Тема военной знати Поздней Римской империи и ранней Византии не является традиционной, часто исследуемой и дискутируемой в работах по социальной, политической и военной истории поздней античности. Исследовательский интерес прочно прикован по преимуществу к изучению высших гражданских сословий позднеримского общества: сенаторской аристократии и куриалов. Не обойдены вниманием и низшие слои свободного и независимого населения. В процессе активного изучения находятся различные социальные, профессиональные и административные группы IV–VI вв., особенно монашество, епископат, интеллигенция. Военную верхушку поздней античности анализировали в основном как армейский командный институт в рамках государствоведческо-правового и историко-социологического подхода[1]. Социальная проблематика высших эшелонов военной организации в их связи с прочими сословиями и слоями, а также тенденциями политического развития общества IV–VI вв., достаточно долго находилась на стадии лишь постановки вопроса. О военной знати как социально-политической категории вспоминали чаще при общих оценках итогов кризиса III в. и диоклетиано-константиновых реформ в сфере социальной структуры. В этом смысле специалисты следовали за логикой схемы М. И. Ростовцева, который первым на общем фоне усиления военного элемента в социально-политической эволюции позднеримского общества на рубеже III–IV вв. акцентировал внимание на появлении новой политической силы, названной им (тем самым в научный оборот был введен специальный термин) военной аристократией[2]. При этом одни исследователи просто ограничиваются констатацией факта возникновения новой правящей элиты для эпохи домината[3]. Для ряда других вопрос о балансе власти между основными социальными слоями позднеримского общества вообще не стоит: единственным господствующим классом империи объявляется сенаторское сословие[4]. Начиная с А. Джонса, часть авторов подчеркивает, что особенностью в образовании позднеримской правящей элиты является слияние старой сенаторской и новой имперской знати[5]. И лишь отдельные специалисты обращают внимание на то, что правящая верхушка империи в IV–VI вв. включала в себя как гражданскую, так и военную знать[6].
Особенностью многих работ, в которых так или иначе затрагивается вопрос о военной знати, является то, что они, главным образом, останавливаются на проблеме ее возникновения. Так, в свое время С. И. Ковалев полагал, что в результате армейских реформ Галлиена была основана “новая военная знать” в виде корпуса протекторов, из которого рекрутировалось “высшее имперское чиновничество”. Он сформулировал тезис о том, что главной социальной опорой домината была прошедшая через армию “военно-бюрократическая знать, экономически опиравшаяся на свои крупные поместья”[7], т. е. в историографии была сделана попытка уточнить ее некоторые характеристики. Ему же принадлежит положение о сознательном расслоении армии Галлиеном в результате реформ с целью выделения военной верхушки, которое повторила E. M. Штаерман[8]. Дальнейшее уточнение содержания термина “военная знать” в связи с проблемой ее возникновения делалось в работах по римской военной и политической истории III в. На смену общим традиционным стереотипам о роли армии и солдатских императоров как протагонистов сената приходят представления об усложнении структуры правящей элиты уже в северовское время. Г. Альфельди, анализируя эволюцию высшего командного состава армии во II–III вв., акцентирует внимание на том, что после Септимия Севера разделение между гражданской и военной знатью стало совершенно отчетливым. К III в., по его мнению, восходит возникновение “нового, чисто военного верхушечного слоя с решающим политическим влиянием”, характерного для поздней античности[9]. Иными словами, ведущей силой в политическом организме позднеримского общества была однозначно названа военная знать. В какой-то мере реакцией на этот тезис стало более осторожное мнение Г. Пфлаума о том, что, несмотря на складывание в последней трети III в. “нового слоя знати” — профессионального офицерства, выслуживавшегося из простых солдат, сенаторская аристократия не утратила своих политических прав[10].
Таким образом, в итоге периодических постановок вопроса о позднеантичной военной знати специалистами по истории позднего принципата и раннего домината наметилось понимание, равно как и основа для дискуссии, проблематики преимущественно в одной плоскости: роль военной знати в политической организации IV–VI вв., ее реальное место в формировании политики государства, что в целом идет в русле достаточно традиционного направления в историографии, изучающего сходную тематику на материале Республики и ранней Византии. Мы говорим “сходную” потому, что специалисты по Республике и ранней Византии редко вычленяют воздействие на политику отдельных профессиональных военных групп (за исключением, пожалуй, позднереспубликанского ветеранства), рассматривая проблему, как правило, сквозь призму дихотомии “армия-общество”, и, реже, в рамках амбивалентной пары “армия-император”[11].
В известной мере к этому примыкает традиционная для антиковедения, особенно немецкого, тема о роли магистров войск варварского происхождения в политической жизни Поздней Римской империи, о засилье германцев в армии и при дворе, приведшем в конце концов к т. н. национальной реакции римлян, к движению антигерманизма в обеих частях империи в конце IV – начале V вв. Однако практически никто из исследователей не называет западноримские военные кланы германского происхождения военной знатью[12].
Для византинистов и специалистов по поздней античности достаточно долгое время исследование места армии в политике увязывалось с имеющим широкое хождение тезисом “войско делает императора”. Соответственно анализировалась роль армии как т. н. конституционной силы в коронационных церемониях и обряде избрания императора в походных условиях при пресечении династии и при узурпациях[13]. Армия в таких работах выступает как единый, внутренне не расчлененный по своим политическим симпатиям и движимый лишь корпоративным духом организм; подход, типичный при изучении политической борьбы от Цезаря до Августа. В этом смысле отчасти прав У. Кэги, что “систематическое изучение военного вмешательства в политические дела государства только началось”[14].
