Часа через полтора взлетают три красные ракеты и в овраге раздаются выстрелы. Брагин просыпается, надевает скатку.

— Подъем!

Прохладный выныривает из кустов, подходит, смот­рит. Он понимает, как мы изучали действия одиночного бойца, но виду не подает. Предлагает старшине роты:

— Покажите-ка на личном примере, как окапыва­ется боец в чистом поле!

Толик Брагин не спеша ложится, переваливается на левый бок, достает из чехла малую лопату, начинает ковырять землю.

— Плохо дело! — морщится Прохладный.— Забы­ли в госпитале, как окапывается боец во время боя.

И началось!..

Я запомнил тот день! Мы метались по чистому полю, как затравленные кролики. Падали, вскакивали, полз­ли, без конца копали. Сколько же вырыто за войну окопов и окопчиков, если за три часа занятий мы пере­рыли, как кроты, целое поле.

Прохладный был неутомим. Он ложился рядом, проверял сектор обстрела, ругался, что мы не умеем находить складки на ладони земли, а когда Сепп отки­нул в сторону камень, чтобы легче было копать твердую землю, Прохладный зашелся:

— Растяпа! Куда камень бросаешь? Впереди клади! За камнем башку спрячь... Ну-ка, прочь!

Он лег на место бойца и показал, куда нужно положить камень, чтоб прикрыть от пуль голову.

Командир мучил нас, он вымотался и сам. Он искренне, от всего сердца хотел научить окапываться в чистом поле, где даже мышь не могла бы спрятаться от пулеметного огня.

Потом мы пошли в овраг. Оказалось, что лучше всех отстрелялся Шуленин — сорок восемь из пятидесяти.

Время подошло к обеду, на огневой рубеж выходим Рогдай и я. Не знаю, как брат, я спокоен: слишком много впечатлений за день, я устал, и предстоящая стрельба из настоящего карабина уже не великая радость, а лишь часть тактического занятия. Как я мечтал стрельнуть из настоящей боевой винтовки!

Ложись! Пятью патронами заряжай!

- Боец Васин к стрельбе готов!

— Боец Васин к стрельбе готов!

— Огонь!

Впереди стоят мишени. Темный силуэт врага в не­мецкой каске на белом фоне. Где-то на щите круги с цифрами. Требуется попасть как можно ближе к цен­тру, к десятке, чтоб набрать большее количество очков. Время неограниченное.

Я прижимаюсь щекой к прикладу.Ох, забыл поста­вить деления на прицельной планке!.. Ставлю. Целюсь. Прорезь совмещается с мушкой. А где мишень? Я не вижу мишени. Ах, вот она, в стороне, бегает, как живая. Так... Заслезились глаза. Проморгался. Надо подвести мушку, посадить мишень на мушку. А где прорезь при­цельной планки? Нет прорези! Нет, хоть караул кричи, куда же она делась?

Приходится начинать сначала! Справа бухает вы­стрел. Он так неожидан, что вздрагиваю,— Рогдай пальнул.

«Начнем сначала...» — говорю я себе.

Наконец все совмещается, как требуется по на­ставлению. Начинаю нажимать спусковой крючок, кара­бин почему-то дрожит, как в ознобе, и раньше времени происходит взрыв. Приклад бьет в плечо, в ушах звенит.

«Послал за молоком!»

«Спокойно! Спокойно! — говорю я себе.— Ну, не попаду, что за это, в тюрьму посадят? Нет... Я на заняти­ях, я должен спокойно выполнить упражнение».

Рогдай торопится. Следует выстрел, и наступает тишина. Неужели выстрелил пять патронов?

— Боец Рогдай Васин стрельбу окончил!

Черт с ним! Я ловлю мишень на мушку, стреляю Перезаряжаю карабин, не спеша ловлю бегающую по­чему-то мишень. Стреляю опять. Патроны кончились. Может быть, недодали? Нет, я сам заряжал полную обойму.

— Боец Альберт Васин стрельбу окончил,— говорю я, не веря тому, что говорю. Вдруг патроны остались в магазине?

Встаю. Подходит боец. Я подбираю гильзы. Пять Все пять! Отдаю гильзы — каждая гильза идет в отчет

Потом мы бежим с Прохладным к мишеням. •

На мишенях множество дырочек. Какие мои?

Молодец! — хвалит Прохладный.— Двадцать три. Для первого раза отлично! Поздравляю!

— Откуда столько? — не верю я.— Это чужие.

— Нет,— заверяет Прохладный.— Каждая каран­дашиком отмечена. Считай... Четверка, пятерка, вось­мерка и еще шестерка... Одна «за молоком» ушла.

— То первая.

Вдруг послышался непонятный звук, точно заурчал плохо закрытый кран. Мы обернулись.

У мишени на земле сидит Рогдай и горько плачет навзрыд, размазывая слезы по лицу. Горе у него не­поддельное и неописуемое — он промазал: ни одна пуля не попала в щит.

— Ты что, ты что, Рогдай? — теряется командир роты,— Нашел над чем плакать! Ты же большой!

К нам бегут бойцы. Окружают Рогдая, каждый утешает как может.

— Научишься,— говорят ему.— Патронов навалом, оружие есть. Настреляешься.

— Боец Рогдай Васин,— говорит строгим голосом Прохладный,— продолжайте выполнять боевую задач; Берите ракетницу, три зеленые ракеты. Давайте отбой!

Всхлипывая, Рогдай переламывает ракетницу, вставляет патрон, поднимает «пушку» над головой. Вы­стрел гулкий, в небо взлетает зеленая точка...

Рогдай постепенно успокаивается и виновато улыба­ется.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Вполне возможно, что не особенно интересно читать, как тянулась каждодневная служба, но я не могу не рассказать хотя бы об одном дне от подъема до отбоя.

чтоб читатель имел представление, что такое жизнь, регламентированная уставом. Тем более происходящее в тот день имело прямое отношение к последующим событиям.

Итак, наступил вечер.

После ужина бойцы чистили оружие: после каждой стрельбы полагалось драить карабины до блеска. Рог- даю и мне повезло — за нами не числилось личное оружие, так что мы могли лежать в палатке, набираться сил.

Рогдай дулся на меня в тот вечер. Странным челове­ком он становился. То, что я для него перестал быть авторитетом, еще можно понять, но завидовать... Зави­довать мне и злиться на то, что я лучше стрелял,— смешно. Худо-бедно, я несколько раз участвовал в со­ревнованиях по стрельбе из малокалиберки. Я ведь старше почти на два года, сильнее.

В палатку ввалился Шуленин — принес махорку. Старшина роты Толик Брагин выдал довольствие за четыре дня. Табак шел по фронтовой норме — пачка «Саранской» в день на четверых или десять «беломо- рнн» на каждого.

Шуленин разложил табак на одеяле — ему тоже не требовалось чистить оружие: сегодня пулемет бездей­ствовал.

И, глядя на его манипуляции, я сообразил, почему он напросился к нам на постой: мы трое — я, Рогдай и дядя Боря Сепп — были некурящие, а табак шел. Шуленин и рассчитывал на наше великодушие. Чтоб как-то ком­пенсировать экспроприацию нашей махорки, он расска­зал грустную историю:

— Мой батюшка был культурный, работал фельд­шером. Он очень любил меня. Я был один-одинешенек у его жены, у моей матушки, так понимать. Недолюбил отец сына до зрелого возраста — помер. Моя матушка работала кассиршей на станции Кратово — три часа на паровичке до Москвы, рукой подать. Ей доверяли день­ги Она тоже меня любила, но тоже померла, хотя парень я еще был неженатый. Скажу по правде, курить начал сызмальства, и не лежит у меня сердце желать вам недоброго. Конфискую махорку в пользу бед­ных.

— Верни норму,— возмутился Рогдай.— Сидел, си­дел на шее матери до восемнадцати лет, теперь махорку жилишь? Давай норму!

— Зачем?

— Сам курить буду!

— Подавись! — Шуленин бросил пачку, хотя пола­галось вернуть три.

— Дяди Борина где?

— Он легкими нездоров, он умнее вас,— ответил Шуленин.

После ужина бойцы скопились возле грибка де­журного по роте — ждали почту. За ней отправился дневальный.

Раздача почты — представление. За письмо полага­ется спеть или станцевать; при полном отсутствии таланта — прокричать кочетом.

У самодельных столов для чистки оружия свиреп­ствовал Прохладный: бойцы отвыкли во время боев и переброски по госпиталям холить карабины. При­дирчивость младшего лейтенанта пришлась многим не по душе.

— В тридцать седьмом году,— заявил Прохладный, разворачивая белую тряпочку с шомпола и показывая крохотное пятнышко копоти,— на Дальнем Востоке та­кое расценивалось как вредительство. Нашего команди­ра батальона за перевод трех винтовок из одной катего­рии в другую под суд отдали.

Неожиданно на низкорослой, кривоногой лошади прискакал дневальный. Он прогарцевал к столам, лег животом на холку лошади, свалился на бок, слез по- мужицки и, подойдя к младшему лейтенанту, взял под козырек.

— Товарищ командир, принимайте пополнение.

Прохладный оторопело уставился на кобылу. Он долго не мог сообразить, как в расположение угодило домашнее животное. Дня три назад он дал бой из-за дворняги, добровольно взятой ротой на иждивение. Собака была вислоухой, дурашливой и на редкость гулящей. Окрестили ее Бульбой. От нее избавились невероятно сложным путем: отправили на машине в тыл.

Где взял лошадь Пржевальского? — спросил Прохладный, придя в себя.

— Выдали в ЧМО.

— Откуда у них?

— Подарок от монгольского народа.

— Как звать?

— Не знаю.

— Что с ней делать?

— Ездить... Верхом. По той причине, что к оглоблям не приучена.

Г — Ну, брат...— сказал Прохладный, широко рас­ставив ноги и раскачиваясь с носков на пятки.— Ты ее привел, ты и чикайся с ней.

— Товарищ лейтенант! — взмолился дневальный, повысив звание командира роты на один кубик.— Я не виноват, мне приказали.

Как ни странно, Шуленина подарок обрадовал. Он радостно потер руки и сказал:

— Братцы, товарищи! Это же манна с неба. Погля­дите на нее — умница, спокойная, тихая. Мы на ней будем пулемет возить.

Он до того расчувствовался, что подошел к лошади и полез смотреть ей зубы. Лошадь ощерилась, тяпнула Шуленина за живот. Потом стала бить передними нога­ми.

Полундра! — завопил Шуленин, отскакивая в сторону.— Футболистка настоящая. Центр нападе­ния!

Быть по сему,— сказал Прохладный.— Пусть зовется Полундрой. Брагин, внесите животное в опись имущества.

Дневальный вынул из-за пазухи пачку писем, отдал бойцам. Он с обидой поглядывал на младшего лейте­нанта и на лошадь и даже не потребовал за письма положенных песен, плясок и криков петухом.

Нам с братом пришел маленький треугольничек. Я еще надеялся, что однажды придет известие от ма­мы,- вдруг она успела эвакуироваться в последний момент с ранеными на какой-нибудь трехтонке. Но письмо оказалось от тети Клары.

«Милые мальчики,— писала она.— Извините, что долго не отвечала. Я учусь. Очень трудно учиться на старости лет. Хотя учиться всегда трудно. Я волнуюсь за вас: скоро первое сентября. Я просила командование. Обещали принять меры — пристроить вас к сельской школе, если, конечно, в ней начнутся занятия. Расста­немся мы надолго, но это не значит, что вы останетесь совершенно одни, о вас будут заботиться. Главное — берегите друг друга. Хочу предупредить. Может слу­читься, что я перестану писать. Не волнуйтесь: это будет означать, что я уехала в длительную командировку. Служите честно! Ваша тетя Клара».

Строй рассыпался, как будто его размыл поток воды. Люди разошлись по палаткам. День завершен. Убитых нет, раненых тоже, мы не на переднем крае.

— Спокойной ночи!

Шумят сосны... И в их шуме чудится музыка. В запела труба, ее приглушают скрипки, много скрипок это поскрипывают сосны, гулко ударяет барабан

шишка упала с сосны на палатку.

В армии мало остается времени для раздумий. Tai построено, чтоб времени хватало в обрез, лишь на обду- мывание приказов. Прохладный требует: «И спать ложась, учи устав, а ото сна встав, вновь читай

устав». __

«Скоро первое сентября. Мальчишки и девчонки»,— думаю я. И вдруг осознаю, что в этом году, по всей вероятности, не придется учиться. Как же так? В конце концов мечта отца выучить нас с братом на каких-то инженеров — слишком непонятная штука. Отец говорил об институте с почтением, как о Верховном Совете, где что ни человек, то член правительства. Институт — это очень высокая для меня инстанция. Школа, одноклас­сники, учителя — близко и понятно. Неужели я потерял школу, как отца, как потерял мать?

— Мне тоше не спится,— раздался голос дяди Бо­ри.— Ты о чем думаешь?

— Да так... Вот... Книга где-то... «Герой нашего времени»... затерялась.

— Ты ее прочел?

— Нет.

Дядя Боря помолчал и сказал:

— Потерял польшую ратость.

Странно он говорит, дядя Боря, путает букву «гоя и «б», «т» и «д». Неужели русский язык трудный?

— Ты сапишись в пиплиотеку,— советует дядя Бо­ря. В темноте его не видно, хотя до него можно дотянуть­ся рукой.

— Где она, библиотека? — спрашиваю я.

— В школе. Польшая пиплиотека. Правта, директор школы не тает кому попало кники, чтопы не пропали, но если ты попросишь хорошо, тепе датут. Пиплиотекарем работает Стеша — помнишь девушку, красиво пела, когда мы куляли в дерефне? Сходи обязательно! У меня пудет просьпа...

Я слышу, как дядя Боря поднялся, он дышит преры­висто, волнуется.

Алик, она тепе понравилась? — спрашивает роб­ко Сепп.

— Кто? — спрашиваю я, не догадавшись, о ком он спрашивает.

— Девушка Стеша,— дядя Боря вздыхает,— Я у нее пыл в пиплиотеке. Окончится война, я опязательно сюда приеду. Понимаешь? Сходи в школу... У меня путет к тепе просьпа — узнай, паллун, она ни с кем?... Н\, как это у вас говорят? Играет, гуляет?

— Дружит?

— Правильно, та, та! Узнай. Только не ковори, что я просил тепя.

Узнаю у Гешки. Мы с ним кореши.

Что такое кореши? Кореши... Значит, друзья до гроба.

И дураки оба,— вдруг встревает Шуленин. Ока­зывается, он еще не спит.

Дядя Боря замолкает... Чудной человек! Небось лежит красный от стыда из-за того, что его секрет под­слушали.

— У моего батюшки была библиотека,— продолжа­ет Шуленин, он думает, что говорит шепотом,— полшка­фа библиотека. Не вру! И про роды разные, и про внутренности, и про разные нарывы... Заглядишься! Столько разностей, что диву даешься. Мамаша не дава­ла картинки глядеть. А интересно! Небось в вашей библиотеке такого и нет. Мы с пацанами ключи от шка­фа подобрали, все разглядели. Что написано, никак не могли прочитать,— по-иностранному, по-латыни. Сепп, латынь знаешь?

