил нации службу, от которой уклонился бы любой, менее честный человек. Представители понимали это. Но как они могли выразить свою благодарность? Спокойно сидеть и ждать, пока Сен-Жюст, чтобы обеспечить молчание, арестует и гильотинирует меня по какому-нибудь вымышленному обвинению в измене, от которого мне даже не дадут возможности защититься. — Он сердито фыркнул. — Вот так Французская республика. Единая и неделимая, которой я служил, которой я помогал выстоять и защищая которую проливал свою кровь. Сен-Жюст тоже проливал кровь, но это была кровь других. А, черт бы побрал все это! — Он тяжело опустился на стул.
— Жером!
Анжель подошла к нему, обняла за плечи и прижалась щекой к его щеке. Она была очень бледной, похолодев от страха за него.
— Успокойся, — угрюмо сказал он. — Бояться нечего, моя девочка. Хотя все это и крайне мерзко, но для тревоги нет оснований. Кто предупрежден, тот вооружен. Дантон открыл мне глаза на опасность и снабдил документами, которые позволят нам немедленно уехать, прежде чем эта гадюка, Сен-Жюст, сможет ужалить. Так что все в порядке. — Он погладил ее по руке. — И все равно я получил удовлетворение, назвав Сен-Жюста вором. Слово, я думаю уже к нему прочно пристало; никакая кровь не сможет смыть этот ярлык.
Позади него послышался легкий шорох. Видаль резко оглянулся через плечо. Он почти забыл о шевалье.
— А, это вы, гражданин, — произнес он. — Для вас те новости, что я принес, тоже означают перемены.
— Это именно то, чего я боялся, — ответил Сейрак.
— Вы понимаете, что я больше не смогу набрать рекрутов и отправиться с ними на фронт. Кто-нибудь другой позаботится об этом. Мне очень жаль, гражданин. Я и дальше помогал бы вам, если бы мог. Но вы видите, как печально складываются обстоятельства. Я должен позаботиться о жене. Я не могу рисковать ее счастьем, а тем более жизнью, и менее всего ради вас. Я говорю это не из враждебности, гражданин шевалье. Вся наша с вами былая неприязнь в прошлом и забыта. Пока я считал возможным помогать вам, я делал это. Но вы видите, что более это невозможно. Вам придется выкарабкиваться самому.
У Сейрака защемило сердце. Тень, которая было исчезла, снова нависла над его головой и, казалось, стала еще темнее, чем прежде. Он взглянул на Анжель в слабой надежде услышать ее протест и мольбу за него. Но Анжель молчала, поглощенная страхом за Видаля, таким сильным, что он не оставлял места для других мыслей.
— Что ж, прекрасно, — сказал он сдавленным голосом. — Мне остается только поблагодарить вас за все сделанное и…
— По крайней мере, нет необходимости спешить, — сказал Видаль мрачно. — Экипаж не приедет до восьми часов. Таким образом, вам не нужно уходить до сумерек. Вы даже можете уйти позже, если хотите. Можете провести здесь ночь. Но в таком случае я рекомендовал бы вам уйти утром пораньше, прежде чем Сен-Жюст выдаст ордер на арест. Иначе вас обнаружат во время обыска дома и арестуют в качестве утешения за неудачу. — Он встал. — Пойдем, Анжель, надо приниматься за сборы.
— Жером, упаковывать не так уж много, — ответила она. — Управимся быстро.
Они вышли вместе, оставив Сейрака одного, в полном отчаянии. Он стоял около окна, уставившись на дома по другую сторону узкой улицы, и его сердце полнилось негодованием на собственную судьбу и Видаля. Он чувствовал себя обманутым. Его обнадежили и бросили, усугубив страдания. Его душа возмущалась таким обращением, и из глубины ее он проклинал Видаля, ставшего причиной его нынешнего несчастья. День, начавшийся так счастливо, заканчивался отвратительно для него.
Вскоре после семи какой-то человек постучался в дверь дома Видаля. Анжель встревожилась: а что, если уже было слишком поздно? А вдруг это слуга закона? Но Видаль успокоил ее.
— Сен-Жюст не сможет ничего сделать, пока не обвинит меня завтра официально, если он вообще намеревается так поступить. Кроме того, когда придут меня арестовывать, это будет не один человек. Явится целый взвод национальных гвардейцев с примкнутыми штыками.
Жером спустился, чтобы открыть дверь тщедушному парню, который, уверившись, что разговаривает с полковником Видалем, вручил ему запечатанный пакет. Видаль вскрыл его, изучил вложенное послание вдоль и поперек и отпустил посыльного.
