… Знал, что всем отпущен срок —
Беспокоилась душа!
Отчего — понять не мог —
Жизнь уж больно хороша!
Первое, что услышал Митя, подходя к табору, была песня. И все события последнего времени сразу показались незначительными, отошли в сторону. Нет, они не забылись, но на первый план выступила музыка и, как всегда, заполонила его душу. Почему-то вспомнился Седой: «Как он там? Жив ли?» А еще в душе Мити вдруг всколыхнулось до сих пор ему непонятное и оттого еще более сильное чувство к Алине. Захваченный песней, он стал думать о том, что Алина поможет ему выбраться из той тьмы, куда он забрел не по своей воле. А песня звучала и продолжала будоражить сердце:
Ничего не оставил тебе, кроме песни.
Я коня своего отпустил в чисто поле.
Нож отправился вместе со мною в могилу.
Из монет золотых, что сверкают, как полдень,
Для сестры дорогой сделал я ожерелье,
Чтобы в праздник носила.
Ничего не осталось, мой друг, только песня.
А с любимой давно нас судьба разлучила.
На высоком холме мы назначили встречу.
Я спешил, я бежал, выбиваясь из сил,
Но лишь ветер, лишь ветер, лишь ветер,
Только ветер гулял на холме в этот вечер.
Ничего не осталось, одна только песня.
Пусть сестрой она станет тебе, чистым небом,
Солнцем, степью бескрайней, дождем и огнем,
Тенью, зноем, водой, золотящимся хлебом,
Станет памятью, памятью, памятью,
Памятью светлой о друге твоем.
Песня резко оборвалась. Послышалась гортанная цыганская речь. И словно пелена спала с Митиных глаз. Он увидел острые углы цыганских палаток, будто бы нацеленные в небо, и стаю смуглых детей, бежавших навстречу гостю.
— Что, морэ, — сказал Тари, — заслушался? Погоди немного, это еще только начало. Вот когда по-настоящему петь станут, тогда и поймешь, что такое — рома. Ты, братец мой, пришел к нам случайно, кое-что душа твоя постигла, но многого ты еще не знаешь. Поживи среди нас, может, и совсем уходить не захочешь.
— Я бы и не ушел, — улыбнулся Митя, — но дел много, сам знаешь. Да и не полевой я человек, городской. А к вам привыкнуть надо.
— Привыкнуть ко всему можно, — ответил Тари, — было бы желание. Хотел тебя спросить: что ты так к Седому привязан?
— Это давняя история, — ответил Митя, — долго рассказывать…
— А куда нам с тобой спешить? — хитро прищурился Тари. — Поживем, побеседуем, может, и узнаем чего?
И снова Митя улыбнулся ему в ответ. Уж больно нравился ему этот цыган!
Было в нем что-то необычайно располагающее, внушавшее доверие.
Навстречу им шел барон. Шел неторопливо, степенно, как и полагается вожаку. В нескольких шагах от приехавших он остановился и посмотрел на Тари, который почтительно склонил голову в знак приветствия.
— Добрый день, — поздоровался Митя.
— Здравствуй, гаджё, — ответил барон.
И то, что несмотря на знакомство Мити с цыганами, барон назвал его чужим, неприятно поразило Митю, сразу очертив барьер между ним и цыганами. Душой он понимал, что они, конечно, не могут признать его своим, но не думал, что будут так открыто подчеркивать дистанцию.
Барон заговорил с Тари по-цыгански. Митя понимал только отдельные слова, знакомые ему из общения с городскими цыганами. Но одну фразу ему удалось перевести полностью: «Что он здесь хочет?» Тари ответил, и глаза барона постепенно теплели.
— Он побудет среди нас немного, дадо? — нерешительно спросил Тари.
— Пускай поживет, — кивнул барон и пошел обратно.
Цыгане окружили Тари и Митю.
— Что долго не было? — обратился к Тари Яно.
— Чудак ты, Яно, будто не знаешь, что меня в Москву посылали. Дела там были, — ответил Тари.
— Знаю, какие дела, — кивнул Яно, — за гаджё присматривал. А зачем привез его на палатки?
— Он гость, и ты это оставь. Барон лучше тебя распорядится.
— А жизнь Бамбая? А друг его Седой? — продолжал Яно.
— Хассиям! — вскричал Тари, — про все знаешь, ничего утаить невозможно.
— От рома нет секретов, — ответил Яно. — Придется ему перед крисом ответ держать.
— Ты, Яно, — продолжал Тари, — большим человеком стал и за многих говоришь. Понравится ли это барону?
— Что барон? Он закона цыганского не нарушит. А смерть нашего брата — дело непростое.
— Митя никого из наших не убивал. Он защищал их. И Бамбая от смерти спас. И потом, Яно, те, городские, они разве считаются нашими? Или ты не знаешь, что уголовных мы не любим?
— Брось, — возразил ему Яно, — жизнь любого цыгана дороже монет золотых, кто бы он ни был. Дела его — одно, а жизнь — другое.
— Как старик говоришь. У кого научился? Слышу в твоих словах голос Саввы.
— А что, разве Савва дурное скажет?
— Нет, конечно, но Савва может ошибаться. И ты Савву с бароном не сталкивай.
Митя слушал этот разговор и понимал, что в недобрый час приехал он в табор.
— Я, парень, — вмешался Митя, — не хочу тебя подставлять, уйду я.
— Что ты, Митя, ты этого цыгана не слушай. Скоро Колька Рыжий придет, вот он слово скажет, тут все на место встанет. Ты же хотел про нашу цыганскую жизнь узнать, а кто, кроме Кольки Рыжего, об этом рассказать сможет?
Вокруг уже зажигали костры, и возле них собирались цыгане. Тари и Митя присели около одного из них. Подбежала цыганка и по обычаю налила им чаю, предложила поесть. Митя поблагодарил, но от еды отказался.
— Послушай, Тари, расскажи мне про цыганскую жизнь. Когда еще Колька придет?
— Да придет он скоро, что ты, братец мой, волнуешься, не знал я тебя таким.
— Внове всё для меня…
— Могу и я тебе кое-что рассказать, — согласился Тари, — но Колька, брат мой старший, про эти дела лучше знает. Он, почитай, столько может тебе рассказать, сколько и в книжках не написано.
— Расскажи, морэ, — снова попросил Митя.
— История нашего рода, — начал Тари, — большая и на такую глубину уходит, что к центру земли добраться можно. По отцовской линии мы — Козловские…
— Это же польская фамилия?! — удивился Митя.
Тари посмотрел на него, прищурившись.
— Может, и польская, кто его знает, мы-то рома! Прадед Борис Иннокентьевич поместье имел. Барвало[17] барин был. Больше девяноста лет прожил. Отобрали потом у него поместье, когда он уже стариком стал. Под Ригой поместье было. А его в Сибирь сослали. В гневе был страшен прадед. Кто-то его обидел, так он саблей ему голову снес. Конечно, и он кочевал, хотя и барином был, но далеко от поместья не уезжал. Лошадьми торговал, хлебом… Дед тоже суровым был. Привязал одного гаджё к кустам возле реки. Кусты у самой воды, а рядом камни и течение сильное! Так того, который его обидел, волнами о камни разбило… Дед наш делал дуги и сбруи. Надо тебе сказать, Митя, что Борис Иннокентьевич был еще и знаменитый чёр[18]. Лошадей брали у мужиков, что греха таить, да и магазины заламывали — все подчистую брали. Соберутся четверо-пятеро из одного табора, ну, конечно те, кто друг друга хорошо знает, сговорятся и едут на дело. Никто, кроме них, про то не знает. Даже жены их только догадывались… Слышал я про деда одну историю. Как-то запрягли они лошадок и отправились на дело, подальше от табора. Ехали четыре ночи. А днем стояли, чтобы их никто не видел. Приезжают в одну деревню к знакомому мужику, у которого недавно жена повесилась. Что уж там вышло, кто его знает?! Повесилась жена и по ночам ходит — покойница. Неотпетая она была, ведь самоубийц нельзя отпевать. Покоя ей нет. Душу ее не приняли на том свете, вот она и ходит.
Мужик и говорит деду Иннокентию:
«Ты, говорит, можешь с товарищами своими у меня ночевать, но тут какая история. Жена-то моя ходит, и покоя от нее нет. Не боишься?»
«Да что ты, морэ, — отвечает дед. — Кого бояться? С кем мы не справимся?»
А надо сказать, что дед бесстрашным был и на кладбище ночевал, все ему нипочем было. Ладно. Видит мужик, что Иннокентий и вправду ничего не боится. Оставил цыган, а сам ушел. А тут еще такое дело: с цыганами теми была жена одного из них с грудным ребенком. Так уж случилось, что она нагнала их по дороге и вместе с ними поехала. Не бросать же ее. Сделали для ребенка зыбку. Лежит он в ней, спит. Уснули цыгане, и женщина уснула, а дед Иннокентий не спит. Не спит, морэ, дед и трубку свою покуривает. Вдруг видит, что такое? Входит покойница и начинает зыбку с ребенком качать, да так сильно, что вот-вот погибнет дитя. А дед трубку покуривает и смотрит, как та зыбку раскачивает. Покурил-покурил и спрашивает у покойницы:
«Ты что это делаешь, а?»
А покойница ему отвечает:
«Погибнете вы все здесь. Все, кто со мной в доме, и ребенок погибнет!»