Немношко,— глухо отвечает дядя Боря. Тебе бы тоже интересно было посмотреть. Меня трукая литература интересует...

Между прочим, не думай, что безобразные книги были у моего батюшки,— по-своему понимает ответ Шуленин.— Не как у немцев фотографии. Когда ба­тюшка помер, я книги загнал. Зря продал! Сам бы лучше смотрел. Польза, может быть, была бы. Ты что, жениться надумал?

— Кто вам такую... Кто вам такое сказал? — неуве­ренно спрашивает дядя Боря.

— Прекратить разговоры,— раздается снаружи ко­манда дневального.

Я еще долго ворочаюсь. Ночь тянется до бесконечно­сти. Под утро засыпаю.

Утру суждено было стать последним в нашей с бра­том карьере банщиков: забрали нашу баню из ведение роты охраны и передали в хозчасть.

Комиссия по приему «пункта помыва» состояла из подтянутого лейтенанта интендантской службы и четы? рех небритых красноармейцев. У одного из них глаз затек синевой, он косил зрячим глазом, точно собирался дать деру в леса. С нашей стороны присутствовали старшина роты Брагин, боец Сепп и мы с братом, БУ УПЗБВ, лишенные права голоса.

Лейтенант обошел баню, прочел от корки до кор­ки приказ коменданта аэродрома о порядке <м мыва».

— Вид живописный,— заявил он.— Дров, конечно, могли бы побольше запасти, вошебойки нет, санобра­ботка проводилась не полностью. Эй вы, губа, - обра­тился он к своим подчиненным, как выяснилось, аресто­ванным с гарнизонной гауптвахты,— будете пилить и для бани и для кухни одновременно.

На этом сдача ПП («пункта помыва») закончилась. Уходить отсюда, от баньки, успевшей потемнеть за лето, от запруды, от березничка, изрядно пощипанного на веники, от уютной и ставшей привычной зеленой ни­зинки, было тяжело, я быстро привыкаю к месту и лю­дям. Рогдай уходил не оглядываясь.

Дядя Боря Сепп тоже шел грустный — мы понимали друг друга без слов. На повороте тропинки он обернул­ся, снял пилотку.

— Ятайга. По-эстонски это означает: «То свита- ния!»

— Какая тайга? — не понял Брагин,— Разве здесь тайга?

— Ятайга по-эстонски: «Прощай!» Непонятная моя речь?

Обидно было все-таки оставлять баньку на руках арестованных с гауптвахты.

После обеда я начал готовиться к наряду. К первому наряду в жизни.

Рогдай ходил следом, заглушая зависть, врал напро­палую:

— Прохладный обещал взять меня ординарцем! Он каждый день рапорты пишет. Просит, чтоб перевели в пехоту, в разведку. Хочешь, расскажу, за что он пого­рел?

Когда Рогдай рассказывал и одновременно присочи­нял от себя иначе он не мог,— то закатывал в сторону глаза, точно подглядывал где-то сбоку вдалеке напи­санный текст.

На этот раз он глаза скосил чуть ли не на затылок.

— Дрались в Белоруссии,— Рогдай закатил глаза, что означало: он сосредоточился и пытается красочно описать события.— Корпусная разведка, есть такая, должен знать, ей приказали разведать — понял? — что немец задумал. Нормально! Прохладный группу возглавил, дошло? Просочилась группа в тыл фрицев. Тип-топ, сено-солома, идут на цыпочках...

Служил у капитана Прохладного (он тогда капита­ном был) сержант — специалист по «языкам». Брал «языка» — не пикнет. Дошло? Знал немецкий, как тетя Клара. Может, лучше,— немец с Поволжья.

Скопление немцев обнаружили в тридцати кило­метрах от фронта. Точно! В Белоруссии хутора — ну, два-три дома стоят, кругом болота разные, лес, жуть сплошная! Понял? В одной хате кричат. Что такое? Ну... пьянка, соображаешь? Ночь. Немецкие пьяные офицеры песни поют: «Гутен морген, гутен таг...» На патефоне пластинки крутят. Решили взять самого главного офи­цера, чтоб сразу все разузнать.

Вокруг хутора болота сушили. Канавы вырыли, как канализацию, только не засыпали, ходили прямо через канавы, и ничего. По канаве подобрались к сараю, по- пластунски — к дому. Собак на хуторе не было. Так что никто не услышал, как наши подобрались к самому дому, где гуляли фрицы. А почему собак не было? Так заметь, может, пригодится когда-нибудь. Фрицы собак в первую очередь стреляют. Зачем? Дураки потому что. Наши глядят — часовой ходит. Обойдет хату — ив дом. Потом выйдет, обойдет — и опять в хату.

Прохладный сразу заметил — тебе бы сроду не заметить,— он заметил, что часовой, когда в дом вхо­дит, на крыльцо поднимается (в Белоруссии у каждого дома крыльцо), высоко ногу поднимает. Почему? Ты запомни, может, когда-нибудь пригодится,— ступеньки у крыльца нет. Прохладный говорит сержанту: «Садись сбоку за столбик, я под крыльцо залезу. Как только часовой поднимет ногу, чтоб на крыльцо подняться, я его за ногу дерну, ты не зевай, хватай, только тихо чтоб, ни гугу...» Ладно. Так и сделали. Оттащили часо­вого к сараю. Сержант спрашивает: «Чего, мол, водки нажрались?» Часовой отвечает: «Начальника штаба дивизии СС день рождения». Сержант переоделся в форму часового.

— А часового, что, голого оставили? — спросил я.

— Не знаю. Больше он не нужен был. Наш сержант в немецкой форме вошел в хату. Его, конечно, сразу по- немецки: «Кто такой?» Он по-немецки: «Здравствуйте, я ваша тетя! Часовой, не видите, что ли, глаза разуйте. Смена караула, соображать нужно!» Ладно... Немцы успокоились, пьют дальше, патефон слушают. Офицер выйдет в сенцы — его сразу за хобот и к сараю. «Кто такой? Звание какое?» — «Я бедный офицер! Я ничего не знаю! Гитлер капут!» Кончат его, ждут следующего Пять штук кончили, пока вышел начальник штаба дивизии СС, полковник. Его тоже к сараю.

Тут бы Прохладному и уходить. Приказ — «языка» взять и к своим... Прохладный не утерпел, приказ нару­шил — решил немцам день рождения испортить: к каж­дому окну по бойцу с гранатой. По сигналу бро­сили...

Как началась заваруха!.. Кто куда... Друг в дружку стреляют. Фрицев оказалось кругом, как гноя... И отку­да полезли, неизвестно. Паника, стрельба... Прохлад­ный бежать к лесу. В темноте со своими растерялся. Видит, впереди фашист, он его ножом или из автомата Добежал до леса, почти ушел, там в спину штыком немец дал. Видел, шрам на спине? — во-во, от немецко­го штыка. От нашего круглая, рваная дырочка, от немецкого разворот, потому что плоский, как нож. За­помни, может быть, когда-нибудь пригодится. Лучше всего бить штыком в живот. Если в грудь, то может заклинить штык между ребер.

Очнулся он — его за руку тянут. На плечо руку положили и ведут куда-то. Прохладный соображает: лучше к эсэсовцам в лапы не попадаться. Дотянулся до финки, выхватил — и опять в обморок.

Снова очнулся — лежит под металлической сеткой. Соображает: кровать,— значит, под кроватью лежит, спрятанный. Оказывается, старик какой-то его подоб рал. Говорит: «Сынок, потерпи, не стони. Услышат — и тебя и меня со старухой порешат». Ладно... Отле­жался Прохладный, рана-то от немецкого штыка реза­ная, быстро сошлась, но крови много потерял. Отды­шался и спрашивает: «Как дела, отец?» — «Немцев много в темноте пострелялось,— старик ему,— но и на­ших двоих схватили». — «Как так?» — Прохладный спрашивает. «Просто! Тут эсэсовцев было как нерезаных собак. Одного, вроде тебя ударенного, взяли опосля, через два дня, за околицей повесили. Второй гранату успел рвануть»,— это старик, значит, говорит.

Прохладный свое: «Как немецкий полковник, фюрер какой-то там, начальник штаба? Нашли его немцы, или наши успели увести, не слышал?» — «Не успели увести, старик-то говорит.— Этот, который себя гра­натой, но и немецкого начальника кончил».

Потом Прохладный шел тропами к нашим. Вышел. Его за жабры и судить: задание-то не выполнил, «язы­ка»-™ не доставил, всю группу положил, и пользы никакой.

Учли на суде, что пострадал, что хотел немцам праздник испортить, что немцев много полегло. Сняли три кубика. Тут бомбежка... Прохладного — бомбочкой. И в госпиталь.

Он каждый день рапорты пишет. Подумаешь, в на­ряд идешь! Прохладный меня в разведку возьмет, вот увидишь. Он меня из пистолета ТТ учит стрелять. Я ско­ро буду стрелять лучше тебя.

Мне некогда отвечать.

В шесть часов происходит инструктаж — зачитыва­ются обязанности. Единая для всех — «точно и своевре­менно выполнять приказы».

— Вопросы есть?

I — Никак нет!

— На-пра-во!

Мы идем строем к штабу. Идем в обход летного поля. Темнеет. На летном поле работают технари из группы аэродромного обслуживания, устанавливают в траве маленькие мощные фонари. На аэродром вот-вот прибу­дут новенькие самолеты. Для «чаек» хватало приводно­го прожектора. Под утро слышался гул моторов, «чай­ки» возвращались с заданий. Вспыхивал прожектор, из- за леса на малых оборотах почти бесшумно выныривала машина, плюхалась на луг, как огромная стрекоза.

Идем мимо пасеки.

Здесь хозяйничают пчелы и радисты — над пасекой паутина антенн. Антенн прибавилось: говорят, устано­вили какой-то радиомаяк.

Подходим к штабу.

В домиках, в сараях бывшего леспромхоза располо­жены отделы штаба, в саду вырыты щели на случай бомбежки. Под деревьями машины. Много машин. Да­же слишком много. Мы маршируем мимо, идем к амба­ру; здесь раньше был ток.

Ровно в семь появляется комендант аэродрома. Он вызывает командиров. Показывает бумажку, на ней пароль и отзыв. Затем бумажку рвет на мелкие кусочки,

— Товарищи! — обращается к нам комендант аэродрома.— Нынешняя ночь будет очень напряжен­ной — прибывает полк «яков», ЯК-1. Это новые отече­ственные боевые машины. Службу нести бдительно! Подозрительных немедленно задерживать. Обратите внимание на ребят из деревни — народ любопытный и болтливый. Если попадутся женщины, задерживайте В деревне не должны знать, что здесь происходит.

— Нале-во!

Строй поворачивается. Теперь каждый боец в строю не просто боец, а часовой — человек, наделенный без­граничной властью, личность неприкосновенная. Я то­же...

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Где-то я читал, что штаб — мозг. Как работает мозг — сказать трудно; как работал штаб авиационной дивизии, я видел.

В тот день, когда я приступил к исполнению обя­занностей рассыльного, штаб напоминал развороченный муравейник.

Дежурный по штабу лейтенант принес схему распо­ложения отделов.

— Вот барак — главное здание штаба, за бугром пункт связи, столовая. Запоминай: блиндаж, в нем политотдел; в этом бараке оперативный, строевой...

Он назвал службы и отделы, затем спросил:

— Запомнил?

— Вроде...

— Отлично!

— Слушаюсь!

— Теперь садись, не мозоль глаза, успеешь набе­гаться.

Странно работал штаб! Прошло целых пятнадцать минут, а приказа не поступало. Может быть, про меня забыли или просто не знали, что рядовой Васин назна­чен дополнительным рассыльным?

Прошло еще минут десять. Неожиданно в дежурку заглянул какой-то старший лейтенант и попросил:

— Пошлите кого-нибудь к связистам,— телефон не работает.

— Васин,— сказал дежурный по штабу,— беги за бугор на узел связи, разузнай, в чем дело.

— Слушаюсь!

Я выскочил из барака.

— Стой! Вернись!

— Слушаюсь!

— Умерь пыл,— сказал дежурный.— Снимай про­тивогаз, клади под лавку. Лишняя тяжесть. Пустую сумку возьми.

А если химическая тревога?

На сегодня отменяется.

Без противогаза, с пустой сумкой бежать действи­тельно оказалось легче. Я подбегал к бугру, когда из- под земли (здесь находился вход в блиндаж) высуну­лась голова.

Боец Васин,— четко и радостно доложил я.— Рассыльный...

— Отлично,— сказала голова.

Выполняю приказ. Связь налаживаю.

Без тебя наладят,— сказала голова.

Из блиндажа вылез майор, протянул ученическую общую тетрадь в клеенчатом переплете.

Бери книгу приказов,— сказал он,— Срочно най­ди...— он назвал ряд фамилий и званий.— Дай распи­саться, чтоб потом не говорили: «Не слышали». Когда распишутся, скажешь: «Быть в двадцать один ноль- ноль!»

По уставу выполняется последний приказ. Я по­вернулся и побежал разыскивать названных лиц, так н не наладив связь. Отбежав шагов сто, я сообразил', что не знаю, куда бежать. Единственное, что запомнил,— фамилию Зозули. Очень странная фамилия. А кто такой Зозуля, я не знал.

Решительным шагом я вошел в первый попавшийся барак. В коридоре стоял лейтенант. Он курил.

— Разрешите обратиться? — спросил я.

— М-м,— лейтенант сделал затяжку.

— Рассыльный по штабу боец Васин... Вы не видели Зозули?

— О! — сказал лейтенант и бросил окурок вместо пепельницы в воронку для подсечки смолы.

Он взял меня за плечо, повернул и, подталкивая в спину, ввел в комнату, на двери которой была цифра «17». Здесь теснились огромные и пузатые фотоувеличи­тели, вдоль стен лежали рулоны бумаги, толстой и бе­лой, было сыро и пахло чем-то едким. Один фотоаппа­рат, похожий на четырехугольную доску с длинной гармошкой — камерой, почему-то был поставлен на по­па; если бы захотели вас сфотографировать, вас бы положили на пол.

— На ловца и зверь бежит,— сказал лейтенант,— Выручи, иначе не успеем размножить схемы. Своей лаборатории нет, химикатов тоже нет, бедный я и безло­шадный. А у куркулей,— он показал на дверь, занаве­шенную красным одеялом,— снега зимой не выпросишь. Возьми заявку, найди старшину, заведующего складом. Знаешь такого?

— Не...

— Тем лучше. Отдай заявку, скажи, что, если ниче­го не выдаст, скандал будет. Что даст, неси сюда. Понятно?

— Слушаюсь! Вы не видели Зозулю?

— Потом найдешь, никуда не денется. Торопись, парень, разыщи старшину, живого или мертвого, лучше живого, и не слазь с него, пока не раскошелится. Я тебя за это... сфотографирую, портрет сделаю пятьдесят на пятьдесят.

Наверное, страшина прятался. Стемнело. Я оста­навливал встречных и спрашивал, где можно разыскать заведующего складом и Зозулю. Ответ был исчерпываю­щим:

— Не знаю!

Раз пять я подходил к складу, барабанил в дверь. Барабанил зря — в складе никого не было. Старшина обнаружился в гараже.