— Скажи, что я немедленно последую за тобой, — заверил он. — Конечно, если я не окажусь там прежде тебя.
Полковник поднялся наверх, чтобы взять шляпу и показать письмо Анжель. В нем были две строчки, завершавшиеся размашистой подписью Дантона: «Немедленно приходите ко мне. Есть чрезвычайно важные новости. Ради спасения вашей жизни, не медлите».
— Что это значит? — спросила она.
— Как раз это я и намерен выяснить. Но, что бы там ни было, тебе не стоит тревожиться. Я просто схожу туда и вернусь к приезду экипажа.
Однако, несмотря на все уверения, после его ухода Анжель продолжала волноваться. Она стояла у окна, глядя, как он идет по улице, и продолжала смотреть еще некоторое время после того, как он свернул за угол и пропал с ее глаз, моля про себя Бога о его благополучном возвращении. Наконец она обернулась к Сейраку и сказала с легким вздохом:
— Как я буду счастлива, когда заставы останутся позади и мы покинем этот ужасный город. — Потом, почувствовав тревогу и за Сейрака, она спросила: — А вы, гражданин? Что вы теперь намерены делать?
— Что я намерен делать? — переспросил он с печальной улыбкой. — Какие намерения теперь могут соответствовать моим возможностям? Я должен покориться судьбе.
— Увы, гражданин! Я бы очень хотела помочь вам, но вы сами видите, как это трудно.
Ее сострадание вновь возбудило в нем самодовольство.
— Если произойдет худшее, — сказал он, — я, по крайней мере, буду помнить о нашей встрече, согревшей мне сердце. Пока я не встретил вас снова, гражданка, я воображал, что в Париж меня привела моя злая звезда.
Она взглянула на него, нахмурив брови, и он почувствовал, что коснулся опасной почвы. Его куртуазная манера говорить, пробудившая у нее далеко не приятные воспоминания, слегка охладила ее озабоченность его судьбой. Она отвернулась и молча пошла по комнате, собирая вещи.
— Мне еще нужно закончить укладываться, гражданин, до возвращения мужа, — сказала она и вышла.
Сейрак следил за каждым ее движением и вздохнул, когда дверь закрылась. Он плюхнулся в кресло у стола и погрузился в задумчивость. Потом взял со стола бумагу, которую оставил там Видаль. Это был пропуск, который давал возможность полковнику покинуть Париж. Сейрак прочитал его, бросил обратно и встал, потянувшись, как будто после долгого сна. Его взгляд упал на синюю потрепанную шинель, которую чинила Анжель и которая теперь висела на спинке стула. Мгновение его лицо не выражало ничего, кроме изумления неожиданной мыслью, мелькнувшей у него в голове. В следующий момент он задумчиво нахмурился и предательская усмешка искривила его губы.
Он вытянул руки перед собой и с втянутой в плечи головой пошел к камину. Он стоял там, уставившись на затухающие угли ничего не видящими глазами, полностью сосредоточившись на этой неожиданной идее, открывавшей перед ним дверь к спасению.
Шевалье вернулся к столу, обошел его с другой стороны, остановился перед стулом с шинелью и прислушался. Было слышно, как в соседней комнате быстро ходит Анжель, собирая вещи и готовясь к отъезду.
Удовлетворенный тем, что она поглощена своим занятием, Сейрак резво принялся за осуществление задуманного. Он нетерпеливо содрал с себя редингот, оставшись в одной сорочке, нанковых панталонах и гессенских башмаках. Эта нижняя часть его костюма была такой же, как у любого члена Конвента; она также не отличалась от той, которую носил сам Видаль. Шевалье взял шинель и надел ее. Выглядела она не так уж плохо, и большая часть ее изъянов скрылась, когда Сейрак затянул прилагавшийся к ней трехцветный пояс.
Теперь он ничем не отличался от любого из офицеров Единой и Неделимой Республики. Он взял разрешение на выезд и положил его в нагрудный карман, затем осмотрелся вокруг в поисках шляпы. Поиски оказались неудачными, но его взгляд упал на пару пистолетов, оставленных Видалем.
Сейрак взял их и только успел засунуть в карман, как вошла Анжель. Увидев его, она застыла, едва сдержав крик изумления, поскольку не сразу узнала. Затем, придя в себя, она поняла его намерения.
— Что вы делаете?
