Хаджи-Мурат

В ту пору лучшим наибом Шамиля был известный по всему Кавказу аварский вождь Хаджи-Мурат. Когда-то он верой и правдой служил русским и получил даже чин прапорщика милиции.

Впрочем, в просвещенном XX веке слово «милиция» надо объяснять заново. Революционеры, победив в 1917 году, в новом государстве мечтали обойтись без глубоко враждебных свободному миру институтов – полиции, жандармерии, цензуры. Но поскольку мир насилья разрушался насильем же, то очень скоро выяснилось, что свободное государство не может и часу прожить без ненавистной полиции, жандармерии, цензуры. Без институтов нельзя, но без слов, их означающих, еще как можно! У нас нет цензоров, а чем занимается уполномоченный или там редактор Главлита? Как же, оберегает государственную тайну от классовых врагов. И жандармов нет – тех же классовых врагов пытают и расстреливают доблестные чекисты. А вместо полиции покой граждан охраняют не городовые с шашками, а вооруженные дубинками, пистолетами, а теперь и автоматами Калашникова милиционеры. А вообще-то в первоначальном виде в прямом переводе с напрочь забытой нами латыни «милиция» (militia) значит «войско», и в прошлом веке, чтобы различать армию государственную, то есть регулярную, и армию из местных добровольцев – иррегулярную, собирающуюся для зашиты своих аулов от набегов разбойников и враждебных племен, последнюю и называли милицией. К общественному порядку та милиция никакого отношения не имела, скорее наоборот – глаз да глаз был нужен за таким стихийным союзником. В соседней Турции милиционеры, то есть солдаты иррегулярных войск, назывались башибузуками, в буквальном переводе на русский – сорвиголовами.

Вот и не уследил опытный кавказский генерал Франц Карлович Клюки-фон-Клюгенау за своим любимцем, прапорщиком аварской милиции Хаджи-Муратом. К генеральской любви ревновал аварский князь Ахмет-хан Мехтулинский. И в один прекрасный день, стоило генералу отлучиться из Хунзаха – главной аварской крепости – на недельку в Тифлис, Ахмет-хан арестовал Хаджи-Мурата, обвинив его в измене. Отважного прапорщика приковали к орудию и неделю держали в голоде. А накануне возвращения Клюки-фон-Клюгенау с усиленным конвоем отправили на суд и неминуемую казнь в Темир-Хан-Шуру.

Напрасно радовался Ахмет-хан, напрасно торжествовал победу. Не знал он, с кем имеет дело. По дороге в Темир-Хан-Шуру Хаджи-Мурат вместе с солдатом, к которому был прикован, сиганул на глазах у всех в пропасть. Солдат разбился насмерть, Хаджи-Мурат переломал ноги и через двое суток приполз в аул Цельмез.

На другой день подвиг Хаджи-Мурата стал известен имаму Шамилю, который тут же послал своего человека уговорить отважного аварца поднять восстание против русских, обещая свою милость. Подчиняться имаму, преемнику кровных своих врагов, Хаджи-Мурат не хотел и до ответа не снизошел.

Клюки-фон-Клюгенау наветам Ахмет-хана не до конца доверял и очень сокрушался потерей такого воина. Узнав, что Хаджи-Мурат жив, Франц Карлович тотчас же отправил к нему письмо, в котором выражал прощение прапорщику и звал вернуться на русскую службу. Преисполненный гордости, Хаджи-Мурат отослал генеральское письмо Ахмет-хану: вот как меня ценят! И сделал глупость.

Письмо это Ахмет-хан в приступе гнева порвал, а генералу объяснил, что черного кобеля не отмоешь добела и Хаджи-Мурат потерян для русского правительства навсегда. И хорошо бы послать отряд в буйный Цельмез, пока бывший прапорщик со своими сорвиголовами не совершит налета на Хунзах. Клюки-фон-Клюгенау еще колебался, но как раз в это время из Петербурга явился генерал по особым поручениям при генерал-фельдцейхмейстере великом князе Михаиле Павловиче Бакунин. Очень ему не терпелось вернуться в столицу представленным к званию генерал-лейтенанта артиллерии. По петербургской привычке не считать горцев ни за воинов, ни за людей, Бакунин, застав эти разговоры, сам напросился возглавить отряд против Хаджи-Мурата.

Спорить с лицом, приближенным к особе великого князя, было бесполезно, на него не действовал даже тот аргумент, что наскоро в Хунзах большого отряда не соберешь, а враг не так прост, каким его представляют в петербургских салонах со слов гвардейских поручиков. Отказ же чреват был тем, что заслуженный генерал Клюки-фон-Клюгенау в тех же салонах предстанет просто-напросто трусом и все его ратные и дипломатические труды рухнут в одночасье.

Бакунин со своим наскоро собранным отрядом окружил Цельмез – аул маленький, не на каждой карте и отыщешь. Да только встретили Бакунина сотни умелых и вооруженных горцев, бились они отчаянно, хотя силы были неравны, и к вечеру пол-аула заняли русские. Но тут вдруг пришла помощь от Шамиля, пославшего на выручку войска из Андийской области, и в полчаса картина переменилась. Отряд вынужден был отступить, а сам Бакунин погиб.

С того дня Хаджи-Мурат стал отчаянным и удачливым противником русской Кавказской армии.

Было это давно, когда Лорис-Меликов после аудиенции у Бенкендорфа готовился к экзаменам в Школу гвардейских прапорщиков, но уже на первых же каникулах в Тифлисе только и разговоров было о том, какой грозный наиб служит Шамилю и треплет наши войска. А в знаменитом Даргинском сражении именно Хаджи-Мурат разбил наш отряд с обозом продовольствия и подбирался к осажденному лагерю главнокомандующего, пока не подоспела подмога и спасла наместника от гибели в его первом же деле на новой должности. Сам же Лорис-Меликов увидел впервые этого героя под Гергебилем, когда этот мощно укрепленный аул вроде бы был уже взят, но тут из садов налетела горская конница во главе с Хаджи-Муратом, и князь Аргутинский послал поручика с авангардом отражать дерзкий натиск не ведающих страха мюридов. Лорис участвовал и в последующих стычках с грозой Дагестана и Чечни и многое знал о наибе Шамиля.

В зимнюю экспедицию 1851 года при стычках с горцами во время рубки леса у Шалинского лагеря был взят в плен сотник шамилевского наиба Даниел-бека. Вел допрос пленного штабе-ротмистр Лорис-Меликов. Аслан был сотник не из простых. Даниел-беку он приходился племянником, притом любимым, а потому был посвящен во многие тайны при дворе имама. По молодости Аслан был хвастлив, он всячески подчеркивал, что не хочет иметь дело с прочими пленными, и требовал особого к себе отношения. Что и получил в полной мере. По распоряжению штабс-ротмистра Аслана стали содержать в отдельной палатке и конвой ему предоставили отдельный. Увидя, что приказы всего лишь штабс-ротмистра исполнил сам полковник, Аслан понял, что имеет дело не с простым офицером, а очень важною птицею, и проникся к Лорис-Меликову самым угодливым почитанием. Случилось это как-то невольно, само собой.

Аслан был мужественный воин, в боях был дерзок, да и в плен попал из дерзости и азарта, слишком глубоко врубившись в казачий эскадрон и безоглядно оторвавшись от мюридов. И в плену он решил держать себя мужественно, гордо и независимо. Но этот ротмистр с манерами ласковыми, но с видимым влиянием и силой стоящей за ним власти будто и не допрашивал государственного преступника, каковым чувствовал себя всякий горец, угодивший в русскую неволю, а втянул пленника в дружескую, почти родственную беседу.

Разговор зашел о видах на будущее, о том, смог ли бы Аслан, не попади в плен, стать наибом, о том, кто из наибов может стать имамом, если что случится с Шамилем, он ведь тоже не вечен, тоже ходит под Аллахом… Оказалось вдруг, что самого Шамиля в последнее время стали беспокоить те же мысли и он заявил своим приближенным, что хочет провозгласить имамом старшего сына своего, Кази-Магому. Но не всем наибам это может понравиться. Едва ли Хаджи-Мурат, который и Шамиля-то над собой едва терпит, захочет подчиниться Кази-Магоме. А без Хаджи-Мурата и сам Шамиль обойтись не может. Вы, русские, стали лучше воевать, стоит Шамилю одному, без Хаджи-Мурата, затеять операцию, вы побеждаете.