Он лежал под старой «эмочкой» и крутил гайки.

Я лег на живот, залез под машину.

— Пришел получать химикаты,— доложил я.

— Где заявка? — спросил старшина.

Я отдал заявку, он сунул ее в карман гимнастерки и поинтересовался:

— Понимаешь что-нибудь в карбюраторах?

В карбюраторах я ничего не понимал, разговор не состоялся. Я вылез из-под «эмочки», отряхнулся и по­шел искать Зозулю.

Зозулю я так и не нашел, вместо него я нашел капитана.

Капитан стоял на тропинке. Я хотел было обойти его стороной, но он поманил меня пальцем. Минут пять мы разглядывали друг друга.

— Кого ищешь? — спросил капитан.

— Зозулю.

В Бессарабии был?

— Нет.

- А я был в Бессарабии. Пошли! Покажи столовую командного состава.

Пришлось идти. И кто придумал, что нужно вы­полнять последний приказ, когда не выполнен старый? Непонятно работал штаб!

Мы пришли к длинной палатке. Капитан мне понра­вился. У него странно болталась левая рука — он совал ее в карман галифе, но она выскакивала из кармана. Мы вошли в палатку.

В палатке стояли самодельные столы. На двух жердях, подпирающих потолок, проволокой прикру­чены воронки для сбора смолы. В них был налит ке­росин. Чадили самодельные фитили из пакли. Света хватало лишь на то, чтоб не пронести ложку мимо рта.

Барышни! — крикнул капитан.— Покормите!

Он достал из кармашка гимнастерки квиток на ужин — бумажку с подписью начальника тыла. По та­ким квиткам кормили тех, кто не стоял на довольствии в столовой.

Я исподтишка разглядывал капитана. По обуви легко определить, сколько человек прослужил в ар­мии, хромовые сапоги сохранились у кадровиков, в основном у политсостава; яловые тоже говорили о том, что человек пришел служить до начала боевых дей­ствий, потому что основная масса командиров, при­званных после 22 июня 1941 года, ходила в кирзе. На ногах бойцов плескались обмотки. Правда, с сорок второго года появились и немецкие сапоги.

На капитане были новенькие хромовые сапожки: он прибыл из глубокого непуганого тыла, где ночью в окнах домов светятся огни.

— Давай знакомиться, Васин,— предложил капи­тан и протянул мне правую руку: — Борис Борисович Тертычный.

— Откуда вы знаете мою фамилию?

— Я все знаю,— заверил капитан.

Принесли две миски каши Когда мы управились с едой, перед нами поставили по кружке молока.

Хорошо было сидеть в столовой командного соста­ва — сухо, тепло, пахло вкусно.

Капитан ел не спеша, молоко пил маленькими гло­точками.

— Значит, в Бессарабии не был? — спросил он во второй раз.

— Нет.

— Я был... Меня там шарахнуло. Очнулся в Орен­бурге. Напротив мечети. По улицам ишаки пасутся, тишь да гладь.

— Вы были пограничником? — почему-то спросил я.

— Нет, кавалеристом... Шить умеешь?

— Умею пуговицы пришивать.

— Отлично! — Он отвернул в пилотке клеенчатый ободок, редкими неточными движениями размотал с иголки нитку.

— Пришей на рукав,— попросил он, положив на стол звездочку.

Теперь я знал, что он политработник. В звании капитана положено было быть батальонным комисса­ром.

— Себе тоже пришей,— он достал и положил на стол золотистую ленточку. Такие ленточки пришивались за тяжелые ранения.— Насколько известно,— сказал он,— ты лежал в госпитале. Разве не так? У тебя была тяжелая контузия — значит, положена нашивка.

Я молча сделал все, что он сказал, меня потрясла его осведомленность о моей скромной персоне. Я решил, что это потому, что нес службу рассыльным по штабу,— кого попало ведь не назначат, только самых прове­ренных, вроде меня.

Возвращался я в дежурку на ощупь — после сытно­го ужина ночь, казалось, стала совсем непроглядной. Попадались разлохмаченные плетни, скользкие огоро­ды. На тропинке, по которой в светлое время я бежал, не глядя под ноги, обнаружились ямы, торчали цепкие корни.

Дежурный сидел у телефона и кричал в трубку:

— «Малина» слушает!

Звонили «Рябины», «Ташкенты»... Что-то стряслось, и телефон звонил беспрерывно. Дежурный, запутавшись в наименовании ягод, корнеплодов и городов, заговорил открытым текстом:

— Дежурный по полетам, говорит дежурный по штабу... Поезжайте к посадочным знакам! Полоса тем­ная. Движок отказал... Хорошо! Буду на проводе. Выезжай немедленно! Хорошо, позвоню в мастерские.

Я прошелся по комнате, встал напротив дежурного, повернулся плечом к свету, чтоб ему лучше была видна моя грудь и на ней золотистая нашивка за ранение. У дежурного оказалась плохая наблюдательность, раз­ведчик из него не получился бы: он не заметил моей нашивки.

Воспользовавшись перерывом между телефонными звонками, он сказал:

— Васин, минут через двадцать-тридцать пойдешь в политотдел. Сейчас там совещание. Тебе приказали прийти.

Непонятно работал штаб! Какое могло быть совеща­ние в политотделе, если я не успел никого предупре­дить о нем?

Я опустился на лавку, вытянул ноги.

— Как связь у старшего лейтенанта? — спросил я.

— Работает,— сказал дежурный, глядя в пото­лок.— Ну и ночка выдалась! Быстрей бы самолеты прилетали. Связь ерунда — связь восстановят в один момент. Посерьезнее вещи происходят: движок отказал. Скоростным самолетам слепой посадки не сделать — разобьются. Иди в политотдел!

Пришлось идти.

— Рядовой Васин,— рявкнул я с порога и вынул книгу приказов, в которой не стояло ни одной подписи.

На меня зашикали — у приемника в первой части блиндажа (он был перегорожен) сидели люди и слуша­ли Москву. Левитан читал последнюю сводку Совин­формбюро. Политруки записывали сообщения в блокно­ты, чтоб, вернувшись в подразделения, выпустить листки. «Молния» — дивизионная многотиражка, вер­нее малотиражна, у нас еще не выпускалась.

Левитан закончил чтение, люди встали и подошли к огромной карте Европейской части СССР, висевшей на стенке. На карте булавками была наколота красная лента. Ленточка тянулась от Кавказа, через Сальские степи к Сталинграду, огибала Воронеж, бежала к Туле, затем вверх к Ленинграду и еще выше, к самому Белому морю.

— Здесь будет решаться исход войны,— сказал кто- то и показал на Сталинград.

Трудно было поверить, что в маленькой точке могла решиться большая война,— одна линия фронта вымахала на карте метра на четыре. Сталинград — кружочек, которым обозначался населенный пункт с населением триста — пятьсот тысяч жителей. Воронеж тоже обо­значался таким же кружочком.

— Зачем они сюда полезли? — задал я вопрос.

Так получилось, что встрял в разговор старших.

Никто не осадил — видно, многие думали так же, как и я. Дивизионный комиссар тоже не оборвал — может быть, он не заметил, кто задал вопрос, скорее всего сделал вид, что не заметил.

— Товарищи,— сказал он.— В политбеседах прошу подчеркивать: основная масса войск противника, по данным разведки, сосредоточилась здесь,— он ткнул пальцем в Сталинград.— Наша задача — надежнее прикрыть правый фланг Сталинградского фронта. Там идут ожесточенные бои. Во время бесед подчеркните перевооружение. Увязывайте практическую работу с со­бытиями на всем фронте. Если на Воронежский фронт прислали первоклассные машины, то, нужно понимать, в Сталинграде не хуже техника... Согласны?

Слушая комиссара, я совсем осмелел. И то, что меня не оборвали, не поставили на место сразу, позволило набрать в грудь воздуха и рявкнуть чуть ли не басом:

— Правильно. И я так думаю.

Минуту стояло молчание, как на траурном митинге, затем грянул хохот:

— Откуда он взялся?

— Кто его сюда пустил?

— Наконец-то все стало ясным!

— Стратег! Хе-хе-хе...

— Кто такой? Как тебя зовут-то?

— Это Васин, воспитанник! — сказал батальонный комиссар.— Как ты сюда попал-то?

Я молчал.

— Давай познакомимся,— протянул руку комиссар дивизии.

— Рассыльный боец Васин,— сказал я.

— А-а...— протянул батальонный комиссар.— Яс­но! Это я вызвал рассыльного, чтоб дорогу показал политруку.

Подошел знакомый капитан, с которым мы вместе ужинали в столовой, Борис Борисович.

— Знакомьтесь!

— Да мы старые приятели,— ответил капитан и ве­село подмигнул: мол, не вешай носа, ничего страшного нс произошло, бывает хуже.

Спать я лег в первом часу ночи и, оказалось, нена­долго.

Что-то разбудило. Телефоны молчали, да и вряд ли бы я проснулся от их звонков. Чуть слышно дребезжали стекла в окне; шурша, сквозь щели с потолка сыпалась тонкая струйка опилок. Над головой в дубовой рамке висела, покосившись, выписка из устава: «Пехота Крас­ной Армии является основным родом войск. Она силь­на...» У окна поскрипывали старые ходики. Я босиком подошел к ним, подтянул груз-гирьку с тремя подкова­ми. Ржавые стрелки показывали семь. Неужели я так долго спал?

Я торопливо намотал на ноги портянки, натянул сапоги, застегнул гимнастерку, прихватил пояс с теса­ком в деревянных ножнах и, приглаживая пятерней волосы, вышел в коридор.

В коридоре стояла тишина. Не хлопали двери, не стучали сапоги, лишь в самом конце коридора прохажи­вался часовой.

И вдруг накатился гул. Он накрыл дощатый барак, как ладонью, и стены заходили ходуном, отвалился шмат тонкой сыпучей штукатурки, неслышно упал на пол.

Инстинктивно я бросился к двери, выбежал во двор. Быстрее в укрытие, под землю, к центру Земли!

Во дворе было солнечно. Ветер нес паутину, она грустно искрилась, над лесом галдели испуганные галки и сороки.

На плоской крыше бревенчатого сарая стояли люди. Среди них дежурный по штабу с красной повязкой на рукаве. Люди смотрели в небо.

Это было настолько неожиданно, что я остановился посредине двора. Если налетели самолеты, то почему же люди не бежали, не падали, а лезли на самое видное место?

Из-за верхушек деревьев с набором высоты выстре­лила тройка самолетов. У них на крыльях красные звезды! Ура! Это наши «яки», наши новые машины, они прибыли вчера на аэродром с далекого и таинственного Урала.

Я их уже видел. Ночью. Когда провожал из полит­отдела в расположение роты политрука Бориса Борисо­вича.

В конце луга зажглись на минуту сигнальные огни. С включенными фарами опустился самолет, коснулся земли и, подпрыгивая, погасил скорость. Из темноты вырулила трехтонка, сверкнул красный свет фонарика, ЯК-1 развернулся и, как верная собака, побежал за машиной к опушке леса.

Борис Борисович зачмокал губами, точно ему поло­жили в рот леденец, засопел и сказал обиженно:

— Не люблю я машины!

— Почему? — удивился я.

— Мертвые железки... Всю жизнь в кавалерии прослужил,— продолжал он.— Разве сравнить керо­синку с конем? Конь — вроде человека, товарищ, боевой друг, если пожелаешь. Он и раненого с поля боя выне­сет, и через реку перенесет, в пургу согреет. Был у меня Ветерок. Идешь чистить — он ждет, скучает. Сахару в кармане несешь. Даешь, он вроде и не рад, задается, морду воротит, потом возьмет осторожно, губы теплые. Шалун! Ты был в Бессарабии?

— Я уже говорил, что не был.

— Я был. Там и Ветерок, мой боевой товарищ, лег. Нас одной гранатой... Меня в госпиталь, его... пристре­лили.

В голосе Бориса Борисовича послышалось столько боли, что я растерялся, потому что не знал, как его утешить.

— Танцевал! Гости, бывало, приедут. Полковой духовой оркестр трубы надраит, начнет с марша. Ты и показываешь выезд. Отпустишь поводок, Ветерок не хуже тебя знает, что нужно. Школа верховой езды — университет. Потом как заиграют «польку-бабочку», он и пошел танцевать.

— Вы отступали?

— Нет. Шли на выручку Двадцать пятой Чапаев­ской дивизии. До границы километров семьдесят. Нас обстреляли. Ничего не поймешь — кто свой, кто чужой!.. Отошли к населенному пункту, в садах развернулись и пошли лавой. «Шашки наголо! Даешь!.. Даешь...» Да разве фашиста в танке шашкой достанешь? Залез в же­лезо, гад. Попался бы в натуральном виде!

— А тачанки? — спросил я.— Из пулеметов бы стреляли.

— Чего?

— Тачанки, говорю.

— Э-э-э,— не то засмеялся, не то застонал полит­рук. Щепки полетели от твоих тачанок-ростовчанок. Потом в госпитале спорили. Теоретиков много. Нельзя было идти на танки без прикрытия артиллерии, самоле­тов и тех же танков. У нас были три танкетки,— керо­синки, отстали, застряли на мосту. Разве трактор с ло­шадью спаришь? Машина — дура!

— Между прочим,— сказал я,— у нас в роте есть боевой конь — вернее, боевая подруга. Полундрой ее кличут. Так я бы с такой подругой горох не пошел воро­вать — на первой же проволоке остался бы висеть, как на паутине.

— Лошадь есть?

Он долго рассказывал о лошадях, об уходе за ними, болезнях и еще каких-то тонкостях — я не слушал. Для меня самая надежная и привычная лошадь была маши­на-трехтонка: вырос-то я в городе. В городе лошадь можно увидеть лишь на базаре. Еще на лошадях разво­зили ситро по кинотеатрам.

— Давайте, соколики! — кричали люди с крыши сарая.

Я полез к ним по лестнице из жердей, но мне сказа­ли:

— Назад! Без тебя теснота. Крыша может не вы­держать.

Я побежал к каштану, он рос рядом с сараем, и залез на него. Сумка из-под противогаза мешала. Я снял ее, бросил вниз, взобрался на самый верх дерева.

— Смирно! — неожиданно раздалась команда.

Из барака вышел генерал-майор авиации Горшков, командир дивизии. Он был летчиком-истребителем. На его счету было пять «мессеров». Его тоже три раза сбивали. Два раза он дотянул до аэродрома, один раз, прошлой осенью, упал в Чудское озеро. Выплыл и при­мкнул к какой-то части, попавшей в окружение, и вышел с ней на Большую землю. Звание генерала ему присвои­ли весной сорок второго.

— Лихо идут? — спросил генерал.— Видно?

— Отлично, товарищ генерал,— ответили команди­ры на крыше сарая.

— Интересно, интересно! — сказал генерал и тоже полез на крышу.

— Нам бы такие машинки с начала войны! — сказал кто-то.

— Посмотреть бы бой! — сказал еще кто-то.— Как из фашиста перья полетят.

— Посмотреть бы бой! — сказал еще кто-то.— Как из фашиста перья полетят.

— Федя! — крикнул генерал шоферу.— Подгоняй сюда! Ну, кто со мной на КП? Давайте, товарищи, через полчаса начнется бой! Расходитесь!