Он полностью владел собой. Считая себя хозяином положения, он заговорил почти развязно:
— Собираюсь одурачить каналий. Я натянул их ливрею. Видаль должен был дать мне взаймы эту шинель. В самом деле, если подумать, совсем не в республиканском духе иметь две шинели. Для простых патриотов, последователей Руссо[2080] — этого пророка нового Апокалипсиса[2081], — излишняя одежда наверняка покажется признаком аристократизма.
В его дерзости было нечто озадачивающее, и это вызывало у Анжель подозрения. Если бы он говорил более серьезным тоном, возможно, она одобрила бы цель его переодевания и сама позволила ему уйти. Но неприятные сардонические нотки в его голосе выдавали, что он затеял не только это.
— Вас остановят на заставе, — сказала она. — У вас нет бумаг, подтверждающих вашу личность.
Он усмехнулся.
— Не тревожьтесь на этот счет. Я воспользовался данным мне шансом.
Его уверенность, издевательская усмешка сделали подозрения Анжель еще сильнее. Она скользнула взглядом по столу и обнаружила, что бумаги на нем уже не было. Она прокричала:
— Гражданин, где пропуск Видаля? Что вы с ним сделали?
— Честно говоря, как вы и предположили, я присвоил его.
— Вы присвоили его? — Она сделала шаг вперед, пронзая его взглядом, в котором изумление постепенно сменялось негодованием. — Гражданин! Вы шутите?
— Да, это шутка, — согласился он. — Но я подожду смеяться, пока не окажусь за границей. Смеяться слишком рано — к сожалению.
— Вы сошли с ума! Думаете, что сможете пройти заставы с бумагами Видаля?
— Почему бы и нет? Что во мне может опровергнуть тот факт, что я не Видаль? Разве у меня другая шинель? Ей-Богу, я не нахожу, что сильно отличаюсь от других добрых республиканцев.
Она подошла к нему совсем близко.
— Но если вы возьмете эти бумаги, как тогда сам Видаль уедет из Парижа?
— Нет сомнений, что он сможет получить другие так же легко, как эти.
— А если не сможет?
Он развел руками.
— Давайте не будем говорить о самом плохом.
— Гражданин, вы слишком беспечны, — укорила она его, — а дело очень серьезное. Возьмите шинель, если хотите, но оставьте бумаги.
— Но подумайте, — стал уговаривать он ее, — как вы уже сами сказали, шинель без пропуска ничего не стоит. Так что из этих двух вещей я вернул бы вам скорее шинель, и сделал бы это без колебаний, если бы не был убежден, что Видаль может спокойно расстаться с нею.
Она огромными усилиями воли пыталась сохранить самообладание.
— Гражданин Сейрак, вы слышали, как Видаль сказал не более чем полчаса назад, что он в опасности и его спасение заключается в быстром отъезде из Парижа. Что он неминуемо погибнет, если останется здесь до завтра.
— Это превосходное обоснование тому, что я должен уйти сейчас.
— Но разве вы не понимаете, что без этого пропуска Видаль не сможет уехать? Что если вы возьмете документ, то обречете его на смерть?
Сейрак некоторое время оценивающе смотрел на нее, затем еле заметно усмехнулся. Его опять подвело его неумение быстро соображать.
— Вы будете очаровательной вдовой, — заявил он.
Анжель была готова ударить его за эти дурацкие слова, однако продолжала сохранять самообладание, хотя ее глаза горели от ярости. Хорошо было лишь то, что теперь она уже не питала иллюзий в отношений него.
— Каналья, — произнесла она, и более сильного удара нанести ему было просто невозможно. — Это в благодарность за то, что Видаль предоставил вам убежище?
При слове «каналья», употребляемом представителями его класса по отношению к тем, кого они считали отбросами Франции, Сейрак посерьезнел и его бледное лицо слегка порозовело.
— Убежище предоставил мне не Видаль, — ответил он угрюмо. — Видаль отдал бы меня толпе; он удержался от этого с трудом. Так чем я в таком случае обязан Видалю?
Она могла бы возражать по этому поводу, но решила перейти на более твердую почву.
— А как насчет меня? Мне вы тоже ничем не обязаны?
Он шаркнул ногой в своей куртуазной[2082] манере.
— Признаю, что многим вам обязан. И прошу судьбу только о возможности отблагодарить вас должным образом.
— Но неужели вы не понимаете, что, если лишите Видаля возможности спастись, вы предадите и меня вместе с ним? Вы можете не признавать своего долга по отношению к моему супругу, но не вправе отречься от того, чем обязаны мне. Я спасла вам жизнь. Неужели в благодарность за это вы уничтожите мою?
— Как вы можете считать меня способным на такое?