Ну, дед, конечно же, встал и схватил ее за волосы. Драка промеж них началась. Покойница силы несметной, да и дед силен. Дерутся, спящих топчут, а тем хоть бы что. Околдовала их покойница или усыпила так, что они не слышат и не видят ничего. Страшный сон нагнала на цыган. На всех, кроме деда. А борьба серьезная шла: то дед ее одолевает, то покойница начинает деда прижимать. До первых петухов бились, а как петухи прокричали — покойница исчезла. Боится нечистая сила крика петухов и рассвета… Ребенок и все цыгане живы остались. А утром пришел мужик, хозяин дома, и видит такую картину: все потоптано в доме и разгромлено. Но цыгане живы. Подивился он, а дед ему и говорит:
«Пошли на могилу, где твоя жена зарыта».
Взяли осиновый кол и пошли. Вбили кол в могилу, и покойница больше не являлась в дом к мужику. Правда, потом тот мужик деду сказал: «Приходила она один раз, благодарила за то, что не дали ей по миру шляться и тревожить всех…»
— Слышал я про такие дела, — сказал Митя. — Говорят, когда кажется что-то такое, надо на этот случай медь, мелочь всякую, в карманах держать.
— Это верно, — ответил Тари. — Колька Рыжий, брат мой, рассказывал как-то, что и с ним такое было. Ехал он с лошадьми ворованными и вдруг видит, возле моста кто-то в белом стоит. Боком стоит, и лица не видать, но он узнал. Это двоюродная сестра была. Ее замуж неудачно отдали, вот она с горя и повесилась. А мертвая к матери ходила и брала ее за горло, душила. Обижена была, что не за того замуж отдали, жизнь не сложилась. Перепугался Колька, а ведь ничего на свете не боялся, ни живых, ни мертвых. Но вспомнил про медные деньги, достал и бросил. А еще сказал покойнице:
«Что ты от меня хочешь? Чем я тебя обидел?»
А она молчит. Но после того как медные деньги рассыпал, покойница исчезла, и он спокойно с теми лошадьми до табора доехал. Еле отдышался, только потом рассказал, в чем дело…
Вообще-то в тех местах было четверо знаменитых цыган: Костя, Петр, Ондря и Тереха по кличке Бэнг. Здорово их боялись все. Когда им по двадцать было, они лошадей брали, а потом обозы с добром всяким, с золотишком. Отчаянные головы. Константина только тогда взяли, когда он жену свою застрелил. Вроде бы она его заложила — так говорят, не могу утверждать. В общем, бежать он не мог, ему ноги прострелили. До суда его в больницу положили. А он убежал, выломал решетки (там его охраняли) и ушел. Но — погиб. Замерз в лесу.
Отчаянный народ был, но без крайней нужды никого не убивали. Свяжут и в стороне положат. Конечно, кто стрелял в них и сопротивлялся, того жизни лишали, чего зря говорить? Но женщин и, упаси Господь, детей никогда не трогали. Великий это грех — убить ребенка, за это цыгане могут своего же жизни лишить.
Женщину, если она молчит и не продает, не трогали. А вот красивых девок брали, даже у своих, у цыган. А что сделаешь, у всех у них пушки были. А цыган против пушки не устоит. Тут, конечно, — кровные дела. Сразу табор, где они девку брали, подымается и в погоню, искать начинают. Найдут — смертоубийство, но те четверо никого не боялись: ни цыган, ни гаджё.
Вот взяли как-то раз в одном таборе красивую девку и увезли, то ли за племянника своего в родном таборе отдали, то ли еще за кого — точно не помню, что Колька Рыжий рассказывал. Прошло два года. И вот эти таборы случайно встречаются. Меняют лошадей, дела делают, бравинту пьют. Слово за слово, и девку свою находят в этом таборе. Дэвлалэ! Такой бой начался. Шашки выхватили и давай гвоздить друг друга. А таборы-то раньше какие были? По сто семей, а в семье по четыре-пять детей. Это около тысячи человек. Силища. И власть боялась цыган. Тут армию надо гнать, чтобы их одолеть. В общем, когда власти добрались до них, там уже гора трупов была. В тюрьму замели Ондрю и Тереху с Петром. А Константин-то, я тебе уже говорил, из больницы бежал и замерз в лесу. А Ондря с Терехой в побег хотели уйти, но их посекли из оружия, — так они на проволоке и повисли. Петр не пошел в побег и живым остался… Это в Асино было, Томской области, там лагеря были.
— Колька Рыжий, братан твой, не женат, что ли, одинокий?
— Нет, есть у него жена — Галя Ездовская и сыновья — Макея и Коля, старший вот недавно женился. Колька Рыжий — ром — закоренный, уважают его цыгане. Да он тебе сам про все это расскажет…
Колька Рыжий подходил степенно, как и полагается настоящему, знающему себе цену цыгану. Это был коренастый, среднего роста человек с густой шапкой уже начинающих седеть волос.
— Что это ты, Тари, уединился? Кто с тобой?
И так это было сказано, что можно было подумать: Колька действительно не знает, кто приехал в табор вместе с Тари. Все знал Колька Рыжий, да не хотел показывать этого. Нет у цыган секретов в таборе.
— Слышал я, — сказал Колька, посмотрев на Митю, — что ты у нас защиты искал? Рассказали мне рома. Сам-то я тогда по делам отъезжал. Но чует мое сердце, что ты другой. Не вор ты! А с ворами снюхался. Зачем?
— Сам не знаю, — ответил Митя, — не могу объяснить этого. Как поехала моя телега под откос, так и сошла жизнь с колеи.
— Э, брат, — махнул рукой Колька, — и другое я слышал, что из-за бабы все вышло. Так ты, видать, сердцем слаб? Ну, убил ее, туда ей и дорога. Разве того, кто предал, прощают? Особенно женщину. Ведь она кого продала-то? Самого близкого себе человека.
Колька помолчал.
— Сомнение у меня, морэ, — сказал Митя. — Пусть бы жила эта шалава (Митя впервые назвал так свою покойную жену, и ему почему-то стало легче, словно он освободился от тяжкого груза). Того, который ее с пути сбил, надо было убить, а ее — нет.
— Вот-вот, — сказал Колька, — не цыган ты, сразу чувствуется. Цыган бы не стал сомневаться. Джуклибэн убить — доброе дело сделать. Землю очистить. Хуже нет того, кто продает.
— А может, разлюбила она? — спросил Митя.
— Любила — разлюбила, — перебил его Колька. — Это у вас, у гаджё, так. А у нас, если женщину взял в жены, она должна вести себя достойно. Ты ведь никогда не сидел?
— Нет, — ответил Митя.
— Вот и не знаешь ничего. А в лагерях предателей уничтожают сразу. — Колька искоса взглянул на Митю. — Когда сидел я в этих самых лагерях, там бараки были разные. В одних воры сидели — они не работали. В других «мужики» — этих воры терпели, потому что те норму за них отрабатывали. Были там еще и «суки» — они на «хозяина» работали. Ну и «опущенные» — отдельно. Их даже в столовую не пускали. Молодняк, когда в зону попадает, должен чувствовать как вести себя, иначе — хана ему. Сначала подкармливают, приближают к себе, а потом… Или, если кто, попав в зону, садится в карты играть, то — все, пропал! Проигрался, а карточный долг не отдашь — «опустят» или пришьют. Могут и вообще человека проиграть. Правда, к цыганам блатные с опаской относились. Знали, что цыгане за себя постоять сумеют и, не дай Бог, если кто попробует их «опустить» — смерть тому. Этого цыгане не допускали. Я-то в авторитете был и, если попадались цыгане неопытные, защищал их. Ну а воры что ж, добирались до мелкоты всякой, до фраеров. Фраер — не вор, а шпана. Конечно, за что-то этого фраера посадили, но у воров он авторитетом не пользуется, пока не заслужит, и сход воровской не объявит, что он — вор.
Вор вора никогда не обманет, а иначе бы им на сходке хана была. И самый авторитетный вор приговорил бы его. Как вожак у нас, у рома. Это — умный, справедливый вор, а главное, человек с опытом. Он может и суд свершить. Сам свершить.
— Разве барон сам убивает? — спросил Митя.
— Может и сам убить, если проступок серьезный. Вот, например, за что магэрдо объявляют: за погань и за то, что своих властям сдал. За это могут отлучить, а могут и всю семью убить, даже детей. Барон — сильный человек, хозяин своей душе. А что такое хозяин? Он не сомневается — если что-то решил, сразу делает. Ну, правда, скажу я тебе, порой и чудеса бывают. Много грехов на моей душе, а никогда ничего не чудилось. И вот совсем недавно лежу я один и чувствую, что рядом кто-то есть. А ведь нет никого.
Но чудятся мне, понимаешь, морэ, чудятся мать и отец. Мать говорит: «Налей в стакан!..» А ведь мать-то не пьет. И просит именно в стакан налить. Ищу стакан а его нет. Насилу нашел. Повернулся я, гляжу — мертвый отец. Скрип слышу, будто ходит кто-то. Вроде бы сплю я и не сплю. Утром встал, поехал на могилу. Помянул. Сделал столы, погулял. Все — прошло. Видно, мать-покойница хотела, чтобы вспомнил. Давно не вспоминал.
Отец мне такую историю рассказывал. Идет как-то мимо заброшенной шахты. Видит, что такое? Человек ростом выше трех метров, и глаза-«фонари», вращаются. Отец ускорил шаг, а тот — за ним. Смекнул отец — нечистая. Отец — бегом, а тот — за ним. Добежал отец до перекрестка, тот и исчез. Они за перекресток не идут. Не могут. Жизнь, братец ты мой! В ней всякое может быть, даже такое, во что и поверить трудно.
