Манифест. Удар сокрушительный

И все же истинное свое положение при новом императоре Лорис-Меликов понять затруднялся. Царь покинул город и замкнулся в Гатчине, настолько плотно опекаемый конвоем, что казался как бы под домашним арестом. А для водворения порядка в Санкт-Петербурге из Ковенской губернии был выписан генерал-майор Баранов. Тот самый Баранов, от которого Лорис не чаял, как избавиться, когда подсунули его наследник с Победоносцевым в корпус жандармов. В назначении Баранова столичным градоначальником явно ощущалась рука обер-прокурора Священного Синода.

Николай Михайлович по возвышении своем тотчас же начал куролесить. Он распорядился окружить Петербург заставами и проверять каждого въезжающего в город. Мера эта не дала решительно никаких положительных результатов, зато породила недовольство буквально во всех кругах общества. Рабочие, жившие в основном в пригородах, стали опаздывать на смену, снабжение Петербурга продовольствием обросло пустыми затруднениями, и уже 3 апреля градоначальнику пришлось самому отменить собственный приказ о досмотре на заставах. Как и другую меру, тоже предпринятую без долгих рассуждений: обязать всех прибывающих железной дорогой брать на вокзалах извозчиков через посредство полиции, с означением ею номеров экипажей. С другой стороны, к неописуемому возмущению Победоносцева, Баранов созвал некий совет при градоначальнике из членов, избираемых населением столицы. Выборы в этот совет проводились на редкость бестолково: правом голоса жителей наделяли по своему усмотрению околоточные надзиратели. Однако ж членов совета заранее указал сам градоначальник по каким-то наспех составленным спискам. Совет этот, который так ничего толком не решил, прозвали «бараньим парламентом».

Государь предоставил петербургскому градоначальнику право личного ему доклада, чем прыткий Баранов не преминул воспользоваться. Он бегал к императору раза по три-четыре на дню, безбожно врал и пугал императора новыми заговорами, которые вот-вот намеревался разоблачить. То докладывал, будто на Миллионной, у самого дворца, нашли целых семнадцать проводов от адской машины, то объявлял об аресте какого-то загадочного господина с пистолетом. И все это с целью показать, что именно он, Баранов, и есть спаситель отечества, а министр внутренних дел, для того приставленный, не отвечает своему назначению. Вкупе с ежедневными записочками Победоносцева, где обер-прокурор Синода давал бывшему ученику своему советы гнать от себя Лориса, Абазу, Милютина и великого князя Константина Николаевича и опираться на «здоровые силы», барановские доносы держали Михаила Тариеловича в постоянной тревоге и беспокойстве.

Но царь как будто не поддавался наущениям и при встречах оказывал доверие министру внутренних дел; значение его как первого из министров тоже не подлежало сомнению. Холуйство Макова и князя Ливена на заседании 8 марта не спасло их от сокрушительного падения. Маков сам нарвался на отставку, спросив царя, как быть дальше с порядком перлюстрации писем. Александр, которому по милости Макова не раз влетало от отца за неосторожные высказывания в посланиях Каткову, Аксакову и Победоносцеву, легко согласился с мнением Лорис-Меликова, что в деликатном деле перлюстрации было много злоупотреблений, и распорядился упразднить Министерство почт и телеграфов, образовав из него департамент в Министерстве внутренних дел.

Кресло князя Ливена – министра государственных имуществ – зашаталось после сенаторской ревизии Ковалевского в Оренбургской и Уфимской губерниях. Александр III, в отличие от отца, не был снисходителен ни к какому упущению в делах с казенной собственностью и карал за таковые беспощадно. Отставка Ливена – только начало. Летом вынужден будет уйти Валуев – в пору его управления государственными имуществами расхищения плодородных башкирских земель и начались, хотя сам Петр Александрович был к ним непричастен, лишь попустительствовал. А в январе 1883 года клубок расследований докатится до Макова. Лев Саввич покончит с собой.

Министром государственных имуществ назначили графа Николая Павловича Игнатьева, который, приехав в Петербург на похороны Александра II, всячески заискивал перед Лорис-Меликовым, и Михаил Тариелович не сразу разгадал, что стоит за столь настойчивой дружбой бывшего дипломата, и министерский пост предложил ему сам. Но, едва получив царский указ о своем назначении, Николай Павлович как-то охладел к первому министру, зато примкнул к партии Победоносцева и во всем стал советоваться именно с ним.