Отдав приказ, генерал почувствовал, что он генерал. Он подошел к краю крыши и замялся. Потом пошел вниз по лестнице, как по трапу, спиной к сараю.

Я тоже слез с дерева.

— Алик,— позвал дежурный по штабу, когда я на­девал пустую сумку из-под противогаза.— Понима­ешь,— чуть ли не шепотом говорил дежурный по шта­бу,— немецкие самолеты идут к Борисоглебску, бомбар­дировщиков прикрывают «мессеры». Будет дело! При­емника нет. Волну знаю, приемника нет! Послушать бы, как фашиста колошматят. Сейчас им дадут прикурить!

Дежурный подпрыгнул и пнул воронку для подсечки смолы.

— Вспомнил! Есть в школе приемник,— сказал он.— В казарме летного состава. Я напишу хитрую записку, валяй к школе, записку никому не отдавай, вместе с приемником тащи сюда. Тут чей-то велосипед стоял, возьмем взаймы! — Дежурный метнулся к бара­ку, через минуту выбежал с бланком расхода по кухне, на бланке стояла витиеватая подпись. В записке говори­лось, что приемник из казармы летного состава срочно требуется в штаб.

Он вывел из-под навеса чей-то велосипед без номера, отдал хитрую записку.

— Быстрей возвращайся! Береги велосипед!

Ему еще следовало бы спросить, умею ли я ездить на велосипеде для взрослых.

Тропка извивалась, как запутанная веревка, шины предостерегающе шуршали. Я знал, что упаду... Велоси­пед катился по тропке.

Канавку я заметил издалека, за ней стоял колодец. Машину тряхнуло, и я оказался впереди нее. Велосипед наехал самостоятельно, затем отскочил и... врезался в груду камней.

Бац! Тра-ра-рах, тах-тах!

Колодец срубили на века, хоть бы тысяча таких, как я, ударялись в него головой каждый день, он бы не покосился. Велосипед был нежнее, у него погнулся руль и лопнула цепь. Я сел у колодца, с обидой поглядывая на велосипед.

«Керосинка, - подумал я.— Боевой конь, как вер­ный товарищ, перенес бы меня через канаву, не выдал... Верно говорил Борис Борисович: машина — дура!»

Я достал из колодца воды. Дубовая бадья уравнове­шивалась журавлем, вода доставалась без труда, толь­ко умываться было неудобно — бадья мешала, при­шлось ее оттянуть немножко в сторону.

Набрав ледяной воды в рот, я брызнул на ладони, обмыл царапины. Пришлось нагнуться, потому что бадья раскачивалась и норовила ударить в голову. Я со злостью оттолкнул ее подальше. Она вернулась.

В ее возвращении чувствовалась тупая неизбеж­ность. Она обязательно должна была вернуться в точку, откуда начала движение.

«Почему она возвращается? — подумал я.— Поче­му? И никак иначе? Почему именно так? Кто это приду­мал?»

Я понимал, что земля притягивает бадью, что суще­ствует какое-то всемирное тяготение, которое существо­вало до моего рождения и будет существовать после моей смерти. И я всю жизнь обйзан подчиняться ему. Почему? А если я не хочу? Я человек... Почему я не могу изменить дурацкий закон тяготения по своей воле?

Я нагнулся, бадья просвистела над головой и ушла в сторону.

«Не отойду! — решил я.— Не отойду — и все! Так хочу! Что тогда произойдет? Ничего не произойдет. Бадья не посмеет ударить, потому что я не хочу этого, я ее пересилю. Не ударит! У меня будет иначе. Не как у всех!»

Мною овладело упрямство. Меня возмущала про­стейшая истина, ясная, как день,— закон тяготения возмущал своей тупостью и неизбежностью. Я не укло­нился. Я стоял прямо.

И бадья... она ударила по лбу. И я понял, что простейший закон тяготения не изменить. Никому не преодолеть его, и он вечно будет подавлять волю людей неизбежностью, ну, а кто не понимает его, у того будет шишка на лбу.

И когда бадья вернулась вновь, я пригнулся. Отошел от колодца, поднял велосипед, цепь сложил в сумку из- под противогаза.

К школе я подошел, когда воздушный бой был в разгаре. На втором этаже в бывшей учительской стоял приемник, вокруг него сидели летчики в новеньких летных формах — ребята, которые сегодня не пошли в бой. Сидели еще какие-то красноармейцы. Я понял, что бесполезно предъявлять филькину грамоту —лет­чики не отдали бы приемника, да и поздно приемник нести в штаб: бой-то начался.

— Третий! Третий! Я — Пятый, слева! Погляди слева! — раздался чей-то встревоженный голос.

— Вижу!

— Вася, Вася, прикрой! Как слышал?

— Хорошо. Иду к солнцу.

— Петька, Петька, живой?

— Живой, так-трак-так... так-так!

Поразила тишина в эфире, в том смысле, что не слышно было ни гула моторов, ни стрельбы, сыпались короткие фразы, казалось лишенные смысла и логики.

— Звезда! Звезда!— раздался четкий, спокойный голос.— Говорит Орел, говорит Орел! Как слышимость? Прием!

— Я Звезда. Орел, слышу! Прием!

— С юго-запада подходят шесть «мессеров». С юго- запада подходят шесть «мессеров». Как слышал? При­ем!

— Спасибо! Вася, Вася, слышал? Прием!

— Слышал, Орел, слышал. Порядок.

Летчики нервно задвигались на стульях, несколько человек вскочили с места.

— Спокойно! — сказал мужчина в майке.— Тихо!

— Петька! Петька! Заходи! — раздалось минут че­рез десять из приемника.— Уходят!

Наступила пауза. Пауза затянулась... Потом зазве­нел радостный голос:

— Ребята! Земля! Петька сбил «мессера». Ребята! Слышите?

— Слышим. Молодцы! Гордимся вами! — послы­шался голос генерал-майора Горшкова.

Летчики у приемников заговорили разом, перебивая друг друга:

— Четвертого сбили! Вот это да! Кончилось то время, когда нас гоняли как воробьев. Товарищ ко­мандир, почему мы на отдыхе?

— Повезло ребятам! Три «юнкерса» и «мессер»... Почему мы сидим?

— Спокойно,— сказал мужчина в майке, по всей видимости старший.— У нас особая статья. И завидо­вать нечего — на две эскадрильи четыре немца. Нет, так не будем воевать, будем лучше. Пошли в класс, разбе­рем бой, насколько я его понял.

Мужчина в майке выключил приемник.

— Больше ничего не будет интересного, противник рассеян, уходит с линии фронта. Бомбы побросал где попало, до цели не дошел. Маловато сбили. Дешево фактор неожиданности разменяли — теперь будет хо­дить большими группами, с сильным прикрытием. Лет­ный состав у немца молодой — опытных посбивали за два года. На днях, буквально на днях, где-то рядом сбили первого немецкого аса Рихтгофа. Сбили началь­ника немецкой истребительной дивизии Мельдерса, вместо него назначен теперь Баумбах. Ладно, кончай ночевать. Пошли в класс!

Летчики из учительской, я — за ними. Я не мог не пойти за ними. Они мне нравились — сильные, уве­ренные в себе ребята.

В восьмом классе «Б» громоздились парты, сне­сенные сюда со всего этажа, лишь у классной доски было пространство. Летчики расселись за партами, некоторые залезли чуть ли не под потолок, сели на верх­них партах, я забрался вниз, как в дот. Меня не прогнали, мужчина в майке покосился, увидев мою нашивку за тяжелое ранение, и ничего не сказал.

Прежде всего разберем тактику немецких асов,— начал говорить мужчина в майке, вертя в руках кусок мела. Он откусил кусочек мела, пожевал, проглотил.— Что такое ас?

— Летчик первого класса.

— Ас по-французски — туз. В первую мировую вой­ну туза рисовали на фюзеляже после десяти сбитых самолетов. Из девяти тысяч сбитых в первую мировую войну самолетов пять тысяч двести шестьдесят четыре сбили асы. На нашем участке фронта немецкие асы действуют очень активно. Их задача — борьба за гос­подство в воздухе. Летают на МЕ-109. Задача: «искать противника в воздухе, что делается на земле — не ваше дело»,— так написано у них в памятке. Прячутся в об­лаках, летают парами, с ведомым, который прикрывает ведущего. Бьют неожиданно, боя не принимают, уходят. Так вот, отвечаю на вопрос, почему мы не пошли сегодня в бой.

Мужчина в майке покосился на меня и спросил:

— Мальчик, ты кто такой?

— Рядовой Васин, рассыльный по штабу.

— Что же ты здесь сидишь?

Я не знал, что ответить. Я покраснел и вдруг по­чувствовал, что зареву безутешно, если меня прогонят из класса.

— Мне нужно знать про асов,— сказал я.

— Пускай сидит,— сказал кто-то.— Пусть учится, может, пилотом станет.

— Ладно, сиди и молчи! — дал «добро» мужчина в майке.— Наша эскадрилья переводится на статут асов. Ясно? Задача — разминировать воздух. Они объ­явили «зону истребления». Удары их чувствительны Налетят, как стервятники, долбанут — и ушел в облака. Так вот, мы должны стать охотниками за охотниками. Немец всегда стремится выйти из боя с набором высоты и подставляет живот. Это у ME-109 самое слабое место. Пилот защищен лишь парашютом и загнутой от спинки броней.

Я сидел и не дышал. Я следил за руками мужчины в майке, у него в руках были макеты самолетов, он пока­зывал, как нужно атаковать сверху, снизу, со сторон, как выходить из боя, как прикрывать товарища...

— Маневр служит интересам огня,— поучал он.— Первое, самое главное,— превосходство в высоте. По­этому во время боя всегда должно быть преимущество в высоте. Одна пара ведет бой, вторая патрулирует сверху. Какие данные у «мессера-109»? Скажи ты!

Ответ того летчика я запомнил на всю жизнь.

— Потолок «мессера» — девять тысяч метров, рас­четный — одиннадцать тысяч, набор — пять тысяч мет­ров за пять целых и четыре десятых минуты.

Ответ потряс меня: «мессер» меньше чем за шесть минут набирает высоту в пять километров! По ровному месту идти спорым шагом целый час.

Летчики перешли к обсуждению поставленной зада­чи, я ушел из класса — пора было возвращаться в штаб. Я спускался по лестнице школы на первый этаж и все думал: «Пять километров высоты за шесть минут!» Цифра подействовала на мое воображение, в ней было что-то неизбежное, как в законе тяготения Земли. •

Где-то играло пианино... Наверное, в спортзале. Я пошел к спортзалу. Дверь оказалась открытой.

За пианино, выдвинутым к окну, сидела знакомая девочка Рита Майер. Перед ней лежали ноты, рядом стоял ее дедушка, слепой скрипач. Он, запрокинув голову, отсчитывал такты, притопывая.

— Раз, два, три... Раз, два, три... Минуточку, Ри­точка, девочка. Прошу сыграть последний вальс Шопе­на Нет. нет, не то! Не тот, последний, четырнадцатый. Прошу!

— Дедушка,— сказала девочка грустно,— инстру­мент расстроен.

— Знаю, знаю! Другого нет — значит, будем рабо­тать на этом. И... начали!

Девочка заиграла.

Я спрятался за дверь и слушал... Я видел, как пальцы у Риты бегали по клавишам, лицо у нее было серьезным, как у летчиков, когда они слушали бой по приемнику. Пальцы у девочки жили самостоятельно, и казалось, их очень много, не десять, а пятьдесят или сто. Девочка чем-то очень напоминала летчиков...

И я понял чем: сознанием важности того, что она делала, чувством собственной нужности.

Я еще никогда не ощущал необходимости в себе.

Во дворе стоял сломанный велосипед. Его руль торчал ручкой в небо. Восьмерка на переднем колесе, порванная передача — немые свидетели моей беспо­мощности.

Что делать с велосипедом?

Я думал... Искал выход. И когда осознал, что выхода нет, он нашелся — дядя Федя, старший сержант с зе­нитной батареи, он все умеет делать. Я знал, что он работает в колхозной кузнице. Его и двух парней — косая сажень в плечах — временно откомандировали с батареи на кузнечные работы. Они и ночевали в де­ревне, чтобы не тратить время на переезды.

Я пошел искать кузницу, ведя злополучный велоси­пед.

Кузница разыскалась за овражком, на краю колхоз­ного сада. Сад охранял знакомый дядька, крестный тети Груни. Охранял сад — понятие символическое: в саду висели переспевшие яблоки, груши. Колхозу не хватало рук убрать урожай фруктов, земля была усыпана пада­лицей. Любой человек имел право прийти в сад, нарвать яблок, сколько душе угодно, и не только нарвать — унести с собой хоть два мешка антоновки. Но почему-то никто не шел с мешками за антоновкой, лишь козы, раздувшись от обжорства, бегали между деревьев.

Крестный сидел на корточках у порога кузницы. На груде борон примостился Кила, бригадир. В кузнице гремели молоты.

Я положил велосипед около борон, пролез боком мимо крестного в кузницу. Здесь было жарко, полутемно и страшновато. Около горна стоял дядя Федя. Его на­парники были раздеты по пояс. Один из них качал мехи. Мехи с шумом набирали воздух в кожаные легкие. Скрипела уключина под закопченным потолком. Мехи выдыхали воздух, и в углу в горне пламенел уголь ярким белым светом. Потом краснел. Язычки пламени умень­шались. Розовели. Усмирялись. Чтобы через минуту, с новым выходом мехов, взметнуться, заплясать по- скоморошьи.

Крестный сидел на корточках, как истукан. Кила крючковатым желтым ногтем безуспешно пытался раскрыть речную раковину, неизвестно каким путем попавшую в кузницу.

— Навались! — крикнул дядя Федя у горна и при­поднял раскаленную стальную болванку щипцами.

Парень, тот, что стоял сбоку, ухватил заготовку щипцами. Второй парень бросил веревку от мехов. Мехи натужно вздохнули, точно испустили дух. Парень игра­ючи поднял тяжелый молот. Дядя Федя приладил болванку к наковальне. В руках у него оказался легкий молоточек. Он ударил молоточком по жаркому металлу.

И следом на болванку опустился молот.

Тук... Бух!

Тук... Бух!

Это было похоже на игру. Молоточек бежал впереди, указывая сильному и неразворотливому молоту, куда приложить силу. Правой рукой дядя Федя держал щипцы, двигал по наковальне раскаленное железо. Ему это удавалось, потому что основной вес заготовки взял на себя второй напарник. Лицо у парня покраснело, на лбу набухли капельки пота.

Железо остывало, и вырисовывался — вернее, вы­леплялся — крюк, квадратный у основания, сходящий на нет к концу, с плавным, точно зализанным изгибом.

Молоточек застучал нервно и часто, молот забил по металлу ласковее, приглаживая вмятины.

Молоточек упал плашмя.

Молот опустился на землю.

Дело сделано!

Дядя Федя подошел к бидону, поднял, напился через край кваса. Напившись, спросил:

— Алик, зачем пришел?

— Велосипед чужой сломал,— сказал я.— Выручи!