Как-то взяли мы лошадок и едем. Не доехали до палаток километров пятьдесят. Остановились. Лошадей стреножили. Я караулю, остальные — спят. Вдруг подходит к лошадям какой-то человек, по виду — лесник, распутал их и увел. А мои товарищи спят как убитые и не пошевельнутся даже, а я тоже застыл. Так вот все дело и провалилось, а что против нечистой сможешь сделать? Ничего. За триста километров лошадей гнали, и все полетело…
Было еще такое. Поехали с ребятами лошадей брать, а нас заметили. Мы бежать, иначе — смерть. Река перед нами. Кто плавать может, а кто и нет. Я одежду скинул и переплыл, еще кто-то переплыл, а двое остались. Их и схватили. Увели с собой. Ну, братец ты мой, это серьезно. Приходим мы в табор, а нам и говорят: «Вы что, чавалэ[19], а где остальные? Идите и без них не возвращайтесь. Нечего вам здесь делать без них!» Так они порешили. Это справедливо. Негоже товарищей в беде оставлять. Ну, мы обратно пошли. Переплыли реку и в деревню. А тех, наших, еще не успели в район отправить и в сельсовете заперли. Мента местного поставили. Вырезали мы стекло ночью и освободили своих. Обратно бежим, и вроде бы кто-то гонится. И не менты, не мужики; понял я: нечистая мешает. Еле спаслись. Зато товарищей освободили.
Митя взглянул на крест, висящий на груди Кольки, и тихо спросил:
— Веруешь?
— А как же, морэ?! Конечно. Я православный.
— И ты, Тари, веришь?
— Воры носят крест для самозащиты. И перед тем как на дело идти, часто молятся. Трушил[20] для всех по-разному значит. Некоторые большие золотые кресты носят, чтобы показать, какие они богатые да солидные. Кто для красоты, для фасона надевает, а тот, кто истинно верит, тому не золото важно, а сам факт веры. Ведь праздник всегда для того открывается, кто навстречу идет…
А пока этот разговор шел, в близлежащей деревне барон встретился со старым цыганом Хулаем[21]. Дело у него к нему было безотлагательное.
— Что-то неспокойно в деревне, — сказал Хулай, — ты бы увел табор.
— Пошумят и успокоятся, — ответил ему барон, — не впервой это.
— Озверел народ. Что-то я не припомню, чтобы такое раньше было, — не согласился Хулай.
— Не народ это, сверху мутят воду, друг с другом стравливают. Удобно это, можно свой интерес поиметь.
Хулай согласно кивнул.
— Ты, Хулай — хозяин, — продолжал барон, — жизнь по-другому понимаешь, свои корни чтишь.
— Корням моим, морэ, почитай, лет триста, если не поболее. О тех, кто в Россию пришел когда-то, мы уже мало знаем, но вот тех, кто в хорах пели, помним хорошо. Старики-то разное говорят, вот и знаю я одну такую историю любопытную.
Мотался табор туда-сюда, цыгане коней меняли, песни пели, цыганки гадали — все как обычно. Но как-то раз приехали городские цыгане, из хора, послушали-послушали, как у нас поют, и забрали с собой одну из наших цыганок. Красавицей она была, а уж пела так, Бог ты мой, так пела…
В городе граф Воронцов в нее влюбился и стал с ней жить. Конечно, если бы она его не полюбила, это дело не сладилось бы. У цыган это строго. Но у них все обоюдно было. Прожила она с графом в радости и согласии несколько лет…
— Бросил? — перебил Хулая барон.
— Что ты, морэ, не дай Бог! Умер граф, и осталась она с двумя сыновьями от него и с фамилией графской. Ну конечно, кое-какое золотишко у нее было. Но в хор она больше не ходила, не пела и в табор не вернулась. А жила оседло в своем домике и цыганят растила.
Что сказать? Прошло немного времени, и посватался к ней один красавец-цыган, уважаемый ром, из городских. Согласилась она. Вышла за него замуж, но поставила одно, условие:
«Если, — говорит, — ты меня любишь, — будешь мою фамилию носить!»
Да, братец ты мой, вот такие дела. Ну, согласился он, что делать? И с той поры династия Воронцовых-цыган стала гулять по свету. А тот-то цыган, муж ее, знаменитый был делец, постоялый двор держал, лошадей у него, как у каждого уважающего себя цыгана, было много, больших людей обслуживал. Сыновья выросли, как водится, жизнь не стоит на месте, свои семьи завели, и пошло-поехало…
Вот и я — Воронцов, вроде бы и граф, и цыган обычный. — Хулай засмеялся. — А потом уже и совсем не разобраться стало, кто в какую сторону едет, а кто пешком плетется. Взять, к примеру, сегодняшних городских цыган, особенно молодых. У них только ловэ в голове. А спроси, кто из них историю своего рода знает? Никто и не ответит.
Мне-то еще дед мой рассказывал, что при живом, мол, графе Воронцове предсказала старая цыганка скорое запустение и разорение России. Граф тогда очень расстроился, все не верил, спрашивал старуху:
«Как так, старая, мол, может быть? Такая страна богатая да сильная».
А старуха ему в ответ:
«Все растащат по дворам, а собрать некому будет. Кого побьют, а кто и сам помрет. Из-за того, что меж собой договориться не смогут. Каждый себя бароном считает…»
Барон сделал едва заметный знак рукой, вроде бы желая остановить Хулая, но тот, словно и не заметил этого жеста, продолжал:
— Раньше вожак — это сила была! На него взглянуть и то боялись. Справедливым был, никого зря не обидит, и все цыгане при нем в ладу с цыганским законом жили. А сейчас что же? В городе-то что? Один на рынке торгует, спекулирует то есть, другой в оркестре поет. И — все довольны. Правда, попадаются и белые вороны, кто, кроме ловэ, еще и народом своим интересуется. Песни сохраняет старинные, парамычи[22]. Но таких мало осталось. Один из моих внуков цыганским ансамблем руководит, а называется тот ансамбль — «Цыганский барон». А какой он барон, так, одно название?!
— Это он династию утверждает, — сказал барон.
— Династию? — спросил Хулай, закашлявшись от дыма. — Что он про свою династию знает? Ровным счетом ничего. Да и желания узнать что-нибудь у него тоже нет. Конечно, поет он неплохо, голос есть. И на гитаре замечательно играет, и песни современные пишет, но, так тебе скажу, морэ: это все не цыганское. А старинную песню сегодня, в том виде, в каком она раньше была, когда за нее алмазы и бриллианты дарили, — такой песни цыганской уже не восстановишь. И никаким микрофоном голоса природы не заменить. Да и такта у современных нету, дрыгалка одна. А ведь раньше за песню могли жизнь отдать. Песня вынимала душу из человека, он все забывал: и землю, и небо. Страдал человек в песне. За то цыган и любили… Чувство искреннее было. Недаром говорят, что цыганская песня — душа России.
— Чувства никуда не делись, — ответил ему барон, — просто времена другие. Чувства в глубину загнали, их не углядишь и наружу не вытащишь. Скрытными все стали, себе на уме, свою телегу тащат, а других замечать не хотят. Ты вот что, Хулай, ты в деревне оседло живешь, хозяин крепкий, не приютишь одного человека? Не цыган он, городской, наш гость.
— Что ж в таборе-то его не держишь? Али боишься чего, может, грех за ним какой есть? Так мы ж людей никому не отдаем.
— Угадал ты, старик, ищут его. Власти ищут и первым делом в табор придут, а у тебя не догадаются искать.
— Ладно, пусть побудет. А что он натворил?
— Продала его баба. Изменила ему с его другом. Он руки в крови умыл.
— Это правильно, это дело. Пусть у меня поживет. Не возражаю. Да и ты побыл бы, погостил. Мы рады будем.
— В табор вернусь, там разброд. Савва мутит. — Немного помолчав, барон усмехнулся. — Уж больно занятно ты мне про графа рассказал…
И они двинулись в разные стороны: барон пошел к лесу, а Хулай отправился домой.
В ту же ночь к нему пришел Митя.
Хулай принял его как человека, которого он давно уже ждет, и сразу же предложил присесть к столу. Некоторое время они молчали, словно бы приглядываясь друг к другу, потом Хулай спросил Митю:
— Не жалеешь о том, что сделал?
И ему, как и Кольке Рыжему, Митя сказал о том, что не хотел никого убивать и что жизнь его из-за этого поломалась. Старик не стал осуждать или одобрять то, что он сделал, только сказал тихо:
— Ты, братец ты мой, сердцем отойди, но ненависть в себе не таскай. Слышал я, что ты в городе с блатными цыганами связался? А? Как это понимать?
— Так вышло, — ответил Митя. — Случайно все это.
— Случайно-то случайно, но ведь там, кажется, твой друг замешан?
И снова Митя поразился тому, что все цыгане, и таборные, и оседлые, уже знают о какой-то части его жизни. Удивил его и интерес, с каким цыгане воспринимают судьбу вроде бы чужого для них человека, но Митя и сейчас не стал задавать никаких вопросов.
