За Канавином, на огромной территории, раскинулись многочисленные здания Всероссийской выставки, которая должна была показать всему миру, каких высот достигли русская промышленность, русское искусство, вообще русская культура… Наконец-то настал день промышленников, купцов, торговых людей, и они могли показать свое могущество, власть денег, могущество Его Величества Капитала.
И Нижний Новгород не хотел оставаться в долгу. Повсюду шло строительство, спешно проводили трамвайные линии, электричество, мостили дороги.
Выставка раскинулась на левом берегу Оки, недалеко от впадения ее в Волгу. Выставочные здания, внушительные, изящные, аляповато грандиозные, были уже завершены, производилась разгрузка и установка экспонатов. На самой территории выставки были построены барачные гостиницы с уютно обставленными номерами и уже работавшими ресторанами.
В Нижнем Новгороде царила напряженная обстановка. Губернатор, бывший градоначальник Санкт-Петербурга генерал Баранов, приводил в состояние боевой готовности все полицейские силы губернии и присланные в его распоряжение войска. Генеральный директор выставки Ковалевский и его чиновники постоянно сталкивались с губернатором, человеком вздорным, мелочным, властолюбивым. Но каждому свое…
Великие заботы свалились на плечи известного провинциального артиста и антрепренера Николая Ивановича Собольщикова-Самарина. Городские власти построили новый театр, передав его в полное распоряжение Николая Ивановича. Смущало его только одно: театр сдали ему при условии организации оперных спектаклей во время выставки. А где взять такую оперную труппу, которая согласилась бы выступать в летнее время на Всероссийской выставке, когда будет столько всевозможных конкурентов?.. Кому придет охота слушать оперу, ведь кругом столько соблазнов: рестораны, увеселительные заведения… А если лето будет жарким?
Николай Иванович испытывал двойственное чувство: с одной стороны, его радовало новое здание с прекрасно оборудованной сценой, актерскими уборными, зрительным залом и голубой плюшевой обивкой кресел, барьеров и такими же портьерами на литерных ложах и дверях. Назвали театр Николаевским (говорили, будто сам Николай Первый указал место для постройки театра, потому его и назвали Николаевским), а публика окрестила Голубым театром. И все это открывало такие возможности для творчества! А с другой стороны, он испытывал безрадостное недоумение от бессилия отыскать необходимую для оперных спектаклей труппу… Ведь любая оперная труппа может прогореть во время ярмарочного безумного веселья.
Восторженно входил он в этот настоящий храм искусства. Еще никто здесь не играл, и с какой ответственностью должен он напять труппу, чтобы показать настоящее драматическое искусство.
Его охватывала робость, он переживал трепет создателя, восторг человека, которому открывались широкие возможности для осуществления его творческих желаний и исканий… Проходя по этим новым коридорам, удобным помещениям, Собольщиков-Самарин иной раз поднимался на цыпочки, чтобы не нарушить гулким шумом своих шагов таинственную тишину, которая пока царила в здании театра. Скоро войдет в этот театр сама жизнь со всеми ее тревогами, волнениями, радостями, переживаниями, страданиями… «В таком театре должны играть самые выдающиеся артисты. И вскоре мы покорим наш город… Слава пойдет о нас по всей Руси великой… Это будет первый театр в русской провинции. А декорации я закажу талантливому художнику, Ландовскому…»
И заказал, а вскоре Собольщиков-Самарин уже с удовольствием принимал превосходно исполненные Ландовским работы, но снова неотступная мысль об оперных спектаклях не давала ему покоя. Он тяжело задумался над тем, как выполнить свое обязательство перед городскими властями. «Как можно дать в летний сезон оперу? Да и можно ли в зимнем помещении в летнюю жару собрать достаточно публики?.. Ну, можно привлечь публику на два-три вечера именами известных гастролеров, но провести весь сезон при ежедневных спектаклях и оправдать огромные расходы по опере — значит пойти на верный убыток… Кто пойдет на это из известных антрепренеров? Никто, нет таких. А нам взять на себя организацию оперных спектаклей тоже никак невозможно… Вот ведь уверяли меня, что любой из популярных и солидных предпринимателей возьмется за это дело, так уверяла меня и Рассохина, а что-то никто не торопится снять театр для оперных спектаклей. Правда, говорили, что на выставку ожидается огромный съезд гостей со всех концов России. Может, так и будет… Только кому нужна опера, когда столько будет развлечений… Нет, не могу взяться за дело, в котором ничего не смыслю. Подождем, что скажет нам Рассохина».
Но Рассохина вскоре написала, что пока ни один из оперных антрепренеров не отозвался на ее предложения, а те, кто заинтересовался и хотел бы взять эту антрепризу, отказывались, узнав, что театр от выставки «за сто верст».
Собольщиков-Самарин совсем было приуныл, не зная, как выйти из создавшегося тяжелого положения, как вдруг в один из дождливых весенних дней в конторе театра, где он сидел в подавленном состоянии и мысленно проклинал ни в чем не повинных оперных певцов и, главное, предпринимателей, появилась тридцатипятилетняя полная женщина и представилась:
— Винтер Клавдия Спиридоновна.
Собольщиков-Самарин раздраженно подумал, что это очередная бездарная примадонна, которая надеется получить у него ангажемент. Нет уж, на эти роли у него есть прекрасные актрисы…
— Чем могу служить? — спросил он ее, холодно показывая на стул.
— Не отдадите ли вы ваш театр на предстоящий летний сезон для оперных спектаклей?
Николай Иванович чуть не заорал во весь голос: «Отдадим, конечно отдадим!» — но вовремя одумался, чудом сдержал свой порыв. Дело-то ведь не только в том, чтобы выполнить обязательство перед городскими властями, но и в том, чтобы извлечь из этого летнего сезона выгоду для товарищества, которое он возглавлял.
— А кто возглавляет дело? — вежливо спросил Николай Иванович. От равнодушия и холодности не осталось и следа. Его распирала безудержная радость, он не знал, как сдержать ее, и почему-то все время улыбался, непроизвольно, бестолково.
— Я, Винтер.
Никогда он не слышал такого имени среди антрепренеров, хотя уже много лет служит театральному делу, был и актером во многих провинциальных театрах, и вот уже несколько лет возглавлял некоторые провинциальные коллективы… А как иметь дело с неизвестным в театральном деле человеком? Есть ли у нее художественные и материальные гарантии? И после первых проявлений бурной радости Собольщикова-Самарина охватили новые сомнения.
— Да вы не волнуйтесь, — заметив, что Николай Иванович не может скрыть своего беспокойства, уверенно сказала госпожа Винтер. — У вас будет опера, лучше которой нет ни на одной частной сцене России…
«Ой, привирает барыня», — озабоченно думал Николай Иванович, решив ошеломить ее суммой залога.
Сказал, а самому стыдно стало: никто еще столько не просил. И она тоже это знала, но ответила, спокойно улыбаясь:
— Хорошо, могу завтра утром внести эту сумму…
Тогда Собольщиков-Самарин уже смелее назвал и арендную плату. И тут она не возражала:
— Хорошо, занесем и это условие в договор.
И тут только Николай Иванович поверил, что дело имеет с солидным предпринимателем, таким, какого и не мечтал найти в эти последние дни тяжких волнений и раздумий.
На другой день Собольщиков-Самарин и Винтер завершили все формальности предварительной договоренности, был внесен залог, оформлен договор. И, читая нотариальный договор, Собольщиков-Самарин все время недоумевал: «Что-то непонятное творится, о Господи… В каждом параграфе значится, что «я, Винтер, обязана», и ни в одном пункте не упоминается, что «я, Собольщиков-Самарин, обязан»… Как только гербовая бумага выдержала такой договор?»
Но дело сделано, гора свалилась с плеч Николая Ивановича, и он уже спокойно наблюдал, как разворачивалась подготовка к оперным спектаклям в его театре. Вскоре из Москвы стало прибывать оперное имущество, а затем и актеры, постановщики, администрация… Появились анонсы, подписанные скромной подписью: «Дирекция Винтер»…
И уж совсем успокоился Собольщиков-Самарин только тогда, когда увидел, как щедро расходовала оперная дирекция деньги по театру. Таких декораций ему еще не приходилось видеть ни в одном театре. Да и сами артисты были мало похожи на известных ему актеров, уж слишком независимы. Да оно и понятно: при такой щедрости и широте постановки дела, видно, и артисты чувствуют себя по-другому. Разве может он позволить оплачивать поездки артистов после каждой репетиции за город в колясках на пикник? Да и по городу разъезжают в колясках… И все за счет дирекции… Да, размах тут небывалый.
Приехал Савва Иванович Мамонтов, которого оперная труппа встретила с почтительным вниманием. Он отдавал распоряжения, руководил постановкой, и все слушали его. И только тогда стало известно, что подлинным руководителем оперной труппы был Савва Мамонтов, а Винтер была лишь подставным лицом.
Николай Иванович Собольщиков-Самарин начал готовиться к предстоящему зимнему сезону.
Ничто не удерживало Шаляпина в Петербурге. Его успеха в роли Мельника никто не заметил, кроме близких друзей. Снова начинались надоедливые будни. Хотелось чего-то большого, силушки бродили в нем немалые, а выхода не находили. Нет, не об этом он мечтал, поступая артистом в императорский театр. Даже то малое, что вносил он в исполнение той или иной роли, тут же отвергалось как нечто смехотворное, идущее против сложившихся театральных традиций, накопленных выдающимися мастерами отечественной и зарубежной оперы. Зачем ломать то хорошее, что уже сложилось? Так рассуждали почти все артисты и режиссеры знаменитого театра. Горько было Шаляпину слушать все эти назидания. Федор начал было уже собираться снова на дачу в Павлово, как вдруг неожиданно зашел к нему знакомый баритон Соколов.
— Что ты, Федя, такой грустный? О твоем Мельнике все говорят…
— Не радует меня этот успех, которого никто не заметил в труппе нашего театра.
— Ишь чего захотел… На сцене казенных театров этого почти нигде и не бывает.
— А я так рвался сюда! Ну, думаю, наконец-то мечта моя осуществилась, я вливаюсь в среду своих собратьев… Старшие меня будут учить, сверстники со мной будут дружить, будем вместе готовить партии, обсуждать, как сделать это лучше и значительнее. И нет, не суждено мне здесь ничего исполнить… И что-то ушло из души моей, она опустела. Кажется, все это время я шел по прекрасной широкой дороге, а теперь вот стою на распутье…
— Как удачно складывается, Федя… Ведь я к тебе с предложением, и очень серьезным…
Шаляпин выжидательно посмотрел на него.
— Мне поручили поговорить с тобой… Пригласить тебя в Нижний Новгород, в труппу госпожи Винтер. Ты же слышал, наверное, что летом в Нижнем будет Всероссийская промышленная выставка, там будет неслыханное количество приезжих — и вот для них будет устроено невероятное количество всевозможных увеселений, в том числе и опера…
— А кто в труппе? Не хотелось бы мне оказаться снова в провинциальном театре, где часто все перевирают — горько вздохнул Федор, с тоской оглядываясь по сторонам своего убогого жилища.
— О, об этом не беспокойся… Уровень самый высокий… Согласились участвовать знаменитый Тартаков, прекрасный драматический тенор Секар-Рожанский, Сикачинский, Карелин, басы Бедлевич и Овсянников. Хвалили и женские голоса, драматическое сопрано Нумы-Соколовой, меццо-сопрано Любатович, ну, ты их мало знаешь, потому что почти все они из Москвы, из московских частных антреприз… Превосходные декорации, будь уверен, все будет на высшем уровне…
— Ну что ж, кажется, ты меня уговорил. Попробуем…
— А чем мы рискуем? Всего лишь три месяца будут продолжаться эти гастроли. А туда съедутся со всей страны.
Шаляпин давно знал Соколова, вместе с ним участвовал в спектаклях петербургского Панаевского театра, верил ему и его огромным связям в театральном мире. Не раз тот выручал его и деньгами. Так что Федору не стоило раздумывать. Одно лишь беспокоило: ему была поручена сложная роль Олоферна, сирийского полководца, и эту роль нужно было подготовить за лето. А когда, если он уедет в Нижний?
И все-таки колебался он не долго: новое поманило его в даль светлую, на Волгу, где он так давно уж не был и куда его всегда влекло.
В начале мая Федор Шаляпин, сняв комнату на Ковалихе, стал знакомиться с Нижним Новгородом.
Волгарь по рождению, Шаляпин любил Волгу. И с каким-то непередаваемым восторгом сразу покатил на извозчике к Волге… Не торопясь проехали мимо каменных рядов складов и лавок, готовящихся к открытию ярмарки. Тут уж спешить нечего, вот она, родная Волга, подкатили к деревянному плашкоутному мосту.
Шаляпин привстал от удивления: так красиво было кругом… Справа Ока, мощно вливавшаяся в Волгу. Перед ним на крутой горе в яркой весенней листве возвышается Нижний Новгород, кремль, могучая кремлевская стена. «Господи, как хорошо, что я приехал сюда…» — подумал Федор. Он уже полюбил этот город, где ему предстояло выступать и Где он еще никого не знал.
— Есть места еще лучше, барин, — послышался голос извозчика.
— Ну прокати меня по городу. — Шаляпин уютно устроился в тарантасе.
Они поехали на Откос и на Гребешок, Шаляпин вышел из тарантаса, встал на круче. Он не мог оторвать глаз от раскинувшейся перед ним весенней красоты… Здесь две могучих реки, Волга и Ока, сливались в одну и широко и мощно рвались к Каспию…
Жизнь на Волге разнообразна. Величественно идет колесный пароход, медленно, тяжело движутся груженые барки, быстро снуют лодки и «финляндчики».
Волга после половодья вошла в свои берега. Буксиры тащили тяжелые баржи. Плоты неторопливо спускались по течению к низовью. Лодки рыбаков… Огромный паром, перегруженный людьми и возами, медленно полз от берега к берегу… Издали доносятся густые гудки пароходов, шум колес, далекие человеческие голоса. И вспомнилась «Дубинушка»… Вполголоса Шаляпин стал напевать с детства запомнившиеся слова, но здесь, сейчас приобретавшие новый, какой-то глубинный, что ли, смысл… «И как точно и ясно выразил Шпажинский в «Чародейке» ощущения и чувства от этой красоты: «Взглянешь с Нижнего со крутой горы на кормилицу Волгу-матушку, как в желтых песках, в зеленых лугах слилась она с Окой-сестрой… И засмотришься, залюбуешься, что за ширь кругом, конца краю нет…» Какие прекрасные слова… И действительно, глаз оторвать невозможно от этой красоты… Ох, как хорошо-то вот так уехать в незнакомое место, а оно кажется таким родным, прекрасным, что уходить не хочется. Все смотрел бы да смотрел… И бездумье какое-то находит…»
Долго сидел Шаляпин на круче и смотрел на Волгу, изредка бросая взгляды на другой берег, где тоже кипела жизнь.
Каким скучным, серым, грязным показался город, когда они проехались по главной улице — Большой Покровской. Отвратительные мостовые, жалкие лавочки и магазины. Кругом, куда ни посмотришь, все было вздыблено, разворочено, повсюду шла подготовка к открытию выставки-ярмарки. Солидно возвышалось лишь здание театра…
— Вот и театр…
Шаляпин не дослушал извозчика, что-то пытавшегося ему объяснить, сунул ему деньги, соскочил с подножки и вбежал в здание театра…
Здесь уже сновали люди: ведь скоро начнутся репетиции, нужны будут декорации, костюмы…
Шаляпин вошел в зрительный зал, огляделся и сел в лишнее кресло. Как хорошо, что он сюда приехал! Целых три месяца он будет выступать в этом театре. В центре города — здание театра, строгое и величественное, а внутри все сверкало чистотой и… ожиданием. И о зрителях позаботились: нигде ему еще не было так удобно сидеть в кресле, как здесь. Привлекательной была и обивка кресел, барьеров, хорошее впечатление произвел на него и занавес.
Через несколько дней Федор Шаляпин чувствовал себя в труппе как свой, желанный и близкий человек. Веселый балагур, превосходный рассказчик, он быстро завоевал положение необходимого для всех человека. Среди артистов были такие, которым он давно поклонялся. Еще в Казани, мальчишкой, он полюбил Алексея Николаевича Круглова и теперь был рад, что ему придется выступать вместе с ним в одной труппе. С Иоакимом Викторовичем Тартаковым он познакомился еще в Мариинском театре, не раз слушал его в баритональных партиях, восхищался предельной выразительностью музыкальной речи певца. За два года пребывания в Мариинском театре Тартаков, ученик знаменитого Эверарди, приобрел популярность как превосходный Жорж Жермон в «Травиате», Риголетто, Амонасро в «Аиде», Фигаро, Тонио в «Паяцах»… В этих «запетых» партиях Тартаков благодаря точности интонации, безупречной фразировке, искусной филировке, умению владеть дыханием, вовремя менять звучнейшее форте на нежнейшее пианиссимо, благодаря блестящим верхам и широчайшей напевности достигал большой художественной выразительности.
И Шаляпин понял, почему Мамонтов пригласил его: успех в его партиях будет обеспечен. К тому же тридцатипятилетпий Тартаков, мягкий, добродушный человек, сердечно отнесся к нему, поощряя его веселые рассказы.
Чаще всего собирались у госпожи Винтер. Спектаклей еще не было, хотя театральное имущество уже прибыло из Москвы и шла спешная работа по подготовке спектаклей. Каждый знал свое дело, все были молоды, независимы друг от друга. Так что добрые отношения быстро установились между артистами, декораторами, режиссерами, музыкантами.