— Ах! — с облегчением вздохнула она, неправильно истолковав его слова. — Значит, вы вернете пропуск?
— До чего же вы неблагоразумны. Зачем нам возвращаться к этому вопросу?
Анжель была в состоянии только молча смотреть на него. Она ничего не понимала и к тому же видела за всем этим нечто еще более ужасное.
— Но разве вы не понимаете, что если не отдадите пропуск, то обречете меня на гибель?
— Почему? — поинтересовался он, вскинув брови и охватив ее неожиданно загоревшимся взглядом. — Почему я должен обрекать тебя на гибель? Почему вообще я должен оставлять тебя? Пропуск выдан полковнику Видалю и его жене, Анжель Видаль.
Она отшатнулась, ее взгляд застыл, и пальцы начали машинально теребить кружевной платок. Это была невероятная наглость! В революционном Париже, улицы которого были скользкими от крови аристократов, почти у самого подножия гильотины, он надеялся возобновить их отношения десятилетней давности. Он преследовал ее тогда, когда его слово являлось законом. И вот опять решил приобрести над нею власть, хотя сам стал гонимым и преследуемым.
Ободренный ее неправильно им понятым молчанием, он начал развивать свою идею:
— Ты не должна думать, Анжель, что я способен лишить тебя возможности избежать опасности, которую предоставляет этот пропуск. Я оставлю тебя здесь только в том случае, если ты сама пожелаешь этого. А с какой стати тебе этого желать? Ты же сказала, что остаться здесь означает для тебя гибель. Зачем же оставаться, если я с радостью могу составить тебе компанию?
Она продолжала молча смотреть на него, задаваясь вопросом, издевается ли он над ней или просто сошел с ума.
Поскольку она не отвечала, Сейрак, опьяненный собственной самоуверенностью, истолковал это только как нерешительность. Он приблизился к ней и протянул руки, чтобы привлечь к себе. Анжель, хотя еще не совсем оправилась от потрясения, в страхе отпрянула.
— Нет! Нет! — простонала она.
Но Сейрак опять ничего не понял. Он счел ее реакцию последним усилием остаться верной чувству долга и воспротивиться сделанному им предложению. Он уже нисколько не сомневался в ее благосклонности. Если она была равнодушна к нему, зачем же тогда было умолять за него Видаля? На этот вопрос он мог дать только один ответ.
— Я люблю тебя, Анжель! — вскричал он. — Брось все это, уедем из Парижа, из Франции, подальше от республиканских собачьих отродий. Я открою для тебя все врата жизни, Анжель!
Она попятилась от него, пока не уткнулась спиной в стену. Лицо ее побелело от ужаса. Однако, хотя тело Анжель было парализовано страхом, ее ум, подстегнутый обстоятельствами, работал живо. Она поняла, что, как бы она ни умоляла его и ни взывала к человечности, все равно не сможет остановить этого глуповатого мерзавца. Если она продолжит свои попытки, он не остановится перед применением силы. А если он уйдет, прихватив пропуск Видаля, полковник лишится единственного шанса выбраться из Парижа.
И она решилась. Если уж она не может воспрепятствовать его уходу, то по крайней мере может задержать его, пустившись на хитрость — использовав его предложение о совместном бегстве. Любой ценой она должна тянуть время, пока не найдет возможности опрокинуть на него стол и вернуть листок бумаги, который сейчас означал для ее мужа спасение.
Тем временем, уловив ее мысли и настроение, Сейрак заколебался. Это было не трудно — Анжель не могла полностью скрыть своего отвращения к нему. Вероятно, какая-то доля чувств проявилась на ее лице. Однако самодовольство вновь ослепило его и привело к неверному заключению о причинах затянувшейся паузы.
— Бедное дитя, — пробормотал он, и в его голосе послышалась нежность. — Прости, если я напугал тебя. Учитывая, что я ждал десять лет, неужели мое нетерпение кажется неестественным?
Она слегка пожала плечами и взмолилась в глубине души, чтобы поскорее вернулся Видаль. Где он пропадает и что задержало его? Неужели интуиция не подсказывает ему, в каком положении она оказалась? Сделав над собой усилие, Анжель ответила, стараясь оттянуть уход Сейрака:
— За все эти годы я знала так мало любви, что могла испугаться любого ее проявления, особенно в такой момент, в таком месте и от человека в вашем положении. Здесь, в Париже, вокруг нас смерть, гражданин шевалье…
Радость и удивление от ее признания почти лишили его разума. Значит, он напрасно боялся, что его отвергли. Анжель только ждала, когда он выскажется. Значит, Видаль ей совсем не нужен, и ее мольба за него была продиктована не любовью, как он уже было предположил, а женской привязанностью к спутнику жизни, которую иногда навязывают обстоятельства. Однако, глядя на ее лицо, вспоминая, как она сопротивлялась его натиску, он начал вновь испытывать сомнения.
