Сезон закончился. Иола уехала в Италию к матери просить благословения на брак, а Федор Иванович был занят приготовлением к свадьбе. Весь театр был озабочен этим важнейшим событием. Мамонтов предлагал провести лето в Абрамцеве, вечерами собираться вместе, обсуждать текущие театральные дела, а днем работать, готовясь к новому сезону, который обещал быть очень интересным. Уж слишком много было задумано: «Борис Годунов», «Моцарт и Сальери», «Олоферн» и многое другое. Мамонтов не мог отвлекаться от главных для него дел — по-прежнему он занимался железнодорожным строительством и надолго не мог покидать свою контору.
Татьяна Любатович, имевшая большое влияние на дела Частной оперы, предложила провести лето в ее имении Путятине во Владимирской губернии.
— Усадьба недалеко от станции Арсаки по Ярославской дороге, всего в двух верстах, можно пешочком пройтись или на тарантасе… Всегда можно уехать по делам, если нужно побывать в Москве, — уговаривала Татьяна Спиридоновна. — Большой дом, огромный парк, рядом лес, полный грибов и ягод… Что вам еще нужно?
Мамонтов и Рахманинов согласились с ее доводами.
Шаляпин поехал к Коровину.
— Костенька, поедем в Путятино к Любатович… Возьми ружье, ты ведь охотник…
— Да я ведь собираюсь к Мамонтову, в Абрамцево, мы уж и договорились…
— Но Татьяна и его уговорила, все собираемся к ней… Там дичи, наверное, много. Глушь, говорит, место замечательное… Да, а ты знаешь, я ведь женюсь!
— Как женишься? На ком? — удивился Коровин. — Неужто на ней?
— На ней! На Иолочке… Ты шафером будешь? Там поблизости, в деревне, я и венчаюсь. Должны приехать туда Труффи, Малинин, Рахманинов, Мамонтов…
— Да мне же за лето нужно эскизы декораций подготовить, а вы там будете веселиться… Так дело не пойдет… Я Мамонтову скажу…
— Ничего не надо говорить, Мамонтов согласился. Я только от него…
Шаляпин, глядя на недоумевающего Коровина, расхохотался:
— Да мы все едем туда работать… Рахманинов будет с нами, все годуновцы… — Он встал, прошелся по комнате, посмотрел какой-то набросок. — Ты думаешь, получится у меня Борис Годунов?.. Ужас как боюсь…
— И как это ты, Федя, надумал жениться-то, уж два года, поди, дело тянется… — Коровин критически посмотрел на друга: он-то знал, что женатый друг — потерянный друг… Начнутся семейные ужины, семейные разговоры, тут станет не до друзей.
— А как ты думаешь, можно мне в деревне в поддевке венчаться? Я терпеть не могу эти сюртуки, пиджаки разные, шляпы… Картуз умней, лучше. Козырек от солнца загораживает, и ветром не сносит. Вот ехал недавно к Корзинкиным в Пушкино, высунулся в окошко, у меня панама и улетела… Двадцать пять рублей заплатил…
— Ну, ты много получаешь, не разоришься!
— Да сколько понадобится-то теперь… Снять новую квартиру, всю обставить и прочая, и прочая… Ох, денег не напасешься… А так хочется жить по-человечески, надоело скитаться по углам… Дети пойдут… Если б ты знал, как я люблю детей… Ну, ты едешь с нами? Хорошо будет…
— Куда ж от вас деться.
Путятино действительно оказалось райским уголком. Большой, вместительный дом со светлыми, просторными комнатами был словно создан для творческой работы: в одной из комнат стоял рояль, здесь собирались…
А главное, огромный запущенный сад, где было место для уединения и отдыха от совместной работы. Надоело быть на людях…
Постепенно съехались все. Оказалось, что Татьяна Спиридоновна пригласила всех, кто имел отношение к постановке «Бориса Годунова». Рахманинов поочередно со всеми артистами проходил их партии в большом доме. Коровин в сарайчике трудился над эскизами.
Поначалу Шаляпину казалось, что здесь он просто отдохнет. Сколько ж можно работать… Он привык с лету все схватывать, все у него получалось в последние годы. Думал и на этот раз не особенно утруждать себя, тем более что скоро должна состояться свадьба и настроение у него было приподнятое. Там, где он появлялся, сразу начинали веселиться. Шутки, смех отвлекали от серьезных занятий.
— Федор Иванович, — строго глядя на него, говорил в этих случаях Рахманинов, — ты нам мешаешь, мы еще не закончили работать… Да и тебе бы надо посидеть за партитурой.
Шаляпин, обиженный, уходил в березовую рощу, но ненадолго: слова Рахманинова больно ранили его, и он яростно садился за книги, стараясь проникнуть в образ русского царя, жившего за двести лет до него. «Мамонт говорил, что нельзя на оперной сцене играть Шекспира, — думал Шаляпин. — А образ Бориса Годунова разве не шекспировской глубины и размаха?.. Пожалуй, ни один образ с этим не сравнится… Как же играть его?..»
Шаляпин пока только чувствовал и догадывался, что образ Бориса Годунова ничуть не уступает самым ярким образам мировой литературы. Но как подступиться к этому гениальному созданию Мусоргского и Пушкина? Ведь и Шекспира играют разные актеры, и получаются у них разной глубины образы… Так что многое зависит и от проникновения актера в характер исторической личности. Каким был тот или иной герой в действительности, как играть его — с присущими тому человеческими слабостями и характерными историческими чертами? Или освободиться от всего временного, преходящего и играть только того человека, который остается понятным во все времена и всем народам?.. Историческое или общечеловеческое?.. А как быть с обвинениями Борису Годунову? Преступник он или нет?.. По его наущению был убит царевич Димитрий или действительно роковой случай произошел в те далекие времена, лишивший русский престол законного наследника?… Сколько разных точек зрения существует по всем этим вопросам и проблемам…
Однажды утром Шаляпин, как обычно, опоздал на завтрак. Все уже сидели за столом сосредоточенные, никто почему-то не улыбнулся на шутливое приветствие Шаляпина. И Рахманинов холодно на него посмотрел:
— Федор, опять ты опоздал! Опять срываешь наши занятия… Если будешь продолжать так относиться к делу, я брошу заниматься с тобой… Такой актер нам не нужен, предложу взять другого на роль Бориса…
— А кто ж может меня заменить?.. Вот было бы интересно посмотреть!..
— Я скажу о тебе Савве Ивановичу… Он скоро придет, и тогда посоветуемся, что нам делать… Так продолжаться не может… Ты срываешь нам постановку главной оперы сезона…
Шаляпин поразился такой вспыльчивости всегда сдержанного друга и, как обычно, все хотел превратить в шутку. Но ничего не получилось. Рахманинов был непреклонен, и попытки Федора окончились неудачей. Рахманинов приводил примеры теоретической неграмотности Шаляпина, и самолюбивый Федор затаил обиду, решив всерьез доказать, что Рахманинов не прав. Вставать стал раньше, больше читал, усерднее занимался теорией музыки.
Рахманинов задумал пройти с ним полный курс теоретической подготовки в размере консерваторского. Шаляпин дулся, но трудился усердно: вскоре должна была приехать из Италии Иола, он с нетерпением ждал от нее телеграммы, и тогда будет не до работы.
Дни летели за днями… Наконец-то Федор получил долгожданную телеграмму от Иолы. Встреча была радостной. Приехала не только невеста, посвежевшая под итальянским солнцем, но и многие общие друзья: одни — готовиться к очередному сезону, другие — на свадьбу, третьи просто погостить — в Москве было душно, жарко, а здесь, в Путятине, стояла такая благодать.
Свадьбу решено было сыграть через неделю. Приехал и Мамонтов, Секар-Рожанский, которому поручена роль Самозванца, сестры Страховы, Анна и Варенька, только что окончившая консерваторию и готовившаяся стать солисткой Частной оперы. Словом, собралась чуть ли не вся труппа. Всех нужно было разместить, уговорить мириться с неудобствами, которые, естественно, возникали при таком количестве людей.
Душой всей этой разнообразной по своим характерам компании была Татьяна Спиридоновна Любатович, женщина властная и добрая, отзывчивая и решительная. При ней никто не томился от безделья и скуки, всем она находила дело, для каждого у нее было слово поддержки и одобрения.
В день свадьбы к егерскому домику, где жил Шаляпин, подкатили подводы. Шаферы жениха и невесты — Коровин, Семей Кругликов, Сабанин, Рахманинов, — посаженый отец Савва Мамонтов уже нетерпеливо поглядывали на три окошка этого одноэтажного домика, а жениха все не было.
Константин Коровин нетерпеливо вошел в дом. Взволнованный Федор, всегда такой веселый и быстрый на решения, задумчиво стоял посреди комнаты и не знал, что ему делать.
— Федор! Ты что? Пора ехать… Поп дожидается… Невеста на подводе…
— Да вот не знаю, что я должен еще сделать… Что-то должен, а что — не помню…
Высокий, одетый в поддевку и белый картуз, он растерянно топтался на месте. И, только увидев входящего Рахманинова с папиросой в руке, неожиданно вспомнил:
— Ах да! Забыл папирос набить… Думаю, что же это я забыл сделать… Оказывается, вот оно что…
«Удивительно, что делает женитьба с человеком», — подумал Константин Коровин и вышел вслед за Рахманиновым.
Вскоре выбежал и Шаляпин, сел на подводу. Все повеселели, и заждавшиеся лошади бодро рванули вперед, подгоняемые возчиками.
Не успели подводы проехать мост через пруд, как из крайней избы, где квартировал Коровин, не желавший стеснять ни себя, ни хозяев, выскочил его приятель, охотник Коля Хитров, и прыгнул на облучок, испугав возчика.
Все с интересом ждали. Но ему, чувствовалось, было не до смеха.
— Господи, до чего я испугался! — начал он скороговоркой. Все переглянулись, заулыбались: уже не раз Коля веселил их своими нелепыми и веселыми приключениями. — Говорят, здесь каторжник бегает. А меня вчера заставили сад сторожить — там ягоды воруют, клубнику. Сижу… Затаился… Вдруг слышу, по мосту кто-то бежит и звякает. Помстилось мне, что звякает кандалами. Ну вот, подумал, сейчас возьму ружье, покажу ему… А тот мост пробежал — и ко мне… Я скорей домой, схватил ружье и стал палить прямо из окна. Мужики сбежались, ругаются: «Что ты из дома стреляешь, деревню зажжешь!» А я им: «Каторжник сейчас пробежал в кандалах к саду Татьяны Спиридоновны». Мужики — кто за косы, кто за вилы — ловить его. Мы все Побежали к саду. Слышим, кандалы действительно звякают за садом. «Вот он где!» — кричу я. Подбежали — вдруг видим… лошадь, и ноги у нее спутаны цепью…
На подводе весело рассмеялись.
— Вот меня мужики ругали… — сокрушенно вздохнул Хитров.
— Замечательный парень у тебя этот Коля, — сквозь смех проговорил Шаляпин. — Откуда достаешь таких?
Коровин только улыбнулся.
А между тем лошади бодро пробежали уже половину пути; показался лес, за которым скрывалась небольшая деревушка Гагино, где в церкви и должны были венчаться молодые.
— Будет дождь, — глядя на быстро приближающиеся тучи, сказал Коля Хитров.
И действительно, тучи обогнали подводы, сверкнула молния, грянул гром, и дождь полил как из ведра. Над невестой взметнулся зонтик, припасенный скорее от солнца, чем от дождя. Лошади прибавили шагу, и скоро показалась церковь. Вбежали в церковь — не по чину торопливо.
Обряд венчания не обошелся без приключения. Поп старался все сделать обстоятельно, по всем законам службы. Коровин, державший тяжелый металлический венец над головой жениха, скоро устал и тихо спросил его:
— Ничего, если я на тебя корону надену?
— Валяй, — еле слышно ответил тот.
Но венец не удержался на голове и съехал прямо на уши Шаляпина. И это чуть было не испортило всей брачной церемонии. Федор незаметно поправил венец, но от этого не стало лучше. Так, с перекошенным венцом, и достоял Шаляпин всю брачную церемонию.
Дождь продолжал лить, и священник пригласил их в свой небольшой домик. Шумной ватагой молодые и гости ввалились в дом. Матушка и дочь священника засуетились, стараясь угодить столь знатным господам, начали готовить чай. Но Шаляпин прошагал на кухню и, склонившись к невысокому священнику, тихо спросил его:
— Нельзя ли, батюшка, достать вина или водки? Ведь промокли под дождем-то…
— Да вы снимите платье-то да положите на печку, быстро высохнет, недавно только протопили… А водки нет… Лишь кагор как причастие держим…
— Вот нам самое время причаститься, батюшка… А то продрогли… Сил нет…
Чай уже был готов, и мужчины весело подливали в него кагор.