Однажды Шаляпин застал у Винтер среди обычных ее посетителей Савву Ивановича Мамонтова и Константина Алексеевича Коровина. Пятидесяти пятилетний Мамонтов, плотный, с седой бородкой на монголоидном лице, был весел, остроумен, дружелюбен. С добродушной улыбкой встретил он Шаляпина.
— Ну как вам, Федор Иванович, показался Нижний Новгород? Как устроились? Клавдия Спиридоновна вас не обижает? — зорко поглядывая на Шаляпина, глуховатым баском говорил Савва Иванович.
— Такая красота здесь, Савва Иванович… Так рад, что выбрался сюда. Ведь это мои родные места, Волга, мать родная… — Растерянность проходила, и Федор обретал спокойствие и уверенность. В парадном сюртуке бутылочного цвета, с гофрированной плотной манишкой сорочки, в светлых брюках, высокий, гибкий, Шаляпин чувствовал, что этот странный костюм ему идет… По крайней мере, нет презрительных усмешек при виде его костюма, нет косых взглядов, а больше ему ничего не нужно. Скоро попросят петь, тогда он покажет себя…
В боковую дверь вошла Татьяна Любатович, старшая сестра Клавдии Спиридоновны, солистка Частной оперы. Вскоре пришел дирижер Вячеслав Иосифович Зеленый, руководивший постановкой оперы «Жизнь за царя», и его попросили сесть за рояль. Мамонтов широким жестом указал Шаляпину и его место. Федор послушно встал у рояля. Речитатив и арию «Чуют правду» он подготовил хорошо, но перед Мамонтовым он никогда не выступал. Почувствовал, что побледнел, казалось, что волнения не победить, но с первыми звуками рояля вернулось спокойствие, и он запел. А во время исполнения арии «Чуют правду» он чуть было не сбился: случайно бросил взгляд на балкон, где против открытой двери сидела пятнадцатилетняя Леночка Винтер, и увидел, что она вдруг в самом драматическом месте арии разревелась, а потом, сконфуженная, закрылась руками, тщетно пытаясь преодолеть свое волнение. Шаляпин закончил арию с трудом, но Вячеслав Зеленый поздравил его с превосходным исполнением, а Савва Иванович молча подошел к нему и крепко расцеловал. Шаляпин повеселел.
В просторной гостиной было уже тесно, и всем предложили перейти на обширную террасу, где накрытые столы манили вкусными запахами.
За столом, как обычно, Федор сыпал шутками направо и налево. Все смеялись его остротам, стало весело и непринужденно. Вдруг он поймал взгляд сидевшего напротив него красивого брюнета с острыми выразительными глазами, небрежно причесанного, с эффектной мушкетерской бородкой. «Какое прекрасное лицо, — промелькнуло в сознании на мгновение замолчавшего Шаляпина. — Должно быть, какой-нибудь значительный чиновник приехал на выставку из Франции, уж больно на француза похож или на итальянца… Да ведь я его видел у Лейнера… О Господи, да это ж художник Коровин, второй раз принял его за иностранца».
Шаляпин еще раз взглянул на Коровина, и как бы в подтверждение промелькнувшей догадки тот на чистейшем русском языке попросил горчицу. Взгляды их встретились, они кивнули друг другу.
Сначала Федор стеснялся присутствия Саввы Ивановича, но, видя, как тот вместе со всеми охотно и молодо похохатывал, Шаляпин осмелел. Да и вино делало свое дело.
— Года два тому назад я был отчаянно провинциален и неуклюж, — вновь начал рассказывать Федор о своих недавних приключениях и переживаниях. — Василий Васильевич Андреев, мой петербургский друг, усердно и очень умело старался перевоспитать меня. Уговорил остричь длинные, «певческие» волосы, научил прилично одеваться и всячески заботился обо мне. Но страшно не хватало денег. А как они необходимы, эти проклятые деньги!..
Все собравшиеся в ожидании чего-то необычного и веселого затаили дыхание.
— И вот однажды, — продолжал свой рассказ Шаляпин, — пригласила меня одна богатая барыня в свой барский дом на чашку чая. А в чем идти — не знаю. Напялил на себя усатовский фрак, а Усатов-то, мой тифлисский учитель пения, был в два раза толще меня и значительно ниже, так что можете себе представить мое состояние в этом фраке… Ну ничего… Пошел, раз приглашают, я и не в таких переплетах бывал… В этом фраке и в блестяще начищенных смазных сапогах я храбро явился в богато убранную гостиную. Пригласили за стол. Со мной рядом сели какие-то очень веселые и смешливые барышни, а я был в то время ужасно застенчив. Вдруг чувствую, что кто-то под столом методически и нежно нажимает мне на ногу. По рассказам товарищей я уже знал, что значит эта тайная ласка, и от радости, от гордости немедленно захлебнулся чаем…
Смешок прошелестел за столом госпожи Винтер.
— «Господи, — думал я, — которая же из барышень жмет мою ногу?» Разумеется, я не смел пошевелить ногою, и мне страшно хотелось заглянуть под стол. Наконец, не стерпев сладкой пытки, я объявил, что мне нужно немедленно уходить, выскочил из-за стола, начал раскланиваться и вдруг вижу, что один сапог у меня ослепительно блестит, а другой порыжел и мокрый. В то же время из-под стола вылезла, облизываясь, солидная собака, морда у нее испачкана ваксой, язык грязный…
Все, уже не сдерживаясь, хохотали над рассказом Федора.
— Сами понимаете, как велико было мое разочарование. Но зато и хохотал же я как безумный, шагая по улице в разноцветных сапогах. Впервые от Андреева я узнал, что чай пить во фраках не ходят и что фрак требует лаковых ботинок. Ох, а на все это нужны деньги… А где их взять?.. Сколько бы их ни было, а все не хватает…
— А я за вами, Федор Иванович, давно слежу, — сказал Мамонтов, когда Шаляпин замолчал. — До сих пор помню вашего Гудала в «Демоне», а прошло уже больше года. Вот теперь Сусанина сыграете.
— Никогда не играл Сусанина, так, только в концертах пел его арию…
— Ничего, Федор Иванович, справитесь. А мы вам поможем… До четырнадцатого время еще есть.
Обед закончился. Шаляпин вышел на балкон. Мамонтов повернулся к Коровину:
— А я был прав, Костенька. Шаляпину-то действительно не дают петь в Мариинском. Неустойка около двенадцати тысяч. Я думаю, его уступят, пожалуй, без огорчения. Кажется, его терпеть там не могут. Скандалист, говорят. Я поручил Труффи поговорить с ним, не перейдет ли он ко мне. Одна беда: он часто, говорят, поет в хоре у Тертия Филиппова, а ведь Тертий мой кнут — государственный контролер. Он может со мной сделать что хочет. Уступит ли он? Тут ведь дипломатия нужна. Неустойка — пустяки, я заплачу. Но чувствую, что Шаляпин талант! Как он музыкален! И ничего не боится. Он будет отличный Олоферн. Вы костюм сделаете. Надо поставить, как мы поставили «Русалку». Это ничего, что молод. Начинайте делать костюмы к «Юдифи»…
— Так вы еще ничего не знаете, будет он у нас или нет, а уже заказываете костюмы для него…
— Будет он у нас, Костенька, будет… Я это — чувствую, он нигде не сживается, везде его будут зажимать, а он свободу любит, потому как незауряден, путы его всегда будут только связывать… Но сколько еще нужно с ним работать!..
Глаза Мамонтова, живые, огромные, еще ярче засверкали как бы от предвкушения радости работать с таким замечательным человеком. Коровин был явно обескуражен столь восторженным отношением к еще никак не раскрывшемуся человеку. Что Мамонтов в нем увидел? Голос действительно недурной, но и только. А что будет? Никто не может предсказать…
— А что можете сказать о панно Михаила Александровича Врубеля? По-прежнему не принимают на выставку?
— Определенно сказать ничего не могу. Витте, как и следует живому, умному и чуткому человеку, понял, что мы добьемся принятия панно Врубеля на выставку, главное, что мы правы, а потому с большой заинтересованностью включился в эту борьбу. Он каждый день спрашивал меня о том, работаете ли вы над окончанием панно Врубеля, а недавно категорически заявил: когда получит от меня телеграмму, что панно закончено, доложит немедленно кому следует и добьется приказания поставить панно на место. Это было сказано решительно и твердо, и у меня нет никакого сомнения, что так и будет. Возвращайся в Москву и приступай к завершению работы. Михаил Александрович один не справится.
— Вы ведь просили Василия Дмитриевича Поленова помочь нам в завершении работы, а то мы не успеем…
— Да, Василий Дмитриевич согласился помочь. Он прислал мне такое хорошее письмо. Так оно благодатно подействовало на меня, просто воскресило… Расхвалил наш Северный павильон, твои фрески назвал чуть ли не самыми живыми и талантливыми на выставке… Вот настоящий большой художник с той широтой и с тем святым огнем, которые делают людей счастливыми и ставят их неизмеримо выше ординара.
— Что-то вы, Савва Иванович, расчувствовались, — улыбнулся Коровин.
— Стар становлюсь, Костенька. То здесь болит, то там, но мы не должны забывать, что пересуды, дрязги и всякие уличные счеты ничтожны перед святым искусством. Ему надо служить до конца дней с восторгом и радостью. В этом и удовольствие находишь. То Врубеля защитишь, то Шаляпина вытащишь… Поезжай, Костенька, заканчивай панно Врубеля. Поленов тебе поможет.
— Да, скоро поеду… Только кое-что доделаю в павильоне.
Через несколько дней начались репетиции оперы «Жизнь за царя», которой должны были открываться спектакли в новом городском театре. Все участники спектакля понимали ответственность первого выступления и потому приступили к работе с увлечением.
Савва Иванович хорошо знал, что в его труппе почти все артисты участвовали в постановках этой оперы, но все-таки решил подробно рассказать о ней и той роли, которую она сыграла в становлении русской музыки и вообще русского искусства.
— Дорогие друзья! Нам предстоит большая работа… Мы начинаем гастроли здесь оперой Глинки… Все вы знаете, что самое трудное в этой опере — хорошо сыграть роли русских людей. Все кажется просто и понятно, но редко получаются живыми простые оперные герои. Мало кому удается проникнуть в мир вот этих самых простых и таких понятных чувств. Да и вся опера чересчур кажется простой, но это обманчивая простота. Вот смотрите… С одной стороны, великорусское село, мир в сборе, мужики толкуют об общей беде… Хоровые унылые песни, скромный крестьянский быт, навевающий грустные мысли. И одновременно возникает уверенность, что именно эти мужички постоят за свою землю, не пожалеют своих жизней ради спасения Отечества своего. А с другой стороны — польская ставка, бравурное веселье, ладные уланы несутся в мазурке, много шума и торжества, гремят шпоры, стучат каблуки, все торжествуют и кажутся непобедимыми… — Мамонтов говорил увлеченно, его глаза горели, и мысленно он был как бы в семнадцатом веке. — И вот перед вами всеми одна задача: не впасть в примитивное толкование этой простоты… Все кажется просто, а на самом деле эту простоту играть куда труднее… Глинка, приступая к опере, чувствовал большую разницу между нашей простотой и простотой итальянцев… Одни выросли под благодатным солнцем юга, другие закалялись под суровыми зимними ветрами. И мы, жители севера, чувствуем иначе, нас что-то вовсе не трогает, а что-то глубоко западает в наши души… Глинка говорил, что у нас или неистовая веселость, или горькие слезы. И любовь у нас действительно соединена с грустью…
Федор видел, как внимательно слушают Мамонтова опытные Клавдия Нума-Соколова, Кутузова-Зеленая, тенор Михаил Сикачинский, Михаил Малинин, друг и помощник Саввы Ивановича, Василий Карелин, артист Мариинского театра. И сам боялся пропустить хоть одно слово Мамонтова.
— Главное — не впадайте в ложную патетику… Ложная патетика, пустая риторика — хуже всего… Естественность и простота — вот чего добивайтесь, играя свои роли… Конечно, великая идея положена в основу оперы: любовь к Родине и готовность отдать за нее жизнь. Образ России и русской природы — важнейшие в опере, и нужно донести эти идеи и эти образы до слушателей. Сусанин, Сабинин, Антонида, Ваня и другие характеры олицетворяют русский народ, великий и прекрасный в своей борьбе за свободу и независимость… Здесь раскрыты судьбы народа и государства Российского… И впервые любовная интрига в драматургии оперы не играет главенствующей роли, а является как бы второстепенной… В центре развития событий — Иван Сусанин, человек высокого благородства, мужества и нравственной чистоты, героический человек… Легко впасть в идеализацию этого человеческого характера, сделать его этаким величественным монументом, этакой ходячей статуей. Играть его нужно простым и нормальным человеком…
«Как верно он говорит, — подумал Федор. Казалось, впервые в жизни он участвовал в настоящей театральной репетиции. — И какая разница между роскошным «кладбищем» Мариинского театра, где любую жизнь могут умертвить, и этим ласковым, душистым полем, где так хорошо работать…»
— Да, идея патриотическая, но средства ее выражения настолько точны, просто идеальны, что поражаешься гению Глинки… Смотрите, когда он характеризует русских, мелодии раздольны, широки, лирически-задушевны, передают дух народной песенности, а лагерь поляков характеризует больше в танцевальных ритмах… Простота, скромность, душевность одних и ослепительный блеск, парадность внутренняя и внешняя — других, с одной стороны — народная героика, а с другой — надменность, горделивая похвальба… И все эти качества не декларируются, а драматургическими средствами раскрываются в ходе действия, в ходе развития характеров…
Мамонтов перевел дыхание, посмотрел на Коровина.
— В передаче эпохи помогут нам художники… Подлинный историзм, верность быту того времени — вот чего нам всем нужно добиваться… Было время, когда Сусанина одевали в черный балахон, скорее напоминающий одежду средневекового ученого, нежели крестьянскую одежду семнадцатого века… И сразу герой терял в своей достоверности, терял живые черты простого человека, приобретая этакий шаблонно романтический ореол. А нам нужно избегать мелодраматических принципов, приемов, решительно освобождаться от ходульного пафоса и мелодраматического шаблона… Нужно постигать внутренние мотивы поведения своих героев… Да, Сусанин благороден и величав, но одновременно он прост, обходителен, тоскует, сомневается… Да, он воплощает в себе лучшие черты русского национального характера, но эти лучшие черты характера можно и нужно передавать естественным образом… Надо всегда помнить, что Сусанин — герой, обладающий возвышенной душой, трагической силой, мощным характером… — Тут Мамонтов взглянул на Шаляпина: — Федор, вы не показывайте уже в первых сценах Сусанина героем, потаитесь от зрителя… Потом раскроете глубинные свойства его натуры, когда придет его решительный час… Глинка дает его характер в развитии, каждый раз что-то добавляя… И внутреннюю значительность крупной личности сочетайте с внутренней простотой, естественностью, он ведь ничего еще не знает о себе. Итак, приступим…
Вячеслав Зеленый постучал палочкой. Все зашевелились, оркестр приготовился, на сцене артисты встали на свои места. Полилась прекрасная музыка.
Мамонтов смотрел и чувствовал, что дело идет на лад, главное — подобрались хорошие артисты, великолепно чувствующие мелодию.
«Жаль, молод Федор для Сусанина… Даже борода его не старит… Но как величав… — Мамонтов внимательно следил за Шаляпиным — Сусаниным на сцене. — Еще много работать придется с этим талантливым юношей…»
Мамонтову показалось, что уж больно легко Шаляпин пропел первую фразу в партии Сусанина: «Что гадать о свадьбе, свадьбы не видать», как-то по-мальчишески, скорее весело, чем грустно… И ведь действительно, что «за веселье в это безвременье», когда иноземцы попирают Русь, когда великая держава распадается под ударами врага, внешнего и внутреннего. Слов вроде бы не много говорит Сусанин, но он сразу должен заявить о своем характере, о своей скорби патриота, горячо любящего Родину. Он еще не знает, что сделает для того, чтобы спасти Россию, но он горячо ее любит. И поэтому с первых же своих слов интонацией и жестами должен выразить свои скорбные чувства. Сусанин суров, даже аскетичен, но только потому, что все время думает о том положении, в котором оказалось его Отечество. Совсем недавно он с семьей тешился счастьем детей, готовил свадьбу дочери, но вот пришла беда и заслонила все. Горькой укоризной должны быть пропитаны его слова, обращенные к собравшимся подружкам Антониды: какое веселье, какая свадьба, об этом ли нужно думать, когда над всеми нависла тяжкая беда… «А Феденька наш вроде бы и не чувствует этой беды… Ну ладно, поговорю с ним наедине… А то еще обидится… Ведь голос-то у него действительно от Бога. И он это хорошо знает…»
Мамонтов следил только за Шаляпиным. И обратил внимание на то, что в его игре нет цельного в своих разных проявлениях характера… Шаляпин-Сусанин то выражает тревогу за судьбу Родины, то радуется, услышав о победе над врагами, то выражает сдержанную любовь к Антониде, гордится Сабининым, а потом уж совсем веселеет и разрешает снова готовиться к свадьбе… Но почему-то Сусанин представал каждый раз как будто другим человеком… А ведь и выражая радость, он все время должен скорбеть… Благородная грусть, великая дума об Отечестве должна пронизывать все его фразы, иначе не возникнет цельного образа героя… Пожалуй, он еще не умеет передавать оттенки чувств, вот в чем дело… Надо подсказать ему. Даже когда он по ходу действия молчит, он должен играть…
— Одну минуту, — раздался хрипловатый голос Мамонтова.
