— Вам что, особое приглашение?— донесся голос ротного.

Рота уже стояла в строю, мы побежали, встали на левый фланг.

— Чего он говорит? — спросили шепотом.

— Делает разбор операции.

— Действие секрета было правильным! — пружини­сто прохаживался перед строем Прохладный, заложив руки за спину.— Увидев троих, как я дал ориентировку, Брагин правильно определил, что это не мирные жители. Брагин, ваши действия?

— Во-первых, они шли цепочкой. С мешком в сере­дине. Первый немного впереди... Осматривались, как блатные на приходе. Шухера боялись.

— Без блатных этих ваших...— прервал его ротный.

— Так они хуже блатных,— сказал Брагин и поче­му-то поднял автомат.

— Осторожнее, осторожнее! — взревел пленный - Товарищ комиссар, он меня убить хочет! Я не сопро­тивляюсь.

— Волк тебе брянский — товарищ,— сказал Брагин и опустил автомат.

Они, конечно, хуже всех бандитов в мире, но ты боец Красной Армии, и отвечай по уставу,— сказал Прохладный.

— Ветер полу плаща отнес... я автомат увидел,— сказал Шуленин. Он лежал королем на столах для чистки оружия, на которых мы с братом провели хо­лодную и беспокойную ночь.

— Во, увидели,— подтвердил Брагин,— Ну, а по­том... Как вы учили. Как приказали. Я взял на прицел задних, Шуленин вышел и сказал: «Стой. Проверка документов!» Он подошел и первому прикладом в ухо. Тот с катушек, сразу упал. Без сознания. Ну а...

— Шуленин, как получили ранение?

— Как, как? Просто... Этого я завалил... Я ведь больше с винтовкой... с ней сподручнее, с автоматом не привык. Взял и сделал «длинным с выпадом коли». А на ППШ штыка нет... Не достал даже. Ну и задний успел выстрелить. Спасибо Брагину, уложил. А средний ме­шок бросил, выхватил шмайссер, пришлось кончить.. Потом этого... Приводили в себя. Я боялся, что сгоряча его тоже... Тут и рана. Я думал, что убил он... меня, ан нет, живой...

— Ясно! — сказал ротный.— Тихо! Машина идет! Приготовить раненого и пленного к отправке. Брагин, сними веревку. Принеси мешок с приборами, трофеи не трогать, они наши.

Пришла крытая машина, Шуленина и пленного увезли. Я прощался с Шулениным, как с родным, он продиктовал свой адрес, чтоб я писал... Наша палатка совсем опустела.

На душе было тягостно, и свет был не мил. Как ни Игранно, отвлек от грустных мыслей Тертычный Борис Борисович. Он появился в расположении растерянный, какой-то весь взъерошенный: он увидел под навесом новую тягловую силу, по кличке Геринг. Комиссар не мог сообразить, каким образом в роте очутился чисто­кровный немецкий битюг. У ног политрука крути­лась Бульба, виляла хвостом, показывая свою предан­ность.

Политрук поднял шум. К навесу в трусах пришел ротный. Стоял босиком и, глядя на Геринга, не выражал удивления.

Лошадь как лошадь,— сказал Прохладный.

— Во-первых, не лошадь, мерин — поглядите! — горячился политрук.— Неужели не можете отличить кастрата от кобылы?

— Правда! Гляди-ка... Это что, плохо?

; — У нас была лошадь... другой породы,— метался Борис Борисович.

; — А разве это не лошадь? Я думал, пожар или начальство приехало. Стоит лошадь, простите, похожая на жеребца, здоровая, сильная, по описи имущества проведенная. Отчетная единица...

— Ее же звали Полундра,— с тоской сказал по­литрук.

Назовите и этого... Полундрой второй,— невоз­мутимо предложил Прохладный.— В память о Екатери­не Второй, это не он, не она, а оно, мерин.

L — Она же работала...

— И этот будет работать! Еще лучше, чем первая Полундра.

— Куда ее увезли?

Борис Борисович,— устало ответил Прохладный и осторожно, чтоб не наколоть голые ноги о сосновые осыпавшиеся иголки, двинулся к палатке.— Люди гиб­нут... Потом разберемся. Кстати, заготовьте представле­ние на Шуленина и Брагина к правительственной награ­де. Чем наградят, не нам решать. Мы обязаны датьлишь представление.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

— Рядовой Альберт Васин, три шага вперед! Шагом марш!

Я делаю три шага, поворачиваюсь через левое плечо лицом к строю. Бойцы смотрят на меня как чужие. Они стоят далеко-далеко, там, плечом к плечу. Я смот­рю поверх их голов в темное осеннее небо. Мне хо­лодно...

— Принесите свет! — приказывает младший лейте­нант Прохладный.

Я попался — нарвался на патруль, и меня за­держали без увольнительной и прочих документов. Я не сообразил, что из-за диверсантов вся округа поднята «в ружье». Напрасно я попытался заговорить зубы, объяснить, что не принимал присяги и так далее,—дово­ды дяди Феди не подействовали, меня задержали, как подозрительную личность.

И закрутилось колесо.

Дневальный принес фонарь «летучая мышь». Ка­жется, что осветили прожектором.

— Два дня назад на посту часовой занимался игрушечками,— говорит Прохладный. За его спиной маячит политрук: он тоже смотрит как чужой,— Погиб часовой,— продолжает ротный.— Нанесен вред армии, всему народу. Из-за него рассекречено новейшеее во­оружение. Трудно представить вред, который нанес боец нашей роты Родине. И новый сюрприз — появились самовольщики. Кто? Полюбуйтесь... Васин. Собственной персоной.

Мне хочется найти оправдание. Про гномика я не говорю, потому что тогда мой поступок будет выгля­деть совсем глупым, но ничего стоящего на ум не идет.

Прохладный вынимает устав гарнизонной службы. Это единственный экземпляр устава. Он хранится у рот­ного в кованом сундучке.

— Когда мы изучали устав, кто прослушал, как глухарь, кто упал на землю, разлегся, как на перине?

— Воспитанник Альберт Васин,— вдруг подает го­лос Рогдай.

— Еще кто?

— Рядовой Сепп,— опять говорит Рогдай.

— Именно! — кричит Прохладный.— И рядовой Сепп. Где он теперь? Нет его! Убит... Где убит? На посту. Что ж ты думал, что устав написан от нечего делать? Это закон жизни! Кто не знает его, для кого он не стал плотью, тот расплачивается. Немедленно рас­плачивается. Тот приносит вред Родине, товари­щам, народу. Как думаешь, Васин, правильно я го­ворю?

Он прав, ротный, и мне остается ответить:

- Да.

— Ты тоже хочешь пропустить врага? Помочь ему нанести нам удар в спину? Как же иначе? Иначе не получается. Иначе невозможно расценить твой посту­пок... твоего друга и твой. За самовольную отлучку во время воздушной тревоги, за грубое нарушение дисцип­лины рядовому Альберту Васину объявляются сутки ареста.

Я должен был что-то ответить. Кажется, «Слуша­юсь!» или еще что-то. Я обязан был ответить командиру, потому что этого требовал устав, но я смолчал.

Та-ак...— тихо свирепеет Прохладный.— Бойцу Васину объявляю двое суток ареста.

Я молчу.

Бойцу Васину объявляется трое суток ареста!

- Ну и пусть,— говорю я,— Ну и ладно!

— За пререкания бойцу Васину объявляется четве­ро суток ареста! Уведите на гауптвахту!

Дневальный с винтовкой ведет меня, как опасного преступника. Может быть, я и на самом деле опасный для Красной Армии? Армия — машина, и я оказался песочком для нее. Она перемелет или выбросит песок, потому что он мешает двигаться ее колесикам, стопорит движение. В душе-то я согласен с ротным — меня не оказалось во время налета немецкой авиации в под­разделении — о чем говорить! Все лето немец не трогал аэродром, не подозревал о его существовании. Теперь безмятежным дням пришел конец.

... Я не дошел до школы, до библиотеки, где надеялся увидеть Стешу.

КПП я обошел стороной, пролез под проволокой в кустах и побежал по дороге к деревне. Я рассчитывал за час-полтора обернуться. Кто же знал, что налетят «юнкерсы»?

Они вышли на бреющем полете, поэтому их и не успели упредить, встретить в воздухе. Тявкнуло где-то зенитное орудие, и через минуту заградительный огонь разорвал небо, как фейерверк на массовом гулянье Грохотало... В подобной катавасии страшны не только пули и бомбы вражеских самолетов, опасны и осколкг собственных снарядов.

Инстинктивно я бросился под толстую сосну, вда­вился в землю. Она пахла прелой хвоей. Рядом оказался муравейник, муравьи атаковали, кусали в шею, забра­лись под гимнастерку.

Немец сделал два захода. Бросил бомбы по площа­ди. Рвануло впереди, сзади... Налет окончился внезапно, как и начался.

И я услышал, что недалеко кто-то кричит. Так кричать мог только умирающий.

Я побежал на крик. На дороге дымилась воронка. Пахло кисловатым запахом взрыва, как тогда, в Саду пионеров. Поперек дороги лежала опрокинутая телега. Я поскользнулся, наступил на яблоко и раздавил ею сапогом. Кругом валялись сочные крупные антоновки, разбросанные взрывом. Лошадь умирала. Это был ме­рин Афанасий. Ему разворотило брюхо. Мерин кричал натужно, как человек: «А-а-а!.. А-а-а!..»

Чуть дальше сидел крестный. Рядом лежал бригадир Кила. Крестный положил голову друга на колени и уго­варивал:

— Ты того... Ты не бойся... Ты того... этого...

По лицу крестного скатывались крохотные старче­ские слезинки.

Они везли яблоки бойцам. Если бы везли яблоки на продажу к станции или в другое бойкое место, поехали бы другой дорогой, не через лес, и не попали бы под бомбу.

— Потерпите! Потерпите! — сказал я и побежал почему-то в сторону деревни.

И наскочил на патруль. Меня остановили, потребо­вали документы, красноармейцы были незнакомые. Я что-то пытался объяснить. Вообще-то, я зря побежал за помощью — бригадир был мертв. Я бы ничем не смог помочь ему...

И вот меня привели на губу — в одинокую землянку. Открыли ржавым ключом дверь. Я вошел.

В землянке оказалось трое арестованных. Один бывший моряк-электрик из мастерских. Запутанными фронтовыми дорогами он очутился в летной части. Под пехотной гимнастеркой у него красовался вылинявший клочок тельняшки — все, что осталось от флота.

Еще двое арестованных — штабной писарь и тех­нарь с аэродрома — сидели на чурбанах. Лежать на Топчанах разрешалось после отбоя.

— Пополнение прибыло,— сказал писарь, - Сколь­ко дали?

— Четверо суток.

— Ого!..— сказал с уважением бывший моряк.

Почему-то я почувствовал гордость.

— Ну и дурак,— сказал технарь.

И я почувствовал себя разгильдяем, которому штрафбата мало,— удрал в самоволку во время боевой тревоги. По сути дела во время боя.

— Бывает,— примирил меня с самим собой пи­сарь.— На ровном месте поскальзываешься. Вот меня арестовали за фамилию.

— Как так? — поинтересовался технарь.

Я сел на топчан. Мерзлось. Коллеги по губе про­должали беседу:

— Люди, у которых фамилия начинается с послед­них букв алфавита,— сказал писарь,— живут меньше, чем те, у кого фамилия начинается с первых букв алфа­вита.

— Как так? — не поверил технарь.

— Проще пареной репы,— ответил писарь.— Моя фамилия Яковлев. Всегда в конце любого списка стоит. Делают, например, уколы от сыпняка. Акимовы, Була­вины, Гнедыши, Дементьевы, Ершовы уколы получили и отвалили. Я жду своей очереди, волнуюсь, когда же фельдшер возьмет шприц и вкатит под лопатку сыво­ротку. Между прочим, болею после уколов, стелькой лежу, и температура под сорок. Организм ослаблен­ный...

— Водкой и брехней,— сказал бывший моряк.

— Так вот,— продолжал писарь, не обращая внима­ния на выпады моряка,— Благодарности тоже зачиты­ваются в последнюю очередь, и отпуск на работе тоже... Отсюдова нерв... Впоследствии жизнь у Юрьевых, Яку­шевых короче, чем у Абдуловых, Вертихвостовых, Гин­диных. Диких и Ерепеевых... Я так думаю.

— Как же на губу-то угодил? — взволнованноспро«Я сил технарь, фамилия которого была Смирнов,—онД стояла в середине любого списка.

— Приехали делать комбинированный укол от тифа, от брюха и прочей нечисти. Я за три дня посмертное письмо направил. И тут меня осенило... Додумался. Решил сократить муки и поставить фамилию в головной строке. Написал себя не Яковлев, а Аковлев. И когда приехал фельдшер, первым подошел, подставил спину. Вколол. Первым отмучился. Пришел в себя, значит, прилег — чувствую, температура наползает. Тут бегут: «•Яковлев, Яковлев, тебе укола не сделали!» Оказыва­ется, пришел начальник отдела, майор, посмотрел спи­сок и говорит: «Последним в списке Яковлев должен быть. Он вечно сачкует».

— Ну и ну! — удивился технарь.— Ты бы объяс­нил...

— Пытался... Брыкался, разные непотребные слова говорил майору, потому что температура навалилась.

— Ну и что?

— Что, что... Скрутили, вкатили второй укол. При­выкли, что я самый последний по списку.

— Да-а! Не повезло.

— Салаги! — сказал бывший матрос.— Все равно убегу к братишкам на флот. Не имеете права держать на суше! Не имеете!

— Яс открытыми глазами спать научился,— сказал технарь.— Идет разбор, занятие. Я сижу, вроде слу­шаю, смотрю, сам сплю. Решил еще отработать, чтоб во сне пальцами шевелить. Подпереть голову рукой, слу­шать, глядеть и изредка пальцами шевелить. И засы­пался. Понадеялся на пальцы, а глаза-то закрылись Признаюсь, что во сне храплю. А ты за что, малец, уго­дил в немилость?

Я ничего не ответил. Мне было не до разговоров.

Потянулись дни. Про ночи могу сказать, что они особенно не тянулись, скорее наоборот — они пролета­ли, как мгновение.

Утром нас кормили холодным постным борщом, затем вели на работы. Мы пробивали солдатские галь­юны, подметали тропинки перед штабом. Работа гряз­ная. Часовой прохаживался за спиной, а ты ползал на четвереньках, мыл пол в бараке. И люди проходили, не глядя в твою сторону.

Утром третьего дня ареста за мной приехал «виллис».

Матрос уныло прощался. Пожал руку, похлопал по мечу — настроение у него было отчаянное: его задер­жали при бегстве в сторону фронта. Начальство решало, как расценить подобный поступок — как дезертирство или как самовольную отлучку, так что моряка Черно­морского флота, случайно попавшего в летную часть, могли ожидать большие неприятности, хотя могла вы­пасть и большая радость — перевод в другую часть, на флот.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Откровенно говоря, то, что меня неожиданно вызво­лили с гауптвахты, вернули ремень, пригласили в маши­ну, повезли в неизвестном направлении, вначале обра­довало, потом удивило, затем насторожило. К чему бы? Может, перепутали с кем-нибудь?