Дождь перестал, выглянуло робкое солнышко, и снова небо затянуло черными тучами. Добрый священник выдал дорогим гостям все зонтики, которые были в доме: на всякий случай…
Отдохнувшие лошади весело бежали по проселочной дороге. Показалось Путятино, и многие вздохнули с облегчением. И тут снова возникло неожиданное препятствие: поперек дороги местные девушки и парни протянули ленту и, увидев подъезжающие подводы, затянули свадебную песню:
Мы видели, мы встречали
Бродягу в сюртуке, в сюртуке, в сюртуке…
«Что за странные слова в этой песне… Никогда не слышал ничего подобного…» — подумал Шаляпин. Лошади остановились, и нужно было расплачиваться с мужиками, которые терпеливо простояли вместе с девушками и парнями не один, видно, час, надеясь на щедрое угощение.
Коровин дал рублевку одному из мужиков.
— Мало. А нам-то на пряники? — сказала самая шустрая баба.
Рахманинов тоже вынул рубль, и девушки, получив законную лепту, со смехом убрали ленту. Подводы продолжали свой веселый путь.
На ступеньках барского дома толпилась почти вся труппа Мамонтовского театра. Серьезно и торжественно прошествовали молодые мимо своих товарищей и друзей… А сколько было цветов!.. Федор переживал свой самый радостный миг жизни. Внимание друзей, откликнувшихся на его приглашение, радостная обстановка дома, где он почувствовал себя счастливым и необходимым человеком, идущая рядом красавица жена — все это настолько волновало, что на его глазах показались слезы.
Татьяна Спиридоновна сделала все, чтобы молодые чувствовали себя как дома. Готовились к свадьбе целую неделю, и столы ломились от вин и различных закусок. Начались тосты. Все желали молодым счастья, целовались с ними, и, конечно, крики «Горько!» частенько вспыхивали в этот день. А позже начался самый настоящий пир. Когда официальная часть была закончена, все стали веселиться как могли. Комната, где теперь пировала компания, просто утопала в полевых цветах, а на коврах было много вина и фруктов.
После традиционного шампанского Сергей Рахманинов сел за рояль, и гости мгновенно затихли после первых же аккордов: красивые и полные жизни звуки заполнили огромную комнату. Мелодии «Щелкунчика» Чайковского, учителя Рахманинова, трогали до глубины души.
Рахманинова любили не только как художника, но и как человека доброжелательного, чуткого, внимательного к другим. Он никогда не отказывался играть, когда его просили, и играл блестяще, вдохновенно. А уж когда бродил по аллеям парка, задумчивый и тихий, никто не нарушал его одиночества — знали, что в это время он может сочинять музыку или обдумывать какое-либо серьезное предложение. Молчаливый, корректный, скромный, он часто жаловался друзьям на отсутствие вдохновения, а без вдохновения он не мог работать. Высокая фигура Рахманинова в пиджачной паре, с цветочком в петлице, была далеко видна, и все старались не попадаться ему на глаза. Но бывало, он гулял с Шаляпиным, и уж тогда-то он становился веселее, шаги его, обычно медленные и как бы крадущиеся, — увереннее, лицо оживлялось, чаще появлялась улыбка. Шаляпина он любил за веселый нрав, неукротимый темперамент.
Как бы ни были заняты своей работой, а время обеда всеми соблюдалось четко. Приходили, перекидывались словечками. Но все сразу оживало, как только приходил Шаляпин. Сыпались остроты, шутки: какие-нибудь совершенно пустяковые в устах другого, рассказы Шаляпина приобретали необыкновенную юмористическую окраску.
Вот тяжелое, длинное, смугло-желтое лицо Рахманинова — оно кажется изваянным словно из бронзы, он неподвижно смотрит перед собой в глубокой задумчивости. Входит, хмуро поглядывая на то место, где должен сидеть его любимец. Нехотя садится на свое место, то и дело посматривая на балкон.
— А Феди все нет?.. Где же Федя? Ведь я ж его только что видел… — наконец не выдерживает Рахманинов.
Ну а если Шаляпин уже сидел на своем месте, что бывало крайне редко, Рахманинов входил оживленный, с улыбкой раскланивался, даже бросал какую-нибудь остроумную фразу и затем надолго замолкал, предоставляя слово Шаляпину. И сыпались шутки Федора, веселый его голос аккомпанировал как бы всему обеду… И часто холодные серые глаза Рахманинова оживали, и не раз он хохотал до слез вместе со всеми.
Рахманинов был необходим Мамонтову и его труппе, но все чувствовали, что он не будет мириться с той обстановкой вольготности и всепрощения, которая установилась в театре: все делалось обычно на скорую руку, люди свободно чувствовали себя во время спектакля; авось как-нибудь пройдет… Рахманинов же требовал дисциплины… Во время длительной паузы духовых инструментов один мог уйти покурить, другой — взять газету. Замечания Рахманинова вызывали недовольство, ропот.
Конечно, должность капельмейстера давала заработок и удовлетворение от общения с такими, как Шаляпин, но отнимала уйму времени, отвлекала от творческой работы, а пора было уже выступать со своими концертами. И Рахманинов часто подумывал о том, что он расстанется с этими прекрасными, но такими безалаберными людьми. Театр Мамонтова был своего рода болотом со своими правами, традициями, нетерпимыми для его строго дисциплинированного характера…
…И вот Рахманинов играет… Мгновенно застыли только что смеющиеся лица… Смолкли шутки Федора, он задумался… «Какой удивительный человек… Отличный артист, великолепный музыкант, недаром он был учеником Чайковского… А сколько интересного рассказал он мне о Мусоргском и Римском-Корсакове… Познакомил меня с элементарными правилами музыки и даже немного с гармонией, хоть сейчас начинай сочинять музыку! Да и вообще его желание музыкально воспитать меня невозможно недооценить… Главное — Сережа веселый, компанейский, живой человек…»
Шаляпин повернулся к Иолочке и увидел, как глубоко и страстно она переживает любимую музыку… А вот Коровин, чудесный художник, изумительный человек… Савва Мамонтов… Семен Кругликов, сестры Страховы… Господи, как он счастлив… Будет своя семья, пойдут дети, много детей…
Но свадьба есть свадьба, то и дело возникали шутки, смех, создававшие неповторимое настроение.
— А сейчас, дамы и господа, я спою вам из «Фауста», — сказал Константин Коровин, поднимаясь с ковра.
Он подошел к роялю, уморительно сложил руки на груди, как это обычно делали почти все артистки, исполнявшие партию Зибеля, и запел: «Ах, цветы мои, они опять завяли…»
Коровин в этой роли был превосходен. Он так потешно заламывал руки, что все искренне, до слез хохотали…
— Помните, мы ставили «Фауста», я пригласил итальянцев… — начал Савва Иванович после того, как взрывы смеха смолкли.
И пошли бесконечные воспоминания о былом, разговоры о будущем, то и дело прерываемые тостами в честь молодоженов…
Уже была ночь, а гости и не думали расходиться. Сколько изумительных песен спели хором…
Шаляпин заметил, что Коровин собирается уходить, и вышел вслед за ним.
— А где наш Коля? — спросил он Константина Алексеевича на улице.
— Да ему опять выпал жребий сад сторожить.
— А ты что, совсем уходишь? — огорчился Шаляпин. — Пойдем посмотрим, как твой приятель караулит… А?
Коровин согласился. В глубине сада они увидели огонек фонаря… Шаляпин махнул Коровину, дескать, ложись, и сам первый ткнулся в траву и осторожно пополз к фонарю, который висел, прикрытый рогожей, в маленьком шалашике. Коля был явно чем-то напуган и дико озирался по сторонам.
— А этого сторожа надо зарезать! — гаркнул Шаляпин, закрывая рот от душившего его смеха.
— Кто такой? — испуганно заорал Коля. — Стрелять буду!
Но смелости Коли хватило только на то, чтобы произнести эти громкие слова. Он тут же вскочил и пустился бежать от этого проклятого шалаша…
— Держи его! — уже не скрываясь, встав во весь свой огромный рост, кричал Шаляпин. — Не уйдешь! — И для большей убедительности затопал ногами.
— Разбойники! Разбойники! — кричал Коля, подбегая к дому Татьяны Спиридоновны.
Веселье смолкло, все выскочили на улицу. Иола, перепуганная больше всех, оглядывалась по сторонам и, не находя своего мужа, волновалась:
— Господи! Где Федя, что с ним?..
А Федя и Коровин уже подошли к дому и смешались с гостями.
Увидев Федю, Иола успокоилась. Над страхами Коли вдоволь посмеялись и пошли гулять по саду. Луна вышла из-за туч, было светло как днем. Шаляпин то и дело задевал головой за китайские фонарики, которыми украсили сад художники.
Молодые ушли, а гости еще долго бродили по саду.
«Поутру, часов в шесть, у окна моей комнаты разразился адский шум — толпа друзей с Мамонтовым во главе исполняла концерт на печных вьюшках, железных заслонках, на ведрах и каких-то поразительных свистульках. Это немножко напомнило мне Суконную слободу. «Какого черта вы дрыхнете? — кричал Мамонтов. — В деревню приезжают не для того, чтобы спать! Вставайте, идем в лес за грибами».
И снова колотили в заслоны, свистели, орали. А дирижировал этим кавардаком Рахманинов», — вспоминал позднее это утро Федор Шаляпин.
Жизнь в Путятине входила в свои привычные берега. В конце июня наступили самые жаркие дни. Ни одного дождичка не выпало за весь июнь. А это во Владимирской губернии не так уж часто случается. По-прежнему утро начиналось с работы. Артисты разбредались по огромному парку с книжками, усаживались где-нибудь в укромных местах и разучивали свои роли. А в это время в главной комнате, где стоял рояль, Рахманинов проходил роли уже под аккомпанемент пианистки Страховой.
Федор Шаляпин должен был приготовить к новому сезону не только Бориса, но и роль Сальери, Олоферна и другие. Партии были почти готовы, а вот роль Бориса все еще не удовлетворяла его. Не было твердой уверенности, что он хорошо знает характер Бориса. Каков он был на самом деле? Кто был прав в том историческом противоборстве триста лет тому назад? Эти и многие другие вопросы не давали ему покоя. А как трагична и мучительна судьба Мусоргского… Так блистательно начинать, столько сделать для музыкального развития русского и мирового искусства и так закончить свою жизнь… Обладать столь прекрасным талантом — и жить и умереть в бедности… Жутко стало Шаляпину, когда он представил себе эту тяжелую картину. А первый ли Мусоргский из русских талантов, так кончивший свою жизнь? И скольких еще талантливых людей ждет та же участь… Почему возникает такое отношение к своей собственной жизни, к своему таланту?.. Люди не сразу принимают новое искусство… Привыкли к итальянским мелодиям, привыкли к мелодраме, ее легко играть в опере, а вот такие, как «Хованщина» и «Борис Годунов», оказались не по нутру… Вот почему Мамонт Дальский утверждал, что в опере невозможно сыграть Шекспира… Просто он не был знаком с Мусоргским… Если бы он знал эти его работы, он бы понял, что и в опере тоже можно играть Шекспира. Многое зависит от композитора, от тех проблем, которые он затронет.
— Ты почитай Пушкина, Карамзина, — как-то сказал Рахманинов, недовольный сценой, которую они проходили… — Тогда глубже поймешь образ Бориса… Ты схватил превосходно лишь внешнюю сторону роли, научился хаживать по-царски, но где глубина проникновения в характер? Ведь он пришел к власти не по праву…
— Почему не по праву? Его избрал на царство весь народ…
— Почитай еще раз Пушкина…
— Да я читал его не раз… Могу тебе сказать наизусть… — И Шаляпин целыми главами читал «Бориса Годунова»…
Шуйский и Воротынский с презрением говорят о Борисе Годунове. Ужасным злодейством он запятнал себя, подговорив к убийству царевича Димитрия. «Вчерашний раб, татарин, зять Малюты, зять палача и сам в душе палач, возьмет венец и бармы Мономаха…» — так говорит о Борисе его политический противник, завидующий его смелости, умению хитроумными приемами увлечь народ за собой…
В утомительных размышлениях проходили дни Шаляпина в Путятине. Однажды он поделился своими сомнениями в кругу друзей за обедом. И Татьяна Спиридоновна неожиданно посоветовала:
— А вы, Феденька, сходите к Василию Осиповичу Ключевскому. Он совсем недалеко от нас живет. К тому же он удивительный человек… Все студенты от него без ума…
Было решено, что в ближайшие дни Татьяна Спиридоновна все узнает, а уж потом поедет Шаляпин. Ключевский хорошо знал Шаляпина по его выступлениям в театре и был готов принять его в любое время.
