Разгневанный вмешательством жандармов в судьбу Гаршина, Лорис-Меликов поторопился с всеподданнейшим докладом о немедленном объединении под началом Верховной распорядительной комиссии всех властей, включая и тайную полицию, ибо разрозненные действия правительственных органов правопорядка являются главной причиной постоянных неудач власти в борьбе с революционным движением. 26 февраля доклад был всемилостивейше одобрен, а уже в Касьянов день Дрентельн был уволен со своего поста. Нельзя сказать, что тайной полиции с отстранением Дрентельна так уж повезло. Ведать ею поручили, по настоянию наследника, свиты генерал-майору Черевину, «известному своей наклонностью к веселой жизни», как выразился о нем Милютин. До того Петр Александрович возглавлял Собственный Его Императорского Величества конвой – и должность эта была пределом его умственных возможностей. Вместо того чтобы искать шуровавших прямо под его носом в самом Санкт-Петербурге членов Исполнительного комитета «Народной воли», уже 6 апреля 1880 года новый жандармский командир разослал по губерниям секретный циркуляр, во исполнение которого все силы жандармского корпуса в столице и на местах бросались на борьбу с происками «всемирного еврейского Кагала». Тут уж не до русского крестьянина родом Андрея Желябова и тем более – генеральской дочки Софьи Перовской.
Наследник же настоял и на устройстве в III Отделение полковника Николая Баранова[56]. Полковником Баранов стал совсем недавно. До того он был капитаном 1-го ранга, и во время войны во всех газетах расписывали подвиг командира пароходов «Веста» и «Россия», за каковые он стал кавалером «Георгия» 4-й степени. Но в июле 1878 года капитан-лейтенант Рожественский, старший офицер тех же пароходов, разоблачил хвастливые реляции своего начальника. Начались судебные разбирательства, доказавшие, что Рожественский был прав, и Баранову пришлось оставить морскую службу. Но без поддержки он не остался. Этот капитан сумел войти в особое доверие к Победоносцеву[57], а через него и к цесаревичу, пользуясь большим нерасположением оного к дяде своему – командующему русским флотом генерал-адмиралу великому князю Константину Николаевичу.
В деле Баранов оказался человеком пустейшим. Он затеял организовать в Париже жандармскую агентурную сеть для революционеров-эмигрантов, для чего выехал в командировку в Париж. Никаких успехов не достиг, и, когда вернулся, Лорис-Меликов рад был сбагрить его на освободившееся место Ковенского губернатора с повышением, естественно, в звании.
С первых же дней своей диктатуры Лорис-Меликову пришлось пережить глубочайшее разочарование. Памятуя об искренних и блистательно-умных письмах Валуева, он ожидал поддержки в первую очередь от Петра Александровича. Не тут-то было. При ближайшем рассмотрении Валуев оказался и мельче, и эгоистичнее, скорее – эгоцентричнее. Председатель Комитета министров был непомерно влюблен в самого себя, людей умных, энергичных и самостоятельных побаивался и потому опекал мелких льстецов и безоговорочных, бездумных исполнителей вроде Макова. Он и вообразить не мог вблизи от императора человека хотя бы равного самому себе и, едва таковой появлялся, затаивал к нему глубочайшую ненависть.
Должность Валуева только называлась почетною. Предшественник его, покойный граф Павел Николаевич Игнатьев, и не стремился распространять свое влияние на империю и был доволен своей малой, сугубо технической ролью в правительстве. Петр же Александрович справедливо полагал, что не место красит человека и что он-то как раз и заслужил власть и положение настоящего премьер-министра. Пожалование в графское достоинство Валуев счел достаточным залогом к достижению своей цели.
Явился Лорис-Меликов и спутал все карты.
Составляя указ, Валуев предполагал, что Верховная комиссия так и останется по смыслу своему «следственной», по определению наследника накануне учреждения. Он попытался ограничить власть ее председателя исключительно полицейским кругом обязанностей. Но не место ведь красит человека. Лорис-Меликов, который вполне устраивал Валуева в качестве умнейшего из губернаторов, вовсе не укладывался в столичные расчеты Петра Александровича. Он весьма широко понял свои обязанности (о чем, кстати, Валуев мог догадаться сам из отчета Харьковского генерал-губернатора) и действовал, исходя из своего понимания. Делами сугубо полицейскими, борьбой с крамолою Лорис-Меликов занимался «постольку поскольку», он ясно сознавал, что социалистов репрессиями не задушишь – они все, как один, романтики и ради красного словца, кинутого в народ с помоста палача, жизнь отдадут не глядя. Надо, считал Лорис, выбивать из-под них почву, то есть установить причины, почему освобожденный крестьянин нищает, куда, в какую сторону дальше двигать реформы… Петр Александрович и ахнуть не успел, а первым министром в государстве стал Михаил Тариелович. И уже с конца февраля ни единого доброго слова в дневнике Валуева в адрес «ближнего боярина» не найдется.