«Если Прохладный дал четверо суток,— размышлял я. подпрыгивая на сиденье рядом с шофером, когда машину подбрасывало на ухабе,— ты обязан отсидеть их тютелька в тютельку, и никто не имеет права отме­нять решение ротного.— Потом спохватился: — Опять ЧП. Опять я буду виноват».

Я попытался выпрыгнуть на повороте из маши­ны. Меня схватили за шиворот, усадили и предупре­дили:

— Не трепыхайся!

— Младший лейтенант узнает,— пригрозил я,— и вам попадет. Отпустите! Я арестованный.

— Помолчи!

— Младший лейтенант шуток не любит. Он строгий.

— Мы еще строже.

Что ж... Я замолчал. Я предупредил, теперь моя хата с краю.

Машина остановилась около командирской столо­вой. Пригласили в столовую. Накормили. До отвала. Чудеса! Угостили кулешом, тушеным картофелем с мя­сом и компотом. Хлеба сколько хочешь. Я два куска незаметно сунул в карман на черный день.

Меня явно с кем-то путали. Но, что бы ни случилось, обед навечно утонул в моем желудке.

После обеда повели через леспромхоз, за бугор, за узел связи к лесу. Здесь находилось несколько блинда­жей. Когда я был рассыльным, дежурный по штабу предупредил:

— У леса без толку не болтайся. Там разведслаМ и еще особый отдел. Там не любят посторонних, i

Оказывается, любят, раз сюда привели.

Спустились в блиндаж.

Два сержанта чертили на столах схемы. Я уселсяИ табурете. Горели электрические лампочки. Видно, с аэродрома сюда провели электричество. Богато! На стенах висели занавешенные тряпочками карты. У две­ри, прислонившись плечом к косяку, замер часовой с новеньким ПГ1Ш.

«Кто охраняет разведотдел? — размышлял я,— У штаба своя рота охраны. Бойцов из нее я знаю Не всех, конечно, по имени, а в лицо всех. Этот парень незнакомый. Выходит, специальная охрана.— И тут я еще подумал: — Наверное, меня привели к особистам. А за что? Неужели дознались, что не вставил мундштук! Полундре в зубы, когда старшина поехал на ней и пото­пил по дороге?»

Стремительно вошел капитан. Я его сразу узнал. Он летом вез меня и Рогдая с Придачи. Давным-давно, сто лет назад... Вез в заштопанном броневичке, который тогда казался чудом современной военной техники. По­том ловили немецкого летчика. Встретили тетю Клару. Капитан сосватал ее переводчицей...

— Здравия желаю! — вскочил я с табуретки: все- таки приятно встретить знакомого человека в незнако­мой обстановке.

— Добрый день! — ответил задушевно капитан — Как жизнь? Изменился... Вырос, шире в плечах стал. Молодец!

— Рад стараться!

Я решил стать образцовым бойцом. «Васин, ты не того... Васин, ты не сего...» Надоело! Стану образцовым бойцом, таким, каких рисуют на плакатах,— бравым, румяным и подтянутым.

Вошли еще несколько человек. В маскхалатах. Пехо­тинцы. Чувствовалось, что с передовой. Что делала пехота в штабе авиационной дивизии?

— Знакомьтесь! — сказал капитан,— Альберт Ва­син. Старый знакомый. Про него шел разговор.

Разведчики оглядели меня, как барышники конягу

— Как по батюшке? — спросили.

— Терентьевич.

— Значит, Альберт Терентьевич?

— Так точно!

—Присаживайтесь,— предложил капитан.— Алик... виноват, Альберт Терентьевич, бери табурет, пододвигайся к столу, будет разговор.

«Что это они? — подумал я.— Зачем по имени и от­честву называют? Вроде на полном серьезе говорят. Чудеса!»

— Дайте карту!

Появилась карта. Ее развернули на столе. Капитан спросил у пехотинцев о каких-то хозяйствах. Стар­ший очертил толстым ногтем на карте границы участка.

Напрасно Рогдай утверждал, что у меня нет наблю­дательности и поэтому из меня никогда не получится разведчик. Я умел замечать разное... Соображал кой- что. Я украдкой успел прочитать название реки — Воро­неж.

Река Воронеж... Сколько раз я переплывал ее! Когда на реке шел катер, мы бросались в воду, плыли напере­рез катеру, чтобы успеть удариться о волну. Ходили купаться всем двором. Купались дотемна. Играли в «ру­ли». гоняли мяч по заливному лугу... Конечно, на карте река Воронеж. Справа — Чернавский мост, слева — дамба. Ее взорвали, да и Чернавский вряд ли уцелел подняли его в воздух саперы.

— Разговор ответственный,— предупредил капитан и поскреб затылок,— Альберт Терентьевич, товарищи хотели бы знать: часто ты ходил сюда? Подойди, по­смотри, посмотри. Здесь бывал, небось? Соображаешь, какое место показываю?

— Так точно!

— Слушай,— поморщился капитан. Говори чело­веческим языком.

— Слушаюсь!

— Прошу без этих... Как попка-дурак. Эк тебя, родимого, обработали! Ты не на строевой, у нас душев­ная беседа.

—Это какое место изображено? — спросил стар­ший в маскхалате. Спросил деловито, точно надоела ему эта самая душевная беседа уже до чертиков.

— Яхт-клуб,— четко ответил я.

—Как догадался?

Я обошел стол, пригляделся.

— На левом берегу между двумя мостами стоит лишь одно здание — бывший яхт-клуб Петра Первого.

— Правильно,— обрадовались разведчики, закива­ли головами, улыбнулись впервые. Они точно обмяк­ли — расстегнули маскхалаты, достали трофейные сига­реты, закурили.

— Вот Гусиновка, Монастырщина, Чижовка.. Чи­жовка за дамбой начинается,— продолжал я,— Мы на Чижовку купаться не ходили — там шпана живет, «су­харики» делают, могут и штаны унести.

— Шпана нас не интересует,— сказал капитан.— Ходил ли ты купаться правее Чернавского моста? Расскажи, какой здесь берег, течение, есть ли омуты

Я сказал:

— Здесь нарисовано старое русло реки. Оно вы­сохло, в нем редкий камыш растет. Сюда девчонки бегают купальники отжимать. Неточная карта.

— Верно, верно! — подтвердили пехотинцы и с ува­жением поглядели на меня.— Старое русло не сняли топографы, торопились.

— Папа рассказывал,— продолжал я,— что рань­ше здесь стоял русский флот, при Петре Первом, вот до чего глубокая река была. Река Воронеж сильно обмеле­ла. Так старики говорят.

— Интересно, интересно...

— Правее от моста берег крутой, можно прямо с него прыгать в воду, сюда влево, тут гладко. Низень­кий берег.

— Мелко?

— Нет, обрыв под водой. Шагов через десять.

— Ага...

— Напротив водокачка. Новая.

— Фарватер знаешь?

— Чего?

— Дно... Глубину. Где с ручками с ножками?

— Конечно.

— Так. так,— заерзал на табуретке капитан и по­глядел, как учитель на экзамене,— Расскажи.. Бр>Д есть?

— Есть.

— Где?

— Напротив водокачки.

— Ты же говорил, что здесь обрыв под водой. Капитан облизнулся. Странно он себя вел.

— Яма...— сказал я.— Если прямо. Надо с умом... На вашей карте не покажешь. Как вошел в воду, свора­чивай влево, немножко. На середине опять правее. Тогда в яму не угодишь. Река-то не широкая, но ее знать нужно. Летом каждый день тонут. Честное слово! Идешь, идешь, если не знаешь, где свернуть, тебя тече­нием снесет — и сразу ух!.. И пошло крутить. Я сам тонул...

Ну, ну, расскажи, расскажи!

— Пошли с ребятами. Решили перейти на Капканке, чтоб не обходить по мосту. Одежду на голову привязали, чтоб не намочить. Меня сбило течением, и ухнул с голов­кой, белье-то и перевесило. Надо было сбросить белье, пусть тонет, а я ногами забил. И нахлебался. Тетенька вытащила. Откачивали даже. Дома я не рассказал, а то бы влетело. И ребята не разболтали, потому что пере­пугались.

— Так-так, та-ак...— протянул капитан.— Смог бы ты...

Он замолчал и поглядел на разведчиков в маскхала­тах. Те кивнули.

— Смог бы ты показать бродик? Не торопись, взвесь...

— Показать на местности, в натуральном виде,— добавил старший в маскхалате.

— Пожалуйста!

— Берег простреливается, немцы за ним следят. Опасно. Очень опасно. Дело серьезное. От тебя будет зависеть... Как бы сказать? Операция, что ль. Жизни будут зависеть.

— А зачем им брод? — спросил я, оглядываясь на разведчиков,— Плавать, что ли, не умеют?

— Они-то умеют,— засмеялся капитан.— Но... Как бы сказать?

— В общих чертах можно,— разрешил старший в маскхалате.

— Ты боец, военную тайну обязан хранить,— про­должал капитан.— Не боишься темной ночи? Молодец! Смешно бойцу Красной Армии бояться темноты. Еще совсем недавно наши разведчики проходили в город через улицу 20-летия Октября. Классные были про­водники. Сам секретарь райкома возглавлял группы. Брали «языков». Офицеров. Героическая была лич­ность.

— Кто был? — спросил я.

— Запомни, Альберт, эту фамилию: Куцыгин. Осво­бодим город, мы еще улицу назовем именем этого человека... Так вот... Погиб товарищ. В бою тот проход в город перекрыли. Другой нужно искать. Сможешь ночью найти брод? Проверим. Так вот... На тот берег пойдет группа, маленькая, несколько человек, с грузом.^ Место, сам знаешь, до Придачи ровное как стол. Немец у реки. Промерить не даст, на резиновой лодке хлопотня и заметно. Один человек, самый главный человек, пон«- маешь, плавать не умеет, плавает, как топор. Меж­ду прочим, он тебя рекомендовал, ручался за тебя. Ска­зал, что лучше тебя лоцмана не найти во всем го] роде.

— Он меня знает?

— С пеленок. Не ломай голову, кто такой, придет время — увидишь. Нужно выйти на бережок, тихо-тихо спуститься к воде, перевести людей на другой берег. И назад.

— Сейчас вода холоднющая,— сказал я.

— Правильно. Осенняя. Боишься простудиться?

— Я купался. На Первое мая купался, вода ледянаН была.

— Тем более не страшно. Ты поведешь, затем осто­рожненько вернешься.

— А группа?

— Хм... Любопытной Варваре нос оторвали.

— Можно, я с ними пойду? — сказал я,— Я все проходные дворы знаю в городе. У меня мама дома осталась. Найду ее...

— Тихо, тихо! — сказал капитан,— Во-первых, в го­роде никого нет: немцы выгнали население — мертвый город...

— А кто главный? — наседал я, потому что в душе надеялся, что главный возьмет меня.

— Задашь еще хоть один вопрос,— рассердился старший пехотинец,— придется расстаться — любопыт­ные хуже врагов. Вопросы задаем мы. Точка! Кончай базар!

— Ты был на гауптвахте? — вдруг спросил капитан. — Да, был,— ответил я.

С дисциплиной, выходит, нелады. Плохо... Нет худа без добра. Когда вернешься в роту, не распростра­няйся — пусть думают, что сидел под арестом. Теперь иди отдыхай! Тебя сюрприз ожидает... Тебя ждет близ­кий человек. Иди. Ждут. Счастливо!

Екнуло сердце, промелькнула мысль: <Мама...», но я тут же заглушил эту мысль, потому что она была нереальной. Мама давно бы уже нашла нас, если бы успела выскочить из города. Меня ошеломило другое известие — немцы выгнали из Воронежа жителей. В го­роде никого не осталось. Мертвый город... Трудно представить такое.

За лето произошло многое. Я разучился удивляться. Жизнь диктовала свой ритм, и некогда было вскидывать руки, цокать языком: «Ах, что вы говорите! Да как же так? Неужели в самом деле все сгорели карусели?» Сгорели карусели, и полгорода моего сгорело. И теперь жителей немцы угнали куда-то... Куда? Ох, велика земля! Тысячи людей, миллионы можно угнать и так упрятать. что концов не найдешь. И среди этих миллио­нов был один человек, которого я обязательно должен был разыскать, если, конечно, он остался живой, это была моя мама.

Опять посадили в машину и опять куда-то повезли. Ехали лесом, переезжали мосточки. Ехали в тыл. По­нятно. Если к фронту, попадались бы военные, и чем ближе к передовой, тем их было бы больше.

Лес уже приготовился к зиме — березы, осины стояли голыми, лишь пламенели клены, а елки точно ощетинились, как ежи.

Никогда не думал, что под Воронежем такие леса.

В одном месте дорогу перебежали два оленя. Это произошло неожиданно. Машина остановилась. Шофер выдернул из-за сиденья автомат, соскочил на землю.

Зверь ушел. И я был рад этому... Зверь летел по воздуху, касался земли, и земля точно отталкивала его. Так мячик прыгает по асфальту.

Шофер вернулся, сунул автомат в машину, сел и сказал:

— Упустил... Не везет! На той неделе ребята медве­дя завалили. Мясо — во! Красное только. Зверь тут непуганый — заповедник.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Несколько раз останавливали, проверяли докумен­ты. Часов в пять мы подъехали к бывшему монасты­рю высокая облупленная стена, точно измазанная суриком, широкие, тяжелые ворота, захлопнутые наглу­хо, у ворот — часовой. Он молча, натужившись, отвалил ворота, мы въехали во двор, сзади тревожно зазвенел звонок.

Громыхая подкованными сапогами по булыжнику, I подбежал дежурный и сказал шоферу:

— Что так долго? Расход на обед оставили.

— Зря старались, я в штабе порубал,—ответил | шофер.

Они еще поговорили о разных разностях... Я ог.тя» * делся. Справа и слева метров на двести тянулись одноэтажные, как казармы, здания с массивными ре­шетками на окнах. Монастырь снаружи выглядел жал­ким и обтрепанным, внутри сверкал той казенной чисто­той, которая бывает только в военных подразделениях. В конце двора торчала церковь с высоченной колоколь­ней, с которой, как лианы, свешивались антенны. По монастырским стенам прогуливались часовые.

За церковью к реке спадал сад. Фрукты в нем убрали, не как в колхозном. Здесь красноармейцы по­старались.

Меня провели в глубину сада к избенке, не то бывшей келье, не то монастырской кладовой. Она прита­илась у самой реки в трескучих, уже голых зарослях малины.

— Иди! До скорой встречи.

В саду стояли странные сооружения — заборы, ма­кеты стен домов, бумы на разных высотах — от низень­ких, у самой земли, до поднятых на высоту березки; висели, как повешенные преступники, чучела, набитые ватой, валялись куски колючей проволоки. Я видел войсковые полосы препятствия, здесь было что-то по­сложнее и позамысловатее.

Скрипнула дверь... И... На пороге избенки появи­лась... тетя Клара!

Она целовала меня, гладила по голове и, конечно, как положено, плакала. Никак не понять, почему жен­щины плачут при встречах. Распускают сырость.