Ехал Шаляпин к знаменитому историку с чувством радости и смущения. Тут люди ученые, образованные… Как быть?.. Вдруг что-то не так скажешь или не так повернешься… Всякое может быть. Шаляпин бывал в различных салонах, бывал и у великих князей, там нужно было одно: его божественный голос, его талант… А как еще на него посмотрит знаменитый человек, пользующийся большим влиянием в московской среде?..
Не успел Шаляпин покинуть тарантас, как навстречу ему вышел из калитки Ключевский, небольшого роста, с бородкой, посверкивая из-под очков быстрыми, пронзительными глазами. Он и здесь, на отдыхе, производил впечатление делового человека, спешащего на лекцию, где ждут его сотни студентов.
— А, Федор Иванович! Здравствуйте, здравствуйте, милости просим к нашему шалашу…
Федор крепко пожал руку профессора:
— Василий Осипович! Столько хочется узнать о Борисе Годунове..
— Знаю, знаю, ко мне просто так не приезжают… Чем могу, тем помогу… А сейчас давайте пить чай… Вот, познакомьтесь… Анисья Михайловна, моя жена, представитель не самой худшей половины рода человеческого.
Шаляпин подошел к плотной женщине с добрым, милым лицом, живые, умные глаза ее с любопытством смотрели на молодого гиганта, в ладонях которого легко уместилась ее немаленькая ладонь.
— Федор Иванович! Мы смотрели «Псковитянку» с вами… Вы превосходно передали характер Грозного… Он был именно таким многоликим, каким вы его показали… — Ключевский заговорил быстро, как бы зажигаясь, чувствуя перед собой человека, который может многое усвоить, пропустив то, что узнает, через магическую призму своего великого таланта.
— Да полно вам все о деле да о деле… Все уже готово. Давайте спокойно попьем чайку… А потом уж разговаривайте… — возразила Анисья Михайловна.
— А что? Действительно, давайте попьем чайку, да и за чаем можно поговорить… Так вот, Грозный у вас не только ханжа, лицемер, но прежде всего великий государственный деятель… Столкновение всех самостийников с единой государственной властью у вас передано совершенно правильно. Римский-Корсаков тут уловил самое главное. А вы передали характер Грозного просто скульптурно точно. Ведь поймите, что самым талантливым выразителем боярства, стремящегося к собственной власти, был Курбский… А они так и не поняли друг друга… Каждый из них твердил свое и плохо слушал противника… «За что ты бьешь нас, верных слуг твоих?» — спрашивал князь Курбский.
«Превосходно, профессор… Несколько слов произнес, а будто сидит передо мной уже другой человек…» — подумал Шаляпин.
— «Нет, — отвечает ему царь Иван, — русские самодержцы изначала сами владеют своими царствами, а не бояре и вельможи…» Дело было не в том, как править государством, а в том, кто будет им править. В царе сидел еще князь-вотчинник. Он не мог поступиться своими правами, данными ему от Бога, от рождения. И он стоял на своем. Кому хочу, тому и дам княжество…
— А что собой представляет фигура Бориса Годунова? — горячо прервал Ключевского Федор. — Мы сейчас готовим постановку «Бориса Годунова» Мусоргского… Играю главную роль, а ясности нет у меня… Читал Пушкина, Карамзина, но столько осталось непонятного для меня… Проходят годы, от картины к картине Борис меняется… А что меняется в его душе за это время?..
— Это сложнейшая личность в истории государства Российского…
Ключевский снова загорелся, и лекция готова была стремительно начаться, но Анисья Михайловна шумно встала:
— Вот что, друзья мои, идите-ка в лес, прогуляйтесь перед обедом…
Ключевский и Шаляпин, подчинившись, вышли за калитку и направились по узенькой тропинке, которая пролегала через пшеничное поле и вела к лесу.
— Первое, что мне неясно, Василий Осипович, это различные мнения о злодейском покушении на жизнь Димитрия и о косвенном пособничестве этому злодейству Годунова, — продолжал Шаляпин.
— Карамзин полностью стоит за виновность Годунова в этом злодействе, а что было на самом деле?.. Я читал все источники, которые проливают свет на эти трагические события давних лет… Во-первых, царь Федор был жив, и все ждали, что наследник по его линии еще может появиться… Так что Димитрий не мог надеяться быть наследником.
И у Шаляпина прорвалось:
— Борис признает, тяжко будет ему потому, что он наследует могучим Иванам и «ангелу-царю» Федору… И тут же указывает, что не так уж случайно пришел к власти: он верный слуга покойным царям, и они любили его за эту верность и службу, поэтому он просит у них священного благословения на власть. И он обещает править своим народом праведно и привести его к славе и покою. И просит бояр помочь ему в этих трудах: «От вас я жду содействия, бояре, служите мне, как вы ему служили, когда труды я ваши разделял, не избранный еще народной волей»… И на пир зовет он весь народ, всех, от вельмож до нищего слепца, всем вольный вход, все гости дорогие… Казалось, что наступает новая эпоха, когда все люди должны объединиться для устройства нового государства Российского, когда все должны обрести, наконец, родину-мать, а не злую мачеху, раздающую чужим детям подзатыльники направо и налево… Прошло шесть лет… Царя Бориса не узнать… Он чем-то надломлен, сколько испытаний прошло через его сердце, не так просто складывается в его личной жизни… Казалось бы, достиг он высшей власти, шестой уж год он царствует спокойно, но счастья нет его душе… Почему? Неужто он действительно охладел к высшей власти, скучает и томится и дни долгие, дни власти безмятежной — ни власть, ни жизнь его не веселят? В чем его предчувствия и почему счастья нет его душе?.. Почему не удалось ему в довольствии, во славе успокоить свой народ, щедротами снискать его любовь? Почему он считает, что «живая власть для черни ненавистна. Они любить умеют, только мертвых»? И почему думает, что народ остался неблагодарным за то, что он для него сделал: по его словам, он отворил им житницы во время голода, выдавал из казны все, что у него было… Народ же проклинал его… Кто же он, Борис Годунов? Какова его роль в истории России?
Шаляпин и Ключевский уже давно шли по лесу, среди высоких сосен, и увлеченно беседовали. Старичок, подстриженный в кружало, в очках, за которыми блестят узенькие, мудрые глазки, с маленькой седой бородкой горячо и страстно о чем-то говорит, а высокий, могучий молодой гигант с развевающимися белокурыми волосами, то и дело поправляющий их своими огромными ладонями мастерового, чуть-чуть даже пригибается к старичку, чтобы получше расслышать, что тот говорит ему…
Старичок пройдет несколько шагов, остановится, заговорит то вкрадчивым голосом, с тонкой усмешкой на выразительном вдохновенном лице, то вдруг преобразится… А высокий в это время неожиданно для себя тоже неузнаваемо преображается, приобретает какую-то необыкновенно царскую величественность, снисходительно посматривает на рядом идущего старичка…
— «…И тут молва лукава нарекает виновником дочернего вдовства — меня, меня, несчастного отца!..»
Ключевский поразился, с какой точностью произнес Шаляпин эти последние слова известного монолога Пушкина.
— «Гонца схватить», — грозно сказал Шаляпин, нахмурился, смело взглянул на старичка Ключевского… и поразился, так был похож Ключевский в этот момент на лукавого царедворца Василия Шуйского. А тот и взаправду заговорил словами Шуйского:
— «…Так, государь: мой долг тебе поведать весть важную…»
Шаляпин вздрогнул при известии о появлении Самозванца, резко повернулся к сосне и тихо произнес мучительные для него слова:
— «Но… чем опасен он?»
Ключевский-Шуйский приосанился, еще ничто ему не грозило, он выполнял свой святой долг примерного помощника правителя государства:
— «Конечно, царь… сильна твоя держава…»
Шаляпин и Ключевский так увлеклись игрой, что не заметили, как оказались на берегу реки.
Ключевский, осторожно переступая по дорожке, хитренько поглядывая снизу вверх на своего «повелителя», вдруг сильно произнес имя убиенного Димитрия.
Шаляпин-Борис в ужасе отшатнулся, грозно посмотрел на лукавого царедворца, так неожиданно пронзившего его сердце этими страшными словами.
— «Димитрия!., как? этого младенца! Димитрия!.. Царевич, удались».
Совсем недавно Годунов гордо заявил о том, что «царевич может знать, что ведает князь Шуйский», но сейчас понял, что предстоит более серьезный разговор, который может надломить неокрепшую душу царевича…
Величаво продолжает Шаляпин-Годунов наставлять своего помощника Шуйского, что нужно сделать, чтобы имя Самозванца не проникло в Россию: закрыть границу заставами, чтобы ни заяц, ни ворон не проникли в Россию из Литвы и Польши.
Но тут Годунов начинает мучиться, он напуган… Он пытается себя успокоить, напоминает Шуйскому, что ведь он сам был председателем следственной комиссии по делу об убийстве Димитрия, неужто обманул тогда и сейчас всплывает то полузабытое дело?.. Страшно становится Борису…
Ключевский неожиданно обращается к Шаляпину:
— Федор Иванович! А попробуйте не задумываться над тем, что Борис Годунов причастен к убийству Димитрия… Он ведь нигде не признается в этом, кроме одной вот этой оговорки: «…как я узнал, что отрока сего… Что отрок сей лишился как-то жизни…» Это несущественная оговорка… Так пропустите ее полушепотом… Главное в словах Шуйского: «Димитрий во гробе спит…» И не случайно после этих слов Шуйского он «спокойно» говорит: «Довольно: удались»…
И Ключевский продолжал читать Пушкина теперь уже за Годунова. И не было в нем царственной осанки, он по-прежнему шел, чуть-чуть забегая вперед, произнося:
— «Ух, тяжело!., дай дух переведу… Я чувствовал: вся кровь моя в лицо мне кинулась — и тяжко опускалась…» Вот его состояние в момент разговора с Шуйским, в момент, когда узнал о появлении Димитрия… Он испугался не за себя, а за своих наследников, за своего Федора…
Шаляпин смотрел на него и поражался мастерству перевоплощения профессора, только что читал тот за Шуйского и был превосходным Шуйским, а сейчас готов уже читать и произносить монологи за Бориса, и по всему было видно, что слова Бориса удаются ему больше, чем Шаляпину…
«Говорит, а сам хитрыми глазами смотрит, как бы прощупывает, какое впечатление на меня произвели его слова — испуган ли я, встревожен ли… Ах, какой бы из него Шуйский получился… как он смотрит на меня, царя Бориса, готов пронзить насквозь… И не отвернешься от него… Ему, Шуйскому, важно знать мое состояние для политической игры… А я должен понимать, что, когда говорит такой тонкий хитрец, как Шуйский, я, царь Борис, и слушать его должен, как слушают ловкого интригана, а не просто как бесхитростного докладчика-царедворца… Какой замечательный актер вышел бы из этого профессора», — думал Шаляпин, восторженно глядя на Ключевского.
— Эх, если бы роль Шуйского сыграли вы, Василий Осипович, — вслух произнес Федор.
— Я чувствую этот материал, я вижу этих людей… Может, поэтому…
— В вашем рассказе, Василий Осипович, фигура царя Бориса рисуется такой могучей, интересной… Слушал я и душевно жалел царя, какой огромной силой воли и умом обладал он… желал сделать Русской земле добро, а создал крепостное право…
— Трагедия Бориса была в том, что он был одинок. Он стремился к просвещению страны…
И снова — меткие, точные слова историка о былом, минувшем…
— Гляжу я на вас, Василий Осипович, и кажется мне, что воскрес Василий Шуйский и сам сознается в ошибке своей — зря погубил Годунова…
— Да, Смутное время принесло столько бедствий на Русскую землю…
— Но и дало двух трагических героев для русской оперы!..
— Иван Сусанин и Борис Годунов — замечательные русские люди… Но сколько несчастий другого характера творилось на Руси… Борис получится у вас, я не сомневаюсь… Только вы должны работать по шестнадцать часов в сутки. Так-то, Федор Иванович, работать и работать…
Переночевав у Ключевского, Федор Иванович поблагодарил хозяина за гостеприимство и утром отправился в Путятино. Всю дорогу думал об этом удивительном человеке. И много еще раз впоследствии вспоминал он эти поучительные беседы.
