На следующий день в школе Яков Никодимович после своего урока сказал мне:
— Найденов, задержись на секунду.
Я остался, и Яков Никодимович, подождав, пока все выйдут, спросил:
— Ты был свидетелем пожара, да?
Я кивнул.
— Расскажи мне все, что видел. Я запишу. Это очень важно. Но это можно сделать и чуть попозже. А сейчас я хотел спросить у тебя, не хочешь ли вечерком прогуляться к одному человеку.
— Вы нашли того, кто может что-то знать… ну, о тех, прошлых Ковачах?
— Похоже, нашел, — усмехнулся он как-то криво. — Видишь, мне почти месяц понадобился, чтобы зацепить хоть какую-то ниточку. Все, кто может помнить те времена, отнекиваются и отговариваются…
— А кто этот человек?
— Он довольно долго был пациентом психиатрической больницы, — сообщил Яков Никодимович.
— Он… не того, не буйный? — немного испугался я.
— Был бы буйным, его бы не выпустили. Сейчас он старик, на пенсии. Немного не в себе, конечно… Но, похоже, только псих и отважится рассказать о событиях тех лет. Может, и мы тогда разберемся, что в них такого страшного.
— Конечно, я пойду! — сказал я.
— Тогда в шесть часов подходи ко мне, а уже от меня двинемся дальше.
— Обязательно!
Он отпустил меня, и я побежал на перемену.
— Что ему было надо? — спросили Борька с Васькой.
— Да так. В очередной раз насчет своего краеведческого музея, не хочу ли я чем-нибудь помочь. Ему мой домашний реферат по истории родного края понравился.
Раньше у меня никогда не было секретов от друзей. Но сей час что-то нашептало мне, что нынешнее дело — совсем особенное, и чем меньше народу будет о нем знать, тем лучше.
Сам я был заинтригован, как говорится, по самую макушку и ровно в шесть часов вечера был у Якова Никодимовича.
Мы сели в автобус и проехали остановок пять, до кварталов блочных домов на северо-востоке. Дома были разные. Пятиэтажки — постарше, семи- и восьмиэтажные — поновее. Яков Никодимович сверился с адресом на бумажке, мы нашли нужный дом и подъезд и поднялись на лифте на шестой этаж.
Яков Никодимович позвонил в дверь.
— Кто там? — прозвучал надтреснутый старческий голос.
— Здравствуйте, Александр Степанович, — сказал Яков Никодимович. — Это я, Плотогонов, от краеведческого музея. Я вам звонил.
Дверь приоткрьтась. Выглянул довольно ветхий старик. — Плотогонов, говорите? А это кто?
— А это — мой ученик. Ему тоже будет интересно вас послушать. Петя, познакомься с Александром Степановичем Рахмоновым.
— Здравствуйте, — сказал я. — Добрый вечер.
— Добрый, коль не шутите, — отозвался Александр Степанович. Он распахнул дверь. — Заходите.
Мы вошли. Еще на лестничной клетке я уловил кошачий запах, из приоткрытой двери им повеяло сильнее, а в прихожей он стал довольно резким.
— У меня три кошки, — сразу объяснил Александр Степанович. — Единственные, можно сказать, родные существа. Все волнуюсь, что с ними будет, когда меня не станет. Правда, соседи у меня хорошие, обещали приглядеть, если что, но все равно, знаете… Да что это я все о своем и о своем. Проходите.
Мы прошли в комнату, где сразу увидели всех трех кошек.
Одна устроилась на подоконнике, возле батареи, вторая — в углу дивана, а третья — под телевизионным столиком. И вся троица предпочитала наблюдать за нами издали, не пытаясь познакомиться поближе.
Александр Степанович жестом пригласил нас сесть за круглый стол посередине комнаты, сел сам и спросил:
— Так что вы хотели узнать?
— Нас интересует та история, из-за которой вы впервые попали в больницу, — сказал Яков Никодимович. — Это было в конце сорок шестого года?
Александр Степанович помрачнел.