— Вот что, морэ, — сказал Хулай, — я с Ружей поговорю, а она у Рубинты спросит, как тебе жизнь поворачивать…
Словно вспышка молнии пронзила Митину душу, и он вспомнил, что было тогда, в далекой юности, и что сейчас так неожиданно выплыло на свет из глубины…
Вечера были не похожи один на другой, и город менял свои очертания, но все же вечер оставался вечером, а город — его городом, сколько бы чужих ни бродило в нем.
Умолк людской водоворот на извилистой, узкой улице, погасли солнечные пятна на чайном домике, и вечер начал разрисовывать темными карандашами все, что попадалось ему под руку.
Усталые за хлопотливый день троллейбусы недовольно фыркали, принимая каждого нового пассажира. Они несли свои пятнистые тела на изогнутую арку Каменного моста, величественно появлялись на середине и мгновенно исчезали внизу, вливаясь в необозримое стадо своих металлических собратьев…
Когда Митя вышел в город, тот уже был надежно укрыт темным покрывалом ночи. Вспышки золотых огней разливались то там, то здесь. Неожиданно всеми цветами радуги засверкал, отражаясь в Москва-реке, семицветный огонь. Сменяя друг друга, вздымались в небо цветные каскады воды на Болотной площади. Красный, зеленый, желтый ливни пробивались сквозь темнеющую зелень деревьев и гасли, чтобы через мгновение возникнуть.
Митя шел через горбатое тело моста к темным аллеям Александровского сада, где, свесив головы на решетчатые ограждения, понуро стояли одинокие фонари. Их тонкие шеи издалека были совершенно незаметны, поэтому казалось, что светлые круги висят в воздухе. Они напоминали фиалки в уснувшем лесу, только лес этот был каменным, застывшим. Сквозь шум и круговерть города пробивался странный мотив, и непонятно было, откуда он возник: то ли извне, то ли из Митиной души.
Фиалка погибла. Какая беда?
Так много цветов отцветало.
И все исчезало, и все — навсегда!..
Осталось цветов очень мало.
Зачем о фиалке тоскуешь, мой брат?
Зачем ты страдаешь и плачешь?
Фиалка погибла. Какая беда,
Ведь жизнь невозможна иначе.
Но новой весной вместе с юной травой,
Коснуться которой мне жалко,
Взмахнет фиолетовой головой
Другая лесная фиалка.
Мелодия и слова словно звали за собой.
Выйдя из подземного перехода, Митя оказался в каком-то жутком рекламном царстве. Сначала он попал в объятия как бы надвигающегося на него каравана желтых цветов.
По мере приближения к новому Арбату цветные переливы рекламных рек слились в единый мощный поток. Везде и всюду непрерывно текла реклама, выписываемая неумолимой электрической рукой.
Митя шел, и воспоминания преследовали его…
На распластанной под ярким электрическим светом площади происходило непрерывное кружение людей. Митя ждал уже целый час, но ее все не было. «Неужели не придет?» — подумал он.
Она не пришла и, какая-то неведомая сила повлекла его за собой по адресу, который он толком и не запомнил. Доехав до Птичьего рынка, Митя остановился, с трудом вспоминая, куда же провожал ее днем. Наконец показались знакомые полуразвалившиеся домики рабочей окраины и тихая улочка, засаженная чахлыми деревцами.
Была уже ночь, когда Митя вышел к дому, где вроде бы побывал днем. У ворот двухэтажного дома стояла женщина со скрещенными на груди руками.
«Похожа на ведьму!» — подумал Митя с неприязнью и интуитивно опустил руку в карман, где лежал его надежный спутник — нож.
Из дома доносились звуки гитары, и чей-то хриплый голос пел:
Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела
И в парке громко музыка играла,
А было мне тогда всего шестнадцать лет,
Но дел успел наделать я немало.
Лепил я скок за скоком, а наутро для тебя
Бросал хрусты налево и направо,
И ты меня любила и часто говорила:
«Житье блатное — хуже, чем отрава…»
— Ну и район! Черт бы его побрал! — выругался Митя. — А ведь совсем неподалеку от центра.
— Чего ты шляешься здесь, идол? — прошипела «ведьма». — Чума тебя задери. Ходит и ходит, а чего ходит, кто ж его знает?
— Мамаша, — сказал Митя вкрадчиво, — вы, случайно, не знаете, где здесь живет девушка по имени Рубинта?
— Это какая же тебе Рубинта нужна, милок? — насторожилась женщина.
— Стройная такая, я ее днем провожал, цыганочка. Может быть, видели?
— Не видела и видеть ничего не хочу. Иди себе, ступай отсель. Скорей ступай и края эти забудь.
Митя достал из кармана деньги и протянул женщине. Она немного смягчилась.
— Милый, за каким лядом тебя сюда занесло? Рубинта горе тебе принесет. Отродье. И вся семья у них такая. Пришьют тебя здесь.
По мере того как женщина говорила, Митя все больше и больше удивлялся. Но какое ему до всего этого дело, только бы девушку повидать?!
— А как бьют-то ее, как бьют, когда денег не приносит! И мать у нее тоже молодая, и мужики ходят, и брат каторжный.
— Не заливаешь, мамаша?
— Чего мне врать-то. Не за просто так говорю, за деньги.
— А ты по совести попробуй.
— Куда приехал совести искать?
«Ведьма, а рассуждает!» — подумал Митя и ощутил, как по коже пробежал неприятный озноб.
На втором этаже приоткрылось окно, и кто-то испуганно пробасил:
— Чего там, Карповна, опять менты?
— Догуливай, — отозвалась Карповна.
— Ух ты, какой бас! Кто это? — спросил Митя у Карповны, и та рассмеялась.
— Твою Рубинту «колотую» распинают, а ты со мной лясы точишь и, небось, ангелом ее считаешь?
— Так, значит, она «колотая»? — переспросил Митя.
— А как же, разве она тебе об этом не сообщила?
— Сообщила, сообщила…
Все дальнейшее вспоминалось Мите как некое сочетание черных и белых пятен, словно все это происходило во сне и не с ним. Что-то словно внутри него взорвалось, заставив ринуться к дверям дома.
— Куда? — истошно завопила Карповна.
Но Митя уже бежал по деревянным ступеням, потом по длинному коридору, где наугад рванул на себя одну из дверей и… застыл на месте…
В комнате горели свечи. На широком цветном ковре лежала голая Рубинта и курила сигарету. Рядом валялись пустые бутылки с цветными наклейками. В углу, на табуретке, сидел низкорослый парень, держа в руках стакан с водкой. Он резко повернул голову и замер от неожиданности.
Рубинта вскочила на ноги и кинулась в угол — искать какое-нибудь укрытие. Зловеще светились лики на иконах.
— Зачем ты пришел? — услышал Митя голос Рубинты. — Неужели не понял, что я не хочу тебя больше видеть?
— Понял, понял, — закивал в ответ Митя и, не глядя на парня, сидящего на табуретке, крикнул ему: — Выметайся!
Но тот медлил. Он резко наклонился, и над головой Мити вдруг мелькнул нож. Он врезался в притолоку двери и, задрожав, стал раскачиваться.
— Ах ты паразит, — крикнул Митя и кинулся к парню, но тот схватил табуретку и швырнул ее. Увернувшись, Митя подскочил сбоку и ударил парня рукоятью ножа, выхваченного из кармана, по голове. Парень упал.
— Уф, — вздохнула Рубинта, — а я думала, он тебя прикончит. Это же Щеголь — гроза!
Митя рассмеялся. Парень так не вязался с его представлением о щеголях, что стало смешно. Рубинта подошла заученной профессиональной походкой и распахнула халат, который успела надеть на себя, но Митя отодвинул ее в сторону:
— Поговорим…
Он посмотрел на нее и увидел, что Карповна была права. Высокая и полная грудь Рубинты была татуирована, так же, как живот и бедра. Так вот почему ее называли «колотой».
Рубинта опустилась на ковер и стала рассказывать.
— Мне было двенадцать, когда меня изнасиловал Князь с Птичьего. Отец до полусмерти избил меня, и я ушла из дома. Но Князя тронуть побоялись. «В законе» он. За ним — сила. Воры. Хотела я повеситься, но Князь нашел меня и снова изнасиловал. Потом послал к другому. Так началось все это… Я подумала, что лучше быть с одним, и стала жить с Князем. Он-то, по крайней мере, царил на Птичьем. Вот он и приспособил меня к «настоящему делу»… И я стала «работать»…
Рубинта говорила о ночных набегах на магазины, о том, как ее подсылали к директорам, и о многом другом.
— …Но всему приходит конец, и вот — колония для малолетних, потом тюрьма, пить научили… Сейчас опять Князь командует, все заново.
— Больше тебя никто не тронет, — сказал Митя, и Рубинта рассмеялась.
— Кто же меня защитит? Уж не ты ли, пацан?
— Я. А если тебе меня не хватит, наши урки помогут. А пока я поживу здесь.
— Одурел ты, пацан. Пришьют тебя!
Но Митю не тронули, и это было странно. Может, знали о его дружбе с Седым и Жиганом, а может, пришелся он по вкусу блатным? Кто знает? И даже Щеголя ему простили.
Любви к Рубинте у Мити не было, только дикая щемящая жалость, словно к удивительному, рано распустившемуся цветку, который быстро стал увядать. А еще у него была надежда на то, что удастся вырвать Рубинту из этого ада…
Но надо было заниматься делами, жизнь не стояла на месте. И вот в один из вечеров, возвращаясь к Рубинте, Митя еще издалека увидел толпу, стоящую перед деревянной развалиной. Навстречу ему выбежала Карповна.