С радостью возвратился Петр Иванович Мельников в Москву из Парижа… Казалось, все складывается прекрасно, встретили его сердечно, принимал активное участие в постановках новых опер, готовился к дебюту как оперный певец, но… Горько вспоминать прошедший сезон. Конечно, Петр Иванович знал, что голос его далек от совершенства, но так провалиться он не ожидал. И снова уехал в Париж, чтобы еще раз попытаться упорной серьезной работой с профессорами пения достичь хорошего результата.
Как и год тому назад, Петр Иванович стал заниматься с Бертрами. Каждое утро от девяти до десяти он работал с ней. Сначала обычные упражнения для постановки голоса, потом пел выученные им партии, особенно те, где он еще недостаточно овладел постановкой звука. После небольшого перерыва он начинал самостоятельно, с помощью аккомпаниатора естественно, разучивать партии, которые он предполагает попросить для нового дебюта у Мамонтова. И с каким наслаждением он занимался в эти часы, не теряя надежды на успех… Вот его настоящее дело, вот его будущее.
Апрель, май прошли в упорной, самозабвенной учебе. Оно и понятно. Он должен за это время серьезно подготовиться к самостоятельной работе, ведь в один прекрасный день он будет предоставлен самому себе, не век же ходить в учениках, не век же ходить на помочах, и если не устоишь на своих ногах, то можно потерять все — надежду, мечты, радость жизни. Выучив «Хованщину», «Псковитянку», затем «Анджело», приступил к разучиванию партии Петра во «Вражьей виле».
Не теряя веры в себя, он вовсе не был убежден, что оперный певец может рассчитывать на успех каждой исполненной им партии. Напротив, горек хлеб певца, столько потов сойдет с него, прежде чем он достигнет успеха. В особенности трудно на первых порах, когда приступаешь к разучиванию партии. Стоило ему взяться за новую партию Петра, как голос потерял звучность, утратил какие-то приобретенные в других партиях краски… И каждое утро, перед самостоятельными занятиями, он идет к Бертрами и настраивает свой инструмент на привычных, простых упражнениях. Вот и вся его работа с ней. Чисто механическая. Да оно и понятно: прежде чем играть на скрипке, идут в лавочку и покупают скрипку. Эти-то «скрипки», и чрезвычайно надежно, готовятся у Бертрами. Он это понял еще по прошлому году, когда она многому научила не только его самого, но и даже Федору Шаляпину было полезно с ней позаниматься. Именно она научила Петра Мельникова всем позициям, не только вызвала наружу голос, но и превосходно поставила каждую ноту так, что теперь только от него самого будет зависеть, как он распорядится всем приобретенным у Бертрами. Что же касается музыкальной стороны, то она ничему его не научила, тут она сама слаба. Интересно то, что на всех уроках Бертрами заставляет преувеличивать, заставляет петь каждую ноту, каждую фразу много шире, чем следует. И скорее всего, она права, ведь на сцене, из-за естественного волнения, масштаб изменится сам собой. Но только по утрам она заставляла петь преувеличенно большим звуком, вечером же, если уроки проходят и вечером, то она предлагает прикрывать звук, в противном же случае, если не уравновешивать звук утренним открытым упражнением, певец может совершенно загнать его, и он утратит свою природную красоту, как уже много раз бывало. Так что во всех ее приемах обучения есть здравое основание. Вот почему он снова вернулся к ней.
В Москве ходили слухи, что Бертрами самозванка, что ее система обучения не дала еще никаких положительных результатов. Петр Иванович в письмах, в разговорах с приезжающими в Париж пытался опровергать все эти слухи. У нее есть определенные успехи как у педагога. Недавно ее ученицу Марго приняли в Комическую оперу, и она дебютирует в «Орфее». Петр Иванович был на пробе, голос Марго звучал превосходно. Так что же еще нужно? Нет, с педагогом ему повезло. А как порадовалась сама Бертрами успешному дебюту своей ученицы.
А бывало, Петр Иванович, разочарованный в своих успехах и больше не надеясь ни на что, бросал все, увлекаясь праздной парижской жизнью, пропадал на скачках, выигрывал и проигрывал и вообще вел бесшабашную жизнь молодого человека, беззаботного и богатого. Но снова одумывался, снова брался за работу. Жизнь входила в свои берега, восстанавливался порядок, но наступало раскаяние, сожаление, ибо прекрасно налаженный голос после такого перерыва в занятиях невозможно было снова наладить за много дней упорного труда. А это приводило его в ужас. А если это произойдет и в Москве, когда он начнет свою артистическую карьеру? Нет, нельзя пропускать занятия, нельзя допускать перерывы. Иначе ему никогда не видать оперной сцены, а без этого он жить не может.
И дело даже не в том, что он родился и вырос в семье знаменитого солиста Мариинского оперного театра; просто все отцовское: его заботы, радости, огорчения, удачи и неудачи — вошло в жизнь, в душу его сына. Он слышал разговоры вокруг поставленных опер и сыгранных партий. С детства волшебный мир театра манил его своими таинственными делами, и с тех пор эта любовь к театру стала словно неизлечимой душевной болезнью.
Конечно, таким, как отец или Федор Шаляпин, ему не стать, нет такого голоса и таланта. Но он добьется чести работать в труппе Частной оперы, вместе с Мамонтовым, Шаляпиным, Коровиным, работать и думать, что совершаешь большое дело становления русской оперы. Никто не знает, выйдет ли из него певец и вообще хоть что-нибудь, а только сейчас он испытывает гордость и гордость оттого, что он со всеми этими выдающимися деятелями искусства близок, готов помогать им, служить им. И, вспоминая Частную оперу, Петр Мельников радовался сопричастности к большому делу. В эти минуты ему казалось, что и его дело спорится, что многие его личные заветные планы близки к осуществлению, что наконец-то и он достиг своего, занялся серьезно любимым делом и с каждым днем чувствует всевозрастающие силы, голос его крепнет неустанно, связки развиваются, и он ежедневно убеждается, что может одолеть такие вещи, о которых и мечтать не смел, и тогда он с особенной радостью и наслаждением думал о работе в Частной опере под руководством любимого Мамонтова.
После таких раздумий ему уже казалось, что он рядом с Мамонтовым, помогает ему в его заветном деле. И он с новой яростью принимался за работу, бесконечное число раз повторяя роль Петра из «Вражьей силы». Весь издергался, после трехнедельного труда ему снова показалось, что он одолел роль, убедился, что сможет с ней справиться, но снова брала его оторопь перед сложностями партии, и он готов был бить стекла от бессилия. А через несколько дней он просит эту роль у Мамонтова для дебюта в новом сезоне. В такой роли, считает Петр Мельников, можно развернуться, можно выдать все, что Бог ему дал, и потом верно оценить себя. Естественно, он понимает всю трудность такого дебюта и все-таки рискует взять на себя такую ответственность. Он не побоится, он из тех людей, которые думают: хотеть — мочь. Он поставил перед собой задачу — во что бы то ни стало будет петь, и вот он работает изо всех сил, причем берется за вещи самые трудные. С его «гунявым» голосом он взялся за роль Лереца в «Самсоне» и на первых порах, конечно, был смешон. И Мамонтов, и другие его доброжелатели заметили, что он не готов к исполнению таких ролей. Но энергия его не ослабевала, и он добился своего и пел Лереца так, как надо. И спасибо Мамонтову, что он поверил в него. Второй его задачей была еще более трудная — «Рогнеда». Татьяна Спиридоповна Любатович, следившая за его первыми репетициями «Рогнеды», очень деликатно и, как всегда, доброжелательно говорила ему, что он берется за непосильное. Но он продолжал все-таки работать, и порой возникало трудное положение: он словно до предела натянутая струна, готовая вот-вот лопнуть. И что же? В ходе беспрерывного труда он вдруг почувствовал, что связки поддаются работе, здоровы и не утомляются, и к январю он одолел и «Рогнеду». Вот когда он убедился, что связки его отцовского происхождения, постоянным упорным трудом он нашел многие отцовские звуки. Это бесконечно его обрадовало и придало ему еще больше энергии…
И теперь новая победа над ролью Петра. Это не могло его не обрадовать. Теперь он с радостью будет ждать нового дебюта. Конечно, он не нахал и хорошо знает, что иллюзия и что действительность. В результате усиленной работы из него сейчас получается певец-декламатор, и в минуты откровенности с самим собой осознает: кантилены ему стоит побаиваться, и не только потому, что не учился этому, а просто потому, что у него нет этих способностей. Правда, Иноземцев его утешал, дескать, не все сразу, но он-то понимал: этому трудно научиться, если нет голосовых данных. А может… Бог даст, и на будущее лето он приедет снова в Париж и займется тогда кантиленой… Ах, если б Савва Иванович послушал, как он поет Таис на французском языке, то, наверное, порадовался бы за своего преданного помощника и ученика и сказал бы, что уроки во Франции не прошли даром. А какую школу проходит молодой певец, постоянно слушая французских басов, таких, как Дельмас.
Живые уроки лучше всяких занятий даже со знаменитым Дюбирелли… А разве не получает он серьезные и глубокие уроки у актеров Французской комедии, где бывает очень часто. И не только сценическое искусство постигает Петр Мельников во Французской комедии, но даже чисто голосовая работа этих трагиков ему как будущему артисту очень полезна, и он берет у них довольно многое…
И, полный противоречий, поисков своего места в жизни, Петр Иванович Мельников вспоминал свои дебюты в Москве. Частная опера переживала подъем, предлагая своим слушателям одну премьеру за другой… Вслед за «Псковитянкой», «Садко», «Рогнедой» и многими другими русскими операми поставили «Хованщину». Но как поставили-то? Уж слишком поспешно. Конечно, не сравнить ни с какими другими постановками, слабыми, любительскими, но и эта постановка не может удовлетворять возросшим вкусам… Положение Частной оперы, вроде бы исчерпавшей весь русский репертуар, требует большого обновления… Петр Мельников, внимательно наблюдая за всеми постановками Частной оперы, видит это обновление только во введении еще неизвестного Москве комического элемента. И он готов поискать в мировом репертуаре комические оперы и перевести их на язык родных осин, как любил говаривать Иван Сергеевич Тургенев…
И часто в своих мыслях он возвращался к разговорам с Мамонтовым, которые происходили в Москве. Не так уж и много было таких разговоров, настолько занят этот действительно деловой человек, но то, что говорилось между ними, полностью сроднило их, и теперь Петр Иванович на многое смотрел глазами Мамонтова, многое они понимали и любили одинаково… Но его окружение разочаровало Петра Мельникова… Как, видимо, невесело живется Савве Ивановичу… Пришел он как-то к Семену Николаевичу Кругликову после провалов и неудач и стал горячиться, доказывать свою правоту, а ближайший помощник Мамонтова, выпятив ручки перед животиком, так прямо и сказал: «Да что вы горячитесь-то, ведь тут только жалованье получать надо». У Петра Мельникова и руки опустились. Если уж ближайшие друзья Мамонтова такого мнения, то что спрашивать с других… Пожалуй, только один живой человек и помогает Мамонтову — это Шкафер. Говорят, он стал ближе к Мамонтову, чем раньше. Вот это хорошая новость, слава Богу. А то ведь общество Клавдии Спиридоновны Винтер изо дня в день может убить животворные струны и в самом гениальном человеке, не в обиду ей будет сказано… Может, на первых порах она и была полезным человеком, этакой ширмой, которая скрывала истинные намерения Мамонтова и подлинное значение его для открывшегося театра, но и теперь она чувствует себя директоршей, позволяет себе говорить на потеху окружающим о вещах, в которых ничего не смыслит. И ее с некоторых пор еще более активное участие в деле — большое пятно на театрально-артистической «физиономии» самого Мамонтова.
«Странный человек Мамонтов, — думал Петр Иванович. — Держит Клавдию Спиридоновну в директоршах, это ничего, в порядке вещей, вроде бы так и надо… Что хочу, то и ворочу… И больно бывает слушать такие рассуждения о Мамонтове, как я люблю его и высоко ценю, а в его защиту ничего не могу сказать, когда речь заходит о таких его сотрудниках, как Клавдия Спиридоновна… А может, он вовсе и не нуждается в защите какого-то там Мельникова?.. Может. Но неужели он не понимает, что из таких вот маленьких вещей в жизни родятся большие последствия?.. Зачем после себя оставлять дурную славу в истории, когда судьбой ему дано сыграть огромную роль? Пускай она останется такой, какой должна быть… Нужно набраться смелости и высказать ему все то, что накопилось у меня на душе…»
Петр Мельников по-прежнему жил в том же самом пансионе, на улице Коперника, ставшем своеобразным пристанищем всех пансионеров Частной оперы, приезжавших в Париж для повышения своей квалификации. Секар-Рожанский, Маша Черненко, Варвара Эберле…
Пришла Варя и обрадовала:
— Петруша, мы все едем в Трувиль… Радуйся…
— А мадам Бертрами?