Граф Дмитрий Андреевич Толстой, министр народного просвещения и обер-прокурор Священного Синода, и не скрывал своего недовольства возвышением Лорис-Меликова. Диктатор сердца отвечал ему тем же и с первых дней начал вести борьбу за смещение Толстого с его постов. Нельзя было и думать о привлечении на свою сторону общественного мнения, пока столь важную в государстве должность занимает человек, с именем которого связано удушение реформ 60-х годов. Как ни странно, наследник поддался уговорам и легко согласился с невозможностью терпеть графа Толстого в правительстве, тем более что для учителя его Константина Петровича Победоносцева открывалось давно им лелеемое поле деятельности в Синоде, где он намеревался навести, наконец, должный порядок. Но император долго не поддавался уговорам – он привык полагаться на Дмитрия Андреевича, а отказываться от давних своих привычек не любил. Все же вдвоем с цесаревичем к Пасхе они одолели всесильного Толстого. И в Петербурге остроумцы христосовались в Светлое Воскресенье со словами:
– Толстой смещен!
– Воистину смещен!
Встал вопрос о замене. Тут-то и сказалось одиночество Лорис-Меликова в Петербурге. У него не было своей кандидатуры на пост министра, народного просвещения. Император сам предложил ему на выбор двух лиц – товарища министра директора Публичной библиотеки Ивана Давидовича Делянова и попечителя Дерптского учебного округа Андрея Александровича Сабурова.
– Ваше величество, – сказал тогда Лорис-Меликов, – я очень чту заслуги Ивана Давидовича, но не обвинят ли нас потом в армянском засилии?
– Да, пожалуй, ты прав. Пусть будет Сабуров. Сабурова Лорис-Меликов не знал вовсе. Зато слишком хорошо знал Делянова. В Лазаревском институте отличника и ученика беспримерно примерного поведения ставил в укор шалунам долгие годы после того, как Ванечки и след простыл в Армянском переулке. В министерстве Толстого он занимал крайне радикальные правые позиции и был, пожалуй, реакционнее самого министра. Много позже при одном лишь упоминании Лорис-Меликова этот его соплеменник будет вскипать гневом и вскрикивать: «Лорис, этот лукавый армяшка!» Сабуров оказался человеком очень неглупым, добрым, мягким, даже излишне мягким. Он все правильно понимал, и беседы с ним с глазу на глаз доставляли немало удовольствия. Увы, этого мало для члена правительства Российской империи. Своей программы преобразования системы народного просвещения у него не было, должность министра свалилась на него с небес совершенно неожиданно – он решительно не был готов к такому испытанию.
Впрочем, больше, чем на министров, Лорис-Меликов полагался на общественное мнение. Его он считал основным двигателем внутренней политики. И внешней тоже. В войну с турками Россию ввергли московские газеты, Катков[58] с Аксаковым. Катков и ныне пользовался громадным влиянием, особенно в Аничковом дворце. И, как писали авторы адреса от московского земства, у нас лишь две крайности пользуются свободой слова – «Московские ведомости» и подпольные издания «Народной воли». Едва успев уволить графа Толстого, Лорис-Меликов сменил начальника Главного управления печати и добился назначения на этот пост губернатора Рязани Николая Саввича Абазу, племянника старого своего друга Александра Аггеевича. Очень скоро редакторы газет и журналов почувствовали на себе столь важную перемену: дышать стало легче.
В один прекрасный майский день Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин получил приглашение отобедать у его сиятельства графа Лорис-Меликова. Писатель был немало озадачен таким поворотом, но причин отказаться от такой чести не видел, да и любопытно.
Хозяин волновался, кажется, больше, чем гость. В общении с Щедриным это и немудрено. Он умел напускать на себя вид настолько суровый и неприступный, молчать столь тягостно, что перед ним стушевывались самые значительные особы. Да что особы! Властитель дум вольный поэт Семен Надсон, встретившись однажды на курорте с Щедриным, почувствовал себя рядом с великим сатириком каким-то жалким коллежским регистратором, станционным смотрителем, впопыхах подавшим холодные щи проезжему генералу. И в письмах общим друзьям все беспокоился, а не гневается ли на меня по-прежнему Михаил Евграфович. Хотя Михаил Евграфович при той встрече всего-навсего хранил величавое молчание.
Михаил Тариелович в отношениях с сановными лицами был тертый калач еще смолоду. Поди выдержи сдержанный гнев князя Воронцова! Да и Барятинский мог так посмотреть, что у старого, заслуженного воина душа в пятки уйдет. А тут и он как-то подстушевался. Он, конечно, сказал, что является давним поклонником таланта Михаила Евграфовича и рад был бы заслужить уважение столь значительного русского писателя. «Манилов! Вылитый Манилов! – вынес приговор сатирик. – Эк сколько патоки! Сейчас начнет о свободах распространяться. Знаем мы эти свободы из рук приближенных к священной особе». Вслух же, естественно, ничего не сказал, кроме угрюмой любезности.
Но Михаил Тариелович не стал распространяться о свободах. О делах он вообще решил пока не говорить, и был прав. Оба они вошли в тот возраст, когда, независимо от чинов и славы, донимают разного рода недомогания, а черные круги под глазами у гостя не оставляли никаких сомнений в том, что «сердце» певцу народного гнева ближе в прямом, нежели переносном смысле.
Во всяком случае, когда, расспросив Салтыкова о житье-бытье в вятской ссылке, Лорис-Меликов шутя поинтересовался, что б стало с ним, если б вдруг снова Михаила Евграфовича сослали, тот ответствовал:
– В тысяча восемьсот сорок восьмом году, ваше сиятельство, мое тело было доставлено в Вятку в целости, ну, а теперь, пожалуй, привезут лишь разрозненные части оного. А впрочем, я и теперь готов к подобному повороту. Вот только бы члены в дороге не растерять.