— Скорее, скорее, беда! — кричала она.
— Что случилось? — тревожно спросил Митя.
— Беда, беда, — только и повторяла она.
— В чем дело? — крикнул Митя.
У ворот стояла машина «скорой помощи». Два санитара несли носилки. Митя ринулся к ним и увидел на белом пятне подушки окровавленное лицо Рубинты. Она была еще в сознании.
— Кто тебя?
— Не надо об этом. Все настоящее — не вечно. Ты, Митя, добрый, ты научил меня любить!.. Блатные мне говорили: «Повезло тебе, цыгануха, странный человек к тебе пришел…»
И она заплакала. Митя наклонился над ней и стал исступленно целовать мокрые от слез глаза Рубинты. Ее внесли в машину. Позже Митя увидел, как из дома вывели Щеголя. Он был в наручниках и шел, низко опустив голову. Поравнявшись с Митей, Щеголь с ненавистью взглянул на него и прошептал:
— Все из-за тебя, гнида. Была она проституткой, проституткой бы и осталась. Принесла тебя нелегкая на нашу голову. Не успел я тебя пришить, каюсь…
Митя бросился на Щеголя и ударил его, тот упал на колени. С трудом оторвали Митю от Щеголя и отбросили в сторону…
«А потом Рубинта умерла, а Щеголя расстреляли… Нет, не может быть?! Кто-то из толпы назвал это имя… По-моему, я видел ее лицо? Оно мелькнуло в толпе… Может, Рубинта жива? Есть же вторая жизнь?»
Снова возникло перед ним лицо Рубинты и зазвучал ее голос:
— Ты научил меня любить!
— Вот она — щедрость жизни! Одну — я не любил и пытался спасти, но не сумел, а вторую — любил, и она меня предала, а я…
Он оборвал себя на полуслове.
— Расплачиваюсь за жизнь, — с трудом договорил Митя. — Жизнь — дьявольское царство. Лезу туда, там интересно, но опасно. А кому охота рисковать? Почему же я не могу иначе?..
— Пусть Ружа у Рубинты спросит… — послышался голос.
И Митя очнулся от воспоминаний…
…И вдруг оживление наступило среди цыган. Они о чем-то переговаривались, указывая на тропинку, идущую из глубины леса. Там возникла сначала еле заметная, а потом все более и более отчетливая женская фигура с ребенком на руках.
— Ружа! Ружа идет! — закричали женщины.
— И Рубинта с ней!
— Бэнг к нам идет!
Некоторые из цыган разбежались, но большинство осталось — любопытство пересилило страх.
— Что вы, ромалэ, в самом деле, не знаете, что ли: человек с крестом — счастливый человек, и отец его не Бэнг, а Дэвла, — сказал старый Джумасан. — А главное — он судьбу точно предсказывает.
— С ума сошел, старик, — закричала Пхабай, — ты что, забыл, что от гаджё родила Ружа?
— Не твое дело, — ответил Джумасан, — пошла прочь! — И Пхабай, как побитая собака, отошла в сторону. Цыганский закон повелевал ей слушаться мужчину, тем более старика.
Чем ближе подходила Ружа, тем более испуганными становились цыгане. Многие стали расходиться. Только старый Джумасан по-прежнему стоял на месте и ждал ее приближения. Ружа подошла к нему и поздоровалась. Джумасан ответил ей.
— Что с ними такое? — спросила Ружа, хотя в глубине души она прекрасно понимала своих соплеменников. Джумасан махнул рукой.
— Э, милая, будто и не знаешь, дикие они. Все из-за этой приметы, креста.
— Чепуха все это, — ответила Ружа, — хотя девочка многое может. Природа ей это дала.
Джумасан согласно кивнул.
— Здорово ты сказала. Именно не Дэвла и не Бэнг, а Природа.
— Так моя душа чувствует, — еле слышно проговорила Ружа.
— Душа душой, — сказал Джумасан, — а жить все равно нужно. Как живешь-то одна? Цыганке одной трудно.
— Гадаю, пхуро.
— И что, много дают?
— Да всяко бывает, иногда и поголодать приходится.
— Дикие мы все же, — покачал головой Джумасан, — и я такой же. Зачем они тебя объявили магэрдо, что ты им сделала? Ведь буквально приговорили… И барон не возражал.
— Что барон, — сказала Ружа, — барон против всех не пойдет, иначе он бароном не будет. Знаешь, пхуро, есть у меня думка — уйти в деревню. Ведь живут же там цыгане оседло. Хулай там с семьей живет. А то скоро осень, по ночам в лужах вода замерзает, а спать приходится чуть ли не на сырой земле. Что палатка? Одно название. Да и одежонка ветхая, еле тело прикрывает. А ведь у меня Рубинта. Цыганские детки даже в повозках дрожат от холода.
— Ты мне вот что скажи, милая, слухи ходят разные, но я им не верю. Кто же отец Рубинты?
— Хороший он человек, пхуро, хотя и гаджё. Кузнец он. Любила я его сильно. — И Ружа показала куда-то вдаль, где остался тот, кого она любила.
— Что ж ты с ним-то не осталась?
— Просил он меня, да я не захотела табор бросать. А вот видишь, как все вышло: я не хотела от вас уходить, а вы меня прогнали.
И снова, уже в который раз, Джумасан повторил:
— Дикие они, да и я тоже! Много думал я над нашей жизнью и над старыми обычаями, и многие из них показались мне такими чудовищными, что даже я, все повидавший, поразился. Вот, к примеру тебе сказать, если при смерти старик — он один остается, а ведь ему помогать надо. А к нему вместо врача приводят белую собаку, чтобы она лизала его, «выманивала» его душу из тела, чтобы та, мол, скорей к Дэвлу отправилась. Ну как это, а? Или, скажем, рожает цыганка, а ее вожжами связывают, да еще бьют при этом. Помогают, называется! Дичь!
— Жизнь прошла, а ты только думать начал, — усмехнулась Ружа. — Надо было раньше соображать.
— Это верно, — ответил Джумасан, — но раньше некогда было: то одно, то другое. Деньги добывать надо было, не до дум. Семью кормить. Моими руками горы можно было свернуть, а я коней брал. Совнакай исы?[23]
— Было, — ответила Ружа, — да почти ничего не осталось. Кормиться надо.
— Ладно, пойду я, — попрощался Джумасан, — а то и так рома недовольны, что я с тобой поговорил. Магэрдо ты!
И Джумасан отправился прочь. И совсем не потому, что чего-то испугался, просто краем глаза он увидел, как к ним подходит барон.
— Зачем ты пришла, Ружа, — начал Барон, — разве я не говорил тебе, чтобы ты поменьше появлялась среди цыган?
— Говорил, дадо, — ответила Ружа, — но, скажи: как мне жить одной? Или ты сам не знаешь? Погибать мне, что ли?
— Надо было раньше думать. С цыганским законом шутки плохи.
— Я не сделала ничего такого, что бы принесло вред цыганам, — сказала Ружа. — Да ты и сам знаешь!
— Я-то знаю, но их не переубедить. Нельзя одной против всех идти, не будет толка. Но мне говорили, что цыганки запрет нарушают и бегают к тебе, про судьбу пытают. Правда это?
И барон внимательно поглядел на Ружу.
— Ходят, дадо.
— И что ты им говоришь?
— Не я говорю, Рубинта.
— Она еще мала, чтобы говорить.
— Это не так, дадо. Она глазами показывает, что надо делать, и кивает — так или иначе. Я спрашиваю у нее, она отвечает мне.
— Не знаю, от Бэнга это или от Дэвлы, но боюсь я за тебя. Может, тебе в город уехать, там пожить?
— Пропаду я там, не знаю городской жизни.
— Привыкнешь, — сказал барон. — А пока иди в деревню, к Хулаю, он тебя примет.
— Ты и гаджё туда же послал, дадо! — сказала Ружа.
— Откуда знаешь? — подивился барон. — От Рубинты?
— Да, доченька моя все открывает мне, ничего не таит.
— И что тебе гаджё, помешает он разве?
— Нет, не помешает. И вправду пойду жить к Хулаю, помогать ему буду. Ты бы сказал ему, чтобы он обогрел меня, приютил.
— Я уже говорил с ним, он примет тебя. Скажи, Ружа, а как ты думаешь: от гаджё вред табору будет? Ну, то, что мы ему приют дали? Ведь его власти ищут.
— Не будет от него никакого вреда, добрый он и несчастный.
— Так, — согласился барон, — это тебе Рубинта сказала?
Ружа кивнула.
— Ладно, попробуем ей поверить, но, если что, смотри. Одна жизнь — это богатство, а много жизней — целое состояние, хранить их надо.
— Ты про табор говоришь, дадо?
— О нем, — ответил барон. — Ладно, иди. Я навещу тебя у Хулая…
Митя сидел рядом с Хулаем как завороженный. А старик, увлеченный собственным рассказом, говорил без устали и лишь иногда, замолкая на мгновение, выпускал кольца дыма из трубки.