— Ту историю я вспоминать не желаю… Да и не могу.
— Почему? — спросил Яков Никодимович.
— Опасно это, — ответил старик.
— Неужели до сих пор опасно? — мягко проговорил Яков Никодимович. — Столько лет прошло…
— Прошло-то прошло, да все эти года вот тут сидят! — Старик похлопал себя по затылку. — Лечили меня из-за этой истории, чуть не залечили, и подписку я давал, что все осознал и никому ничего рассказывать не буду… Не буду, в смысле, смущать людей своими фантазиями. На веки вечные подписался.
— Все же переменилось, — сказал Яков Никодимович. — Можно сказать, в другой стране живем. Теперь, пожалуйста, можно спокойно рассказывать обо всем, что запрещалось раньше. Все подписки отменены.
— А государственная тайна? — возразил Александр Степанович. — Я же и за государственную тайну расписывался. Нет, мил человек, не искушай меня, я новых неприятностей под самый конец жизни не хочу. Если только с этим пришли, так лучше уходите подобру-поздорову.
— Вы знаете, что на металлургическом комбинате появился человек по имени Александр Ковач? — спросил Яков Никодимович.
— Как не знать! Слухом земля полнится. Так и подмывает меня сходить и поглядеть на этого Ковача, тот или не тот. Но боязно.
— От чего же боязно? — поинтересовался Яков Никодимович.
— А от того, — старик не выдержал, прорвало его, — что я сам видел, как этот Ковач… То есть тот Ковач, но это неважно! Как он исчез, в печи исчез, в расплавленном огненном металле! Будто нырнул, без вопля и без всяких примет, что живая плоть сгорает! Одному из наших вообще стало плохо… Да это же и представить себе нельзя, чтобы человек по доброй воле кинулся в адову реку! Лучше хоть с голоду загнуться, хоть в лагерях, хоть пулю получить… А пули-то от него отскакивали! Нам говорили, будто это мы плохо стреляли, мимо! Стрелять то мы умели! Правду, видно, тогдашние старики доказывали, что и не человек это вовсе был!.. А может, и тот профессор был прав, что меня от больниц избавил… — задумчиво добавил Александр Степанович. И, не дожидаясь наших вопросов, продолжил: — Нас тогда всех троих, кого послали арестовывать Ковача, в дурдом отправили. Ну, понятное дело, когда начальству докладывают, что арестовать шпиона не удалось, потому как он сперва приказу «без сопротивления сдаться» не подчиняется, потом от него пули отскакивают, а под конец он в кипящем металле исчезает ровно в доме родном, — так начальство только одно решить может: у всех мозги набекрень, после того, как увидели, какую лютую смерть человек принял! Свидетелями-то были сами сталевары! Но все, кто тогда присутствовал в цехе, стали отнекиваться: мол, ничего не видели, ничего не знаем, ваши люди хотели арестовать Ковача — это да, а стреляли или нет, мы разобрать не могли, слишком шумно было в цехе. А куда Ковач делся, мы не видели. Он, мол, на рабочей площадке мартена в тот момент только один и был, может, и свалился в металл, но мы о том свидетельствовать не можем, потому как не перед нашими глазами это происходило. А Челобитьев, он вообще высказался в том смысле, что, мол, может, они его и подстрелили, и он уже мертвым в металл свалился. Как же, мертвым!..
— Но, может, так оно и было? — осторожно предположил Яков Никодимович. — Это же самое вероятное и естественное объяснение, оно все загадки убирает.
— Ну уж нет, вы мне не рассказывайте! — отозвался Александр Степанович. — Как будто мы отличить не могли, подстрелили его или нет. И главное, сталевары врали все, они там были, отлично все видели… Только, естественно, убедить начальство, а потом психиатров, что сталевары врут хором, потому как сговорились все, мы никак не могли, все получалось против нас. И этот Челобитьев… Он-то зачем со своими версиями полез? Да у него самого рыло в пуху было. Недаром, получается, на него старики указывали, что он — причина всему. И взять его в оборот нельзя было: знатный сталевар, орденоносец.