– На этот счет не беспокойтесь. Пока я здесь, с вами ничего не случится.
И как-то с недомоганий разговор плавно перетек к тем временам, когда они не донимали настолько, чтоб думать о них. Михаил Тариелович стал рассказывать о Крымской войне, о недавно минувшей и больше о солдатах, нежели о полководцах. И через полчаса разговора скепсис гостя куда-то улетучился. Ему было интересно знать, как на глазах у генерала переменилась армия после милютинских реформ. Помолодела и стала ближе к земле. В николаевские времена рекрута отрывали от нее навсегда. А это заметно сказывалось на духе русских войск. Оставаясь храбрыми, солдаты теперь не гибли по-пустому. Соответственно, и офицеры имели теперь дело не с пушечным мясом, а с людьми, которых надо беречь – их дома ждут.
В разговоре скепсис Щедрина рассеялся сам собою, он и не заметил, как отменил свой приговор. Нет, не Манилов! Он знает солдата, а значит, знает и народ.
Михаил Евграфович, сам действительный статский советник, бывший вице-губернатор и калач в общении с важными лицами тертый, впервые в жизни проникся искренним уважением к высшему государственному чиновнику.
Уже через месяц он писал А. Н. Островскому: «По цензуре стало теперь легче, да и вообще полегчало. Лорис-Меликов показал мудрость истинного змия библейского: представьте себе, ничего об нем не слыхать, и мы начинаем даже мнить себя в безопасности. Тогда как в прошлом году без ужаса нельзя было подумать о наступлении ночи».
Хоть и сказано было в четвертом пункте указа об учреждении Верховной распорядительной комиссии, что члены ее назначаются императором по личному усмотрению начальника, в выборе лиц для этой работы Лорис-Меликов был несвободен. Перед всеми русскими временщиками, внезапно царской волею выдернутыми на самую вершину власти, у Лорис-Меликова было то преимущество, что он решительно ничем не был повязан со столичной бюрократией, способной тонкими ниточками мелких интриг, собственных, отнюдь не государственных интересов, запутать любое здравое дело. Но и опереться ему было не на кого. Не из Терской же области титулярных советников призывать! И Харьков был пуст. Не нашлось там человека с достаточно широким кругозором. В Петербург он привез оттуда одного лишь чиновника по особым поручениям, верного своего спутника с ветлянской чумы Скальковского.
По настоянию цесаревича в состав Верховной распорядительной комиссии вошли Черевин и Константин Петрович Победоносцев – один из умнейших и ученейших людей того времени. Но странный был ум этого человека. Революционный. Разрушительный. В любой предполагавшейся мере он мгновенно проницал оборотную сторону и тут же предрекал от нее неизбежную гибель несчастной России; он не признавал никакого ни общественного, ни правительственного движения.
По его, Россию надо бы крепко подморозить, чтоб ледяные ветры репрессий выдули всякую либеральную дурь из русских голов. Он был учителем наследника престола, и тот еще с малолетства привык верить каждому его слову. Собственно, и учреждение комиссии произошло не без участия Победоносцева, что и было отмечено в дневнике догадливым Милютиным еще 10 февраля:
«Гр. Лорис-Меликов понял свою новую роль не в значении председателя следственной комиссии, а в смысле диктатора, которому как бы подчиняются все власти, все министры. Оказывается, что в таком именно смысле проповедовали „Московские ведомости“ несколько дней тому назад; а известно, что „Московские ведомости“ имеют влияние в Аничковом дворце и что многие из передовых статей московской газеты доставляются Победоносцевым – нимфой Эгерией[59] Аничкова дворца. Вот и ключ загадки.
Лорис-Меликов, как человек умный и гибкий, знающий, в каком смысле с кем говорить, выражался с негодованием о разных крутых, драконовских мерах, которые уже навязывают ему с разных сторон. Думаю, что он и в самом деле не будет прибегать к подобным мерам, обличающим только тех, которые испугались и потеряли голову».
Нетрудно догадаться, что на драконовских мерах и настаивали Катков, редактор «Московских ведомостей», Победоносцев, Черевин и, разумеется, сам великий князь Александр Александрович. В таком направлении мыслил и отряженный в Комиссию Маковым его управляющий канцелярией Перфильев. У председателя же Комиссии были совершенно иные виды. В первую очередь он поставил задачу пересмотреть все дела по политическим преступлениям, в изобилии образовавшиеся в результате применения чрезвычайных законов 1878 и 1879 годов. Проверить списки приговоренных к высылке из столицы и других крупных городов европейской части России. Харьковский опыт подсказывал, что по меньшей мере две трети содержатся в тюрьмах и отправлены в ссылку напрасно.
Впрочем, с Константином Петровичем Лорис-Меликов держал себя крайне осмотрительно, и первые месяцы удавалось даже оставаться с ним весьма в хороших отношениях. Но Комиссия, составленная наспех из людей, разнонаправленных по образу мыслей, была обречена на такие же пустые и ни к чему не приводящие заседания, как в прошлом году Особое совещание Валуева. Она и собралась всего четыре раза и не приняла никаких окончательных решений, одобрив лишь повседневную работу своих членов.