Пришлось расстаться и с министром просвещения Сабуровым – умным и тонким человеком, но совершенно непригодным к министерскому посту. Дело это для него и окончилось позором – еще в феврале, когда министр приехал в университет успокоить волнение студентов, некий Папий Подбельский дал пощечину почтеннейшему Андрею Александровичу. Интересно, посмел бы он так обойтись с ненавистным реакционером Дмитрием Толстым? Но на его место назначили не Делянова, о котором так хлопотал Победоносцев, а барона Николаи, которого еще по Кавказу прекрасно знал Лорис-Меликов и почитал за человека вполне разумного. И была надежда, что Александру Павловичу – человеку ухищренному – достанет воли и рассудка претворить в жизнь обещания Сабурова.

Но вот что настораживало. Недели шли за неделями, а комиссия под началом великого князя Владимира Александровича по поводу указа о выборных от земств и городов так и не собиралась. Все оттягивалось какими-то пустячными предлогами. Становилось ясно, что тихим, ползучим бюрократическим способом верх одерживает меньшинство. Частные успехи не радовали. Лорис-Меликов как-то не чувствовал прочности своего положения. Однажды после доклада речь зашла о Дальнем Востоке. Михаил Тариелович обратил внимание императора на странности в поведении послов Японии и Китая. Что-то они зачастили к нашим министрам и к нему самому. И уж очень они вглядчивы и пристальны, во все внимательно вникают, вслушиваются. Надо бы с ними поосмотрительнее. И что же? Часа два спустя государь со смехом рассказывает Черевину:

– А Лорис-то, слышь, япошками вздумал меня пугать!

И новый приступ хохота. Раскаты его эхом разнесутся по годам и достигнут ушей империи в 1904 году. Его подхватят газеты: «Ах, япошки, макаки! Мы их шапками закидаем!» И только мудрый генерал Драгомиров проворчит: «Война макак с кое-каками!» Но то будет через четверть без малого века, а сейчас по гостиным пущен был слух, что Лорис-Меликов, не уберегший покойного царя на посту министра внутренних дел, готовит себе тихую пристань на месте престарелого канцлера князя Горчакова.

Наконец, на 21 апреля император после настойчивых уговоров Лорис-Меликова назначил в Гатчине совещание самых, на его взгляд, важных министров. В конце концов, давно пора определиться, какой дорогою намерено идти правительство в новое царствование, нельзя ждать неведомо чего и неведомо от кого: вот уже два месяца страна живет как бы без государя: Александр Третий сидит взаперти в Гатчине, а по столице бродят самые несусветные слухи. То будто бы министры держат царя-батюшку в плену, то будто бы на его величество злодеи свершили покушение и раненый царь не хочет в этом признаваться народу… С трудом, одолевая влияние Баранова и Победоносцева, удалось-таки уговорить государя появиться в Петербурге.

На совещание приглашены были великий князь Владимир Александрович, граф Лорис-Меликов, граф Милютин, Абаза, граф Игнатьев, барон Николаи, Победоносцев и Набоков. За последнего – министра юстиции – пришлось хлопотать, но почему-то государь решительно отказал Лорис-Меликову в предложении пригласить графа Валуева и главноуправляющего II Отделением собственной его величества Канцелярии князя Урусова. И это после столь теплого рескрипта Валуеву по случаю его пятидесятилетия безупречной службы престолу!

Накануне вечером, после заседания Государственного совета, на котором пока еще председательствовал опальный великий князь Константин Николаевич, у Абазы съехались Милютин и Лорис-Меликов, чтобы предварительно обменяться мыслями по поводу завтрашнего. Настроение у всех троих было преотвратительнейшее.

– Признаться честно, – начал Михаил Тариелович, – я ничего хорошего не жду. Мы увязли в какой-то болотной жиже. Тебе вроде и не возражают, но ничего, как ни бейся, не делается. И не знаешь, как поступить. Добро бы стена была – стену можно лбом разбить или уж, на худой конец, отступить. А тут вата какая-то – все в ней глохнет и вязнет. Говорю с царем, убеждаю, уезжаю из Гатчины умиротворенный, а с полдороги начинаю понимать, что ничего сделано не будет. Царь тут же пошлет за Победоносцевым, тот надует ему в уши ужасов – погибнет самодержавие, погибнет Россия, весь простой народ… Ой!

