— Что это намалевано белой краскою на черном коленкоре вашей амбарной книги, Нечипоренко, серденько? «Шерш. Мем.». Что сие означает?
— «Шершор дэ мемуар». То есть «Искатель мемуаров». В поисках воспоминаний, так сказать.
— «Шершор», говорите? А почему на помеси французского с нижегородским?
— Зашифровано.
— Зачем?
— Так надо. Маскируюсь. Фильтрую базар.
— Можно было, — сказал задумчиво Вельтман, — нарисовать домик и на нем написать: «Хр. Мн.».
— А это что?
— Храм Мнемозины. Богини памяти. Тоже зашифровано.
— То мы, блин, ботаем, блин, по фене, — страдальческим голосом, закатив глаза, заговорил Савельев, — то у нас, блин, эзопов язык, то постмодернистские ал-лю-зии, то шифровки. И все-то через задницу, хрен поймешь. Как, бишь, у вас там? Шершор? Ша, шершор, шухер!
— Был бы я трезвый, — промолвил Нечипоренко, — сказал бы я вам. А так я — фигура умолчания.
— Дайте тетрадь.
— На первой странице, — пояснил Нечипоренко, качаясь и тщетно пытаясь первую страницу открыть, — оглавление. Пять разделов: подлинные воспоминания, доносы, поддельные воспоминания, заказные и пропавшие мемуары.
— Пропавшие грамоты, — полупропел Савельев, хмурясь. — Вы бы пошли, голубонько, умылись, похмельный коктейль хлопнули да какой комментарий либо вступ мне сотворили к разделам-то, чтобы я не мучился.
Нечипоренко покорно пошел к мосткам, встретив по дороге выкупавшихся Потоцкую и писателя Полянского, коего пытался Савельев привлечь к работе вместо дезертировавшего Урусова.
Пока исторический консультант умывался, помреж успел слетать наверх и вернуться с рюмочкой коктейля для протрезвления, рецепт вычитан был Савельевым в книге о напитках и винах и применялся частенько. В рюмочке плавало посоленное сырое яйцо, сиял гомеопатизированный коньяк, от коктейля слегко несло нашатырем. С омерзением взял Нечипоренко гнусное пойло и немедленно выпил.
— Вот так-то лучше. «Подлинные воспоминания» — это мне понятно. А что такое «доносы»?
— Почти вся жизнь советского периода академика (особенно последние десять лет) отражена в донесениях сексотов. Ну, сотрудники, чи то кухарка, да мало ли кто. Разговоры на работе. Кого встречал, о чем говорили, куда пошел, откуда пришел. Фрагменты доносов в ряде источников использованы, из них сфабрикованы поддельные мемуары.
— А «заказные»?
— Заказные написаны покладистыми гражданами в соответствии с социальным заказом. Гражданин вызывается. Не обязательно в НКВД, можно к вышестоящему начальству. Так, мол, и так, требуется осветить то-то и се-то. Такую-то и эдакую-то черту личности великого человека. ОСВЕЩАЙТЕ! Ну, и писали, что их просили. Чего и не было, вспоминали. Что было, сами редактировали при помощи внутреннего цензора; это такой элемент раздвоения личности при тоталитаризме, типа внутреннего голоса.
— Ну а пропавшие-то как? Пропали — и с концами; кто может знать, что пропали? Или — что были вообще?
— Елкин в последний год жизни, — с готовностью пояснил Нечипоренко, — начал писать воспоминания об академике Петрове; осталась от них только вводная главка. Никаких развернутых планов, с каковых Елкин — это я выяснил — любую работу над самой малой статейкой начинал. Никаких набросков. Далее косвенные сведения еще о двух людях, принимавшихся за воспоминания о Петрове. И потом. Под редакцией Елкина вышли мемуары вдовы академика, некогда записанные за нею старшим сыном, Владимиром Ивановичем. Существует только канонический текст, увидевший свет в «Новом мире», и точно такого же содержания переплетенный томина у дочери Владимира Ивановича. Рукописи нет. То, что, собственно, редактировалось Елкиным, в том числе, я полагаю, с оглядкой на внутреннего и будущего внешнего цензора, отсутствует. Судьба всех пропавших текстов неизвестна.
— Как все, оказывается, запутанно, сложно, неприятно. — Ляля Потоцкая качала головою, сидя на берегу, болтая ногами в воде, плетя венок. — Плохо быть великим человеком.
— Бывают эпохи, сударыня, — тут Вельтман преподнес ей охапку колокольчиков для венка, — когда и просто человеком быть нехорошо. Желательно вне человеческого сообщества пребывать. Преступив черту, очертя голову, шоры нацепив и беруши не забыв.
— Но если судьба пропавших воспоминаний неизвестна, неясно даже, были ли они вообще. Если в распоряжении нашем неотличимые от настоящих поддельные мемуары и даже доносы, да еще и заказных выдумок полно, что, спрашивается, можем мы знать об интересующем нас человеке? — спросил Полянский.
— Ну, не будем считать, что все утеряно раз и навсегда и никаких свидетелей не имеется, — бодро заметил протрезвевший Нечипоренко. — Вон та же вода, к примеру. Слышите ручей? Все помнит, всех. Если свидетельств нет, очевидцы почили, налейте-ка ковшик, плесните в стаканчик граненый, выпейте воды, закройте глаза. Осенит. Дастся вам знание, будьте уверены.
— Да, Полянский, да, ну и вид у вас очумелый, — хохотнул Савельев. — Вот такой у меня исторический консультант! Хлебнет колодезной из жбана — и консультирует. Но насчет водички — ох, лукавит, лукавит! Во фляжке-то у него не водичка, а молочко из-под бешеной коровки. А по архивам да библиотекам для вида исправно портки протирает.
— Вообще-то, — задумчиво сказал Полянский, — любое воспоминание — либо донос, либо ложная память, либо социальный заказ. Хотя бы отчасти. Подлинники редки. И всегда уйма исчезнувших мемуаров. И несостоявшихся мемуаристов. Думаю, люди с подлинными чувствами и истинными воспоминаниями вообще ничего не пишут, у них склонности к писательству нет, им ни к чему утерянное время искать.
«Не зря наметил я его вместо Урусова, — подумал Савельев, разглаживая усы. — Что-то в нем есть».