Все это, однако, не означает, что место в обществе и государстве высокопоставленных ранневизантийских военных не исследовалось вообще. Напротив, одной из излюбленных тем византиноведения является история мятежей Гайны и Виталиана[15], а также влияние при дворе и конфликты с императорской властью военных варварского происхождения, например, клана Аспаридов[16]. А. С. Козлов, рассмотревший в серии работ конкретные проявления и формы политической оппозиции правительствам ранней Византии, считает возможным говорить о достаточно перманентно существующих “военно-варварской” и “военно-чиновной знати”, обогащавшейся через государственный аппарат и не связанной с полисными имуществами[17].
Примечательно, однако, что в византиноведении почти отсутствуют работы, которые последовательно, без хронологических цезур, прослеживали бы развитие тех или иных групп на протяжении всего ранневизантийского периода, их реальное место в обществе и политике, как это было сделано, например, в случае с магистром оффиций М. Клаусом[18] или с таким политическим феноменом, как евнухи[19]. Известное исключение составляет исследование о дворцовых схолах, из которых, как полагает Р. Фрэнк, пополнялась военная элита поздней античности[20]. Отчасти это относится и к монографиям Р. Мак-Маллена о воздействии военных на повседневную жизнь населения Поздней Римской империи[21] и У. Кэги о византийской военной смуте[22]. Но ни та, ни другая работы, вследствие нетрадиционности, впрочем, недостаточно мотивированной, избранных хронологических рамок, тем не менее не “закрыли” ранневизантийский период сколько-нибудь удовлетворительно[23].
На этом историографическом фоне в 1980 г. появилось единственное специальное исследование, претендовавшее на полное, во всяком случае, концептуальное, решение проблемы военной знати IV–VI вв., принадлежащее перу А. Демандта. Впервые к теме военной знати А. Демандт обратился в заключении к своей знаменитой работе о позднеримских магистрах войск. Основные положения своей концепции, выросшей из обработки большого просопографического материала, А. Демандт тезисно изложил вскоре после публикации своего “Magister militum”[24]. Нарастание “феодальных черт в военном деле Поздней Римской империи” выводилось им из следующих посылок. В период после Константина I складывается “военная аристократия тем, что все меньше семей занимали все больше руководящих постов”. Начиная со Стилихона, все наиболее значительные магистры войск Западной и Восточной империи породнились между собой и образовали шесть замкнутых фамильных групп. Браки между военной и сенаторской аристократией были редки. Законные и незаконные возможности обогащения вели к складыванию значительных имуществ у видных военачальников и, далее, к активному патронированию ими колонов и содержанию частных букеллариев. Сосредоточение в руках магистров войск политического, экономического и военного могущества привело к тому, что они монополизировали сферу военного управления, разделив тем самым власть в империи с сенаторской аристократией, традиционно доминировавшей в гражданской администрации[25].
В опубликованной в 1980 г. статье “Позднеримская военная знать” концепция А. Демандта, будучи расширенной и подкорректированной, приобрела законченную форму. В ней автор уже счел возможным говорить о едином, от Диоклетиана и до Юстиниана включительно, “военно-императорском руководящем слое”, состоявшем из породненных между собой в разных поколениях магистров войск обеих империй, императоров всех позднеантичных династий и ряда варварских племенных вождей. Последнее обстоятельство дало возможность этой особой правящей элите доминировать в дальнейшем и в средневековой Европе. Этот тезис логически подвел А. Демандта к увязыванию исследуемой им проблематики в постановочном плане с более общими теоретическими вопросами: “В военно-политическом верхушечном слое тем самым состоит социальный континуитет от поздней античности к раннему средневековью, который до сих пор не играл никакой роли в дебатах о континуитете, но, пожалуй, заслуживает внимания”. Отказываясь считать позднюю античность феодализмом и рассуждая об инфляции терминов, А. Демандт тем не менее находит то, что роднит, по его мнению, позднеримскую и раннефеодальную знать: доминирование личных связей над государственными структурами. По А. Демандту, проникновение личных связей не было для поздней античности чем-то новым; оно уже трижды имело место в предшествующие эпохи. Речь здесь идет о “продукте распада государственного авторитета: ранней царской власти, классической республики, августова принципата и теперь диоклетиано-константинова домината”, И резюмирует свою концепцию автор указанием на место и роль военной аристократии в позднеантичном обществе: “Позднеримская военная знать посредством своих фамильных связей, поместий и вооруженных свит достигла социального положения, которое обеспечивало ей наследственное политическое влияние”[26].
Таким образом, концепция А. Демандта в известной мере явилась логическим следствием и в какой-то степени завершением одного из сложившихся в историографии направлений и методов изучения места армейского командования в римском обществе и государстве. К сильным сторонам концепции относится стремление расширить “анкету” военной знати и увязать все ее параметры с общими социальными процессами Поздней империи: наследственным профессиональным корпоративизмом, варваризацией армии, структурными особенностями позднеантичного государственного аппарата и т. д. Но в той же мере, в какой концепция А. Демандта стала продуктом институционно-правового моделирования отдельных явлений позднеантичной социальной структуры и политической организации, она разделила и ряд свойственных этому методу недостатков. Прежде всего, модель военной знати А. Демандта в качестве особой постоянной правящей элиты строится методом одновременного увязывания (что, кстати, также постоянно делается в историографии) материала как разных эпох, так и разных регионов позднеантичной цивилизации, и, наоборот, эта идеальная модель экстраполируется в равной степени на все периоды существования обеих империй, без учета каких-то локальных особенностей и конкретно складывавшихся социально-политических ситуаций. Отсюда автору позднеантичная военная знать видится в качестве общеимперской и наследственно-стабильной.
Представляется, однако, что проблема позднеантичной военной знати является проблемой ее реальной исторической эволюции. Поэтому более оправданным методом ее изучения, на наш взгляд, должно быть поэтапное исследование положения армейской верхушки на фоне социально-политических, военных, экономических, административных изменений, протекавших в жизни империи с IV по VI вв. Просопографические сведения, иными словами, нуждаются в историческом комментарии.