– Скажи, Аслан, а что, твой дядя Даниел-бек тоже считает, что лучше пусть будет Хаджи-Мурат имамом, чем Кази-Магома?

– Наш род имеет счеты с Хаджи-Муратом. Но Шамиль приказал быть в мире с Хаджи-Муратом. Имам – наместник Аллаха на земле, его слово – закон для правоверного мусульманина. Даниел-бек – правоверный мусульманин, он не нарушит слова, данного имаму Шамилю.

Слова, конечно, не нарушит, а пакость, если представится случай, сделает с удовольствием.

Тут было над чем задуматься. В голове у штабс-ротмистра созревала очень интересная комбинация. Он прервал допрос, тепло, как с новым верным другом, распрощался до завтра с Асланом, а сам направился в Темир-Хан-Шуру к генералу Аргутинскому.

– Ну ты хитрец! – Генерал не счел нужным скрывать своего восхищения остроумным планом молодого офицера. Он был прям и по-старокавказски откровенен. – Только ты подумал, что план твой, а отвечать мне?

– Почему ж вам? Моя голова для плахи ближе.

– Ну хорошо, вот отпустим мы этого Аслана, а если обманет?

– Так он же не для нас будет стараться, а для себя и любимого дяди своего. Нам только надо побег ему так устроить, чтобы он даже и не подумал, будто это мы с вами затеяли его освобождение. А там уж – как Бог повелит.

– В конце-то концов, что мы теряем, если сбежит этот сотник? Не он первый, не он последний. А если твой Аслан сумеет, как ты внушишь ему, рассорить Шамиля с Хаджи-Муратом, в Ведено он окажется полезнее, чем в тифлисской тюрьме.

Штабс-ротмистр давно уже был в обратном пути, а князь Аргутинский-Долгорукий мерял кабинет шагами, довольный, потирал сухонькие руки свои и прицокивал языком: «Ну хитрец!» В тот же день он написал реляцию наместнику о производстве штабс-ротмистра Михаила Лорис-Меликова в следующий чин.

Летом Лорис-Меликов, уже ротмистр, воевал на правом фланге между реками Лабой и Белой против черкесов, рубил просеки, отражал налеты горцев и, естественно, думать забыл о своих зимних интригах против Шамиля, а они уже дали свои плоды, уже взошло посеянное недоверие подозрительного имама к лучшему своему наибу, и тот чувствовал большой неуют от внезапной алчности своего начальника, от явно выражающегося недовольства и ревности. Богатые подарки, высланные Хаджи-Муратом Шамилю, как и предполагали мудрые люди из хаджи-муратовского окружения, только разожгли алчность и недоверие Шамиля. Он сместил Хаджи-Мурата с наибства, назначив на его место Али Табасаранского, а потом и направил в ставку Хаджи-Мурата войска. Мюридов Шамилевых Хаджи-Мурат отогнал, и дело могло зайти очень далеко, но тут муллы уговорили имама прекратить войну со своим подданным, вернуть ему звание наиба, и Шамиль внешне смирился с такими обстоятельствам и.

В июле князь Аргутинский, пристально следивший за тем, что делается в стане неприятеля, вдруг с надежными людьми прислал Хаджи-Мурату письмо, где предлагал свою помощь в борьбе с Шамилем. Но поскольку Хаджи-Мурат живет в самом центре Дагестана, князь предлагал дать сражение Шамилю на русской границе, откуда было бы удобнее Хаджи-Мурату вместе с семейством своим бежать.

План этот был неисполним: по всему Дагестану Шамилем были расставлены караулы, и самовольное движение Хаджи-Мурата к русским границам тотчас же было бы истолковано как измена. Хаджи-Мурат ответил Аргутинскому отказом, но сказал, что будет проситься в Чечню к родне своей жены Патимат, откуда ему легче будет перейти к русским.

В конце сентября 1851 года Лорис-Меликов вернулся в Тифлис после летней экспедиции. Каждый раз он возвращался будто бы в другой город – так столица Кавказа преображалась в годы правления князя Воронцова. Его изысканный европейский вкус легко передался артистичным грузинским и армянским аристократическим семействам. Головинский проспект окончательно утратил азиатские черты, театр на Эриванской площади диктовал эстетическую волю всему городскому центру. Веяния Лондона и Парижа в этой горной глуши стали в каких-то отношениях ощутимее холодных бюрократических петербургских ветров. Может быть, это частное ощущение и были ему иные причины, но именно в тот год Лорис-Меликов почувствовал себя европейцем.

Образ жизни его вошел в свою колею, то есть вечерами собирались вокруг того же Дондукова-Корсакова и по-гвардейски шалопайствовали. Старший из всех, Михаил Павлович Щербинин, уже дослужившийся до первого генеральского чина и носивший новенькое пальто на красной подкладке, еще недостаточно остепенился и был большой не дурак выпить.

– Главное, – поучал он строгим голосом, но уже со сдвинутыми, чуть растянутыми интонациями, – дело помнить. И его светлость… его светлость не забудет. Его светлость отметит и отличит. Да-с, отличит.

А далее следовал выученный в канцелярии наместника наизусть рассказ о том, как в Севастополе после усмирения матросского бунта в 1831 году Воронцов диктовал Щербинину доклад на высочайшее имя. А перед тем Михаил Павлович братался с морскими офицерами и добратался до степени того полета чувств, который ногам и разуму удержать затруднительно. Граф, озабоченный мыслью, как-то не заметил, что верный чиновник его находится, как бы это сказать, в состоянии невнятном, и диктовал фразу за фразою. И только кончив диктовать, обнаружил, что Щербинин пьян до потери сознания, а из-под пера его вышли какие-то каракули, с алфавитом латинским не имеющие ничего общего, как и с кириллицей, впрочем.

– Распекать его сиятельство меня не стал, не-ет-с. Он посетовал мне горькими словами: как же ты, Миша, говорит, подвел меня. Это ж самому царю доклад, его величеству. А утром фельдъегеря ждут. Махнул рукою и вышел. Да-с. Тут-то я и протрезвел, господа. Вмиг протрезвел. И уж не знаю, что на меня нашло, а напрягся весь, натужился – и все-все до последнего словечка вспомнил-с. Утром граф только с постели поднялся, а я ему готовый, набело переписанный доклад несу. И ни в одной запятой не спутался!

Ну и как тут не поднять бокала за Михаила Павловича! А потом за подвиги в летней экспедиции князя Дондукова, ротмистра Лорис-Меликова, – в общем, поводы найдутся.

А утра были невозможные. Голова трещала, во рту – конюшня, на душе не то стыд, не то тревога, а добрый доктор Юра осуждающе смотрит и качает головой. В одно такое тяжкое утро, когда за окном стояла слякоть, туман и снег с дождем – и это в воскресенье-то, в свободный день, которого ждал с нетерпением всю неделю, – было как-то особенно невыносимо… Тоска и скука. Скука и тоска. И голова трещит.

А доктор Юра читает какую-то французскую книжку, читает и похмыкивает. Чему там хмыкать, Господи!

Злой на весь мир и самого себя, Михаил с трудом поднялся, попросил заварить кофе покрепче.

С первым глотком кофе головная боль вроде бы усилилась, но он знал, это скоро пройдет. Вот она, давившая весь мозг, сбилась к вискам, ударили молоточки, сильно, еще сильнее, а вот уже и потише и отступают, отступают, как бы на цыпочках, и вот весь освободился от боли!

Чему он там хмыкает, право? Может, попросить почитать, что-то никуда в эту слякоть тащиться не хочется, да и сколько можно. В общем-то, все эти гвардейские кутежи стали совершенно неразличимы, так, зауряд-пьянки. И даже остроты приелись.

Книгу Юрий дал с удовольствием, хотя сам еще не дочитал десятка два страниц.

«Жизнь Витторио Альфиери из Асти, рассказанная им самим». Итальянский поэт конца прошлого века, пояснил Ахвердов. Гм-м, что может быть общего у полузабытого итальянского поэта с гвардейским офицером русской армии?