– А вот и надо, – вскипел Абаза, – поставить перед императором вопрос: доверяет он своим министрам или нет. И не давать ни Победоносцеву, ни Игнатьеву распылять по мелким частностям завтрашнее совещание. Надо сразу так и заявить государю, прямо и категорически: если нужна сильная власть, она возможна лишь в том случае, когда император окружит себя министрами, которым он имеет полное доверие и через которых мог бы действовать без всякого посредствующего влияния.

– Думаю, что этого недостаточно, – сказал Милютин. – Кроме личного доверия государя, необходимо еще другое условие: надо, чтобы правительство было однородное, чтобы все министры действовали в одном смысле, а не противудействовали один другому, как у нас случается сплошь да рядом.

– Хорошо бы, если б так и повернулся завтрашний разговор, – Лорис-Меликов тяжко вздохнул, – да боюсь, многоглаголивый Победоносцев или речистый Игнатьев в такие дебри нас заведут своими умствованиями и опасениями, что поневоле потеряешь всякую осмотрительность и все дело погубишь.

– Не вижу в том большой беды, – возразил военный министр. – Лучше уж сразу вывести дело начистоту, чтоб разъяснить наконец, можем ли мы, с нашими понятиями и убеждениями, еще долее тянуть лямку, не зная, куда тянем.

– Да, тут вы, пожалуй, правы, – заключил Лорис-Меликов.

Гостеприимный хозяин предложил партию в вист, но как-то было не до игры, и все разъехались в смутной тревоге по поводу завтрашнего дня.

Министры ехали в Гатчину в одном вагоне. Настроение у всех было довольно мрачное. Все разделились на мелкие группки и вполголоса переговаривались между собою. Победоносцев сидел в гордом одиночестве – даже Игнатьев не решился занять его разговором.

Император обратился к министрам с краткой речью о том, что намерен выслушать мнения господ министров, что надлежит делать в ближайшее время и какова должна быть вообще программа действий правительства. Первым попросил высказаться на сей счет Лорис-Меликова.

– Я считаю, ваше величество, что путь для вашего царствования проложен вашим покойным отцом императором Александром Вторым. У России нет другого пути, нежели продолжение реформ, начатых в предыдущее царствование. Мы покамест топчемся на месте и только проигрываем во времени, тогда как общество ждет от нас решительных мер и в государственном управлении, и в финансах, и в судебной сфере, и в сфере народного образования. Я уж не говорю о скорейшем завершении реформы крестьянской – сокращении выкупных платежей и отмене подушной подати. Нельзя стоять на месте. Христианству уже без малого две тысячи лет, и оно постоянно совершенствуется, а уж учреждения государственные должны совершенствоваться тем более.

Настал черед военного министра.

– Ваше величество, – начал Милютин, – я совершенно согласен с графом Михаилом Тариеловичем. Именно незаконченность начатых реформ и отсутствие общего плана в их проведении, а затем четырнадцатилетний застой и реакция, когда все строгости полицейские не только не подавили крамолу, а, напротив того, создали массу недовольных, среди которых злонамеренные люди набирают своих новобранцев, и привели нас сегодня к столь печальному результату.

Царь с каменным лицом выслушал лекцию Милютина, который говорил ровным, спокойным профессорским тоном о будущих реформах в России, только они одни способны внести успокоение в недоумевающем растревоженном обществе.

Игнатьев, почуяв, чья берет, в своем выступлении тоже говорил о необходимости продолжать реформы и даже примеры привел из своего недавнего губернаторства в Нижнем Новгороде, полного смятения местных чиновников и земских деятелей от неожиданных поворотов правительства в минувшее царствование.

Тайный советник Александр Аггеевич Абаза говорил пылко, как молодцеватый поручик на экзамене в академию:

– Ваше величество, мы все мечтаем о сильной власти, сильном правительстве. Так вот что я вам скажу. Сила власти не в кулаках, не в полицейском произволе – мы достаточно нагляделись и на кулаки, и на произвол и вместо собственной силы получили целую партию злодеев. Сила наша только в единстве и сплоченности всех министров, в доверии к нам государя как своим ближайшим советникам. – И быстрый взгляд в сторону Победоносцева при этих словах. Достаточно откровенный, чтобы и государь почувствовал, в чей огород камешки летят. – Правительство не может идти к цели, не видя сочувствия со стороны высшей власти или чувствуя, что оно неравномерно распределено между министрами.