Метод поэтапного анализа позднеантичной военной знати безусловно предполагает соотнесение изучаемого материала с какой-то определенной хронологической периодизацией и с имеющимися в науке представлениями как о стадиальной сущности позднеримской цивилизации в целом, так и о содержании каждой отдельной фазы ее внутреннего развития. Меньшей сложностью в этом смысле представляется конечное увязывание выстроенной на основе всего исследуемого материала модели военной знати ранней Византии с общими оценками характера общества IV–VI вв., соответственно как еще античного, точнее позднеантичного[27], либо уже феодального[28]. Гораздо труднее представляется наложение указанной проблематики на какую-либо из уже “наработанных” в историографии хронологических схем позднеримского и ранневизантийского общества, поскольку каждая из имеющихся схем избирает из широкого разброса как формальных, так и функциональных критериев лишь ту их часть, которая соответствует ее объекту анализа. В самом деле, при написании общих трудов по позднеантичной истории чаще всего хронология периодизируется веками, эпохами, правлениями отдельных императоров. Работы по социально-экономической истории IV–VI вв. оперирует такими фундаментальными категориями, определяющими ее внутреннее развитие, как, например, колонат, магнатское или императорское землевладение, производственная роль рабства. Исследования по политической истории измеряют время сменой правящих группировок, мятежами, завоеваниями и т. д. То же самое относится к административной (схизмы, соборы), военной (нашествия, конфликты, армейские реформы), культурологической (“возрождения”, “золотые века”, “упадки”, “подъемы”), периодизационным схемам, которые зачастую плохо соотносятся друг с другом[29]. Более всеобъемлющий, системный анализ позднеримской и ранневизантийской цивилизации с соответствующей “системной” периодизацией позднеантичной истории, не будучи относительно новым явлением в историографии[30], прокладывает себе дорогу медленнее, поскольку он прямо зависит от состояния современных динамично меняющихся представлений об отдельных реалиях и “срезах” общества IV–VI вв. Например, на уровне более четкого уяснения конкретных этапов сложного и длительного процесса размежевания позднеантичного Запада и Востока, требующего учета массы разнохарактерных факторов, концептуальная периодизация, как показало исследование А. Пабст о divisio regni, отраженном сознанием и идейными установками современников[31], все еще далека от завершения. И тем не менее путем системного анализа в историографии достигнуто немало серьезных результатов. К ним можно отнести, например, убедительное доказательство Ж. Дагрона о том, что превращение Константинополя в имперскую столицу отнюдь не было “одноактным творением”[32]. Или работу А. Шастаньоля, продемонстрировавшую затяжной характер формирования основ режима домината, завершенность которого автор отнес не к диоклетиано-константиновым реформам, а к правлению Юлиана Отступника[33]. Существенные результаты дал метод комплексной, перекрестной “атаки” на правление Юстиниана I, предпринятой итальянскими учеными[34].
В нашей историографии серьезные успехи в системном освоении ранневизантийской цивилизации связаны не в последнюю очередь с разработкой концепции позднеантичной стадии развития, понимаемой в качестве вполне самостоятельного исторического периода со свойственными только ему особенностями и этапами внутренней эволюции, к которому нельзя подходить с мерками классического античного, либо раннефеодального общества[35]. В рамках системного анализа был сделан важный вывод в отношении концептуальной периодизации: «позднеантичная “стабилизация” и подъем оказались на Западе более короткими (до 70-х годов IV в.), на Востоке относительное оживление деревни, подъем крупных городов продолжались до 80-х годов V в.»[36]. Он сложился из синтеза наблюдений за реальной эволюцией ранневизантийских аграрных отношений, города и социальной структуры. В какой-то мере с этой социально-экономической концептуальной периодизацией совпадает ряд выводов, полученных при анализе политической истории ранней Византии, особенно в том, что касается крупных переломных хронологических рубежей. Например, положение о завершении формирования димов и резком обострении политической и религиозной борьбы именно в конце V в.[37]. Довольно хорошо сочетаются с заметными изменениями в социально-экономической сфере и некоторые события истории позднеантичной армии. Адэрация воинских повинностей при Анастасии I (хрисотелия югов), думается, была прямым следствием завершения стадии позднеантичного подъема на Востоке.
С другой стороны, нередко ход событий военной и политической истории IV–VI вв. имел собственную логику, и, соответственно, периодизацию, независимую от социально-экономической, заставляя зачастую вносить существенные коррективы в естественную эволюцию последней. Так, адрианопольскую катастрофу вряд ли можно признать следствием слабости восточноримской экономики и, наоборот, войны Феодосия I с Западом и завоевания Юстиниана дорого обошлись и экономике, и внутриполитической стабильности. Так, изучение реального благосостояния куриалов показало, что оно пошатнулось именно в 80-е гг. IV в.[38], с чем, кстати, вполне увязывается и антиохийский “мятеж статуй”, и серьезный социально-политический кризис 395–400 гг.
Думается, не будет преувеличением сказать, что в наименьшей степени разработанной остается периодизация административной истории IV–VI вв., имеющая непосредственное отношение к теме позднеантичной военной знати.