Все замерло. Оркестр затих, артисты встали в ожидании.
— Давайте начнем все сначала… Очень хорошо получается, но вот что меня беспокоит…
И Мамонтов заговорил о том, что его больше всего беспокоило: не получится ли слишком рассудочным и дробящимся на разные кусочки характер Сусанина?
— Федор Иванович, вы читали что-нибудь об исполнении Петровым партии Сусанина? Это первый исполнитель Сусанина, и он проходил эту партию под руководством самого Глинки, по его указаниям.
— Нет! Я хочу создать своего Сусанина… Я вижу его, слышу его, но что-то мешает мне петь и играть так, как я хочу…
— Я верю вам и чувствую, что вы создадите своего Сусанина. Но помните, что вы должны быть участником спектакля даже и тогда, когда молчите… Вот выходите на сцену под конец рондо Антониды. Вы уже играете свою роль… Вы мрачны, вы озабочены… И не просто озабочены как старейшина общины крестьянской, а как высокая, значительная по своей сути личность. Вы должны передать спокойную энергию, благородную натуру человека, еще не осознающего своего внутреннего величия… Не надо суетиться. Все слова Сусанин говорит веско, с решительностью, скорбно… И в молчании вы должны оставаться таким же. Иной раз молчание передает чувства весомее и значительнее, чем пение… Особенно это относится к первому действию, к вашим первым шагам по сцене. Вы сразу должны заявить о себе, о своих скорбных чувствах… В третьем акте все будет легче, там Сусанин много поет и действует. Завтра мы будем репетировать третий акт… На сегодня хватит, все могут отдыхать, а вы, Федор, останьтесь, я хочу вам два слова сказать…
Все быстро разошлись, а Федор Шаляпин в одежде Сусанина грустно спустился со сцены в партер. Рядом с Мамонтовым были его друзья-художники.
— А как психологически глубок характер Сусанина в третьем действии… Он радуется счастью дочери… «Милые дети, будь между вами мир и любовь», — пропел Мамонтов хорошо поставленным баритоном. — Вся семья позабыла на какой-то миг тревоги, забыты, все пронизано солнечным счастьем двух влюбленных. Но ни на минуту не забывайте, что беда еще не миновала. И помните: в солнечной, проникновенной музыке Глинки слышится какая-то печальная тень. Это автор музыкальными средствами выражает свое печальное предчувствие… Глинка как глубокий психолог знает, что даже в минуты, казалось бы, полного сиюминутного счастья у человека, независимо от самого себя, невольно, где-то подспудно, в самых тайниках его души, таится грустное, неопределенное чувство, которое доступно лишь музыке с ее богатейшими возможностями улавливать переживания, ощущения…
Шаляпин слушал. Казалось, он хорошо знает партитуру оперы, хорошо знает свою роль. Но как передать эту печаль?..
Федор знал, как играть свою роль, когда на пороге дома показывается польский отряд: Сусанин закрывает собой Ваню, он встревожен, но скрывает свою тревогу под личиной легкой беззаботности. Он тянет время, пытается распознать намерения врагов… В этот момент он и раскрывает богатство своей глубокой и значительной натуры. Ему сулят какие-то выгоды, обещают богатые дары, льстят, но он остается непреклонным. Откуда ему знать, где может скрываться царь?.. Но стоило врагам перейти к угрозам, замахнуться на него — и тогда величие характера Сусанина раскрывается в полной мере: сила, твердость, бесстрашие выявляются и в жестах его, и в позе, и особенно в презрительном взгляде, который он бросает на врагов. «Страха не страшусь, смерти не боюсь!» — эти слова Сусанин произносит с каким-то восторгом, радостью: наконец-то у него появляется форма борьбы с иноземцами… Мощная фигура, широко распахнутая на груди красная рубаха, всклокоченная седая борода и презрительный взгляд… Но просто погибнуть — мало пользы для Родины… И возникает у Сусанина мысль обмануть врага, он для виду соглашается провести кратчайшим путем на Москву заклятых врагов, прикидывается, что золото поманило его; и он — уже совсем другой: речь его стала бойкой, он улыбается, соглашаясь с противниками…
— И вы поймите вот еще что… Если раньше в характеристике Сусанина были мелодичные речитативы, то сейчас музыкальная его характеристика приближается к музыкальной характеристике его врагов, та же танцевальная бойкость, те же отрывистые интонации… И только тогда, когда вбегает Антонида и бросается в отчаянии к отцу, догадываясь, какая беда ожидает их всех, Сусанин снова становится самим собой, скрывает от нее, какую опасную игру он затеял с поляками, хотя и прекрасно понимает, что, скорее всего, с Антонидой он видится в последний раз. Он с любовью прижимает ее голову, целует, благословляет, но Антонида цепко держит его в своих объятиях, тоже понимая, какой смертельной опасности подвергается ее отец… Поляки отрывают ее от отца, и Сусанин в последнем взгляде выражает всю скорбь расставания с родным домом и близкими… Здесь актер не поет, не произносит ни одного слова, поэтому свои чувства он должен передавать движением, жестом, взглядом… Вы поняли меня, Феденька? — Мамонтов внимательно посмотрел на Шаляпина.
Тот молча кивнул.
До сих пор, пожалуй, Шаляпину никогда не приходилось так работать над ролью. Ему предстояло учиться искусству перевоплощения, искусству создавать театральными средствами живой человеческий характер. Правда, Мамонтов перед репетициями объяснял каждую роль, смысл чуть ли не каждой музыкальной фразы. Константин Коровин говорил о роли декораций и костюмов в создании спектакля. Почему так необходимо гримироваться в соответствии с замыслом композитора и художника? Да и вообще все было совершенно новым для Шаляпина, не таким, как было в Тифлисском, Панаевском или Мариинском театре.
Каждый день здесь открывал ему что-то неизведанное. И дело даже не в том, что Мамонтов, Коровин, Поленов и другие замечательные люди давали необходимые знания ему, не прошедшему художественной школы. Здесь сошлись как раз те, кто мог продемонстрировать, как богата и талантлива великая Русь. И дело даже не в знаниях, которые он каждодневно словно впитывал в себя, растворял в своем таланте. Дело в том, что в театре и вообще в мамонтовском окружении царила совершенно иная обстановка: никто не подсиживал друг друга, никто не завидовал друг другу, все были одинаково даровиты, молоды, красивы, радостны от ощущения предстоящих выступлений. Во всяком случае, такими были ощущения Федора Шаляпина, вступившего в этот неповторимый коллектив театральных деятелей. Все представлялось ему таким лучезарным…
Прошло несколько дней. Мамонтов, занятый делами выставки, не появлялся на репетициях. Но и без него труппа работала с полной нагрузкой. Шаляпин старался понять героический образ Ивана Сусанина, вносил каждый раз какие-то новые краски в образ, но более опытные товарищи по сцене говорили ему, что зря он это делает: гастрольные спектакли, да еще во время Нижегородской выставки, это не время для творческих поисков. «В опере надо петь — это главное, а поешь ты хорошо. Что тебе еще надо?..»
И снова все возвращалось к устоявшемуся представлению о Сусанине. Шаляпин старательно изображал на сцене горделивость, величие от сознания будущего подвига. А подвига еще нет, он обычный, нормальный человек, выдает дочку замуж, волнуется, хлопочет, скорбит… А рядом нет Дальского, он бы подсказал ему. Да и Мамонтов пропал. Федор терялся в сомнениях и догадках.
За кулисами шла дружная работа. Все понимали, что на спектакль, открывающий гастроли Частной оперы, могут приехать министры, крупные чиновники Москвы и Петербурга, губернатор Нижнего Новгорода… Дирижер, режиссеры, художники-декораторы добились цельности и слаженности спектакля. Все — и пение, и музыка, и декорации, и костюмы, и драматическая игра — должно быть пронизано одним стремлением: понять творческий замысел композитора и правдиво передать его на сцене, передать так, чтобы зрители поверили каждому жесту, каждой детали, каждой музыкальной фразе.
Иной раз забегал Мамонтов, бросал две-три реплики и снова исчезал. Сусанин явно не нравился ему. «Успели испортить в провинциях… Да и в Мариинке тоже все движения и жесты заштампованы… Может, только Федор Стравинский там и пытается ломать штампы, — с досадой думал Мамонтов. — Но какой голос у этого юноши… И как прекрасна его фигура! И Олоферна может сыграть, и Мефистофеля, и генерала Гремина… Ну ладно, посмотрим, время еще есть. Надо поработать с ним…»
Приближалось 14 мая — день открытия Всероссийской промышленной выставки. Чаще стал появляться Мамонтов. Все сложнее становился спектакль «Жизнь за царя», кроме того, репетировали оперы «Фауст», «Демон», «Евгений Онегин», «Русалка», «Самсон и Далила».
Порой Шаляпин мучительно задумывался, не удовлетворенный своими решениями того или иного образа. Получалось, что и здесь он подолгу был предоставлен самому себе, никто его не распекал, никто не поучал; казалось бы, великолепно, но, привыкший к постоянной опеке со стороны чиновников Мариинского театра, режиссеров, дирижеров, он часто терялся в непривычной обстановке: твори сам, как тебе подсказывает твоя артистическая душа.
Жизнь Нижнего Новгорода порой вовлекала его в свой водоворот, но неотступные мысли о художественной простоте и правдивости на оперной сцене все чаще не давали ему покоя. Как этого добиться? Вот и в Петербурге все ему говорили, что надо работать. А как работать? Он же все делает, как велят. Даже более того…
Он стремится дать образ Сусанина, каким его видит Савва Иванович — степенным, но обыкновенным мужиком, крестьянином. Но таким ли его видел Михаил Иванович Глинка? Крупным, монументальным — или обычным человеком? Исключительной личностью или воплощением черт среднего мужика?
На репетициях Шаляпин никак не мог найти ответы на эти вопросы, мучившие его. И поэтому движения его были скованны, излишне величественны, жесты неестественны, даже фальшивы. Ведь в первом действии ничто, кажется, не предвещало трагических событий и тем более подвига, а Шаляпин играл так, будто бессмертие Ивана Сусанина уже пришло к нему.
Он и сам чувствовал, что делает что-то не так. Но никто его не поправлял: голос звучал превосходно в этой партии.
И однажды неожиданно для всех на одном из прогонов первого действия из задних рядов театра раздался хрипловатый голос Саввы Ивановича Мамонтова:
— Федор Иванович! А ведь Сусанин-то не из бояр!
Репетиция прекратилась. Все участники застыли в ожидании…
— Иван Сусанин был простым костромским крестьянином. Вот и играйте Сусанина таким, каким он был, простым, скромным, уверенным в себе, — сказал подошедший к сцене Мамонтов. — Он же живой человек, живет обычными крестьянскими заботами, выдает замуж дочь, разговаривает с ее женихом, готовится к свадьбе, самому важному моменту для отца. Он не хочет ударить лицом в грязь перед своими односельчанами… Играйте проще, пусть ваш герой будет обычным, нормальным человеком. А придет пора, и он станет героем, совершит свой великий подвиг… Подумайте над этим. Не показывайте его сразу героем. Это нужно только в финале оперы. Глинка говорил, что в опере должно быть все правдиво, как в жизни…
Федор подошел к рампе и внимательно слушал этого плотного, сильного человека с большими горящими глазами.
Мамонтов ушел, а Федор Шаляпин долго еще размышлял над его словами. Ему и до этого было ясно, что Иван Сусанин не из бояр, что он простой мужик. Но как сделать, чтобы в жизнь его на сцене поверили, а значит, поверили и в его подвиг? Как показать, что и ему жизнь дорога, но нет ничего дороже Родины, которую топчут ее враги…
Шаляпин вышел из театра, задумчиво зашагал к себе домой, на Ковалиху. Всюду висели афиши, возвещавшие о начале спектаклей в городском театре. Шаляпин подошел к одной из них.
НОВЫЙ ГОРОДСКОЙ ТЕАТР
Открытие 14 мая 1896 года
Парадный спектакль
I
Народный гимн
II
Торжественная кантата
Музыка Н. С. Короткова. Исполнит вся оперная труппа
III
Жизнь за царя
Опера в 4 д. с эпилогом М. И. Глинки
Участвующие: г-жи Нума-Соколова, Кутузова;
г.г. Сикачинский, Карелин, Шаляпин и Никитин
Во втором акте участвует балетная труппа под управлением г-на Цампели.
И Шаляпин вспомнил, как появилась в театре балетная труппа во главе с господином Цампели… Живая, шумная толпа ворвалась с узлами и чемоданами в театр. Любой шум привлекал Шаляпина, а приезд итальянцев, о которых он столько слышал, тем более. Он сразу оказался в центре этой кричащей толпы и стал так же, как и они, громко кричать, размахивать руками и хохотать. Они не понимали по-русски, а он еще ни одного слова не знал по-итальянски. «Как они отличаются от нас, — думал Шаляпин, — их жесты, движения — все так резко отличается от того, что я видел, все так ново для меня… Удивительно живые люди…»
Шаляпин жестами объяснил им, что он хочет помочь найти квартиры. И красочная толпа во главе с Федором Шаляпиным долго бродила по городу в поисках подходящих квартир, они лазали на чердаки, спускались в подвалы, чаще всего хватались за головы, явно выражая недовольство предложенным. Федора все это забавляло, и он от души вместе с ними хохотал, вместе с ними поднимался в квартиры, вместе с ними хватался за голову, делал страшно недовольное лицо, вызывая тем самым ответный смех веселых итальянок.
Итальянки понравились ему своей непосредственностью, открытым нравом, и ему казалось, что они сродни ему по своему характеру и темпераменту. Но почему-то чаще всего он оказывался рядом с одной балериной, которая сразу покорила его своими огромными черными глазами. Вся она была такая хрупкая, нежная, беспомощная, что именно ей хотелось больше всего помочь…
«Как же ее имя? Что-то легкое, воздушное… А, Иола Торнаги…»
Шаляпин шел по улицам, где всюду спешно закапчивали подготовку к открытию выставки. Дворники подметали, маляры докрашивали, каменщики доделывали административные здания, железнодорожники опробовали только что проложенные трамвайные пути… Повсюду была видна огромная работа, проделанная именно к выставке. И это не случайно. Русские капиталисты решили блеснуть своим размахом, своей способностью строить, производить, торговать, добывать. И не только этим русский капитал хотел удивить весь мир: сюда, в Нижний Новгород, приглашены самые выдающиеся художники, писатели, артисты… Повсюду висят афиши, возвещающие о концертах симфонического оркестра под управлением Н. Главача, певческой капеллы Д. Славянского, Я. Кубелика, Л. Буткевича, С. Кусевицкого, сказительницы Ирины Федосовой. Будет выступать цирк братьев Никитиных, опереточные труппы, хоры цыган… Словом, чем богата была Россия, все должно было так или иначе присутствовать в эти дни на Всероссийской промышленной выставке.
Шаляпин решительно подозвал лихача и приказал ему ехать в сторону выставки. Последние приготовления закапчивались и там.
Особым цветом резко выделялся павильон Крайнего Севера, около которого стояла большая толпа зевак. Шаляпин подошел и увидел сердитого человека, что-то быстро говорившего толпе:
— Чего тут смотреть… Разве я так бы сделал-то?.. Сколько дач я построил, одно загляденье… У меня дело паркетное, тонкое, а тут все топором… А как дело дошло до покраски, тут у меня и руки отвалились. Верите ли, краску целый день составляли, и вот составили — прямо дым. Какая тут красота? Хотел хоть кантик пошире сделать, чтоб покрасивше было. И сделал. «Нельзя, — говорит тот вон, с бородой-то, что внутрях павильона сидит и всем командует тут. — Переделывай». И пришлось переделывать. Найдет же таких чудаков Савва Иванович… Прямо ушел бы… Только из уважения к Савве Ивановичу делаешь. И чё тут смотреть-то? Чудно… Канаты, бочки, одно сырье… Человека привез с собой, так рыбу прямо живую жрет. Ведь достал же эдакова!
Шаляпин протиснулся сквозь толпу поближе к говорившему.
— А что же тебе не нравится-то здесь? — решил он подзадорить мастера.
— А то, что построил сарай и сам этому не рад. Вот что… Я уж уговаривал Савву Ивановича… Давайте, говорю, я вам павильончик отделаю петушками, потом бы на дачу переделали, чего добру-то пропадать, поставили бы где-нибудь… Вон посмотрите вокруг, любо-дорого, мавританские арки и купола, готические вышки, все не по-нашенски, не по-простому, а со всякими кривулинками-загогулинками… Вот это я понимаю! А тут строили так, как в жизни. И строили по проекту какого-то Коровина… Вот и получился какой-то коровий сарай…
Подрядчик, услышав смешок в толпе, довольный, ушел осматривать отделку других объектов, а Шаляпин решительно шагнул в павильон.
Все здесь было просторно и сурово. У входа — грубые бочки с рыбой. На стенах развешаны невыделанные меха белых медведей, кожи тюленей, шерстяные рубашки поморов, морские канаты, снасти, шкуры белуг, челюсти кита…
Кто-то вешал шкуру в дальнем конце павильона. В центре павильона Шаляпин увидел презабавную картину: рядом с оцинкованным ящиком, из которого выглядывала милейшая морда тюленя, стоял коренной житель Севера и смачно закусывал живой рыбешкой после большого глотка водки.