Набоков и новый министр просвещения барон Николаи были поосторожнее в словах, поскучнее, педантичнее, но и они высказались в пользу продолжения и развития реформ каждый по своему ведомству.

Последнее слово оставалось за Победоносцевым. Министры с любопытством, и немалым, ждали, что же на сей раз будет прорицать этот авгур. Авгур удивил. Авгур заговорил совсем не тем языком, что на достопамятном совещании 8 марта. Напротив, он начал с того, что полностью разделяет высказанные мнения о необходимости дальнейших улучшений в государственном строе, о том, что правительство должно быть едино и в своих устремлениях, и в предприятии тех или иных мер оздоровления государственной жизни. Правда, Константина Петровича вскоре понесла его вечная стилистическая сила, он оторвался от смысла собрания и стал вещать о правде, о честности, русском народе-Богоносце. Ответил и Лорис-Меликову, отчитав генерал-адъютанта, как двоечника-семинариста: начала христианства вечны и незыблемы, но осуществление их правдою жизни безгранично, и в этом смысле реформа внутренняя не останавливается никогда, намекнув тем самым, что в реформах внешних необходимости нет.

Абаза его тут же и срезал, резонно заметив, что сейчас разговор идет не о высших материях, а о конкретных государственных делах. Нужны соглашения на практической почве. В том же, что все, здесь присутствующие, истинно верующие христиане, никто пока не сомневается. И опять заговорили о том, что нужно единое правительство, пользующееся безусловным доверием императора, которое будет и дальше развивать начатые реформы.

Неожиданный диссонанс вызвало последнее выступление – великого князя Владимира Александровича. Он стал зачитывать невесть кем составленное письмо о необходимости создать центральную следственную комиссию по делам о политических преступлениях. Поскольку опыт таковых был неоднократный и не привел ни к чему, Лорис-Меликову ничего не стоило опровергнуть эту идею, тем более что он уже подготовил доклад о дальнейшем ведении таковых дел.

Завершая совещание, государь выразил желание, чтобы министры собирались по мере надобности для предварительных совещаний по вопросам общего государственного интереса, дабы тем самым достигнуть желаемого единства в действиях; на первый же раз предложил обсудить в течение недели самые ближайшие неотложные меры при настоящих обстоятельствах, для окончательного обсуждения которых будет назначено вторичное совещание в высочайшем присутствии. О реформах – ни слова.

И вот что странно – либеральные министры, умнейшие, проницательнейшие люди, обрадованные лишь тем, что император внял мысли о едином правительстве, пропустили мимо ушей именно это обстоятельство: о реформах – ни слова.

Назад ехали в настроении приподнятом. Лед растаял, и даже Абаза был необычайно приветлив с Победоносцевым, не ведая того, что вдогонку Константину Петровичу летит из Гатчины письмо такого содержания:

«Сегодняшнее наше совещание сделало на меня грустное впечатление. Лорис, Милютин и Абаза положительно продолжают ту же политику и хотят так или иначе довести нас до представительного правительства, но пока я не буду убежден, что для счастия России это необходимо, конечно этого не будет, я не допущу. Вряд ли, впрочем, я когда-нибудь убеждусь в пользе подобной меры, слишком я уверен в ее вреде. Странно слушать умных людей, которые могут серьезно говорить о представительном начале в России, точно заученные фразы, вычитанные ими из нашей паршивой журналистики и бюрократического либерализма.

Более и более убеждаюсь, что добра от этих министров ждать я не могу…»

Оно верно, Александру Третьему нужно единое правительство, только какое? Увы, не то, которое завершило бы реформы. Скорее, наоборот, Впрочем, и веяний свободы новый царь оказался не чужд. 25 апреля он пришлет военному министру графу Милютину собственноручную записку с приказанием объявить, что дозволение носить бороды распространяется на всех военных без всяких изъятий.

Но ни Лорис-Меликов, ни Милютин, ни Абаза не угадали истинного настроения императора. Более того, они дали повод тихо торжествовать Победоносцеву, празднуя прежде времени победу прогрессивных идей над ретроградством. Как подкупленные слуги донесли Константину Петровичу, а Константин Петрович ближайшей почтой – императору, три министра ужинали с шампанским у Елены Николаевны Нелидовой.