— Твои слова вселили в меня безумную надежду, Анжель. Однако я не принуждаю тебя ни к чему. Если по собственной доброй воле ты откажешься сопровождать меня, я уйду один. Но если ты согласишься последовать за мной в изгнание, оставив этого здорового увальня, на которого были потрачены лучшие юношеские годы, клянусь, что ты никогда об этом не пожалеешь.
— Вы… вы будете добры ко мне? — нерешительно произнесла она, ненавидя себя за это притворство и одновременно успокаивая, что поступает так ради спасения супруга. — Вы клянетесь в этом?
— Добр к тебе, Анжель? — Лицо Сейрака словно озарилось светом. Он снова приблизился и на этот раз не встретил сопротивления. Она содрогнулась от его прикосновения, но не отдернула руки, которой он завладел. Следуя голосу своего верного сердца, она решила, что, какие бы ни потребовались жертвы, пойти на все, только бы Сейрак не ушел один с этим украденным пропуском — единственной надеждой Видаля на спасение.
Но когда шевалье наклонил голову, намереваясь поцеловать ее, она непроизвольно оттолкнула его. Этого она уже не могла вынести.
— Нет, нет, — простонала она и затем, повинуясь мгновенному наитию, произнесла: — Не здесь! Не в его доме, не под его кровом.
Он попытался преодолеть ее сопротивление, но в этот момент послышался стук колес по мостовой. Он насторожился.
— Слушай! — закричал он, подняв руку. — Это экипаж. У нас не будет другой возможности уехать.
Экипаж остановился, и по дому разнесся стук в дверь. Сейрак подошел к окну, распахнул его и выглянул. Внизу, в затухающем свете дня он разглядел неуклюжую повозку, стоящую напротив двери. Сиплый голос сообщил ему, что это транспорт для полковника Видаля.
Он закрыл окно и обернулся к Анжель.
— Пойдем. Нельзя терять ни минуты. Надо ехать.
— Но… но мой багаж! — воскликнула она. — И мне еще надо упаковать коробки. Я…
— Как можно думать о багаже в такой момент? — нетерпеливо перебил ее он. — Господи, неужели я поставлю под угрозу наше будущее из-за какой-то старой рухляди? Мы живы, Анжель, и мы принадлежим друг другу. Так что, ради всего святого, едем! Пошли!
Он грубо схватил ее за руку и почти поволок из комнаты.
На лестнице она снова попыталась задержать его.
— Подождите! Ах, подождите! — воскликнула она.
— Чего еще ждать? — резко бросил он. — Чтобы вернулся Видаль и застал нас здесь?
Она испугалась, что Сейрак что-то заподозрил, бросит ее и уедет один, увозя с собой драгоценную бумагу.
— Да, да. Вы правы. Поедем, — задыхаясь, произнесла она.
Но теперь настала его очередь поразмыслить, почему Анжель решила поехать с ним и не ставит ли он себя в опасное положение, связываясь с нею.
— Анжель, — сказал он, — прости, что я, все еще считая свое счастье невероятным, предпринял некоторые меры предосторожности против предательства. — И в его руке, вынутой из кармана, блеснул пистолет.
— Вы все еще не доверяете мне, — закричала она, и в ее дрожащем голосе послышалась боль.
— Всю свою жизнь, — ответил он, — я буду заглаживать вину перед тобой. Однако помни, что ты обещала не предавать меня. — И, слегка шевельнув пистолетом, он дал понять, что в его напоминании скрывается серьезная угроза. — А теперь идем! Надо торопиться.
Они вместе спустились по темной лестнице, и Анжель уже казалось, что ноги налились свинцом и все ее притворство было тщетным. Выйдя на улицу, она вдруг подумала, что ее миссия окончена и она может разоблачить Сейрака перед кучером экипажа. Но тут же поняла, что шевалье может заставить ее замолчать навсегда. Когда они подъедут к заставе, она окажется в таком же положении, поскольку Сейрак, как и в Париже, будет настороже. Однако Анжель не отставала от него, молясь и надеясь на возможность вернуть драгоценный документ. Ведомая этой надеждой, боровшейся в ней с отчаянием, она шла к выходу.