Общее нашлось с первых же глав. Воспоминания детства, очень поначалу тонкие и поэтичные, отрывали глаза от книги и погружали в задумчивость, из которой, как со дна глубокого озера, поднимались мгновения собственного детства, казалось, давно позабытые. Вкус чурчхелы, впервые попробованной, когда дядя Анют протянул ему этот гостинец пухлой рукой в белоснежной манжете. И навсегда вкус чурчхелы связался с ослепительным блеском накрахмаленного кружева и чуть слышным запахом и хрустом крахмала. Дядя Ашот болен, и болен тяжело, неузнаваемо исхудали его пухлые ладони… Потом память перекинула его в тот день, когда он сбежал от дяди Ашота в дороге и, пойманный, ждал наказания, которого, однако, не последовало. И уже через ком в горле читал дальше про то, как Витторио, видя квадратные носы чьих-либо ботинок, вновь ощущал вкус детских угощений от доброго своего дядюшки.

Но потом воспоминания становились все жестче и беспощаднее. Поэт вытаскивал наружу все детские грехи свои и печали, и не всегда ирония его над собой была беззлобной. Читая, Лорис-Меликов погружался в стыд – чувство болезненное, но чем-то даже и приятное. Странное наслаждение испытываешь, когда вытаскиваешь из памяти не только проказы, но даже помыслы о них. Сам себя запоздало казнишь, потому что Альфиери своей яростной честностью заставил увидеть несчастного Степана Суреновича, из-за которого Лориса вышибли из Лазаревского института. Весь его позор в тот момент, когда он прилип к стулу, ужас, что положение безвыходно, и этот мерзкий холодный клей, навсегда приставший к панталонам, а через них к телу. И так жалко стало несчастного человека. И так стыдно за вчерашнюю еще гордость свою.

Его стали душить слезы, и не свои – слезы всех им обиженных, особенно обиженных бездумно, в силу своего старшинства, физической силы с ее идиотским правом унижать маленьких. И хотя правом этим он уже в Школе гвардейских юнкеров не пользовался, обиды забытых малышей истерзали совесть.

Образование Альфиери тоже получил вдали от дома и тоже не так чтобы основательное. В Туринской академии было много общего с их гвардейской Школой, разве что муштрой не мучили. Но вырвался поэт из академии с той же мечтой, что и Лорис из Школы, – свобода! Правда, Лорис угодил на каторгу – муштра в Гродненском оказалась еще тяжелее школьной. Но вот что интересно – этот аристократ возненавидел всякую службу, а военную и придворную в особенности. «Я заключил, что все короли на одно лицо, а все дворы – одна лакейская». Мысль эту Лорис-Меликов не поленился выписать. И весь вечер сей парадокс не выходил у него из головы.

В общем-то, дворец светлейшего князя Воронцова, наместника императора российского на Кавказе, – тот же двор. И тем более двор, что Воронцов свободою и самостоятельностью своих действий почти демонстрировал свою независимость от двора петербургского. Лакейство здесь перед ним, пожалуй, более откровенное, чем в Зимнем дворце и Царском Селе, – попровинциальнее. Но та же лесть, благосклонно принимаемая светлейшим князем. Ему приятен его новый титул, но не дай Бог вспомнить, за что именно он пожалован. Дарго – тема во дворце наместника нежелательная. Князь – большой эрудит, а в последнее время стал даже выписывать из Петербурга русские журналы, как-то: «Современник», «Отечественные записки», «Библиотеку для чтения», хотя едва ли усердно их читает. Но имя Пушкина во дворце не произносится. Уж столько лет прошло, как нет его в живых, но обиды «этого вертопраха» не прощены до сих пор. Хотя вдруг старый князь возьмет и процитирует:

Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей. Очень Михаил Семенович любил эту мысль. Только в ответ никому не рекомендуется развивать рискованную тему и вспоминать автора сих мудрых строк.

И опять стыд. Лорис-Меликов вспомнил страдания свои в первые полтора года службы, как остро он переживал, что Воронцов как бы не замечает его, и пришел к заключению, что все страдания его – холуйские. Слава Богу, хоть не унизился до прямого искательства, не понял намеков доктора Андреевского, которому ничего не стоило «все уладить для честолюбивого молодого человека», но пришлось бы потом быть навек благодарным доброму Эдуарду Степановичу с материальными доказательствами своего пылкого к нему чувства.

А как клянет себя Альфиери за собственную лень и невежество! А сам-то я тоже хорош – десятки раз видел великолепную коллекцию Эрмитажа, а ведь, пожалуй, и не отличу Веронезе от Веласкеса. И даже раздражение свое помню – злость невежды, не понимающего, чем восхищаются, глядя на сотни картин, написанных на полтора десятка античных или евангельских сюжетов. Он переживает, что прожил все лето в Вене и ничему не научился, а я в Петербурге и у Царского Села вон сколько времени – целых восемь лет потерял даром. Жил с самим Некрасовым – и ничего не вынес из дружбы с таким человеком!

Как бы ни увлекала нас книга, а читать ее сосредоточенно от начала до конца редко дается. Егозливое любопытство норовит с середины заглянуть в конец, просмотреть содержание… В него-то, утомившись, Лорис заглянул. Оказывается, в путешествиях своих не миновал Альфиери и Петербурга. Ну-ка, ну-ка, посмотрим, что он там увидел? Ага, вот оно:

«Высадившись, наконец, в Або, столице шведской Финляндии, я продолжал путешествие по прекрасным дорогам на отличных лошадях до Петербурга, куда приехал в конце мая. Не сумею сказать, днем или ночью приехал я туда, так как, с одной стороны, ночей почти не существует на севере в это время года, а с другой, благодаря множеству бессонных ночей в путешествии у меня все в голове путалось; я чувствовал тоску от этого постоянного печального дневного света и совершенно не помнил, какой был день недели, в котором часу и в какой части света я находился в тот момент (впечатления, схожие с теми, что получил Лорис от столицы в первое лето пребывания там в 1839 году). Тем более что нравы, одежды и московские бороды заставляли меня чувствовать себя, скорее, среди татар, чем европейцев (ну это вы напрасно, сударь, Петербург и в век Екатерины был вполне европейский город, обиделся Лорис).

Я читал „Историю Петра“ Вольтера; был знаком с некоторыми русскими в Туринской академии и слыхал много восторженных рассказов об этой нарождающейся нации. Таким образом, все то, что я видел, приехав в Петербург, при моем пламенном воображении, часто приводившем к разочарованию, заставляло меня сильно волноваться и ждать каких-то чудес. Но увы, едва я оказался в этом азиатском лагере с правильно расположенными бараками (ну уж и бараками!), как мне живо вспомнились Рим, Генуя, Венеция, Флоренция, и я не мог удержаться от смеха. (Лорис-Меликов, за границею никогда еще не бывавший, на этом месте горько вздохнул. Но все равно – Петербург никакие не бараки, это европейское чванство в нем говорит.) Все, что я узнал затем здесь, лишь подтверждало мое первое впечатление, и я пришел к тому важному заключению, что эта страна вовсе недостойна посещения. Все в ней, кроме лошадей и бород, так противоречило моим вкусам, что в продолжение шести недель, проведенных среди этих варваров, наряженных европейцами, я ни с кем не познакомился и даже не захотел повидаться с двумя или тремя молодыми людьми из высшего общества, моими товарищами по Туринской академии. Я отказался быть представленным знаменитой императрице Екатерине II; не поинтересовался и взглянуть на эту государыню, которая в наши дни заставила так много говорить о себе. Когда впоследствии я старался открыть причину такого бесцельного, дикого поведения (а-а, понял-таки, что дико так смотреть на Россию и так высокомерно держаться!), то пришел к заключению, что это была явная нетерпимость непреклонного характера и естественное отвращение к тирании вообще, вдобавок воплощенной в женщине, справедливо обвиняемой в самом ужасном преступлении – измене и убийстве безоружного мужа. Я отлично помню, как говорили, что среди смягчающих обстоятельств, выдвигаемых защитниками этого преступления, были следующие: будто бы Екатерина, насильственно захватив власть, хотела дарованием справедливой конституции хотя бы отчасти восстановить человеческие права, так жестоко попираемые всеобщим и полным рабством, тяготевшим над русским народом. И, несмотря на это, после пяти-шести лет правления этой Клитемнестры-философа[21] (тут ноготь Юрин заметен) я нашел народ в прежнем рабском состоянии; кроме того, я убедился, что петербургский трон был еще большей поддержкой милитаризма, чем берлинский. Вот, без сомнения, в чем была причина, заставившая меня презирать эти народы и возбуждавшая мою бешеную ненависть к их правителям.