Повседневная работа Верховной распорядительной комиссии завершилась тем, что из тюрем и ссылок были освобождены сотни людей. Когда стали проверять списки лиц, предназначенных к немедленной ссылке, за головы хватились. Списков было три, и все они друг с другом не совпадали. Против иных фамилий из списка столичного градоначальника Зурова начальник жандармского управления оставил отметку: «Вполне добросовестный подданный». Зуров ставил точно такие же отметки в жандармских проскрипциях. Генерал Гурко имел свой список неблагонадежных, решительно не сходящийся с реестрами Зурова и Дрентельна, хотя у Зурова встречались такие ремарки: «В особое одолжение губернатору».
Гроза всей Российской империи, оплот самодержавия, 111 Отделение собственной его императорского величества Канцелярии, когда работу его стал ревизовать член Верховной распорядительной комиссии сенатор Шамшин, явило собою полную мерзость запустения. Дела терялись и обнаруживались в самых неожиданных местах – то завалившиеся за шкафом, то дома у какого-нибудь усердно-забывчивого столоначальника. Старый чиновник, Иван Иванович диву дался, как легко у нас можно схлопотать административную ссылку. Достаточно вызвать подозрение у дворника собственного дома или какого-нибудь злобного полицейского писаря. На основании безграмотных доносов ломалась судьба.
«Жилец Петр Трофимов, – читал Иван Иванович одно из таких дворницких донесений, – ведет себя подозрительно. К нему сходятся всякие личности, а спрашивают то студента Трофимова, то часовщика, а то токаря. Водку не пьет даже по праздникам. Читает книжки».
Подозрительный Трофимов вот уже три недели содержался в участке. Шамшин приказал немедленно провести дознание. Оказалось, что подозрительный студент Петр Трофимов по недостатку средств занимается починкой часов, а также работает на токарном станке. Книги же, изъятые при обыске, представляли собою лишь учебники и популярные брошюры по ремеслу.
Шамшину пришлось вызволять из вилюйской ссылки чиновника Александра Иванова, отправленного туда вместо пропагандиста Иванова же, но Аркадия. Тогда как Аркадий, воспользовавшись жандармской оплошностью, исчез и пописывает статейки в революционной газете «Общее дело», издающейся в Женеве. Наверное, и живет теперь в тех благословенных краях. Вместо некоего Власова в костромскую глушь загнали Власьева. Но и Власова, как понял, вникнув в дело, Иван Иванович, не за что было подвергать административной ссылке. Розыски Ивана Ивановича повергли жандармских чиновников в немалое смущение и неудовольствие. «Органы не ошибаются». На Руси эта истина верна еще со времен тайных и разбойных приказов. И очень не любят, когда люди, к сыску не причастные, суют нос в их дела. Но тут уж против Лориса не попрешь.
Зато в чем обнаружил Шамшин идеальный порядок, так это в слежке за высшими государственными чиновниками. Тут и агентура щедро оплачивалась, и всякое лыко прилежно вписывалось в строку. Только оброни словечко – а оно вот где, поймано и записано в досье вашего высокопревосходительства. В своих еженедельных докладах императору шеф жандармов пересказывал все сведения о каждом министре, гофмейстере двора, губернаторе – любом сколько-нибудь значимом лице империи: кто нынче его любовница, какой анекдотец господин тайный советник рассказал на званом ужине у Валуевых, в какую смешную историю влип директор департамента, явившись к министру: стал подавать бумаги на подпись, а у него пуговка оторвалась, и несчастный не нашел ничего лучшего, как пытаться ее поймать… Любил царь-батюшка такие истории.
Но Лорис-Меликова эта сторона жандармского усердия вывела из себя. Он, конечно, подозревал, что жизнь российских генералов этому ведомству интереснее, чем поиски неуловимых революционеров, за годы гонений прекрасно обучившихся искусству конспирации, но ему и в голову не приходило, что сыск собственно в правительственных кругах поставлен на такую широкую ногу и не дает никаких сбоев: имена агентов неизвестны даже самому шефу жандармов, а оплачиваются их услуги куда как выше несчастного филера, приставленного к подозреваемому в терроризме. Так ловко поставил дело в свое время еще граф Петр Шувалов.
Доклад сенатора Шамшина об итогах ревизии III Отделения был готов к исходу июля. К этому времени Верховная распорядительная комиссия, по мнению ее начальника, уже исчерпала себя. Позиции самого Лорис-Меликова за минувшие месяцы достаточно окрепли – император доверял ему больше, чем когда-то любимейшему другу своему, покойному Якову Ивановичу Ростовцову, с которым в свое время провел Крестьянскую реформу, о чем сам говаривал ему неоднократно. Пришла пора действовать широко. И быстро! Как ни велика твоя власть, но ты временщик. Выскочит из-за угла какой-нибудь дурак с пистолетом – вот и все!
Пришла пора претворять в жизнь мечтательные разговоры о парламентаризме в России, которым когда-то давно, еще до войны, предавался в Эмсе с Кошелевым и Погодиным. Ни о какой конституции император, конечно, и слышать не хотел. Еще меньше слушать разговоры о малейшем послаблении в этом вопросе был намерен его высочество наследник. Результаты январских совещаний в Мраморном дворце были Лорису хорошо известны. И тут уж никого не переломишь. Но если действовать осторожно, вкрадчиво, кое-чего добиться можно.