— Чего плачешь? — спросил я.

— Соскучилась,— ответила тетя Клара,— Рогдая не увижу...

Мы вошли в избенку. Внутри было уютно по-мирно­му. Неплохо окопалась тетя Клара — комод, деревян­ная кровать, на тумбочке приемник. Меня заинтересо­вал приемник, сроду такого не видел — в полированной черной коробке, с «рыбьим глазом». Лампочка такая зеленая, чего-то в ней сходится при настройке на волну. Название «Телефункен». Эмблемочка. Интересный при­емник.

— Где достала?

— Немецкий, трофейный,— сказала тетя Клара.— Ну. как вы? Сядь, расскажи. Как изменился! Похудел и вырос, лицо крупное. Взрослеешь. Я не видела тебя в форме. Покажись.

— А где твоя? — спросил я.— Почему в граждан­ском ?

На ней была черная узкая юбка, двубортный пиджак с подбитыми плечами, шерстяная зеленая кофточка. Не нашенская одежда, сразу видно, что трофейная.

- Надо,— ответила она.— Я теперь буду так, в форме мне нельзя.

И я наконец-то сообразил... Наконец дошло, о ком говорил капитан в блиндаже, о каком самом главном в группе, которого я должен перевести через реку Воро­неж, о главном, который меня знает с пеленок и плавать не умеет. Выходит, главный — тетя Клара. Точно!

Наверное, я побледнел, потому что тетя Клара засуетилась и предложила ложиться спать. По-моему, она боялась, что я начну задавать вопросы, на которые нельзя отвечать. Она настойчиво требовала, чтоб я лег спать.

— Рано!

— День — наша ночь, ночь — наш день,— сказала

она.

Вдруг открылась дверь и вошел немец в зеленом мундире.

— Спокойно, спокойно! — сказала тетя Клара.— Познакомьтесь. Ваня... никак не привыкну, Вилли,— Она что-то добавила по-немецки.— Это Алик.

Здорово! — сказал по-русски немец и улыбнулся. Здравствуйте! — ответил я, плохо соображая, что происходит.

- Испугался? — спросил «немец».— Я сам, брат, боюсь. Привыкаю. Чего глаза выпучил? Клара, включи приемник. Любопытное выступление. Включи, послу­шай! Последние установки.

Тетя Клара включила «Телефункен», раздался щел­чок, и загорелась зеленая лампа настройки — «рыбий глаз». Через секунду из приемника вырвался рев. Рев заполнил все пространство в хатке. Грохот усиливался. И вдруг звуки смолкли. Заговорил человек. С надтрес­нутым голосом. Немец. Заговорил спокойно, вкрадчиво. Он произнес несколько фраз и внезапно заорал, точно ему всадили сзади вилку.

И опять как будто что-то взорвалось.

Оратор говорил долго.

Тетя Клара и человек в форме немецкого офицера внимательно слушали радио, изредка переглядываясь между собой.

— Кто это? — спросил я, когда затих очередной рев Гитлер,— просто ответила тетя Клара.

Слово «Гитлер» было для меня целым понятием, и странно было слышать, как говорил один человек. Кончался сорок второй год. Немцы вышли к Сталингра­ду. И жутко было слышать фашистов — казалось, она рядом, за стенами монастыря.

Затем заиграли марши. Звенели трубы. Гремели барабаны. Раздавались команды —там, где-то далеко­далеко, маршировали, а под Воронежем от поступи немцев дребезжала пепельница на комоде.

Тетя Клара выключила приемник.

— Что он говорил? — спросил я.

Хвастался,— сказала тетя Клара и подула на руки, точно они замерзли.— Хвастался. Грозился.

Спать меня уложили на топчане. На мягкой пери­не, под теплым одеялом я разомлел и заснул беспро­будно. Я

Встал чуть свет, потому что привык вставать с пету­хами. В домике уже никого не было. Я оделся, нашел полотенце и кусок пахучего немецкого мыла, вышел в сад.

На улице почему-то белым-бело, голые яблони, красные листья кленов, дубы и рябины поседели.

Иней посеребрил землю. Было звонко. И хотя стояла тишина, казалось, что земля звенела, как тонкая фарфо­ровая чашка.

«Предсказывают синоптики! — подумал я,—Обе­щают дождь — выпадает снег».

Возле огромных сооружений шевелились люди — парни лет по двадцати пяти, поджарые, голые по пояс Перепрыгивали через канавы. Как белки, взбирались на макеты пятиэтажных стен, легко и цепко подсаживали друг друга с этажа на этаж. Интересное упражнение — на карнизе дома замерли бойцы, целое отделение. Ужасно трудно прицепиться к стенке и не двигаться. Видно, затекли руки, бойцы спрыгивали на землю и дела­ли разминку. Больше всех выстоял невысокого роста паренек, очень похожий на Толика Брагина, старшину нашей роты.

Захотелось с ними поупражняться. Нельзя — они проходят специальную подготовку, а я здесь гость, вольношатающийся.

Затем начались упражнения по самозащите. Некото­рые приемчики я знал — Прохладный научил.

— Алик,— послышался голос тети Клары. Она стоя­ла с кофейником, накрытым концом шали, чтоб не осты.1.—Умывайся в реке, быстрее возвращайся, кофе остынет.

Завтракали втроем — тетя Клара, дядя Ваня-Вилли, уже не в немецкой форме, в гражданской, и я. Ели яич­ницу. Класс! Тетя Клара расставила на скатерти таре­лочки, положила приборы — вилки слева, нож справа. Наконец-то она могла показать, как положено сидеть за столом. Смешно! Как во сне... Рядом со мной сидел, может быть, настоящий немец. Чинно-благородно, не спеша ел с тарелочки вилочкой, за ворот куртки заложе­на салфетка. Чудеса в решете! Разговаривал он с тетей Кларой по-немецки. Изредка она его поправляла, он краснел, как ученик на контрольной, повторял слова.

— Не путайте баварский диалект с берлинским,— поучала тетя Клара.— Волжанин не чокает по-воронеж­ски. Неаполитанский ансамбль тамбовской песни и пляски.

— Я, я,— кивал головой дядя Ваня-Вилли, мол, понял.

На меня все это так подействовало, что после завтрака я сказал:

— Дакке шён!

Во, до чего дошло! Я по-русски после обеда забывал говорить «спасибо», а тут «данке шён»!

Целый день они разговаривали. Я пытался понять, о чем они толкуют, но так ничего и не понял. Мне делать было совершенно нечего. Спасибо, обнаружились не­мецкие журналы, целая кипа. Я смотрел на картинки. Все улыбались, улыбался Гитлер, Геринг, Геббельс, было много снимков разных городов. Русские военно­пленные. Снятые снизу лица русских выглядели уродли­выми. Специально так фотографировали, чтобы был невыгодный ракурс.

Потом чинно обедал. Не жизнь — сказка!

За окнами во дворе монастыря шла напряженная жизнь — вернее учеба, еще вернее — тренировка.

Я видел, как целый день у спортивных сооружений тренировали людей. Уходили одни, приходили другие,' Сколько их? Я не знал, да и никто не ответил бы на подобный вонрос. Здесь нельзя было задавать вопросы. Украдкой я поглядывал в окно.

Ребята работали, именно работали, настойчиво. Я понял одно: они вырабатывали производственные на­выки. Да! Чтоб, не раздумывая, отпрянуть, прижаться к земле, стене, крыше товарного вагона, пропустить мимо пулю, нож, камень, чтоб подобное было таким же обы­денным, как наколоть дров для печи, запрячь лошадь в телегу. Здесь учили тяжелой работе, беспредельной, смысл которой заключался в том, чтобы не выдать себя врагу как можно дольше, чтоб сохранить то, что называ­ется внезапностью, чтоб благодаря смелости, инициати­ве, инстинкту самосохранения, навыку, сообразительно­сти, удаче — выжить и тем победить врага, который хочет выжить сам.

Фашисты как чума. Умные люди нашли это сравне­ние. Так вот... Наши ребята учились быть санитарами. Они обязаны были все уметь делать, бороться с эпи­демией чумы. И победить ее.

И люди учились. Терпеливо, не думая о том, оста­нутся ли они живы, кого наградят золотой звездочкой, кому не поставят даже березового креста.

Кто-то должен был выполнять и эту работу. Кто-то был токарем, лудильщиком, кто-то механиком или ар­тиллеристом, ну, а им выпало быть разведчиками, хотя могли они выучиться и на пехотинца, и на связиста. Они были трудягами войны.

Конечно, все это не мог я тогда так четко понять, я запомнил, чтобы в будущем осмыслить.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Ночью нас с тетей Кларой разбудил капитан, мой старый знакомый.

— Пошли!

Встали молча. Тетя Клара собиралась не спеша, зачем-то долго глядела на себя в зеркало, надела на пальцы кольца и дутый браслет, что вынесла из Вороне­жа в замшевом мешочке. Зачем? Не знаю. Она собира­лась точно в гости: основательно, спокойно. Я нащупал в кармане гномика из желудей и разлапистой веточки ольхи Так и не представился случай передать его Стеш­ке Может быть, подарить на счастье тете Кларе? Но гномик — невезучий талисман, и я передумал дарить.

В<> дворе ждала крытая машина. В нее погрузили какие-то мешки. Сели автоматчики. Забрались в кузов и мы. Дядя Ваня-Вилли уже сидел там. Поверх не­мецкой формы он накинул русскую плащ-палатку. Кив­нули друг другу: «Привет!»

— Готово?

— Порядок!

— Отчаливай!

У ворот часовой крикнул:

— Ни пуха ни пера!

Ему не ответили. Ни к чему было школьное пожела­ние удачи... Прозвучало вроде шутки. Несерьезный человек.

Ехали проселком, машину трясло.

Выкатили на гладкую дорогу. По верху кузова застучал дождь. Выходит, синоптики не врали, когда обещали дождь. Из кабины через окошечко падал сла­бый свет. Бледными пятнами высвечивались лица лю­дей. Развернувшись вполоборота, дядя Ваня-Вилли следил через окошечко за спидометром в кабине. Тетя Клара обняла меня, притихшая и грустная.

Особенно отчетливо врезалось в память, как мне почему-то в ту ночь вдруг показалось, что жизни, кото­рая была там, вне машины, никогда не было. Присни­лась. Истинная, подлинная жизнь была только здесь, под брезентом, в кузове. Как будто бы родился здесь и вырос. И никогда не был в каком-то городе, в каком-то Доме артистов. Ничего не было, кроме того, что вот сижу я на досках и еду в темноту, по дождю, с неизве­стными людьми, у которых вместо лиц белые пятна, а на месте глаз — темные провалы. Я мог реветь, кусать себе пальцы или рвать зубами пилотку, никто бы ничего не заметил, не увидел бы, потому что люди, как и я, чув­ствовали, что время остановилось и весь мир сжался до размеров машины. Отрешенность сковала. И что прои­зойдет, что случится через час, через два, никто не знал и не мог предвидеть.

Так перед дальним походом русские люди присажи­ваются на дорогу, молчат минуту-другую, то ли вспоми­ная прошлое, то ли уже живя будущими тревогами и заботами.

— С богом!

Машина свернула с укатанной дороги. Наклонило. Колеса забуксовали. Мотор натужно захрипел, точно старый бык в упряжке.

Ползли по грязюке часа полтора. И все-таки доеха­ли. Точно, доехали! Машина остановилась.

Вылезли. Я не увидел — почувствовал, что где-то ря­дом дома. Мы должны были приехать на окраину Придачи отсюда самый близкий путь к Чернавскому мосту.

Пошли.

Спустились в траншею. Под ногами зачавкало. Вышли на открытое место.

Дождь усилился.

Спустились во вторую траншею.

Откинулся полог, и в лицо ударил свет. И опять темно. И вот я уже в блиндаже, ослепленный кероси­новой лампой.

Убежище сделано из случайного материала — кусков фанеры и толя, обшито штакетником от заборов. Вместо стола — дверь. Мирная дверь с облупленной белой краской. На ней сохранилась переводная картин­ка. Чей-то ребенок перевел картинку на дверь. И плыли в неизвестность русские воины со щитами, повешенными на борт корабля.

В блиндаже у железной печурки сидели давешние пехотинцы в маскхалатах, что сватали меня в проводни­ки. Они пили чай из консервных банок, обжигаясь и смакуя.

— Погодка-то — класс! — сказал один, точно со­общил превеликую радость, и закашлялся.

— Грейтесь!

Мы присели на ящики из-под снарядов — тетя Кла­ра, дядя Ваня-Вилли, капитан из разведотдела и я. Я так и не знал толком, чей капитан. Наш ли,— наш в том смысле, что из авиационной дивизии,— или он подчинялся другому начальству.

Здесь, на передовой, задавали фасон пехотин­цы в маскхалатах, так что капитан сидел и помалки­вал.

— Порядок следования такой,— сказал старший из них.— Идем к реке двумя группами. Альберт Теренть­евич, предупреждаю, когда взлетит сигнальная ракета, не вскакивать, лежать спокойно, я буду рядом. Да, молодой человек, переоденься в гражданское. Обмунди­рование сложи сюда,— он протянул брезентовый ме­шок - Документы тоже клади. Не пропадут. Вернешь­ся — возьмешь. Порядок общий.

— А зачем переодеваться? — не утерпел я.

— Промокнешь. Вернешься — в сухое переоденешь­ся Мамок у нас нет. Промокнуть придется до нитки.

— Выйдем к переправе,— продолжал ставить зада­чу старший,— в стороне, метров двести. Альберт Терентьевич, где брод-то твой? Давай точные коорди­наты.

■' — Прямо от водокачки начинается.

- Придется вдоль бережка прогуляться... Не страшно?

— Может, переплыть и натянуть конец? — спросил кто-то.

— Не удержишь. Завязать не за что. Дорогое удовольствие.

— Не стоит мудрить. Делать будем, как решили.

— Верно.

— Значит, порядок следования: первым иду я, за мной — проводник, двое для прикрытия — ты и ты. С интервалом в десять минут выходит вторая группа. Не доходя до берега, залегает. Проводник спускается к реке, находит брод, дает сигнал. Так можешь? — Он прокричал не то птицей, не то кошкой.— Подать звуко­вой сигнал?

— Могу.

— Ну-ка, попытайся, изобрази.

Я изобразил... Разведчики подумали и, видно, реши­ли, что сойдет...

— По сигналу фонариком подходит основная груп­па. Прикрытие знает свою задачу. Так... Первым через реку идет проводник, вторым вы, гражданка, замыкаю­щим вы, господин офицер.

Дядя Ваня-Вилли криво усмехнулся.

— При переходе, замыкающий, следите за женщи­ной, чтоб не снесло на глубину. В случае если собьется, вещи бросайте. То же самое в случае обнаружения: возвращайтесь на исходный рубеж. Прошу к столу, ознакомимся с последними данными. Пленный пока­зал, что стыки батальона проходят между этими домами.

Я не слушал, я переодевался в гражданское. Форму складывал в мешок. Достались старые, но еще крепкие лыжные брюки, башмаки на резиновой подошве, майка, рубашка фланелевая, ватник и кепка, как блин. Она была великовата. Гномика дяди Бори я переложил в карман лыжных брюк.