И вот ведь что удивительно: два полных генерала и тайный советник, в интригах при дворе калачи весьма тертые, должны же были понимать, что судьбы отечества не на совещаниях решаются, пусть и самых представительных. Судьбы решаются в приватных беседах и частной переписке. К приватным же беседам с новым императором никто из них допускаем не был.

Но такова сила надежды и веры в разумное. Соединившись, они порождают иллюзию, фантом. Совещание министров, о котором договорились в Гатчине, состоялось дома у Лорис-Меликова, на Фонтанке, в 9 часов вечера 28 апреля. Великий князь Владимир Александрович вновь поставил на обсуждение вопрос о Центральной следственной комиссии, но Лорис-Меликов и Набоков блистательно доказали неразумность подобного учреждения сейчас, когда силы полиции, наконец, объединились и удалось устранить антагонизм между полицейскими и судебными учреждениями. Ничего, кроме разлада и разрушений с трудом созданной системы, такая комиссия не внесет. Ни у великого князя, ни у Победоносцева возражений не нашлось. Зато вспыхнули дебаты по вопросу о земствах. Победоносцев опять начал доказывать вредность выборного начала в России, опасность допущения «местных сил» к решению важных государственных вопросов. Разве что, сквозь зубы допустил Константин Петрович, исключительно по приглашению самого правительства можно было бы призывать экспертов для испрошения их мнения по отдельным вопросам. «И ни на йоту больше!» – докторальным своим тоном заключил обер-прокурор Синода и воздел перст указующий к потолку. Министры дали столь дружный и пылкий отпор злым вещаниям Победоносцева, что великий князь Владимир Александрович никак не мог успокоить разбушевавшееся совещание. Сам он выглядел в этот момент растерянным и, чтобы как-то защитить Победоносцева от нападок, заявил, что в понятиях молодого императора, да и его тоже, сильно впечатлелась фраза покойного отца, произнесенная им злополучным утром 1 марта. Будто бы, подписав указ и отпустив Лорис-Меликова, император сказал присутствовавшим при сем великим князьям Александру и Владимиру: «Я дал свое согласие на это представление, хотя и не могу скрыть от себя, что мы идем по пути к конституции». Милютин, записав этот рассказ в своем дневнике, дал ему такой комментарий: «Затрудняюсь объяснить, что именно в предположениях Лорис-Меликова могло показаться царю зародышем конституции; но понятно, что произнесенные им незадолго до мученической кончины вещие слова должны были глубоко запасть в мысли обоих молодых царевичей и приготовить почву к восприятию ретроградных теорий Победоносцева, Каткова и комп.». Разумеется, после таких аргументов великого князя министры согласились на компромисс: на первый раз ограничиться призывом из губерний небольшого числа известных правительству дельных и вполне благонадежных людей собственно только для обсуждения самого вопроса о порядке призыва представителей земств к обработке законопроектов, и то лишь в тех случаях, когда правительство сочтет это полезным.

В первом часу ночи великий князь с чувством изрядного облегчения покинул совещание. Но оставшихся ждал сюрприз. И пренеприятнейший.

Дмитрий Николаевич Набоков открыл папку с бумагою, которую до того в конце заседания прочел лишь один Лорис-Меликов. То был оттиск приготовленного для печати в завтрашнем номере «Правительственного вестника» манифеста. Попросили прочесть вслух, что министр юстиции и исполнил. По оглашении императорского манифеста немая сцена наступила в кабинете Лорис-Меликова. Министры застыли как громом пораженные.

Еще бы не поразиться громом! Всего неделя миновала, как пили шампанское за победу разума и Пушкина при сем читали: да скроется тьма, – тут она, тьма эта, и объявилась:

«Богу, в неисповедимых судьбах Его, благоугодно было завершить славное царствование возлюбленного Родителя Нашего мученической кончиной, а на Нас возложить священный долг самодержавного правления».

Так начинался этот документ, прилепивший новому императору прозвище Ананас Третий. Это были цветочки. А горькие ягодки – впереди, после бесцветного и слезливого обзора предыдущего правления и ругательств в адрес убийц:

«Но посреди великой нашей скорби глас Божий повелевает Нам стать бодро на дело правления, в уповании на Божественный Промысл, с верою в силу и истину самодержавной власти, которую Мы призваны утверждать и охранять для блага народного от всяких на нее поползновений».