Александр Степанович помолчал немного, чтобы перевести дух, потом продолжил:
— Ну вот, много лет ничего никому не говорил, а перед вами разговорился. А ведь взяла с меня тогда подписку комиссия, во главе с профессором, а то и академиком… Там, значится, как получилось-то? — Он заговорил медленней и спокойней. — Я самый молодой был из всех троих. И в «органы» идти не собирался, меня туда направили в приказном порядке, как тогда водилось, когда в начале сорок шестого из армии демобилизовали. Ну, мое дело маленькое, пошел служить. Для меня это всего-то третий выезд на арест был, я больше в карауле стоял. Ну а кончилось тем, что нас на лечение поместили. И вот проходит год, другой, то я в больничной палате кукую, то меня выпускают. А потом врач вызывает и говорит: «Тебя комиссия из Москвы видеть хочет». Ну ведут меня на эту комиссию. Все ученые сидят, а посередине — профессор-академик, с бородкой клинышком и в очках, все как положено. И он мне, значит, говорит: «Установили мы, что с вами вышла промашка. Дело в том, что мы проводили строго секретный опыт: создали механического сталевара, чтобы он, значит, работал без усталости и без сбоев. А как его срок службы выйдет, чтобы он сам себя и переплавил в тот металл, из которого сделан. И получилось так, что самоуничтожился он на ваших глазах, а вам, естественно, никто не поверил…» — «Так, получается, я здоров?» спрашиваю. «Здоровы, здоровы, — кивает профессор. — Только одно вот… Распишитесь в этом документе, что вы всю жизнь будете молчать о том, что видели, в целях сохранения государственной тайны. Никому ни словечка больше об этом Коваче, иначе, сами понимаете, придется вас назад в больницу забрать, чтобы лишние люди про эту тайну не слышали». Я расписался, и меня сразу отпустили, а потом жил себе потихоньку…
И бакенщиком поработал, и по-всякому. Пенсию-то большую я себе выслужил на том, что двадцать лет просидел начальником радиомаяка — ну, начальником служебной радиостанции, через которую судоходство на реке регулируется и через которую все переговоры идут… Думал иногда над той, давней историей. Выходит, сталеваров ученые предупредили, чтобы те не удивлялись, что рядом с ними механическое чудо работает, и язык за зубами держали? Вот и отнекивались сталевары, чтобы самим не загреметь за разглашение тайны. Но почему же тогда «органы» предупреждены не были, почему позволили думать на этого робота, будто он — американский шпион? Хотя тут наше дело маленькое, высоким людям виднее. А иногда и призадумаешься вдруг правда в том, что я от стариков слышал…
— А что вы от них слышали? — спросил Яков Никодимович.
— А такое я слышал, будто Ковач этот был не кто иной, как стальной дух. Стальной человек, который, когда совсем плохо, выходит из печи, чтобы сталеварам помочь, а как надобность в нем пропадет, так возвращается назад в печь. И будто при большой беде его при звать можно. А сделать это под силу самому лучшему сталевару, который овладел всеми тайнами профессии. На Челобитьева тогда грешили… Мол, только он мог такое сотворить, больше некому. Он же насчет стали прямо-таки колдуном был, все умения отцов, дедов и прадедов в нем были собраны. Я помню его жилистым таким, сварливым стариком. Хотя, если прикинуть, это тогда он мне стариком казался, из моих двадцати двух лет, а на самом-то деле был он намного моложе меня теперешнего — лет пяти десяти с небольшим. И он же, понимаешь, нам головы дурил, что, мол, мертвым он в металл рухнул от наших пуль, как будто все происходило не у него на глазах… Вот и говорили, что призвал он стального человека, когда танковая сталь не шла и не шла. Я пытал стариков, как же такой призыв стального духа можно осуществить, но они отвечали, что это ни кому неведомо, кроме того, кому тайные знания переданы из рук в руки. Да и нельзя точно сказать, что это сделал именно Челобитьев. Стальной дух, говорили они, иногда появляется и сам по себе, когда чувствует, что пришло его время. Однако, если кто его специально и призывал, то Челобитьев Иван Евгеньевич, больше некому. Больше никто с такой задачей не справился бы.