Несмотря на обилие работ по отдельным гражданским и военным административным структурам, преобладают в основном институционные описания, в которых довольно мало систем с точки зрения соотнесения их с основными процессами в социально-экономической и политической сферах. Основными вехами в позднеантичной административной истории продолжают оставаться в специальной литературе складывание режима домината в конце III – начале IV вв. и реформы Юстиниана 30-х гг. VI в. Представления о двухвековом “административном консерватизме” и даже “стагнации”, питающие теории византийского этатизма, долгое время единственно возможным методом исследования административной истории делали метод институционного моделирования. Многие работы по политической борьбе на самой вершине властной пирамиды ранней Византии, вне зависимости от того, делался ли акцент на конкретно-ситуационном либо социально-мотивированном характере этой борьбы, лишь укрепляли эти представления, поскольку демонстрировали завидную неизменность (за редким исключением, как, например, кратковременное создание коллегиальной префектуры Востока при Аркадии) основных административных структур государства в течение столетий, их внутреннюю независимость от конфликтов, одной из целей которых являлось как раз овладение ключевыми постами в империи. Лишь размах просопографических штудий в последние два десятилетия позволил, кроме ликвидации “обезлички” административной системы, нащупать некоторые ее связи с основными социальными процессами общества IV–VI вв., что, в свою очередь, заставило модифицировать институционный метод, превратить его в так сказать социально-институционный. Просопографические ряды любых административных уровней за крупные исторические периоды потребовали социально-исторического объяснения своей достаточно рельефно выступающей внутренней системы. Новый метод сразу продемонстрировал как свои блестящие возможности, так и “подводные рифы”. Если придерживаться, по преимуществу, предоставляемых им добавочных сведений институционного характера, а за социальной стороной сохранить только пропедевтические функции объяснения “институционных” результатов в конечном счете, своего рода “подгонки” их под схему наиболее общих социальных особенностей эпохи, то и вся масса нового материала лишь по-новому интерпретирует старые “институционные” теории. Ряд этих особенностей социально-институционного метода, как нам кажется, и нашли свое отражение во внутренне ни регионально, ни хронологически не делимой концепции А. Демандта о позднеримской военной знати.
Отвлекаясь пока от прочих фундаментальных параметров его концепции, следует отметить, что постулируемый им критерий непрерывной фамильной преемственности военной знати IV–VI вв. уже сам по себе для перепроверки предполагает разбивку истории ее существования в течение этого периода на ряд этапов. Изучение генезиса позднеантичной военной знати безусловно требует обращения к материалу эпохи кризиса III в. и обеих тетрархий, что вполне совпадает с общепризнанной периодизацией. Далее мы намерены, насколько это возможно, придерживаться такого принципа: вычленять в качестве этапов время правления двух следующих один за другим императоров для того, чтобы тем самым установить реальность функционирования фактора преемственности позднеантичной военной знати. Правление Аркадия должно быть расчленено на два периода по той причине, что их четко обозначил социально-политический кризис 395–400 гг. в плане его последствий для правящей элиты. Соответственно, и историческое комментирование прочих выработанных А. Демандтом параметров периодизированной подобным образом военной знати IV–VI вв. должно проводиться с максимальным учетом особенностей каждого из намеченных этапов. При этом мы хотели бы избежать впечатления, что наше исследование сводится только к критике концепции А. Демандта: обращение к тем же фундаментальным позициям “анкеты” позднеантичной военной знати объективно, поскольку немецкий ученый при создании структуры этой “анкеты” (но в рамках своего подхода к проблеме!) исчерпал в этом смысле почти полностью возможности источникового материала; тем не менее добавочные критерии, а также социальная и политическая атрибуция военной знати IV–VI вв. в ходе ее изучения, конечно же, не исключаются.
И, наконец, рассмотрение эволюции позднеантичной военной знати должно распадаться на два самостоятельных исследования — западноримской и ранневизантийской военной знати. В самом общем смысле это связано с разницей реального исторического пути и судеб Западной и Восточной Римской империй, с разницей переживания ими последней фазы античной цивилизации, с разницей экономического потенциала и особенностями социальной структуры, государственности, военной организации. В свое время А. Джонс настойчиво проводил мысль о существенной разнице между военными группами давления на правительство в Западной и Восточной империй, усматривая причину этого, однако, только в том, что Запад в большей мере, чем Восток, подвергался варварским нашествиям, по причине чего политическая роль западноримской армии и ее командования была там неизмеримо выше[39].
С проблемой метода прямо связан вопрос об объекте исследования и его терминологическом выражении. А. Демандтом не была дана административная дефиниция военной знати, точно определяющая тот уровень Rangordnung, сопричастность к которому делала офицера носителем знатности и давала ему возможность влияния на формирование политики государства. Ведь вряд ли возможно причислить к военной аристократии породненных между собой трибунов и препозитов легионов и в какой-то мере даже дуксов лимитанов. Хотя в составленной А. Демандтом стемме позднеримской военной знати фигурируют военные комиты и магистры армии, нетрудно из его работ сделать вывод, что к военной аристократии относятся лишь последние.