Вообще-то, у меня мелькнула мысль не брать его с собой. Потому что он несчастливый — хозяина заколо­ли диверсанты. Хотел снести его в деревню к девушке дяди Бори — попал под бомбежку, затем на гауптвах­ту... Пусть суеверие. Но на фронте все становят­ся суеверными. Бывает, человек в тылу на собствен­ной мине подорвется, а случается — из кромешного огня выходят без царапинки. Как кому везет Судьба.

И все-таки я оставил гномика в кармане. Я должен был перешибить судьбу. Если бы я его не взял, я бы знал сам для себя, что струсил, что боюсь идти к реке, что зря разведчики понадеялись на меня. Я бы предал память дяди Бори Сеппа, и... от меня зависела жизнь тети Кла­ры. Жизнь! Вот как обернулось.

Очень ответственно и по-настоящему страшно. Поче­му-то мои мысли, желания и решимость сосредоточи­лись вокруг игрушки из желудей и ольхи: возьму или нет — вот самое главное. Как в машине, когда весь мир, все ощущения сжались до размеров кузова. Что это — спасение? Или самообман? Но так проще. Легче.

Не хотелось уходить из блиндажа. Глаза долго осваивались в темноте, и мы шли как слепые, разведчи­ки поторапливали.

Мы шли полем. Затем легли. На брюхо. На мокрую, разбухшую землю.

Дядьки в маскхалатах ползли, как ужаки, точно всю жизнь ползали, а не ходили, с автоматами, с ручными пулеметами Дегтярева — весьма неудобной штукой для транспортировки в горизонтальном положении.

— Не отставай!

Не знаю, как бы я справился с подобной гонкой на брюхе месяца три назад. Я бы задохся, умер от разрыва сердца, расплакался бы, сдался. Три месяца выросли в года. Я полз. Пусть не совсем быстро и ловко, но полз. Не зря натаскивал командир роты младший лейтенант Прохладный. Вот тот случай, ради которого он гонял, как злобная мачеха падчерицу, и в непогоду и в вёдро Я промок, как суслик. Меня можно было взять, скрутить, выжать и повесить сушиться на веревочке. Холода не чувствовалось. Наоборот, я задыхался от жары.

— Не мешкай! Ну, где ты?.. Как чувствуешь себя, оголец?

Заныла спина, руки исцарапались. Осень, а колючки впивались в ладони, как летом в зной.

Выползли к берегу. Я перевернулся на спину и ловил ртом воздух, его было мало, совсем не было. Река шуме­ла Никогда не подозревал, что река Воронеж шумит. Вырисовывались какие-то развалины на том берегу. Водокачка, что ли? Взорвали ее. Сгорела.

— Соображай, куда теперь,— шептал сбоку стар­ший Что разлегся, как на пляже? Гляди, гляди, куда нужно. Давай, давай!

«Чего давай?» — соображал я. Я не узнавал места. Днем я тут тысячу раз гонял в футбол, кувыркался, загорал, а теперь не могу понять, где мы. В городе не светился ни один огонек. Не за что было зацепиться взглядом. Где-то здесь спускается к реке улица Дурова.

— Давай, давай!

— Погоди! Не узнаю.

— Заблудился?

— Тут блукать негде. Не узнаю места.

— Чего не признал?

— Незнакомое место.

— Не шути, Альберт Терентьевич.

— Дай подумать.

Два бойца с РПД расползлись в разные стороны. Валяй к воде,— посоветовал старшой.— Может, лучше сообразишь.

— Ладно.

Я скатился с берега — он оказался скользким, точно его намылили. Сел. Я разозлился. И на себя и на развед­чиков... Ночью все выглядело иначе... Черным.

Я встал и пошел. Не умею я ночью ползать на брю­хе и соображать, где нахожусь. У меня мозг иначе устроен.

«Так...— рассуждал я.— Водокачка. Вот она. На месте. Взорвали — не имеет значения. Здесь где-то бы­ла дорожка. По ней к броду спускались».

Я почувствовал, что нашел ее. Честное слово! Не видел, а почувствовал, что стою на ней. И это меня так обрадовало, что я забыл дать условный сигнал голо­сом промяукать, что ли, или прокричать птицей.

Где-то был мелкий заливчик. Есть! Вижу! Блестит река, сюда забегает.

Я хотел было пройти дальше по берегу, чтоб получше разобраться в приметах, но сильно ударили под коленки] я упал. Одновременно на правом берегу взлетела раке­та. Ослепительная и злая.

— Нашел! — зашептал я, потому что благодари ракете смог увидеть противоположный берег, куст, на который мы равнялись, когда переходили реку.- На­шел!

Двинули по затылку, я уткнулся носом в землю.

— Нишкни! — зашипел боец с ручным пулеметом.—^ Замри, обормот.

Ракета догорела и упала в реку.

— Не сердись, Альберт Терентьевич,— сказал бо­ец.— Дурак же ты! Выдал бы... Чего под носом у фри­цев гуляешь, как в школу идешь? Извини, что ненаро­ком пришиб, рука у меня тяжелая.

— Говори, а рукам волю не давай,— сказал я с оби­дой.— Думаешь, сильный, так... Обрадовался. Нашелся силач.

— Нечаянно... Сгоряча.

— Ну, как, как? — послышалось сбоку. Подполз старшой группы,— Нашел? Даю сигнал.

Старшой обернулся, распустил маскхалат, как лету­чая мышь крылья, замигал фонариком. С немецкой стороны не видно было сигналов.

Пока он сигналил, меня опять начали одолевать сом­нения — правильно ли я сориентировался, не ошибся ли. Когда горела немецкая ракета, я отлично видел приметы, навалилась темнота и дождик — и я не верил себе.

Где-то стреляли. У Чернавского моста ударили мино­меты, залились пулеметы... Может, нас обнаружили? Почему тогда стреляют у Чернавского?

Оказалось, что в районе улицы Степана Разина немцы не могли хорошо контролировать окраину города, они нервничали и стреляли всю ночь «наобум Лазаря».

С тыла подползли люди.

— Трогай! Пора! Иди, иди, не отстанут!

Пригнувшись я вошел в воду. Обожгло. Вода холоднющая... Это не на Первое мая открывать купальный сезон. Светит солнышко, ребята подзадоривают друг друга. Разденешься, прыгнешь в воду — и сразу к бере­гу, выскочишь как ошпаренный, довольный, что показал смелость. Потом хвастаешься в школе, во дворе, что купался. Во какой герой!

Может, зря вызвался переводить людей через реку?

Сейчас повернусь, упаду на берег и скажу, что вода слишком холодная и страшная. А как же тетя Клара? Ей тоже идти почти по пояс в осенней воде. Я обязан пере­силить себя, раз она идет за мной.

Я шел в ледяной воде через реку и не думал, боюсь я или нет.

Я не оборачивался: знал, что за мной идут. Вода Поднялась до колен. Дух захватывало. Лишь бы не сбиться с брода! Тетя Клара ухватила меня за плечо, дышала мне в затылок. Она не умеет плавать. Она верит, что я выведу ее на противоположный бе­рег.

Герой, героизм... Это уже потом, когда появляется возможность осмыслить содеянное; в момент, когда ты делаешь это, то не думаешь. Мне требовалось выпол­нить приказ — вот и все. Три месяца воинской службы ушли на то, что я приучился выполнять приказы, не капризничал и не говорил: «Почему я, почему не дру­гой?» Раз мне приказали перейти реку — значит, я обя­зан это сделать. И все!

Я шел... Глубина стала по пояс.

«Где же поворачивать? Где-то здесь нужно повора­чивать влево,— стучала мысль.— Эх, зря тетя Клара вцепилась в плечо, как рак! Отпустила бы. Я бы прошел вперед, попытался, разведал бы...»

Но она не отпускала — она не умела плавать, и она верила в меня.

... И тут я чуть не сорвался на глубину.

Отпрянул. Почувствовал, что впереди глубина с руч­ками и ножками. Точно глаза выросли на ногах. Впере­ди глубина.

Я круто забрал влево. И опять чуть не сорвался вниз. Течение было, тащило на глубину. Я еле вылез на узкий подводный хребет и пошел быстрее вперед.

Берег ближе, ближе... Вода откатилась. Обгоняя, вперед прошел напарник тети Клары. На его голове, как у меня когда-то, было привязано белье, лежали вещи, кажется, чемодан, может, и рация.

Мужчина обернулся... Я понял, что он попрощался со мной, что мне нужно возвращаться.

Тетя Клара отпустила мое плечо и пошла за дядей Ваней-Вилли, точно боясь отстать от него хотя бы на пол метра. Она не обернулась.

Я остался стоять один на реке. Может быть, стоило догнать и попрощаться с тетей Кларой? Но они торопи­лись к берегу, теперь им не грозила глубина, они таяли в темноте и дожде, они уходили.

Я было бросился за ними. Пойти бы вместе с ними в город. Я же знаю все проходные дворы — может, пригожусь!

Но... приказ у меня был иной. И этот приказ заставил повернуться и пойти к нашему берегу.

По пути я сбился, окунулся, поплыл, ватник намок. Я еле сумел сбросить его — он камнем тянул вниз. Ни­когда я не думал, что река Воронеж такая глубокая

Я плыл, плыл... Еле добрался до крутого берега. И выполз на него.

Меня подобрали разведчики. Они что-то шептали, плеснули из фляги в рот водки. Она обожгла рот — и стало легче дышать.

— Молодец, Альберт Терентьевич!

Я ничего не ответил, я замерз до позвоночника, я хотел только одного — согреться. А молодец я или не молодец... Ерунда! Я лишь выполнил приказ. Как все. Самое главное на войне — выполнить приказ!

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Город Воронеж был убит. В упор. И наповал. А в сердце его — в Кольцовском сквере — белели, как опарыши, кресты могил чужеземных солдат. Шеренги крестов.

Было воскресенье. Теплое. Весеннее. Со всего города в сквере собрались жители. Человек двести. Женщины, несколько стариков, с десяток инвалидов, остальные — пацаны. Мы с Рогдаем стояли рядом, плечом к плечу. Мы чувствовали опасность. Первое, что приходило в го­лову, когда я встречал знакомого одногодка,— смогу ли я осилить нового знакомого, и если придется драться, то как? На кулаках, или в ход пойдет нож, или придется выхватить парабеллум... Весной сорок третьего года я уже не питал иллюзий, ни о каких «рыцарских по­единках» не могло быть и речи — шла война, мы попали в самый центр ее жерновов, и она молола нас, крушила, перетирала, развеивала, как пыль. Я уже почти забыл, какая была жизнь до войны, а Рогдай, мой младший братишка, и вовсе не помнил. Он был дитя войны. Плоть от плоти, и даже не представлял сейчас, какая она бывает, иная жизнь — мирная. Да и была ли она, эта мирная жизнь? Для меня, кажется, была. В намят! остались от нее песни — «Мы едем, едем, едем, в далеки! края» и еще «Нет, товарищи, не зря есть и реки и моря». Для Рогдая даже песня «Вставай, страна огромная» была безнадежно далекая, вроде колыбельной. Память, моего брата не отягощали воспоминания. Он был не* сколько угрюмым человеком. Удивляло, что рост у него приостановился,— непонятно: и мать и отец были высоч кими. В пятнадцать лет я смахивал на семнадцатилетяея го. Но сила у Рогдая имелась. В кулаки точно налнлв свинец, и если он бросался в драку, то шел напропалую, гвоздил на совесть. Не страшился один против троих. Дрался безжалостно, и не многие выдерживали его ярость.

Люди переговаривались. Молодые женщины разго­варивали с инвалидами — хотели познакомиться. Кале­кам было не до шашней. Пришли безрукий и слепой — Николай и Зиновий. Они вместе лежали в госпитале, теперь поселились на пару в подвале разрушенного дома. Николай ходил за поводыря. Около них крутился Яшка-артиллерист, кучерявый инвалид без руки. Яшка спекулировал на базаре махоркой. Орал как зарезан­ный: «Тюлюлюевская! Один курит, семеро дохнут!» Стакан махры стоит тридцатку. За какую цену Яшка брал «товар» в деревнях, оставалось тайной. В махорку он что-то подмешивал для крепости. И для объема. Объем — прямая выручка: купил сто стаканов, продал сто тридцать. На краю фонтана с пионерами и крокоди­лами (фигурки пионеров без голов танцевали фантасти­ческий танец вокруг пресноводного страшилища) сидел дядя Ваня. Дядя Ваня — безногий — ходил на косты­лях. Он что-то «травил» и сам громче всех смеялся.

Инвалиды меня не интересовали. Я приглядывался к сверстникам. Вовка, по кличке Шкода... Худой, с гла­зами навыкате, с перевязанной шеей. У него воспаление желез, кажется туберкулез.

Еще один Вовчик, Шишимора. Я его знал до воины. Шишимора жил в начале улицы Фридриха Энгельса. Он меня однажды «купил» — сказал, что я не смогу проси­деть до тех пор, пока он не просчитает до трех. Я легко­мысленно не поверил. Мы ударили по рукам, поспорили на «американку», Шишимора сказал: «Раз, два...», по том захихикал и произнес: «Три скажу... когда захочу. Ты сиди, сиди, я пошел... Если уйдешь, значит должен «американку». И ушел. Я сидел в Милицейском саду на скамейке. Ждал весь день, до глубокого вечера. Я был честным мальчиком. Я плакал... Злился. Хотелось есть. Я знал, что влетит дома, и все же сидел. Не верилось, что Шишимора не придет и не скажет: «Три». А он не при­шел.

Еще выделялась фигура — Швейк с маслозавода. Парень лет шестнадцати. Он ходил в «придурках» — потешал честную компанию. Швейком его прозвали за то, что ни к селу и ни к городу он копировал Швейка из кинокартины «Новые похождения бравого солдата Швейка», повторял приевшиеся остроты фильма. Он и сейчас шутил — показывал, как можно горящий окурок цигарки, приклеенный к языку, прятать во рту-.

Самые опасные были три брата Косматых. С Чи­жовки. Опасны тем, что трое, всегда вместе.

Швейк веселился... Заставил белобрысого мальчон­ку бегать за палкой.

— Апорт! — кричал Швейк, копируя блокового.

Мои сверстники наблюдали за «игрой», их не возму­щало, что Швейк издевается над парнишкой, гоняет за палкой, да и сам парнишка, хотя и надул губы, воспри­нимал происходящее, как обыденное и чуть ли не как игру. Мои сверстники... Я удивляюсь, как мы вообще не разучились тогда смеяться и как вновь научились добру.