Сейрак был без шляпы. Однако он успокаивал себя тем, что в экипаже это не будет бросаться в глаза. Анжель открыла дверь, ведущую на улицу. Там стояла огромная колымага, почти полностью перегораживавшая узкую мостовую. Около нее прогуливался извозчик. Увидев их, он проворчал в республиканской манере не стесняться в выражениях:
— Явились наконец!
— Как видишь, — резко ответил Сейрак.
Он подошел к дверце колымаги, которую открыл перед ним извозчик, и повернулся, чтобы помочь Анжель забраться внутрь. Он проделал это левой рукой, держа правую за пазухой, и Анжель поняла, что шевалье сжимает рукоятку пистолета, готовясь к худшему. Она на мгновение заколебалась, но, поняв, что все бесполезно и взывать к извозчику не имеет смысла, села в экипаж, за ней последовал Сейрак. Когда он уселся, извозчик захлопнул дверцу.
— Ты знаешь дорогу? — спросил Сейрак.
— Если только вы не передумали, — ответил извозчик, — первая остановка будет в Бове. Верно?
— Именно так, — ответил шевалье.
Извозчик взобрался на свое сиденье, подобрал вожжи, и они тронулись по улицам в направлении Сен-Сюльпис и реки.
Шевалье, оказавшись с Анжель, обвил рукой ее талию и привлек к себе. Она страдала, но молчала, стараясь пересилить свое отвращение.
— Мы всего лишь дети в руках судьбы, — сказал Сейрак. — Дети? Да что я говорю? Марионетки. Марионетки без собственной воли. Было предопределено, что мы должны принадлежать друг другу, ты и я. И, чтобы осуществилось это предначертание судьбы, вчера вечером я, преследуемый, бежал по улице Горшечников в поисках убежища и из всех дверей Парижа оказался у твоей двери. Таким образом, после десяти лет ожидания мы снова сведены вместе.
Анжель сидела, склонив голову ему на грудь, чуть живая от ужаса, тщетно пытаясь придумать какой-нибудь план действий, как вдруг в конце улицы экипаж так резко остановился, что пассажиров бросило вперед.
Шевалье выругался. Снаружи послышались голоса, извозчика и кого-то еще, и оба, Сейрак и Анжель, подумали, что, вероятно, экипаж чуть не задавил на углу какого-нибудь незадачливого пешехода, и теперь происходит взаимное выяснение отношений. Сейрак уже было собирался выглянуть в окошко, как вдруг был избавлен от этой необходимости появлением головы, увенчанной треугольной шляпой с трехцветной кокардой. Пара пытливых глаз, всматриваясь в полусумрак экипажа, ощупала бледное лицо Сейрака, и шевалье услышал резкий голос:
— Кто едет?
Почувствовав облегчение и понимая, что мягкость не в характере Видаля, Сейрак ответил так же грубо:
— Какое тебе до этого дело?
Тонкие губы незнакомца скривились в усмешке.
— Я агент Комитета общественной безопасности, — ответил он.
— Почему же вы не сказали об этом сразу? — пробормотал шевалье. — Вы меня задерживаете. Я полковник Видаль из Голландской армии.
— Ваши бумаги, гражданин полковник! — потребовал агент.
— Мои бумаги? — замялся шевалье. — Я покажу их на заставе.
— Вы покажете их мне, и сейчас же, — настаивал агент. — Вы же знаете закон.
Шевалье, всем своим видом демонстрируя, как он возмущен, вынул из кармана пропуск и сунул его прямо под нос офицеру. Правой рукой, лежавшей на сиденье, он сжимал пистолет, заставлявший Анжель хранить молчание, поскольку понимал, что, если она обманывает, ей предоставляется шанс выдать его. Ей надо было только заговорить, сообщить, что он не Видаль, и его выволокут из экипажа, несмотря на пропуск, подвергнут допросу, а это неминуемо закончится отправкой к национальному цирюльнику.
Агент взял пропуск и развернул его. Рядом появился второй человек, тоже в треуголке и подпоясанный трехцветным поясом; заглядывая через плечо агента, он изучал документ.
— Итак, Дантон, Варенн и Демулен, — сказал он и издал звук, несколько напоминавший короткий смех.
— Полный порядок, — произнес агент почти с облегчением.
Сейрак, уже испугавшийся, что в пропуске могут обнаружиться какие-нибудь нарушения формы, вздохнул с облегчением.
— Полный порядок, — повторил агент, снова складывая документ. Однако он не собирался возвращать его, а вместо этого убрал в свой карман одной рукой, другой одновременно открывая дверцу экипажа. — Полковник Видаль, — сказал он официальным тоном, — мне придется попросить тебя выйти.