Шаляпин подождал, пока он спрячет водку в бездонный карман своей меховой куртки, и только тогда громко произнес:
— Можно посмотреть?
— Смотри, — ответил благодушно настроенный житель Севера.
Шаляпин подошел поближе, с любопытством разглядывая тюленя, который далеко высунулся из этого огромного чана в ожидании очередной плотвички, но при виде чужого резко опрокинулся через голову, окатив поднявшейся от всплеска волной не успевшего отскочить Шаляпина.
— Это же черт знает что такое! — Раздосадованный Шаляпин вытирал лицо, обрызганное водой.
В это время из глубины павильона вышел молодой человек с мушкетерской бородкой, с которым на днях Шаляпин виделся на обеде у госпожи Винтер.
— А-а, это вы, художник Коровин, который заставляет подрядчика по целым дням подбирать краски, чтобы покрасить этот обыкновенный сарай?
— А вы — Шаляпин, который так весело потешал всех нас на обеде у госпожи Винтер? Какими судьбами вас занесло к нам?
— Что же это у вас делается? А? Едят живую рыбу! Что это такое у вас? — Шаляпин показал на тюленя. — Какая замечательная зверюга! А этот кто? Откуда взялся? — И он показал на северянина.
— Ненец Василий, а это тюлень Васька. Я их привез с собой с Севера. И с помощью Саввы Ивановича Мамонтова стараюсь создать в просторном павильоне Северного отдела то впечатление, вызвать у зрителя то чувство, которое сам испытал на Севере. А ненец Василий помогает мне, старается, меняет воду в ящике, чтобы привычнее было нашему Ваське.
Федор обвел глазами стены, на которых висели картины, шкурки, макет корабля… В глубине — чучело белого медведя с поднятыми передними лапами, словно приглашающими полюбоваться на дары Крайнего Севера. С радостным изумлением и каким-то детским непосредственным восторгом смотрел Шаляпин на все это северное изобилие, до всего хотелось дотронуться. Поразили его и панно, написанные с большим мастерством.
— Это все ваши картины? — проходя вдоль стены, спросил озадаченный Федор. Чем-то непривычным пахнуло на него с этих картин.
— Да, недавно был на Севере с художником Валентином Серовым. Замечательные, сказочные места… Но и жутковатые, надо сказать. Однажды вышли на палубу, прогуливаемся, никак не можем разобраться в своих чувствах: ведь мы уже за Полярным кругом… Эх, думаем, как хорошо в России даже и здесь. Тихо бьются о борт корабля волны огромного океана, а мы любуемся непогасшей северной зарей, таинственным берегом, на котором возвышаются черные скалы и огромные кресты поморов…
Федор удивленно посмотрел на Коровина.
— Это их маяки… И вдруг перед нами из пучины морской поднимается черная громада, поворачивается, ныряет. Так ныряет, что огромная волна обдает нас с ног до головы. Матрос, видевший нас, простодушно смеется: «Что, выкупал вас? Вон уже где он…» Посмотрели. Огромный кит недалеко от корабля пускает воду фонтаном… Мы видели и лов рыбы, и охоту на моржей, и северное сияние… И вот, Федор, теперь в этом павильоне я старался передать то впечатление, вызвать у зрителя то чувство, которое сам испытал на Севере.
— А кто Ваську разыскал? — спросил Шаляпин, вглядываясь в полотна Коровина. Вроде бы хорошо, просто и сурово, но уж больно непривычно.
— А, — засмеялся Коровин. — Это тоже целая история… Как-то с Серовым мы вышли на этюды рано утром. Выбрали себе место каждый по своему вкусу, сидим на берегу, и такая красота кругом, просто сказочная, фантастическое что-то… У берега глубоко видно дно, а там, под водой, какие-то светлые гроты и большие, в узорах, медузы, розовые, опаловые, белые… Красота! За низкими камнями берега открываются песчаные ложбинки, и в них — низенькие избы, убогие, в одно-два окошка. Я открываю шкатулку, беру палитру, кладу второпях краски. Это так удивительно, красиво — избы на берегу океана. Руки дрожат, так хочется написать это… И вдруг издалека кричит Серов, дескать, беги скорее… Я прибегаю, а перед ним — большой тюлень, смотрит на него дивными круглыми глазами, похожими на человеческие, только добрее. Тюлень услышал мои шаги, повернул голову, посмотрел на меня и сказал: «Пять-пять, пять-пять», ну, словом, что-то вроде этого… И тут вышла из избы старуха поморка и позвала его: «Васька, Васька!» И Васька, прыгая на плавниках, быстро направился к избе. Потом мы его кормили рыбой, любовались его честными красивыми глазами, гладили по гладкой голове, а я даже поцеловал его в холодный мокрый нос…
Коровин и Шаляпин стояли у огромного ящика с тюленем и смотрели на воду. Тюлень снова высунулся из воды и уставился на людей.
— Ух, какие замечательные глазищи! Действительно умней, чем у человека… Можно его погладить?
— Да погладьте, если сумеете, — сказал Коровин.
Только Шаляпин нагнулся к Ваське, как тот снова опрокинулся назад, обдав брызгами Шаляпина.
— Дозвольте просить вас на открытие, — раздалось у них за спиной. В вошедшем Шаляпин узнал мастера, который ругал проект этого павильона.
Коровин повернулся на голос и расплылся в довольной улыбке.
— Федор Иванович, я хочу вас познакомить с моим ругателем. Никак не хотел делать так, как я задумал, ему все хотелось сделать дачку с петушками. А того не понимает, что на Севере невозможно жить в дачках с петушками. Там все просто, сурово, без всяких украшательств. Это наш подрядчик, замечательный мужичище… Бабушкин.
— Дозвольте пригласить вас на открытие, — повторил свое приглашение подрядчик Бабушкин. — Вот сбоку открылся ресторан-с. Буфет и все прочее. Чем богаты, тем и рады… А они кто будут? — спросил у Коровина Бабушкин, показывая на Шаляпина, все еще стряхивавшего брызги со своего длинного сюртука.
— О! — многозначительно протянул Коровин. — Это артист, будущая знаменитость! Так говорит Савва Иванович!
— Савва Иванович говорил?! Ну тогда просите и артиста! А я думал, он так, прохожий… Много их тут сейчас…
— Федор Иванович! В ресторан нас приглашает знаменитый подрядчик Бабушкин. Пойдемте?
— Куда? — спросил Шаляпин.
— Да в ресторан, вот открылся.
— Отлично. Мое место у буфета, — засмеялся Шаляпин.
— Смотрите, какой вы любитель буфета… Это вредно артисту… Нам, художникам, все дозволено, а вы должны беречь свое горло…
— Ничего, пока не отказывает. Только бы Мамонтов не увидел…
Чуть позже Шаляпин и Коровин проходили мимо причудливых ларьков, павильонов. Федора мало волновали торговые операции купцов. Но шумная, крикливая толпа, в которой можно было встретить людей разных национальностей, одетых пестро, фантастически разнообразно, доставляла Шаляпину удовольствие.
Он уже бывал в огромном здании Главного дома ярмарки, где бойко шла торговля в многочисленных магазинах и киосках. Золото, бриллианты, казанское мыло, музыкальные инструменты, шелк, вяземские пряники, бархат, пастила, кружево, фарфор, кухонная посуда, персидские ковры, обувь, детские игрушки, восточные ткани, меха, готовое платье — около всего этого разнообразия сновали и покупатели, и праздные зеваки… А бывало и так, что местные воры и заезжие «гастролеры» присматривались к товарам совсем с другими целями… И сколько уже было грабежей…
А на перекидных балконах неумолчно играли три духовых оркестра. Говорливый разноязыкий людской поток понес Шаляпина к пассажу Главного дома, затем на площади и улицы ярмарки.
Здесь тоже интересно, и много колоритного люда, забавных уличных сценок, до которых был так охоч молодой Шаляпин. Его привлекают и длинные ряды каменных помещений, в которых такое изобилие промышленных товаров: и тульские самовары, и москательные товары, кожа, обувь, железо, глиняная посуда, сани, телеги, хомуты… А как же не заглянуть в рестораны, которые манят вкусными запахами чуть ли не на каждом перекрестке… Рестораны с музыкой, женскими хорами, куплетистами, танцорами и рассказчиками. А сколько красивых женщин, которые тратили баснословные деньги на свои наряды, но уж и барыши из своего ремесла извлекали немалые. «Нет-нет, подальше от этих женщин, оберут — и не увидишь, как погрязнешь в типе лживых удовольствий…» — подумал Федор.
Шаляпину нравилось просто бродить по ярмарке, глазеть по сторонам, наблюдать, как богатые люди швыряли деньги на покупки, которые можно было бы сделать в другом месте и в другое время за полцены. Но что-то происходило с людьми, и они были готовы платить бешеные деньги, лишь бы это был ярмарочный товар. А ярмарочный купец — великий психолог, он хорошо знал душу такого покупателя и пользовался слабостями людскими. Какой-то массовый психоз возникал в эти ярмарочные дни. Люди словно безумные кидались на любые товары.
Шаляпина тоже тянуло к этим товарам, его манили красивые вещи, золотые украшения. Он брал их и подолгу любовался ими, потом с сожалением откладывал — денег у него на это не было. Все это принадлежало другим и для других предназначено. Настанет ли его день и час, когда он сможет не только потрогать, полюбоваться, но и купить?
Какой-нибудь купчик, приехавший издалека сюда, на ярмарку, в один день может спустить в увеселительных заведениях несколько тысяч рублей, а тут снова нищета и скудость. До утра продолжаются дикие оргии в ресторанах и заведениях, таких, как заведение ловкого и оборотистого француза Шарля Омона, который собрал у себя лучших звезд Парижа, Берлина, Вены, Бухареста и Варшавы; они вечером пели и плясали перед пьяной публикой, а ночью… И сколько было таких заведений на ярмарке… А сколько проигрывалось в карты и другие азартные игры — целые состояния… Шаляпин любил азарт, любил искать счастье в подобных ристалищах… Но без денег тут нечего делать. И он потихоньку брел на окраины ярмарки, где были балаганы, карусели, самокаты и трактиры с крепкими напитками. А можно зайти под навес и в каком-нибудь дешевеньком ларьке по сходным ценам купить все, что нужно для молодого и здорового человека… А сколько мрачных и ужасных историй рассказывалось о том, как погибали невинные девушки, привезенные своднями, сколько гибло молодых рабочих в поножовщинах и драках, возникавших по совершеннейшему пустяку… Кончали жизнь самоубийством проигравшиеся и разорившиеся…
А над ярмаркой словно повис в воздухе призывный лозунг: «Купля и продажа!» В это понятие входило все — и любовь, и ненависть, и совесть, и честь, и прочие ценности…
Деньги, деньги, деньги… Во всем, везде и всюду нужны деньги.
Шаляпин и раньше задумывался над этим всепроникающим законом человеческого существования…
Наконец настал долгожданный день: 14 мая открывалась Всероссийская промышленная выставка. Весь день у Саввы Ивановича Мамонтова был расписан чуть ли не по минутам. Сколько было всяческих дел… На открытие выставки в Нижний Новгород съехалось много петербургской знати, министры, промышленники, финансисты, крупные чиновники. При огромном стечении всего этого знатного люда митрополит отслужил молебен. Молебен благополучно завершился, и только после него деловые люди разошлись в разные стороны смотреть павильоны.
Савва Иванович заранее попросил министра финансов Витте, с которым он недавно совершил поездку по Крайнему Северу, посмотреть двадцатый павильон — павильон Крайнего Севера.
Павильон был построен из огромных бревен, привезенных с Севера, и походил своим внешним видом на дома рыболовецких факторий на Мурманском побережье. Остро вздернутая к небу крыша покрашена серой краской, напоминавшей цвет старого дерева.
У входа в павильон Мамонтов увидел Константина Коровина и Федора Шаляпина и порадовался: «Молодцы! Люблю, когда талантливые люди начинают дружить между собой… Обоюдная выгода для каждого из них…»
— Господин министр! Ваше превосходительство! — обратился Мамонтов к Витте. — Позвольте вам представить устроителя этого павильона: художник Константин Алексеевич Коровин… Он будет сопровождать вас по павильону. А это солист Мариинского театра бас Федор Шаляпин… Сегодня он исполняет Ивана Сусанина.
Витте холодно пожал руку представленным и прошел в павильон.
— Я был на Мурмане, — бросил он через плечо сопровождавшим. — Его мало кто знает. Богатый край…
И действительно, этот край мало кто знал. Вопросы, на которые приходилось отвечать Коровину и Мамонтову, поражали своей наивностью и неосведомленностью об этом крае.
…Два года тому назад, летом 1894 года, министр финансов с группой своих помощников, среди которых был и Мамонтов, выехал на Мурманское побережье, по заданию императора Александра Третьего. Эта поездка должна была решить очень важный государственный вопрос: где строить базу для военно-морского флота. Славная победа русского оружия и освобождение Болгарии от иноземного ига в 1878 году в период русско-турецкой войны стоили России дорого. Всем стало ясно, что без сильного флота на Черном море дальнейшее существование невозможно. Вот почему на Берлинском конгрессе, подводившем итоги этой войны, очень остро стоял вопрос об отмене Парижского трактата о запрещении России иметь флот на Черном море. И как своевременно князь Горчаков отменил эту оскорбительную статью. К тому времени флот был уже создан. И речь шла о возрождении былого могущества Балтийского флота. Но где его строить и где размещать? Одни предлагали построить главную морскую базу в Либаве, но Либава не давала прямого выхода в море. Другие указывали на Мурманское побережье: есть и удобная бухта, и прямой выход в море… Русский Север давно привлекал императора, и, когда ему сказали, что в Мурманске есть незамерзающая круглый год Екатерининская гавань, он сразу отправил туда на разведку своего доверенного министра Витте. Среди помощников, сопровождавших в этой поездке министра, был и специалист по строительству железных дорог Савва Иванович Мамонтов.
Плыли по Двине на двух пароходах. Витте во время поездки был крайне любезен с Мамонтовым, всячески его выделял из свиты, подчеркивал свою склонность к искусствам, которым покровительствовал и Мамонтов. Все об этом хорошо знали, хотя Мамонтов часто скрывался за подставными фигурами — как композитор Кротков и мадам Винтер… Но Витте его пригласил не для разговоров об искусстве. Витте, сам в прошлом ведавший железными дорогами, прекрасно сознавал перспективность железнодорожного строительства в России, имевшей такие огромные неосвоенные пространства. Вот почему он пригласил Мамонтова изучить возможности строительства новых дорог, в первую очередь дороги от Ярославля до Вологды и Архангельска. Витте считал, что развитие железнодорожного строительства может быть связано только с частным капиталом, поэтому и был уверен: только Мамонтову по силам это строительство.
Мамонтов в эти дни, проведенные в совместных разговорах, высоко оценил качества министра: «Витте умеет отлично держать себя… Об нем говорят, что он все делает слишком бойко и скоро и может напутать. Это неправда, голова его постоянно свежа и работает без устали… На пустяки у него времени нет, чего про других царедворцев сказать нельзя. Витте очень правдив и резок, и это в нем чрезвычайно привлекательно. Вчера вечером Витте, говоря о провождении времени на пароходе в течение двенадцати дней, предложил, чтобы каждый по очереди приготовил по интересному рассказу. Все согласились. Об чем же я буду рассказывать? Уж не дать ли характеристику Чижова, подобрав побольше фактов…» — писал Мамонтов своей жене Елизавете Григорьевне.
В тех письмах он восхищался прекрасными пейзажами, которые открывались перед путешественниками: «На Двине есть город Красноборск. Жаль, мы не останавливались там. Как хотелось посмотреть… Ибо это, наверно, была столица царя Берендея. Народ весь высыпал на берег… Тебе с девочками непременно нужно собраться сюда как-нибудь и именно проехать по Двине, и вы вернетесь более русскими, чем когда-либо. Да и путешествие нисколько не трудное, а главное, нет этой отельной казенщины, а кругом искренняя простота. Какие чудесные деревянные церкви встречаются на Двине…»
Витте скептически поглядывал на Мамонтова, когда тот восхищался русской природой, восхищался ризницами в Соловецком монастыре и необыкновенными озерами… Но это ничуть не умерило восторженности Саввы Ивановича, только теперь Почувствовавшего красоту северной природы.
Побывали в незамерзающей гавани Екатерининской, а оттуда — через Финляндию в Петербург… После этой поездки решено было поручить Мамонтову строительство железной дороги до Архангельска, а затем и до гавани Екатерининской.
Эта идея пришлась по душе Савве Ивановичу, и он загорелся… В нем всегда жил не только делец, но и художник. Как рассказать о русском Севере?.. Как привлечь внимание к народам, там проживающим и нуждающимся в помощи со стороны великого цивилизованного народа?.. «Воздух чудный, берега живописные, но селений не много, и Двина, вероятно, шире Волги и очень красива. Будь, например, Коровин работящим человеком, он в одну летнюю поездку сделался бы знаменитостью, он плакал бы от восторга, глядя на эти чудные тона, на этих берендеев. Какая страшная ошибка — искать французских тонов, когда здесь такая прелесть», — писал в то время Мамонтов.