Можно ли называть высших военных (особенно тех из них, которые достигли своих постов, не обладая возможностями поддержки со стороны “фамильного лобби”) поздней античности знатью: считали ли ее аристократией современники или же специалисты просто обозначают ее условным общеисторическим термином[40]? Критерии приложения А. Демандтом понятий “знать” и “аристократия” по отношению к позднеримской военной верхушке — происхождение из этаблированных фамилий, земельное богатство, частные войска — показывают, что автор пользуется схемой, в большей мере свойственной медиевистике[41], и, особенно, тем ее теориям, которые придерживаются положения о стагнации[42], и, соответственно, феодализации позднеантичных социальных отношений. При этом не было сделано попытки (избегание автором административных дефиниций в известной мере убеждает в этом) скоррелировать ее каким-то образом с накопленными в антиковедении представлениями о знатности в связи со службой антично-магистратского типа, что, конечно же, обеднило “анкету” военной знати. X. Лекен, суммировав недавно результаты предшествовавших исследований об античных критериях принадлежности к руководящему слою, выделил следующие основные моменты, по которым эта принадлежность определялась. Dignitas, условно переводимая как ранг, но не просто “в смысле чисто функционального места в шкале, но все еще в специальном значении “ранга”, предоставляющего высокий социальный престиж». С ней тесно связано понятие honos; сочетающее в себе “степень социального почета и высоту политического поста». Но оба тесно взаимосвязанные понятия реализовывались через политическую функциональность, которую в каждом случае определяли потребности императорской власти. В целом же «взгляды на то, что составляет собственно “знать” и как должны были вести себя знатные, едва ли изменялись на протяжении столетий в Риме, как и в Римской империи. В особенности к этому относится комплексная связь между занятиями “общественных” должностей и социальным престижем. Кто достигал такого поста — обосновывал и проявлял тем самым свою принадлежность к аристократии». В этом смысле он справедливо подчеркивает решающее значение для позднеантичной имперской верхушки борьбы за достижение высших административных постов, называя ее тем самым служилой аристократией[43]. Представления о знатности на “бытовом” уровне обобщил Т. Барнс на примере позднеримских латиноязычных авторов: “Свидетельства из Поздней империи подтверждают мнение, что римская знать, так же как и в ранней империи, была открытым, а не замкнутым классом. На это указывает то, что nobilitas присуждалась (как это было и раньше) занятием высшей должности или должностей в римском государстве. Во время поздней Республики и ранней империи термин nobilis (в его самом строгом смысле) резервировался за консулами и их потомками, был ли их консулат ординарным или суффектным. В конце IV в. суффектный консулат уже не учитывался, но знатности можно было достичь не только посредством ординарного консулата, но и став префектом претория или префектом города (либо в Риме, либо в Константинополе). Таким образом, это скорее квалификация для nobilitas, чем значение nobilis, которое подвергается значительным изменениям”[44]. В приведенных построениях обоих ученых обращает на себя внимание следующая особенность. Справедливо подчеркивая взаимосвязь между занятием государственных постов, степенью социального престижа и античной знатностью, оба специалиста избегают при этом общего обозначения этих постов термином “магистратура”, хотя сам тезис о преемственности основных, разумеется, с определенными изменениями, параметров римского типа знатности от Республики и вплоть до Поздней империи предполагает анализ эволюции этой фундаментальной категории в имперский период. В самом деле, если при Республике обретение общественно признанного статуса знатности было невозможно без достижения высших магистратур, то, может быть, следует внимательнее приглядеться к тому, сколько еще магистратского осталось в основе тех государственных постов империи, которые предоставляли их обладателям персональную знатность. Думается, что употребление X. Лекеном и Т. Барнсом термина “должность”, а не “магистратура” отражает реальную ситуацию в историографии, где нет единства по вопросу о существовании магистратур в поздней античности. Часть специалистов однозначно отвечает на него отрицательно, что, на наш взгляд, является следствием соответствующего подхода к проблеме: на характер позднеримских органов управления они смотрят “республиканскими глазами”. В большей мере это свойственно немецкому антиковедению, которое главным критерием магистратур считает делегирование государственной власти народным собранием. Отсюда применительно к должностным лицам поздней античности обычно употребляют не “Magistraturen”, но современные термины “Beamte”, “Hochbeamte”, “Würdenträger”. Так, Б. Кюблер полагал, что в “иерархии диоклетиано-константиновой конституции магистратуры Республики не имели места и смысла”[45]. По В. Кирдорфу, в результате государственных реформ Диоклетиана полностью были устранены понятие и система магистратур[46]. В англоязычной литературе, наряду с применением нетехнических понятий “the administration”, “the offices”, имеют место и такие термины, как “the surviving senatorial magistracies”[47], а также осторожные положения типа: “В последиоклетиановой империи некоторые прежние магистратуры все еще существуют, но снизошли почти полностью до почетных титулов”[48]. Французские специалисты говорят как о “ľadministration central et provinciale”, так и о сохранении ряда, хотя и в значительной мере изменившихся, “les magistrats senatoriaux” и “les magistrats de Rome”[49]. Чаще всего современная “чиновничья” терминология используется в качестве аналогов к таким понятиям позднеримского государственного права, как administratores, dignitates, magistratus, potestates, militia; магистратский характер, мыслимый все по тому же критерию делегирования власти народным собранием, за ними, как правило, не признается, но, напротив, все они подводятся под общий “знаменатель” категории позднеантичной бюрократии. Семантическому и структурному анализу в литературе подвергались позднеантичные реалии dignitas и militia[50], но, вследствие указанного “республиканского” подхода, фактически оставлены без внимания сущность понятий magistratus и potestas применительно к Поздней Римской и ранней Византийской империи.
При Республике, как известно, власть избранного комициями магистрата основывалась на двух фундаментальных, взаимообусловливающих принципах: imperium и potestas, — каждый из которых имел развитую внутреннюю структуру (maius, par, minor) и ряд потестарных параметров (ius coercendi, edicendi, agendi etc.); однако понятие и реалия imperium было шире и иерархически выше, чем potestas, поскольку включало в себя право военного командования[51]. Уже при Августе, тринадцать раз бывшем носителем консульского imperium (RGDA. 35), постепенно формировалась конституционная основа перехода на принцепса как высшего магистрата, суверенитета римского народа. Учитывая, что при Республике более высокое место imperium “с развитием чиновничества вело к новому понятию должностной власти — potestas, которое… устанавливало отношения зависимости”[52], при принципате вовсе не выглядело антиконституционным, противоречащим основным понятиям римского публичного права, то, что единственный и постоянный носитель трактуемого в самом широком смысле (Dig. I. 4. 1: populus ei et in eum omne suum imperium et potestas conferat) imperium, реализовывал commendatio по отношению к магистратурам, обладавшим, 18 по сути дела, отныне только potestas. Суть изменений в магистратской системе при принципате сводится, на наш взгляд, к прекращению доступа обладателей potestas к реальному imperium maius. При Республике лицо, начавшее карьеру с потестарных ступеней (квестура, эдилитет), могло достичь imperium maius (консулат), будучи теоретически лишь ограниченным возрастными нормами lex Villia annalis. При принципате эта связь раз и навсегда была разорвана, хотя понятие магистратского империя как основы власти должностного лица и сохранилось в публичном праве. Реальностью стало наличие двух империев — принцепса и традиционных магистратур, сильно разнящихся друг от друга. Империй принцепса вобрал в себя изъятый у консулата imperium maius, пожизненный проконсульский империй[53] с правом обладаний им и в померии (Dio Cass. 53. 32. 5); он освящался и поддерживался auctoritas principis[54] и maiestas populi Romani. Постановления принцепса, отмечает Гай, имеют силу закона, т. к. ipse imperator per legem imperium accipiat (Gai. Inst. I. 5.). Магистратский империй ограничивался определенной провинцией (Dig. I. 18. 3), слагался перед воротами Рима (Dig. I. 16. 16) и был соподчинен империю принцепса: et ideo maius imperium in ea provincia habet omnibus post principem (Dig. I, 17. 8). Иными словами, иерархия двух империев при принципате стала модифицированным аналогом республиканского соотношения imperium maius и potestas. Ульпиан, например, империй проконсула провинции уподобляет potestas (Dig. I. 16, 1), отметив, что его инсигнии ограничиваются шестью (т. е. как у республиканских преторов) фасцами (Dig. I. 16. 14). Полномочия префекта Египта Август искусственно (ad similitudinem proconsulis) поднял до уровня империя (Dig. I, 17. 1). Поэтому считаем возможным говорить как о разрыве взаимообусловливающей связи imperium и potestas при принципате, так и о превращении de facto[55] прежних магистратов только в потестариев, служилую, по отношению к императору, знать, но не замкнутую, т. к. власть магистрата ограничивалась также и определенным (впрочем, не строго фиксированным) сроком.