Когда русский император Александр Николаевич был наследником, он мало чем отличался от обыкновенного гвардейского офицера, правда, блестящего: хорошо образованного и прекрасно вымуштрованного. Красавец, дамский угодник, в меру – насколько это было возможно при строгом его папе – шалопай. Образование он получил и впрямь великолепное: при таких учителях, как Василий Андреевич Жуковский и Карл Карлович Мердер, это и немудрено. Правда, от отца и дяди Михаила Павловича унаследовал он любовь к военным развлечениям – смотрам, парадам, разводам караула и прочим радостям, трудно совместимым с истинным просвещением. Но в этом виделся – и не только ему – блеск императорской власти, и люди, отдаленные от престола, иначе, как на боевом коне перед марширующими войсками, русского царя и не представляли. Таким и запомнил его Лорис-Меликов еще со времен Школы гвардейских юнкеров, таким и наблюдал его в тот приезд на Кавказ, когда наследник устремился в погоню за чеченцами. Тогда трудно было угадать в нем реформатора – освободителя крестьян и преобразователя судебной системы, породившего в русском обществе столько энтузиазма и надежд. Да он и сам никогда всерьез о том и не задумывался. Но отец умер внезапно и оставил ему тяжелое наследство. Пришлось властвовать. А власть – это работа. Тяжкий, не для каждого благодарный труд. Александр был в расцвете сил и за дело принялся с азартом.
Но в ту прекрасную пору Лорис-Меликов, хоть и генерал, а с августа 1865 года даже его величества генерал-адъютант, был весьма далек от августейшей особы, в столице бывал крайне редко и даже вблизи чувствовал, как и любой верноподданный, неодолимую дистанцию между собою, простым смертным, и священной особой государя императора. Волею монарха направленный на подавление чумы в низовья Волги, а потом крамолы – в Харьков, Михаил Тариелович весьма заметно ощущал эту дистанцию. Хотя уже и до него доходили разного рода слухи, подъедающие ржавчиной стальной столп императорского авторитета.
Странное дело, к 1880 году царь, так много сделавший для отечества в первые годы своей власти, породил вокруг себя едва ли не больше, чем кто бы то ни было на русском престоле, недовольных. Еще не вымерли крепостники, не простившие ему преобразований первых лет. Либералы пережили глубочайшее разочарование, когда то по одному, то по другому «временному» циркуляру урезались права земств, из ведения суда присяжных изымались политические дела, ужесточалась цензура. Уж на что умеренный человек сенатор Александр Александрович Половцов, по привязанностям своим бывший ближе к Аничкову дворцу, нежели к Зимнему и уж тем более «красному» Мраморному, писал в своем дневнике 6 ноября 1879 года: «Слабая, материальная, равнодушная натура Императора Александра II окончательно повредилась 25-летним безответственным самодержавием. Первые искры воодушевления, выразившиеся в начале царствования приложением подписи к реформам, сделанным группою людей посредственных, но подчинявшихся духу времени, первые эти искры давно погасли, их сменили разочарования, ненависть, злоба, раздражения, подозрительность, плотоугодие и полная смешанность понятий о том, что достойно похвалы, поддержки или преследования. Такое настроение не могло не отодвинуть всякого порядочного человека, заместив его или хитрым себялюбцем, или равнодушною посредственностью». Увы, так думали многие благомыслящие и преданные престолу люди.
Люди же неблагомыслящие, нетерпеливые социалисты устроили за добрейшим из царей самую настоящую охоту. И если выстрел Каракозова в 1866 году был делом доведенного чтением нелегальных брошюрок до истерии одиночки, сейчас против Александра II действовала целая партия – прекрасно организованная, умело и надежно законспирированная и даже, как подозревал Лорис-Меликов, имевшая своих агентов в самом III Отделении.
В ближайшем окружении императора недовольных было тоже достаточно. Ему не могли простить многолетней связи с княжной Екатериной Долгорукой. Слишком далеко она зашла. На связь эту поначалу смотрели снисходительно, мало ли любовниц бывало и у Николая Павловича, и уж тем более у его красавца сына. Но эта его последняя любовь как-то слишком уж затянулась. Уже дети пошли. Присутствие рядом с царем Долгорукой стало давать себя знать в государственных делах. При обсуждении вопроса о концессии на строительство железных дорог император встал на защиту лиц, приближенных к княжне Долгорукой, и разразился скандал, когда товарищ министра путей сообщения пожертвовал карьерой, чтобы не дать примазаться к выгодному делу проходимцам, обаявшим царскую любовницу. И сам Петр Шувалов, всесильный шеф III Отделения, настолько всесильный, что получил прозвище Петр IV от злых и острых языков, попал в опалу, когда осмелился выразить царю неодобрение по сему поводу. Впрочем, пока императрица Мария Александровна была здорова и полна сил, к связи этой при дворе притерпелись, и лишь иные из фрейлин смотрели на фаворитку с ревнивой завистью, тайно вздыхая, что не им улыбнулось такое счастье. Но в последние годы, когда у царицы обнаружилась смертельная болезнь и силы ее таяли день ото дня, сожительство Александра с Долгорукой превзошло все пределы приличия. Вернувшись с турецкой войны, император, к всеобщему негодованию, поселил княжну Екатерину Михайловну в Зимнем дворце. Была оскорблена императрица, были оскорблены великие князья, законнорожденные дети Александра Второго.
Все тот же Половцов, обитатель Царского Села, посвященный во многие тайны царской резиденции, в августе 1879 года записал в дневнике: «На другой день после отъезда Цесаревны в Копенгаген смотритель Александровского дворца пришел доложить управляющему Царского Села, что Государь Император изволил осматривать дворец и в особенности садовый павильон с игрушками детей Цесаревича, изволил осматривать все это с кн. Долгорукою и семейством. Любопытно знать, что у этого человека делается в голове, когда он ведет детей своей любовницы играть игрушками своих внучат!»