Савва Иванович поехал со своими помощниками в Вологду, чтобы на месте посмотреть, как можно продлить дорогу. И пусть на вокзалах новой дороги будут висеть картины лучших современных художников. Мамонтов задумался над тем, как привлечь к этой работе лучших мастеров, и прежде всего Костеньку Коровина. Но ведь он ничего не сделает. Прогуляет, а дела не сделает… И тут пришла ему прекрасная мысль: послать вместе с Коровиным Серова — вот кто умеет настраиваться на дело!
Серов охотно согласился на эту поездку, потому что он только что закончил барельеф Георгия Победоносца для вокзала Вологды… В середине лета Серов и Коровин отправились на Крайний Север, а в конце сентября вернулись в Москву. Привезли этюды, — которые выставили в доме Мамонтова. Коровин выставил свои этюды на Периодической выставке, и они были отмечены прессой. Третьяков купил один из этюдов.
…И вот теперь на Нижегородской ярмарке по стенам Северного павильона Коровин развесил свои этюды и панно: «Кит», «Северное сияние», «Лов рыбы», «Охота на моржей»; «Екатерининская гавань» почему-то не удовлетворила художника как панно, и он вместе с Кокой, сыном замечательного искусствоведа Адриана Викторовича Прахова, давнего друга Мамонтова, сделал диораму.
Чучела птиц, северных оленей, белых медведей… Кожи тюленей, снаряжение поморов: рубашки, сети, якоря, канаты… Шкуры белуг и огромные челюсти китов…
Северный павильон понравился министру, хотя мало кто понял, зачем организаторам этого павильона понадобился тюлень в оцинкованном ящике. Мало кто разобрался и в картинах Коровина и Серова, которые украшали стены павильона. Серебристо-серый цвет многочисленных пейзажей Коровина порождал в душе посетителей какое-то гнетущее ощущение. Многие посетители павильона бегло посматривали на них, точно так же, как на ненца Василия, воспринимая его как необходимое приложение к медвежьим и лисьим шкурам, тут же развешанным по стенам.
Мамонтов много внимания уделял этому павильону. И не ошибся в выборе его организатора. Коровин, натура артистическая и даже богемная, во многом необязательный и щедрый на посулы, становился жестким, властным и деловитым, когда дело касалось претворения в жизнь его художнических исканий и замыслов. Это давно уже заметил за ним Мамонтов, и, когда решался вопрос, кого же послать на Север для подготовки павильона, у Мамонтова не было колебаний: только Коровина, только он сделает так, как надо сделать.
Северный павильон — родное детище выставки. Здесь Мамонтов стремился продемонстрировать богатство края, естественность и простоту населяющих его народов, охотников и рыбаков. Другое волновало и тревожило Мамонтова: Витте дал ему полномочия на свой вкус и по своему усмотрению оформить выставочный павильон, где должны были разместить художественную экспозицию картин и скульптур.
Мамонтов заказал Михаилу Врубелю композицию-панно для торцовых стен зала. Врубель создал два панно: «Микула Селянинович» и «Принцесса Греза».
Мамонтов надеялся, что высокое жюри, в состав которого входили академики и передвижники, поймет художника и допустит его картины. Но его ожидания не оправдались: академическая комиссия во главе с благообразным Беклемишевым с возмущением единодушно отвергла панно Врубеля.
Мамонтов пытался повлиять на жюри, но ничего из его хлопот не вышло: жюри было непреклонным. Да и как могли соседствовать эти панно Врубеля с пышными гипсовыми красотками, украшавшими выставочный зал? Не могли соседствовать они и с теми картинами, которыми уже был заполнен зал. Здесь в единении замерли работы академиков и передвижников, примирившихся между собой. А Врубель вносил яростные раздоры в художественные системы, утвердившиеся в мире…
Пришлось Савве Ивановичу заказать новый павильон, который спешно строился за пределами территории выставки, в нем и будут помещены эти два отвергнутых панно. Поленов и Коровин должны завершить их в самое ближайшее время. Врубель явно загрустил: нужно ехать к невесте в Швейцарию, а у него такой конфуз. Тут уж не до свадьбы… И снова выручил Мамонтов… Теперь свадьба состоится, и певица Надежда Забела-Врубель вскоре будет участвовать в опере Мамонтова.
…Во время обхода Северного павильона Мамонтов давал пояснения всесильному министру. Со всеми сановниками, сопровождавшими министра, он был давно знаком. Во время поездки на Север он близко познакомился с моряками Ильей Ильичом Казн и Александром Егоровичем Конкевичем, генеральным директором выставки Ковалевским, со многими журналистами, художниками, репортерами… Большие перспективы открывались перед Мамонтовым. И вот загублен хороший замысел устроить базу морского флота в Мурманской гавани. А это повлекло за собой и крушение замыслов о железнодорожном строительстве на Севере…
Витте, зная о тайных думах и надеждах Мамонтова, не мог не сказать ему в утешение:
— Ничего еще определенного нет в отношении Мурманска. Возникают то одни, то другие идеи… Я ж говорил в своем докладе о всех удобствах и неудобствах этой гавани. Неудобства этой гавани в том, что там почти нет лета… Затем около полугода там полутемень, местность удалена от России, от центральных питательных ее пунктов. А если бы соединить Екатерининскую гавань двухколейной железной дорогой с Петербургом и другими центрами России, если осветить весь морской берег сильным электрическим освещением, то возникнет прекрасная база для нашего флота: гавань никогда не замерзает, а главное — наш флот будет иметь прямой доступ в океан…
— А как же наш уговор относительно концессии на строительство железной дороги до Архангельска? Неужели сорвется, ведь мы уже подготовили проект… — решил воспользоваться хорошим настроением министра Савва Иванович.
— Эту концессию общество Московско-Ярославской дороги получит. Это дело почти решенное.
Витте — организатор и распорядитель выставки… Он был одним из самых влиятельных министров. И был явно доволен всем происходящим на выставке сегодня. Он чувствовал, что и молодой государь останется доволен, когда увидит все это изобилие. Увидит и старания министра, и его помощников, в том числе и Саввы Мамонтова… Да и Савва Иванович был доволен. Столько ума и организаторского таланта вложил он в устройство Северного павильона… И эти богатства должны быть лишним доказательством необходимости строительства железной дороги.
Осмотр Северного павильона закончился. Многие открыли для себя новый край, своеобразный, суровый, богатый.
Витте, сверкая парадным мундиром и орденами, милостиво повернулся к Мамонтову.
— Тюлень произвел на меня большое впечатление… Умные глаза у этого тюленя, — с улыбкой сказал он, зная, что эти слова будут занесены в газетные отчеты.
Проходя мимо Шаляпина, Мамонтов бросил ему:
— Идите с Коровиным ко мне… Вы ведь сегодня поете. Я скоро приду.
Целый день Мамонтов мотался по выставке, встречаясь с десятками необходимых людей, рассказывая им о своих павильонах. И все это время думал о предстоящем вечером спектакле «Жизнь за царя» — важном и ответственном событии в его жизни.
Деловые заботы захватывали только часть жизни Мамонтова. Он любил свою работу, любил вмешиваться в жизнь и благоустраивать ее по своим проектам, видеть, как возникают на пустующих местах дороги, заводы, фабрики. Он любил страстные споры со своими компаньонами, иной раз не верившими в реальность его новаторских решений и предложений и всячески мешавшими их осуществлению. И как бывает радостно настаивать на своем и побеждать, а спустя время убедиться в своей правоте. Но как мало у него настоящих друзей в деловом мире… Вся душа его тянется к художникам, писателям, артистам… Почему? Может, потому, что с юношеских лет мечтал об оперной карьере? Ездил учиться в Италию, имел недурной голос, но, став членом крупного акционерного общества по строительству железных дорог, увлекся предпринимательской деятельностью. А музыка по-прежнему занимала его. Друг его, Неврев, стал художником. Постепенно Мамонтов стал сближаться с художниками, скульпторами. Сам одно время заболел скульптурой и все свободное время проводил в мастерской в Абрамцеве, куда съезжались его друзья провести в тесном кругу свой досуг.
…Лет двадцать тому назад, в Риме, куда он отвез жену Елизавету Григорьевну с двумя сыновьями, образовался сначала небольшой кружок друзей. Вместе ходили по вечному городу, вместе развлекались, вместе обсуждали увиденное в художественных галереях. Так возникла потребность в общении, потребность все делать сообща… Вокруг Саввы Ивановича Мамонтова объединились такие разные по своим художественным устремлениям и способностям люди, как композитор Михаил Иванов, скульптор Антокольский, художник Поленов, искусствовед Прахов.
Часто Мамонтову приходилось уезжать из Рима по делам в Москву и Петербург, но оставалась Елизавета Григорьевна, просторный дом которой стал местом постоянных встреч друзей. Вскоре в Рим приехал Репин и тоже стал часто бывать в доме Мамонтовых. Отсюда, из Рима, где каждый камень словно кричал о вечных проблемах искусства, о вечных проблемах человеческой истории, яснее и отчетливее представилась обыденность и скука московской общественной жизни. И уже в Риме согревала только одна мысль: можно собираться в недавно купленном Абрамцеве, можно устроить так, чтобы жить с природой в неразрывности. Пройдет несколько лет, и в московском доме Мамонтова на Садово-Спасской и в его Абрамцеве действительно станут собираться Поленов, Репин, Виктор и Аполлинарий Васнецовы…
Так возникло художественное братство, основанное на общем стремлении к демократизации искусства, к сближению с народом. Высокие, честные устремления в искусстве объединили разных художников, таких, как Поленов, Виктор Васнецов, Репин и Антокольский.
И вот сейчас, проходя мимо строящегося здания, в котором должны поместиться два отвергнутых академиками полотна Врубеля, Мамонтов вспомнил, сколько душевных страданий и мук пришлось ему пережить, чтобы доказать талантливость Врубеля! Куда только он не обращался! И прежде всего к Витте. Да, Витте обещал помочь, но ограничился тем, что просил лишь великого князя Владимира Александровича, президента Академии художеств, вмешаться в решение жюри и разрешить выставить полотна Врубеля. А что великий князь… Нужно было обращаться к государю. Да, случилось невероятное: панно не были разрешены комитетом. Какая ярость бушевала в его груди!.. Но он не любил отступать от осуществления задуманного и решил выстроить отдельный павильон для панно Врубеля.
Так он и сделал. Павильон будет выстроен, а на фронтоне он велит написать: «Выставка декоративных панно художника М. А. Врубеля, забракованных жюри императорской Академии художеств».
Или вот… Кто бы мог подумать, что счастливый случай откроет ему талантливого певца? Зашел он в Панаевский театр послушать Лодия в «Демоне». Лодий хорошо пел партию Демона, но Мамонтова привлек Гудал, в исполнении неизвестного ему Шаляпина. Высокий, худой Шаляпин обладал поразительным голосом. А главное, он пытался играть, что было совершенно неожиданным в этом скромном театре. А руководил оркестром Труффи — тоже бывший участник Мамонтовской оперы. Труффи, знавший Шаляпина еще по Тифлисской опере, дал хорошие о нем отзывы. Труффи и привел Шаляпина к Мамонтову, сел за рояль, и Шаляпин исполнил несколько романсов. Но театр Солодовникова только строился. Мысль о возобновлении Частной оперы только бродила в голове Мамонтова… Тогда же Шаляпин стал солистом Мариинского театра… А теперь нельзя его отпускать в Петербург, обязательно нужно его забрать к себе, в Москву… Ну, об этом рано еще думать, пусть поработает, покажет себя… Все складывается пока неплохо. Только вот Врубель…
Мамонтов вспомнил давний случай, почти такой же, происшедший больше десяти лет тому назад, с полотнами Виктора Васнецова. Мамонтову, увидевшему в то время первые полотна Васнецова с их декоративной красочностью и мечтательностью, захотелось иметь его картины. Васнецов создал три полотна по заказу Саввы Ивановича: «Ковер-самолет», «Битва со скифами» и «Три царевны подземного царства». Мамонтов уже заранее радовался тому, что картины будут украшать холодные стены помещения, где разместилось правление общества Донецкой железной дороги. Но члены этого богатого акционерного общества единодушно отвергли все три красочных полотна. И к лучшему: Савва Иванович повесил два из них в столовой дома на Садово-Спасской, а брат его, Анатолий Иванович, стал владельцем третьего полотна Васнецова. Так что труд художника не пропал даром.
А в 1885 году Мамонтов создал Частную оперу, представления которой всегда проходили с шумным успехом. Сначала были домашние спектакли, в которых принимали участие желающие, в том числе и племянник Елизаветы Григорьевны Костя Алексеев, мечтавший теперь об открытии своего театра. Потом решили приглашать артистов со стороны.
Театральные увлечения захватили новых членов все разраставшегося кружка Мамонтова: Константина Коровина, Валентина Серова, Михаила Нестерова. Они тоже получали свои роли и с увлечением выступали на самодеятельной сцене. Все делалось сообща. Художники выполняли эскизы костюмов и декораций, участвовали как актеры, помогали советами при постановке, то есть выступали и как режиссеры. И потому, может быть, весь спектакль, вся постановка были пронизаны художественным единством, цельностью всех многообразных компонентов.
С приходом Врубеля в дом Мамонтова резко осложнились отношения между давними членами этого содружества. Елизавета Григорьевна не могла принять его как художника и как человека, порывистого, непокладистого, откровенного в своих симпатиях и антипатиях, даже несдержанного. Мамонтов же радовался каждому проявлению самостоятельности, восторгался картинами, беспокойными, тревожными. Но редко кто радовался вместе с ним — больше пугались и раздражались несуразностью, как им казалось, разбросанных красок, не порождавших, по их мнению, красоты.
В доме Мамонтовых дало трещину то единство, которое так нравилось Елизавете Григорьевне. Оно и понятно. Мамонтов привлекал всех, кто искал самостоятельные пути в искусстве. До поры до времени все они — Поленов, Коровин, Серов, Васнецов, Остроухов, Репин, Врубель — уживались под умелым и широким покровительством талантливого мецената, не навязывавшего им своих эстетических установок, а помогавшего развивать свои собственные, выработанные в процессе созидания картин.
И сближение Нестерова с кружком Мамонтова было не простым и гармоничным. Трудно входил Михаил Васильевич в эту, казалось бы, богемную обстановку, где все занимались «шутовством», «паясничали», но одновременно и играли, рисовали или пели. Его покорило то, что все здесь пронизано русским духом.
Двадцать лет Савва Мамонтов опекал талантливых русских людей, давал им возможность спокойно работать так, как они считали нужным. И вот снова надумал возобновить оперу, вложив в нее свои последние усилия. Пятьдесят пять лет… Вроде бы можно и остановиться в своих страстях, немного поутихнуть. Жизнь не раз уже била его за увлечения, может, чрезмерные, но он ни о чем не жалеет. Жизнь прожита интересная, многогранная в своих проявлениях. Сколько талантливых людей он встретил на своем пути… И вот снова судьба послала ему молодого самородка — Федора Шаляпина. Удивительный человечище, черноземный, корневой… Не поддержи его, может и загинуть. Истинно русский человек подвержен многим страстям… Говорят, и попивает, и в картишки поигрывает, и слаб к женскому полу…
Мамонтов вернулся домой, на квартиру, которую ему сняли в Нижнем. И сразу удивился тому, что Шаляпина нет. Ведь он же сказал, чтобы тот ехал к нему вместе с Костенькой. Костенька-то придет, он ему верит, но где же Федор? Ведь ему сегодня предстоит петь при таком стечении столичной публики. Уж половина-то первых кресел будет занята приглашенными именитыми гостями, а это ведь не шутка… В день рождения царя идет опера «Жизнь за царя», тут не до шуток…
Пришел Коровин. Как всегда, от Костеньки веяло беззаботностью. С улыбкой стал рассказывать, как они повеселились с Шаляпиным:
— Понимаешь, Савва Иванович, это удивительный человек, наш Феденька. Вышли мы за ограду выставки, подозвали извозчика, думали тут же поехать, как вы нам сказали, к вам на квартиру, но куда там! «Эх, — кричит, — хорошо! Смотрите, улица-то вся из трактиров! Люблю я трактиры». Ну и что, думаю, кто же из русских не любит трактиры. И правда, веселая была улица. Деревянные дома в разноцветных вывесках и флагах. Пестрая толпа народа. Ломовые, везущие мешки с овсом, хлебом, уйма товаров разных. Блестящие сбруи лошадей, разносчики с рыбой, баранками, пряниками. Пестрые цветные платки женщин. А вдали — Волга. И за ней, громоздясь в гору, Нижний Новгород… Горят купола церквей… На Волге — пароходы, баржи… Какая бодрость и сила…
— Ты что, уже хватанул? Что ты, Костенька, мне город-то описываешь? Скажи, куда запропастился Шаляпин?.. И что вы пили?
Мамонтов был явно взволнован, ходил по комнате, заложив руки за спину. Редко он бывал в таком состоянии…
— Так я и хочу рассказать… Шаляпин вдруг остановил извозчика, подозвал разносчика с лотком, тот подошел, поднял ватную покрышку с лотка, где лежали горячие пирожки. «Вот, попробуй-ка, у нас в Казани такие же». Пироги были с рыбой и вязигой. Я съел один, действительно вкусные, а Шаляпин поглощал их один за другим. «У нас-то, брат, на Волге жрать умеют! У бурлаков я ел стерляжью уху в два навара». Конечно, мы тут же перешли на «ты», особенно после того, как оказалось, что я не ел ухи в два навара. Он уже снисходительно ко мне стал относиться. «Так вот, — говорил Шаляпин, — ни Витте, ни все, кто с ним были, все эти в орденах и лентах, такой, брат, ухи не едали. Зайдем в трактир…»
— Так я и знал, что этим кончится!..