— Выйти? — едва смог выдавить из себя пораженный Сейрак, сразу перепугавшись до смерти.
Открытая дверца увеличила поле обзора, и теперь они с Анжель увидели то, что раньше скрывалось от них. На углу улицы стояли в ряд шесть солдат во главе с капралом Национальной гвардии, к их ружьям были примкнуты штыки.
— Выйти? — повторил Сейрак. — Зачем это?
— Выходи, гражданин полковник, — резко повторил агент. — Я приказываю именем наций.
Понимая, что сопротивляться этому приказу было небезопасно, и все еще надеясь, что это простая формальность, предписанная чрезвычайно бюрократизированным правительством, шевалье вышел. Но он все еще сжимал пистолет, и взгляд, брошенный им на Анжель, был многозначительным.
Как только Сейрак оказался между двумя агентами, его схватили за руки, и пистолет был вырван.
— Это что еще такое? — с угрозой в голосе потребовал он объяснений.
— Полковник Видаль, мы арестовываем тебя именем Республики, Единой и Неделимой.
Ошеломленный, Сейрак переводил взгляд с одного агента на другого.
— Постойте! — закричал он. — Постойте, это ошибка. Я… я не полковник Видаль!
Один из агентов коротко и презрительно засмеялся в ответ на эту жалкую попытку опровергнуть очевидное. Он подал знак солдатам, немедленно двинувшимся вперед.
— Подождите! — повторил Сейрак, впадая в неистовство. — Господи! Говорю вам, что я не Видаль!
Он обернулся, чтобы попросить поддержки у Анжель. Но ее взгляд лишил его дара речи. Она наклонилась вперед, не спуская с него горящих глаз, и тень улыбки промелькнула на ее бледных губах. Он в ужасе уставился на женщину, и мольба, которую он намеревался произнести, осталась невысказанной. В конце концов, к чему слова, если они все равно уже не помогут ему. Он был совершенно беспомощной жертвой чрезвычайно пагубного стечения обстоятельств.
Стража окружила шевалье.
— Уведите его, — приказал агент, — в тюрьму Аббатства. — Затем обернулся к Анжель, все еще сидевшей с горящими глазами и слабой улыбкой на губах. — Мои извинения, гражданка, за то, что пришлось силой прервать ваше путешествие. Вам лучше снова вернуться домой. Надеюсь, ваш муж скоро будет с вами.
Он закрыл дверцу и направился со своим товарищем к солдатам и пленнику. Через десяток шагов он остановился, обернулся и рассмеялся.
— Клянусь святой гильотиной, есть же женщины, философски воспринимающие арест своего мужа.
— Стойкая республиканка, — сказал его коллега, бывший намного моложе.
— Просто уставшая жена, — ответил агент, хорошо знавший людей.
Первоначальное чувство удивления и благодарности за то, что Сейрак именно по причине своего предательства был арестован вместо Видаля, быстро сменилось унынием, когда она оценила сложившуюся ситуацию. Стало ясно, что это не более чем отсрочка. Сейрак сам выбрал свою судьбу. Нельзя было надеяться на то, что ошибка еще не скоро обнаружится. Завтра, вне всякого сомнения, Сейрак предстанет перед Революционным трибуналом, и станет ясно, что он не Видаль. Его личность быстро установят и сразу же отправят к национальному цирюльнику, и в то же время агенты Комитета общественной безопасности ринутся на поиски настоящего Видаля, чтобы дать ему почувствовать всю силу мстительности Сен-Жюста и заставить замолчать навсегда.
В ответ на вопрос извозчика, что теперь делать, она велела отвезти себя к дому, который только что покинула, вышла из экипажа и дрожащими руками отперла дверь. Попросив извозчика задержаться, она вошла внутрь, поднялась по лестнице и села, дожидаясь возвращения Видаля и дрожа как в лихорадке.
Ждать ей пришлось недолго. Через десять минут полковник вошел, быстро, как человек, которому очень некогда, и с порога произнес:
— Идем! Экипаж уже здесь, медлить нельзя.
— Одну минуту, — попросила она. — Одну минуту, Жером. Я кое-что должна сказать тебе. Мы… мы не можем уехать.
— Не можем? Во имя всего святого! — воскликнул он. — У нас совершенно нет времени на всякие глупости! — Он подхватил свой ранец и спросил: — Где остальной багаж?
— Там, — машинально ответила она. — Но…
— А Сейрак? Куда он делся?
— В этом все и дело, — ответила она. — Сейрак пропал — в твоей шинели и с нашим пропуском.