Так что когда граф Лорис-Меликов волею судьбы оказался во главе Верховной распорядительной комиссии, Александр Николаевич еще менее, чем в свои молодые великокняжеские годы, походил на властителя, способного произвести грандиозные реформы. Но и на тирана, каковым его изображали в своих листках народовольцы, он уж никак не был похож. Еще в пору отрочества предугадал его несчастья воспитатель будущего императора Карл Карлович Мердер. В одном из докладов заботливому отцу он писал: «Великий князь, от природы готовый на все хорошее, одаренный щедрою рукою природы всеми способностями здравого ума, борется теперь со склонностью, до сих пор его одолевавшею, которая при встрече малейшей трудности, малейшего препятствия приводила его в некоторый род усыпления и бездействия». Увы, борьба со склонностью этой так и не увенчалась успехом. Лорис-Меликов застал у власти царя и на самом деле способного, умного, доброго, но сильно траченного усталостью и русской, обломовской ленью. Михаил Тариелович дал императору весьма точную характеристику. Разговорившись как-то с Половцовым о личности государя, он выразился следующим образом:
– У этого человека наблюдательность неимоверная; он видит и слышит все, что делается в соседней комнате. Прочитав бумагу, он заметит всякую запятую, но не отдает себя на то, чтобы духовно овладеть сущностью.
Нельзя сказать, чтобы император не понимал своего нынешнего тягостного положения. Человек ума проницательного, а в иные моменты и в самом деле подлинный монарх, ответственный за благополучие своего отечества и подданных, он смертельно устал от ответственности и мечтал жить жизнью частного человека. Он понимал, что реформы надо продолжать, что нельзя было бросать их на полпути, испугавшись дурацкого выстрела героя-одиночки. То одного, то другого… Постоянная опасность вырабатывает привычку. И после взрыва в Зимнем дворце он вообще перестал бояться покушений. И даже готов был на какое-то продолжение дела, начатого в первые годы царствования. Но только чтобы не самому тащить на себе груз ответственности, а вот пришел бы энергичный, умный деятель и взял бы все это на себя. А самого бы императора оставили в покое.
В Лорис-Меликове он угадал именно такого деятеля. Сам прекрасно понимал, как тяжко придется покорителю Карса: перед ним не армия прогнившей Оттоманской империи, а заснувшая полупьяным сном великая крестьянская Россия. И вокруг особы императора не великие реформаторы, а ленивые и равнодушные чиновники, отнюдь не безупречные в видах корысти. Наследник скорее склонен свернуть шею реформам, нежели развивать их. Но Лорис как-то сумел поладить с цесаревичем, и Александр не без любопытства посматривал на развитие событий.
Присутствие Долгорукой в Зимнем дворце в первые месяцы диктаторства Лорис-Меликова ощущалось слабо. Это была тогда лишь тема бесконечных великосветских пересудов о безнравственности императора, нетерпеливо дожидающегося смерти хоть и опостылевшей, но законной супруги. Разговоры он, конечно, выслушивал, но от каких-либо комментариев на сей счет благоразумно воздерживался. И был весьма доволен тем обстоятельством, что император не торопится представлять его своей фаворитке.
22 мая государыня императрица тихо угасла в своей спальне. В стране, как водится, установили траур. Константин Петрович Победоносцев, углядевший где-то праздничные балаганы, написал по сему поводу гневное письмо Лорис-Меликову с требованием немедленно убрать с глаз долой оскорбляющие верноподданнические чувства благочестивых христиан дьявольские соблазны. В трауре, особых тягот от него не ощущая, и жила империя как до 6 июля, так и после.
Но 6 июля произошло событие, которое прекрасно запомнил адъютант великого князя Николая Николаевича Василий Вонлярлярский. «6 июля, – писал он долгие годы спустя, скрашивая мемуарами старческую эмигрантскую тоску, – я был дежурным и должен был ехать к Государю с докладом о ходе маневра. По случаю кончины Императрицы, мы носили еще полный траур: кроме повязки на рукаве, аксельбант и погоны были обшиты крепом. Приехав в Царское Село вечером во дворец, я был встречен камердинером Государя, который посоветовал мне немедленно снять траур, так как это может опечалить Его Величество в такой радостный для него день. Оказалось, что в этот день, 6 июля, в 3 часа дня совершилось бракосочетание Государя с княжной Долгорукой». Траур Вонлярлярский, конечно, спорол, но в спешке повредил аксельбант и не знал теперь, как показаться царю. Император, всегда приметливый, на этот раз даже не увидел нарушения в форме – так был взволнован.
Бракосочетание прошло тайно в малой церкви Екатерининского дворца. Свидетелями были генерал-адъютанты граф Адлерберг, министр двора, старый друг императора, граф Эдуард Баранов[60] и комендант императорской главной квартиры Александр Рылеев.
Лорис-Меликов узнал об этом лишь на следующий день. Он прибыл в Царское Село с докладом. Император привел его в Янтарную комнату и оставил одного. Через несколько минут вернулся вместе с княжною Долгорукой. Только теперь она уж была княгиня Юрьевская.