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!

– Та-ак, – произнес, наконец, Абаза. – И кому мы обязаны появлением столь интересного документа?

Мог бы и не спрашивать. По стилистике ясно было. Но Победоносцев, бледный и несколько струхнувший от общего впечатления, все же выдавил из себя:

– Я. Мне государь повелел.

Ревнитель правды и благочестия врал безбожно. Повеления этого он добивался от молодого императора еще с 3 марта. И в каждом письме Александру упорно твердил, что пора, наконец, определиться, твердо заявить свою волю, и не вообще, а именно в том направлении, которое лишает всяких надежд на малейшее послабление. Осчастливленный царским письмом после встречи министров в Гатчине, Константин Петрович дожимает государя: «Смею думать, Ваше Императорское Величество, что для успокоения умов в настоящую минуту необходимо было бы от имени Вашего обратиться к народу с заявлением твердым, не допускающим никакого двоемыслия. Это ободрило бы всех прямых и благожелательных людей. Первый манифест был слишком краток и неопределителен. Часто указывают теперь на прекрасные манифесты Императора Николая 19 декабря 1825 года и 13 июля 1826 года». Даже образец указан как бы от имени неопределенного множества патриотов, жаждущих свернуть шею уже проведенным реформам. На это письмо от 23 апреля ответа нет. Видно, слишком силен образец. Значит, надо еще. Через день летит в Гатчину депеша с такими словами: «Вчера я писал Вашему Величеству о манифесте и не отстаю от этой мысли. Состояние нерешительности не может длиться, – в таком случае оно будет гибельно. А если принять решение, то необходимо высказаться. Я сижу второй день, обдумывая проект манифеста, посоветуюсь с графом С. Г. Строгановым и представлю на Ваше усмотрение. Да благословит Бог решение Ваше». И уже на следующий день, отправляя императору текст манифеста, наставляет: «Нет надобности и советоваться о манифесте и о редакции. Дело ясное до очевидности само по себе: я боюсь, что если призовутся советники, то многие из них скажут: „Зачем? Не лучше ли оставить намерения Государя в неизвестности, дабы можно было ожидать всего от нового правительства. Ведь слышал же я, в присутствии Вашего Величества сказано было, что вся Россия ждет новых учреждений, которые были предложены“. Тою же ночью, не утерпев, благодарный император шлет из Гатчины телеграмму: „Одобряю вполне и во всем редакцию проекта. Приезжайте ко мне завтра в 2 часа переговорить подробнее. Александр“. Давно ли тою же царственной рукой начертано было на проекте доклада Лорис-Меликова о созвании законодательных комиссий: „Доклад составлен очень хорошо“? Славно поработал Константин Петрович над головушкой русского царя».

Но министры лишь подозревали о той тайной работе. Только в 1925 году, видно в благодарность за создание революционной ситуации в России, потомки издадут все эти письма. Пока же на дворе второй час ночи 29 апреля 1881 года. Фонтанка. Казенная квартира графа Лорис-Меликова. Презренный всеми, как обвиняемый на суде, стоит обер-прокурор Священного Синода Победоносцев. Громы бессильной ярости грохочут вокруг него.

– Ну как же так? – возмущается Абаза. – Мы же договорились с царем! Контракт заключили. Как можно после этого оставаться министром? Я… я немедленно подаю в отставку!

– Мне в такой ситуации тем более нельзя оставаться, – заявил Лорис-Меликов. – Мы только что пришли к соглашению о взаимном доверии. И вот в тайне от всех нас, только что облеченных доверием, появляется акт государственной важности, и я не вижу в нем места для продолжения начинаний покойного императора. Значит, то были слова, а на деле нам не доверяют.