— Шунэс?[24] — спрашивал Хулай, как бы проверяя внимание собеседника, и, убедившись в том, что тот поглощен рассказом, продолжал: — Вот ты, Митя, меня недавно спросил про крест и про веру нашу. Конечно, многие цыгане верят в Христа. Но это в России. Как пришли сюда таборы да увидели, что надо чем-то от мужиков защищаться, так сразу в церковь направились и кресты надели. Мужики посмотрели на кресты и отстали. Все в порядке, православные. А цыганская вера да цыганская библия — особого рода. Хочу тебе рассказать такую историю. В день какого-то знаменитого святого церковь была полным-полна. И пришел туда один цыган — солдат, чтобы помолиться Богу за совершенные грехи. Раньше-то служили по двадцать пять лет, за это время можно много нагрешить. Но тот цыган вместо молитвенника вытащил из кармана карты и начал их перед собой раскладывать, да еще шептать при этом. Увидел такую картину священник, подошел поближе и говорит: не делай, мол, этого, церковь — не место, где бросают карты, здесь надо молиться. Цыган на слова священника не отвечает и продолжает свои занятия. Видит священник, что ему с цыганом не договориться, и идет за офицером, чтобы рассказать ему, какое безобразие учинил цыган в церкви. Ну, офицер велел немедленно привести цыгана к нему и тут же начал его спрашивать:
«Ты почему, такой-сякой, в церкви карты разбросал и что ты хотел этим самым людям показать?»
Тогда цыган вытащил карты и начал их раскладывать перед офицером, говоря при этом:
«Тут ведь какое дело, господин начальник офицер, эти карты служат мне молитвенником, и одновременно они служат мне календарем. Только по картам я читать умею, а в книгах не понимаю ни «бэ», ни «мэ». Так, например, когда я вижу короля, думаю, что это сам Господь Бог, который нас сотворил и помогал нам. Два зерна на картах рассказывают мне о Старом и Новом завете. Три зерна пробуждают воспоминания о трех молодых людях, которые были брошены в огненную печь, но Бог все-таки сделал так, что они не сгорели, поскольку были крепки в своей вере. Как увижу я четыре зерна на карте, сразу вспоминаю о четырех евангелистах. Пятерка для меня связана с теми пятерыми девушками, которые с зажженными фонарями ожидали молодоженов (по правде сказать, там было десять девушек, но о других пятерых я думать не хочу). Шестерка напоминает мне, что Бог сотворил весь этот мир за шесть дней. Как семерку вижу, сразу же думаю о субботе. Восьмерка вызывает во мне мысли о тех, что спаслись с Ноем в ковчеге. Девятка напоминает мне тех глухонемых, которые после излечения не захотели поблагодарить Бога, десятка — десять Божьих заповедей, дама — королеву, которая учила мудрости царя Соломона. Когда же я вижу короля, то думаю о верности своему царю».
«Ты же говорил, что король напоминает тебе Бога?!»
«Нет, Бога мне напоминает туз».
После такой речи офицер спрашивает цыгана:
«А что ты думаешь, когда видишь валета?»
Цыган ему на это ответил, что сказать-то он может, да опасается кого-нибудь оскорбить…
Офицер ему и говорит:
«Никого не бойся и говори все, что ты думаешь…»
Тогда цыган, помолчав немного, начал:
«Валет похож на этого дурака священника, который к вам приходил жаловаться. И обвинил меня во всех грехах. Поэтому я и говорю, что карты служат мне на все случаи жизни».
Посмеялся офицер на эту мудреную цыганскую речь, но отпустил солдата безо всякого наказания…
Тут уж пришла очередь Мити посмеяться над сказкой. Старый цыган, видя, что Митя буквально захлебывается от смеха, отнесся к этому одобрительно.
— Смейся, смейся, лишь бы суть понял.
— Разве в этом рассказе есть тайна? — удивился Митя. — Не только цыгане могут найти выход из любого положения. На свете много ловких людей.
— Это ты про кого? — спросил Хулай. — Уж не про блатных ли?
— А хотя бы и так…
— Сам-то ты из другой породы, меня не обманешь, но течение тебя к ним прибило на время. Только я тебе так скажу, Митя: уходи от них! Не принесут они тебе счастья.
— Какое может быть у меня счастье, старик, — с горечью сказал Митя, — судьба посмеялась надо мной?
— А ты не перечь ей, это бесполезно. Но все же разумей, что лучше, а что хуже. Историю твою я знаю и думаю так: не видел ты много лет Седого и жил спокойно, не знал той, которая тебя до беды довела, и беды не было.
— Что ты хочешь сказать, старик? Значит, надо от всего освободиться? Так это же одиночество, что может быть хуже?
— Человек вообще одинок, — ответил ему Хулай, — но не всякий об этом знает. Человек рождается один и умирает тоже один. Или ты по-другому думаешь? Каждый только понять должен, для чего он родился и живет, тогда все остальное значения не имеет. Но когда ты поймешь, для чего родился, то можешь ради этого любую жертву принести… Расскажу тебе еще одну историю, нашу цыганскую. В одном таборе жила семья: отец, мать, четыре сына и дочь. Красоты та цыганка была необычайной и очень музыку любила. На гитаре играла и хотела выучиться на скрипке. Многие сватались к той цыганке, и всем она отказывала. И вот однажды повстречалась та цыганка в лесу с охотником, чужаком. И — влюбилась в него. А он никакого внимания на нее не обращал. И даже подойти к ней не захотел. У всех спрашивала цыганка, что ей делать, даже у птиц и зверей, но никто не мог ей ничего ответить.
И вот однажды явился к той цыганке Бэнг и говорит ей:
«Знаю я, что тебя мучает. Если отдашь мне четырех своих братьев, которых я согну в проволоку, сделав из них струны, и твоего отца, которого я превращу в скрипку, и твою мать, из которой я сделаю смычок, тогда я тебе помогу».
Цыганка была в отчаянии и не знала, что делать. Слишком сильно полюбила она охотника и ради него была готова на все. И цыганка согласилась.
Дьявол сделал из отца, матери и братьев девушки скрипку, струны и смычок и говорит ей:
«Вот тебе скрипка и смычок. Иди и играй! Лучше тебя никто на всем белом свете играть не будет. И тот, кого ты любишь, станет твоим».
Так и случилось. Как только цыганка заиграла, появился охотник, упал перед ней на колени и стал умолять ее, чтобы она вышла за него замуж. Увидел такую картину Бэнг, заревновал и увел охотника и цыганку с собой. А скрипка в лесу осталась. И лежала она там до тех пор, пока не появился какой-то цыган, не взял скрипку и не стал обходить с ней окрестности. Играет тот цыган на скрипке, а вокруг и смех и слезы. Это Бэнг смеется. А та цыганская семья, которую Бэнг превратил в скрипку, плачет. Понял, морэ, что к чему?
— Понял, — ответил Митя. — Чтобы на такую жертву пойти, надо самого себя как следует узнать, а то все может быть напрасным.
— Верно говоришь. Ты уже не молод. Что же себя не узнал?
Митя хотел ответить, но дверь распахнулась, и на пороге появилась Ружа. На руках у нее была маленькая Рубинта. Ружа оглядела всех, кто находился в комнате. Взгляд ее скользнул по Мите, но Ружа сразу отвела глаза в сторону. Возле стола сидели Хулай и Митя, но в углу комнаты играла десятилетняя внучка Хулая. При виде Ружи она бросилась к выходу:
— Нельзя ей сюда, — крикнула она на ходу.
— Цыц, — оборвал ее Хулай.
Ружа подошла к столу.
— Примешь ли меня и дочь мою, Хулай? — спросила она.
— Не бойся, никто тебя здесь не обидит, мой дом для тебя открыт, — сказал Хулай. — Сейчас тебя накормят и ты отдохнешь.
— У тебя золотое сердце, и дела твои добрые, — улыбнулась Ружа, — и потому дом твой и все, кто в нем, не будут знать несчастий…
Хулай позвал цыганок, и они повели Ружу в другую комнату. Скоро оттуда послышались женские голоса и смех.
— Почему твоя внучка испугалась? — спросил Митя.
— Шатровые прогнали Ружу с ребенком. Объявили ей магэрдо за то, что она связалась с гаджё. Барон закон чтит, а Ружу жалеет. Хорошая цыганка. Просил, чтобы я ей приют оказал. Слово барона для меня имеет вес.
— А как же остальные цыгане?
— Они против барона не пойдут. А Ружу боятся, потому что дикие. Ребенок ее с крестом на голове родился и рано говорить начал. Вот и боятся ее, думают, что это проделки Бэнга.
— Скажи, Хулай, — поинтересовался Митя, — а ты веришь в эту чертовщину, ведь ты умен?
— Трудный вопрос ты задал, так сразу и не ответишь. Когда в кочевье жил да помоложе был, всякое мне в дороге встречалось. А ведь я отчаянным был и ни Бога, ни черта не боялся. Человек бесстрашен до тех пор, пока не увидит своими глазами такое, чего его душа испугаться может.
— Чудилось тебе? — спросил Митя.
— Смотри-ка, — подивился Хулай, — и слово знаешь, которым цыгане называют то, во что верят.
— Судьба меня к вам привела, значит, она хочет, чтобы я узнал о вас побольше. Но я тебе так скажу: страхи все это. Думает человек о чем-то, вот ему и кажется. Нервы напряжены, душа ждет необычного, а когда ждет — оно и приходит. А если в душе пусто, ничего прийти не сможет.
— Не зарекайся! — возразил ему Хулай. — Знал я таких, которые надо всем этим, что ты чертовщиной называешь, смеялись, а потом к Богу побежали — виниться перед ним. Ну да ладно, заговорились мы с тобой, Митя. Иди отдыхай.
Митя ушел в отведенную ему комнату, прилег на стареньком диванчике и почти сразу заснул. Чередой потекли сны.