— Да нет, ничего мы не позволили себе… Зашли в трактир и съели ухи… И все время любовались на Волгу. «Люблю Волгу, — говорит, — народ другой на Волге. Не сквалыжники. Везде как-то жизнь для денег, а на Волге деньги для жизни…»
— Ясно, этому размашистому юноше радостно есть уху с калачом и вольно сидеть в трактире… Ну и что же?
— Там я его и оставил. Ведь мы только второй день или третий как знакомы.
— Поехали к нему. Как бы он нас не подвел, этот размашистый юноша. Знаете, ведь он сегодня поет! Театр будет полон… Поедем к нему.
Однако на Ковалихе им сказали, что Федор Шаляпин только что уехал с барышнями кататься по Волге.
Досада и разочарование были написаны на лицах Мамонтова и Коровина.
К театру уже подъезжали извозчики, роскошные кареты, подходили люди попроще. За кулисами все было готово к поднятию занавеса: дирижер Зеленый был во фраке, завит, участники были загримированы и ждали сигнала, а Шаляпина все еще не было. Мамонтов волновался больше, чем другие: как же, Витте и другие министры появились в ложах, а спектакль невозможно начать.
В кабинет Мамонтова вошел Поленов, недавно приехавший из Москвы.
— Так неудачно выбрали место для выставки… Тут при слиянии двух самых грандиозных рек выставку ухитрились поставить так, что о реках и величественном виде и помину нет… Сразу чувствуется, что инициаторы выставки, Витте и Морозов, в эстетике слабы…
Как всегда, Поленов говорил то, что никому не приходило до него в голову: такой уж он был — всегда что-нибудь неповторимо оригинальное выскажет. И прекрасный человек… И какой превосходный художник… Мамонтов любил этого человека и всегда бывал рад ему, но сейчас…
— А как сама выставка? — поддержал разговор Мамонтов, а у самого все мысли были далеко от этого… «Где Шаляпин?» — вот что волновало его.
— Да выставка-то грандиозна! Много интересного в области художества и культуры. Панно Врубеля будут очень интересны… Я с таким удовольствием взялся за окончание этих работ по его эскизам! Они так хороши и талантливы, что я не мог устоять и взялся помогать ему. Как хорошо, Савва Иванович, что вы строите для них павильон… Ох уж эти академики, сколько вреда искусству они принесли… Вот вернемся с Костенькой в Москву и быстро их завершим.
Поленов увлекся своими мыслями и вдруг понял, что здесь происходит что-то непонятное для него. Он замолчал.
— А что случилось? — спросил наконец Поленов.
— Да нет, нет, ничего… Ничего не случилось.
— Ах, Савва Иванович, как славно мы начали работать у вас дома. Первым делом, когда я приехал, я пошел к Врубелю и с ним объяснился… Он меня чуть не со слезами благодарил. Потом Сергей передавал, что Врубель совершенно ожил, что он в полном восторге от того, как дело повернулось. Я с ним сговорился, что я ему помогу и только закончу его работу, под его же руководством.
И действительно, он каждый день приходил, наблюдал, а главное, он одновременно написал чудесные панно «Маргарита и Мефистофель». Приходил и Серов, так что атмосфера была вся пропитана искусством… Время от времени эти панно развертывались во дворе, и там продолжалась работа…
— А сейчас он укатил к своей невесте…
— Пять тысяч — деньги немалые. Их он получил за все эти работы, на свадьбу и на первое время ему хватит.
— Да он еще таких денег никогда-то и не получал… Так что можете представить его состояние… Где-нибудь в начале июня панно будут готовы. — В голосе Мамонтова прозвучала уверенность.
Федор Шаляпин, конечно, ни на минуту не забывал о предстоящем спектакле. Но все эти недели ожидания, репетиций, волнений, новых впечатлений столько отняли у него сил, что ему вдруг перед самым спектаклем захотелось покататься по Волге…
И как хорошо стало у него сейчас на душе, когда коляска подвозила его к театру, где уже некуда было приткнуться! Подъезжавшие кареты, коляски заполнили всю площадь у театра. В дверях ждали своей очереди нарядные люди. «Все прекрасно, зрителей будет много», — подумал Федор Шаляпин, возбужденный, взволнованный, радостный.
Он вбежал в боковую дверь, не обращая внимания на недовольные взгляды, быстро переоделся, нацепил на себя ватные толщинки, спокойно уселся перед зеркалом и стал внимательно накладывать грим. Мамонтов смотрел на него и никак не мог понять, откуда в этом еще таком юном певце столько уверенности и силы. Волнуется ли он перед выступлением? Вроде бы и не заметно… А почему?
— Вы, маэстро, не забудьте, пожалуйста, мои эффектные фермато, — как ни в чем не бывало обратился он к Вячеславу Зеленому, положив свои громадные руки на его плечи. — Ну не сердитесь, помните, там не четыре, а пять. Ладно? Помните паузу. — Шаляпин со значением посмотрел на дирижера.
Все было готово. Мамонтов мог спокойно отправляться в свою ложу. Но спокойствие не приходило к нему. Что-то томило его. А что — не мог понять… Столько уж перевидал талантливых людей, необычных, ярких, самобытных, а этот опять ни на кого не похож… Ох, Россия, как ты обильна талантами… Сколько в тебе еще неизбывной силушки…
Мамонтов сел на свое место и огляделся. Зал был переполнен.
Исполнили гимн. Кантату, специально сочиненную для открытия театра. Все было торжественно, величаво, радостно. После небольшого перерыва началось представление оперы.
Увертюра, первое действие, второе действие — все шло нормально, без особых помарок, лишь голос молодого певца обратил на себя внимание. В антрактах говорили только о нем.
Ария Ивана Сусанина «Чуют правду» произвела огромное впечатление на слушателей. Мамонтов много раз слышал выдающихся певцов в этой роли — Мельникова, Стравинского, но такого проникновения в душу героя, пожалуй, не было ни у кого… Правда, не удалось молодому артисту избавиться от некоторой напыщенности, излишней величавости, ведь говорил же ему, что Сусанин не из бояр… Да, еще много предстоит работы с ним…
К Мамонтову в ложу приходили его друзья и знакомые. Многие восторгались Шаляпиным.
Ковалевский, растроганный, со слезами на глазах, говорил Мамонтову:
— Кто этот Шаляпин? Я никогда не слыхал такого певца!
Другие были более сдержанны в своих оценках:
— Этот молодой артист поет довольно мило…
— Да, недурно, но голос еще слабоват, не установился…
— Ну, помилуйте, — возражали некоторые, — какой же это бас… Густоты в звуке нет, октавы… Пожалуй, скорее, баритон…
Витте поблагодарил Мамонтова за спектакль, поинтересовался исполнителем главной роли. Мамонтов попросил пригласить к нему в ложу Шаляпина. Витте был поражен молодостью певца. Поздравил его с успехом, пожелал ему с таким же усердием относиться к своей работе в театре.
За ужином, который Мамонтов давал в честь открытия театра, было весело и шумно. Произносили много тостов, поздравляли друг друга с успешным началом, а Шаляпин, окруженный молодыми артистками, словно и не замечал своего шумного успеха в новом городе. Там, где был Шаляпин, слышался несмолкаемый хохот. А как только закончился ужин, Шаляпин и его группа убежали кататься на Волгу…
— Какой-то особенный человек! — сказал, глядя ему вслед, Мамонтов. — Сколько уж перевидал на своем веку, а такой талант я вижу впервые…
На следующий день парадный спектакль был повторен, а 16 мая в «Нижегородском листке» и «Волгаре» Мамонтов читал отчеты о первых спектаклях: «Принимая во внимание волнение, новизну обстановки, освоение акустики и прочее, спектакль прошел в общем удовлетворительно. Артисты пели недурно, но кое-кто из солистов форсирует звук. Хор хорошо знал свою партию и успешно участвовал в сценической игре. Оркестр неплохой, хотя в нем мало струнных инструментов. Оформление спектакля понравилось публике. Дебют новой труппы сопровождался довольно шумным успехом…»
«Ну что ж, — подумал Мамонтов, сворачивая «Нижегородский листок», — посмотрим, что пишет «Волгарь» — Вот-вот, тут есть и о Шаляпине… «Из исполнителей мы отметим г. Шаляпина, обширный по диапазону бас которого звучит хорошо, хотя недостаточно сильно в драматических местах… Может это объясняется акустической стороной нового театра и нежеланием артиста форсировать звук. Играет артист недурно, хотя хотелось бы поменьше величавости и напыщенности…» Вот-вот, об этом и я ему говорил…»
Мамонтов все эти дни должен был присутствовать на выставке. Уж очень много намечалось новых дел. Изредка уделял несколько минут оперным делам. А представления шли полным ходом. «Жизнь за царя», «Аида», «Фауст»…
Мефистофель в исполнении Шаляпина поразил Мамонтова. И он понял, что нельзя пускать оперу на самотек. Труффи, Малинин, Зеленый — все они прекрасные помощники, исполнители, но здесь нужна кропотливая работа. Что было б, если б он, Мамонтов, не подсказал Шаляпину, как играть Ивана Сусанина! И нечего упрекать Шаляпина за исполнение Мефистофеля. Была только одна репетиция, даже не репетиция, а простой прогон оперы. Шаляпин исполнял так, как привык исполнять в различных театрах. И никто не подсказывал ему, что не стоит так размахивать плащом. Да и пел он почему-то вполголоса, и вел себя на сцене развязно, самоуверенно.
«Волгарь» не замедлил отметить недостатки этой роли в исполнении Шаляпина: «Прямо не верилось, смотря на Мефистофеля, что это тот самый Шаляпин, который пел Сусанина. Куда девалась обдуманная фразировка, умение показать голос, блеснуть его лучшими сторонами? Ничего этого не было, и по сцене ходил по временам развязный молодой человек, певший что-то про себя… Меня уверяли, что он бережет голос для серенады четвертого акта, но и это оказалась неверно. Серенада была пропета так же холодно и еле слышно, как и все остальное».
Мамонтов пришел в театр уже тогда, когда все знали, что «Волгарь» обругал постановку «Фауста». Артисты приуныли, и Шаляпин больше всех.
— Никак не пойму, как мне играть эту роль, — сокрушался Шаляпин. — Вчера, возвращаясь на свою Ковалиху, совсем уж было решил покончить с гастролями и уехать из Нижнего…
— Да что вы, Федор Иванович, работа только начинается, — с приветливой улыбкой начал Савва Иванович. — Что же вы хотите? С одного прогона мало что может получиться. Опытные певцы годами работают над своими ролями…
— Мне и Мамонт Дальский не раз говорил, что у меня не получается образ Мефистофеля, дескать, молод я, не понимаю, как его нужно играть… В Мариинском я играл так же, как и здесь. Ничего, сходило…
— Федор Иванович, нам нужно поработать отдельно над этим образом. Роль трудная, она нуждается в длительной подготовке…
Шаляпин ушел на очередную репетицию, а Мамонтов чуть слышно произнес:
— Подождите, увидите еще Федора…
На следующий день начались занятия.
Савва Иванович легко взбегал на подмостки, гордо выпрямлял свою небольшую плотную фигуру и насмешливо произносил первую фразу Мефистофеля:
— Чему ты дивишься?
И не только насмешка, но и властность, всесилие и одновременно иронически-услужливые интонации прозвучали в этой фразе, а это сразу приковало внимание слушателей богатством оттенков.
— Ну-ка, повторите, Феденька…
Савва Иванович сбегал в партер, а на подмостках появлялась огромная фигура Шаляпина с гордо поднятой головой. И в голосе, и в позе, в каждом движении возникавшего духа зла, в его горящих глазах, размашистых жестах чувствовалось, что на сцене действительно всесильный, всемогущий, саркастически настроенный к слабостям человеческим сам Мефистофель.
И так сцену за сценой. Сначала выходил на подмостки Савва Иванович, пояснял, что он хочет передать зрителям своими движениями, своим голосом, исполняя партии Валентина, Фауста и Мефистофеля… Потом возникал на сцене Мефистофель-Шаляпин и исполнял свою партию.
Плохо удавалась ему сцена с Мартой. Долго Шаляпин не мог четко передать интонацию слова «соблазнить», да и в дальнейшем никак не мог отделаться от привычного для него штампа — некрасиво изгибался от «дьявольского» смеха…
Савва Иванович тут же делал знак концертмейстеру прекратить игру. Подзывал Федора и снова объяснял, что ему нужно показать в этой сцене.
— Меньше движений, Федор Иванович. Все в позе… — говорил он. — Лишние движения отвлекают, тем более резкие… Я видел вашего Сусанина, знаю, на что вы способны… Петь нужно играя; а не так, как в императорской опере. Демонстрировать модуляции своего голоса нам здесь ни к чему. Нужен образ… Надо жить на сцене, а не переживать…
Долго отрабатывали сцену с Валентином. Здесь тоже Мефистофелю нужно раскрыть многогранность своих чувств и переживаний: тут и гордость, и бессилие, злоба, мучения, страх, презрение… И все это должно быстро сменяться на лице Мефистофеля — целая гамма разнообразных красок.
— А заключительную фразу: «Увидимся мы скоро! Прощайте, господа!» — постарайтесь передать с явным сарказмом, с презрительно-насмешливой угрозой. Но так, чтобы чувствовалась сила, могущество Мефистофеля. Он не шуточки с ним шутит. Надо действовать, чувства играть нельзя…
Шаляпин жадно ловил каждое слово Мамонтова, выражение его лица. Нет, он вовсе не старался запомнить, как это делает режиссер. Он хотел понять смысл происходящего, постигнуть суть человеческих страстей, которые волновали героев оперы. А жесты, движения, интонации он все равно повторять не будет. Он найдет свои. Ведь ни его фигура, ни его голос вовсе не похожи на фигуру и голос Саввы Ивановича. Мефистофель издевается над всеми лучшими проявлениями человеческой души, что ж, и он посмеется над этим, но по-своему, по-шаляпински…
Мамонтов понял, что Шаляпин заинтересовался работой, и потому уделял ему все свое свободное время. Он никогда не говорил Шаляпину ни «хорошо», ни «плохо», но чаще приглашал его к себе и незаметно для самолюбивого артиста подсказывал те или иные творческие решения.
Шаляпину полюбились беседы с умным и тактичным человеком.
Второе выступление Шаляпина в роли Мефистофеля тоже заметили. Поставленная 31 мая опера Гуно «Фауст», как отмечал «Нижегородский листок», «прошла с успехом. Что касается отдельных исполнителей, то наибольший успех имели г-жа Нума, г. Шаляпин — Мефистофель и г. Соколов — Валентин. Сильный, ровный во всех регистрах, красивый по тембру голос г. Шаляпина производил наилучшее впечатление. Жаль только, что временами, на некоторых нотах среднего регистра, замечается у певца вибрация. Этот недостаток должен быть искоренен в самом начале, чтобы не дать ему развиться и принять большие размеры в будущем. Игра г. Шаляпина, не отличающаяся, правда, особенной оригинальностью, была вполне прилична и вполне соответствовала тому условному художественному образу, который принят для сценического олицетворения духа отрицания и сомнения. Баллада «На земле весь род людской» и серенада были повторены».
Однажды Савва Иванович пригласил Шаляпина погулять с ним по Откосу. Красивый вид на Волгу, спешащая куда-то толпа, пароходы…
— А что, Феденька, ты намерен делать в будущем? — спросил Мамонтов у залюбовавшегося видом Шаляпина, неожиданно обратившись к нему на «ты».
— Как что? Петь! Так хочется петь, Савва Иванович! Все бы дни напролет только бы и делал, что пел…
— Да нет, Федя… Я не об этом. Теперь-то я знаю, что петь ты будешь. Я о другом… Где будешь петь?
— У меня ж контракт с Мариинским театром, ничего не поделаешь. Ох и трудно мне там… Все не так да не эдак.
— С Направником трудно найти общий язык… Странные люди… Никак не хотят понять, что искусство развивается по вольным законам. Нельзя его развитие втиснуть в одно, пусть даже в удобное, русло. Вот и на выставке не поняли меня, выбросили Врубеля из выставочного зала. А какой художник!.. Через несколько лет будут поклоняться ему, а его самого успеют сломать.
Мамонтов тяжело вздохнул. Шаляпин никогда бы не мог подумать, что у этого богатого, преуспевающего в жизни делового человека могут быть какие-то неразрешенные проблемы. И кто такой Врубель? Строитель железных дорог? Инженер, машины которого отказались экспонировать на выставке?
Мамонтов ввел Шаляпина в какой-то тесовый барак, совершенно пустой, неуютный. Только на стенах висели две большие картины, законченные Поленовым и Коровиным по эскизам Михаила Врубеля и лишь недавно привезенные сюда Константином Коровиным.
Поймав удивленный взгляд Шаляпина, Мамонтов заговорил:
— Вот это и есть те две картины, которые не допустили в выставочный зал мои противники. Здесь Микула Селянинович и Вольга-богатырь. А напротив — «Принцесса Греза»… Вглядись, Федор, и поймешь, что перед тобой творения бунтаря, которому надоели приглаженные и напомаженные академические картины! Он ищет новые средства в искусстве. Он первый, потому-то ему и трудно…
«Странно, что он тут нашел хорошего? — думал Федор, глядя на необычные картины Врубеля. — Какие-то разноцветные кубики, очень пестро и как-то бессвязно разбросанные… Какой-то хаос красок…»
— Хорошо! А, черт возьми…
— Почему это хорошо? — неуверенно спросил Шаляпин.