– Я бы еще понял появление такого манифеста, – невозмутимым, как всегда, тоном, скрывавшим глубочайшее оскорбление и негодование, заговорил Милютин, – на другой день после катастрофы первого марта. Но теперь, по прошествии двух месяцев, заявлять о твердом намерении всеми силами удержать самовластные права предков, отнимая тем самым у всех благомыслящих людей малейшую надежду на постепенное движение к лучшему, к более совершенному государственному устройству… Нет, такое я понять отказываюсь. И предвижу, сколько людей, надеявшихся мирным путем прийти к цивилизованному обществу, отшатнутся от нас и примкнут к безумным революционерам. Я не желаю участвовать в приготовлении такого будущего для России и тоже подам в отставку. Министры вполне лояльные Александру – новоназначенные Игнатьев и Николаи и весьма умеренный законник Набоков – тоже были предельно возмущены, хотя об отставке речи, разумеется, не заводили. Впрочем, не помянув о новых, в доносе своем об этой ночи Набокова Константин Петрович не забудет. Года через три, когда и его черед придет, сгодится.

– Ну вот, Нина, кажется, я свободен. С этими словами Михаил Тариелович разбудил жену, когда гости разъехались.

– Я ждала этого со дня учреждения комиссии. А 1 марта вообще все стало ясно. Ты уж прости, Мико, но насчет нынешнего императора у меня давно нет иллюзий. Вы с ним и не могли сработаться. И жалко только тебя, твоих усилий, твоего ума – бисера перед свиньями.

Эта проницательная женщина все знала, все понимала, все видела заранее. Явившись из далекого и, по мнению светских снобов, азиатского Тифлиса сразу в высший свет, она всех поразила именно умом своим. В пору наивысшего всесилия, безграничной власти мужа она говорила старшим дочерям, внезапно пожалованным во фрейлины ее величества двора, много выезжавшим в свет и потому невольно зазнавшимся:

– Полноте важничать, давно ли на простых извозчиках ездили. Пожалуй, скоро опять смените собственный выезд на простые извозчичьи дрожки.

А людям, нуждавшимся в графе и подъезжавшим к ней с комплиментами в адрес дочерей, отвечала:

– Прежде они были некрасивы, а с прошедшей зимы очень похорошели.

Валуев, которого страшная весть об убийстве царя застала в доме графа Лорис-Меликова, когда он советовался с «ближним боярином» о назначенном на 4 число заседании Совета министров по поводу тех самых конституционных предложений, очень в те дни недоброжелательный к министру внутренних дел, записывая события того дня, отметил в дневнике: «Не могу забыть лица графини Лорис-Меликовой, когда ее муж уезжал во дворец. Она стояла на лестнице, как статуя, как жена Лотова[70], без краски, без движения, без голоса, даже без подвижности в устах и взгляде. Она чувствовала и сознавала, – смутно, – но более, чем он».

Сейчас же Нина Ивановна сказала, завершая ночной разговор:

– И слава Богу, что все кончилось. Прими снотворного и попытайся заснуть, мой милый. Утро вечера мудренее.

Никакое снотворное, конечно, не помогло. Бессонница терзала до самого утра, преувеличивая беды. Нет ничего мерзее, унизительнее для умного человека, чем внезапно обнаружить себя в смешном положении. Михаил Тариелович много промахов совершил в своей жизни, творил и глупости, а кто их не творил? Но вот последняя, в общем-то незначительная, допущенная по безоглядной доверчивости, – куда ей до детской шалости с клеем в Лазаревском институте, перевернувшей судьбу! – жжет позором. Преждевременно торжествуя победу, мы доставили самую тонкую, изощренную радость врагам своим. И ему мерещился смешок Победоносцева, Каткова и всей этой оголтелой компании, и зубы скрипели в бессильной ярости. Окна были распахнуты, ночной балтийский ветер задувал в спальню, а ему было душно, не хватало воздуха…

Когда забывался в полусне, видел всякую нечисть с узнаваемыми ужимками то Константина Петровича, то Михаила Никифоровича, и примешивался сюда фанатик Желябов со своей бессердечной подругою Перовской – надо же, убили мальчика и даже гордились этим, революция без жертв не бывает… Глупый Черевин, жирный Дрентельн… Сколько ж недоброжелателей накопилось всего-то за год! Потом снился ему европейский старинный замок, построенный из песка и на глазах обращающийся в руины. Потом, слава Богу, наступила тьма, хотя сквозь гардины давно пробилось утреннее солнце.

Встал поздно и едва не опоздал на парад на Марсовом поле по случаю приезда императора в Петербург из гатчинского затворничества. Царь приехал не прямой дорогою, а кружным путем через Тосну и прибыл с Николаевского вокзала. Так его напугал Баранов страстями о чуть ли не ежедневно разоблачаемых заговорах. Парад, разумеется, прошел благополучно, никто и не думал покушаться на особу государя.