Вся эта азиатчина так мне не понравилась и так меня утомила, что я решил не ездить в Москву, куда раньше собирался; мне казалось, что я за тысячу верст от Европы».

Такое суждение о России заезжего итальянца глубоко оскорбило патриотические чувства гвардейского офицера и честного верноподданного российского императора. И за Екатерину Великую было обидно. Он как-то привык к мысли, что лучшей эпохи, чем просвещенный екатерининский век, в нашей истории не было. Уж на что капитан Вержбицкий, читавший русскую историю в Школе юнкеров, – поляк, на всю жизнь оскорбленный разделом Речи Посполитой и вечно подпускавший шпильки по поводу тех или иных действительных и мнимых промахов русских царей, – и тот сквозь зубы признавал величие Екатерины. Как и все русские искренние патриоты, Лорис-Меликов, составив на уроках истории общее представление о царях, никогда больше на эти темы не задумывался. И даже очевидная жестокость – неумная и упрямая – нынешнего императора, над которою втихомолку потешались во дворце наместника, не поколебала его преданности Николаю I.

Вечером случился бурный спор с Ахвердовым. Юрий был печален и насмешлив.

– Мико, ты напрасно так сердишься. Попробуй подумать.

– Да что там думать, все ж давно известно!

– В том-то и коварство, дорогой, что тебе известно не знание, а его формула. Екатерина – значит, великая и просвещенная. И все, и выкинем из головы. А то, что она руками любовника мужа укокошила – она, дескать, с царствованием лучше него справилась. А чем лучше-то?

– Дворяне получили свободу.

– Ну да, только «Указ о вольности дворянской» Петр Федорович выпустил, Тайную канцелярию разогнал. И теперь уж могила покрыла мраком, каких бы он еще указов наиздавал. Может, и с рабством покончил бы. Он, в сущности, человек был хоть и недалекий, но добрый. А рабство как было, так и есть, и еще крепче стало. Та же Екатерина вольных украинцев закрепостила. Вместо Тайной канцелярии учредила Тайную экспедицию, а во главе поставила кнутобоя Шешковского. Вот тебе и европейская конституция! Мы опять, как при татарах, от всего мира на триста лет отстаем. И это, поверь, очень плохо кончится.

– Екатерина расширила пределы России.

– И породила головную боль своим внукам. То с Польшей, то с Кавказом, а там, смотришь, какие-нибудь киргизы или башкиры взбунтуются. Большая империя – палка о двух концах. Те два Рима рассыпались, а Третий в рабстве пребывает. И чем крепче рабство будут держать, тем скорее и Третий Рим развалится.

– Так ты хочешь сказать, что судьба Российской империи тебе не дорога? Ты ждешь ее развала? Так ведь обломки на наши головы посыплются.

– Нет, почему же, я не меньший патриот, чем ты. И смею заметить, даже в большей степени. Я только трезво смотрю на действительность, без вашей гвардейской оголтелой влюбленности. Слепой и бездумной. Ты мне анекдоты рассказываешь про Красное Село, как полковые командиры самым наглым образом надувают великого князя Михаила, а то и самого императора, и обе стороны веселы и довольны, и даже обманутые, узнав задним числом, как их надули, сами потешаются, а я за этим вижу проигранную войну. Армия, порядок в которой держится на лжи и жестокости, – гнилая армия, она не способна к победам. Николай Павлович себя любит больше, чем Россию, и даже больше, чем собственного сына-наследника. А мне его высочество заранее жаль – он обречен на тяжкое царствование.

Тут он, конечно, прав. Кавказская армия – лучшее, что есть в России, а управиться с горцами вот уж сколько лет не может. Солдаты наши – те же крепостные, только вместо помещика на двадцать пять лет отданы во владение офицерам. А кончит срок службы – и назад, в крестьянство ходу нет: дома его все забыли и не ждут, сил и навыка вести хозяйство уже нет. Потому и сбегают на службу к черкесам или к тому же Шамилю, и воюют, в общем-то, спустя рукава. В армии определенно что-то надо менять, это даже ротмистру видно. Не видно, правда, как менять и на что.

В этом споре едва ли не до утра Лорис-Меликов потерпел сокрушительное поражение. Аргументов у его честного патриотического сердца против доводов свободного и здравого ума не нашлось, он захлебывался то в возмущении, то в досаде на себя, на недостаток знаний своих и в спальню ушел с душою смятенной и растревоженной.

А в понедельник, 19 ноября 1851 года, началась новая жизнь. В 4 часа, по завершении всех дел, Лорис-Меликов немало озадачил господ адъютантов, сказавшись нездоровым для участия в кутеже. Вид у него при этом был совершенно здоровый, но глаза куда-то убегали от прямого взгляда, будто где-то там, за пределами веселой компании, его ждали. Александр сразу догадался, в чем дело:

– А-а, мальчика ждет нечто романтическое и таинственное.

– Н-ну, что-то в этом роде, – так уклончивым намеком отвертелся Лорис от объяснений и распрощался.

Можно себе представить, какой дружный хохот вызвала бы истинная причина нынешнего отказа – ротмистру не терпелось читать и читать Альфиери. Ему самому, признаться, была несколько удивительна новая страсть, но ничего поделать с собою он не мог, неведомая сила волокла к заложенной странице, и хоть тут тресни.

Ненависть Альфиери к прусскому военному образцу помирила муштрованного гвардейца с вольным итальянским поэтом, заодно и урок преподала – читая, не выхватывать куски из середины. После описаний нравов двора Фридриха II понятней стала нетерпимость к русским крепостным порядкам. И острая тоска возникла: где-то за морями, за горами, за зелеными долами живут себе свободные граждане в свободных государствах, а нам, бедолагам, век вековать под тиранией. Каждый царь и заведенный порядок в его правление кажутся вечными и незыблемыми. Мы ведь знаем историю, а из нее то, что никогда следующий правитель не повторяет своего предшественника, но, живя изо дня в день со скукой и однообразием при предшественнике, мы смиряемся с видимой вечностью его установлений.

Лорис-Меликов, затянутый жестким мундиром и строгими правилами двора Кавказского наместника, завидовал личной свободе итальянского поэта. Но в книге и путь был указан к свободе. Упорный труд над самим собою и безоглядная, беспощадная смелость в самооценке. Тут было над чем задуматься.

С книги Альфиери начался глубокий читательский запой, который продлится теперь на всю оставшуюся жизнь. Даже утро 12 декабря 1888 года начнется свежим номером «Вестника Европы».

Но до него ровно 37 лет. А пока на календаре 8 декабря 1851 года. В этот день, как всегда, в 7 утра ротмистр Лорис-Меликов явился во дворец наместника.

Весь Тифлис бурлил в ожидании великого события. Из крепости Воздвиженской сегодня должны доставить известного разбойника Хаджи-Мурата, который предался в руки командира Куринского полка полковника князя Семена Михайловича Воронцова – сына Кавказского наместника. Едва Лорис-Меликов переступил порог адъютантской, его тут же вызвали к светлейшему князю.

Михаил Семенович, еще в халате, пил утренний кофе и находился в остром возбуждении, тут же передавшемся и вошедшему.

– Ну, друг любезный, твой план, как видишь, исполняется. Поздравляю. Хотя, признаться честно, не очень-то я верю этому сорвиголове.

– Полагаю, ваша светлость, и он едва ли нам доверяет больше.

Князь усмехнулся:

– Но пока – он с нами. Шамиль держит в плену его семью, и я еще не пришел к выводу, насколько это обстоятельство нам выгодно.

– Похоже, Шамиль нас перехитрил. Пока над его матерью, женой и сыновьями занесен нож, Хаджи-Мурат едва ли рискнет пойти на открытые действия. Тем не менее то, что он у нас, уже хорошо. Надо пытаться выкупить или выкрасть его семью.