— За это нашивку дали? За такое ранение? — Крестный указал на яркую шишку на лбу, он придирчи­во осмотрел мою нашивку за тяжелое ранение.— За сломанный велосипед? Я тоже имею полное право такую же носить,— сказал он.— Меня в первую мировую шрапнелью... Вот гляди! — Он задрал подол рубахи и показал белесый шрам поперек живота.

— Что за лемеха дашь? — спросил деловито дядя Федя. Расправив усы, он зажал переднее колесо велоси­педа между коленок. Так порют непослушных ребяти­шек.

— Три барана дам,— ответил Кила,— Жирные ба­раны, живые.

— Пять!

— Лады, лады! Скажу председательнице,— быстро согласился Кила и отшвырнул ракушку.

— Свезешь на батарею баранов,— приказал дядя Федя, выравнивая восьмерку.— Еще угля раздобудь. И пришлешь кого-нибудь из баб на помощь. Будет бороны растаскивать. Так оно быстрее. Чтоб времени на подсобную работу не тратить.

Через полчаса велосипед можно было демонстриро­вать на выставке. Чуть заметные трещины эмали на ручке наводили на мысль, что на велосипеде ехал я.

— Еще бы лошадок подковать,— сказал бригадир Кила. Лицо бригадира выражало покорность и упрям­ство.

— В лошадях не понимаю! — ответил дядя Федя.— Что ноешь под руку? Целыми днями торчишь, нервы на барабан мотаешь!

Ему председательша приказала,— объяснил крестный, продолжая сидеть на корточках.— Она сказа­ла: «Ты от кузнеца не отходи. Он свое дело сделает, его командир заберет, что тогда делать будем?»

— Не смыслю я в лошадях,— устало повторил дядя Федя.— Лисапед починю, хочешь, а в скотине не смыс­лю. Ей копыто почистить, обласкать, в станок завести. Подковы скую. Найди коновала, на пару подкуем.

— Есть человек, он в лошадях разбирается,— ска­зал я.— Честное слово!

— Кто такой?

— Политрук. Борис Борисович, капитан. У нас политрук новый.

— Будет он с копытами возиться,— сказал крестный.

— Он конник,— сказал я.— Кавалерист.

— Кавалерист?

— Его в Бессарабии стукнуло. Шли на выручку Двадцать пятой Чапаевской дивизии. Коня, Ветерка, наповал... Политрука — в госпиталь.

— Ежели конник...— соображал дядя Федя.— Бри­гадир, завози угля. Настоящий кавалерист от помощи не откажет. Придет на выручку.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Неожиданно к Шуленину приехала жена. Рано или поздно к мужьям приезжают жены, но из всех неожи­данных приездов этот был самый неожиданный: разы­скать воинскую часть по номеру полевой почты было то же самое, что найти иголку в стоге сена. Кого бросало по военным дорогам, тот поймет, что такое — в сорок втором году приехать без вызова, без пропуска в дей­ствующую армию: станции забиты эшелонами с эвакуи­рованными, воинскими эшелонами, спецтранспортом, санитарными поездами, эшелонами с оборудованием заводов, вывозимым с территорий, временно занятых врагом. Все это усугублялось бомбежками, зачастую отсутствием намека на железнодорожное расписание, нехваткой паровозов. Трудностей не перечесть. И самое главное, вполне могло случиться, что женщина ехала в пустой след — пока добиралась до полевой почты, ее супруга уже перевели по новому адресу, такому же безадресному, как и первый. Могло случиться, что и вычеркнули из списка живых и зачислили в список мертвых или без вести пропавших.

Шуленин сидел на столе для чистки оружия и чесал затылок. Товарищи по оружию смотрели на него, как на родного брата японского микадо, родство с которым случайно определил Особый отдел фронта. Что говорить, случай уникальный! На фронт приехала жена!

— И как она дом-то бросила? — терялись в до­гадках бойцы.— Как добралась? Как разыскала? Вот кого послать к Прохладному в разведчики. Она у тебя случайно не в уголовном розыске работает?

— Паралик ее знает! — отвечал рядовой Шуленин, не веря, что приехала именно его жена, а не какого- нибудь однофамильца.

Больше всех волновался старшина роты Толик Бра­гин — у него на целой планете не имелось родственни­ков, жены — тем более.

— Тут любовь... роковая,—фантазировал он.— Факт! Если кто кому изменит — нож в сердце. Как в песне поется: «Ты меня забыла, другого полюбила, а теперя финку получай...» Роковая любовь или нет?

— Паралик ее знает! — отвечал Шуленин, продол­жая сосредоточенно чесать затылок.

— Детки-то есть?

— Паралик ее знает...

Брагин оторопел... Минут пять глядел на Шуленина не моргая.

— Не знаешь, есть у тебя дети или нет? Говори сразу, кто приехала — жена или дроля?

— Паралик ее знает!

- Дети-то были, когда с ней жил? До войны. Вспомни!

Шуленин, утомленный собственными раздумьями, молчал. Он нетерпеливо поглядывал на палатку млад­шего лейтенанта Прохладного — там решался вопрос о его свидании с женой. По всей видимости, свидание должны были разрешить — Шуленина сняли с наряда.

Рота томилась... Бойцы гадали, какая окажется жинка у товарища: высокая, маленькая, толстушка, худоба, брюнетка, шатенка или блондиночка, грымза, миляга, кривлявая, тихоня, певунья, сплетница? Может, рыжая? Может, сорок пятый номер обуви носит? Вдруг беззубая, как баба-яга? Какая она, какая?

Обыкновенная,— ответил Шуленин.

Понятно! — успокоились бойцы, и каждый из них тоже задумался.

Наверняка,— митинговал Рогдай,— привезла меда и ватрушек. Зачем ей тогда ехать? Когда к нам приезжали отец с матерью в пионерский лагерь, они столько вкусного привозили... Я дурак, ничего есть не хотел. Привезут пирожное, я не хочу. Алька, подтверди, что пирожные есть не хотел. Что она тебе привезла, Шур-Мур?

Шур-Мур... У моего брата неожиданно прорезался «талант» приклеивать людям прозвища. С его легкой руки старшина роты превратился в Сивку-Бурку, Шуле­нин — в Шура-Мура, а Борис Борисович Иванов, по­литрук роты,— в Быр-Быра, а дядя Боря Сепп получил самую презрительную кличку — Пацифист. Что такое пацифист, Рогдай не знал, но по тому, как произносили это слово, было оно, очевидно, весьма ругательным.

Шур-Мур подумал и ответил:

— Паралик ее знает!

— Живут же люди! — мечтательно произнес Толик Брагин. И вдруг запел сиплым голосом беспризорни­ка: — «Твои страстные поцелуи довели меня до греха. Мать забыла, отца бросила...» Я много песен знаю,— похвастался он ни к селу ни к городу.— Душевные! Хотя бы эту... «Жили-были два громилы: ун-дзын, дзын- дзын...» Не та! Стой, вспомнил! «Как на кладбище Серафимовском отец дочку зарезал свою...»

— Заткнись! — сказали ему.

Старшина подумал и согласился, потому что ни одна песня из его репертуара почему-то не подходила к дан­ному моменту.

Из палатки вышли ротный и политрук. У Прохладно­го алел на щеке шрам. Шуленин сник — покрасневший шрам на щеке командира роты обещал мало приятного.

Борис Борисович не торопясь пристегнул полог палатки и подошел к столам для чистки оружия.

Шуленин соскочил со стола и встал по стойке «смирно».

— Дела следующие,— сказал политрук, улыба­ясь.— Идите на КПП, ведите жену сюда, в роту. Друго­го выхода нет. В общем, ведите ее сюда. Надеюсь, что товарищи, живущие с вами в палатке, не будут в обиде, переночуют в свободных. Кто с вами живет?

— Они,— показал на нас с братом Шуленин.

— Тем более,— сказал политрук.

Шуленин почему-то не двигался с места, не спешил на КПП. Он покосился на товарищей, поморщился... Набравшись храбрости, прошептал что-то политруку на ухо.

— Не понял,— сказал политрук.— Говорите громче. Скрывать нечего. Все равно ничего не скроешь. В чем дело?

— Она с ребенком,— сказал Шуленин, с опаской оглянувшись на старшину роты Брагина.

— Как? — не понял капитан Иванов.

— С ребятенком, говорю, приехала,— повторил Шу­ленин и почему-то опять покосился на старшину.

— Сколько ребенку лет? — задал вопрос политрук.

— Сейчас...

Шуленин закатил глаза и стал загибать пальцы — считать. Пальцев ему не хватило, он зашевелил гу­бами.

— Пять месяцев, пятый должон,— сказал он.— После первого ранения я заезжал домой... Пять месяцев аккурат.

— Та-ак...— протянул капитан.— Да-а-а... Загвозд­ка! — Он повернулся и пошел разыскивать Прохладно­го для продолжения таинственных переговоров — как поступить с рядовым Шулениным, к которому не только прибыла жена, но, как выяснилось, с грудным младен­цем.

— Тихарь! — возмутился старшина Брагин.— Тем­нил... «Не знаю... Есть ли дети, нет ли». Чего темнил? Может, она еще бабку с дедом привезла? Говори сразу! Всю деревню с собой захватила? Коровку в подоле принесла, курей, свинку? Рота! Чего расселись? Готовь­тесь к строевой подготовке! Я, что ли, один за всех на занятия пойду? Для меня, что ли, одного приказы пи­шутся? Через десять минут построение.

В армии существует байка о том, как генерал приказал построить полк в десять часов. Командир полка на всякий случай приказал выстроить на плацу полк в девять тридцать. Командиры батальонов, чтоб не опростоволоситься, отдали приказы построить солдат и девять. Ротные решили вывести роты в восемь три­дцать — соответственно, командиры взводов упредили начальство еще на полчаса, а старшины вывели из казарм в шесть.

— И никаких разговоров!

Брагин построил нас на строевую подготовку. Про­шло полчаса. Прохладного не было. Дело нашлось: проверяли, у кого как начищена обувь. Шуленину вле­тело по первое число — на его бутсах засохли комки глины: видно, не успел очистить ее, придя с караула. Потом проверяли воротнички... Потом еще что-то...

Прохладный появился, как всегда, неожиданно и с тыла.

— Смирно!

— Вольно! Рядовой Шуленин, выйти из строя!

Прохладный не желал смотреть в сторону Шулени­на. Прохладный был в плохом настроении.

— Иди к комиссару,— сказал Прохладный.— Сено- солома! Развели детский сад, комнату матери и ребенка. Он тебе объяснит, что делать. Стой! Как хочешь, чтоб писку не было слышно. У меня не родильный дом, здесь армия, фронтовая часть. И чтоб баба не шлялась где попало. В общем, иди! Брюхо только подтяни, вояка липовый!

Начались занятия по строевой подготовке. Ротный прочитал легкую нотацию о том, что кадровых военных видно и в штатской одежде, что строевая выправка — залог дисциплины, после чего мы разделились на группы по три-четыре человека, ходили друг около друга и лихо печатали строевой шаг, приветствуя друг друга, как высшее начальство.

Прохладный тосковал. Он сидел в сторонке на поваленной полусгнившей осинке, чертил на земле пру­тиком замысловатые геометрические фигуры и часто сплевывал.

После обеда ушли бойцы, заступающие в наряд. Осталось меньше взвода. Нам предстояло особое зада­ние — строить проволочные заграждения в три кола. Мы с Рогдаем таскали колья. Кол от кола в семи метрах. Колья забивались в землю деревянной кувалдой, моток колючей проволоки разматывали и прикрепляли к коль­ям. Аэродром одевался заграждениями. Как вскоре выяснилось, не зря. Мы преодолели бугор, долго чавка­ли в болотце, потому что пришлось заготовлять осо­бенно длинные колья, чтоб поглубже загнать их в трясу­чую землю.

Люди работали вяло. Работа не ладилась. Мы потихоньку ссорились между собой. Командовал Бра­гин. Его почему-то не хотели слушаться, пререкались, даже грубили в открытую. Плохо дело! Толик отвечал тем же... Он умел.

Объявили перекур. Перекур затянулся. Лишь Рог­дай продолжал растаскивать колья: он отличался осо­бым пристрастием к службе.

Неожиданно прибежал дежурный по роте.

— Братва! — закричал шагов за сорок дежур­ный.— Братва! Брат-ва-а!

— С кола, что ли, сорвался? — сказал кто-то, лежа на земле.

— Похоже.

— Братва!

— Чего, родимый? Отдышись, сердечный, загонишь себя, раньше времени похоронную жене пошлют.

— Что расскажу!..

— Давай рассказывай!

— Смех!

— И с этим ты спешил к нам? — спросил Толик.

— Подождите, не перебивайте. Ой! — Дневальный опустился на землю, взял у товарища из рук цигарку.

затянулся до кишок и продолжал: — Кончай работу!

— Пожалуйста!

— Кто приказал?

- Смех!

— Эту важную новость мы уже слышали. Может, еще что-нибудь знаешь?

— Пришла... Честное слово!

- Ну и какая?

— Обыкновенная... Во и во! — Дневальный развел два раза руки в стороны.— Но приятная. С ребятенком. Первым делом — бух в ноги политруку.

Не врешь?

— Не перебивай. Оказывается, она привезла ребя­тенка, чтобы отцу показать, Шуленину, значит... Жили они долго, лет пятнадцать, детей не было; приехал он в отпуск, думали — ничего, а она родила.

— Это нас всех ожидает... Кто вернется домой, конечно, живым.

— Я и говорю... Родила. Подумала: всякое может случиться, отец может и не вернуться, она сына в охапку, на поезд — с ребятенком, каке пропуском, по всем путям ей «зеленый свет». Привезла показать отцу. Как думае­те, братва, молодец аль дура?

- Стоящая жинка! Но если бы моя каждый раз ко мне детей возила, я бы без порток ходил.

- Не о тебе речь!

— Привезла. Шуленина не узнать. Важный стал, как полковник. Приперла с собой два мешка жратвы. Значит, бух в ноги политруку, говорит: «Товарищ командир, я была комсомолкой, я — ворошиловский стрелок, я туда, я сюда, привезла сына к отцу, будьте крестным отцом».

Готовились к торжествам серьезно: чистились, драй лись, брились, терли шеи лыковыми мочалками, рас­правляли усы, гыкали и умышленно не заглядывали в палатку к Шуленину. Столы для чистки оружия на­крыли новенькими мишенями. Фашистом вниз, чтобы фашист не портил мерзким силуэтом настроение людям. Брагин расстарался, сбегал и принес гроздья рябины, ветки сунули в гильзу из-под мелкокалиберного снаря­да, поставили гильзу вместо вазы в заглавие среднего стола, где, по предварительным расчетам, должна была сесть героиня торжества. Неожиданно выяснилось, что сидеть в роте не на чем: в роте числилось по описи три табуретки и ни одного стула.

И потянулись к бане, как муравьи, за плахами.

— Нельзя! Не дам! Кто приказал? — бегал вокруг бани санинструктор.— Мне баню топить нечем. Чей приказ?

— Генерала.

— Зачем плахи?

— На пионерский костер.

К девяти часам сборы закончились. Рота села за столы.

— Встать!

Встали. Замерли. Повернули головы налево те, кто сидел напротив повернувших головы направо. К ору­жейным пирамидам приближалось шествие — впереди политрук, за ним облагородившийся Шуленин и женщи­на, жена Шуленина, с ребенком на руках. Прохладный появился позднее.