— А вы-то сами во что больше всего готовы верить? — спросил Яков Никодимович.
— В механического сталевара, — ответил Александр Степанович. — Профессор зря врать не станет. А нынешний Ковач, думаю, — это уже новая модель, современная, напичканная всякими компьютерами и прочим. Эту новую модель теперь секретно испытывают, никому не открывая, что это робот, а не человек. И вам я не советую допытываться. Угодите в психушку, как я в свое время. Сами знаете, за лишнее любопытство языки режут… А если себе представить, что это стальной дух вернулся в трудные для сталеваров времена… Тогда надо искать того, кто его вызвал, среди любимых учеников Челобитьева, кому он мог тайные знания передать, чтобы они не умерли вместе с ним.
— Спасибо вам! — сказал Яков Никодимович, вставая. Я тоже встал.
— Не за что! — отозвался Александр Степанович. — Только попрошу: будете эту историю дальше рассказывать, не вздумайте на меня ссылаться. Все равно от всего отрекусь.
— Вас мы никогда и ни за что не упомянем, — заверил его Яков Никодимович.
— Вот и славненько! — Старик тоже поднялся, чтобы нас проводить.
Кошки настороженно следили за нашими движениями. Мы вышли из квартиры, вызвали лифт…
Пока мы ехали в лифте и выходили на улицу, я молчал и думал о своем. Я знал от самого дяди Коли Мезецкого, что он был любимым учеником знаменитого сталевара Ивана Евгеньевича Челобитьева. И Челобитьев дядю Колю взял под свое крыло, едва ему исполнилось четырнадцать лет, разглядев в пареньке редкий дар сталевара… Так, во всяком случае, говорили взрослые.
Стоит ли сказать об этом Якову Никодимовичу? Я решил, что пока не стоит. В конце концов, про дядю Колю многим известно, Никодимыч может и сам докопаться, если захочет искать в этом направлении. А мне, наверное, тумана во всю эту историю добавлять ни к чему.
— Как ты относишься к тому, чтобы часть пути пройти пешком? — спросил Яков Никодимович.
— Да хоть весь путь, — ответил я. — Пять остановок — это не расстояние. За полчаса пройдем.
И мы зашагали по заснеженным улицам.
— Ну что ты обо всем этом думаешь? — спросил он.
— Мощная история, — сказал я. — Как вы этого старика раскопали?
— С трудом, — усмехнулся он. — С превеликим трудом. Где я ни пытался выяснить, что можно узнать про историю одного из Александров Ковачей, всюду получал от ворот поворот. Сунулся в местное управление, где хранятся архивы «органов», хотел узнать, не сохранились ли документы по делу «американского шпиона» Ковача, так меня и слушать не захотели. И вот после стольких мытарств на третью неделю поисков удача нашла меня. Узнал я про старика Рахмонова совершенно случайно. Мне припомнилась давняя история, как мы сидели с моим старым школьным другом, врачом-психиатром, и он мне рассказывал про различные занятные случаи. И в числе прочего рассказал про своего профессора, которым всегда восхищался. Тот был отличным врачом и крупным ученым. «Представляешь себе, — говорит, — как-то обратились к нему по поводу странного пациента в нашей психиатрической клинике… Это было давно, мы с тобой еще в младшие классы бегали, но ту историю до сих пор вспоминают. Попросили профессора его поглядеть. Во всем, мол, нормальный, кроме одного: все время твердит о каком-то стальном человеке, который растворился в расплавленном металле, когда его хотели арестовать, и еще — что от него пули отскакивали. В свое время тот пациент был чекистом. Профессор изучил историю его болезни и говорит: „Все просто! Единственное, что от него требуется, — вести нормальную жизнь и ничем не отличаться от прочих людей. А для этого нужно, чтобы он перестал болтать о своем стальном человеке. Давайте ему скажем, что он оказался свидетелем тайного эксперимента государственной важности и возьмем подписку о неразглашении, а там и выпишем“. Так и сделали. Профессор представился секретным ученым из Москвы, другие врачи, которых этот пациент не знал, — членами московской комиссии. Сообщили они пациенту с самым серьезным видом, что он, якобы, стал свидетелем самоуничтожения механического робота-сталевара, находившегося на секретных испытаниях. Об этом роботе, мол, никому нельзя рассказывать, в государственных интересах, а с него, с пациента, требуется подписка о неразглашении государственной тайны… И что ты думаешь, подействовало! С тех пор никаких жалоб на этого больного не поступало и в больницу к нам он не попадал. Вот как профессор умел соображать!»