– Да уж, неплохо бы, да только едва ли что из этого получится. Я готов отдать ему всех пленных, которые у нас содержатся. Только сомневаюсь, что Шамиль захочет их за такую цену принять. Так или иначе все заботы о Хаджи-Мурате поручаю тебе. Жить он пока будет у подполковника князя Тарханова, а дни с ним будешь проводить ты. Глаз с него не спускать, обо всех его желаниях и капризах доносить мне. Впрочем, что это я тебя, друг любезный, учу?

К полудню под большим казачьим конвоем во дворец наместника был доставлен Хаджи-Мурат с пятью своими верными нукерами.

Тифлис вмиг стряхнул с себя провинциальную спячку. В неурочный час дома по Головинскому проспекту стали вдруг наполняться прошеными и непрошеными визитерами. Но мало кто мог усидеть в гостиной – всем не терпелось подышать свежим декабрьским воздухом на балконе.

И к наместнику оказались в этот субботний день самые неотложные дела, почитай, у всей тифлисской аристократии – князей Чавчавадзе, Эристовых, Дадиани, Орбелиани, Аргутинских-Долгоруковых…

Но в кабинет к светлейшему князю никто не торопился. Все смиренно ожидали в приемной, набились в адъютантскую комнату, дым стоял коромыслом, и часам к одиннадцати сами адъютанты еле держались на ногах от усталости. Эскорт со знатным пленником едва пересек Куру, а волны всеобщего ажиотажа с галерей и балконов достигли дворца.

– «По улицам слона водили…» – прокомментировал Дондуков-Корсаков.

– «…Как видно напоказ…» – в тон ему доцитировал Крылова Лорис, и напряжение разрядилось.

Это ведь кому праздник и обольщение любопытства, а кому – тяжкий труд. Ротмистр Лорис-Меликов немало имел дела с горцами разных рангов, был удачлив в доверительных с ними отношениях даже спустя всего какой-нибудь час после встречи в бою. Он умел гасить ненависть ласковым, вкрадчивым тоном, тонкой лестью отважному противнику. Но тут все заведомо казалось сложнее.

Все стихло и все стихли, только поступь подбитых стальными подковками казачьих сапог и бронзовый звон шпор обозначили присутствие долгожданного Хаджи-Мурата. Впрочем, его-то шаги в мягких чувяках были неслышны, как у тигра. И так же тихи были его нукеры. Они молча встали вдоль стены в свирепом напряжении, готовые броситься с кинжалом на любого, кого укажет быстрый и хищный взгляд хозяина. Только бровью поведи.

Нет, не поводил бровью Хаджи-Мурат. Он был угрюм, замкнут в себе, и только чуть подрагивающие ноздри выдавали, что и он волнуется перед встречей с сердарем – повелителем всего Кавказа.

Хаджи-Мурат ростом оказался невысок, а хромота делала его как бы еще ниже. Но и при искалеченной левой ноге был он пружинист и гибок. От него исходила мощная воля и достоинство человека, смолоду привыкшего к беспрекословному подчинению любому слову своему. Даже странно, что целых двенадцать лет этот вождь аварцев служил Шамилю, а до того – нашим генералам.

Конвойную команду возглавлял гевальдигер – начальник полицейской части – Кавказской армии подполковник князь Роман Дмитриевич Тарханов 2-й. И прежде чем впустили к светлейшему князю Хаджи-Мурата, к Воронцову вызвали Тарханова и Лорис-Меликова. Тарханов, пришел в восхищение выдержкой светлейшего князя, сурового и торжественного, от наметанного же глаза Лорис-Меликова не укрылось, что Михаил Семенович волнуется, пожалуй, не меньше его самого. Переводить беседу с Хаджи-Муратом Воронцов поручил Тарханову. Еще раз обговорили условия содержания пленника и его нукеров. Только после этого приглашен был в кабинет наместника Хаджи-Мурат.

Встреча эта великолепно описана Львом Толстым, лишь в одной мелочи из корысти художественной, а потому правой, писатель позволил себе легкое отступление от истины. В том месте, где Хаджи-Мурат доказывает былую свою верность русскому престолу и готовность служить ему и в 1839 году, если б не оклеветал его перед генералом Клюгенау кровный враг Хаджи-Мурата Ахмет-хан, Воронцов отвечает ему: «Знаю, знаю», но от себя Лев Николаевич в скобках добавляет: «Хотя он если знал, то давно забыл все это». До перехода Хаджи-Мурата в расположение Куринского полка – едва ли знал, а уж не помнил – тут и сомневаться нечего. Но к 8 декабря – заставил напомнить себе. Того же Лорис-Меликова, который все эти дни собирал все сведения об аварском вожде, какие только можно добыть. Зато образ престарелого русского вельможи, равнодушного решительно ко всему, что не касается его гаснущего здоровья и не подверженного никаким недугам честолюбия, из этого легкого мазка освещается весь, как лицо рембрандтовского персонажа в отсвете неизображенной свечи.

Лорис-Меликову под пером великого писателя повезло меньше. Он в повести персонаж проходной – записчик рассказов пленного героя: дать сколько-нибудь яркую деталь его характера Толстой не рискнул – офицер по особым поручениям при наместнике войдет в историю и обозначит личностью своей особую в ней страницу много лет спустя. Соблазн в увлечении характером, скорее своим представлением о нем, свершить несправедливую ошибку был велик, и автор «Хаджи-Мурата» предпочел не давать никаких характеристик.

Впрочем, нет, одна осторожная, намеком попытка дать портрет и выговор Лорис-Меликова есть, и, признаться, не очень удачная: «Впереди десятков двух казаков ехали два человека: один – в белой черкеске и высокой папахе с чалмой, другой – офицер русской службы, черный, горбоносый, в синей черкеске, с изобилием серебра на одежде и на оружии… Офицер обратился к Бутлеру:

– Это воинский начальник дом? – спросил он, выдавая и несклоняемой речью, и выговором свое нерусское происхождение…»

Офицера писатель не назвал, но поскольку по Чечне Хаджи-Мурата сопровождал именно Лорис-Меликов и отвечал за него головой, приходится счесть, что это он. Тем более что и в самом деле был и черен, и горбонос. На этом сходство кончается. Реальный Лорис-Меликов был человек светский и в одежде подчинялся безукоризненному вкусу, не позволявшему перегружать черкеску ни золотом, ни серебром. А годы отрочества и юности, проведенные в Москве и Петербурге, вытравили из его речи кавказский акцент напрочь. Более того, все мемуаристы отмечают нарочито правильную речь и особое, свойственное инородцам вроде датчанина Даля[22] или немца Гильфердинга[23] пристрастие к русским пословицам и поговоркам.

Тут есть предмет для большой досады. Если сопоставить время и место действия толстовских рассказов «Набег» и «Рубка леса» с послужным списком генерала Лорис-Меликова, обнаруживается, что оба они участвовали в одних и тех же делах против горцев. Впрочем, отряды были столь велики, что, участвуя в одном деле, едва ли два офицера в разных чинах да еще разных родов войск могли запомнить друг друга.

И слишком поздно Лев Николаевич встретил на дороге куст татарника – 18 июля 1896 года, – Михаила Тариеловича уже семь с половиной лет не было в живых. А ему было что рассказать. Впрочем, основной сюжет толстовской повести именно Лорис-Меликов и сделал достоянием общественности опубликовав в мартовском номере «Русской старины» за 1881 год письма Воронцова военному министру Чернышеву и товарищу министра князю Долгорукому, а главное – свои записи рассказов Хаджи-Мурата. Так что без Лорис-Меликова мир так бы и не увидел толстовского шедевра.

Самое трудное в общении с Хаджи-Муратом – найти верный тон. Это, конечно, в любом общении необходимое условие, но тут уж обстоятельства таковы, что любая ошибка чревата серьезными последствиями не только для карьеры ротмистра Лорис-Меликова, но и для хода этой долгой, непрекращающейся Кавказской войны. В окружении Воронцова главенствовало мнение, что Хаджи-Мурат подослан Шамилем, чтобы выведать все тайны Кавказской армии, не случайно же он просился в Грозную, в наши крепости, граничащие с территорией, подвластной Шамилю. Этим дикарям, говаривали в штабе, никакой веры нет, а междоусобицы между наибами – что ж, милые бранятся – только тешатся, а нам следует держать ухо востро.