— И мадам Бертрами. Это ее предложение, будем купаться и заниматься…
— Ясно, мадам Бертрами, конечно, не решится всколыхнуть собою гладь моря, но будет присутствовать на берегу, соблюдая нравственную чистоту своих учеников, а также давать уроки пения.
— Ну что ты язвишь по поводу мадам Бертрами, славная у нас учительница пения…
— А я что говорю, я полностью согласен. Давай собираться, замечательное предложение, отдохнем и поработаем.
По дороге в Трувиль, знакомой и до мелочей памятной, Петр Мельников то и дело, отвлекаясь от своих друзей, жены, мадам Бертрами, возвращался мысленно к Москве, Частной опере. Совсем недавно он получил письмо от Мамонтова, в котором любимый учитель просил его помочь подобрать репертуар будущего сезона. Ну, ясное дело, не весь репертуар, а хоть что-нибудь свеженькое, не поставленное в Москве и Петербурге. Интересный человек Мамонтов. Только недавно упрекал его за неправильное отношение к постановке «Евгения Онегина», а вот сейчас пожалуйста, как ни в чем не бывало просит… Странный не только в этом… Говорят, на свадьбе Шаляпина и Иолы, которая состоялась в имении Татьяны Любатович, с которой у него были самые теплые отношения, уже опекал Машу Черненко… И почему Мамонтов так привязался к Маше? Говорят, любовница… Вполне возможно, конечно… А может, просто любимое дитя, бывают же любимые дети. Вот и Маша… Мамонтов еще в Москве спрашивал его о Маше, но он тогда промолчал…
Мамонтов смотрит на всякого молодого актера, поступившего в Частную оперу, как на ученика. Таким учеником вошел и Петр Мельников в ее состав. И сколько уж прошло времени, а он все еще ученик… Ну что ж… Каждый спектакль — это экзамен. И каждый ученик должен приходить к директору и признаваться чистосердечно: «Вот эти билеты я не могу хорошо ответить на экзамене». Директор, конечно, сердится, что ученик не «стреляет»… А что было бы, если каждый, кто не готов, не умеет, стрелял бы мимо цели?.. Ведь только так мог стрелять начинающий стрелок. Только так может начинать и молодой артист… Допустим, он, Петр Мельников, рискнул бы стрельнуть плохо. На Частную оперу напали бы, упрекнув, зачем выпускать таких артистов… Нет, он ружье, которое всегда стреляло, и никогда Мамонтов не слышал от него «не знаю» или «не мое дело», и ни разу он не манкировал службой…
Петр Мельников драматически серьезно переживал свой провал в Частной опере. И уж приехали в Трувиль, купались, отдыхали, работали, а все воспоминания его уходили в прошедший сезон. Одним из его любимых собеседников стал приехавший во Францию молодой артист Шкафер, спокойный, обаятельный человек, тоже мечтающий о карьере артиста. Мамонтов стал поручать ему и режиссерские работы, а поэтому темы многих бесед сводились к прошедшим в сезоне операм.
— Вот вы все восхищаетесь постановкой «Хованщины»… Ну, ясное дело. Шаляпин бесподобен, тут и говорить нечего… А остальные? — Высокий Мельников иронически повернулся к небольшому Шкаферу, как будто именно он и был виноват во всех недочетах нашумевшей постановки. — На мой взгляд, Голицына должен был петь только один Секар. Он сам по себе настоящий Васенька Голицын, без всякого грима, и его иностранный акцент, к тому же польский, был бы совершенно на месте тут. Он один может более или менее дать барина, и опера имела бы другую физиономию с его участием в этой небольшой партии. И потом… Почему вы одели его во французский кафтан? Это резко, слишком резко на общем фоне.
— А мы ничего не могли найти более подходящего, а потом, вы же знаете Мамонтова, ему так вот захотелось подчеркнуть индивидуальность князя Голицына. — Шкафер принимал участие в постановке «Хованщины» и все замечания принимал на свой личный счет.
— Надо было суметь найти переходную ступень от одного костюма к другому, не такой кричащий контраст возник бы на сцене…
— Художники долго искали…
— Что ж тут искать… Достаточно было посмотреть картину Перова «Софья и раскольники», а еще лучше повнимательнее рассмотреть суриковскую «Петр и стрельцы», налево от Софьи стоит фигура в кафтане, бритый и с одними усами. Это и есть, если не ошибаюсь, Голицын…
— Надо подсказать Мамонтову, он чутко воспринимает подобные замечания. — Шкафер внимательно слушал своего товарища.
— А уж про декорацию кабинета князя Голицына и говорить не хочется…
— Нет уж, говорите, говорите.
— Да положительно нехороша, ни по композиции, ни по грязноватому, скучному тону ее. В Малом императорском театре есть декорация, которая как нельзя лучше подходила бы сюда, это кабинет боярина в «Веницейском истукане». Если бы Коровин дал себе труд хоть раз посмотреть ее, то он сам бы сейчас переписал всю декорацию, поняв, что Мусоргский хотел тут дать.
— Петр Иванович, ваши замечания очень интересны. Что ж вы в ходе работы не высказали их?
— Да там столько авторитетов, и все с таким гонором. Разве послушают… А вот еще одно… Разве вы не заметили, что в «Хованщине» нет Хованского? Это тоже в своем роде ружье, которое не стреляет. Только первый выход у Бедлевича интересен, и это дело рук, конечно, самого Мамонтова, в каждом месте я видел его, а есть момент, где словно сам Мамонтов был на сцене собственной персоной. Бедлевич просто демонстрировал свою фигуру, а мысль была Мамонтова. Этот выход исчерпывает собою весь интерес исполнения Бедлевича. Вся же остальная роль — это просто жирная свинья, а не Хованский. Поет Бедлевич невозможно скверно. И вот что я бы сделал на месте Мамонтова…
Мельников и Шкафер гуляли по берегу моря. Вокруг сновали модно одетые отдыхающие, а два русских певца ни на что не обращали внимания, поглощенные своими разговорами…
— Частная опера, — продолжал развивать свои мысли Петр Иванович, — приобрела физиономию чисто русского характера. Если ставить теперь иностранный репертуар, то надо это делать с большой осторожностью. Все теперь должны понять, что эта публика не так отзывчива к иностранному репертуару, как к русскому. А русский основан весь на басах, а басов-то по-настоящему у Частной оперы — только один Шаляпин. А между тем можно поискать подходящие басы… Вот в Петербурге сейчас есть молодой бас Шаронов, о котором я слышал самые лестные отзывы… Стоило бы Мамонтову повидать его, двумя-тремя словами очаровать, как он это умеет делать со всяким, и включить его в состав Частной оперы. Ведь предприятие растет не по дням, а по часам… Надо искать хорошие силы, а не довольствоваться золотою посредственностью… На одном Шаляпине репертуар не вытащишь…
— Мамонтов говорил, что весь репертуар русский исчерпали, нечего ставить. А каждый сезон должен иметь свою изюминку. — Шкафер тоже был уверен, что ничего уже и не осталось из русских опер, которые не ставились в русских театрах.
— А почему бы не поставить очаровательного оберовского «Бронзового коня»? Москва, кажется, не знает совсем этой вещи. Там две басовые партии, Шаляпин сможет блеснуть своей колоратурой в партии Фермера. Это будет новостью для Москвы.
— Когда я уезжал из Москвы, стали упрямо поговаривать о постановке «Бориса Годунова»…
— А вот и прекрасно. «Борис» сделает большое дело. Я недавно столько наговорил Шаляпину про Бориса, что разогрел его до последнего градуса, и, должно быть, он сам упросил Мамонтова поставить «Бориса Годунова».
— «Бориса» еще не решено, Мамонтов колеблется, боится, что не вытянем… А вот «Анджело» решено твердо ставить, уже и вам отведена роль.
— Да, я уже знаю, Мамонтов мне написал… И чем больше я изучаю оперу, тем больше я люблю ее, и люблю не только свой потраченный на нее труд, а с каждым новым днем открываю все новые и новые красоты. Роль моя почти готова. Я истратил три недели на изучение и только теперь постиг удивительные вещи этой партитуры… И меня занимает вопрос… Если я с трудом понимаю ее красоты, то, спрашивается, когда же поймет оперу публика… По теории вероятности — никогда, что и случилось при первой постановке, двадцать пять лет назад, когда опера была поставлена в бенефис отца. Это был, кажется, первый бенефис отца… Кроме потрясающей драмы, каждая роль имеет свои красоты. Но самая большая роль — это роль Секара, сколько в этой роли красоты, чисто итальянского, трагического характера, и как нельзя лучше соответствует данным Секара. А Шаляпин может дать удивительную фигуру Подесты, в длинном сенаторском балахоне с черной бородой чуть не по пояс, словом, эту фигуру, которую вы видите на маленьком офорте в самом начале драмы. Помните?
— Да, я тоже начал изучать драму, — заинтересованно сказал Шкафер.
— А для грима я бы порекомендовал лицо маркиза, брата жены Сергея Саввича, только лет сорока — сорока пяти, с длинной широкой бородой. Вот каким я бы представил Подесту.
— Ну уж если возьмется за эту роль Шаляпин, то он сделает так, как ему захочется.
— Так хочется работать в театре Мамонтова, сколько можно было бы хорошего сделать, — мечтательно заговорил Мельников, который все еще переживал свою неудачу прошедшего сезона. — Мы с Секаром вскоре начнем разучивать свои дуэты по «Анджело». И вообще как я счастлив, что вы с Секаром приехали. Я надеялся, что приедет и Федор, но любовь превыше всего…
— Цезарь Кюи уже не раз спрашивал Мамонтова, когда же он поставит его оперу, а Савва Иванович все почему-то тянет…
— Видимо, пугается больших затрат… Декорации, костюмы… Но для постановки такой оперы ничего не нужно жалеть… Бесподобный получится спектакль, если его поставить с душой, как Савва Иванович это может…
— Согласен, сильное впечатление может произвести этот спектакль… Но и работа нас ожидает трудная.
— Я понимаю «Анджело» как истинную музыкальную драму… Это тоже драма, которую мы видим во Французской комедии, где всякий актер тщательно, четко и не торопясь поет стихи своей роли. Кюи так же, как и Мусоргский в «Хованщине», приходит на помощь актеру и рисует ему музыкальную ткань декламации, но все-таки декламация должна быть на первом плане… Мучаюсь, думаю, работаю, но не знаю, достиг ли я этого в передаче авторского замысла и достаточно ли четко произношу слова. Вот что меня интересует…
— Если хотите, я послушаю вас с Секаром, когда вы будете готовить дуэты… Мне это тем более интересно, что Мамонтов обещал и мне дать роль в «Анджело»…
— Это замечательно. Вы знаете, там все роли интересны. Вот вам сыграть бы короля. Как можно бы красиво обставить выход короля, правда, ему должно быть не больше девятнадцати лет.
— Боюсь, я не готов для такой характерной роли… Может, мне в качестве режиссера попробовать свои силы?
— Режиссеру-то трудно работать над этой оперой… Декорация одна и та же от начала до конца. Это скучно, но в то же время лишняя причина написать ее тщательно… А роли все действительно интересны… Тут есть над чем поработать… И если постановка «Анджело» действительно решена и мне поручат роль Галеофы, то я, пожалуй, съезжу в Падую и посмотрю на места, где происходит действие, не найду ли что любопытного для постановки. Что вы скажете?
Шкаферу было интересно говорить с этим молодым талантливым человеком, который самостоятельно и серьезно судит об искусстве, готовясь к театральной деятельности.
— Конечно, это просто будет очень кстати… А как вы находите Большую оперу в Париже?
— А… — Мельников досадливо махнул рукой. — В последний раз я был на «Фаусте», и на меня пахнуло немного Большим театром в Москве. Та же страшная рутина, которая чувствуется в постановках «Гугенотов» и «Пророка». Даже тошно делается. Те же люди превосходно ставят новейшие произведения и терпят такую гнусность в старых шедеврах. Ну ни одного светлого проявления режиссерской мысли за весь спектакль, черт знает что такое! Мефистофель Дельмаса — это канатный плясун, Тонио из «Паяцев» в первых трех актах и какой-то кардинал в последнем. О Фаусте Ларри и говорить даже не хочется. Ну, словом, все скверно и прямо позорно для Французской академии… А вот «Богема» — совсем другое впечатление…
— Мамонтов собирается поставить «Богему».