— Так выходит… — сказал я.
— Выходит, никакой московской комиссии не было, как не было ни робота, ни его испытаний, — кивнул Яков Никодимович. — Все это — хитрый трюк, примененный психиатрами. И оказавшийся очень действенным и полезным — ведь с тех пор Рахмонов вел абсолютно нормальную жизнь, а насчет «стального человека» держал язык за зубами. Но главное, когда я припомнил эту историю, меня осенило: наверняка этот чекист был свидетелем событий сорок шестого года, касавшихся Ковача. Смутное и невнятное упоминание о них промелькнуло тогда только в одной газете. И я кинулся разыскивать моего друга, моля Бога о том, чтобы пациент, о котором он мне рассказывал, был еще жив. Ведь с тех пор, как он поведал мне эту историю, прошло почти двадцать лет, а с момента «приезда московского академика», получается, минуло около полувека! Мой друг нашел мне в архивах старую-престарую историю болезни Александра Степановича Рахмонова, потом я через адресную службу города узнал его адрес и телефон, созвонился с ним… Дух перехватило, когда узнал, что он жив! Ну а при итоге моих розысков ты присутствовал.
— Хорошо, что старику захотелось выговориться за все эти годы молчания, — сказал я. — Ведь и замкнуться мог.
— Верно, — согласился Яков Никодимович.
— Но сами-то вы что думаете? — спросил я.
— Самое вероятное и самое реалистичное, — ответил Яков Никодимович, — что они все-таки подстрелили его, и он упал в расплавленный металл мертвым или смертельно раненым. Понимаешь, если об этом Коваче ходили слухи, что он наделен волшебной силой и настолько чувствует металл, как обычный человек не может, то слухи эти могли смущать и чекистов, отправившихся его арестовывать. А когда он стал убегать от них и они, начав стрелять, несколько раз в спешке и от волнения промазали, им вполне могло показаться, что он либо от пуль заговорен, либо пули от него отскакивают. И, когда какая-то пуля его наконец сразила, они запросто могли решить, что так в него ни разу и не попали, а в металл он по доброй воле шагнул… А что сталевары молчали, так это понятно. Время было такое, что лучше от всего отказываться. Признаешься, будто что-то видел, тебя по следователям затаскают, а потом и самого могут посадить. Лучше уж было притвориться слепым и глухим, от греха подальше… Что сталевары и сделали.
— Интересно, что с двумя другими чекистами стало, — вслух размышлял я.
— Трудно сказать. Скорее всего, их уже нет в живых, ведь они были старше Рахмонова.
— А вы сами верите в эту реалистическую версию? — спросиля.
— Она выглядит версией, которая ближе всего к истине, ответил Яков Никодимович. — Но есть несколько моментов, которые меня смущают. Прежде всего то, что человек по имени Александр Ковач возникал уже до этого случая, и даже не один раз…
— Не только в 1909 году?
