87. Западный фронт, август 1916 года

После неожиданного отпуска, о котором Соколов и не мечтал, продолжилась его служба в Генеральном штабе. Алексею предлагали полк — он выслужил положенное по закону время для принятия командования. С этим связывалось производство в генералы. Но Алексей отказался, он не хотел после длительного отрыва от боевого дела взять на себя ответственность за жизни нескольких тысяч людей.

Генерал Беляев легко согласился с его доводами. Ему было жаль отпускать в строй ценного и опытного работника. Учитывая знание Алексеем европейских языков, его опыт, ему дали заведование всеми внешними сношениями Генерального штаба с представителями союзнических армий, подготовку для доклада в Ставку документов, которые поступали от российских военных агентов за рубежом, контакты с корреспондентами иностранной прессы в Петрограде.

«Мертвая голова», как прозвали генштабисты Беляева за его голый череп и мертвящий образ мышления, проникся к Алексею особыми симпатиями. Он представил ходатайство на высочайшее имя о пожаловании полковнику ордена Белого Орла, кавалерами которого, как правило, могли быть лишь генералы, проявлял к Алексею всяческое внимание.

С первых дней возвращения в Россию Соколов хотел побывать на фронте. Это не было романтической бравадой с его стороны. Он не рвался на передовые позиции разить неприятеля или мстить австрийцам, но очень хотел окунуться в атмосферу действующей армии, почувствовать дух современной войны, окопов, блиндажей.

Случай вскоре представился. Английский корреспондент Роберт Вильтон, лично известный генералу Алексееву, захотел побывать на передовых позициях. Он был уже однажды в гвардейском корпусе и в 5-й армии, в декабре прошлого года посещал Юго-Западный фронт. Отправляя теперь британца в Минск, к главнокомандующему Западным фронтом Эверту, Беляев с санкции Алексеева просил об особом внимании минского штаба к английскому гостю. Сопровождать Вильтона был назначен Соколов. Анастасия с тяжелым сердцем отпускала мужа в самое пекло. Но Алексей немного успокоил ее, сказав, что никто не собирается подвергать угрозе драгоценную жизнь английского газетчика, поэтому особые опасности ему не грозят…

Предвидение Соколова целиком оправдалось. Англичанина, видимо, меньше интересовала окопная жизнь солдат и бои, чем настроения офицерства, которые он выведывал с ловкостью опытного разведчика. Полковника несколько насторожил его профессионализм, но союзник есть союзник, и Алексей подавил в себе растущее чувство неприязни к нахальному и пронырливому англичанину.

Из застольных бесед с офицерами и генералами, направление которых искусно провоцировалось Вильтоном, Соколов убедился еще в одном: офицерский корпус, кичившийся раньше своей аполитичностью и слепой преданностью самодержавной власти, резко изменился.

В офицерском застолье изрядно поднабравшиеся фронтовики ругали царицу, в весьма прозрачных выражениях касались Распутина и немецкого шпионства в столице империи, демонстрировали желание «навести порядок» во дворце. Соколов поражался глубине падения авторитета царской семьи, и прежде всего Александры Федоровны.

Для англичанина такие речи, замечал Соколов, оказались слаще меда. Вильтон аккуратно заносил услышанное за столом в свою записную книжечку.

Не обошлось и без казусов, когда «переложившие за воротник» пехотинцы, в пьяных слезах вспоминая погибших товарищей, ругали не только германцев, но и «проклятую англичанку», которая заварила всю эту кашу и теперь хочет выиграть войну русской кровью.

К концу недели Вильтон и Соколов добрались до местечка Забрежье, где стоял штаб 2-й кавалерийской дивизии. Гостей накормили ужином и отправили на постой в один из лучших домов — сельского священника. В низкой и тесной спаленке, куда хозяева хотели положить гостей, более половины пространства занимали две огромные высокие кровати, на перины которых нужно было забираться по приставной лесенке. Англичанин немедленно полез наверх.