— Вольно! Садись!

Мы стояли. Мы разглядывали. Женщина была невы­сокого роста, квадратненькая, темно-русая, одета в се­рый костюм, на груди значки — «Ворошиловский стрелок», «ГТО II ступени», «Значок донора» и еще какие-то с красными крестами и полумесяцами.

Мы сели. Дневальные разнесли тонко нарезанные ломти хлеба, пшенную кашу и по ведру сладкого мор­ковного чая на стол. Ведра портили вид столов, их сняли и поставили на землю рядом со столами. Гостье при­несли большую эмалированную миску с кашей.

— Товарищи! — сказал политрук и встал из-за сто­ла.— Сегодня к нам приехала жена боевого товарища. У него произошло большое событие в семье — родился первенец, сын Олег. Сейчас идет война, и, казалось бы, нам, фронтовикам, нужно забыть про домашние радо­сти.— Политрук посмотрел на Прохладного и продол­жал:— А по-моему, наоборот, мы должны помнить каждую минуту о своих родных, любимых, сыновьях, дочерях. Иначе за что же идти в бой, если не за семью, народ, землю, за Родину? Мы призваны защищать Родину-мать от страшной опасности — от нашествия лютого, безжалостного, коварного врага. Жалко, что в бокалах,— он поднял алюминиевую крышечку немец­кого производства, напоминающую стакан,— нет вина Чай. Чай самодельный, тем не менее. Мы обещаем Нине Сергеевне,— он улыбнулся жене Шуленина,— что после победы выпьем в наших семьях за здоровье ее сына полной мерой. Согласны со мной?

— Согласны! — уныло ответили бойцы, с презрени­ем поглядев в сторону остывающего морковного чая.

Затем слово дали Нине Сергеевне. Она передала ребенка Шуленину. Тот сидел с каменным лицом.

— Дорогие товарищи! — радостно сказала Нина Сергеевна.— Я не ожидала, что так встретите! Большое спасибо! Извините, что мы с мужем не можем пригла­сить вас всех в гости — дом далеко, и... он сгорел во время бомбежки... Ой, я совсем забыла! — сказала еще Нина Сергеевна.— У меня подарки. Наши женщины собрали... Вася! — обратилась она к мужу.— Сбегай, принеси!

Оказывается Шуленина звали Васей. В присутствии жены он выпрямился, посолиднел, не чадил беспре­рывно самокруткой.

Шуленин принес два мешка.

— Вот! — сказала счастливая Нина Сергеевна, вы­нула из мешка маленький мешочек и положила перед капитаном Ивановым. Потом она положила такой же маленький мешочек перед младшим лейтенантом, пошла вдоль стола и перед каждым бойцом положила по ме­шочку.

— От наших женщин. Простите, что скромные по­дарки...

Она на самом деле была счастлива. Она мечтала увидеть мужа, познакомиться с его командирами, това­рищами, ее подруги собирали подарки, провожали ее в путь, давали наказы...

Мальчики, я про вас знаю,— сказала она и дала нам с Рогдаем по мешочку.

— Спасибо!

В мешочке оказался еще мешочек. Я долго крутил его, пока не догадался, что это кисет для табака. Еще лежали теплые носки из белой шерсти и джемпер-безру­кавка домашней вязки.

Рядом сидел Брагин и крутил в руках большой носовой платок. На уголке красовалась вышивка: «Воз­вращайся живым!»

Живым,— размышлял он.— Если убьют, как же вернусь? Что это за тряпочка? Если портянка, то почему одна?

- В нее сморкаются,— объяснили ему.— В платок сморкаются. Если будешь спать зимой на снегу и схва­тишь насморк.

Толик сроду не употреблял носовых платков, да и насморка, наверное, у него никогда не было.

— А что у вас во втором мешке? — не утерпел и спросил у гостьи через стол Брагин.

— Табак. Опять я забыла,— ответила Нина Серге­евна.— Там еще письма. Девушки с фабрики написали письма молодым бойцам.

— Сколько курева?

— Килограммов двадцать.

— Дайте сюда, распределим, а то ваш муж за один присест выкурит. И письма давайте. Я один неженатый Буду письма читать, не пропадать же добру. В жизни не получал ни одного письма.

Под общий смех и шутки письма девушек с под­московной фабрики передали старшине.

Ребенок неожиданно проснулся и заплакал.

Прохладный спросил:

— Сколько, Нина Сергеевна, рассчитываете по­гостить?

— Не знаю... Сколько разрешите,— ответила она, прижав ребенка к груди, к значкам «Ворошиловский стрелок», «ГТО II ступени» и прочим значкам с красны­ми крестами и полумесяцами.

— Три дня! — определил срок ее пребывания в гостях ротный.— Спокойной ночи, товарищи! Пора кон­чать. Я смотрел сегодняшнюю работу — мало сделали и плохо. Такое проволочное заграждение завалится от ветра. Завтра переделать. Сегодня поверка отменяется. Расходись!

4

Бойцы вставали, прощались с супругами Шуленины-

ми; супруги как будто застыли, им не хотелось «расхо­диться», для них время бежало слишком быстро.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

В день моего пятнадцатилетия погибла ротная кобы­ла Полундра. Событие печальное и неожиданное.

День моего рождения никто не отмечал. Рогдай не вспомнил или сделал вид, что не вспомнил.

Итак... В день моего рождения погибла Полундра

Политрук Борис Борисович привязался к ней. Он проносил ей хлеб, делился сахаром. Политрук оказался довольно невеселым человеком. Вначале-то я подумал, что он отчаянный весельчак. Сбил с толку вопрос, кото­рый он задавал ни к селу ни к городу:

— В Бессарабии был?

— Там погиб ваш Ветерок?

— Не только конь,— отвечал капитан.— Семья осталась. Малыш, внучек. Жена, дочь, мать... Все оста­лись.

Он привязался к монгольской лошадке. И Полундра присмирела, облагородилась, как Шуленин. Позволяла запрячь себя в телегу. Она оказалась на редкость вы­носливой. Работала без отдыха днями — возила из бобрового заповедника бревна, слеги, хворост. Пока рубили сосенки, похватает листьев с кустов, травки и пошла тянуть: степная лошадь к изысканным кормам не приучена.

С бойцами Полундра жила не то что душа в душу — терпела; видно, сообразила: крути-верти, а лямку тя­нуть вместе,— рота рыла землянки, обносила прово­лочными заграждениями склады ГСМ, боевого питания мотчасти. Любила Полундра преданно, по-собачьи лишь политрука. Прибегала на его свист.

И ненавидела ротного старшину Брагина. Толик платил ей взаимностью.

— Послал бог скотину,— ругался он.— Испортил политрук. На реку водит купаться. У нас в детдоме во­дился кот Обормот, за горелую корку сальто-мортале крутил. Полундре, видишь ли, сахар подавай. Кнута ей семихвостого из телефонного провода.

Ранним утром, когда рота собиралась на завтрак, Брагин попросил меня запрячь Полундру — съездить на склад. Сам он запрягать не решался. Я нашел Полундру в березничке, она развлекалась — каталась по земле.

— Вставай,— попросил я.

Я накинул узду, привел ее к навесу, где стояла телега, скрипучая и рассохшаяся, как старая бочка. Теперь-то я управлялся с лошадью лихо, не хуже дере­венского мальчишки. Полундра долго не желала вхо­дить в оглобли.

Имей совесть,— сказал я.— Сегодня мне пятна­дцать лет исполнилось. В прошлом году на день рожде­ния приходили мальчишки и девчонки из школы, со двора. Приносили подарки. Во как жили раньше!

Я надел хомут, подтянул подпруги.

— Мундштук вставь, удила не забудь! — крикнул со стороны старшина.

— Ладно.

Но я не вставил в пасть Полундре мундштук, потому ? что она не любила, когда ей смотрят в зубы,— кусалась

Брагин подбежал к телеге. Полундра рванула с места, он еле успел вскочить на телегу и схватить вож­жи. Кобыла понесла...

Она совсем не слушалась старшины. Бежала куда-то сломя голову. Так они и умчались.

Толик вернулся скоро. Мокрый до нитки.

— Алик! — позвал он меня, прячась в кустах.

— Ого! — удивился я: человек выехал на склад и через несколько минут прибегает мокрый, озирается, без лошади, без подводы.

— Найди ротного, чтоб политрук не слышал. Зови сюда.

— Что случилось? — спросил я.

— Ша! Полундра утопла.

— Как?

— Сама. Махнула с обрыва в протоку. Телега сверху... Накрыла. Я еле выплыл. Бешеная кобыла — думала с телегой протоку переплыть. Зови Прохладного. Что делать?

— Не знаю.

— То-то и оно... Фашистка какая-то! Я ей вправо, она — влево. В штрафбат загонят?

— Не знаю.

— Она назло утопилась,— решил Брагин,— чтоб навредить.

Я побежал на поиски Прохладного.

Рота ушла на завтрак. Утром в день моего рождения рота готовилась помочь колхозникам в уборке картофе­ля. Сватать приходила председательница колхоза. Она по-умному пришла в политотдел, к дивизионному ко­миссару. Попросила о помощи.

Вечером в роте созвали открытое партийное собра­ние. Выступил политрук Борис Борисович.

— Граждане,— сказал он.— Урожай гибнет. Нашу работу, конечно, за нас никто не выполнит, но и помочь... Никто, кроме нас, колхозному хозяйству не поможет. Как насчет воскресника или субботника? Кто «за* — поднимите руку.

Проголосовали. И сегодня добровольно полроты, вместо того чтобы отсыпаться после наряда, шли на уборку картофеля.

Ротный сам увидел меня.

Васин!

Я подошел, откозырял.

— Почему не на завтраке? — спросил строго Про­хладный.— Без строя болтаешься? Допрыгаешься, от­правлю на губу, посидишь, подумаешь... Марш на завтрак!

— Товарищ младший лейтенант,— начал я.

— Молчать! Почему не выполняешь приказ?

— Да я...

— Пререкаться вздумал? Марш на завтрак!

— Полундра утопла! — выпалил я, не слушая рот­ного, потому что он не давал слова вымолвить.

— Врешь? — опешил ротный.

— Правду говорю. Брагин мокрый прибежал.

— Номер! — сказал Прохладный.— Политруку не говори, а то кондрашка хватит.

Ротный и старшина беседовали тайно. Я прогули­вался по дорожке, глядел, чтоб политрук случаем не подошел и не услышал, о чем ведется речь.

— Влево, а она вправо,— жаловался старшина.— Ей: «Тпру!»—она галопом. Махнула с обрыва, еле выплыл. Она специально навредить хотела, специально потопла.

Как отчитываться-то будем? — соображал рот­ный.— Вдруг проверка, а кобылы нет... Сено-солома, ты не пьян?

— Что вы, товарищ младший лейтенант,— возму­тился Толик.— Откуда?

Разговорчики! Потом разберемся. Где взять лошадь? Если проверка... И лес возить... Сколько еще, много еще леса возить?

До зимы. Навозили всего на три землянки.

Так... Так...— Прохладный задумался, потом приказал: — Утопил, не утопил — ничего не знаю. Че­рез сутки чтоб лошадь была! Какая угодно, хоть на одной ноге. Сутки форы. Приготовь увольнительную, подпишу. Не приведешь — пеняй на себя, защищать не буду.

Спасибо! — сказал Толик.— Не подведу, коман­дир.

После завтрака, захватив саперные лопаты, рота колонной ушла в деревню. Брагин куда-то исчез. По­литрук пока не догадывался о случившемся. Мы с Рог- даем поступили в его распоряжение — у нас было особое задание на кузнице. Около кузницы паслись семь стреноженных коняга Их не мобилизовали в армию, оставили колхозу, потому что подчистую выбраковала ветеринарная комиссия. Командовал тягловой силой бригадир Кила, тут же крутился его неразлейвода крестный.

Парадом командовал политрук Борис Борисович. Он снял фуражку, повесил на гвоздик в двери кузницы, повязал широкий, прожженный в нескольких местах угольками брезентовый фартук. И вовсе не походил на вояку — он до невероятного напоминал доброго Айбо­лита, звериного доктора из сказки.

Подвели мерина по кличке Афанасий. Мерин по­фыркивал и вздрагивал непомерно раздутыми боками. Холка у него была сбита, осенние редкие кусачие мухи жадно прилипали к ранке.

— Что, пухнешь? — спросил у мерина Борис Бори­сович.— Бригадир, записывай рецепт.

Бригадир Кила почтительно записывал огрызком чернильного карандаша на обрывке газеты советы, как выгнать аскариду из брюха Афанасия.

Мерин доверился коннику, добровольно подошел к станку, вошел в станок (его даже не взяли под уздцы), поднял заднюю правую ногу. Подковы, конечно, на ноге не было.

— Ой-ой-ой! — вырвалось у капитана.— Не копы та — лыжи. Как же ты ходил, друг сердечный? Не завидую.

Мерин вздохнул и вежливо помахал хвостом, отго­няя кусачих мух.

Борис Борисович положил неподкованную ногу ме­рина на колени, прикрытые брезентовым фартуком, долго приноравливался, затем осторожным и в то же время сильным движением срезал, точно сострогал, пласт кости. Думалось, что Афанасий взовьется на дыбы, лягнет коновала в живот, разнесет станок в щепу. Ничего подобного не произошло — мерин застыл. Его морда приняла скучающее выражение, как у женщины, когда ей делают маникюр.

Борис Борисович чистил копыта — задние, передние Он часто менял всевозможные — выпуклые, прямые и загнутые — долота.

Потерпи, потерпи,— просил он ласково.

Старший сержант дядя Федя ассистировал политруку

— Теперь что? — спрашивал он почтительно,- По­нятно. теперь что? Ага, понял! Сразу бы не додумался.

Оказывается, и дядя Федя кой-чего не знал и не умел делать.

Дядя Федя вынес подкову. То ли подкова оказалась горячей, то ли Борис Борисович неловко тронул бо­лячку — Афанасий взметнулся.

— Не мешай! — закричал капитан.— Терпи!

Забивались гвоздочки безболезненно и быстро.

— Готов! — отпустил мерина Борис Борисович. - Гуляй, старина! — он дружески хлопнул ладонью по круп\

Афанасий постоял, шагнул. Остановился, как бы соображая, ступать или нет. И, замотав головой, резво выбежал из станка.

' — Эть взбрасывает! — умилился крестный и бро­сился ловить мерина.— Тпру-у, окаянный, те говорят, не резви!

Поймав Афанасия, крестный окликнул:

- Алик, забирайся! Скачи галопом на Лебяжье поле.

Там работали наши ребята.

Афанасий трусил не спеша. Я точно плыл по мелкой волне на перевернутой лодке. Я не умел ездить верхом. Неудобно было трястись на старом мерине, ударяясь о разъеденную мухами холку. Я балансировал руками, телом, чтобы не сползти то влево, то вправо, падал животом на спину Афанасия. Хотелось крикнуть: «Оста­новись!», но почему-то было стыдно произнести по­добное слово.

Кое-как добрались до Лебяжьего поля.