— Не только. Но и насчет 1909 года возникает множество вопросов. Почему такая мощная забастовка, да еще закончившаяся победой рабочих, не упоминается в учебниках истории советского времени? Почему в книгах по истории революционной борьбы пролетариата в нашем городе о ней нет ни словечка? Хотя, казалось бы, только бери и расписывай, как организованный и сплоченный пролетариат капиталистов одолел… Выходит, с этой забастовкой и с вооруженным со противлением полиции и армии было связано что-то такое, о чем, как посчитали, лучше не упоминать. Но что имен но? Имеет ли это отношение к Ковачу или к другим делам? Эти вопросы я задаю как историк и обществовед. Кстати, улыбнулся он, — вот тебе и тема для домашнего задания. Справишься, найдешь ответ — пятерку за год поставлю!
— Ну? Честно?
— Абсолютно честно, — заверил он.
— Тогда уж я постараюсь.
— Давай. Но задача не такая простая. Сам видишь, даже я не сумел ее решить…
Я подумал, что тем более постараюсь найти ответ. А потом спросил:
— А какие еще странности? Когда еще Ковач появлялся?
— Я две недели перебирал заново все материалы по истории нашего края только с одним прицелом: отмечал любые упоминания о любом человеке по фамилии Ковач. Эти упоминания, как выяснилось, были в документах и публикациях, которые мне известны, но все они настолько мимолетны, что я не придавал им значения. Например, запись от 1872 года, что в заводской лавке не имеют долгов всего пять сталеваров: Артемьев, Губин, Зареченский, Ковач, Самойлов.
— В 1872 году у нас впервые получилась бессемеровская сталь! — воскликнул я.
— Вот именно. И связано ли это с появлением некоего Ковача, который, кстати, и по имени не назван? И вот еще что интересно. Остальные четверо — Артемьев, Губин, Зареченский и Самойлов — были старшими мастерами. Они получали достаточно, чтобы не затягивать пояса от получки до получки и не делать долгов в заводской лавке. Рабочей элитой были. А Ковача в списках старших мастеров и других высокооплачиваемых работников нет. Получается, он — единственный из простых сталеваров, которому настолько мало было нужно, что он мог не одалживаться у владельцев завода в счет будущего жалованья…
— Понимаю! — ухватил я. — Сталевар Ковач, которому ничего не нужно и который обходится без еды и питья, появляется как раз в тот момент, когда бессемеровскую сталь наконец удается сварить! Ничего не скажешь, вот это совпадение!
— Да, совпадение занятное. — Никодимыч согласился со мной, но не без осторожности. — А еще занятней, что как только бессемеровская сталь пошла, жалованье сталеваров резко подскочило.
— Тоже здорово! А если б сталь не пошла?
— Все на волоске висело. В налаживание бессемеровского способа было вложено столько денег, что, возможно, еще месяц другой — и заводчики по долгам расплатиться не смогли бы, пришлось бы завод закрывать…
— Все один к одному! — сказал я восхищенно. — Очень похоже на то, что сейчас.
— Да, похоже… — Яков Никодимович ненадолго задумался о чем-то своем. — А вот и еще один след в истории. Из заводских специалистов, которых пугачевцы хотели казнить за то, что «грамоте шибко много знали, а значит, барских кровей» были, спасся австрийский металлург фон Краущ, которого отбил У бунтовщиков и благополучно увез подальше его слуга, по имени Ковач, из гонведов родом… И еще. У Аносова был кучер выделенный ему, чтобы он мог объезжать все производства. А фамилия кучера была Ковач… я раньше ни на фамилию слуги, ни на фамилию кучера внимания не обращал, а теперь призадумался. Хотя, конечно, это может ничего не значить. Но есть и другие интересные вещи. Правда, они больше относятся к области мифов и легенд. Например, у американских сталеваров есть легенда о стальном человеке, который приходит, когда сталеварам становится плохо. И по легенде, этот чудесный сталевар — американец венгерского происхождения, во многих вариантах легенды его так и называют: Мадьярчик. Нечто подобное встречается и у сталеваров других стран.
— Так он, получается, вездесущ? — спросил я.