Августовская ночь обещала быть на редкость душной. Соколов попросил постелить ему на сеновале. Попадья заохала было, запричитала, что опозорится, как хозяйка, если гость из Петрограда побрезгует ее кровом. Алексею пришлось сказать, что он соскучился по аромату русских трав и очень просит явить ему эту милость. Только после этого служанка доставила постельные принадлежности на сенник, стоявший у самой границы усадьбы. Стены сарая, набитого свежим, душистым сеном почти до крыши, были сколочены из горбыля. Через большие и неровные щели сверкали звезды. На соседнем дворе стоял, видимо, взвод охраны штаба. Там под навесом всхрапывали кони, шла столь знакомая и любимая Соколовым кавалерийская жизнь.

Алексей покоился, словно на облаке, наслаждаясь пряным ароматом хорошо просушенного сена. Где-то далеко внизу, у самого пола шуршала мышь. Казалось, что нигде нет войны, а в человецех настал мир и благоволение.

Соколов было задремал, но его сон перебил тихий разговор, начавшийся под стеной, на соседней усадьбе.

— Устал я воевать… — с тоской говорил голос. — Сперва по своей деревне тосковал, хотя и военным харчам радовался. Потом привык, страх пережил — сердце к бою горело… Теперь все перегорело, ни к чему страсти нет… Ни домой не хочу, ни новости не жду, ни смерти не боюсь — ничегошеньки мне не надо… Хоть сгинуть — хоть жить…

— Не греши, Агафон! — рассудочно урезонил его другой голос, басовитый и густой. Принадлежал он, видно, богатырского сложения человеку. — Не сгинет так просто мужик русский со свету, крепко в землю вращен мужик. Земля ему мать-отец, война ему зол-конец… Абы не сгинуть, войну кончать надо…

Почти речитативом вмешался тонкий голос, торопясь и захлебываясь.

— А я что скажу, ребята!.. Память у меня слабая. Вот упомнить все упомню, что до хозяйства касаемо… А насчет войны — бей взводный, не бей — ничего не упомню. Сорок лет почитай на христианское дело мозги натаскивал, а тут все другое и смертоубийство одно. Однако по приказу начальства. Кабы еще по душе было, а то я так рассуждаю, что русскому одно по душе — своим домком жить, по чужому не тужить…

Помолчали, раздался звук кресала о кремень, потянуло табачным дымом. Кто-то из солдат закашлялся.

— До мобилизации больно плохо я жил, да и вся деревня голодала… Коров весной подвязывали вожжами к матицам… А теперь вот в люди попал, нужен стал государю-императору… Царь с царицей, да Гришка Распутин, говорят, как кобели и сучка, а ты за их в аду гори… На войне-то нужен стал: господа офицеры то «братцы», то «ребятушки» ласкательно говорят. И все, чтобы Вильгельм мне кишки скорей выпустил… У-у! Нехристи! — с ненавистью проговорил в темноте кто-то четвертый.

— Я вот когда по лазаретам валялся — как немой с барыньками и лекарями был. Со своим братом я слов сколько надобно имею… А тут все боялся, что не так услышат и обсмеют… Не хочут они понимать простого человека… — протянул свое первый солдат.

— И у меня нет добра в душе против богатых. Сильно богатых, окромя нашего дивизионного генерала, я и не видел. Однако, думаю, сильно богатый, это еще хуже. Ему бедный, если брюха не нажил — все равно что дурень али злодей. Много оне с нас меда собрали, а к народу — вредность одна. И богач на одной заднице сидит, а такой гордый, будто две под ним… Придет наш час, как в девятьсот пятом — «красного петуха» пускать будем всем богатым! — с расстановкой говорил солдат.

— Эк, куда хватил! Ты доживи сначала, чтоб герман тебя пулеметом не вспорол! — спокойно проворчал басовитый. И снова вмешался дискант:

— Сдается мне, потому простой народ глуп, что думать ему некогда, все кусок хлеба робить надо. Кабы был час подумать хорошенько, все бы он понял не хуже господ. А душа в простом человеке светлая, и кровь в ем свежая… Пожалуй, что и лучше ученых господ все бы разъяснил, кабы часочек нашелся…

— Есть такие люди, что разъяснить намного лучше господ все устройство жизни могут… — сказал кто-то, молчавший доселе, — большевики называются… Всё знают, а некоторые так в наши же серые шинели одетые, а бывают еще и офицеры… Ну, прапорщик там какой, из скубентов… Хорошие люди, не дерутся…