Бойцы выкапывали саперными лопатами картошку. Они шли цепью. Им пособляли женщины. Выбирали клубни руками, бросали в ведра; когда ведро наполня­лось, картофель ссыпали в большую кучу.

Работали весело. Дядя Боря Сепп старался в паре со Стешкой на самом левом фланге. По-моему, они плохо соображали, что делают, потому что сбились с рядов. Их подняли на смех.

— Куда ж в кусты полезли? — закричала женщи­на,— Рановато еще, еще обеда не было... Глянь, Стеш- ка-то покраснела!

Я слез с лошади. Афанасия впрягли в плуг. За плугом пошел дядя Боря. Он отворачивал черные жир­ные пласты земли, картошка оказывалась сверху, чело­век десять еле управлялись за ним.

Через полчаса прискакал Рогдай. Его лошадь тоже впрягли в плуг. Бойцы сбросили гимнастерки. День выдался погожий...

Часа в два приехала подвода с обедом. Угощали за колхозный счет. Привезли три ведра с мясным борщом, каравай хлеба, яблок, молока... Полную подводу еды. Выставили обед на землю и уехали.

Женщины и ребятишки почему-то отошли в сто­ронку, каждый достал из узелка свое — бутылку моло­ка, холодной картошки, лепешек.

— Товарищи,— возмутились бойцы,— Садитесь, вместе пообедаем.

— Не,— ответили женщины,— не положено. Наш пай за трудодни, может, отдадут, это вам, вы служивые. Гости.

— Какие гости? — снова возмутились бойцы,— От­ставить! Идите сюда! Вместе работали, вместе будем столоваться.

Первыми подошли мальчишки, за ними потянулись женщины.

Дядя Боря Сепп налил борща полный котелок, подошел к Стешке. Они о чем-то поспорили, затем сели в сторонке, начали хлебать одной ложкой из одного котелка.

И уже никто над ними не подтрунивал, изредка какая-нибудь женщина долгим, пристальным взглядом глядела в их сторону и вздыхала, потом отводила взгляд.

После обеда опять копали. Много накопали картош­ки. Груд сорок, а то больше.

Появился немецкий разведчик — «костыль». Он по­вис в небе. Захлопали зенитки. Вокруг «костыля» появи­лись разрывы. Говорят, что «костыль» сбить трудно — он хорошо бронирован.

Люди на поле прекратили работу, глядели на небо, судачили:

— Пришел выглядывать.

— Ищет, гад...

— Может, фотографирует на память?

— Ищет. Аэродром шукает. Сегодня полеты.

— Видать, допекли «яки» фрица. Пришел на поиск аэродрома.

— Спрашиваешь! К орденам летунов представили. Асов посбивали, два немецких аэродрома разнесли в пух.

Самолет вынырнул на небольшой высоте из-за бугра. «Як» шел боком, моторы чихали, точно простуженные.

— Подбит!

Як» пролетел над нашими головами, обдало ветром и гарью. Не выпуская шасси, самолет брюхом коснулся земли, разлетелась ботва, он пропахал грядки, что-то затрещало, левое крыло задело землю и отвалилось, точно его отрезали косой. Самолет задрал хвост, се­кунду постоял на носу и опрокинулся.

Не знаю, почему летчик посадил машину на Лебяжь­ем поле. Может, горючего не хватило, или моторы не дотянули, или не разрешили посадку на полосу, чтоб не выдать «костылю» точные координаты аэродрома.

Мы не видели, когда улетел немец, нам было не до «костыля». Мы бросились к «яку». Машина, к счастью, не загорелась. Она лежала перевернутая. Что-то шипе­ло и слегка потрескивало.

Мы окружили самолет и молчали.

- Летчика спасай! — догадался наконец кто-то.

Люди полезли на уцелевшее крыло: фонарь был смят, вместо головы человека виднелся парашют — летчика перевернуло в кабине.

— Навались! Берите за крыло. Веревки, веревки несите! Вяжи за целое крыло! Переворачивай!

Общими усилиями перевернули, самолет лег почти набок. Бойцы лопатами били по фонарю, фонарь заело.

Летчика вытащили за парашют. Он не стонал. По­чему-то ноги болтались, как на шарнирах, неестественно свешивались, когда его несли на руках к дороге.

Сердешный,— говорили тихо женщины.

Дышит хоть? Послушай!

Отстегнули парашют, расстегнули на груди комбине­зон, послушали.

— Не слышно.

— Умер!

— Убили!

— Преставился!

— Разрешите! — подошла Стешка, взяла руку лет­чика. — Пульс бьется. Живой! Дайте воды!

Воды не нашлось. Кто-то принес недопитую бутылку молока.

Стешка сдернула с головы косынку, намочила в мо­локе угол косынки, отерла кровь с лица летчика.

На земле лежал молодой парень...

Заговорили разом. Бросились распрягать лошадей.

Зря бросились, потому что телеги-то не было. Каждый советовал, кричал, и все понимали, что бессильны по­мочь.

С включенной сиреной на поле выскочила пожарная машина, за ней санитарная, еще какие-то машины.. Приехал комендант аэродрома.

Около самолета крутился фотограф. Он с разных точек фотографировал самолет, просил, чтобы опустили крыло, чтоб заснять первоначальное положение, как было после приземления. Затем фотографировал ка­навку, сделанную брюхом машины по полю. Щелкал 1 «лейкой» деловито и спокойно: видно, привык.

Комендант спокойным, четким и негромким голосом приказал:

— Ребята, женщины,— в сторону! Отойдите! Да­вайте! Давайте! Спасибо... Без вас... Фотографируй! Живой летчик?! Успели?

Пульс прощупывается,— ответил военный в бе­лом халате.

Летчика положили на носилки. Ноги у него были тряпичные. Я догадался — перебиты. Врач сделал лет­чику обезболивающий укол в руку, затем летчика на носилках отнесли в санитарную машину.

Командиры с эмблемами техников оседлали само­лет, как муравьи дохлую муху. Залезли под самолет, на самолет, в самолет... Перебрасывались фразами Без эмоций, без вздохов и женского соболезнования.

В жизни авиачасти потери предполагались заранее, как само собой разумеющиеся вещи.

Комендант аэродрома подписал какую-то бумагу, обратился к бойцам:

— Где командир вашей роты?

В штабе.

— А политрук?

В кузнице. Колхозных лошадей кует.

Без них обойдемся. Вы! — Комендант указал на дядю Борю Сеппа, он случайно стоял ближе других бойцов,— Мигом в машину, в расположение. Взять оружие, патроны и назад. Будете самолет охранять. Предупреждаю — никого не подпускать. Головой отве­чаете за приборы. Машина опытная.

— Слушаюсь!

На Лебяжьем поле я видел дядю Борю Сеппа в последний раз — ночью его принесли на шинели мерт­вым. Его зарезали. Сняли классически. Думаю, что он и не сообразил, что происходит, когда из темноты сзади набросились, перехватили горло и точным ударом вса­дили нож под сердце.

На лице у него застыло изумление, точно он хотел спросить: «За что? Да разве можно так? Разве можно человека ножом?!»

— Рота, в ружье!

Бойцы выскакивали из палаток, на ходу завязывая обмотки, натягивали гимнастерки. Не зря Прохладный натаскивал роту, как гончих на волка.

Наступил момент, в предвидении которого младший лейтенант не давал нам спокойно спать,— боевая трево­га.

Четко расхватали оружие из пирамид, выстроились. Замерли. Ели глазами начальство и украдкой косились в сторону столов для чистки оружия — на среднем лежало тело рядового Сеппа, накрытое шинелью.

Появился младший лейтенант Прохладный, с ним политрук Иванов и еще командир, старший лейтенант. Как его фамилия, не знаю, известно лишь, что служил он в СМЕРШе — особом отделе авиационного полка.

Рота, смирно! Вольно! Поглядите туда! — пока­зал Прохладный пальцем на столы для чистки ору­жия. - И запомните: лежит ваш товарищ. Про мертвых плохо не говорят. Но... чем он занимался на посту? Дай­те сюда!

Политрук достал из планшетки какую-то финти­флюшку.

— Посмотрите. Ознакомиться всем! — приказал Прохладный.

Финтифлюшка пошла по рукам. Это оказалась по­делка из желудей и разлапистого корня ольхи — ма­ленький добрый гномик с детской улыбкой. Он улы­бался, точно приветствовал: «Здравствуйте! С добрым утром!»

— Вот чем занимался на посту рядовой Сепп,— прерывисто продолжал Прохладный,— Игрушечку ре­зал... Игрался! На боевом посту... В военное время. Службу нес... Старший лейтенант, ставьте боевую задачу!

Прохладный расстегнул ворот гимнастерки, начал растирать сердце рукой. Шрам на его лице был пунцо­вый; казалось, что шрам светится, как рубец на сталь­ной плите после сварки автогеном.

Старший лейтенант-особист, прохаживаясь перед строем, простуженным голосом говорил:

— Сегодня ночью, около двух, на посту убит часо­вой. Колющим оружием в область сердца. Немецкие диверсанты в количестве шести человек...

— Меньше,— перебил Прохладный.— Трое. Три следа.

— Будем считать, шестеро...— сказал старший лей­тенант.

— Трое! — зло повторил Прохладный.— Отвечаю головой.

— Число диверсантов точно не установлено,— ска­зал старший лейтенант.— Они убили часового, сняли с подбитого самолета приборы. Ближайшие части под­няты по тревоге. Предупреждено население. Будем прочесывать местность. Задача — любой ценой взять немецких диверсантов. Самое важное — не позволить переправить через линию фронта вооружение с «яка». Вы скажете? — обратился он к политруку.

— Товарищи! — сказал капитан Борис Борисович и поправил левой рукой редкую шевелюру.— Притупи­лась бдительность. И за это платим...

— Рота! — скомандовал Прохладный.— Запомни­ли приказ старшего лейтенанта?

— Так точно!

— Теперь запомните мой. Ищите троих. К сожале­нию, поиск возглавляю не я. На-пра-во! Прямо бегом марш! Васины, Васины, вон из строя! Сено-солома, детский сад! Остаетесь в расположении. Дежурный, дежурный по роте, прими подмогу. И построже. Чтоб не играли в куколки на посту.

Рота убежала... В ночь, в лес, в поля искать врага, убийц-фашистов. И сразу стало тихо в соснячке, и сразу стало слышно, как шумят верхушками деревья. Они шумели и вчера, и позавчера, они шумели здесь на ветру вечность. На столе лежал дядя Боря, мой друг, мой солдатский дядька.

Странная штука смерть! Что-то нарушили в челове­ке, самую малость, и он еще есть, человек, и его уже нет и никогда не будет. Не повторится. Я понимал, когда убивали врагов, но я не мог понять, как умирают друзья. Это вроде бы как умер я. Мой мир, мое восприятие мира, то. что вижу, слышу, чувствую,— мое «я». Я неспособен примириться с тем, что вдруг перестану слышать, глав­ное — видеть и мыслить, а дядя Боря Сепп погиб и никогда не возникнет вновь, сколько бы людей ни появилось на земле. Обидно! Когда я умру, мир — пусть на самую крошечку, малость — обеднеет.

Мертвый не страшил — только не верилось, что, если его позвать, дядя Боря не откликнется. Теперь мы ни­когда не поговорим с ним о книгах, о Стеше... Он вчера работал на пару со Стешкой. Они так похожи друг на друга. Это он для нее вырезал гномика. Для нее! Где гномик?

«Обязательно раздобуду гномика и отнесу Стеш­ке»,— решил я.

— Васины! — позвал дежурный по роте.— Четверо, вас двое, всего шестеро. Вот и держи оборону неполным отделением. Давай-ка, берите ракетницы, на вас оружия нет, ракет наберите побольше, по две ракетницы возьми­те. Сядьте у навеса и не мозольте глаза, а то еще подстрелят ненароком свои. Кто идет, значит, кричите: «Стой, стрелять буду!» — и ракету вверх. Если бежит или прет на тебя, валяй ракетой, как из охотничьего ружья жаканом. В лес не заходите. Страшно? Ежели страшно, то марш в палатку.

— А тебе страшно? — спросил Рогдай.

— Как сказать! — ответил дежурный по роте.

Мы пошли к навесу. Под навесом стоял спортивный конь. Прохладный доставил его в роту из школьного спортзала, чтоб крутить на нем разные упражнения, закаляться физически. К счастью, при транспортировке у спортивного снаряда кто-то открутил ручки. Ручки затерялись.

Я сел на коня.

- Зачем вылез? — зашипел Рогдай.— В темноте- то, запомни, видно силуэт на фоне неба. Плохой ты разведчик, никогда из тебя разведчика не получится.

— Верно,— согласился я, но с коня не слез.

Брат залег, как в траншею, между пустыми ящиками из-под колючей проволоки, притаился.

Серая мгла ползла с болот. Пронизывающий липкий туман накрыл палатки, звуки тонули, вязли в тумане.

Голос Рогдая стерся, отдельные слова слились в неясное бормотание:

— Бы-бы-бы-бы...

Враги ходили где-то рядом. Наверное, я потому и не боялся их, что еще не свыкся с мыслью, что дядю Борю зарезали.

Я соскочил с коня и пошел к столам для чистки оружия. Я подошел, откинул полу шинели с лица Сеппи. Глаза закрыты...

Нет, я не понимал, что такое смерть!

Подошел дневальный с лопатой. Винтовка за плеча­ми.

— Алик,— сказал он,— бери лопату. Пошли копать.

— Чего копать?

— Похороним. Жалко парня. Конечно, кто знал, что фрицы рядом? Зазря погиб.

Мы рыли могилу у дороги. Перерубали корни деревь­ев, земля попалась сухая, с песочком.

— Шикарное место,— сказал со знанием дела дне­вальный.— Сухое.

Не может быть такого! Это несправедливо! Глупо! Чудовищная неправда!

Но это была реальность, а значит — жизнь.

— Уведите Алика.

— Не для пацанов война.

— Не привык еще...

— Было бы к чему привыкать. «Не привык...» По­шли, сынок! Сынок, опирайся на плечо. Пойдем Не поправишь дела. Мертвых не воскресишь.

— Крест бы поставить на могилку.

— По-теперешнему крестов не ставят. Дощечку. Или пропеллер.

— Я вырежу дощечку, поставлю. Надпись сделать’ Ежели чернилами, то дождь смоет, выжечь бы каленой проволокой.

И все? Это и есть смерть?

Мы вернулись в расположение, бросили лопаты. В кустах послышался треск, видно, какое-то животное продиралось к нам.

Из тумана выкатился комок. Комок залаял, запры­гал, стараясь лизнуть в лицо.

— Глянь, Бульба объявилась,— сказал радостно кто-то из бойцов. Бульба! В хозяйстве прибыло.

— Она. Нашлась. Вернулась! Псина, ты откуда? Ох ты, псина! Вернулась. Сколько ее не было — две недели пропадала. Нашла дорогу.

Отощавшая Бульба носилась по лагерю, обнюхива­ла палатки. Она вернулась из далекого тыла, куда ее отправили на попутной машине по приказу Прохладно­го Бульба проверяла владения — не появилась ли в роте другая псина? У нее были свои заботы — конкрет­ные, собачьи.