— Да, он удивлялся, почему мы не свели знакомства с художниками или артистами, хотел через нас познакомиться с настоящей богемой. Вот мы и познакомились, я проник в настоящую богему… Завел дружбу с настоящим Рудольфом и настоящей Мадлен. Мы даже встречали вместе Новый год, когда жили здесь зиму, компания попросила меня спеть, я имел шумный успех и на другой день получил от Рудольфа сонет… Довольно презабавный…
— Это все может пригодиться, когда мы будем ставить «Богему».
— Возможно, наблюдений предостаточно…
— Но вы знаете, Петр Иванович, самой главной работой очередного сезона Мамонтов считает «Орлеанскую деву». Понятно, мы будем работать и над «Богемой» и «Вражьей силой», возможно, и «Бориса Годунова» поставим, но прежде всего «Орлеанскую деву».
Мельников словно ждал этой темы, радостно взмахнул руками и весь расплылся в улыбке. Шкафер будто подслушал его мысли, тайные мечтания поработать и над этой одной из любимых его опер.
— О, я уж давно мечтал, когда Савва Иванович решит поставить эту оперу. В Париже я нашел у букинистов издание истории Иоанны д'Арк, иллюстрированное в красках. По рисункам оно напоминает старое английское издание иллюстраций шекспировских трагедий в одних контурах. Не знаю, случалось ли вам видеть это дивное издание. — Шкафер горестно пожал плечами. — У моего отца оно есть, и он страшно им дорожит… И вот эту книгу я пошлю Мамонтову, вся монтировка «Орлеанской девы» как на ладони. А какие чудесные костюмы! Сколько стиля и простоты. Когда я приобрел эту книжицу, я не мог целыми днями наглядеться, бесконечно мог разглядывать рисунки…
— А когда вы собираетесь послать книгу Савве Ивановичу, он ведь собирался сначала на свадьбу Шаляпина, а потом в Карлсбад, в Италию…
— Как это похоже на Савву Ивановича… Ни минуты покоя… Кстати, в Карлсбаде живет сейчас Лакруа. Вот кто мог бы как нельзя лучше спеть, голос ее чрезвычайно подходит ко всем требованиям Чайковского.
— Голос-то голосом, но какова она на сцене, вы знаете ее? Савва Иванович сейчас особое внимание обращает на эту сторону артиста.
— Мне удалось ее видеть всего раз… в «Песне торжествующей любви»… Она была трогательна, прекрасна, дала полную иллюзию на сцене. И ее недостаток — ее холодность на сцене — как нельзя больше подойдет к Иоанне.
— Разве холодность — главная особенность Девы? Савва Иванович видит прежде всего в ней силу и героизм и на этом будет настаивать…
— Вот та книга, которую я вам покажу в Париже, увлекала меня настолько, что я был покорен тем толкованием образа Девы, которое дано в рисунках. Думаю, что и Мамонтов тоже пересмотрит свои взгляды на этот образ, да и вообще на оперу… Просматривая книгу, я словно бы вместе с художником проигрываю все на сцене и сближаюсь с ним в толковании Девы, в понимании ее характера и ее роли в истории Франции.
— Так что же вы имеете в виду?
— Существуют два толкования образа Девы. Первое — немецкое, выработанное не Шиллером, а немецкими актрисами, которых я пересмотрел пять или шесть, сейчас точно не припомню. Это какой-то гренадер, утративший всякую женственность, который прет в сражение с распущенными волосами. Единственное обстоятельство, заставляющее зрителя предполагать, что под кирасой женское тело. И вот поймите… Если б так было в действительности, то скоро б нашелся здоровый детина, который, будучи сильнее ее физически, уложил бы ее на месте. Нет, не в том была ее сила, заставившая без оглядки бегущие войска остановиться, а потом повернуть на преследовавшего неприятеля и одержать победу… Это была внутренняя сила, которая всего лишь несколько раз, как ярко вспыхивающее на мгновение пламя, разгорелась в этом хрупком детском тельце… Так поражала она все вокруг себя, что свои шли на самые отчаянные подвиги, а неприятель бежал. Вспомните, по истории Иоанна даже не умела владеть мечом, шла со своим знаменем, и только раз шальная стрела поразила ее в икру. Вот почему я согласен со вторым, чисто французским, современным толкованием Девы… Это хрупкое детское тельце — ведь Иоанне всего лишь девятнадцать лет. Ничего в ней необыкновенного нет, и только в минуты необходимости разгоралось в ней вдохновение, все в ней преобразовывающее, и окружающие поклонялись ей как святыне… Вот две основные черты роли, и их строго надо разделить и оттенить…
— Петр Иванович! Но вы только что говорили, что Лакруа холодна в своем исполнении… Как же она…
— Понял. Беру свои слова обратно. Нет, не Лакруа должна петь Иоанну, она ее не поймет и сведет на немецкое толкование: распушит волосы, которые все время должны быть заплетены в детские косички. Пожалуй, две артистки могут дать настоящую Иоанну — это Пасхалова и Цветкова. Первая превосходно даст деревенскую девочку с косичками, но будет слабее Цветковой в моменты ее вдохновения. Цветкова, уже испытанная, талантливая артистка, с ее чудесными глазами, даст просто превосходно. И фигура Цветка — этой Снегурочки — отлично будет гармонировать. Только надо Татьяне Сергеевне поручить, чтобы ни одно полотенце не утолщало бы ее корсета. А Пасхалова будет дублировать ее… Вот вам и решение главного вопроса…
— Мы-то решим здесь, а Мамонтов уже все наметил. И будет так, как он скажет…
— Ну что ж, хозяин барин, как говорится, тут мы можем ему только советовать…
Мельников умолк, подавленный сказанным. Действительно, он так сроднился с этой эпохой, так проник в образ юной Иоанны, дивный в своей героической прелести образ, полюбил эпоху, так ярко и рельефно показанную Шиллером и художником, создавшим иллюстрации к драме. И вот все может пойти прахом… Если уж Мамонтов упрется, его не переубедишь, и получится еще одно немецкое толкование этого неповторимого характера.
— Да, пожалуй, вы правы… Грустно бывает… Все вроде бы продумаешь, а результат не тот… А я уж продумал почти все картины. Думал и о костюмах… Самое интересное… Основной тон костюмов характеризуется в излюбленной Василием Дмитриевичем Поленовым гамме тонов костюма Мефистофеля…
— То есть полиняли красно-коричневые и оранжевые тона?
— Вот именно… Это очень красиво, и веет чем-то архаическим. Как был бы хорош епископ в таком одеянии, строго допрашивающий Иоанну. В той книге, о которой я вам говорил, есть полная церемония коронования, вся как на ладони… Фигур не много… Надо обязательно заготовить трубы. И как хорош был бы в вашем исполнении образ короля, у вас масса данных для этого образа…
— Савва Иванович, может, и даст что-то в этой опере, но определенного еще ничего… Определенно Мамонтов лишь говорил, что в образе Девы он видит прежде всего силу и героизм.
— Ах да… Теперь относительно самой Девы… Я позволю себе отстаивать свой взгляд на этот образ… Сила и героизм… Но как это понимать… Нравственная сила — да… Но по-моему, в основе этого образа лежит таинство. Повторяю, это не личность, это идея. Ее-то и надо воплотить, вот блестящая задача перед всеми исполнителями «Орлеанской девы». Тут Мамонтов может показать себя… Пусть публика с Кондратьевыми и Барцалами поймет, как надо работать и трактовать такие высокие сюжеты, и приступать к ним надо как к священнодействию.
— Все восхищаются постановкой в Малом…
— Я не видел постановки в Малом театре, но не раз слышал восторженные отзывы о Ермоловой и общем исполнении трагедии. Но вот у меня не укладывается в голове Ермолова с Орлеанской девой… К несчастью, как-то увидал я ее портрет в костюме Девы, чуть не в белых атласных туфлях. Да я бы за одну такую внешность не пустил ее на сцену! Вот Частной опере следует показать, что мы такое, и утереть нос Малому театру да посбить им спесь немножечко…
— Петр Иванович, разве дело в том, чтобы устраивать соревнование… Нужно взять у них самое лучшее в игре драматических актеров, поучиться у них игре, распределить роли так, чтобы каждый мог выявить свои лучшие данные…
— Конечно, если Мамонтов будет настаивать на своей трактовке «Орлеанской девы» и давать в спектакле, в образе Иоанны, «силу и могучую энергию, а главное — талант и восторженность», то вряд ли получится что-то новое и оригинальное по сравнению со всеми предыдущими постановками. И главное, не согласен относительно силы… Ну давайте рассмотрим оперу. Где артистка может проявить силу? Разве только в начале сцены с Лионелем, и нигде больше. Первый акт — смирненькая девочка, требующая восторженности, тут я с Мамонтовым согласен. Второй акт — у короля: ее рассказ и чудесная передача молитв короля. И чем исполнительница будет проще, тем лучше. Опять-таки силы никакой не требуется… О третьей картине мы уже говорили… В четвертой и пятой: любовный дуэт и раскаяние… Вот и все… Имея сильную исполнительницу, театр может дать один маленький хороший момент в опере, а все остальное, главное, проиграет. В исполнении же маленькой Иоанны проиграет один мимолетный сильный эпизод, кстати не представляющий ничего особо важного, но зато выплывает вся простая, поэтичная и трогательная Дева. Судите сами… Скорее всего, вам придется помогать Мамонтову…
— Кто знает… Не исключено, конечно… — Но уж очень много интриг вокруг каждой постановки…
— С мужскими-то ролями интриг меньше… Тут все просто… Роль Карла Седьмого написана как будто для вас, Василий Петрович. Вы дадите прекрасную фигуру короля… Кардинал — настоящая роль Бедлевича… Зычен, величаво-неподвижен — словом, оперный кардинал. Теперь две интересные фигуры: Дюнуа и Лионель. Лионель — обыкновенный баритон-любовник, партия певучая, подходящая Соколову по певучести, только фигура его может испортить знаменательный момент, когда лунный луч падает на обезоруженного Лионеля и меч Иоанны замирает в воздухе — так неотразим был Лионель. Кстати, Соколов остается в труппе?
— Ничего невозможно пока понять… Я ничего не могу вам сказать… Все так сложно…
— Ну да ладно… Фигура Дюнуа сложнее и интереснее. Мне кажется, что Чайковский писал его для отца, ибо его лучший номер — дуэт с королем — написан в чисто басовой тесситуре, тогда как все другие ансамбли Дюнуа поет выше Лионеля. Партия меньше Лионеля, но надо дать фигуру дышащего благородством, энергией и мужеством. Мне кажется, эта фигура лучше всех удалась бы Федору Шаляпину, но вопрос, стоит ли так расходовать его, чуть ли не во всех операх… В Петербурге эту партию пел Стравинский и был плох… Меня самого тянет на Дюнуа, но не знаю, сумею ли дать этого благородного героя. Может, славный голос Мутина и его фигура будет здесь на месте. Партию крестьянина Бертрана надо обязательно дать Малинину, там есть небольшая кантилена, в которой Миша большой мастер, роль не требует большого актера и дает интерес бедняге Мише…
— А Воппа?