Хаджи-Мурат и сам держал ухо востро. Он не поддавался лести, ибо знал свою силу, впрочем, и слабые места за собой тоже помни л. Тот же бой в садах у Гергебиляв 1848-м признавал своей неудачей – открытое полевое сражение не его стихия. Он был неуязвим во внезапных налетах – стремительных и азартных, когда исчезаешь так же неожиданно, как возник, и только воздух дрожит и трещат головешки подожженных саклей, сараев, палаток, стогов сена…

Да уж, Лорису ли не помнить об опустошительных набегах Хаджи-Мурата. Сколько он сам гонялся по лесам Чечни и Дагестана за неуловимым наибом! А Хаджи-Мурат, вспоминая, лишь изредка тонко усмехался – вот и все чувства, которым он позволял выйти наружу. И снова принимал угрюмый, неприступный вид.

И все же относительное доверие Хаджи-Мурата Лорис сумел-таки завоевать. Он разгадал характер отважного горца, для которого не существовало никаких привязанностей, кроме самых естественных в его возрасте – семейных. Ни русский царь, ни Воронцов, ни Шамиль были ему не указ, и служил он той или иной стороне, лишь загнанный необходимостью, так что полностью на него полагаться никому нельзя, истинным же богом была для Хаджи-Мурата свобода. Лорис и общался с ним как с человеком свободным, бережно избегая в разговорах с ним нынешнее его, фактически подневольное, положение.

Недавно прочитанный Альфиери еще владел сознанием Лорис-Меликова, и он часто ловил себя на том, что в мыслях его поэт и воин смещены этой единой для обоих жаждой свободы. Только понимают они ее по-разному. Первобытная, дикарская вольность Хаджи-Мурата, не желающего считаться ни с какой действительностью, загнала его в двойной плен. Свобода поэта – осознанная, но от сознания до обретения предстоит долгий путь повседневного труда и мучительной правды самому себе о самом себе. Зато эта свобода не знает плена. Такого пути для себя Лорис-Меликов побаивался, но в ту зиму, оказавшись между двумя этими могучими личностями в момент духовного пробуждения, он вставал на трудный путь Альфиери. Но его-то, Лорисова, дорога – длиннее и, пожалуй, поизвилистее.

Что ни говори, а самое профессия гвардейского ротмистра, офицера по особым поручениям при наместнике, соединяющая в себе военного и чиновника, меньше всего предполагает именно свободу. Субординация и жесточайшая дисциплина – вот ее столпы. Впрочем, Витторио именно дисциплиной и достиг свободы. Но он не подчинялся чужой воле, а тут ведь и капризы Михаила Семеновича исполнять приходится – пустые, старческие, эгоистические. Читать ему в отсутствие Дондукова-Корсакова газеты, развлекать пустыми разговорами. А то сам Михаил Семенович не исполнял чужих капризов! Его-то молодость еще не в таком рабстве прошла! А здесь, на Кавказе, светлейший князь – наместник царя в самом полном смысле этого слова, и даже больше: не Воронцов считается с Петербургом, а Петербург с Воронцовым.

В двадцать семь лет искать свободу поздновато, конечно, во всяком случае уже не время ломать судьбу. Он вполне освоился со службой своею, в иных вопросах ему нет равных в Тифлисе. Значит, надо делать карьеру, но не растворяться в ней до потери достоинства – вот что сделало Воронцова Воронцовым, а Чернышев хоть и достиг подлостью государственных высот и управляет самым важным – Военным министерством, и тоже с недавних пор светлейший князь, а как был, так и остался холуем, презираемым на Кавказе даже корнетами. В Петербурге и Красном Селе, правда, различий между ними не замечали, там – прав Альфиери! – большая лакейская, но из Тифлиса, где война – повседневные будни, а не царская потеха на плацу, все как-то виднее.

На восьмой день после въезда Хаджи-Мурата в Тифлис решено было уступить его просьбам и отправить в крепость Грозную. Собрали конвой из тридцати казаков – людей бывалых и решительных – и под командой Лорис-Меликова двинулись в путь. Молва опережал а эскорт, и, пока ехали по Грузии, надо было защищать Хаджи-Мурата от обиженных его набегами и грабежами картвелов и хевсурцев, а в Чечне сдерживать напор жаждущих прикоснуться к бурке народного героя.

В Грозной новый начальник левого фланга генерал-майор свиты его императорского величества князь Александр Иванович Барятинский собирал отряд для зимней экспедиции в Большую Чечню. Он только что возвратился из Петербурга, где состоял при особе наследника великого князя Александра Николаевича и, при всех выгодах и прелестях столичной жизни, сильно затосковал по Кавказу и умолил-таки о переводе сюда. Теперь он весь горел азартом предстоящих схваток с горцами, днями и ночами просиживал в штабе, влезал во все мелочи планирующихся операций, хотя по опыту знал цену всем этим гаданиям по топографическим картам. Но Александру Ивановичу очень уж нравилась новая роль – не тактика, а стратега.

Хаджи-Мурат был ему тут совсем некстати – он уже понял, что, пока Шамиль держит у себя в плену семью сбежавшего наиба, ни о каком участии его в деле и речи идти не может, а данные, полученные от лазутчиков, особых надежд не внушали: Шамиль приказал перевезти пленников в Ведено и держит их там под особо усиленной стражей. Но против воли наместника не пойдешь, так что придется смириться с этой головной болью.

Против ожидания, хлопот оказалось не так много – адъютант Воронцова, приставленный к Хаджи-Мурату, ротмистр Лорис-Меликов оказался на редкость толков и расторопен. Он быстро отпугнул праздно любопытствующих и взял в свои руки общение Хаджи-Мурата с внешним миром. В дом, где они расположились, тенями проникали какие-то таинственные люди, бесследно исчезали, а Лорис изредка слал записочки начальнику линии о переменах в намерениях Шамиля, о его планах против отряда.

Но главная цель пребывания в Грозной и Хаджи-Мурата, и Лорис-Меликова была недостижимой. Шамиль не шел ни на какие переговоры с опальным аварским вождем, слышать не хотел об обмене семьи Хаджи-Мурата на пленных и даже денег брать не хотел. Безнадежность эта вконец утомила Лорис-Меликова, тем более что все сведения, какие только можно было добыть от Хаджи-Мурата и его верных людей, Лорис добыл, и он стал проситься в отряд, о чем настойчиво писал в своих донесениях Воронцову.

Поразмыслив, светлейший князь счел, что просьбам ротмистра, соскучившегося по настоящему боевому делу, следует уступить. 14 января 1852 года он написал ему:

«Спешу тебя благодарить, любезный Лорис-Меликов, за письма твои от 23-го декабря и 5-го января и за все, что ты мне в них сообщаешь о Хаджи-Мурате… От души благодарю тебя еще за усердную и полезную службу твою и могу тебя уверить, что услуга, которую ты мне оказываешь, не останется без должного вознаграждения.

Согласно твоему желанию я пишу сегодня князю Барятинскому о вытребовании тебя в отряд, где тебе можно будет остаться несколько дней для участвования в боевых делах. Напиши мне непременно, что говорит Хаджи-Мурат о блистательном и вполне удачном движении князя Барятинского и что передали ему нынешние приверженцы его о влиянии, которое оно имело и будет иметь на чеченцев вообще и на тав-линцев. Кланяйся Хаджи-Мурату от меня и скажи ему, что, так как я ему уже здесь предсказывал, Шамиль не соглашается на промен его семейства, но что князь Аргутинский и князь Орбелиани еще будут стараться и хлопотать об этом и что не должно терять никакую надежду.

Прощай, любезный Лорис; коли Хаджи-Мурату нужны деньги, то дай ему от 200 до 800 рублей сверх положения. Остаюсь навсегда твой

М. Воронцов».

Поскольку желаемый ответ содержался в вопросе, написать новый доклад не составило большого труда. Хотя в оценке действий князя Барятинского Хаджи-Мурат был скуповат и чуть скептичен. Движение большим отрядом казалось ему предприятием громоздким и потому слишком медленным. Только лихие рейды казаков полковника Бакланова вызвали его заметно ревнивое одобрение. Бакланов давно уже наводил ужас на непокорных горцев. Они звали его Баклу и одним именем пугали капризных детей: «Смотри у меня, Баклу отдам!» И ребенок стихал мгновенно. Так что в ответе своем Воронцову Лорис-Меликов особо нажимал на эффект баклановских набегов. Ободрять Хаджи-Мурата надеждами становилось все труднее, впрочем, Воронцов и сам это понимал, и следующее его письмо, написанное через неделю, 21 января, рассеяло все иллюзии на сей счет.