Однако утверждение о том, что в эпоху принципата магистратуры утеряли реальную власть, представляется проблематичным, поскольку их объем компетенций четко соотносился с соответствующей ступенью potestas — maior или minor. У Ульпиана (Dig. II. 1. 3) находим любопытное рассуждение: “Imperium бывает либо чистым, либо смешанным. Чистый imperium — это обладание gladii potestatem для наказания преступных людей, который называется также potestas. Смешанный imperium, каковому, сверх того, принадлежит iurisdictio, тот, который состоит в предоставлении наследственного имущества (полномочия претора. — Е. Г.)”. Иными словами, магистраты, получающие свою potestas только от принцепса (Dig. 48. 14. 1; 42. 1. 57), хотя и в усеченном виде, но сохраняли ius iurisdictionis (Dig. 42. 1. 57), ius coercendi (напр. Dig. 48. 5. 15. 4), даже ius gladii (Dig. I. 18. 6. 8). Права, которых не имели при принципате магистраты-потестарии, но только носитель imperium, перечисляет комментарий Маркиана к закону об оскорблении величия: “Под этот же закон подпадает и тот, кто без приказа принцепса поведет войну, или произведет рекрутский набор, подготовит войско, и тот, кто оставит империю или войско римского народа…” (Dig. 48. 4. 3), т. е. все ограничения касаются той основы imperium (право верховного командования армией), которая и при Республике отличала его от potestas.
В известной мере эти правовые построения соотносятся с современными общими оценками римской государственности эпохи принципата. К. Николе подчеркивает, что при империи “и в праве, и в действительности как фикция и как реальность продолжали существовать слова и институты общины. Настолько, что римское государство, начиная с периода империи, будет всегда оставаться достаточно отличным от монархических, бюрократических и территориальных государств современной Европы (Франции старого режима, Австрии, Пруссии и т. д.), модель которых и вдохновляла германских теоретиков XIX в. (Маркса, Моммзена и др.), а никак не модель “античной гражданской общины”[56]. По мнению А. Л. Смышляева, “в период принципата, как и раньше, собственно государственные функции окончательно не выделились из функций социальных, государство и общество (в античном его понимании) по-прежнему в значительной мере совпадали”[57], на чем, собственно, основывается феномен удивительной малочисленности римских управленцев для указанного периода.
Хотя эта четкая система точного распределения компетенций imperium и potestas в период кризиса III в. претерпела известные деформации, однако ее возрождение, разумеется, в новых условиях и с неизбежными модификациями, началось в ходе реформ Диоклетиана и Константина. Так, Г. Реш, проанализировав употребление республиканской магистратской терминологии в официальной титулатуре императоров, отметил, что “несмотря на тенденцию в третьем веке пропускать в надписях эти титулы, в пространной титулатуре правителей эти должности регулярно появляются вплоть до последней четверти 4 века”.[58] Иными словами, вновь возрождаются представления о том, что император управляет не подданными, но гражданами, которым предоставлено право аккламацией выражать одобрение или порицание властям (CTh. I. 16. 6). На этой базе развивается и функционирует одна из основополагающих концепций позднеантичной политической идеологии — конституционная теория, признающая статус главных политических сил общества за армией, сенатом и народом. Основные же модификации были связаны с процессом разделения гражданской и военной властей, а также с учреждением новых административных структур: без изменений осталось положение imperium, а на месте одного носителя potestas эпохи принципата появилось несколько позднеантичных потестариев. Иоанн Лид (De mag. II. 7), например, повествуя о реформе префектуры претория, отметил, что вместо одной крупной быстро возникло множество магистратур (πολλαί αρχαί). Прямым следствием постепенного увеличения на разных административных уровнях (от позднеримской провинции и вплоть до префектуры) обладателей potestas был процесс усложнения позднеантичной ранговой и титулярной системы.