Она увидела, как застыл Видаль, и хотя было слишком темно, чтобы разглядеть выражение его лица, но Анжель заметила, как заблестели его глаза, и поняла, что он злится на нее.
— Я сделала все возможное, чтобы предотвратить это, — стала она объяснять. — Я даже притворилась, что хочу уехать с ним. О, Жером, Жером! Мы погибли! Все пропало!
— Расскажи толком, что произошло, — потребовал он, понизив голос и несколько спокойнее. — Но рассказывай побыстрей, в двух словах.
Анжель сообщила, как Сейрака арестовали вместо него. Выслушав все, он помолчал мгновение, а потом мрачно рассмеялся — опять судьба пошутила с ним.
— Разве я не говорил, что Бог не дремлет? Разве я не напоминал бывшему шевалье, что сейчас мессидор — время жатвы? Его деяния принесли свои плоды. Надеюсь, теперь он наслаждается собранным им урожаем.
Она прижалась к нему, дрожа от страха, и, задыхаясь, спросила:
— Но что теперь, Жером? Что нам теперь делать? Твои бумаги в руках агентов.
— Туда им и дорога, поскольку, как видишь, они оказались всего лишь пропуском на гильотину. Сейчас на каждой заставе в Париже торчат агенты, высматривающие полковника Видаля, чтобы арестовать, если он попытается уехать. Именно об этом хотел предупредить Дантон, когда посылал за мной.
— Но… — Ничего не поняв, она замолчала.
— Он сообщил мне, что Сен-Жюст начал действовать скорее, чем ожидалось. Поддерживаемый Робеспьером и его сторонниками, он выдал распоряжение о моем аресте сегодня вечером, чтобы заставить меня замолчать наверняка. Его агенты направлялись сюда, когда встретили Сейрака. Они должны были прийти в дом, дождаться моего возвращения и арестовать в тот момент, когда я появлюсь. Сейрак сыграл ту роль, которую предназначила ему судьба. Мы в безопасности, по крайней мере до тех пор, пока они не обнаружат свою ошибку, а этого времени нам должно хватить, чтобы выбраться из Парижа.
— Но как мы уедем, если у нас нет бумаг? — воскликнула она.
— Не волнуйся, моя девочка. Дантон снабдил меня еще одним пропуском, в котором указано чужое имя.
Когда Видаль наконец погрузил багаж в колымагу и помог сесть в нее Анжель, он велел извозчику ехать к заставе Анфер.
Не успели они добраться до заставы, как экипаж был остановлен и в бледном свете фонарей у его дверцы вырос офицер в шляпе с кокардой.
— Кто едет? — спросил он.
— Гражданин Дюнуайе со срочным поручением, — ответил Видаль.
— Ваши бумаги, гражданин путешественник, — коротко потребовал офицер.
Видаль протянул документ. Офицер некоторое время изучал его; затем прочитал вслух: «Пропуск гражданину Дюнуайе, следующему с чрезвычайным поручением от Национального конвента в сопровождении жены и секретаря». Он просмотрел нижеследующее подробное описание путников и бросил взгляд на Видаля, сопоставляя слова и действительность. Потом заглянул в экипаж.
— А где ваш секретарь, гражданин? — поинтересовался он.
— Он в последний момент обнаружил, что Республике требуется его присутствие в Париже, — ответил Видаль. — И, поскольку мое дело не терпит отлагательств, как сами видите, я не мог найти замену для него.
— Отлично, — сказал офицер и вернул пропуск. — Проезжай! — крикнул он извозчику и отсалютовал тому, кого считал представителем нации. — Доброго пути, гражданин, — сказал он и сделал шаг назад, когда экипаж покатил к выезду из Парижа.
— Твой секретарь? — спросила Анжель. — Кого он имел в виду?
— Конечно же, Сейрака. Поскольку дело обернулось таким образом, было нетрудно включить в документ и его. Я счел, что мы должны довести до конца его спасение. Раз уж мне представилась возможность сделать это, не причиняя вреда тебе. Я намеревался увезти его с нами в Голландию. Но, поскольку вместо этого он выбрал путешествие в повозке на Гревскую площадь[2083], не стоит расточать по этому поводу сожаления.
Извозчик, глубоко заинтригованный событиями этого вечера, решил, что наконец-то нашел ответ на возникшие у него вопросы. Он взглянул на звезды, и ему показалось, что одна из них подмигнула. Он совершенно серьезно подмигнул ей в ответ.
«Теперь все ясно, — сказал он самому себе, — эта республиканская вдова быстро утешилась».