Одеты подростки были как попало... Большинство в ватных телогрейках. Телогрейки универсальны. В них ходят, на них спят, укрываются, их кладут под голову, ими затыкают пролом в стене, чтобы ветер не набивал в жилье снегу. На многих зеленые кителя немецких солдат. Противный цвет, да и материал рыхлый, лишь на Швейке одежка что надо — черный шерстяной мун­дир гестаповца. Выделка завидная. Знаки различия вырваны, но можно догадаться, что гестаповец был не рядовым. Швейк говорил, что это мундир начальника лагеря. Врал, наверное, хотя в лагере Швейк действи­тельно побывал, похлебал баланды, побегал вокруг блокового резвее, чем белобрысый парнишка за его палкой. Швейка можно запросто напугать—подойти тихонько сзади и рявкнуть: «Штейт ауф, шайзе!» Швейк вскакивал, как заводной, вытягивал руки по швам, и глаза у него становились стеклянные. Он был давно не в лагере, не на аппель-плацу, но все равно ничего с со­бой не мог сделать. Вытягивался и бледнел при команде на немецком языке. После подобной шуточки Швейк густо матерился, потом начинал придуриваться, одер* жимо и гнусно, ловил более слабого и помыкал им бессовестно. О лагере он рассказывал так:

— Выселили нас из Воронежа — айн, цвай. драй — два часа на сборы. Потом идет солдат, ставит крест на доме. Если поймают после — расстрел. И погнали.. «Мобилизация всех деревянных вещей!» Мы в Белгоро­де оказались. А там стали хватать и в Германию на работу — копать подземный ход на луну. Я оборвался В огороде бункер выкопал. С телефоном, с теплым сор­тиром, тип-топ, с утра до вечера пластинки на патефоне крутил. Полицаи в гости пришли, я одному палец отку­сил. Он как дюбанет по кумполу рукояткой — «ой, мама, не журись, туды-сюды повернись». Перепустили от ду­ши, метелили как хотели. Ночью я не убег. С биржи Силов не хватило через проволоку перескочить. Ночью вся биржа разбежалась, часового закололи. Меня за связь с партизанами — цурюк, ваших нет — в лагерь бросили.

Лагерь — вроде курорта. Влетит блоковый утром: «Ауф!» — и ножкой от табуретки пошел. Сразу немец­кий выучишь, лучше всякой учительницы. Я видел кино «Девушка спешит на свиданье». Там один от жира лечился. Приезжал бы к нам. Что интересно, первыми умирали жирные. Как попадет с боярской рожей, ка­пут — «ночь над Белградом тихая...».

А потом нас повезли минное поле разминировать Начальник лагеря вышел, двоих шмальнул для дисцип­лины, сказал: «Кто останется на месте, будет расстре­лян». Сбоку пулемет, лежат эсэс. Большой был гуманист начальник лагеря! Гуманист — сам не знаю, что такое, но он любил повторять: «Гуманус»... Ну, вроде « мать вашу». «Кто добежит до лесочка первым — немедленно освобожу». Рванули когти. Шарах — мины. Назад — пулеметы с флангов как стриганули — не забудь, не грусти. В общем, ваш папа доктор. А над полем жаворо­нок... Привык, что ли, стрельбы не боится. Поглядел я на птаху и побежал... Первым к опушке прибежал, потом) что никто из мужиков вперед не пустил. «Не торопись, пацан!» Оглянулся — человек десять осталось. Подхо­дит начальник лагеря, говорит: «Плохо работал». Назад послал. Бегали, бегали... Оглянулся — один бегу. Ду­маю, куда народ делся? Потом упал... Задохнулся Начальник лагеря постоял надо мной, пистолетиком поиграл, ковырнул сапогом. Я лежу на спине, говорю:

«Вы же отпустить обещали». Человек оказался: сдер­жал слово — отпустил, не убил. Сел на «опель» и ука­тил. Потом на этом поле фрицы аэродром построили.

ГЛАВА ВТОРАЯ

В Кольцовском сквере стояли два памятника поэтам земли Воронежской — Кольцову и Никитину. Перво­му — бюст из белого мрамора, второму — монумент: сидит Никитин, облокотился рукой на колено и думает. Деревья в сквере редкие, порубленные осколками. И бе­лые кресты... На могилах иноземных солдат. За чу­гунной оградой площадь Обкома. Здание Обкома взор­вано, вместо него горы искореженного железобетона и кусков черного мрамора.

Рядом была моя школа, Тридцать четвертая. От нее остались две черные стены. В городе сохранилось лишь одно здание — на Пушкинской, Серый дом, построенный в тридцатых годах в манере конструктивистов,— мрач­ное. тяжелое здание. Подобные «дворцы» горят, как спички, но огонь обошел Серый дом. Еще кое-где на окраинах остались одноэтажные деревянные домишки. Они попрятались по оврагам, заслонились от смерти яблонями и вишнями, выжили. Правда, в городе сохра­нилась тюрьма. Но тут никакого чуда нет. И Вторая городская баня. Почему она уцелела — никто не знает.

В городе нет ни электричества, ни водопровода, из некоторых развалин ветерком тянет сладковатый за­пах — где-то под камнями лежит труп. Еще ранняя весна и кругом серо, и голые ветки уцелевших деревьев как бы обрамляют не менее черные проемы в развали­нах.

Часам к десяти подошли «студебеккеры», сильные американские машины. Из кузовов посыпались солдаты. И сразу галдеж, смех, движение. Офицеры разбили солдат на отделения. Раздали лопаты. Какой-то стар­ший лейтенант колготился больше всех. В руках у него не лопата, а «лейка», фотоаппарат. Он без конца вски­дывает «лейку», увековечивает общегородской воскрес­ник.

Нас с Рогдаем влечет к солдатам. Они — свои, саперы. На наших шинелях погон нет — пришлось срезать. Мы вроде демобилизованных. БАО (батальон аэродромного обслуживания) перебазировался на за­пад, куда-то под Курск, а нас не взяли, да мы и не просились — захотели остаться в Воронеже. Ушли вслед за врагом, как охотники за белками, командир Прохладный и старшина Брагин...

Мы надеялись разыскать маму. И если был шанс из тысячи, что она живая, то единственным шансом найти ее было — поселиться в развалинах Дома артистов, бывшей гостиницы «Гранд-отель» на Фридриха Энгель­са, 54.

Солдаты увидели нас с Рогдаем.

— Гляди, служивые!

— Здорово, вояки, с какого фронта, какой части?

— По ранению списали?

Рогдай закурил. Ловко свернул цигарку, склеил слюной. Он курит, мой брат, в открытую, со смаком. Может, поэтому и приостановился его рост, а лицо стало желтоватым, как никотин на пальцах, и голос чуть слышно сипит. Когда Рогдай полез за зажигалкой, откинул полу шинели, на гимнастерке сверкнул огонек гвардейского значка. И саперы притихли, многозначи­тельно переглянулись и уступили место мальчишке.

Рогдай показал значок случайно... В этом сейчас я был уверен. Вообще-то, Рогдай не терялся ни при каких обстоятельствах. «У тебя есть солдатская сме­калка»,— говорил когда-то брату командир роты охра­ны Прохладный. А у меня со смекалкой не ладилось. Например, если я шел в очередь за хлебом, а хлеба не привозили, я становился в конец очереди. У магазина, слепленного в проеме сгоревшего дома, стояли женщи­ны, стояли подростки, девчонки и старики. Люди с ува­жением смотрели на меня. Постепенно очередь при­выкла к пареньку в солдатском обмундировании. Мало ли кто ходит в военной форме? Тем более погон у меня не было, значит, я был не в действующей и даже не на действительной, а так, чей-нибудь сынок. И если стоял, значит, не было права брать хлеб без очереди, как, например, брали хлеб инвалиды. Калеки не маячили у прилавков. Подходили и совали карточки. Когда их оказывалось несколько человек, они отсчитывали пятер­ку и через пять человек ставили своего. Привилегию ин­валиды блюли свято и ревностно. Рогдай тоже уверенно подходил. Если кто-то бросал косой взгляд, он лез в кар­ман за деньгами, и как бы невзначай на гимнастерке сверкал огонек гвардейского значка. Недовольный за­молкал, с почтением улыбался. Даже инвалиды про­пускали первым моего брата. Они его любили. «Братишка», «Гвардеец», «Герой» — вот как величали его фронтовики. Про меня отзывались снисходительно, од­нажды даже спросили, есть ли у меня тубик.

— Что? — не понял я.

— Туберкулез? Чахотка?

— Ни того ни другого у меня нет,— ответил я.

• — Здоровый! — удивились инвалиды.— А чего ж такой смирный? Чего тогда по очередям толкаешься, звание порочишь? Ты право завоевал, понял? Кровь проливал. Жизни не щадил. Тебе можно без очереди проходить. Всех нас подводишь.

— Почему? — отвечал я и пожимал плечами: стоять в очередях я не любил с глубокого детства, и если под­вертывался случай, не задумываясь им пользовался, проскакивал, просто я не умел небрежно, но убедитель­но показывать нашивку за ранение, медаль «За боевые заслуги» и тот же значок. Попробовал однажды, полу­чилось нарочито, точно я перед беззубым грыз орехи. У меня явно не хватало солдатской смекалки, а ее за тридцатку не купишь.

Наконец на специальном катке привезли, как танк, экскаватор. Единственный на город. Он сполз по сход­ням на тротуар, чихнул гарью и, ворча, прополз, как гигантский майский жук, через поваленную чугунную ограду в сад, к памятнику Кольцову. Земляк Кольцов бесстрастно взирал мраморными глазами на всю эту возню. Мне вдруг показалось, что вокруг памятника певцу воронежских степей уже сто лет стоят деревянные кресты.

- Обязательно сейчас нужно выкопать трупы, пока холодно, чтоб запаха не было! — сказал военврач, руко­водитель воскресника.— Начинай!

— Маловато крестов,— сказал с наигранной гру­стью Яшка.

— Очумел, что ли! — ответили ему.— За одно вос­кресенье не справишься. Гляди, тут сотен пять.

— Будем работать ночью,— сказал военврач.— На­до убрать заразу. Сейчас земля мерзлая, гробы тоже промерзли, вони не будет и микробов... А обдаст землю теплом, пиши пропало. Мясо «высшей расы» гниет так же, как и «низшей». В противогазах придется работать. Спасибо, еще народа в городе нет, а если бы были жите­ли? Дети...

Стальной ковш экскаватора откусил пласт земли. И откуда-то из-под дерна выскочила сытая, огромная крыса. Она побежала, как собака, увертываясь от уда­ров лопат. Поднялся шум, крыса нырнула в нору у ближайшей могилы.

— Черт возьми! — выругался военврач.— Зараза на четырех ногах. Не было бы эпидемии.

Ковш подхватил труп немецкого солдата. Видно, фрицев хоронили уже в мерзлую землю, зима заглушила тление, лишь лицо у трупа обглодали крысы.

— Разрешите, барышня, с вами познакомиться! - заорал Швейк с маслозавода, но на него прикрикнул Николай, слепой инвалид. Швейк заулыбался и за­молчал.

— Маловато крестов,— повторил свою мысль Яш­ка-артиллерист.— Побольше бы... Глядишь, быстрее до Берлина дойдем.

— Товарищи, за работу! За работу! До конца войны далеко, а чистить землю надо. Нам жить на этой земле

— Советская власть едет! — крикнул кто-то.

В сквер въехал «виллис», в нем сидело несколько человек в гражданском. Приехали исполкомовские ра­ботники. Одного, худощавого, с болезненным лицом, я знал. Он учился с отцом в строительном институте. Отец не доучился, ушел в прорабы, работал на строй­ках до начала войны и прямо со стройки ушел добро­вольцем, а потом пропал без вести, потомственный солдат России Васин Терентий Васильевич... Этого дядьку я точно знал. Кажется, его фамилия Бельский, зовут дядя Коля. Я хотел было подойти и признаться, но Рогдай толкнул в спину:

— Бери пилу!

Мы спиливали кресты. Отличные. Дубовые. Два бруска. Им цены нет. Они пойдут на проемы для дверей и косяки для рам, для стола. Самое дефицитное в горо­де — стройматериалы. За кусок оконного стекла могут отвалить полтысячи. И еще нет кошек. Одна кошка тоже стоит полтысячи. Торговля кошками оказалась у нас с Рогдаем первым делом, шахер-махером, или, как говорят в Америке, мы «провернули кошачий бизнес». Об этом нужно рассказать особо, ибо история поучи­тельна, и, прочитав ее, вы лучше поймете, как и на что мы жили весной сорок третьего года.

Мы поселились в подвале Дома артистов. Восемь месяцев назад мы прятались в нем от бомбежки, перепу­ганные и бестолковые, как козлята. Это было неверо­ятно давно. В правом углу сидел какой-то дядька и угрюмо вещал, точно каркал, о предстоящих несчасть­ях У входа две сестренки-близнецы нахально просили у собственной бабушки хлеба, а в левом углу тетя Люба, актриса из ТЮЗа (она играла Василису Прекрасную в пьесе «Финист — ясный сокол»), пела под аккомпане­мент гитары старинный романс «Гори, гори, моя звез­да» Посреди подвала на скамейке сидела тетя Клара? Где она теперь, что с ней?

Рогдай позеленел от зависти, когда меня наградили медалью «За боевые заслуги». Странный человек! Если бы его наградили орденом, я бы радовался, гордился, а он шипел, как испорченное радио: «Подлиза! Карь­ерист...» — и говорил более обидные слова. Когда мы с ним оказались наедине после вручения награды, он сорвал с моей груди медаль и бросил на землю.

— Ты против народа! —закричал я.

Конечно, Рогдай был не против народа, это я просто так закричал, от обиды, но тогда мне хотелось думать, что брат оскорбил народ. Я бросился на него с кулаками и впервые узнал, что братишка, которого я раньше в любое время щелкал по лбу, стал сильным.

— За что тебе награда? — орал Рогдай.— За то, что сидел на гауптвахте? Подлизался, когда в штабе дежурил, вот тебе медаль и дали.

К сожалению, я не мог рассказать ему о том, как проводил через реку тетю Клару и Ваню-Вилли: развед­чики приказали мне держать язык за зубами, хранить военную тайну.

Нас примирило вручение дивизии гвардейского зна­мени. Офицерам, солдатам, даже охране вручили гвар­дейские значки.

Зимой ввели погоны. К ним привыкали с трудом. Борис Борисович, комиссар роты, долго ворчал под нос: «Белая гвардия...» Поначалу погоны раздражали. Пле­чи как будто намазали скипидаром. Противный вид. И офицеры вместо командиров... Мне лично мерещилось, что, надев погоны, я предал батьку, рядового Красной Армии Васина Терентия Васильевича. Потом обошлось. Когда привезли из Москвы гвардейское знамя, выстрои­ли летчиков, техников и нас, солдат БАО. На взлетной полосе распоряжался большой начальник, на плечах его горели золотом погоны. Наш генерал встал на колено, поцеловал знамя... Мы дали клятву.

Вспомнилась картина: генерал Скобелев (дальний родственник тети Клары) несется на коне перед строем солдат, героев Шипки. У тети Клары на серебряных вилках был вензель «КС» — «Клара Скобелева». Осво­бодитель Балкан был ее дальним родственником, чем она очень гордилась. Традиции. Оказывается, традиции русской армии теплились в моем сознании, хотя я и ро­дился при Советской власти,— мой прадед воевал с тур­ками, дед сложил голову на сопках Маньчжурии, все это, оказывается, имело непосредственное отношение и ко мне.