— После поймете, батюшка! Вы еще, Феденька, многого не понимаете… — Мамонтов незаметно для себя вновь перешел с ним на «вы». — Мне всегда кажется непостижимым, как люди не замечают удивительной оригинальности Врубеля… Многим он кажется каким-то растрепанным, сумбурным, диким… Но посмотрите, какая убедительность в его искусстве, какая основательность… Сколько раз я наблюдал, как он работает. Нарисует какой-нибудь кувшинчик, и видишь, что все в его картине на месте, все соразмерно, ничего нельзя переделать…
Мамонтов смотрел на «Микулу Селяниновича» и радовался тому, что он все-таки построил для Врубеля специальный павильон… Пусть ничего в этом особенного нет. Когда он бывал в Париже, не раз видел «Салоны отверженных», где выставлялись картины знаменитых сейчас импрессионистов. Сколько тогда смеялись над ними, упрекали в том, что они не умеют рисовать, что все у них асимметрично. А сейчас? Но как рассказать этому мальчику о том, что художник только тем и интересен, что он прокладывает новые пути в искусстве, отыскивает такие изобразительные средства, которых не было до сих пор, что он раздвигает своим искусством рамки дозволенного…
— Как бы тебе, Федор, объяснить, что такое Врубель и его картины… Я очень люблю итальянскую музыку, сам несколько лет учился в Италии, многое я у них воспринял… Легкость мелодий покоряет слушателей. Итальянские романсы я до сих пор люблю… Но вот появился Мусоргский с его трагической музыкой, с его гениальными трагическими образами. Разве можно создать образ Бориса Годунова теми же средствами, что и итальянцы? Конечно нет! Могучий Модест взрывает устоявшиеся и сложившиеся представления о музыке! А над его музыкой до сих пор насмехаются и считают ее кучерской… Сходи теперь в выставочный зал и посмотри на картины. Ты увидишь, что все они, или почти все, напоминают гладкую музыку итальянских опер. А потом снова зайди сюда и сравни… И ты поймешь, что Врубель ниспровергает всю эту гладкопись! Характер его живописи, его манера письма скорее напоминают манеру скульптора, который высекает свои фигуры из камня. Посмотри, не кажется ли тебе фигура Микулы словно высеченной из камня?.. И это впечатление создается хаотично, казалось бы, набросанными разноцветными кубиками… Кубики, кристаллы, затушеванная блеклая цветовая гамма… Врубель — художник, а в выставочном — красильщики…
Мамонтов видел, что его слова заинтересовали молодого артиста. Ясно, что сейчас он не все понял из сказанного, но как губка вобрал в себя, чтобы потом определить главное в искусстве.
Шаляпин не раз приходил в павильон Врубеля и в выставочный зал, где находились картины, принадлежавшие «красильщикам», по выражению Мамонтова. Нет, он не мог полностью согласиться с такой беспощадной оценкой выставленных здесь картин, среди них были прекрасные… Только почему-то гораздо чаще его тянуло к Врубелю… «Может, действительно разница между его картинами и картинами признанных художников так же велика, как между музыкой Мусоргского и «Травиатой» и «Риголетто», но Верди — тоже великий композитор, далеко не «красильщик», — думал Шаляпин.
События шли своим чередом, дни бежали за днями… У Мамонтова было много работы, но он по-прежнему много внимания уделял Шаляпину. Бывал на всех его спектаклях и видел, как быстро прогрессирует молодой артист, как с каждым спектаклем вносит что-то новое в исполнение привычных ролей. Не всегда, правда, это бывало удачно, но его стремление творить на сцене не могло не привлекать такого чуткого на таланты человека, как Мамонтов.
Сезон подходил к концу. Мамонтов уже обдумывал план привлечения Шаляпина в свою труппу, и тут произошло событие, которое и открыло ему эту возможность.
Ошибаются те, кто говорит, что нет любви с первого взгляда. Есть!
Стоило Федору увидеть итальянских балерин и поводить их по городу в поисках квартир, как он сразу же выделил из них только одну. Он еще не твердо произносил ее имя, путал фамилию, но уже что-то подсказывало ему, что именно она — избранница его судьбы. Почему?
С первых дней после ее приезда в Нижний Новгород он стал искать с нею встреч. Бывал на ее репетициях, ходил на спектакли с ее участием, если не был занят. Ему казалось, что она танцевала лучше всех тех балерин, каких он видел. Но почему она всегда была грустной? Это волновало его. Может, она в чем-то нуждается? Скучает по своей Италии?
На репетициях он подходил к ней со словами, которые только и знал:
— Аллегро, анданте, модерато!
Это смешило ее, она улыбалась, но потом лицо ее снова становилось грустным, а фантазия Федора ничего ему не подсказывала…
Но настойчивость его однажды увенчалась успехом, и Иола Торнаги вместе с двумя подружками согласились пойти с ним в ресторан. Ужин подходил к концу, кое-как они объяснялись, но как высказать итальянкам, что в такую прекрасную лунную ночь грешно идти спать… Как сказать «грешно»? И тут Шаляпину пришла замечательная мысль.
— Фауст, Маргарита — понимаете? «Бим-бом-бом». Церковь — кьеза, Христос нон Маргарита. Христос нон Маргарита?
Попытки Федора объясниться вызывали у итальянок бурную реакцию. Они жестикулировали, смеялись. Но потом одна из них сказала:
— Маргарита пеккато…
— Ага, пеккато, — обрадовался он.
Но не Маргарита сейчас интересовала Шаляпина, а словечко «пеккато» — грешно. Ведь «пеккато» спать, а не Маргарита… Так возникла фраза: «La notte е gessi, bella, que dormire e pec'cato». (Ночь так хороша, что спать грешно.)
И когда заболела Иола Торнаги, никто не удивился, что Шаляпин приносил ей куриный бульон, вино. Наконец уговорил ее переехать в дом, где он снимал комнату. Как они понимали друг друга, не зная языка, остается загадкой.
Иола Торнаги поначалу не догадывалась о своих чувствах. Просто ей было хорошо, что в незнакомой стране к ней так внимателен молодой симпатичный гигант.
Он ничем не походил на тех, кого она знала: ни ростом, ни светлыми волосами, ни почти белыми бровями и ресницами. Подвижным было и лицо, которое могло передать столько разнообразных чувств и переживаний… А главное — его голос, приятный, низкий… Белокурый гигант в длиннополом зеленом сюртуке…
Жизнь шла обычным чередом: спектакли, репетиции, спектакли… Труппа сплачивалась в дружный оперный ансамбль, где высоко ценили талант и трудолюбие и помогали друг другу. Ничего подобного не замечал Федор Шаляпин в императорском театре. Здесь била ключом какая-то радостная и неиссякаемая энергия. Все были как одна семья.
Были и ссоры, конечно, но все это быстро забывалось. Кто знает, почему подрались артисты Круглов и Шаляпин? После этого век бы не разговаривать… Так и было бы в другом коллективе, но не у Саввы Мамонтова. Одна беда: в драке Федор Иванович порвал свой праздничный сюртук бутылочного цвета. Этим он немедленно воспользовался: зашел к Иоле и попросил починить его парадный сюртук. Ох, как трудно было выдерживать ему упреки темпераментной Иолы, хорошо знавшей о ссоре двух артистов и осуждавшей ее! Чувствовал свою вину Шаляпин под ее укоряющими взглядами, но зато сколько удовольствия получил, глядя на то, как ее проворные руки чинили сюртук…
Иола Торнаги видела, что Федор Шаляпин настойчив в своих ухаживаниях. Но она стеснялась того, что не знает языка. Жесты и мимика утомляли ее. И она начала избегать Шаляпина. Громкий смех и жестикуляция Шаляпина были однообразны, и никто не знал выхода из создавшегося положения.
А между тем Федор Шаляпин все больше привлекал внимание всей труппы Мамонтова. Все чаще сбегались свободные от спектаклей артисты, художники, режиссеры, чтобы посмотреть на игру Шаляпина.
Как-то раз Иола с подругой Антоньетой сидели у себя в артистической уборной и гримировались перед выходом в опере «Русалка». Неожиданно раздались бурные аплодисменты во время действия. Антоньета выскочила из уборной и увидела бегущих к сцене артистов и хористов. Иола тоже выглянула, и в это время снова раздались аплодисменты. Такого им не приходилось встречать в своей практике, и удивленные итальянки бросились вслед за бегущими. Но опоздали… Акт уже кончился, занавес закрылся. На авансцене стоял какой-то старик с всклокоченными волосами, в разорванной одежде и старательно раскланивался с публикой, бурно ему аплодировавшей.
«Кто это?» — недоумевали Иола и Антоньета.
Но вот старик повернулся, взгляд его сразу загорелся, и он быстрыми шагами направился в их сторону.
— Добрый вечер, барышни, — заговорив старик шаляпинским басом.
— О-о-о!.. — удивленно воскликнули подружки.
Они и не подумали убегать от Шаляпина, настолько были поражены его успехом.
С тех пор что-то произошло в отношениях Иолы и Федора. Она стала внимательнее присматриваться к нему как артисту. До сих пор он был для нее хорошим товарищем, может, чуть-чуть надоедливым, но все же скорее она видела в нем мальчишку, а не мужчину со зрелым отношением к жизни… А теперь чем больше она приглядывалась к нему, тем больше начинала понимать, что Федор не мальчишка. На сцене он преображался, тонко угадывая характер того или иного персонажа. В этом она не раз убеждалась…
На генеральной репетиции «Евгения Онегина» она сидела рядом с Мамонтовым, который много рассказывал ей о Пушкине, о Чайковском.
Иола внимательно слушала оперу. Поразил ее Гремин-Шаляпин во время петербургского бала. Она даже и не могла его представить таким благородным, сдержанным, значительным. Каждый его жест, каждое движение было эффектно.
Мамонтов остался доволен произведенном впечатлением и тут же шепнул ей по-итальянски:
— Посмотрите на этого мальчика — он сам не знает, кто он!
Иола не могла оторвать от Федора глаз, настолько он был красив и благороден.
Шаляпин-Гремин пел арию «Любви все возрасты покорны…». Голос его звучал проникновенно и глубоко. И вдруг Иола услышала свою фамилию, вздрогнула. Все сидевшие повернулись к ней и заулыбались. Лишь Шаляпин продолжал как ни в чем не бывало свою партию.
Мамонтов нагнулся к Иоле и прошептал по-итальянски:
— Ну, поздравляю вас, Иолочка! Ведь Феденька объяснился вам в любви…
Что же произошло на репетиции?
Исполняя арию Гремина, Шаляпин признался:
Онегин, я клянусь на шпаге,
Безумно я люблю Торнаги.
Тоскливо жизнь моя текла,
Она явилась и зажгла…
Мамонтову Федор сказал накануне, что если б знал итальянский язык, то сейчас же сделал бы предложение Иоле Торнаги. А так что-то страшновато…
Перед Мамонтовым были сложные задачи, которые ему предстояло решать. Сезон подходил к концу. Ясно, что без Шаляпина трудно будет продержаться новой Частной опере в Москве. Нужны срочные меры…
Первым делом Мамонтов предложил этой прелестной балерине контракт на следующий год. Она согласилась, расторгнув контракт — с Лионом. Но как заполучить Шаляпина?
Как-то гуляли Мамонтов с Шаляпиным, разговаривали о текущих оперных делах, и вдруг Мамонтов сказал:
— Феденька! А не могли бы вы остаться в нашей труппе насовсем? Вам же нравится работать с нами.
Шаляпин даже остановился от неожиданности.
— Я мог бы дать вам шесть тысяч в год и контракт на три года, — продолжал Мамонтов. — Подумайте! Иолочка остается. Отказывается от контракта в Лионе.
— Савва Иванович! Я подумаю, но ведь у меня огромная неустойка…
— С этим мы как-нибудь справимся. Главное — решить вам, где вы хотите играть: у нас, где вы будете делать что хотите, или в императорском, где из вас будут делать что захотят… Я же знаю их, они не дадут вам свободы. А мустанг нагуливает резвость только на воле, учтите.
Тяжело было Мамонтову, порой он раздваивался. Официально он был крупным предпринимателем, финансовым воротилой, а в душе его влекло искусство оперы. Он вдохновенно искал новые формы оперного искусства, беспощадно отрицая всяческий шаблон, заботливо пестуя молодые дарования. Ведь и Иван Ершов начинал у него, и Надежда Салина, и вот теперь Шаляпин. Нет, он никогда не вмешивался в работу артистов, он умел терпеливо ждать, наблюдая за ними до тех пор, пока они не иссякали как творцы. И тогда ироническая улыбка озаряла его лицо. Это служило как бы сигналом, что на сцене делается что-то не так. Все замирали.
Савва Иванович легко взбегал на сцену и, как бы продолжая сюжетное движение спектакля, делал скупой жест. И все понимали, какой пластический образ следует лепить артисту, чтобы он был правдив и естествен.
Шаляпин, вспомнив прекрасные дни в Нижнем Новгороде, посмотрел на Мамонтова, отвернувшегося от него и словно бы не замечающего его взгляда. Плотный, среднего роста, в черной круглой шляпе на лысоватой круглой голове, Мамонтов выглядел типичным купчиком средней руки. Но вот он повернулся к Федору — и пытливый, тяжелый взгляд черных под густыми бровями глаз словно пронзил Шаляпина. Без всяких церемоний хрипловатым баском он произнес:
— В консерваториях вы, слава Богу, не учились. А то там спорят по сто лет, как учить певца стать артистом, а выходят оттуда шаблонные и скучные люди. Ваше счастье, что вы стремитесь воспитать в себе художника, а не скверно поющего манекена. Что вы теряете, отказываясь от Мариинского театра? Вас там загубят. Многие приходили в императорские театры с большими надеждами, но успех к ним так и не пришел… Жизнь их засасывала, так и не оставив в памяти людей их имена… Рискните… Что вы теряете? Вы молоды, талантливы. А случай у вас необыкновенный, поработаете, посмотрите…
— Понимаю, Савва Иванович, что случай редкостный… Но как бы не остаться у разбитого корыта. Уж больно намыкался, настрадался… И там, в императорском-то, работать не хочется, много зависти там и чинопочитания, а я этого не переношу… Однажды режиссер сделал мне замечание за то, что я в Новый год не съездил к директору и не расписался в книге визитов. Но разве не унизительно выражать почтение начальству через швейцара? Есть и другие мелочи быта в нашем театре, которые просто тяготят меня… Артист должен быть свободным, независимым. Только тогда он что-то сделает свое…
— После нашего театра вы там не уживетесь. Вы ведь чувствуете, какая у нас обстановка, все дружны, никто никому не завидует, всем хватает работы… А как весело было у нас несколько лет тому назад, когда мы только начинали! Как чудесно мы работали… Мы забывали обо всем, занимались и утром, и днем, и вечером, иной раз и ноченьки прихватывали… Порой так уставали, что хоть тут же ложись и отдыхай, сил не было. Что делать? Нужна разрядка, и вот я кричу: «Маэстро, сыграйте нам, пожалуйста, польку!» — и все подхватывались в танце… — Мамонтов улыбнулся. — Куда только и усталость девалась! А потом с новыми силами принимались за работу. А иногда оставались и без обеда, так напряженно шла репетиция… Мне-то часто приходилось отлучаться по своим делам. Прихожу, вижу, умирают с голоду. Ну что тут с ними поделаешь? Незаметно покидаю репетицию, заказываю у Тестова самовар и огромные кулебяки, два дюжих мужика приносят весь этот обед прямо в репетиционный зал, и тут же начинается пиршество, с веселыми шутками, смехом… И усталости как не бывало… И снова, отдохнув, мы продолжали работу… Где вы, Феденька, найдете такие условия для творчества? — И сам себе ответил: — Таких условий нет нигде в мире, а я попробую создать их в нашем театре.
— Да я здесь почувствовал себя человеком, товарищем! Все друг другу стремятся помочь… Я даже кое-что записывать стал, — смущенно признался Шаляпин.
— Вот и молодец! Правильно, записывайте свои мысли, пусть они покажутся вам странными, бредовыми, нелепыми, все равно записывайте, только пишите искренне. Вы должны учиться! Развивая свою способность мыслить, вы углубляете и развиваете свой духовный мир, углубляете отношение к миру, к человеку, к образу, который вы собираетесь воплотить на сцене. Главное — бойтесь при этом, бойтесь и старайтесь избежать пошлости в жизни и на сцене. И не сходитесь с людьми, которые, не понимая вас, будут льстить вам, превозносить ваш талант, будут постоянно копошиться там где-то, внизу, у вашего башмака, в то же время претендуя на исключительное внимание и сочувствие к себе, отрывая у вас пропасть времени на все эти пустяки… Подумайте, Феденька, над моим предложением. Ни у кого не будет таких условий, как у вас…
— Спасибо, Савва Иванович… Я буду думать…
Федор Шаляпин много думал о предложении Мамонтова, поражаясь могучему напору этого человека. В первые же дни близкого знакомства с Мамонтовым Шаляпин почувствовал, какая всесокрушающая энергия таится в этом человеке, успевающем одновременно делать столько дел… Человек огромный, могучий, сильный, властный… Поражала сложность его натуры, в которой уживались высокий полет мысли и твердая деловитость, готовность сражаться за свои творческие идеалы и внутренняя тревога. Большие выразительные его глаза всегда были внимательными, всепроникающими, как бы вопрошающими: все ли в порядке у вас, все ли хорошо? Не нужно ли кому помочь?