Бойцы сели за столы, закурили, продолжая перего­вариваться короткими фразами:

— Секретные приборы, выходит, отвинтили с «яка», стибрили фашисты.

Выходит, стибрили.

— Как узнали-то, где ероплан лежит?

— «Костыль», говорят, выглядел, куда села подби­тая машина. Засек, известно.

Чисто сработали.

— Они мастаки. Обучались...

— У нас под Стрыем, в Западной Украине, целый взвод вырезали ночью. В первую неделю войны.

— Немец?

— Не... Местные бандиты. Бандеровцы.

—В Латвии тоже в спину стреляли.

Эх, и где не гниют русские косточки!

Сепп-то не русский, эстонец вроде.

— Я не про то, я про русскую армию. Он в русской армии службу нес. Считай, русский. Суворов в Италии воевал. И там русские кости легли.Если подумать, вот назови хоть одну войну, в которую Россия вступила подготовленной? Не приду­маешь. Нет такой войны.Есть, наверное... Должна быть.

— Какая? — спросил дежурный по роте, — С тата­рами? Иль с французами? Может, с японцами? Или в первую мировую?

— Наверное, есть, если подумать,— не согласился боец.

Их разговор был до обидного спокойный, разме­ренный.

От навеса взвились в небо ракеты. Через секунду еще две. Они запрыгали по земле, ударяясь в березы. Шипя н разбрызгивая огонь.

Стрелял Рогдай. Схватив наперевес винтовки, бойцы побежали к навесу. Я пошел следом, даже не взведя курки у ракетниц. Перед глазами стояло белое лицо дяди Бори и черные комья земли, которые сыпались на его закрытые глаза, на рот, волосы...

Бульба заливалась колокольцем, кто-то громко, от души матерился в кустах.

Оказывается, Рогдай обстрелял ракетами старшину роты Брагина. Толик приехал в подразделение на огром­ном неповоротливом рыжем битюге.

«Рыжий красного спросил, где он бороду кра­сил?» — почему-то пришла на ум детская драз­нилка.

— Слушай, земляк,— спросил солдат,— где ты та­кого Геринга раздобыл? Куда Полундру-то спровадил? Вроде на ней уезжал, а вернулся на Геринге.

— Заменили,— уклончиво ответил старшина ро­ты.— Смотри, какой бугай! Во! Глянь — правда, на Геринга смахивает? Силища! Вагон зараз везет У. глянь, ноги, глянь! Теперь зараз на землянки слег привезем.

Толик обежал вокруг битюга, тыча кулаками в его ляжки, как в стену, обитую войлоком. Геринг (кличка привилась) не чувствовал ударов. Не животное- гора мяса, щетины и копыт. Он тупо смотрел на людей.

«Привели, ну и привели,— было написано на его квадратной морде.— Главное, чтоб жрать дали — ячме­ня или овса, отрубей...»

— Во силища! — напористо восхищался Толик, тре­буя сочувствия.— Полундра-то слабосильная. О, глянь, какой Геринг! Я раздобыл.

— Тьфу! — сплюнули бойцы.— Он за три дня объ­ест. Фашистская морда! На колбасу бы... Кто дал?

— Нашлись,— ответил Толик.— Трофей...

— Политрук даст на орехи...— пообещали бойцы,-- Веди назад, пока не поздно, возвращай футболистку монгольскую: у них с политруком дружба.

Я пошел к палатке. Здесь спал дядя Боря. Спал...

Я лег на кровать свою, схватил подушку, накрыл голову...

Я слышал, как вернулась с прочесывания местности рота. Люди вернулись злыми, усталыми до чертиков, голодными. Они разбрелись по палаткам.

В палатку ввалился Шуленин. Он затягивался са­мокруткой, как перед удалением зуба. Не раздеваясь, упал на постель и заснул мгновенно. Самокрутка упала на подушку. Я выкинул ее, чтобы она не прожгла наво­лочку.

Поиск диверсантов оказался безрезультатным. Бой­цы цепью прочесали рощицы, овраги, болотца. Не обнаружили никого.

Пришел Толик Брагин, влез в палатку — рост нику­дышный, стоял не наклоняя головы.

— Спит? — спросил старшина, показывая на Шуле­пина.

— Зачем будить?

— Прохладный приказал. Пойдем в секрет впяте­ром. Прохладный соображает, вот кому бы следовате­лем работать в угрозыске. Если бы он возглавил поиск, наверняка что-нибудь нашли бы. Раскинь мозгой: сняли часового, отвинтили разные приборы... Далеко не уйдешь за остаток ночи. Куда уйдешь? На кого-нибудь нарвались бы, кто-нибудь наверняка бы засек. Следы остаются... Надо бы вначале розыскную собаку пустить, да. видать, не нашлось собаки. Пустили бы вперед Прохладного, нашел бы след. Затоптали окрест поле. Как бы я поступил на их месте? С двух часов до рассве­та, считай — раз, два,— Толик считал вслух, загибая пальцы на руке,— пять часов утра, шесть, семь, итого пять часов, потому что в семь светло. Считай... Ага... Не меньше часа на то, чтобы отвинтить приборы. Труп обнаружили в три — значит, четыре часа на то, чтоб рвать когти. Куда за четыре часа смоешься? С тяже­стью. Километров за пятнадцать от силы, не больше. Я бы поступил иначе. Запрятал бы понадежнее, сам бы в нору залез. И чтоб ни один легавый не учуял, а когда шухер уляжется, выполз бы, взял и пошел бы спокой­ненько по главной улице. Рядом они все где-то припря­тали - значит, вернутся вскорости. Засаду сделаем без лишнего шума... Парочку бойцов поставим, в другом месте положим парочку. Нехай слушают, следят. Вася, Вася! Вставай! — тронул Шулепина за ноги старши­на— Проснись! Подъем! Не брыкайся, ротный зовет.

— Куда? — вскочил Шуленин и уставился спро­сонья на старшину осоловелыми глазами.— Встаю. Есть люди, им сны снятся. Хоть бы разок во сне дома побы­вать! — Он потянулся так, что затрещали косточки.— Автоматы принесли?

—Принесли. Диски зарядили.

Шуленин и Брагин ушли в засаду. К тому месту, где, был самолет. Его, по всей вероятности, уже увезли с картофельного поля в мастерские. Ушли ловить ди­версантов. Тоже не дураков.

«А ведь в гибели Полундры,— вдруг подумал я,— есть и моя вина. Я ведь не вставил ей мундштук в зубы. Толик не смог ее осадить у крутого берега протоки. Тогда он и спас бы ее. Но кто мог знать заранее..^.

Я вдруг почувствовал, что в ответе буквально за все, что случилось на земле. Косвенно, отдаленно, но в отве­те за множество событий, хотя они и происходят помимо! моей воли.

«Вот, вообразил...— начал я отговаривать сам се­бя.— Кто я такой? Никто...»

И, подумав так, я успокоился.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Вспоминая то время, я удивляюсь, как быстро у меня менялось настроение. Я мог прийти в полное отчаянье из-за пустяка, например из-за порванной штанины, это вызывало у меня бешеный взрыв, как теперь говорят, отрицательных эмоций, который можно было поставить в один ряд с потрясением при виде убитого человека. Но достаточно было услышать задорную песню или при­ветливое слово, как психический настрой менялся, я ста­новился веселым и энергичным, огорчения забывались, все окрашивалось в розовый цвет, другой раз и неоправ­данно. Это отнюдь не было легкомыслием,— как я узнал позднее, это было юношеским восприятием окружающе­го, эмоциональная подвижность была системой самовос­питания методом «проб и ошибок». Уравновешенными люди становятся к старости, приобретая жизненный опыт, когда с трудом начинают понимать, что «черного» и «белого» поровну, а «флюидный интеллект» выветри­вается.

Ночью из-за леса донеслись отголоски стрельбы, стреляли из автоматов, с такого расстояния нельзя было определить — бьют ППШ или шмайссеры.

Борис Борисович поднял бойцов в ружье. Объяснять обстановку было некогда. Надев на босу ногу ботинки и сапоги, расхватав оружие, бойцы побежали за ко­миссаром на выстрелы. Мы с братом, воспользовавшись суматохой, тоже схватили винтовки, я — Сеппа, Рог- дай — Шулепина. Винтовки были длинными, с примкнутыми штыками, как громоотводы, они цеплялись за кусты и через двести метров стали тяжелыми, как штан­ги. Мы отстали от общей группы, застряв в кустах рябины.

— Лучше бы с ракетницами побежали,— тяжело дыша, сказал Рогдай.— Давай штыки снимем, не такие длинные будут винтовки.

Мы сняли штыки, я открыл крышку магазина, в вин­товке не оказалось патронов. Так оно и должно было быть - винтовки ставят разряженными. Сено-солома!

— Пошли домой,— сказал я,— Что с этими дрына­ми делать? Пока размахнешься, фашист сто раз ножом ударит.

— Эх, не везет! — ответил Рогдай, от злости бросив в кусты винтовку.

— Оружие поднять! — сказал я, подражая голосу Прохладного, я не собирался утешать, хотя было обидно до слез: наконец наша рота вступила в настоящий бой с фашистами, а мы опростоволосились, как нестроевые разгильдяи. Побежали в бой без патронов! Кому рас­скажешь — засмеют.

Вернулись мы в расположение мрачными, на нас коршуном налетел дежурный по роте.

Это что ж деется!—завопил он на весь лес пронзительным голосом.— Гляжу, двух винтарей нет! Надо же додуматься! Под трибунал подвести захотели? Игрушка вам, что ли? Если товарища в бою убило — бери его винтовку ради бога, а из пирамиды схватить чужое оружие!.. Это трибунал! Понеслись, как Бульба. Та тоже, дура, понеслась... Но ничего казенного не схватила. Разве ошейник... Так ей ротный ошейник еще в гот раз подарил, чтоб с привязи не срывалась.

Что сказать в ответ? Он был абсолютно прав. Мы сели нахохлившись с ракетницами на столы для чистки оружия, накинули на плечи шинели. Так и просидели всю ночь, как сычи на ветке.

Чуть засветало, выпала роса, мы собрались идти спать, как донесся лай Бульбы. До чего же была брехли- вая псина! Готова была всю ночь лаять на комаров, спать не давала, поэтому ротный и услал ее на машине как можно дальше. Теперь ее надо на самолете за Урал отправить.

Бойцы шли скопом. Впереди Прохладный и Тертыч- ный, за ними следом Брагин с веревкой. Один конец веревки он намотал на руку, на другом, как бобик, шел мужик в кирзе, ватнике, ухо у него было лилово-синим, кровь запеклась на щеке и шее, руки связаны. Он семе­нил за Брагиным, стараясь изо всех сил не отставать — петля на шее придушила бы. Это был самый верный способ транспортировки пленного, которому нас обучил Прохладный.

В конце несли кого-то на самодельных носилках У меня сердце сжалось: «Кого? Неужели опять кто-то погиб? Кто?»

К счастью, лишь ранило... Шуленина.

— Жить будет,— заверил ротный,— Мякоть задело. Дежурный, сообщите в штаб, чтоб выслали машину и врача. Болит?

— Положите куда-нибудь, ироды! — отозвался Шуленин.— По кочкам несли, чуть потроха не вытрясли... Сам бы дополз... Болит, товарищ командир... опять кровь пошла. Обидно будет, если кровью изойду...

— Не ной! — резко ответил Прохладный.— Не так уж много крови потерял, раз ползти хочешь. Я тебе закрутку сделал. Через полчаса врач прибудет, зашьет рану, затем эвакуируют в медсанбат.

— Везет людям! — сказал Брагин.— Месяц в гос­питале прокантуется, затем десять дней отпуска дадут Потом опять жена приедет со вторым ребенком, а там. глядишь, и войне конец.

— Нашел чему завидовать,— сказал Шуленин.

— Если смерти, то мгновенной, если раны — неболь­шой,— сказал Брагин, не спуская глаз с задержанного диверсанта. Фашист отлично понимал, о чем идет речь

— Я вижу, вы русский,— сказал с удивлением Тертычный.

— Еще на «вы» с ним! — сплюнул Прохладный,— Немец или русский, один с ними разговор: к стенке' Сволочь! Приказ был взять живого. Твое счастье, гнида. Поставить оружие! Брагин, отвечаешь за эту падаль головой. Чуть что, стреляй, не мешкай! Альберт Васин, снеси приборы, вон мешок, в мою палатку. Поставить оружие и строиться!

Я схватил мешок и пригнулся от тяжести: приборы весили килограммов пятьдесят. Что они там могли отвинтить? Конечно, не простой высотомер, если специ­ально забросили в наш тыл целую группу.

— Рогдай, снеси трофейное оружие,— продолжал ротный.

Рогдай радостно подхватил три автомата, три пара­беллума,— трофеи были нанизаны на ремешок, как бублики.

— Это неси осторожно,— предупредил Прохлад­ный, повесив на шею брату два фотоаппарата в кожа­ных чехлах. Один был как «линейка», второй широкий, с огромным объективом, я еще ни разу таких не видел.

Рогдай обогнал меня, пока я оттащил мешок, он уже выскочил из палатки. Ротный жил скромно — постель, фонарь «летучая мышь» на столбе, тумбочка с большим висячим замком и кованый сундук с разной документа­цией. Оружие Рогдай свалил на постель. Додумался. Я посмотрел, куда положить мешок, свободного места не было, я затолкал его под лежак, сколоченный из досок и березовых толстых веток. И тут я увидел на тумбочке гномика из желудей и ольхи, которого смастерил дядя Боря Сепп в последние часы жизни. Он наверняка соби­рался подарить его Стеше. Конечно, делал подарок для девушки. Возможно, его и зарезал этот дядька с расква­шенным ухом, что сидел сейчас на пеньке под дулом автомата. Сколько раз я, например, играл в войну. <Пиф-паф, ой-ой-ой, та-тата-та... Убил! Убил! Ложись, не жиль, я увидел первый!» А вот такой мужик пойдет на тебя... И как ты в него выстрелишь? Да еще по-русски говорит, может, спросил: «Чего стоишь-то тут, сол­дат? Самолет? Наш? Можно, взгляну? Ой, какой красивый!» А ты должен взять его на мушку: «Ложись, а то стрелять буду!» Он смотрит тебе в глаза, идет к те­бе, улыбается... А ты должен выстрелить, по уставу убить его... Не так это просто, если по правде, взять н убить человека, да еще в первый раз. Страшно!

Я взял гномика, обтер игрушку, быстро сунул в кар­ман.

«Так...— соображал я.— Нехорошо брать чужое, но гномик не ротного, а Сеппа. Сейчас, после тревоги будет отбой, все уснут как убитые... Так... Надо бы на часок смотаться в деревню, найти Стешу. Отдать ей игруш­ку на память о дяде Боре! Надо выполнить его жела­ние».

Я не знал, что скажу ей... Отдам гномика и скажу... Что? Что дядю Борю убили? Зарезали у самолета?

Наверняка она знает — его обнаружили колхозники, когда приехали чуть свет за картошкой. Конечно, в де­ревне знают о смерти часового.

Рогдай стоял перед связанным диверсантом, при­стально рассматривая его, открыв рот от напряжения. Он чего-то там соображал,— наверное, как и я, прики­дывал себя на месте Сеппа.

Загрузка...