— Умирающего в доспехах Воппа, умирающего перед королем, лучше всех сыграет Брехов. Этого маленького человека я уважаю за серьезное отношение к делу. Не знаю, кто будет режиссировать…
— Вот вам бы и режиссировать… Так у вас все отлично получается, вы уже все знаете и все точно распределили… Мадам Бертрами всех поначалу хвалит, но что можно за месяц сделать… Вряд ли я успею подготовиться к началу сезона…
— Вы знаете, я с удовольствием буду помогать ставить спектакль, только с Мамонтовым очень трудно. Вот он был здесь, слушал в Париже двух певиц, наших пансионерок, прошедших школу у лучших вокалистов. И что же? Конечно, выбрал Папаян… Ее, естественно, нельзя считать новичком, она на своих плечах с честью вынесла уже не один сезон на профессиональной сцене, и не думаю, что она в Частную оперу пойдет на маленькие условия. Впрочем, я на этот счет ничего с ней не говорил и не знаю. А вот что касается Ильиной, то, откровенно говоря, я не понимаю, как Мамонтов не обратил на нее должного внимания… Правда, Папаян, как более живая, яркая стрекоза, с большим блеском мелькнула перед его усталыми от зимних трудов глазами и таким образом отвлекла на себя все его внимание и оставила в тени Ильину. Эта же, как нарочно, в тот же день вернулась из Гавра, после двух бессонных ночей да вдобавок утром перебиралась в другой отель и в результате была кислая и усталая. Савва Иванович не понял Ильину… А какой серьезный взгляд у нее на искусство. Посудите сами… Ей предложили два ангажемента: один в американское турне Мельба, где ей предложили две тысячи франков в месяц на всем готовом, в том числе и расходы по отелю. Турне идет два года. С нашей русской точки зрения, чего бы лучше. Но нет, она понимает, что в таком коммерческом мероприятии вопросы художественные отходят на задний план, и она приняла скромный ангажемент в 500 франков в месяц, на восемь месяцев, в Брюссель… Прекрасная актриса, она взяла три урока у знаменитого Дюбюлля, и этот очень хороший, славный человек сразу сказал ей, что ничему особенному выучить ее не может. Выучить играть, по его словам, чепуха, в каждом театре свой режиссер, свои требования. Сам он, когда пел Мефистофеля, по требованию режиссера несколько раз должен был менять весь план роли. И в этом он, безусловно, прав… Ильиной он показал, как следует ходить, руками двигать и что-то в этом духе…
— Если она лучше Маши Черненко, то он еще вашу Ильину не скоро возьмет…
— Вот-вот, интриги, интриги… В Савве Ивановиче живет вечная мысль об интриге и временами вообще черный, отрицательный взгляд на вещи: он склонен все повернуть в обратную сторону, если почувствует интригу против Маши… Но за мной этого не водилось, и вот почему я ничего не стал говорить про Ильину, когда он ее слушал здесь… Пусть сам решает… А Маша сюда приехать от него должна из Карлсбада… Так-то вот…
Долго гуляли по набережным Трувиля два молодых певца, мечтавшие о больших делах в Частной опере, и не могли до конца выговориться. Столько накопилось у них заветных мечтаний… А с кем поговорить, как не друг с другом… Секар-Рожанский был уже прославленный певец, его не волновали мелкие дрязги Частной оперы. Маша Черненко, иной раз приезжавшая к мадам Бертрами немножко поучиться, тут же уезжала вслед за Мамонтовым… Шаляпин в прошлом году промелькнул как метеор и скрылся где-то в гастрольных поездках в провинциях России.
Так что приехавший Шкафер был для Мельникова, еще не остывшего от обид прошедшего сезона, как бы целительным бальзамом, и уж ему-то все хотелось и высказать, заветное, продуманное, дорогое.
— Как-то там Федор Иванович… — после долгого молчания сказал Петр Мельников.
Шкафер понимающе посмотрел на друга.
В середине лета произошло событие, которое огорчило всех в Путятине; в один из последних приездов Мамонтова Сергей Рахманинов объявил, что уходит из Частной оперы.
Мамонтов помрачнел, тут же встал из-за стола и вышел в сад. Но через час собравшиеся на веранде услышали его быстрые шаги и веселый голос.
— Что ж, молодой человек, — сказал он, подойдя к Рахманинову, — может быть, вы и правы… Что вам, художнику, даст в дальнейшем дирижерство? «Ой, честь ли то молодцу да лен прясти, воеводе да по воду ходить!» Исполать вам за то, что вы для нас сделали! Дружба наша на том не кончена, надеюсь. Но стоять у вас поперек дороги, пожалуй, не вправе…
Вскоре все поразъехались кто куда…
Федор и Иола сняли квартиру в Брюсовском переулке, сносно ее обставили. Мамонтов подарил им превосходный рояль. Теперь у них был дом, куда приходило много друзей, где обедали, веселились, пели до утра.
Вспоминали поездку по южным городам России — Харьков, Киев, Одессу, Ялту… Осень стояла превосходная. Концерты проходили с большим успехом. Рахманинов, Шаляпин, Секар-Рожанский… Последний концерт состоялся в конце сентября в Алупке. Шаляпин пел арию короля Рене, Рахманинов исполнял свою «Мелодию»…
…И вот они снова все собрались в Частной опере: открытие сезона задержалось из-за ремонта здания театра. Начались спешные репетиции трех новых опер.
Мамонтов принимал большое участие в постановках опер, внося много выдумки и изобретательства. Но что-то раздражало его и беспокоило.
Однажды Шаляпин, как обычно в последние месяцы, зашел в кабинет Саввы Ивановича. Там уже сидели Коровин, Серов, Шкафер…
Никогда еще Федор Иванович не видел Мамонтова в таком состоянии.
— Вы что же, Савва Иванович, — хмуро говорил Валентин Серов, — желаете в театре «садик эдакой» открыть? Лентовского в руководители позвали… Савва Иванович, я не могу допустить, чтобы он со своими помощниками в «Юдифи» показывал свой вкус, так что прошу вас ему это сказать! А то и сам скажу ему, что я о нем думаю…
Мамонтов лихорадочно ходил по кабинету.
— Вы правы, Валентин Александрович. Что мне делать с этим Лентовским, ума не приложу… Пожалел его — он у разбитого корыта остался, вот я ему и предложил поработать у меня… Пришел он как-то ко мне, принес книгу по искусству из своей библиотеки: «Возьмите в подарок, мне она не нужна». Смотрю на него, вижу: скучен, и нет его прежней осанки, спрашиваю: «Ну, что поделываете, Михаил Валентинович, как живете, почему не слышно и не видно вас? В Частной опере бываете? Что скажете?» Долго молчал, задумался. «Ничего, — говорит, — не делаю, Савва Иванович, копаюсь в старом хламе своем, живу на покое с сестрой и племянником. В опере у вас бываю, хорошо… Шаляпин… Помню его, вырос, актер настоящий, но вот, простите, вашего Врубеля — не понимаю… Что же это за занавес нарисован, что там красивого, не понимаю вашего увлечения этим декадентством… Вот Коровин — другое дело: ярко, сочно, понимаешь, чего человек хочет, грамотно, а у Врубеля и рисунка-то нет, кривляется он, что ли, непонятно и ненужно… И вас за дело ругают… Я согласен, нельзя поощрять такое вредное направление в живописи»…
— Ценитель нашелся… — Серов был по-прежнему мрачен. — Он нам из оперы оперетку сделает с феерией, как в прежние времена…
— Да, так он и кончил такой вот критикой. Я уж привык к такому отношению и думаю: «Ничего себе, когда-нибудь поймет, уразумеет» — и прямо ему: «А не хотите ли поработать в Частной опере? Там на очереди «Борис», «Орлеанская дева», «Юдифь», «Моцарт и Сальери»… — «Что ж, я с удовольствием, рад и благодарю!» — отвечает Лентовский. Он будет ставить, но только, чур, не надо давать ему расходиться, попридерживать его нужно, когда его вдруг занесет, он это может, натура у него широкая, я его знаю… Так вот мы и договорились.
— Да ведь он что предлагает… Черт знает что!.. Он все испортит, я не позволю ему портить «Юдифь»…
— Ну, странности-то у него есть, конечно, он человек старого пошиба… Приходит как-то ко мне, вижу, в руках огромную какую-то книгу держит. «Я, — говорит, — с монтировкой к вам…» Разложил перед нами эту огромную книгу и стал читать: «Олоферну — одеяние из драгоценных тканей, пояс убран каменьями, меч… Юдифи — длинная рубашка…» — и пошел читать, вроде апостола в церкви на амвоне. Я посмотрел на Валентина, а он отвернулся в сторону и лепит из хлеба каких-то лошадок, обезьян или собачек, не поймешь, видимо, не слушает, лицо злое, а тот все свое: «Асфанезу в руки жезл два аршина — три вершка вышиною…» Ну, тут я не выдержал и говорю ему: «Все это, Михаил Валентинович, глупости, и этой вашей монтировки не нужно». — «Как это не нужно, что вы говорите?» — «Так и не нужно!» Он молча закрыл свою огромную книгу, встал из-за стола и ушел… Мы же остались с Серовым вдвоем, и я видел, что Лентовский обиделся… Ну ничего, это у него пройдет, я поговорю с ним…
— Да он ведь ходит по театру и всем говорит, что вы самодур. «Не пойму Саввы, — говорил тут кому-то… — Я ему хочу рассказать про дело, все приготовил, у меня в монтировке все расписано, расчерчено, как у режиссера, ясно и понятно, а он закрыл мне книгу на самом нужном месте и говорит: «К черту монтировку, и этого слова я вашего не понимаю и понимать не хочу, идите в гардероб, в бутафорскую, выбирайте, что там есть, вот и вся ваша эта, как ее там, мон… мон-монтировка!» Встал, говорит, Мамонтов и ушел, а я остался как дурак. Ну и самодур, чего моя нога хочет, трудно с ним… Зачем я только с ним связался на старости лет…»
Шкафер, передававший этот разговор, даже покраснел от волнения, а Мамонтов только улыбнулся.
— Все правильно, только одно неверно: я остался у себя в кабинете, а он ушел, не знаю, как дурак или умный, но именно он ушел от меня рассерженный… Ну, поговорили, пора и за дело… У нас столько еще работы, а сезон вот-вот начнется…
Федора Шаляпина такие разговоры сначала забавляли, а потом стали раздражать. Уж слишком много времени теряли на эксперименты. Слишком торопились с постановками. Вот в этом сезоне у него три новые роли, и все по-своему трудные. Взять хотя бы Олоферна, 23 ноября — премьера «Юдифи», 25 ноября — премьера «Моцарта и Сальери», 7 декабря — премьера «Бориса Годунова»… Сколько нужно сил, чтобы все это подготовить… Репетиции следуют одна за другой. И какие все разные, эти роли, и по музыке, и по характерам… А главное, целые эпохи разделяют их… Олоферн… Еще год назад, в Париже, он начал готовить эту роль… Ах, Париж, Париж, каким забавным приключением одарил его Париж… До сих пор ему вспоминается маленькая пианистка, которая пришла к нему в его последнюю ночь пребывания в Париже…
Шаляпин учился тогда у мадам Бертрами. Ему не нашлось комнаты в доме, поселился он на чердаке. И как он благодарен судьбе за это: там было чисто, хорошая кровать и полная независимость ото всех жильцов, он был абсолютно свободен. Все шло нормально, Бертрами хвалила его, обещала, что он будет петь хорошо, если будет слушаться ее наставлений… Но дело не в этом, он и без Бертрами понял, что будет петь хорошо…
И вообще все складывалось превосходно… В Дьепе по вечерам играл оркестр, выступали симпатичные певицы, веселые куплетисты… К тому же увлекла его игра в «железные лошадки»… Игрок по натуре, Шаляпин ставил и ставил на этих лошадок, пока не проиграл все деньги. Пришлось пожаловаться Савве Мамонтову, тот не замедлил побранить его, но денег дал, запретив, однако, играть в этих проклятых лошадок. Так и катилась его заграничная жизнь. Но он даже и не догадывался, что маленькая пианистка, которая так охотно аккомпанировала ему, влюбилась в него… А он предлагал вознаграждение ей за то, что она так любезно соглашалась помогать ему… Она попросила его научить ее ездить на велосипеде. Ему-то казалось, что он полностью вознаграждает ее за любезность, а ей просто хотелось подольше побыть с ним… Он научил ее ездить на велосипеде. Бегал с ней по площади Дьепа, показывал разные приемы езды. Зная всего лишь несколько слов по-французски, они объяснялись только жестами, междометиями, смехом… Как было весело с ней!.. Какой у нее легкий характер…
«Накануне отъезда в Россию я ушел на чердак рано, чтобы пораньше проснуться, — вспоминал позже Шаляпин те прекрасные дни. — И вдруг на рассвете я почувствовал сквозь сон, что меня кто-то целует — открыл глаза и увидел эту милую барышню. Не могу передать сложного чувства, которое вызвала она у меня своей великолепной лаской, — я был удивлен, и растроган почти до слез, и страшно рад… Мы с нею никогда не говорили и не могли говорить о любви, я не ухаживал за нею и не замечал с ее стороны никаких романтических намерений. Я даже не мог спросить ее, зачем она сделала это? Но я, конечно, понял, как много было в ее поступке чисто человеческой и женской ласки. Я никогда больше не встречал ее и уехал из Франции под странным впечатлением, и радостным, и грустным, как будто меня поцеловала какая-то новая жизнь».
Вот какие воспоминания возникали у Федора всякий раз, когда он шел на репетицию «Юдифи» или вспоминал дни учебы у знаменитой Бертрами.