— Вы знаете, Савва Иванович, странное у меня отношение к Мариинскому театру. Вот вроде бы ничто меня там не держит, многое отталкивает, бывает мучительно тяжело видеть, как вытягиваются в струнку перед директором да и вообще перед любым чиновником, от которого хоть что-то зависит… И вместе с тем притягивает к нему какая-то могучая сила, вроде магнита, и не хочется идти, а тянет… Вот мне все говорят: надо работать, ты не умеешь работать… А мне хочется возражать. Как же я не работаю?! Да я с малых лет зарабатываю себе на жизнь, и это я-то не умею работать…
— Не об этом речь, когда вас упрекают в неумении работать…
— Да, понимаю. Может, не все получается, но теперь я знаю, как надо работать… Я вспоминаю один случай…
Мамонтов внимательно посмотрел на Шаляпина: опять что-то новое открывалось в этом, казалось бы, наивном молодом человеке.
— Ах, театр, театр! Я с малых лет заболел театром. И вот в первое время, как только поступил в Мариинский, я приходил пораньше, чтобы насладиться воздухом этого прославленного театра, насладиться тишиной… Прихожу как-то в начале одиннадцатого. На сцене пусто и темно. Лишь где-то мерцают две-три лампочки. Сцена без декораций кажется огромной и подавляет своими размерами. Мрак в глубине ее кажется таинственным и жутким. Занавес поднят, и я смотрю в черную пасть сцены, представляя себя то в одной роли, то в другой… Тишина. Никто не мешает думать, артисты еще не скоро придут на репетиции, а рабочие готовят декорации на складах… Но что это? Как только глаза привыкли к темноте, я увидел маленькую фигурку старичка, который быстро засеменил вдоль сцены… Как легок и грациозен был каждый его шаг, как красив и изящен был каждый жест его рук… Он ничего не видел, ничего не замечал, поглощенный своими мыслями… Он то останавливался, дирижируя сам себе, затем снова двигался вдоль сцены, то приседал, выпрямлялся, откидывался всем корпусом назад, снова выпрямлялся, склонялся вперед и снова мелкими шажками устремлялся вперед. То отступал вправо, то влево… Потом постоит в задумчивости, вроде бы что-то вспоминает, и снова начинает свою прогулку вдоль сцены… Снова задумывается и снова принимает различные позы, опускается то на одно колено, то на другое, изгибается всем корпусом, вскакивает, вытягивается в струнку, отбегает назад. Чувствую, как он устал, как ему жарко, он вытаскивает платок и вытирает пот… Чуточку отдохнул — и снова начинает свои хождения по сцене… Опять остановка, опять хождения, опять позы, одна изящнее другой, опять движения… Мне казалось, что он никогда не остановится — двигался как заводной. И только когда дали свет на сцену, сигнал к началу общих репетиций, он, удовлетворенный, остановился… И если б вы видели его в этот момент… Он как-то сразу, на глазах, сгорбился, одряхлел…
— Это был Мариус Петипа? Так? — спросил Мамонтов.
— Да, это был Мариус Петипа, я его впервые тогда увидел в работе: Но дряхлым он выглядел недолго. Как только появились артисты и началась репетиция, его было не узнать: снова стал молодцеватым, стройным, с юношеским пылом стал руководить постановкой спектакля… И тут, Савва Иванович, я, может, впервые понял, что такое — работать. Нужно десятки, сотни раз повторять одно и то же до тех пор, пока получится хорошо. Я и стараюсь вот так работать, как прославленный балетмейстер, но ведь не всегда получается так, как хочется. Хочешь сказать одно, а получается другое, что-то совсем непохожее, лживое, напыщенное…
— Очень хорошо, что вы, Феденька, понимаете, чего хотите. Это уже половина успеха… Вы еще так молоды… Обогащайте себя знаниями, читайте больше… Прекрасный эпизод вы рассказали о Петипа. Замечательный мастер, удивительный художник…
Мамонтов умолк, а мысли его унеслись в Петербург к дням былой молодости, когда впервые появились имена Направника, Петипа.
— Какая странная игра судьбы… Бывают случаи, что настоящие фамилии артистов, а не столь часто практикуемые за последнее время псевдонимы вполне соответствуют тем профессиям, которые носят эти артисты. Можно ли, например, лучше придумать фамилию для балетмейстера, чем Петипа? А Направник? У меня не раз мелькала мысль: как было бы хорошо, если бы в увековечение великих заслуг Эдуарда Францевича в области нашей оперы и музыки славным его именем называли бы руководителя оркестра. Направник — это что-то свое, родное. Разве можно это слово сравнить с неуклюжими иностранными словами — капельмейстер, дирижер…
— Уж очень педантичен, чересчур строго следит за ритмичным исполнением каждой роли, — сказал Шаляпин, вспомнив мелкие придирки Направника.
— А как же за вами не следить-то, вы ведь можете такое нагородить!.. Для того и существует направник-дирижер.
В середине августа Нижний Новгород прощался с полюбившимися артистами: труппа Мамонтова давала последние спектакли. 11 августа в бенефис Федора Шаляпина шел «Фауст». Он сам выбрал этот спектакль, все еще надеясь и в образе Мефистофеля покорить взыскательную публику. Он много думал над этой ролью, пытался постигнуть то, что ему говорили об этом образе Дальский и Мамонтов. Никто не препятствовал ему в его намерениях, и все-таки получалось бледно. Девять раз он выходил в этой роли, а успех был средний. Затмевал его блистательный Тартаков. Нет, он вовсе не был завистлив к чужому успеху. Он высоко чтил тех, кто хорошо делал свое дело. Его волновало то, что сам-то он неважно исполнял свою роль.
На бенефисный спектакль принесли сшитый для него костюм. В новом костюме Шаляпин пел гораздо лучше, чем до сих пор, и публика не могла не заметить этого, бурно аплодируя и вызывая его после исполнения коронных арий оперы.
На следующий день «Нижегородская почта» сообщала: «Вчера оба артиста (Шаляпин и Тартаков) имели выдающийся и вполне заслуженный успех. Красивый голос Шаляпина звучал отлично…»
Гастроли подходили к концу. Выступив в последний раз на сцене нижегородского Нового театра в роли Гудала в «Демоне», Шаляпин через несколько дней уехал в Петербург, а в душе было столько неразрешенных вопросов…
Что делать? Оставить службу в Мариинском театре и перейти в Частную оперу Мамонтова? А как сложится его судьба у Мамонтова? В Мариинском он все время обеспечен почетной работой, а там… И самое главное — любовь к Иолочке Торнаги всерьез завладела его сердцем.
В Петербурге его встретили радостно. Начинался театральный сезон, и в «Пале-Рояль» из летних поездок возвращались артисты, художники… Все оставалось прежним, только Федор вернулся другим: он почувствовал, что его ждут какие-то большие перемены. Какие, он еще не знал. Может, после исполнения партии Олоферна столица обратит на него внимание? Может, еще что-то произойдет, но что-то должно случиться, он остро чувствовал это.
Он начал работать над партией Олоферна. Он уже видел себя в этой героической роли, напевал наиболее сложные отрывки из партии. Но первые же репетиции вернули его к действительности. Снова начали ворчать, что Шаляпин и поет неправильно, и играет не так, как до него играли и пели выдающиеся мастера Мариинской сцены. Снова начались трения между молодым артистом и руководством театра.
В порученной ему партии князя Владимира в опере «Рогнеда» Шаляпину виделся пылкий, темпераментный характер, быстро вскипающий гневом и быстро остывающий. В этой смене настроений артист и пытался раскрыть недюжинную натуру молодого князя. Он подобрал грим. Темные кудри, темная небольшая бородка и ярко горящие страстные глаза — вот каким внешне он представлял себе молодого героя. Пылкий темперамент должен был проявляться в каждой фразе, в каждом жесте. С удовольствием Шаляпин сыграл сцену, где ему пришлось выкрикивать: «До жен моих вам нету дела!» В яростном гневе он мощно ударял кулаком по столу и выпрямлялся во весь свой рост. Но тут же князь Владимир-Шаляпин столь же внезапно переходил в благодушное состояние… Да и сцена в лесу во время охоты тоже нравилась Шаляпину. Он безмолвно клал руку на гриву коня и замирал, а лицо выражало скорбную задумчивость. Вдали затихал хор странников, рядом стояли богато одетые охотники, и он, Шаляпин, думал обо всем, что только что произошло на его глазах.
Шаляпину нравилась эта роль, и он с удовольствием отдавался работе. Он играл ничуть не хуже, чем в Нижнем, но все время им были недовольны. Это раздражало Шаляпина. «Что они хотят от меня? Не могу же я делать так, как до меня это делал Мельников… Показывают, как ходил Мельников по сцене, что он делал руками… Но никому и в голову не приходит, что Мельников был не похож на меня, а я на него. И сколько б я в точности ни повторял его движений, все время получается что-то курьезное. Да и совсем другой человеческой индивидуальностью я представляю себе характер князя. И мой князь не может делать тех жестов и движений, которые мне навязывает режиссер».
Он очень удивился, когда однажды в его комнату зашли Иола и давний его приятель, артист Михаил Малинин. Сколько было радостных расспросов!.. Оказалось, что Мамонтов снова предлагает ему работать в Частной опере в Москве.
Малинин ушел. Федор предложил Иоле пообедать в ресторане. Долго они не расставались в тот день.
Шаляпин все еще колебался, переезжать ему в Москву или оставаться в Петербурге. И вот как-то, проезжая по Садовой на извозчике, он увидел на углу Невского и Садовой, как раз напротив Публичной библиотеки, артиста Юрьева, тоже на извозчике. Неожиданно для себя Федор крикнул:
— Юрчик! Подожди-ка, что-то важное хочу тебе сказать…
Пролетки остановились рядом. Шаляпин сердечно поздоровался с Юрьевым.
— Знаешь, Юрчик, я хочу уходить с императорской сцены…
— Как так?..
— Да вот, видишь ли, очень много соблазнов…
— Ну, Федор, — задумчиво ответил Юрьев, — соблазны соблазнами, но уйти с императорской сцены легко, а вернуться — куда труднее. Обдумай!
— Так-то так! Понимаю! Конечно, вопрос нелегкий… Но много есть обстоятельств… Ты вот что… загляни сегодня вечером ко мне. Поговорим.
Вечером Шаляпин у себя в «Пале-Рояле» был необычайно задумчив. Его предостерегали против скоропалительных решений, но он все больше склонялся порвать со своей размеренной, незаметной службой на императорской сцене. Не сломать ему устоявшихся канонов, не пробиться, а он так мечтал об этом…
Шаляпин был рад приходу Юрьева. Тот спокойно разделся, сел на предложенный стул. Юрьев был, как всегда, элегантен и собран.
— Как, Феденька, прошли гастроли в Нижнем? Ведь у нас тут почти ничего не писали… Как труппа госпожи Винтер?
— Ты знаешь, оказывается, это труппа не госпожи Винтер, а Саввы Ивановича Мамонтова. Это я сразу же узнал… Да никто и не скрывал, что опера принадлежит Мамонтову.
— Ну и какое впечатление он на тебя произвел?
— Не можешь себе представить, до чего это удивительный человек! Мамонтов сумел привлечь прекрасных артистов, и не только артистов. Какие они все замечательные люди, добрые, сердечные!.. Знаешь, жили как одна семья… Я там познакомился с изумительным художником Костей Коровиным. Вот кто понимает толк в театральных декорациях!..
Шаляпин с восторгом рассказывал о том, что делалось в Нижнем Новгороде во время выставки. Юрьев смотрел на него и удивлялся той перемене, которая произошла с Шаляпиным. За три с половиной месяца он стал неузнаваем… Сколько появилось новых слов, которые свидетельствовали о внутреннем духовном наполнении… За три месяца такой скачок, а что станет с ним через год, через два, если он будет развиваться в той атмосфере, которую создал для него Мамонтов?
Юрьев смотрел на него и удивлялся. Вчера еще никто не знал Шаляпина, он ходил в учениках, а сегодня ему уже тесны рамки императорского театра и он мечтает о свободном творчестве, о воплощении своих собственных творческих замыслов… А как красочно он рассказывает… Живо и увлекательно, не упуская подробностей, а некоторые сцены, где главным образом фигурирует он сам, изображает в лицах, с юмором, беспощадным и к самому себе… Радостен, полон жизни…
— Федор! По всему чувствуется, что успех тебя окрылил и у тебя впереди одни радужные перспективы… Пожалуй, действительно не откладывай решение своей судьбы, ты всей душой и помыслами там, в Москве…
— Мамонтов обещал мне, что будет давать любую оперу, какую я захочу… Представляешь?
— Конечно, лучших условий для осуществления твоих замыслов тебе не найти… Разве ты встретишь к себе такое отношение на Мариинской сцене? Разве будешь окружен такой атмосферой, какую сумел создать в своем театре Мамонтов? Поезжай…
— Помимо всего, я там, у Мамонтова, влюбился в балерину… Понимаешь?.. В итальянку… Такую рыжую… Симпатичную, красивую… Ну, посуди сам, она там будет, в Москве, у Мамонтова, а я здесь!.. А?
— Ну чего же ты об этом-то помалкивал? Тут и советовать нельзя… Это твое дело, интимное, и решать тебе одному.
— Она была здесь, тоже уговаривала переезжать в Москву. Мамонтов дает мне в два раза больше, семь тысяч двести, и обещает заплатить неустойку, а я отказался… И меня, охватила такая тоска, что не знаю, что и делать… Так хочется к ним, к Мамонтову, к Иолочке моей… Но у нас еще не было объяснения…
— Какое же тебе объяснение, если она уговаривает тебя переезжать в Москву!.. Значит, и она хочет, чтобы ты был поближе к ней… Это ли не объяснение в любви?
Юрьев вскоре ушел, а Шаляпин опять остался наедине со своими сомнениями.
Походил по комнате, попробовал голос, взял листок бумаги.
Прощай, уборная моя,
Прощай, тебя покину я!
Шаляпин вспомнил свою театральную уборную в Мариинском театре, сплетни, чинопочитание, царившее в театре, зависть, которая душила некоторых из его коллег, и быстро побежало его перо по бумаге.
Пройдут года, все будет так:
Софа все та же, те ж рожки,
Те ж режиссеры-чудаки.
Все та же зависть, сплетни, ложь
И скудоумие все то ж.
Певцов бездарных дикий вой
И заслуженных старцев строй.
Портной Андрюшка, страж Семен
И тенора иных племен;
Оркестр блестящий, стройный хор,
Для роль не знающих — суфлер,
Чиновников мундиров ряд
И грязных лестниц дым и смрад, —
Все это покидаю я,
Прощай, уборная моя.
Все кончено… Сомнениям пришел конец. Жребий брошей. Не может он больше ходить послушным пай-мальчиком по указке «режиссеров-чудаков», которые никак не могут понять, что он рожден для того, чтобы творить по велению собственного сердца. Только в этом случае он может чего-то добиться в жизни.
Долго еще думал Шаляпин в этот вечер, пока окончательно не понял, что нужно бежать из Петербурга.
К тому же его не покидали мысли об Иоле. Он все время вспоминал ее, забавную, смешливую, энергичную, умную, толковую, умеющую и здраво рассуждать, и тонко мыслить о таких вещах, которые как-то проходили мимо сознания Федора. Ее красивое лицо и изящная фигура часто виделись Федору… Он чувствовал, что полюбил ее. Жизнь у нее тоже была нелегкой, правда, по другим, нежели у него, причинам… Она много рассказывала ему о себе. В шестнадцать лет она уже была примой в театре Сан-Карло ди Наполи. Иола доказала, что вполне может заменить свою мать, рано покинувшую сцену из-за травмы ноги. Нашел Иолу Мамонтов, мечтавший создать свой балет. Он повсюду искал артистов, бывал в театрах, заходил за кулисы, разговаривал, советовался. Итальянцев он обожал. Как-то в Венеции он прочел, что в ближайший вечер в театре Фениче пойдет «Коппелия», и решил посмотреть. Главную партию танцевала Иола. Она ему очень понравилась. Савва Иванович познакомился с ней и предложил контракт в России. Сначала она отказалась: у нее уже был контракт с одним из французских театров, но Мамонтов уговорил ее отказаться от этого контракта, заплатил неустойку, предложил контракт на полгода по восемьсот рублей в месяц… Ну, конечно, от такого жалованья не отказываются, и Иола согласилась… Уж на что он, Федор Шаляпин, мало интересовался балетом, но и он понял, что Иола — чудесная балерина. Молодец Мамонтов, что привез ее в Россию… А то как бы Федор встретился с ней? Без Иолы он уже не мог себе представить свою жизнь… Рассказывала ему Иола и о своей жизни в Италии. Отец ее был сицилийцем знатного происхождения по фамилии Ла Прести. Он влюбился в будущую мать Иолы, хотел жениться на ней, но его родители-аристократы пригрозили лишить его наследства, если он женится на балерине… Он все-таки решился, но вскоре умер… Так что она выросла без отца… А мать ее повредила ногу в самом расцвете своей артистической карьеры… Иола взяла фамилию матери как псевдоним…
Да, пожалуй, действительно он уже не может жить без Иолы Торнаги. Так прочь сомнения! В Москву, в Москву!!!