Думается, что диоклетианова концепция престолонаследия была уязвима именно вследствие рассеяния imperium, распространения его более, чем на одного обладателя, и, наоборот, жизнеспособнее в этом плане оказалось единодержавие Константина, поскольку в большей степени укладывалась в русло антично-магистратских традиций государственности. Конструкция тетрархии затрудняла (если не препятствовала вообще) распространение процесса модификации потестариев в верхних эшелонах государственного управления; в результате реформ Константина это противоречие устранялось. Обращает на себя внимание следующее обстоятельство: ни в кодексе Феодосия, ни в кодексе
Юстиниана термин imperium по отношению к власти должностных лиц, начиная с Константина, больше не применяется; используется, главным образом, potestas и dignitas (CTh. Ι. 5–33; VI. 4–19; CJ. I. 26–48; XII. 4–14). Окончательный (в смысле терминологического оформления) разрыв связи imperium и potestas стал не столько показателем усиления авторитаризма принцепсов, сколько следствием завершения уже de iure принципа разделения властей. Думается, что при принципате полномочия провинциальных наместников продолжали обозначать как imperium потому, что они исполняли функции и гражданской и военной власти, напоминая республиканских промагистратов[59]. И, наоборот, разделение властных функций изымало из сферы компетенции гражданских и военных магистратов, чьи полномочия как бы “уполовинились”, часть гражданства провинций, что уже не укладывалось в традиционную концепцию imperium. Аврелий Виктор, например, именно с т. н. “эдиктом Галлиена” увязывает утрату сенатом империя (De caes. 37. 5–6). Не случайно поэтому, начиная с Константина, термин potestas вновь стал широко применяться в публичном праве (судя по индексу О. Граденвитца, в кодексе Феодосия он употреблен в 221 случае)[60], а более поздние кодификаторы аппелируют именно к конституциям Константина как юридической основе собственного законо-творчества (CTh. I. 1. 5–6).
В техническом значении в позднеримском законодательстве он употребляется в качестве понятия публичной власти должностных лиц разных уровней администрирования: vicaria potestas (CTh. I. 16. 5); moderatoria et praesidia potestas (CTh. I. 16. 8); praefectoria potestas (CTh. VII. 18. 8); iudiciaria potestas (CTh. VII. 18. 12); magisteria potestas (CTh. VII. 8. 16.). Potestas предоставлялась лишь носителем imperium: ex imperiali numine iudex delegatus est; si a imperiali maiestate iudex delegatus non sit (CJ. III. 1. 16). Несанкционированная передача potestas должностным лицом его легату каралась штрафом в 30 фунтов золота (CTh. I. 12. 8). В Notitia Dignitatum термин potestas применяется только по отношению к публичной власти магистров войск (Or. V. 67; VI. 70; VII. 59; VIII. 54; IX. 49; Occ. VI.86); его синонимом для гражданских дигнитариев служит dispositio. Думается, что такое специальное выделение полномочий армейских магистров только как potestas было связано с необходимостью подчеркнуть, что абсолютное право распоряжения войсками, imperium, принадлежит исключительно императору; магистры же обладали лишь соподчиненной ему potestas, и всякое покушение на самостоятельные действия в отношении армии, т. е. претензия на imperium подпадало, как мы видели, под закон об оскорблении величия и квалифицировалось как usurpatio.
Нетрудно заметить, что в законодательстве potestas часто является синонимом dignitas и honos, а последние, в свою очередь, нередко отождествляются с magistratus (CTh. VI. 9. 2; CJ. III. 1. 13. 8), т. е. представляется возможным поставить знак равенства между всеми этими терминами. Собственно, уже в словосочетании cursus honorum, пришедшем на смену certus ordo magistratuum, potestas равнялась honos. Законы IV в. прямо зачисляют в категорию магистратов, помимо муниципальных, преторов (CTh. VI. 4. 14), префектов претория и магистров войск (CTh. VI. 7. 2). В V в. из массы магистратов вычленяли maiores magistratus, к которым относились префекты претория, префект Константинополя, магистры войск и магистр оффиций (CJ. I. 51. 11; ср. CJ. VII. 45. 13; cognitionales… amplissimae praefecturae vel alicuius maximi magistratus). Изъятие у префекта претория многих функций, сообщает Лид, вовсе не превратило его в малого магистрата (άρχοντα ου μικρόν), так же, как и так называемых стратилатов” (De mag. II.11).
В какой-то мере считать магистратами армейских магистров позволяют и данные Вегеция: “Но императорами к войску посылались легаты из бывших консулов, которым подчинялись легионы и все auxilia при упорядочении мира и необходимости войн, на место которых, как известно, ныне поставлены inlustres viros magistros militum, которые управляют не только парами легионов, но и многими numeri” (Veg. Epit. rei mil. II. 9). Магистратские же (точнее, промагистратские) полномочия легатов провинций в историографии обычно не оспариваются. Конкретный путь этой замены прослеживается по Иоанну Лиду (De mag. II. 7): после реформы префектуры претория возникли многие магистратуры (πολλαί αρχαί). Среди них и военные, ибо “так называемые стратилаты (магистры войск. — Е. Г.) издревле обладали достоинством (τιμή) комитов и только достоинством (…комитами же италийцы называют друзей и совместно путешествующих, а свиту императора — просто κομιτατον), должность же так называемого магистра (оффиций. — Е. Г.), хотя и не магистратура (άρχη), приобретенная таким образом…”
Представляется, что в поздней античности объем делегированной публичной власти магистратам-потестариям был в самой своей основе определен гораздо четче, чем в эпоху принципата. Несомненно, это было естественным следствием распространения Каракаллой в 212 г. римского гражданства на всех свободнорожденных в империи. Потестарии IV–VI вв. имели дело с гомогенным в правовом отношении населением, и им не нужно было часто запрашивать императора (как, например, Плиний Младший Траяна) о том, как поступить с теми или иными категориями провинциалов-неримлян. Все основные права, иммунитеты, привилегии, регулярно уточняемые в центре, по отношению к разным слоям honestiores и humiliores им “спускались сверху” (напр. CJ. I. 14, 12. 1: leges interpretari solo dignum imperio oportet).