Подвал был огромен, мы забились в одну из его клетушек. Поставили «буржуйку», трубу вывели через отдушину, сколотили увесистую скрипучую дверь, пере­хватили ее стальной полосой. Когда уходили из «дома», вешали замок. Амбарный. Замок открывался без ключа. Воровать у нас было нечего. Замок висел как символ. Вместо кроватей служили скамейки. Они стояли в бом­боубежище с сорок второго года, когда город был еще целым и никто не мог предполагать, что от Воронежа останется одно воспоминание.

Со снабжением дела были хорошие: командир части написал бумагу, Прохладный и старшина Брагин при­ехали с нами в город на машине. Облвоенкомат разыска­ли на середине Петровского спуска, рядом с бывшим Петровским арсеналом. Нам выдали паек по литеру «А». Но денег не было. И негде было заработать. Я бы пошел учеником куда-нибудь на завод, но заводы в городе лежали в развалинах под сугробами. Положение оказа­лось безнадежным, мы отчаялись и не знали, что предпринять. Нужно было перебиться месяц-другой, так сказать «окопаться».

Выручил Чингисхан — рыжий, полудикий кот. Если говорить по-честному, то хозяином подвала был он; в городе существовал неписаный закон: кто первым занимал развалину, тот считался хозяином. От нашего дома остались три черные стены, через проемы бывших окон блестело солнце. Мы разгребли снег, постучали по кирпичам и угомонились — стучи не стучи, только весной можно будет растащить балки обвалившихся верх­них этажей. Почему-то казалось, что под балками лежат какие-нибудь вещи — отцовские удочки или ма­мина швейная машинка.

Я стоял на развалине, и странное чувство охватило меня, точно я смотрел на себя со стороны, и я был не я, а кто-то другой, и не верилось, что наш дом, где мы жили, сгорел. Теплилась надежда — мой-то дом остался цел... Рогдай реагировал иначе.

— Давай в подвал заглянем! — предложил он. Может, кто и живет.

Тропку прокладывал лейтенант Прохладный, замы­кал шествие старшина Брагин.

На снегу петляли следы кошек. Мы разбросали снег, спустились в подвал. Кто-то уже побывал здесь — земля по углам была вскопана.

— «Минеры» разминировали,— сказал Брагин.

В военкомате нам рассказали, что в городе орудуют грабители. Они шарят по подвалам.

— У человека мозг устроен по шаблону,— глядя на вырытые ямы, разглагольствовал старшина Брагин.— Например, сдачу мужики всегда суют в левый верхний карман пиджака. Бабы деньги и серьги хранят в левом верхнем углу комода под бельем. Думают, что там самое надежное место! Дурачки! Закопай во дворе под каштан свое барахло, никто не найдет... Нет, тащат в подвал и в правый дальний угол. Бери щуп, тырк — есть, копай и забирай трофей.

—- Не учи ребят мародерству,— оборвал Брагина Прохладный.

— Так я не учу, а думаю,— возразил старшина.— Врач, товарищ Павлов, делал с собаками опыты — вставит им в печенку трубку... Собака сидит, в трубке ни шиша. Принесут бульон, в трубке слюна потекла: при­вычка.

— Рефлекс,— поправил я.

— Нехай рефлекс,— согласился Брагин. Потом по­нюхал воздух и добавил: — Воняет. Как у тигра в клет­ке.

Неожиданно в ответ кто-то истошно завопил. Рык был угрожающий. Звуки отталкивались от потолка и стен, точно нас посадили в огромную гитару.

Брагин выхватил пистолет.

Лейтенант Прохладный осветил карманным фонари­ком подвал. На ящике с песком сидел кот. Огромный, как рысь, и лохматый, как спаниель. Глаза у него вытя­нулись в шелку. Он нахально облизывался, точно соби­рался нами закусить.

— Бандюга! — выругался Брагин.— Чингисхан... Ей-богу! Гляди, бородку приделать, камилавку на голо­ву, халат надеть — вылитый Чингисхан.

— Пристрели! — приказал Прохладный. Стре­ляй!

— Зачем экземпляр дикой природы изводить? — запротестовал Брагин, которого еще мучила совесть за Полундру.

— Здесь не заповедник,— сказал командир.

— Надо от окон мусор отбросить,— добавил Рог- дай.

Брагин поднял пистолет, но кота точно сдуло.

— Стреляный,— с уважением произнес Брагин.— У нас в детдоме водилась собака... На нее палкой нацелишься, сразу слиняет, только пыль столбом. Кот с понятием.

— У нас был случай,— вспомнил Прохладный,— В деревне дед спал. Кот в сторонке дремал. Спит дед, молодость во сне видит, захрапел, кадык туда-сюда... Кот как прыгнет, схватил — и каюк, пиши рапорт, и рас­следования не потребовалось.

Тот кот, из деревни Прохладного, оказался щенком по сравнению с нашим котом. Что там дед... Дед и со страху мог помереть. Не будем говорить о стариках — мы с братом, двое молодых людей, были запуганы, сломлены, терроризированы рыжим бандитом с первой же минуты нашего знакомства. Кот начал партизанскую войну, то есть не давал ни днем, ни ночью покоя. В этой войне не было ни логики, ни правил, ни жалости и тем более спасения.

Мы клали хлеб под бочку, старый таз, под ящики.. Бесполезно! Кот воровал хлеб, муку, мыло. Это было какое-то всеядное животное. Я уверен, если бы мы спря­тали мешок битого стекла, он бы нашел мешок и слопал битое стекло. Казалось, что он торгует ворованным на базаре. Он воровал все в доме, даже спер однажды полкилограмма столовой соли. Она лежала в мешке. Зачем коту понадобилась соль, я не знаю и по сей день, возможно, соль взял и случайный посетитель подвала. Стоило отлучиться, как он оставлял метку на постели. Приходилось проветривать подвал, а одеяло выносить на свежий воздух.

Ночью он действовал и в открытую. Бывало, возвращаешься домой в кромешной темноте — в городе-то не восстановили электростанцию, подходишь к дому и вдруг: 'Л-а-а-а...» — привидение сваливается с неба. И пока ты лихорадочно ищешь половинку кирпича, чтобы проломить череп хулигану, он уже убежал, зата- нлся в другом месте, чтоб выскочить, когда ты меньше всего этого ожидаешь.

Когда у нас пропали талоны на керосин, терпению наступил конец. Мы сели у «буржуйки», закурили и ста­ли соображать.

— Или мы,— сказал я,— или он.

— Пусть лучше будет он,— твердо заявил Рогдай.

— Такое впечатление,— сказал я,— что его немцы специально оставили, вроде мины замедленного дей­ствия, чтобы жизнь советским людям превратить в пыт­ку. Скоро наступит лето, люди будут возвращаться. Нужно подумать о них.

— Да, мы обязаны,— согласился Рогдай, потом вспомнил заповедь ротного: — Сам погибай, а товари­ща выручай.

Идея созрела простая, как и все гениальные идеи. Мы раздобыли кусок колбасы. Ароматной, аппетитной, даже кончиками пальцев мы чувствовали ее вкус, но мы сознательно пожертвовали колбасу на благое дело — мы ее заминировали. И зря.

Колбаса пролежала посреди подвала несколько дней. Перед сном мы смотрели на нее, как верующие на икону, и наши животы пели псалмы, прославляя колбас­ников во всем мире. Но Чингис не притронулся. Видно, он имел высшее саперное образование. Он смеялся над нами. Он хохотал над нами. Мы были бессильны.

Подорвался на мине инвалид Муравский Владимир Семенович.

Инвалид Муравский был профессиональным гипер­тоником. И хотя ни разу не оказался ближе к фронту, чем на радиус действия тяжелого бомбардировщика, тем не менее он ходил, глубоко припадая на костыль.

Муравский числился в закоренелых холостяках, жил с мамой, тихой и едкой старушкой. Обитали Муравские под лестницей дома № 52. Сложили две стены из кирпи- чей, раздобыли где-то дверь, смастерили что-то наподо­бие окна, вместо стекла блестела промасленная бумага. Он зачастил к нам в гости. И надоел не меньше Чингис­хана. Гипертоник Муравский любил поучать.

— Я ел мамалыгу! — восклицал он и глядел на нас, точно мы отдали ему кашу из кукурузной муки.— Я ходил босиком...

— Летом?

— Не острите. У вас счастливое детство! Вы, как сыр в масле, катаетесь,— и он показывал на чайник, что означало: Муравский желает выпить кружку чая.

В свой последний визит Муравский удобно уселся ■ чурбане, заменявшем табурет, поставил костыль между ног и завел шарманку:

— Когда беляки наступали, я целую ночь просидев в погребе...

— Испугались? — спросил вежливо Рогдай.

— Стреляли,— ответил Муравский.

— Из наганов? — спросил еще вежливей Рогдай.

— Щенок! — ответил инвалид Муравский.— За что вам паек дают по литеру «А»? По блату?

— За то, что мы не сидели целую ночь на бочках с солеными огурцами,— необыкновенно вежливо ответил Рогдай, что на него было мало похоже,— и не ждали, когда нас пристрелят из рогатки.

— Остряк,— отозвался гипертоник и положил под­бородок на руки, которые в свою очередь лежали на костыле. О, это был изумительный костыль! Красный, сучковатый, с костяной ручкой, напоминающей двер­ную.

— Люди за вас кровь проливают,— опять завелся инвалид и вдруг замолчал на полуслове. На его лице появилась улыбка. Видел в учебнике истории фотогра­фию статуи французского ученого Вольтера — он тоже сидел, кажется, в кресле, но только не на чурбане, это точно, и в руках у него был тоже костыль, и старик улыбался... Не знаю, по какому поводу, может, он что-то такое увидел, отчего ему стало и больно и смешно, мо­жет, по другому поводу. Когда Муравский улыбнулся, мы насторожились, не понимая еще, что происходит с гипертоником, а когда поняли, было поздно...

Владимир Семенович медленно встал, побагровел..,

— Зажрались! Зажра... — выдохнул он, ткнул костылем в колбасу...

Естественно, раздался взрыв и от костыля осталась ручка... Красивая, костяная, похожая на дверную.

Взрыв очень странно подействовал на самого Влади­мира Семеновича. Он постоял без опоры минут пяток, потом поднял над головой, как Данко сердце, костяную ручку и пошел. Не простившись. Чая не выпил. И не хромал.

Правда, на второй день он опять хромал. Мы попы­тались его остановить, объяснить, что приманка была поставлена на дикого кота, но Муравский шарахнулся В боковую улицу и уковылял. Оказывается, он торо- пился на медицинскую комиссию. Комиссия осмотрела его и дала на месяц путевку в Дом отдыха Министерства обороны как контуженому.

Долгожданный мир с Чингисханом, как все миры и перемирия, наступил неожиданно. Мы подстерегали врага на улице. Посредине улицы петляла единственная тропинка. Чингис сидел на тропке, я и Рогдай подбира­лись к нему с двух сторон. Потом мы задумались... Так бывает перед атакой, когда солдаты или вспоминают что-то, или раскаиваются в чем-либо.

— Хлопцы! — раздался чей-то голос.— Что вы со­бираетесь делать? Кота хотите обидеть? Как не стыдно!

За Рогдаем стояла женщина, разодетая для сорок третьего года с вызывающей роскошью — в ватнике с меховым воротником, в валенках, на валенках настоя­щие калоши, а не чуни из покрышки, на голове пуховый платок, про который много лет спустя будут петь песни...

Вам-то какое дело? — огрызнулся Рогдай.

— Это же домашнее животное! — сказала женщи­на. точно мы не знали, кто сидит на тропке.

— Домашнее... — сказал Рогдай.

В городе крысы. Мыши. Кошки на вес золота, а вы его обижаете.

— Что же делать,— ответил Рогдай и вздохнул.— Мама приказала убить.

- Боже мой, как ей не стыдно! — всплеснула рука­ми женщина.— У нее сердца нет.

Вот так... — ответил Рогдай.— Приходится.

— За что же его, такого красавца?

— Кормить нечем,— объяснил Рогдай.— Крыс и мышей мама ему не разрешает ловить. Потому что мама боится мышей.

Брат плел что-то несусветное, в подобных случаях я не мешал, старался подыграть как мог, правда, не всегда удачно.

— Несчастное животное! — замурлыкала женщи­на.— Кис-кис-кис! Мур-мур-мур... Иди ко мне. Иди ко мне, к маме. Иди к твоей новой мамочке.

— Не мешайте! — отрезвил ее Рогдай.— Как будем убивать? Сразу или задушим? Ремешком, а может, четвертуем?

— Я бы его как Гитлера,— ответил я со сладострастием в голосе.

— Перестаньте! Перестаньте! — завопила женщи­на.— Садисты какие-то! Я его куплю. Сколько хотите?

— Пятьсот рублей,— сказал Рогдай.

— Нате, нате! — Женщина расстегнула ватник, от­вернула угол кофты, запустила руку в глубину и вынула платок, развязала узел.

— Теперь он мой! Не смейте замахиваться на него. Отойдите!

— Берите,— засмеялся Рогдай и отошел на расстоя­ние.— Ловите!

Мы предвкушали потеху. Но произошло неверо­ятное! Чингис выгнул спину, замурлыкал так, что из развалин вылетели галки, подошел к женщине, потерся о ее ногу...

— Пусенька, Кусенька,— зашлась женщина от не­жности.— Признал маму! Мамочку свою! Ты, красавец, не студи лапки.

Она взяла Чингиса, бандюгу, рецидивиста, у которо­го было не меньше десяти судимостей, имей он паспорт, Чингисхана, мародера и немецкого шпиона, она взяла его на руки, а он нахально глядел рыжими глазами. Когда она проносила Чингисхана мимо меня, кот за­мурлыкал еще громче. Я даже зашатался, как инвалид Муравский, захотелось броситься за теткой и дать в глаз коту, хоть раз душу отвести, но теперь он был не наш, и мы не хотели нарушать сделки.

— Порядок,— услышал я голос Рогдая.— Карточки с собой? Пошли паек выкупать. А ты, дурочка, боялась Из всякого безвыходного положения есть два выхода Кроме одного особого случая...

— Какого такого особого случая? — спросил я.

— Когда попадешь на обед к людоеду,— поучитель­но заключил Рогдай.

Наконец-то мы обрели покой. Это было такое счастье, такое счастье, что даже стало немного грустно. Мы отоварились в военторге около стадиона, за Гар­мошкой (здание такое, построенное каким-то чудаком в виде гармошки), нам выдали вместо мяса американ­скую консервированную колбасу, вместо муки крупу, вместо крупы яичный порошок. Зато вместо яичного порошка отвесили сухого молока, продуктов оказалось много, и это тоже радовало, к тому же у нас осталось сто рублен, так что жизнь впереди казалась безоблачной и очень человечной.

Но устроены люди так, что им в минуты счастья не хватает немножко несчастья. Наверное, для контраста. Например. Яшка-артиллерист утверждал, что не умеет жить без долгов. Торговал он лихо. Деньги у него не переводились. Махра шла бойко, с налета. И тем не менее он обязательно занимал хотя бы у той же тети Вари, торговки газетами, рублей тридцать, краснень­кую. которую тут же пропивал, хотя в собственном кармане шуршали сотенные.