И увидел Митя странный сон, будто Ружа, с которой он только что познакомился, говорит ему:
— А ну-ка подойди, я тебе погадаю. Скажу, как тебя, короля, твою женщину и тех, кто тебе близок, звать. Что было, что будет, все скажу. Задумай желание. В лице ты весел, в мыслях печален. Большая печаль у тебя. Горюешь и слезуешь. Понял? Жизнь в настоящее время один проводишь, нету у тебя интереса к жизни и нету того, к кому бы душа твоя по-настоящему потянулась. Понял? Что верно — говори «да», что неверно — говори «нет». Душа твоя кровью умыта, и не можешь ты от этого избавиться. Теперь взял ты на свою душу жизнь друга и хочешь ее защитить…
Митя вздрогнул. Ружа попала в цель. Пожалуй, сейчас самым главным для него было спасти Седого. А Ружа продолжала:
— …Но ты уйди от него, он-то спасется, а твою жизнь возьмет… — Ружа сделала паузу. — …Жизнь твою возьмет, — снова донеслось до Мити, — прикроется ею, как щитом, и…
Она не договорила, потому что Митя, даже во сне, почувствовал непреодолимое желание узнать, что же будет, и вскрикнул:
— Седой спасется? А я?
Лицо Ружи стало таять, и сон начал тускнеть, но сквозь пелену Митя отчетливо увидел лицо маленькой цыганки, дочери Ружи — Рубинты.
— Не спеши, чужак, все узнаешь со временем…
И через мгновение на смену этому сну пришел другой — о том, чего больше всего опасался Митя. Пьяный Костолом схватился с Седым из-за него, Мити. И кричит Костолом Седому:
— Ты что это защищаешь его? Он ментов на нас навел!
— Угомонись, опомнись, — останавливает его Седой, но Костолом не успокаивается, и они берутся за ножи.
Но и этот сон прервался, и теперь перед Митей возникла Алина. Она тянула к нему руки и все просила:
— Оставь цыган, не доведут они тебя до добра.
Митя сделал усилие и — проснулся. Он поднялся с дивана и вышел из комнаты. Открыл дверь, ведущую на улицу. Единственным его желанием было вернуться в город, увидеть Седого. Он поднял глаза и инстинктивно отшатнулся — прямо перед ним стоял Тари.
— Далеко собрался, морэ? — спросил Тари.
— Погулять вышел…
— Ой, заливаешь, — усмехнулся Тари, — в город хотел ехать…
— Все-то вы знаете, даже жить неинтересно. Не успеешь рта раскрыть, а за тебя все договаривают.
Тари рассмеялся.
— Работа такая, цыганская, все знать! А все же, куда ты? В город?
— Неспокойно на душе у меня. Седой с таким человеком остался, что я за жизнь его и копейки ржавой не дам.
— Помочь хочешь?
— Понимаешь, Тари, — начал Митя, — у тебя табор есть, мать, отец, Колька Рыжий и другие, а у Седого кто? Никого. И у меня — никого! Волки мы, но он сам так захотел, а я — не по своей воле. Помочь ему надо.
— Ты в таборе побудь, Митя, я съезжу в город. Скажи, как найти Седого, я поберегу его.
И Митя рассказал Тари, где скрывается Седой…
Лес вздрагивал от раскатов грома. Казалось, молнии прорезают небо насквозь, словно вспарывают его нутро. Потоки дождя стремительно падали на землю. Цыгане укрылись в палатках. Беспокойство овладело ими, и совсем не дождь был тому причиной. В палатке барона сидел Савва, тот самый Савва, которому в свое время барон запретил возвращаться в табор. Барон молчал, а Савва, не нарушая закона, ждал, когда заговорит старший.
— Что привело тебя ко мне? — спросил наконец барон.
— Прости, дадо, я знаю, что ты ничего против меня не имеешь, но я, по твоему разумению, нарушаю закон. Наш закон!
— Да, мне говорили, что ты и раньше, в мое отсутствие, приходил сюда. И даже спас гаджё.
— Это было, дадо, — подтвердил Савва. — Понравился он мне. Сам не знаю чем, но понравился.
Барон кивнул в знак того, что он согласен с Саввой.
— Дорога его пересеклась с цыганскими дорогами. Кому так угодно, Дэвлу или Бэнгу, трудно понять, но он нравится людям, — сказал барон.
— Я его понимаю, — продолжил Савва. — Он никому не причинит зла, если его не вынудят, конечно… Но я пришел к тебе по другому поводу. Ты стареешь, дадо, и цыгане замечают это. Ружу устроил жить у Хулая. А ведь это нарушение закона. Она под запретом. Чужака поселил у Хулая. А у деревенских хорошая память. И они не забыли, что власть искала какого-то человека, который у нас скрывался. Донести могут. И тогда — беда. Оседлые пострадают, и табору достанется. Раньше бы ты так не поступил…
Барон отметил про себя, что он действительно постарел, и Савва прав. Пора ему уходить на покой, и, наверное, скоро выберут нового барона, который будет более жестким и не совершит ошибок. Да, он пожалел Ружу и ему нравится чужой, но это совсем не означает, что он должен забывать о судьбе своего племени и делать то, что может принести цыганам вред.
— В таборе разные люди, — сказал наконец барон, — и ты это знаешь. Даже родные братья — разные. Тари и Колька Рыжий. Тари не поднимет ножа, а Колька, не задумываясь, пустит его в ход. И если будет уверен, что прав, не послушает даже барона… Тебе не справиться с ним.
Это был разговор, которого Савва ждал давно, но он не думал, что это случится так быстро. Кроме Саввы, барон никого не мог предложить на свое место. Савва был уважаемым закоренным ромом.
— Не волнуйся, — возразил ему Савва, — я поведу их. И они меня послушают.
— Ладно, — спокойно сказал барон, — я соберу крис, пусть решают.
Савва наклонил голову и вышел из палатки в дождь. Барон остался в одиночестве. Ему многое надо было обдумать. Он знал, что когда-нибудь Савва непременно встанет во главе табора, но чтобы так скоро и чтобы парень сам пришел к нему обсудить это — такого он не ожидал. Видно, действительно он постарел.
«Что ж, — подумал барон, — ведь в таборе немало стариков, и я буду одним из них. И я присмотрю за Саввой. Если понадобится мой совет и моя помощь — я сделаю все возможное».
Чувство обиды кольнуло его. Слишком рано приходится уходить. Он думал быть вожаком еще несколько лет, но жизнь опрокинула его расчеты. Жизнь всегда вмешивается в наши планы и наводит в них свой порядок. Против такого не пойдешь.
В палатку вошла пхури. Она не спросила разрешения, но в этом не было ничего необычного, ей позволялось так появляться в палатке барона.
— Что ты решил? — спросила пхури, и барон понял, что она уже знает о его разговоре с Саввой.
Нет, парень ей, конечно же, ничего не говорил, такого не полагается, но старухе и не надо ничего говорить, она все чувствует сама.
— Собирай крис, старая, — сказал барон. — Завтра собирай. Мы обсудим все.
Пхури согласилась с ним.
— Я думаю, — начала она, — что цыгане поддержат тебя. И вот еще что, — добавила пхури. — Надо уходить из этих мест. Здесь неспокойно, да ты и сам знаешь. И это тоже надо обсудить на крисе. Чтобы наших оседлых не трогали, табору надо уйти из этих мест.
— Чачипэ, — согласился барон. — Я думаю так же. Хотя есть у меня и другие соображения. Может быть, откупимся золотом?
— Это смотря по тому, кто беспокоится, — ответила ему пхури. — Если — мужики, то можно и водкой обойтись. Знаю я, что мы с ними не конфликтовали и лошадей в здешних местах не брали. Значит, их натравливают. Власть всегда натравливает одних на других, чтобы ей удобно было. Савва не справится с этим, он таких вещей еще не знает, молод. Тебе бы не спешить с крисом, пока все дело не уладишь. Золота у нас хватит. Бабка моя — да ты слышал, наверное, может, тебе старики говорили — еще в прошлом веке жила в Венгрии. Так вот их табор отыскивал и отцеживал золотой песок из золотоносных рек. Конечно, они не для себя работали, а для тех, кто им хорошо платил. Но и им много оставалось. Народ был смышленый. Были там и группы совсем свободных цыган, «корсарских» ловцов золота. Они ходили на большие расстояния, где тоже занимались этим прибыльным промыслом.
— Ты мне никогда про то не говорила, — сказал барон.
— Многого я еще тебе не говорила, — ответила пхури. — Те цыгане, независимые, были до зубов вооружены и странствовали от самой Турции. Бабка говорила, что в тех местах все было величественно и дико. Вроде бы небольшая горная пуща среди огромного пространства. Если человек здесь оставался один, он чаще всего занимался охотой или разбоем. В общем, это была земля цыган! В тех местах жили гуцулы, и цыгане каждой гуцульской дружине предлагали свои услуги как проводники, зная тропинки в лесной пуще как никто другой. Гуцулы старались как можно, скорее рассчитаться с цыганами, понимая, что если этого не сделать, то те сами украдут все, что им понравилось. Когда гуцульская дружина встречалась с табором, то они держались на расстоянии выстрела друг от друга. Сначала стреляли в воздух, а потом начинались переговоры. Гуцулы давали отступного — по кружке водки на человека, по горсти табака на цыганскую люльку и по одному барану на палатку. Причиной их общения было золото. И ссорились из-за него тоже. В те годы, как говорила бабка, на небе все было в порядке и звезды располагались как надо, по-цыгански. И удача сопутствовала ромам. Звезды для цыган — это словно для гаджё — компас. Если в небе созвездия Кахни кахнерэнца[25] или Романо вурдэн[26], тогда все хорошо. Когда «Курица с цыплятами» стоит высоко в небе, удачи цыганам не видать. Если одна звезда из этой компании исчезает — в табор приходит несчастье.