– Вот моя жена, – сказал Александр Николаевич. – Отныне вверяю вам, граф, ее вашему особому попечению. Поклянитесь мне, что будете оберегать ее и после моей смерти.
Голос государя был торжествен, проникновенен и взволнован. Минута настала тягостная. Лорис-Меликов хоть и ожидал такого поворота событий, но не был готов к нему, он все-таки надеялся, что у государя хватит благоразумия дождаться окончания траура. Конечно же он заверил и царя, и Екатерину Михайловну, что и ей будет служить так же верно, как служит самому императору. Но забот ему новое положение дел прибавило. Отношение цесаревича к мачехе ему было ох как хорошо известно! А сейчас как раз наступила пора действовать быстро и решительно.
Ревнивый Валуев, почувствовав новые веяния, вдруг переменил свое отношение к печати и стал потихоньку готовить закон, расширяющий ее свободу, и добился от царя созыва комиссии по этому вопросу под своим, разумеется, председательством. Комиссии на Руси создаются не для того, чтобы разрешить дело, а напротив – чтоб замотать. Его верный клеврет, ненавистник земств Маков, не далее как в прошлом году предложивший дать право губернаторам не утверждать по своему усмотрению выборных гласных ввиду их неблагонадежности, начал вдруг разъезжать по губерниям и откровенно заигрывать с земствами, обещая им отменить свой же закон. Любезному другу Валуеву веры уже не было, и все его действия в либеральном духе означали всего лишь попытку перехватить инициативу. Да так оно и было. Много месяцев спустя стало известно, что столь внезапное пробуждение Валуева имело причину простейшую: Маков, перлюстрировавший переписку Лорис-Меликова и Николая Абазы, доложил председателю Комитета министров о планах начальника Верховной распорядительной комиссии.
26 июля 1880 года Лорис-Меликов подал царю всеподданнейший доклад о ликвидации Верховной распорядительной комиссии. Пришло время возвращаться от мер чрезвычайных к законному порядку, так он объяснял свои намерения. И в самом деле, как-то потише стало в отечестве. После Млодецкого уже никто не рисковал выскакивать из-за угла с пистолетом. Да и от него в своей листовке Исполнительный комитет «Народной воли», отдав должное героизму, отказался, объявив покушение на Лорис-Меликова личной инициативой несчастного Ипполита. Революционеры явно чего-то выжидали. Чего? Да, в общем-то, все равно, главное – сейчас тихо и можно хоть что-то успеть. А посему вместе с Верховной распорядительной комиссией шеф жандармов Лорис-Меликов предлагал ликвидировать всем ненавистное III Отделение, объединив все карательные силы в Департаменте полиции, учреждаемом в Министерстве внутренних дел. Само собой разумеется, что в новых обстоятельствах министерство это должен теперь возглавить сам Михаил Тариелович, сохранив за собою должность шефа жандармов. А чтобы Макову было не обидно, выделить для него Департамент почт и телеграфов в отдельное министерство, оставив при нем его годовое жалованье.
Правда, последнее решение было весьма рискованным. В руках министра почт и телеграфов была перлюстрация писем. Ежедневно к 11 часам утра Маков с особым же портфельчиком являлся к царю, отпирал его особым секретным ключиком и вываливал на стол тщательно переписанные копии частных корреспонденции. А у Александра Второго была эта слабость – в чужие письма заглядывать. Даже наследника не миновал тайный надзор почтового ведомства, и ему не раз влетало от отца за проделки, о которых тот мог узнать исключительно из переписки великого князя.
Для сообразительного министра тут был большой простор для интриг и блистательных побед в подковерной борьбе. Известен случай с жандармским генералом Селиверстовым, которого покойный Мезенцов прочил в свои товарищи, но император в последний момент вдруг отказался подписывать указ и предъявил шефу жандармов копию из частного письма Селиверстова. Мезенцов недолго недоумевал и очень скоро выяснил, что письмо это, в котором Селиверстов возмущался охватившими Петербург слухами, дошло до императора в отрывках: слухи выписали, а возмущение генерала по этому поводу – нет. С Селиверстовым дело уладилось, а сколько карьер загублено втайне?
Но иного способа управиться с Львом Саввичем Маковым пока не было. Тот первым из министров сумел втереться в доверие княгини Юрьевской, за него уже было замолвлено перед царем словечко, так что придется подождать и потерпеть.
Делом безотлагательным в Кабинете министров были перемены в ведомствах путей сообщения и финансовом. Возглавляли их почему-то адмиралы. Министерством путей сообщения управлял основатель порта во Владивостоке Константин Николаевич Посьет. Флотоводец он был, говорят, замечательный, хотя и умудрился однажды в открытом море протаранить в бок иностранное судно; что же до строительства и содержания в порядке железных дорог, то здесь у него не очень ладилось. Милютин как-то записал о нем в дневнике: «Адмирал Посьет отличается замечательною неумелостью в делах; ни одно представление его в Комитет министров и в Государственный Совет не проходит благополучно: или сильно переиначивается, или вовсе опрокидывается». Для наведения порядка была даже образована Высшая комиссия по железнодорожному делу во главе с графом Барановым. На первом же совещании по программе работ этой комиссии вспыхнул конфликт, Посьет не подписал журнала совещания, а царь утвердил журнал, и всем казалось, вот-вот падет бестолковый министр. Ничего подобного. Непотопляемый адмирал проглотил обиду и пересидел всех министров тогдашнего правительства аж до 1888 года, когда сам попросился в отставку по причине глубокой старости.