Александр был весьма любезен с министрами и на параде, и на завтраке у принца Ольденбургского, но видеть его большого удовольствия не доставило, и в Лорис-Меликове окрепло решение не ехать завтра в Гатчину, а отправить письмо об отставке с фельдъегерем сегодня же вечером. Он участвовал в сегодняшних церемониях последний раз и глядел на все как бы со стороны, чувствуя себя даже более чужим всему происходящему, чем персидский посол Гусейн-хан. Тому хоть все было любопытно.

В 3 часа император, посетив усыпальницу отца в Петропавловском соборе, отбыл тем же кружным путем в Гатчину, Лорис-Меликов – на Фонтанку. Письмо его, обдуманное за бессонную ночь и хлопотный день, легло на бумагу сразу, без черновиков:

«29 апреля 1881 г.

С.-Петербург.

Ваше Императорское Величество.

Давно уже расстроенное здоровье мое, в последнее время, вследствие чрезмерных трудов, стало ухудшаться все более и более.

В 1876 году, находясь на излечении за границею, я, ввиду осложнившихся политических отношений и ожидания возможности военных действий, призван был, по личному выбору в Бозе почившего Государя Императора, для сосредоточения на кавказской границе корпуса, действовавшего впоследствии в Азиатской Турции, и с той поры до настоящего времени не прерывал усиленной деятельности в званиях: сперва командующего означенным корпусом, затем, последовательно: временного Астраханского генерал-губернатора для принятия мер против эпидемии на низовьях Волги, вызвавшей повсеместную тревогу; Харьковского генерал-губернатора, главного начальника Верховной распорядительной комиссии и, наконец, министра внутренних дел.

Исполнение всех этих обязанностей, требовавших чрезвычайного напряжения сил, довело ныне здоровье мое до такого состояния, при котором продолжение занятий является невозможным.

Обстоятельства эти вынуждают меня повергнуть к стопам Вашего Императорского Величества всеподданнейшую просьбу мою об увольнении от занимаемой ныне мною должности.

Настоящую просьбу я желал представить лично Вашему Величеству, но по нездоровью лишен, к прискорбию, возможности явиться в Гатчино.

С чувством глубочайшего благоволения и безграничной преданности

имею счастие быть Вашего Императорского Величества верноподданный слуга

Граф Михаил Лорис-Меликов».

С ответом император не замедлил. Уже в полдень Михаил Тариелович вскрыл конверт с царским вензелем.

«1881 г. 30 апреля

Гатчина.

Любезный граф Михаил Тариелович, получил Ваше письмо сегодня рано утром. Признаюсь, я ожидал его, и оно меня не удивило. К сожалению, в последнее время мы разошлись совершенно с Вами во взглядах, и, конечно, это долго продолжаться не могло. Меня одно очень удивляет и поразило, что Ваше прошение совпало со днем объявления моего манифеста России, и это обстоятельство наводит меня на весьма грустные и странные мысли?!

Так как Ваше здоровье действительно сильно расстроилось за последнее время, то понимаю вполне, что оставаться Вам трудно на этом тяжелом посту. И так (орфография императора), любезный граф Михаил Тариелович, мне остается одно: поблагодарить Вас от души за то короткое время, которое мы провели вместе, и за все ваши труды и заботы.

Искренно Вам благодарный

Александр».

В тот же день прошение об отставке подал и министр финансов. Александр не счел нужным отвечать ему отдельным письмом, а возвратил прошение с грубой по форме резолюцией, в которой не скрыл своего раздражения демонстративным уходом лучших министров предшествующего царствования. В архиве Лорис-Меликова хранится двойной лист, видимо, начала письма Абазы с характерной для непривычной руки ошибкой в титуловании: «Ваше Императорское Высочество…» На обороте почерком Лорис-Меликова выписана царская тирада:

«Весьма сожалею о Вашем решении. Действительно, без единства между министрами никакое дело идти не может.

Грустно только, что поводом Вашей просьбы послужил мой манифест, в котором я заявляю России о твердом моем намерении охранять в неприкосновенности Самодержавную власть. Сожалею, что ни Вы, ни Гр. Лорис-Меликов не нашли более приличного повода».

5 мая в отставку подал военный министр граф Милютин.

Эпоха реформ в России закончилась.

Загрузка...