— Я одного такого, из солдат, собственноушно слыхивал… — затараторил дискант. — Думал опосля — объявить аль нет?.. Страсть как хотелось объявить, больно супротив законов говорил. Не то что какое мелкое начальство хаял, а просто до царя добирался… Грабительская, говорит, вся война энта. Против простых людей баре ее ведут… И хорошо объявить-то было бы — эскадронный трешню дать должон по такому случаю, как сказывали… А не объявил… Листков я евонных супротив присяги не брал, зато слушал — грех сладок. И спроси, часом, чего это я зажалел его, сказать не могу, а не объявил вот!..

— Если бы такого человека кто из вас объявил, так я бы его своими руками и кончил! А ты, хорек несчастный, чем хвалишься?! «Объявил бы!..» — передразнил дисканта басовитый голос. — В ухо хочешь?!

— Да что вы, ребята! — принялся урезонивать первый. — Ведь Еремей не польстился на три сребреника…

— Ты как вахмистр наш! — обидчиво протянул дискант, явно обрадовавшись поддержке. — Все в морду да в морду… Ему что ни скажи — все кулак в зубы тычет…

— Да, хуже зверья живем! — подтвердил один из собеседников. — Изобижены, унижены! То герман прет, то свои заурядкорнеты обиду всему воинству наносят. Свинаря замест царя!.. Вот уже всем народом собрались, ждем, кто научит — вот и рады слушать большевиков!.. Да и они муки принимают, вот за ими и не идешь, боишься… Зато объявить — боже сохрани!..

— Эх, братцы! — вырвалось у басовитого. — Коль и нас загубила эта война, и в деревне землицы не хватает — надо муку принять и другим грозы наделать. Чтобы детям да внукам, может, вольготнее зажилось бы! Хоть и не след при Еремейке признаваться, а скажу: знаю, супротив кого война надобна…

— Никола истину речет! — поддержал его первый голос. — Время пришло не об устройстве думать… Нету беде-войне конца-краю. Нужно ту беду-войну истребить. Так уж тут думки ли думать про хозяйство свое да про удобное житье какое… Все понимаем, ничего теперь не забудем, научены, что показать богатеям, дай только войну кончить…

— А как? — зазвенел дискант.

— Что ты «как да как»! На каке, что на коняке… Хвост трубой, а сам глупой!.. — возмутился голос.

В отдалении раздалась команда.

— Взводный разъезд собирает! Пошли, братцы, пока не осерчал! — предложил бас. Солдаты зашевелились, и звук шагов по земле постепенно затих.

Соколов не мог сомкнуть глаз. Впервые так ясно и четко услышал он мнение народа о войне, о готовности сказать свое слово, добиваясь справедливости.

Впервые армия предстала перед Алексеем не как хорошо слаженный и заведенный механизм, подчиняющийся царю-часовщику, а как народ в самом доподлинном смысле этого слова. Он знал, что в кавалерийской дивизии служил всякий люд. Были тут и крестьяне, и рабочие, и городская беднота, и ремесленники, и конторщики, и приказчики. И все же армия, ее солдаты были в основном крестьянской массой. Все они — бедняки и мужики побогаче, общинники и хуторяне, старики и молодежь — все думали о своей полоске земли, о крестьянских бедах и разорении.

Здесь, под ясным звездным небом Белой Руси, Соколов хорошо понял, что народ, армия хотят и думают только об одном: о мире, а на войну смотрят, как на тяжелый крест, который они давно устали нести. Крестьянство, по мобилизационным планам империи организованное в дивизии, полки, батальоны, роты, эскадроны и взводы, — и это понял Алексей — уже на грани взрыва. Но оно еще не знает толком, в какую форму выльется его недовольство. Его основное чаяние — мир, мир во что бы то ни стало. И оно его добьется, коль скоро к его организованной уставами силище прикладывается целеустремленность и разум большевиков.

«Где будет твое место, когда под самодержавием разверзнется пропасть?! — спросил внутренний голос Алексея. — На какой стороне пропасти встанешь ты?»

И немедленно пришел ответ, лишенный малейших сомнений:

— Я встану на стороне народа!

Загрузка...