О Посьете у Лорис-Меликова состоялся интересный разговор с Сергеем Витте, братом того самого героя турецкой войны, которому царь отдал свой орден Георгия. Молодой управляющий Юго-Западными железными дорогами прислал проект устава железных дорог в России, наделавший много шума в столице. Предполагалось урезать права министра, учредив совет по железнодорожным делам. Посьет был в ярости. Он рвал и метал. Дошел даже до царя. Лорис-Меликову устав этот показался весьма дельным, и он вызвал Витте из Киева телеграммой. Узнав, что герою этот Витте приходится родным братом, а генералу Фадееву – племянником, Лорис тут же перешел с гостем на «ты».
– А скажи, пожалуйста, душа моя, ты составил устав?
– Да, я.
– Да, знаю, кто ж другой. Ведь Баранов, почтенный человек, не мог же составить так; Анненков – тоже не мог. Да мне и сказали, что все это ты написал. А скажи, пожалуйста, как ты думаешь, вот этот устав – против устава, в сущности, никто не возражает, а возражают против совета по железнодорожным делам, – скажи мне по совести, нужно, чтобы этот совет прошел, или не нужно? Вот министр Посьет рвет и мечет против этого совета, а почтенный Баранов настаивает на его необходимости. Вот ты мне по совести и скажи: нужно проводить совет, как ты думаешь?
– Видите, граф, с одной стороны, если министр путей сообщения порядочный человек, если он знает свое дело, то, конечно, совета не нужно, потому что это тормоз для министра, а с другой стороны – я вот с тех пор, как существуют у нас железные дороги, не видел и не помню ни одного министра путей сообщения, который бы знал дело и действительно был бы авторитетен. При таких условиях, конечно, лучше управлять коллегией, то есть советом по железнодорожным делам, нежели министром.
– А ты бы мог указать на кого-нибудь как на министра путей сообщения?
Витте назвал фон Дервиза, но так как не рассчитывал, что Лорис-Меликов смог бы провести фон Дервиза в министры, все продолжал настаивать на том, чтобы граф провел устав непременно с советом и настойчивостью своей привел его в некоторое раздражение.
– Что ты, душа моя, все об одном и том же толкуешь! Проведи да проведи… Тебе хорошо говорить, думаешь, сделать так легко, как сказать? Не так все просто. Я тебе вот что расскажу. Когда я был совсем молодым офицером гусарского полка, на нас, корнетов и поручиков, большое влияние имели фельдфебели и унтер-офицеры, потому что без них молодой офицер ничего не может поделать, иначе на гауптвахте всласть насидишься. И вот как-то раз один фельдфебель из моего эскадрона выдавал дочку замуж и пригласил на свадьбу нас, офицеров. Сначала была свадьба, потом обед, а после обеда бал. Начался бал полькой – так себе шла… потом кадриль, а затем мазурка… Вот мазурку никто не умел танцевать. Кавалеры стоят, как мумии. Тогда фельдфебель говорит: «Я, говорит, этих писарей (а большинство кавалеров были писаря) сейчас выучу». Позвал писарей и говорит: «Дамы, чтобы танцевать мазурку, должны бегать, а вы, – говорит, – чтобы танцевать мазурку, должны делать так: ногами делайте что хотите, а в голове такт держите, тогда и выйдет мазурка». Так вот, ты мне говоришь: сделай да сделай, проведи да проведи, ты болтаешь, а мне надо в голове такт держать, а то, пожалуй, меня государь выгонит.
Устав, предложенный Витте, был принят, но совет прошел в виде весьма урезанном, он далеко не так ограничивал власть министра, как предполагалось автором проекта.
После Рейтерна министром финансов был назначен почему-то не экономист, а наследственный, вот уже в третьем поколении, адмирал Самуил Алексеевич Грейг, человек в таких делах мало сведущий, но самомнения и упрямства непомерного. Уже два года, как кончилась война, а он все продолжал печатать пустые, ничем не обеспеченные кредитки. Зато, как отметил все тот же Милютин, «Грейг не мог пропустить случая, чтобы своими мудрствованиями, высказанными обычным докторальным тоном, напустить тумана в деле совершенно простом и ясном». За это, наверно, и был в особой чести у императора. Ни об отмене разорительного соляного налога, ни тем паче подушной подати, непосильной для крестьян, при таком министре и речи заводить нечего. Было бы прекрасно, если б министром финансов стал Абаза, но пока об этом рановато заводить разговор.
Зато летом, перед отбытием Грейга в отпуск, Лорис-Меликов добился назначения товарищем министра грамотнейшего экономиста, известного императору еще со времен крестьянской реформы по редакционной подготовительной комиссии, профессора Киевского университета Николая Христиановича Бунге. Грейг хотел видеть своим товарищем некоего Мицкевича, разыгрывавшего при нем роль дворецкого или камердинера, как говаривали злые языки в Петербурге. Языки еще более злые утверждали, будто Мицкевич исполняет обе эти должности. Но государь ответил Грейгу, что в его министерстве есть чиновники постарше Мицкевича. Кандидатура бесцветного директора кредитной канцелярии Цимсена тоже не подошла, поскольку его никто не знает. Император сам, по предварительной договоренности с Лорисом, назвал Николая Христиановича. И министерство фактически оказалось на два месяца под управлением Бунге.