Сохранялась в позднеантичный период и тенденция ограничения периода полномочий магистратов-потестариев определенными сроками. В этом плане важны наблюдения А. Джонса: “Должности, как правило, занимались только на короткий период. Префекты города Рима между восхождением на престол Диоклетиана и смертью Гонория в среднем приходились по одному на каждый год. Проконсулы Африки приходились в среднем по одному на каждый год. Наместники Египта между 328 и 373 гг. занимали должность менее, чем по два года каждый, и, если опустить один, чрезвычайный срок в семь лет, среднее число понизится до восемнадцати месяцев. Спустя век префекты-августалы Египта занимали должность примерно по году. На высших постах государства движение сперва было не столь быстрым. Только одиннадцать человек занимали префектуру претория Востока между 337 и 369 гг., в среднем по три года, но в пятом веке норма снизилась до восемнадцати месяцев. Сходны цифры и для префектов претория Италии. Военные посты в целом занимались на более долгие сроки. Duces Египта отправляли свое командование от трех до пяти лет, так же, как и magistri militum. Исключения из этого правила редки и обычно указывают на то, что министр или генерал, которого они коснулись, осуществляли особое политическое влияние… Фундаментальной причиной быстрой сменяемости на официальных постах, как кажется, было то, что они скорее рассматривались обладателями и императором как награды (honores, dignitates), нежели как административная служба (administrationes)”[61]. Целому ряду потестариев определялись магистратские инсигнии, изображения которых сохранились в Notitia Dignitatum, а высшим дигнитариям предоставлялись, как и при Республике, четко фиксированные аккламации (CTh. VI. 9. 2).
Правовые источники позволяют говорить не только о сохраняющемся магистратском начале характера полномочий позднеантичных потестариев, но и то, что в глазах современников их верхушка считалась знатью. Право высшего слоя дигнитариев на первоочередное получение консулата, т. е. основного критерия nobilitas, было закреплено законодательно: Universa culmina dignitatum consulatui cedere evidenti auctoritate decernimus (CTh. VI. 6. 1). К имперской же верхушке, к первому классу ранговой иерархии относились префекты претория, префекты Рима и Константинополя и магистры войск (CTh. VI. 7. 1). В V в. за префектами претория, префектами Константинополя, магистрами войск и магистрами оффиций закрепляется привилегия преимущественного получения патрициата (CJ. XII. 3. 3) — высшей ступени официальной позднеантичной знатности. В этом плане данные законодательства смыкаются со свидетельствами анонимного автора руководства по военному делу, современника Юстиниана. Описывая социальный строй первой половины VI в., он выделяет в особую группу архонтов, отделенных не только от подданных, но и от сената, духовенства, мелких чиновников. Архонты заняты лишь управлением государством (Anon. III. 1–15). Частью политики как сферы управления и науки об искусстве государственного управления является стратегика, обслуживаемая стратегами (Ibid. IV. 1–3), т. е. стратеги приравниваются тем самым к архонтам, служилой аристократии империи.
Суммируя отраженные правовыми источниками наиболее общие конституционные черты позднеантичной армейской верхушки, считаем технически вполне оправданным применение для нее термина “военная знать магистратского типа”. Анализ реального исторического содержания этого термина от зарождения до упадка и будет задачей нашего исследования. Представляется также возможным ставить знак равенства между терминами “военная знать” и “военная элита” применительно к позднеантичной эпохе. В свое время А. П. Каждан, анализируя понятие феодальной знати, предлагал разграничить три термина: господствующий класс (совокупность эксплуататоров), знать (правовая категория, с которой связаны различные привилегии), и элиту, “верхушечный слой знати”, обладающий «какой-то долей публичной власти. Эта привилегия может быть “уделена” (делегирована) или присвоена, но может выражаться и в прямом соучастии в государственной власти»[62]. В известной мере общие принципы этой категориальной схемы можно проецировать и на позднеантичное общество, в котором была и своя знать, и своя элита. К первой относились, конечно же, различные социальные слои honestiores, привилегии которых были законодательно закреплены. Из honestiores же в основном формировались и разные уровни элиты — от провинциальной до имперской. При этом доступ в honestiores не был наглухо закрыт для представителей низших социальных слоев и разрешался даже детям либертинов (CJ. XII. 1. 9), хотя, с другой стороны, целому ряду плебейских профессионально-корпоративных категорий было запрещено выслуживаться до любого ранга (CJ. XII. 1. 6). К рангу имперской элиты безусловно должны быть отнесены магистры войск как носители делегированной им доли публичной власти и как входящие в консисторий прямые соучастники государственной власти. Вопрос лишь в том, были ли они исполнителями в своей, военной, сфере управления или навязывали свою волю императору при принятии тех политических решений, которые прямо к их компетенции не относились. Доминировали они или нет в имперской элите и какие средства позволяли им делать это; стали ли они стабильным социальным слоем вследствие того, что поколение за поколением наследственно утвердили за собой свое функциональное положение в политической системе? Тем самым мы вновь возвращаемся к затронутым А. Демандтом характеристикам позднеантичной военной знати.
И последнее: считаем своим приятным долгом выразить благодарность администрации Немецкой Академической Службе Обмена, стипендиатом которой автор был в 1987–1988 гг., за возможность работать в библиотеках западногерманских университетов, что существенно содействовало созданию книги. Мы благодарны за критику, советы и великодушную помощь с материалами, немаловажную для нас в условиях работы в провинциальном университете, зарубежным коллегам: Ю. Дайнингеру, Д. Хоффманну, П. Херрманну, А. Камбилису (Гамбург), Г. Вирту (Бонн), А. Демандту, М. Клауссу (Западный Берлин), X. Хайнену (Трир), П. Кнайслу (Ольденбург), А. Липпольду (Регенсбург), Ф. Пашу (Женева), Ф. Тиннефельду (Мюнхен), Ф. Кольбу (Тюбинген). Наша особая благодарность Г. Л. Курбатову (Ленинград) и А. С. Козлову (Свердловск), чьи замечания как при прочтении отдельных разделов, так и рукописи в целом во многом содействовали улучшению монографии.