— Я не могу жить, как буржуй,— утверждал Яш­ка.— У меня был дядя в Гомеле. Богатый. Имел соб­ственную сапожную мастерскую... Он никогда ни у кого в долг не брал и сам не давал. Чтоб врагов не заводить. Таки врагов он не имел и друзей тоже. Хочешь, дам полета, только вместо процентов по носу щелкну?

Мы сидели в нашем доме, сидели по-хорошему, хлестали восстановленное молоко из котелка, жевали вместо котлет американскую колбасу, вместо пирогов кашу из сечки, вместо каши месиво, по конспиративным целям называемое омлетом, курили махру (нам выдава­ли по литеру),— в общем, жизнь была чистой и теплой, как свежевыглаженная рубашка. И тем не менее поче­му-то было грустно. Видно, мирная жизнь ценится лишь когда идет война.

— А вообще-то он был парень свой,— выразил общую мысль Рогдай,— Жалко, что из чужого лагеря.

— С ним не соскучишься,— поддакнул я.— Только зачем он водил уличных кошек? Противно.

— А на моей постели...— сказал Рогдай и не догово­рил, уставился вдаль. Я испугался. Что-то обреченное светилось во взоре брата, безнадежное. Я проследил за его взглядом и тоже впал в оцепенение — на ящике с песком сидел Чингис.

— Легок на помине! — с суеверным ужасом сказал Рогдай.

— О-о-о-о! — застонал я.

— Мур-мур-мур,— ответил беззлобно кот.

Выглядел он странно, раздулся, вроде бы его надули наподобие детского воздушного шарика. Он потянулся, как деревенская красавица в полдень, спрыгнул с ящика, подошел, взобрался на чурбан, заменявший кресло, понюхал с презрением, мол, что едите, дураки, жить не умеете, учи вас на старости лет.

— Здравствуйте, я ваша тетя,— сказал Рогдай.-i' А хочешь... хвост оторву? — спросил просто так, .тля очищения совести.

Кот поморщился... Посмотрел сонно одним глазом и ушел спать на кровать.

В ту ночь я спал с Рогдаем, а на свободной постели нежился наш заступник и благодетель — Чингис, по должности хан.

С того вечера денег стало не меньше, чем у Яшки- артиллериста.

Утром мы шли на базар. Кот бежал следом. Мы становились на толкучке в стороне, около дяди Васи- китайца. Дядя Вася был настоящим китайцем. До войны работал у отца на стройке маляром. Замечатель­ным маляром. Теперь дядя Вася торговал замками, гвоздями, шурум-бурум. Кот сидел смирно. Рогдай де­монстрировал его умственные способности — Чингнс прыгал через руки, если их сделать кольцом, ходил на задних лапах, ложился на снег по команде... С таким умником не стыдно было бы выступать самому Дурову. Вокруг собирались люди. Первыми прибегали барыги. Поднимался шум. Помогали. Торговались до хрипоты: «А у тебя денег нет». Кота кто-нибудь покупал, из чу­жих, у кого деньги водились. Кот мурлыкал, охотно шел в руки, на прощание подмигивал, мол, не горюйте, брат­ва. Барыги тоже начинали подмигивать, требовали с покупателя магарыч. И веселье прекращалось. Базар начинал жить своей безжалостной военной жизнью. А вечером в подвале появлялся Чингисхан, сытый и са­модовольный, как все чингисы. И нужно отметить, что ни разу никто из любителей домашних животных не обращался к нам с претензиями и не требовал денег назад.

Кончились золотые дни неожиданно: Чингис исчез, возможно, подох где-нибудь в развалинах — кошки умирают в одиночестве. Целую неделю мы не закрывали дверь, ждали, надеялись, что Хан объявится, но он не объявился.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Кресты были добротными. Пила выпиливала дуб по крошке, точно грызла столетний сухарь. Вообще-то. было весело очищать Кольцовский. Яшка зря беспокоился, что крестов мало,— под каждым лежало по не­скольку солдат. Тоже ведь были люди... Вроде людей. Почему-то фашистов я за людей не считал, они вроде землетрясения, или дикого пожара, или как саранча — налетела погибель, и если хочешь жить, уничтожай ее, н чем больше, тем лучше.

Эскаватор снимал пласты земли аккуратно, за­тем рыли лопатами. Трупы брали вилами, как копны сена. Трое, четверо вил в бока, и в кузов. На свалку.

— Атаманов нам не надо, атаманом буду я! — закричал внезапно Швейк. Он снял гестаповский ки­тель, работал в майке. Мы постепенно рассупонивались. Солнце грело дружно, по вырытым кучам земли сновали грачи.

Я люблю Кольцовский сквер! В нем я учился ходить. Там, где мы с Рогдаем спилили очередной дубовый крест, была детская площадка, лежал песок, мелюзга копалась в песке совочками. А чуть подальше, у па­мятника Никитину, я впервые скатился с горки на лыжах. Мама подбадривала:

— Не бойся! Будь буденовцем!

Буденовцы скакали на боевых конях, и вряд ли они мчались с гор на лыжах, но тем не менее мамины слова ободрили, я оттолкнулся и скатился с горки. Мне очень хотелось вырасти настоящим буденовцем.

— Товарищи! — раздался женский голос.— Гене­рал!

Люди бросили лопаты, вилы, кирки, прибежали на крик. В земле лежал чин. Голова забинтована. Видно, помер, не дотянув до госпиталя, его и бросили в солдат­скую могилу. Кресты стояли по ниточке, как на смотру, а убитых фрицы бросали как попало — вниз лицом, друг на друга, некоторые оказались даже на попа, и их вы­таскивали за ноги, как редиску.

— Во-первых, не генерал,— сказал со знанием дела Швейк.— Полковник вермахта, пехота... Известное де­ло - гестапо с почетами хоронит, а инфантерия — быдло, серая солдатская скотина.

— А ведь он был еще живым,— произнес тихо Бельский.— Глядите, ногти содраны, скребся, во рту земля... Задохнулся.

Нет, мне не жалко немецкого пехотного полковника! Я представляю — раненый пытался повернуться, пы­тался крикнуть, проклясть, позвать на помощь... Он задохнулся, объелся землею, которую шел завоевать. ! Я представил, как шуршит земля...

— Как они могут жить! — говорит какая-то женщи­на.— В Германии, наверное, все трупами пропахло.

Полковника вермахта мы вынули из земли осторожно и положили на машину.

— Везите, хлопцы,— сказал Бельский,— Похорони­те.

— Если со своими так поступают, то с нашими-то они вовсе не церемонятся, сказал кто-то из калек.

— Запросто! — завершил Швейк и глупо улыбнул­ся.— Чего его хоронить? Пес и есть пес. Я бы всех их живыми в землю закопал. А чего? Зачем нам калоши, лишь бы были гроши хороши. Витамин «Ц» — сальце, маслице, хлебце, винце...

— И ремень на одно место,— добавляет Яшка.

— Хватит! — вдруг ярится Швейк.— Наелся. И еще проволокой. И еще прикладами. И еще ножками от табуретки. И еще... Ух, гуманисты! — кричит он, точно выкрикивает грязное ругательство.

Он хватает китель, на ходу напяливает форму геста­повца. Клифт у него шикарный.

Люди молча смотрят вслед. Даже слепой Зиновии повернул на звук удаляющихся шагов голову, задрав ее вверх, как все слепые.

— И все-таки похороните,— говорит Бельский.

Он вылезал из разрытой могилы, но оступился, обвалил край, покачнулся и схватился за торчавшую из земли полосу железа. На его руке выступила кровь.

— Черт возьми,— ругается Бельский,— Как пирог грибами начинили землю железом, ступить некуда.

Он высасывает из руки кровь, сплевывает.

— Йода! Йода принесите! — раздаются голоса.

— До свадьбы заживет,— шутит Бельский.

— Ржавчина, попадет какая-нибудь бацилла столб­няка.

— Э-э-э... Если от каждой царапины столбняком болеть, вся бы наша армия в госпитале оказалась Заживет. Перекур.

Он достает из кармана пачку «Казбека», открывает, протягивает. К желанным папиросам тянутся десятки рук, закуривают и женщины. Пачка пустая.

— Вам не осталось.

— Я не курю.

Бельский худой до невозможности. Глаза глубоко запали. До войны он тоже был кожа да кости, а теперь скелет, точно ленинградский блокадник. Люди садятся на камни, на оставшиеся чудом в сквере скамейки, облупленные, с двумя-тремя рейками. Замечательные парковые скамейки! Их вчетвером с места не сдвинешь, а уничтожить можно только путем прямого попадания пятидесятикилограммового снаряда. Их свободно мож­но было бы ставить вместо противотанковых «ежей».

— А где же остальное начальство? — спрашивают исполкомовцев.— Губернатора нс видно, товарища Ти­щенко, Мирошниченко...

— На левом берегу...— объясняют им.— На ВОГРЭСе все порвано. Электричество необходимо как вода.

— Это что, прием в исполкоме? Так считать? У нас вопрос. Когда город разминируют?

— Уже двадцать тысяч мин сняли. Военные уйдут. Придется самим работать.

— На Чижовке старуха подорвалась и внучку по­дорвала. Нашла итальянское яйцо, красивую гранату, подлюги, сробили. Думала, игрушка, принесла внучке поцацкаться, та и доцацкалась.

— Отлично, что собрались на воскресник,— говорит Бельский.— Обязательно проводите беседы, особенно с пацанами, чтобы ничего не трогали и по развалинам не шлялись. Немцы специально заминировали город, чтоб отбросить нас на триста лет. Снег сойдет. Дружины нужны. Постой, ты, кажется, Васин? — узнает Рогдая Бельский.

Рогдай стоит и курит дармовую папиросу.

Я тоже вас признал,— отвечает непринужденно брат.

— А батя где?

— Пропал.

— Мать?

— Пропала.

— А где старшой?

— Вон стоит, он стеснительный.

Бельский встает, подходит ко мне, рассматривает... Медаль. У меня и то нет. Молодец. За что? Пофартило,— вместо меня отвечает Рогдай.

Бельский искоса поглядывает на него, как он лихо затягивается.

— А ты что, не куришь?

— Не особенно,— отвечаю я. Я стесняюсь ответить, что папиросы просто не досталось, я, как всегда, пока протиснулся, протянул руку — опоздал, расхватали бо| лее расторопные.

— Правильно делаешь, ваш отец тоже не курил. Тебя, кажется, Альбертом зовут? Приходи в исполкому у нас пока еще нет постоянного здания, найдешь?

— Найду.

— Направим учиться на курсы минеров. Комсомо­лец?

— Нет.

— Как так? — Бельский обводит всех удивленным взглядом.— В армии был, а в комсомол не вступил.

— Так у нас, товарищ начальник,— встревает Рог­дай,— в роте одно старье, неполноценное, с госпиталей, вроде бы на курорте.

— Шустрый парень,— говорит в стороне безрукий Николай.— Чего лезешь в разговор, когда не спрашива­ют?

— «Сосиски с капустой вкуснее всех блюд»,— доносится из развалин гостиницы. Через ограду перепрыги­вает Швейк с маслозавода, в руке у него губная гармош­ка. Он подходит к слепому Зиновию, сует гармошку,— Чем зря поучать, сиди играй, веселее будет.

Слепой повертел гармошку.

— Я ж не фриц, не умею.

— Тогда пой.

— Это завсегда,— смеется Зиновий, потом стано­вится серьезным,— Спою нашу, по заявке. Воронежская Каховка.

И он запел:


Мы вспомним Чижовку, как помним Каховку...


Очень сожалею, что запомнил не все слова той далекой песни, привожу, что осталось в памяти:


На миг, на минуточку вспомним, товарищ. Как бой за Чижовку вели...


Несколько голосов подхватили песню, сочиненную в окопах на окраине города, где в сентябре прошлого года шли бои.


Мы шли в наступленье при свете пожарищ.

То склады горели вдали.

Предместье Чижовки, задание ясно...

Брать штурмом пришлось каждый дом.

На улице Светлой, на улице Красной

Врага мы встречали огнем.


Люди разбирают лопаты, кирки, пилы... На этот раз нам достаются лопаты. Мы закапываем гнездо немецко­го зенитного пулемета около памятника Никитину, оно вырыто в тон когда-то для меня огромной горе, с которой я первый раз в жизни скатился на лыжах.

А вечером мы, пацаны, стащили кресты и обломки деревьев на площадь Обкома. Никто не хотел брать дуб для дома. А материал отличный: и на переплеты годный, и на столы, на все, что угодно, тем более за доску плати­ли триста рублей.

Костер получился богатый. Пламя поднялось выше развалин, и мы бегали вокруг костра, орали что-то: казалось, что войне почти наступил конец.

Жаль, что две колонны из черного мрамора, уце­левшие после взрыва, снесли через несколько лет. Я бы оставил на память, чтоб потомки видели, какой был город после освобождения.

ГЛАВА ПЯТАЯ

«Человек может ошибаться много раз, сапер однажды»,— эту истину я усвоил, как только увидел старшего сержанта Зинченко, руководителя кратко­срочных курсов по минированию и разминированию. Зинченко представлял одновременно начальника кур­сов, преподавателя, завхоза, то есть он имел право заявить: «Курсы — это я». Был старший сержант, как подавляющее число младших командиров, у которых фамилия оканчивалась на «ко», подтянутым, исполни­тельным и лишенным юмора. Хотя что же юмор? В раз­ных странах и у разных народов он свой. Юмор — понятие условное.

Я знаю факт — в конце лета сорок первого года в районе Минеральных Вод немецкие летчики вместо бомбы сбросили старого еврея. Наверное, они хохотали до слез, восхищались своим остроумием.

А у нас в классе была девчонка, Марта,— покажи палец, она от смеха присядет и не встанет. Так что юмор — дело сугубо индивидуальное. Зинченко, напри­мер. засмеялся, когда Роза, дивчина лет семнадцати, тоже курсантка, не имея понятия, что такое винтовка и как из нее целятся, вместо того чтобы приложиться щекой к прикладу, сунула голову под приклад,— мы изучали прицеливание, винтовка была закреплена на станке, чтобы старший сержант через специальное зер­кальце эффективно и наглядно контролировал точность прицела. Действия Розы были крайне глупы и несу»' разны.

— Где твоя винтовка? — спросил старший сержант и сам же ответил: — Оборону в окопе держит. Хе-хе- хе...

Смешки его были сухими. Видя, что мы не поняли, о чем идет речь, он перестал смеяться и объяснил:

— Это я анекдот рассказал. Не дошло?

Оказывается, он тоже считал, что у нас отсутствует чувство юмора. Сержанта мы боготворили, поэтому, чтобы не обидеть, засмеялись.