— Легенды на то и называются легендами, что в них от реальных фактов очень мало, — ответил Яков Никодимович. — А то, что есть, причудлив о перемешано и переиначено. Легенда это сказка, выдумка, люди выдумывают для себя то, чего им в жизни не хватает. Но интересно, сколько совпадений и перекличек возникает между «профессиональным фольклором» сталеваров самых разных стран, с разных концов света. И почему этот «дух стали», «стальной человек» или как ты его там ни называй, во всех преданиях, не связанных друг с другом, оказывается с венгерскими корнями? Вот над чем стоит подумать.
Для меня-то ответ был ясен, но я не стал его предлагать Никодимычу.
— А в этих легендах черный ворон ни разу не упоминается? — полюбопытствовал я.
Яков Никодимович остановился.
— Почему ты спрашиваешь?
— Потому что у Ковача есть черный ворон. Вернее, не совсем у него и не совсем ручной, но Ковач его прикармливает, и ворон его слушается. Только не знаю, разговаривает этот ворон или нет.
Яков Никодимович рассмеялся.
— Выходит, в глубине души ты веришь в красивые легенды, а не в сухую реальность? Мне бы тоже хотелось в них верить. А ворон… Что ж, если Ковач прикармливает птицу посреди суровой зимы, значит, у него доброе сердце, вот и все. Я, признаться, о другом думаю…
— О чем?
— О призраках прошлого, назовем это так. Сколько мы их встречаем! Призраки пугачевского бунта возникают перед нами, и призраки времен других потрясений, и призраки военных и послевоенных лет — и невероятно далеких, и невероятно близких. Иногда трудно поверить, что отрезки времени, на которые мы оглядываемся, укладываются в одну человеческую жизнь, потому что на этих отрезках сменились целые эпохи. Рахмонов одержим призраками прошлого, и сам он — тоже немного призрак… Правда, его можно разглядеть, с ним можно поговорить. У меня часто возникает ощущение, что работа любого историка сводится к тому, что он бродит среди призраков, бестелесных и ускользающих, и пытается хоть на секунду осветить их так, чтобы разобрать черты их лиц… Порой это удается, а порой нет. Видишь, мы и сейчас бредем, цепляясь за еле заметные вешки, ориентируясь на еле заметные огоньки, которые вот-вот погаснут… И тогда призраки прошлого могут навалиться и одолеть, и ты провалишься в прошлое, заблудишься в нем. Необходимо разобраться с призраками прошлого, понять, как они влияют на нынешнюю жизнь. Оживить на страницах бумаги людские судьбы, восстановленные долгими и трудными поисками по архивам, воспоминаниям, документам. И в результате, обнаружить закономерности, которые помогут в настоящем и будущем…
— А вы верите в настоящих призраков? — спросил я, когда он умолк, и мы несколько шагов прошли в тишине.
— В настоящих? Как тебя понять?
— Ну, в тех, которые, как говорят, водятся на месте казни пугачевского отряда и еще кое-где в нашем городе…
— А ты сам-то их видел? — с улыбкой спросил он.
— Видел, — ответил я. — И последний раз — на пожаре.
— И кто это был?
— Пугачевцы очень злые.
Яков Никодимыч покачал головой.
— Что-то тебе померещилось… Но я о пожаре хотел тебя расспросить. Что это за выдумки, будто Ковач вышел из горящего дома, разломав стену?
— Это не выдумки, — сказал я. — Это правда. Я сам это видел. Зрелище было… — я попытался подыскать слова, — жуткое и фантастическое!
— Ну и ну! — отозвался он. — Жаль, меня там не было…
— Да, — сказал я, — вы бы тоже поразились.
Учитель остановился и поправил шарф, укутывая горло.
Шарф размотался, пока он шел и увлеченно говорил, размахивая руками.
— А через несколько дней — Масленица… — задумчиво за метил он, взглянув в небо.
Масленица!.. Мне припомнились слова Ковача, что Масленица для него — опасное время, и в груди у меня что-то сжалось.