«Я получил вчера, любезный Лорис, письмо твое от 11-го января и очень тебя благодарю за оное и за все подробности, которые ты мне в оном сообщаешь. Хаджи-Мурат теперь имел довольно времени, чтобы собрать из Чечни все сведения насчет семейства его; сведения эти согласны с тем, что мы получаем с разных сторон, и кажется, что его пребывание теперь в Грозной уже без пользы, а для нас это пребывание там вредно, ежели, как ты говоришь, он для своих собственных видов об освобождении семейства отсоветует людям хорошим немедленно перейти к нам. Поэтому, мне кажется, лучше было бы, если бы он теперь оставил линию, но не мешало бы, мне кажется, что до приезда в Тифлис он побывал бы в Ставрополе.

Я не делаю из этого непременное условие, но это было бы лучше, тем более что его возвращение в Тифлис было бы тогда ближе к тому времени, когда и князь Аргутинский сюда приедет; теперь же он может видеть только князя Григория Орбелиани, и мы здесь будем продолжать старания для удовлетворения его надежды. Шамилю приходится плохо в Чечне и в Дагестане, хлопот много; ежели бы нашлись там люди смелые, которые бы решились украсть его семейство и перевезли его в наши границы, это было бы всего лучше, и князь Аргутинский об этом старается.

…Не знаю еще от тебя, что сделано у вас после письма моего к тебе и к Барятинскому насчет возможности тебе побывать в отряде: ежели это было, то кто остался вместо тебя, чтобы смотреть за Хаджи-Муратом. Во всяком случае ты сделал и мне и службе большое одолжение по этому делу, и я тебе истинно благодарен.

Прощай, любезный Лорис, напиши мне обо всем подробно; остаюсь навсегда твой

М. Воронцов».

То-то и оно, что ничего не сделано насчет возможности побывать в отряде. Князь Барятинский адъютантов наместника не любил и соглашался на их участие в делах с большой неохотою. В каждом из них князь, сам весьма опытный интриган и ловкий карьерист, подозревал интригу против собственной персоны, надзирающий глаз наместника, а в эту зиму, получив, наконец, большую независимость от Тифлиса, видел в приближенном к Воронцову офицере посягательство на свою свободу. Заботы о Хаджи-Мурате были прекрасным предлогом для отказа. Но теперь, после вторичного напоминания, Барятинский вынужден был зачислить Лорис-Меликова в отряд. Ну что ж, утешил себя князь, если ротмистру Лорис-Меликову угодно свернуть себе шею, мы ему в этом поможем.

При расположении отряда лагерем под аулом Типли ротмистру поручено было наблюдать сторожевые посты, и в первую же ночь произошла тревога; когда лошадей вывели к Аргуну на водопой, отчаянные горцы числом с полусотню попытались напасть на табун. Впрочем, серьезного боя не было – казаки первыми обнаружили неприятеля и отогнали от лагеря.

Через неделю князь Барятинский испытал Лорис-Меликова на рекогносцировке. Странное дело, сопровождая Хаджи-Мурата по Грузии и Чечне, Лорис-Меликов невольно приучил себя следить за взглядом горца, привычно высматривавшего по дороге звериные тропы, уступы и трещины в скалах, и как-то сам собой взгляд его обрел дикарскую зоркость. Он и о себе мог теперь сказать слышанное от Хаджи-Мурата:

– Где зверь проходит, там и Хаджи-Мурат с конем найдет себе дорогу.

При рекогносцировке 7 февраля он нашел еле заметную тропу, ведущую прямо к чеченским редутам с тыла, и уговорил Барятинского с частью отряда пойти на их штурм, что вскоре и принесло неожиданный успех. Они наголову разбили отряд сына Шамилева Кази-Магома, тот едва спасся от казачьей погони.

Но самое жаркое дело было 18 февраля, когда Лорис-Меликов с сотнею казаков прорвался сквозь лесные завалы и соединился с отрядом легендарного полковника Бакланова. Он впервые увидел прославленного героя Кавказской войны, но оказалось, что знаком с Яковом Петровичем с малых лет. Это был тот самый свирепого вида ротмистр, что сопровождал по Военно-Грузинской дороге купеческий караван, с которым Лорис-Меликов ехал в Москву поступать в Лазаревский институт. С годами вид у Бакланова стал еще суровее и неприступнее, он уже и на своих смотрел грозно из-под вечно нахмуренных поседелых бровей. Но Лорис сумел растопить ледяной панцирь угрюмого казачьего предводителя – тот ценил офицерскую храбрость, а воспоминания о молодости за стаканом кахетинского очень быстро настроили Якова Петровича на несколько сентиментальный лад.

Наутро объединенные отряды Бакланова и Лорис-Меликова задали жару мюридам на берегу Мичика, сровняв с землею казавшиеся неодолимыми укрепления.

После столь славного дела из Тифлиса пришло новое письмо от наместника. С некоторой тревогой Лорис-Меликов вскрывал его – очень уж не хотелось оставлять отряд и возвращаться домой надзирать над Хаджи-Муратом. Слава Богу, надобность в этом пока отпала. Воронцов сообщал:

«Я пишу тебе с отъезжающим от нас фельдъегерем, чтобы сказать тебе, любезный Лорис-Меликов, что я был очень обрадован известием о прекрасном твоем кавалерийском деле, в котором ты так храбро с молодцами казаками атаковал кавалерию горцев под командою сына Шамиля. Князь Барятинский и Семен Михайлович (Воронцов. – Авт.) писали мне о том и отдают полную справедливость тебе в этом прекрасном деле. Я всегда был уверен, что ты как всегда был, так и останешься и всегда покажешь себя молодцом.

Хаджи-Мурат опять к нам воротился, но я не нахожу нужным, чтобы ты оставлял пока место, где ты находишься. Хаджи-Мурат скоро опять поедет отсюда в окрестности Грозной, и я в середу опять напишу тебе и кн. Барятинскому обо всем, что будет на его счет решено. Прощай, любезный Лорис. Здесь, в Тифлисе, все о тебе говорят и тебя хвалят. Верь истинной моей к тебе привязанности.

М. Воронцов.

P. S. Скоро после твоего отъезда я узнал с душевным сожалением о кончине твоего почтенного дяди, но ты, отъезжая, сам мне сказал, что он без надежды.

М. Воронцов».

Письмом же, писанным в середу, князь Воронцов отзывал Лорис-Меликова от сражений, хотя пора их уже завершалась и отряд собирался в Грозную для роспуска. 20 февраля Михаил Семенович писал:

«Любезный Лорис, князь Барятинский тебе скажет, что я вновь ожидаю от твоего усердия и всегдашней готовности. Ты имел уже случай подраться и отличиться; теперь я тебя прошу опять соединиться с Хаджи-Муратом в Червленной, поехать с ним в Таш-Кичу, где он должен остаться до возвращения кн. Барятинского в Грозную; он здесь все время очень весел и любезен, и ежели бы Бог нам дал избавить его семейство, он будет у нас предрагоценное орудие для будущего во всех отношениях.

Прощай, любезный Лорис. Кн. Тарханов довезет Хаджи-Мурата до Червленной и обо всем тебе расскажет. Княгиня и графиня Шуазель тебе кланяются. Остаюсь навсегда искренне тебя любящий

М. Воронцов».

И что понесло Хаджи-Мурата в эту крепость? И самим Таш-Кичу, и ближайшими аулами вокруг него владели кумыцкие князья, немало потерпевшие от Хаджи-Мурата и считавшие его своим кровным врагом. Но жители этих аулов готовы были следы целовать за отважным и славным героем. У дома, где остановился Хаджи-Мурат, ежедневно собирались толпы народа – хоть уголочком глаза увидеть лучшего из наибов.

В один прекрасный день к Хаджи-Мурату явилась целая депутация с приглашением прийти в мечеть для свершения намаза. Князья, прознав о том, объявили, что не пустят врага своего в мечеть, и Лорис-Меликову пришлось усмирять обе стороны – и разгневанных князей, и взволновавшийся, готовый к бунту народ. Чудом удалось избежать кровопролития, но чудо это дорого обошлось самому Лорис-Меликову.