Старшего сержанта нельзя было не боготворить — это был самый блестящий сержант, которых я когда- либо встречал: гимнастерка шерстяная офицерская,1 погоны ровненькие, натянутые на фибру, лычки из золо­той фольги, ремень комсоставский, довоенный, с резной звездой, галифе... Поэма, а не гали! Бока у них висели, как бакенбарды у царского сановника времен отмены крепостного права, выутюженные не меньше, как катком для асфальта, а стрелки были острее плотницкого топо­ра. Шапка напоминала кубанку — ее верх был квадрат­ным, и как достигался подобный квадрат, не знал даже Рогдай. Еще старший сержант носил усики, которые смело назывались усами — подстриженные, пшенично­го цвета, чуть-чуть, в меру подкрученные, казалось, что они подпирали молодецкие щеки.

Рогдая сержант забраковал. Когда мы пришли из исполкома в здание Второй бани на Кольцовской улице, по непонятным причинам оставшееся целым, вручили записку от Бельского, он прочел, сложил записку и спря­тал в бумажник.

Вторая баня, мастодонт довоенного Воронежа, не работала водокачку не восстановили, а без воды еще никто не научился мыться. В женском отделении на первом этаже были оборудованы классы.

В предбаннике каждому выделили персональный шкафчик, куда когда-то складывали белье.

— Номерки брать? — спросил паренек, худенький, интеллигентный мальчик в плюшевой спортивной куртке неопределенного цвета. Он спросил и застеснялся.

— Не брать,— на полном серьезе объяснил Зинчен­ко.— А то еще потеряете, а баня на мне числится.

Мы прошли в помывочное отделение. Белели эмали­рованные щитки у кранов, стояли лавки на железных ножках. Лавки отлили из бетона с мраморной крошкой.

вид у них был приглядный, но слишком официальный.

— Ваши парты,— сказал старший сержант.— Са­дитесь. Встать, сесть. Нет воинской подготовки.

В парной находился склад военного снаряжения. В тазах с песком лежали запалы. На полках разлеглись мины — деревянные, в металлических коробках, натяж­ные, нажимные, прыгающие, с сюрпризами. Торчали, как бутылки с квасом, снаряды, мины от минометов; в углу стояла настоящая авиационная бомба. В печи, куда плескали ковшом кипяток, расположились ящики столовыми шашками, вместо шлангов на стенах висели мотки бикфордова шнура.

— Добра хватит,— похвастался старший сержант и любовно обвел глазами военное имущество.— Квар­тал разнести можно.

— Зачем столько много на одного? — спросил маль­чик в спортивной куртке.— Чтобы голову оторвать, сто граммов тола хватит.

— Запас есть не просит,— коротко и ясно объяснил старший сержант.

Больше вопросов не задавали.

— Без разрешения не прикасаться,— сказал строго старший сержант.— Увижу, по уху дам.

— Неужели у вас поднимется рука на женщину? — спросила девушка в армейском белом овчинном полу­шубке.

— Объяснять некогда,— пояснил начальник.— По­ка будешь заикаться, мокрое место останется. Недис­циплинированных выгоню в три шеи. А теперь первое задание.

Он протянул множество веревок, завязанных умо­помрачительными узлами.

— Засекаю время.— Сержант достал секундомер.— Берите узлы, на скорость развязать.

Мы начали стараться. Я потянул узел за кончик, второй затянулся, как живой. Я присел на край лавки, задумался, осторожно потянул за середину. Говорят, самые сложные — морские узлы, это были тихоокеан­ские. Рогдай ногтями и зубами вцепился в веревку, он старался изо всех сил, нервничал, оборачивался в сторо­ну начальника курсов. Зря торопился.

Первым развязал довольно оригинальным способом свой узел парнишка интеллигентного вида. Он вынул из кармана спичечный коробок, из него вынул лезвие безо­пасной бритвы и полоснул по узлу.

— Лихо,' — сказал старший сержант.— Артист.

Мы замерли...

- Время идет,— сказал старший сержант. Готово,— произнесла девушка в полушубке, Ве< ра. Она непонятным образом распутала задачку.

— Хвалю,— сказал старший сержант,— Пальцы пианиста, смекалка летчика, находчивость врача,—в общем, хвалю.

Рогдай совсем растерялся, и веревка опутала его, как удав.

— Хватит, малец,— сказал старший сержант. Я сейчас! Я сейчас! — чуть не заревел брат.

— Кончай, тебе говорят,— грубо оборвал Зинчен- ко. — Тебе нельзя делос минами иметь. Я тебя отчисляю

— За что?

— Хотя на тебе военная форма, хотя ты, видно, служил, не знаю, в каких войсках... Я вас проверял. Сапер, тем более минер... должен быть терпеливым, нах дед столетний. Рано тебе со смертью играть. Иди, иди! И ты... И ты... И ты,— он показал на Галю, самую краси­вую девушку.

Она выделялась среди других. Она была плавная. Руки у нее были белые и гладкие. Я увидел ее, и мне стало тепло, захотелось сесть рядом где-нибудь у реки и молчать. Вокруг нее точно пели соловьи.

— Не, не пойду,— сказала Галя.

— Как не пойдешь?

- Меня военкомат прислал, я призвана в армию, меня сюда направили. Вы читали предписание. Не буду нарушать приказа.

— Я отпишу. Пусть направят в другое место, на связистов.

— Я хотела в школу снайперов,— сказала Галя.

— Чего? — оторопел старший сержант и как-то странно посмотрел.— Куда, куда просилась, голуба?

— Я хотела снайпером, а меня... к вам.

— Дура,— сказал доверительно старший сер­жант.— Понимаешь, кто такой снайпер, голуба?

— Да.

— Ты будешь охотиться на людей, убивать.

— Фашистов.

— Так они же тоже... Были детьми, пока из них гадов Гитлер не сделал...

— Нет, они фашисты.

— Да... А... Ты откуда?

— Какое это имеет значение.

— Родные целы?

— Их сожгли.

— Живых?

— Да.

— Ты видела?

— На моих глазах.

— А как ты уцелела?

I — Так... Не будем об этом. Я останусь.

— И я тоже,— сказал Рогдай.

— Ты останешься! — указал на Галю старший сер­жант.— Остальные названные, очистить помещение.

— Не пойду,— упрямо повторил Рогдай.

— Слушай,— металлическим голосом сказал стар­ший сержант и покрутил, точно отряхнув от крошек, усы,—Дважды не говорю.

— Заставил веревку развязывать! Я уже в бане ра­ботал. Служил банщиком, прачку хочешь из меня сде­лать!— зашелся брат. Он распалялся все больше и больше и уже кричал: — Кровь проливали. За что? С бабами чикается, а меня, меня... Фронтовика! Гвар­дейца... Да ты...

— Контра,— вставил тихо мальчик интеллигентного вида

Рогдай выставил грудь с гвардейским значком.

— Гвардию! Тыловая крыса. Ташкентский фронто­вик. У тебя нашивки за ранения нет. Отъелся! Ты на кого кричишь, да я сейчас приведу вояк, они тебе дока­жут. кто я такой! Кто тебя знает? Кто за тебя слово скажет? Кто ты? Кто? Отвечай? Ты, дешевка!

Он попер на старшего сержанта, оскалив зубы, точно хотел вцепиться в глотку.

— С такими нервами...— усмехнулся старший сер­жант.— Я не беру на свою ответственность твою жизнь. Иди, браток, выпей валерьянки. Имей совесть. Можешь жаловаться, конечно, но вначале подлечись. Ты не контуженый?

— Ладно...— сказал Рогдай и замолчал, видя, что его крик не возымел действия. Он хлопнул дверыо так, что в кранах заурчало, но вода не потекла.

Несколько лет спустя, вспоминая эту сцену, я поймал Г себя на мысли, что, наверное, зря не вмешался в про­исходящее. Рогдая оставили бы на курсах, но он обо­звал такого красивого старшего сержанта «тыловой крысой», хулиганом стал мой брат, дружба с инвалидами пошла не на пользу,— есть такие калеки, что по любому поводу стучат в грудь, орут о пролитой крови, а то еще костыль в ход пускают.

У старшего сержанта не было ни одной боево! заслуги. В сорок третьем мало у кого были награды. Медали «За Бухарест», «За Берлин» и так далее еще не отлили. Я запустил руку под полу, расстегнул заколку у колодки медали «За боевые заслуги», снял медаль, уколол палец. Когда мы разделись, старший сержант увидел лишь мой значок «Гвардия». Он спросил:

— У вас что, гвардейцы — все такие нервные?

— Он мой брат,— ответил я.

Мой ответ удовлетворил, как ни странно, начальника курсов.

— У нас в деревне был ветеринар, очень похож,— сказал старший сержант.— Увидит больную корову и пошел нести стадо. Потом его под суд отдали, у свиней эхинококк проглядел, проштамповал мясо для продажи, целую партию, люди заболели, а в городе обнаружили. А вообще-то, я из Сибири, может, слышали Кузь- минку?

Дома меня ожидала истерика, я-то знал. Начнет брат волынку: «Карьерист! Предатель! Подлиза! Только о себе думаешь, я бы на твоем месте тоже ушел».

Произошло нечто неожиданное — обычно выставля­ли меня, потому что я терялся, не в пример брату, а с Рогдаем считались. Идя в присутствие, он брал мою медаль, как новые сапоги, которые были у нас на двоих. Пока я раздумывал, что предпринять — остаться или хлопнуть дверью так, чтоб из кранов выжать хотя бы две капли ржавой воды, старший сержант сказал:

Треба составитьсписокличногосостава. Старшим назначаю тебя,— он ткнул пальцем в мою сторону,— Будешь старшиной курсов. Моим прямым и непосред­ственным заместителем. Слушаться его, как меня, даже больше. Давай, Альберт... имечко, Терентьевич. Терентьич, приступай к несению службы, ознакомься с контингентом, представь подробный список — кто, что, откуда, сколько лет, семейное положение и адрес близких, куда похоронные посылать.

Группа оказалась пестрой. Двадцать девчонок по семнадцати — девятнадцати лет, двое парней — я и Валька Белов, так звали интеллигентного вида парниш­ку. Через час нас оказалось трое — пришел Вовка Шкода.

- Привет! — сказал он вкрадчиво с порога.— Вам кассиры не требуются?

В руках он держал табличку, которую снял в коридо­ре бани — «Касса».

Зинченко покосился на него и почему-то не предло­жил развязать узел. Спросил только:

— Откуда?

— Шел мимо,— ответил Шкода.

Прозанимался он у нас часа полтора, украл у Верки полушубок и смылся. Верка плакала навзрыд, ее утеша­ли как могли. И постановили: выставлять круглосуточно дневального. Правда, старший сержант внес еще одно дельное предложение — при входе в баню под тяжелой каменной аркой поставил надпись: «Проверено. Мин нет».

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Как я уже сказал, группа была весьма пестрой. Отсюда возникли сложности. Красавицу Галю Страж- кову прислал военкомат, она числилась вроде мобилизо­ванной в Советскую Армию. Ей обещали выдать военную форму. Жила она у Курского вокзала в землянке с зе­нитчицами ПВО, стояла у них на котловом довольствии по фронтовой норме. Часть девчонок тоже считались мобилизованными, но пропустили их через «другую дверь», и оказались они в тыловых частях, так что норма v них была чуть-чуть выше, чем у иждивенцев. А Верка, та вообще приехала спасать Воронеж по путевке Бори­соглебского райкома ВЛКСМ, так что ей ничего не было положено, кроме грамоты.

Я получил карточку по литеру «А». Валька Белов... Как он жил, никто не знал, по-моему и он тоже. Кто его прислал на курсы — тоже осталось тайной, потому что Зинченко ничего у него не спросил. Оставил Вальку в группе за находчивость — справился с узлом быстрее всех.

— Когда я работала в сберкассе имени Сакко и Ванцетти,— сказала Верка,— мне выдавали рабочую карточку, а теперь четыреста граммов, как школьнику.

— В честь чего назвали так вашу кассу? — поинте­ресовался Валька, как всегда вежливо и застенчиво.

Она стояла на улице Сакко и Ванцетти... Как же я теперь без шубы буду? Мне и спать не на чем...

— Пойдешь к нам,— сказала Галя.— Девочки не обидят, что-нибудь придумаем. Зенитчицы — мировые девчата. У их батареи боевой счет — четыре «юнкерса».

— Зенитчики народ — во! — я показал большой палец,— Я знаю. Наш аэродром охраняли. Форму мне зенитчик сшил. Эх, были бы они поблизости!

Вопрос о снабжении остался неясным. Зинченко задумался, потом сказал:

— Занятия откладываются. Васин, распредели ра­боту, пусть наведут девчата порядок в классах, двор подметут, сам найдешь, чем занять людей. Я пошел до начальства, утрясу разнобой. Составь список дневаль­ных. Командуй.

Он ушел, я остался командиром.

Ко мне подошел Валька Белов и, склонив голову набок, сказал вежливо:

— Товарищ начальник, разрешите отлучиться на несколько минут. Дело общее. Я бегом.

— Куда? — оторопел я.— Чего я с ними буду де­лать? — Я показал на девчат.— Хоть один мужик.

— Отпустите,— еще вежливее сказал Валька. Его шея была тонкая, хрупкая, он улыбнулся ласково и по­ложил руку на мое плечо.— Я быстро, не подведу, бывает, человеку нужно на несколько минут отлучиться Меня даже с уроков музыки отпускали.

— Если с уроков музыки,— сказал я,— иди, только быстрее возвращайся.

— Айн момент, сенькью,— сказал Валька и испа­рился.

Я набрал в грудь воздуха, чтоб она была покатистее, кашлянул, прошел между скамеек, зачем-то закрыл краны.

— Так... Слушай команду,— сказал я и окончатель­но смутился. Девушки сидели тихо, с интересом наблю­дали, что я выкину дальше,— Так,— уже зло сказал я.— Ты... Простите, вы, Вера, идите... В коридоре касса. Здесь будет пост номер один. Будете первой дневальной. Товарищи!.. Становись! — сказал я, подняв руку.

Зачем сказал, не знаю. Но мне почему-то показалось, что перво-наперво требуется выстроиться. И зря показа­лось.

Пробовали ли вы когда-нибудь построить овен по линии и непременно по ранжиру? Не пробовали? Попро­буйте. Я с удовольствием посмотрю, что у вас из этою получится. Потому, что я однажды это пытался сде­лать.

Девушки вскочили, точно голубей спугнул сокол.

Заспешнли, куда-то побежали, потом вернулись, рассы­пались.

— Тихо! — рявкнул я.— Тихо! Становись!

— Куда?

Я оторопел. Действительно, куда им было становить­ся? Кругом лавки, так что если бы они попытались ;Яостроиться как положено, слева от меня, то у них ниче­го бы не получилось. Они и так прыгали через лавки, как козы, кто-то взобрался на лавку.

— Отставить,— сообразил я.— Выходи в предбан­ник.

И почему моя жизнь связана с баней? В армии служба началась с заготовки банных веников, и теперь вот...

Девчонки вывалились в раздевалку. Тут было место вдоль шкафов, и я вновь попытался их выстроить.

— По линейке! Чтоб носки по линейке,— вспомнил я прописные истины, которые усвоил у Прохладного, командира роты, но, к сожалению, истины были истина­ми лишь для меня. Девчонки захихикали, заспорили, они перемешивались, как крупа в каше, кто-то сел, кто- то вскрикнул:

— Ой, косынку забыла,— и убежала в другой зал.

Загрузка...