Может, тебе старики говорили, что когда немцы убивали цыган, одна звезда из «Цыплят» упала. А если уж упадет одна из трех звезд «Цыганского воза», придет конец всем цыганам. Если же лишние звезды в «дышле» появятся — это тоже очень плохой признак.
В общем, сходи к властям, попробуй откупиться золотом, а только потом собирай крис, чтобы посоветоваться со стариками, можно ли доверить Савве жизни цыган.
Наутро барон покинул табор…
Никто и никогда не задает вопросов о том, куда и зачем отправляется цыганский вожак, — это его дело, он лучше знает как поступить. Но тревога объяла табор, потому что интуиция подсказывала цыганам: наступают непростые времена.
Крис собрался через сутки, к вечеру, когда вернулся барон. Старики во главе с Джумасаном сидели молча, как подобает тем, кто ждет решения вожака. Наконец Джумасан поднялся со своего места у костра и произнес:
— Ромалэ, дела требуют нашего разговора. Пусть барон скажет, о чем мы будем говорить и удачно ли он ходил?
— Братья, — начал барон, — неудача постигла меня. Не взяли золота чужаки, а почему это случилось, я не могу понять. Видно, им надо, чтобы в здешних местах цыган не было…
— А как же деревенские? — крикнул кто-то. — Уйдем мы, их поубивают.
— Не думаю, чтобы их тронули, главное — не они, а мы.
— Нет причин для вражды, — снова послышался голос.
— Причины всегда найдутся, — ответил барон. — И нам придется уйти. Но вас поведет Савва!
— Мы ждали, — сказал Джумасан, — что ты примешь такое решение. Мы доверяем ему, хотя он и молод. Но ты? Останешься ли ты с нами?
— Останусь, ромалэ! — ответил барон. — Буду просто одним из вас! Пусть позовут Савву.
Савва выступил из темноты, словно ожидая этого приглашения.
— Подойди поближе, — сказал барон. — Братья хотят говорить с тобой.
Савва подошел ближе.
— Ты поведешь табор, ты возьмешь в руки общие вожжи. Хватит ли у тебя сил для этого?
Савва молчал.
— Говори, — приказал ему Джумасан. — Мы хотим слышать.
— Это большая честь для меня, ромалэ, — сказал Савва, — и я справлюсь с этим делом…
— Ты еще не барон, а уже утверждаешь, — перебил его Джумасан.
— Послушай, старик, — ответил Савва, — вы собрались для того, чтобы высказать свое мнение, зачем же ты хочешь обидеть меня?
Джумасан улыбнулся. «Ершистый этот Савва, слова лишнего не терпит, как же он будет слушать мнение других?»
— Мы не желали тебя обижать, но ты торопишься, морэ, ты еще не вожак.
Савва склонил голову в знак того, что он сказал лишнее. И старики поняли его.
— Я давно говорил, и многие цыгане знают об этом, что в этих местах оставаться больше нельзя. Не любят нас здесь.
— Это так, — согласился Джумасан, — мы знаем, о чем ты говорил с молодыми цыганами. Но ты говорил и другое: мол, мы не должны замыкаться среди цыган, выходить надо в мир, чтобы иметь возможность знать о других побольше, это поможет и нашей жизни.
— В этом он прав, — сказала пхури.
— Я думаю, ромалэ, что не испытывать Савву мы собрались, а просто поговорить с ним, — сказал барон. — Он — достойный и закоренный ром и слово держит, ответственный за слово человек. Таких мы уважаем. Но он круто берет с места, и это может создать смуту среди цыган, не все это любят.
— Думаю, — снова вмешалась пхури, — что Кольке Рыжему это не понравится.
— Разрешите сказать, — вступил Савва, — если вы, конечно, хотите услышать? Колька — знатный цыган, но он склоняется к уголовникам. Нравятся ему блатные, он даже считает, что многие их законы справедливы. А это не совсем так. У меня не будет проблем с Колькой: или он примет ваше решение, или ему придется уйти от нас.
— Верно, — кивнул барон. — Так и должно быть. Так что же вы решили, ромалэ, с Саввой?
Джумасан огладил свою бороду, поклонился старикам и тихо сказал:
— Думаю так: тебе, барон, еще рано уходить от дел. Но Савва должен побыть рядом с тобой и немного подучиться. А там будет видно.
Старики согласно закивали.
— Мудро сказал.
— Нет, ромалэ, — вмешалась пхури, — так быть не должно. Или — или… Боитесь вы, что Савва не справится с табором?
— Есть у нас такое мнение, — крикнул кто-то из цыган.
— Если вы не доверяете мне, ромалэ, я уйду из табора, — сказал Савва.
— Обидчивый, — послышались голоса.
— Для барона это негоже.
— Рано ему.
— Он будет со мной рядом, — сказал барон, — мы с ним решим эти проблемы.
Барон посмотрел на Савву, и тот ответил ему взглядом, полным благодарности. И все то, что еще недавно разделяло их, отступило на задний план. Молодой цыган почувствовал огромную теплоту, исходящую от вожака.
— Это верное решение, — произнесла пхури. — А теперь вы должны решить и другое. Когда мы уходим?
— Пусть Джумасан сходит в деревню и поговорит с Хулаем. Пусть деревенские рома знают о нашем решении и будут готовы к этому. А потом мы уйдем.
На том и договорились…
В доме Хулая сидели трое: старый Джумасан, Хулай и Митя. И это было необычно, но Хулай сам разрешил Мите присутствовать при разговоре, что поначалу удивило Джумасана.
— Пусть уйдет, морэ, — сказал Джумасан, кивая в сторону Мити.
— Нет, он останется, — возразил Хулай.
— Он же наром![27]
— Все, что он знает, как в могиле, — сказал Хулай.
— Отчего ты так ему веришь? — спросил Джумасан.
— Чутье, — ответил Хулай.
— Ладно… Табор уходит, и вы остаетесь с чужаками один на один. Выдержите ли?
— Мы не причинили им вреда, — сказал Хулай.
— К старости ты позабыл о многом, — ответил ему Джумасан. — О том, как цыган громили ни за что.
— Память моя слабеет — это верно, но такого я не забываю. Думаю, что сейчас они нас не тронут. Им важно, чтобы ушел табор, тогда не будет причин для тревоги.
— Откуда такая уверенность? — спросил Джумасан. — Хотя тебе здесь оставаться. Но ведь ты не один, семья с тобой. И чужак! Его могут выдать.
И тут впервые Митя почувствовал, что старый цыган прав и ему пора собираться в город. Нет ему здесь покоя, да и Тари одному не справиться. И Седой без него не обойдется:
— Я уйду, ромалэ, — сказал Митя, — завтра же уйду…
Митя ушел в тот же вечер, а глухой ночью, когда табор был уже далеко, вся семья Хулая была вырезана… Единственные, кто уцелел, были Ружа с Рубинтой. Женщина еще утром ушла гадать в соседнюю деревню, а когда вернулась, то увидела только пепелище… Через несколько дней Ружа догнала табор и рассказала о случившемся. Цыгане вооружились и, оставив женщин и детей, двинулись обратно. Деревня запылала, подожженная со всех сторон. Злоба и ненависть растекались по всей округе…
— Смерть приносит с собой этот гаджё, — сказала пхури. — Где он появляется — там смерть! Виноват он или нет, сказать не могу, но стоило ему появиться у Хулая — и тот погиб.
— При чем здесь Митя? — сказал барон. — Он ушел раньше.
— Не знаю, — ответила пхури, — но сердце мое говорит, что-то неладное с ним.
— Ты хочешь сказать, что в его душе поселился Бэнг? Может быть, Митя мстит за все, что случилось с ним? Но разве это возможно, ведь цыгане не причинили ему зла?
— Так бывает, — ответила пхури. — Ненависть может распространиться и на всех.
— Тогда он виновен, — сказал барон.
— Я этого не сказала, — возразила пхури. — Вижу лишь, что как только он появляется, следом за ним идет смерть.
— Тогда ты говоришь загадками, — покачал головой барон. — Объясни. И потом рома сказали мне, что рядом с Митей часто видели Тари. А сейчас он исчез. И никто не знает, куда Тари подевался.
— Не волнуйся, — ответила пхури, — он сказал брату, Кольке Рыжему, что уехал в город по цыганским делам.
— Зачем же ты затеяла этот разговор? — поинтересовался барон. — Я подумал, что ты хочешь призвать чужака к ответу.
— Нет, он нам не нужен. Исчез, и Бог с ним. Но пусть табор больше никогда не принимает его.
— Ему оказали приют по цыганским законам. Это было без меня, но я считаю, что поступили правильно.
— Как ведет себя Савва? — неожиданно спросила пхури. — Он не перечит тебе?
— Нет, мы во всем согласны. Он присматривается. Думаю, еще немного, и я смогу окончательно передать ему «вожжи».
— Ты больше не будешь обсуждать этого на крисе?
— Зачем, мы все решили! — Барон встал, всем своим видом показывая, что разговор окончен…