Конфликт вспыхнул внезапно, действовать надо было без промедления, и ротмистр выскочил из дому как был – в легком мундирчике, накинутом на нижнюю рубашку. Разгоряченный, он еще и не застегнулся как следует, а март в горах месяц коварный. К вечеру он чувствовал себя как в тумане, и это было приятно, какая-то вдохновляющая сила подняла боевой дух и азарт успешного предприятия… А ночью та же сила сбросила его в жесточайший жар, голова пылала, а кости ломало в суставах так, что он места себе не находил.

На третий день лихорадки, пользуясь отсутствием бдительного Лорис-Меликова, местный князь Арслан-хан подобрался-таки к Хаджи-Мурату и чуть было не застрелил его. О происшествиях этих пришлось рапортовать в Тифлис, обстоятельства покушения Лорис-Меликов изложил скромно, не намекнув на свою болезнь, о которой доложил Воронцову князь Барятинский, мечтавший поскорее избавиться от Хаджи-Мурата и всех связанных с ним хлопот.

После злосчастного выстрела Арслан-хана пришлось переселиться в один дом с Хаджи-Муратом и уже ни на шаг не отпускать его от себя. Впрочем, с таким положением дел и сам Хаджи-Мурат смирился и очень трогательно ухаживал за своим охранителем. Еще не оправившийся от лихорадки, Лорис-Меликов получил из Тифлиса письмо следующего содержания:

«Тифлис. 17-го марта 1852 г.

Любезный Лорис, спешу отвечать на письма твои, от 4-го марта и на то, которое я получил сегодня от 9-го. Насчет критического вашего положения в Таш-Кичу и я здесь решить ничего не могу, и прошу официально кн. Барятинского с тобою переговорить и решить, как найдете лучше; разумеется, я за все отвечаю. Может быть, будет лучше, на время отсутствия кн. Барятинского из Грозной, чтобы Хаджи-Мурат переехал в Кизляр или Ставрополь, особливо ежели ему не можно будет остаться в укреплении Таш-Кичу.

Теперь будем говорить о предмете, который меня интересует еще больше Хаджи-Мурата, а именно о твоем здоровье: мне все говорят, что ты довольно серьезно болен, хотя сам по скромности ничего об этом мне не говоришь; я пишу также об этом Барятинскому и прошу взять все возможные меры, чтобы ты мог поправиться совершенно; ежели тебе невозможно будет на время остаться с Хаджи-Муратом, то, покамест он в Таш-Кичу, может за ним смотреть полковник Каяков, а для других мест Барятинский найдет кого-нибудь другого на время твоего отсутствия; надо, чтобы ты берегся, и мой долг не только ничего не делать, что бы могло тебе вредить, но и тебе самому в этом мешать и не позволять тебе рисковать твоим здоровьем.

Прощай, любезный Лорис. Кн. Тарханов тебе тоже пишет; надеюсь, что я буду иметь хорошие известия о твоем здоровье; княгиня и графиня тебе кланяются. Обнимаю тебя душевно и остаюсь навсегда весь твой

М. Воронцов».

Вслед за воронцовским письмом в Таш-Кичу пожаловал Александр Иванович Барятинский. Лориса он обнаружил не в лучшем виде, того трясла лихорадка, лицом ротмистр был желт, под глазами чернели глубокие тени. Хаджи-Мурата решили пока никуда с места не трогать – местный народ поуспокоился, сам Хаджи-Мурат обходился без прогулок – роль доктора при кунаке Лорисе увлекла его. Такое положение, конечно, тяготило Лорис-Меликова, но ни он, ни Барятинский ничего придумать пока не могли. Переезд в Ставрополь или Кизляр был предприятием весьма сложным – Барятинский не хотел рисковать своими офицерами и подставлять их под такую ответственность. Тут хватило переживаний с покушением Арслан-хана. Самое лучшее, конечно, было бы отправить Хаджи-Мурата в Тифлис, но на это нужно особое разрешение наместника. Барятинский собирался через неделю на доклад к нему по итогам зимней экспедиции и пообещал уговорить Воронцова воротить пленника в Тифлис.

Лорис-Меликов поднялся, наконец, на ноги и позволял себе совершать вместе с Хаджи-Муратом недалекие прогулки верхом, когда пришло последнее письмо от светлейшего князя от 30 марта 1852 года.

«Любезный Лорис, – писал Михаил Семенович, – я, согласно твоему желанию, думал, кем заменить тебя при Хаджи-Мурате; но теперь, переговоривши с князем Барятинским, мы решили выслать его сюда, и поэтому не нужно будет тебя сменить; ты привезешь Хаджи-Мурата в Тифлис, где и кончится твое поручение. Я надеюсь, что отдых тебя совершенно поправит.

Прощай, любезный Лорис, поздравляю тебя с праздником, обнимаю тебя душевно и остаюсь навсегда весь твой

М. Воронцов».

Дорогою Лорис-Меликов вновь подхватил простуду и в Тифлис явился весь истерзанный новыми приступами лихорадки. Хаджи-Мурат на месте не усидел и отпросился у Воронцова в Нуху, где надеялся собрать надежных людей, чтобы отправить их в Ведено выкрасть свое семейство. Поручили его на этот раз заботам пехотного капитана Бучкиева – столь же храброго, сколь и безалаберного. Он-то и упустил Хаджи-Мурата, сбежавшего из Нухи со своими нукерами. В отчаянии Бучкиев помчался в Тифлис доложить о беде наместнику.

Никогда и никому еще на Кавказе не доводилось видеть светлейшего князя в таком гневе. Он кричал, он топал ногами на несчастного капитана и обвинил его в трусости: надлежало мчаться не в Тифлис, а в погоню. Но воротиться в Нуху Бучккев не успел: на счастье его, примчался курьер от коменданта крепости полковника Карганова с известием, что Хаджи-Мурат и его нукеры убиты в перестрелке. А к вечеру прибыл сам Карганов и изложил подробности – какой снарядил полк азербайджанской милиции и сотню казаков, как они обнаружили Хаджи-Мурата и как бился отважный воин за свою свободу до последнего патрона.

Узнав об этом, Лорис-Меликов исстрадался с досады. Уж от него-то Хаджи-Мурат не сбежал бы. В самые счастливые дни куначества меньше чем с двумя десятками казаков Лорис-Меликов своего друга не отпускал. И не потому, что не доверял искренности Хаджи-Мурата – он ждал подобного исхода. Шансы на спасение семьи подкупом ли, стремительным налетом в Ведено иссякли, а оставаться в двойном плену надолго этот человек по природе своей не мог.

Как и обещал, князь Воронцов не оставил Лорис-Меликова без наград. За зимнюю экспедицию в отряде князя Барятинского к ордену Анны 2-й степени с мечами прибавился той же степени орден с императорской короною. А через год, когда операция с Хаджи-Муратом была признана в Петербурге большой удачей Кавказской армии, Воронцов представил Лорис-Меликова, минуя аж два чина, к званию полковника.

В Кавказской армии это был второй случай. Недавно в полковники был произведен ротмистр князь Александр Дондуков-Корсаков. Но перед ним Воронцов чувствовал себя как бы виноватым. Года два назад Александр сопровождал наместника в его поездке по Польше и в Варшаве. Посетив в Бельведерском дворце императора, Воронцов не представил Дондукова-Корсакова царю и тем самым лишил его возможности в минуту стать флигель-адъютантом. Ведь тогда пришлось бы расстаться с придворным офицером и отправить его в Петербург, а расставаться с собственным адъютантом Воронцову не хотелось: кто ему будет читать в дороге газеты, кто лучше сможет ухаживать за Елизаветой Ксаверьевной, которой это путешествие уже тяжеловато…

Александр долго жил злостью на светлейшего князя, но в конце концов подавил досаду и только чаще стал отпрашиваться в действующие отряды. Зато теперь он счастлив и горд и постоянно скашивает взгляд на новые свои эполеты, проверяя, не приснилось ли такое.

Теперь, когда и Лорис-Меликова произвели в полковники, доброго Александра уколола легкая ревность, он лишился исключительности в своем положении. Но события так повернулись, что все эти мелочные обиды провалились и рассеялись.

Загрузка...