Олоферн… Олоферн… Как мучительно дается этот образ… Да, он жесток и властен… Но стоит ли изображать его этаким волосатым чудовищем, каким обыкновенно его показывают на русской сцене? «Ассирийская» бутафория плохо скрывала безличие персонажа, в котором не чувствовалось ни малейшего дыхания древности… И хорошо, что взялся за художественно-декоративную часть постановки Валентин Серов… И не только сыновнее чувство двигало им в работе над постановкой оперы… Огромный талант художника, чутье и желание создать неповторимые образы давнего времени, оживить то время… как хочется представить его не только живым, но и характерным образом древнего ассирийского сатрапа. Разумеется, легче желать, чем осуществить… Как уловить суть этой давно погасшей жизни, как восстановить живые подробности и детали быта?..
Шаляпину репетиция не понравилась. Приглашенный в этом сезоне Труффи хорошо знал Шаляпина, знал его возможности. И все шло превосходно. Но не удавалась пластика образа, а значит, и внутреннее в него проникновение…
В тот же день Шаляпин по обыкновению зашел на квартиру Татьяны Спиридоновны, жившей в небольшом одноэтажном доме на Долгоруковской улице, в доме Беляева, благо идти от его квартиры было совсем недалеко, стоило только пересечь двор… После восьми вечера здесь, как и в Путятине, собиралась большая компания членов Частной оперы. Бывал частенько и Мамонтов.
Шаляпин пришел чуть ли не последним. Были Коровин, Серов, театральный художник Бондаренко, Мамонтов, Врубель…
— Что же мне делать с нашим Олоферном? — горестно развел руками Федор. — Не могу поймать его личности… Каким он был?.. Каким его играть?..
— А вот посмотри эти книги… Их принес сегодня наш Бондаренко. Необходимо дать образ настоящего ассирийского владыки. — Серов был, как обычно, строг и серьезен. — Савва Иванович просил меня купить какие-нибудь художественные издания, отражающие эту эпоху… Вот я и купил… Посмотри…
Шаляпин взял «Историю Ассирии» Перро и «Историю внешней культуры» Гюнтера и долго завороженно всматривался в рисунки и барельефы, запечатлевшие давнюю культуру. Над ним склонился Валентин Серов… Он уже просмотрел эти книги, и мысль его лихорадочно заработала… Он давно отличался умением схватывать движения и передавать их.
— Вот, Федя. — Серов взял полоскательницу, первое, что попалось ему на глаза. — Смотри, как должен ассирийский царь пить, а вот, — и он указал на барельеф, — как он должен ходить…
И, картинно раскинув руки, Серов прошелся по столовой, гордо и страстно закинув голову, как настоящий ассириец.
— Превосходно… Очень впечатляет… Только пластика должна быть гораздо резче, чем на изображении, ведь нужно рассчитывать на сцену… Ну-ка, Федор, попробуйте… — попросил Мамонтов.
Шаляпин встал, резко выбросил руки, выгнулся величественно, прошелся по столовой… Потом взял полоскательницу и возлег на диван, именно возлег — столько было царственности во всех его движениях, жестах. И наконец, он принял ту позу, которая так покоряла потом всех зрителей, музыкальных критиков, художников…
— Может, так играть Олоферна — величественным, царственным? — быстро встав, сказал Шаляпин. — Посмотрите эти фотографии памятников старинного искусства Египта, Ассирии, Индии, эти снимки барельефов, эти каменные изображения царей и полководцев, то сидящих на троне, то скачущих на колесницах, в одиночку, вдвоем, втроем…
— Возможно, именно здесь нужно искать пластическое решение роли? — Мамонтов задумчиво рассматривал альбом…
— Меня поражает у всех этих людей профильное движение рук и ног — всегда в одном и том же направлении. Ломаная линия рук с двумя углами в локтевом сгибе и у кисти наступательно заострена вперед. Ни одного раскинутого в сторону движения!
Шаляпин, копируя эти позы, продемонстрировал собравшимся то, что, было изображено на барельефах.
— В этих каменных позах чувствуется великое спокойствие, царственная медлительность и в то же время сильная динамичность… Недурно было бы изобразить Олоферна именно таким, в этих динамических движениях, каменным и страшным. Может, и не так жили люди той эпохи, даже наверняка не так, не так ходили по своим дворцам и военным лагерям… Это очевидный прием стилизации… Но ведь стилизация — это не сплошная выдумка, есть что-то в ней и от действительности…
Шаляпин говорил, и все были захвачены его мыслями. Всегда-то его слушали внимательно, а тут было совсем иное: рождался образ… Он был сосредоточен, весь поглощен своими мыслями, своими поисками.
— Что ты думаешь о моей странной фантазии? — обратился Шаляпин к Серову.
Серов радостно повернулся к нему:
— Ах, это было бы очень хорошо! Очень хорошо! Однако поберегись. Как бы не вышло смешно… Можешь достигнуть обратного результата. Легко ли будет Олоферну при такой структуре фигуры заключать Юдифь в объятия?..
Мысль эта не давала покоя Шаляпину весь вечер. Уже разбрелись из-за чайного стола по всей квартире, разбились на группы, обсуждая свои проблемы… А Шаляпин все ходил от группы к группе и делал профильные движения взад и вперед руками, убеждая себя, что он прав… Но можно ли заключить в объятия Юдифь? Шедшая навстречу Клавдия Спиридоновна была от неожиданности шокирована, когда будущий Олоферн заключил ее в объятия по только что изобретенному способу…
Клавдия Спиридоновна отшатнулась, громко засмеялась и оказала:
— Каков нахал!
Шаляпин радостно на всю комнату крикнул Серову:
— Можно!..
— Что можно, Феденька?
— Можно таким способом обнимать!
Все громко рассмеялись.
Художник Бондаренко был доволен, что ему удалось отыскать столь полезные для работы над постановкой книги.
Здание театра не было еще готово, но к репетиции приступили. Сезон обещал много новых постановок, и прежде всего — «Бориса Годунова». Еще весной Савва Иванович понял, что ему не справиться с постановкой оперы. Чаще стали его упрекать за недоделки в спектаклях. Хвалили за свежесть, новизну, но и критиковали за досадные промахи, которые неизбежны при торопливости постановок. И упрекали-то ведь друзья, соратники — Римский-Корсаков, Кругликов…
По-прежнему много сил он отдавал организации строительства железных дорог, предпринимательству вообще. Все свободное время он посвящал своему любимому театральному делу… Он пригласил в театр Михаила Валентиновича Лентовского. По своему характеру Мамонтов не любил копаться в деталях, доводить спектакль до совершенства. Он давал идеи, всегда оригинальные, новые, намечал общий контур спектакля, а уж детали, подробности медленно, шаг за шагом, разрабатывали помощники, художники, режиссеры, дирижеры и другие участники спектакля. Он любил говорить, что в опере нет надобности, как в драме, выявлять мелочи, главное — это музыка и пение. Нет, опера — это не концерт в костюмах на фоне декораций, здесь актер должен играть, быть на высоте требований музыкального произведения.
В оперу Мамонтова Лентовский пришел постаревший, но прежняя энергия, а главное — любовь к театральному делу еще пылала в его беспокойной душе. И он взялся за дело с присущей ему страстью.
Федор Шаляпин участвовал в репетициях трех новых постановок. «Моцарт и Сальери» особых трудностей ему не доставляла. Олоферна он готовил давно, как-то уже вошел в образ этого воителя. Пугали предстоящие репетиции «Бориса Годунова», но наконец приступили и к ним. Сначала все показалось трудным, но упоительно прекрасным. Музыкальную часть оперы Федор Иванович разучил с Рахманиновым и знал превосходно. Молодчина Сергей Васильевич, заставлял работать, ясно, что теперь и роль свою Федор знал назубок. Знал Пушкина, помог и Ключевский разобраться в сложностях и противоречиях эпохи…
Но первые же репетиции показали, что сделанного и накопленного в душе маловато для постижения глубин трагического образа, созданного гениальным композитором. Что-то получалось не так, как думалось. Хотел сказать одно, а получалось совсем другое, что-то напыщенное… «У Мусоргского, — думал Шаляпин, — каждая фраза полна необычайной выразительности. Все у него продумано до мельчайших нюансов. И это сложное содержание нельзя выразить без соответствующего жеста, интонации. Тут без помощи художников не обойтись…»
Часто Шаляпин задумывался о первых своих успехах, о том, кто же научил его петь… «А вот художники и научили. Они научили меня понимать образ, а значит, научили и петь… Ведь вокалисты стремились к тому, чтобы я умел упирать голос на диафрагму, ставить голос в маску, и много других мудреных вещей приходилось слышать от них… Между тем дело ведь не в одном голосе. Главное — надо заставить слушать себя. Конечно, голос нужно иметь, голос много значит. Но это не все. Корова мычит, но ее никто не будет слушать, а вот соловей не оглушает силой своего голоса… И если поет даже за рекой, мы его слышим, потому что к нему прислушиваемся, стараемся услышать… И это очень важно — заставить слушать… Вот Мамонтов водил меня смотреть на «Микулу» Врубеля, а я смотрел на эту картину и ничего не понимал. «Поймешь, — учил меня Мамонтов, — ходи чаще смотреть, это полезно, зря не пропадет». И действительно, ходил в Третьяковку, ходил один, стараясь понять то, что все они, художники, понимали, вкладывали в каждый мазок свой смысл… Репин, Васнецов, Серов с его фотографиями с ассиро-вавилонских барельефов… Вот где тоже было для меня откровение… А без Васнецова разве я мог бы создать своего Грозного? Сколько я получил от него указаний об одежде, о том, как влияет она на походку, о жестах — как сделать их выразительными, о поворотах головы, плеч и о многом другом, всего не перечесть и не упомнить… Только благодаря моим друзьям-художникам я стал понимать, как можно придать тому или иному образу достоверность… А когда найдешь краски верные, убедительные, то и музыкальная фраза примет должный оттенок…»
Нет, не все принимал Шаляпин в художественных поисках своих друзей-художников. Одни были ближе ему по духу, но натуре, других он так и не понял. Коровина любил, а вот Врубеля с его откровенным аристократизмом не принял. Нет, внешне все складывалось благопристойно. Более того, Врубель восхищался его Сальери, сам вызвался сделать оформление оперы, костюмы, принимал участие и в постановке оперы вообще. Но Врубель по своему характеру был антиподом Шаляпина, открытого до бесшабашности, быстро воспламеняющегося и тут же гаснущего, как свеча на ветру.
Шаляпин познакомился и с Левитаном, высоким, худощавым брюнетом с умным и выразительным лицом; его восточная красота и прекрасные глубокие глаза сразу обращали на себя внимание. У Шаляпина с Левитаном был один круг друзей и знакомых, а потому они часто встречались. Левитан восхищался игрой и голосом Шаляпина, видел, с какой жадностью он впитывал в себя знания, как тянулся к культуре. Казалось, ему все по плечу.
— Вы, Федор Иванович, чего доброго, и живописью занимаетесь? — добродушно спрашивал Шаляпина Левитан.
— А как же, конечно занимаюсь, Исаак Ильич, — простодушно отвечал Шаляпин. — Только пока на собственной шкуре. Так размалюю себя, что все думают, а может, перед ними всамделишный Мельник и действительно сумасшедший?
Федору Шаляпину был понятен Левитан, простой и душевный человек. Из общения с ним и по рассказам его друзей он узнал, какую трудную жизнь прожил талантливый художник: голодные годы учения в Училище живописи, постоянное безденежье в годы самостоятельной творческой работы. И порой думал о том, что бедность и голод зачастую постоянные спутники истинных дарований. Шаляпин любовался пейзажами Левитана, и все же, глядя на волжские пейзажи Левитана, он почему-то вспоминал именно веселые ребячьи забавы, а не голод и нищету… Сколько раз в российской жизни талант вступал в борьбу с бедностью, предвзятостью, непониманием… На долгие годы завязывалась борьба, многие погибали, не выдержав испытаний, но иной раз талант побеждал, и тогда отступали нужда, голод, приходили признание, слава, но за всем этим непременно следовали зависть и недоброжелательство тех, кто остался там, внизу, у подножия славы и богатства, у подножия Олимпа… Не было у Левитана приличной одежды, говорят, носил старую красную рубаху, дырявые брюки и опорки на босу ногу… Почти точь-в-точь как и он, Федор Шаляпин. Но благородная мягкость, душевное изящество, простота пленяли в Левитане сразу. Да и живопись Левитана сразу же покорила Шаляпина своей естественностью, неповторимой прелестью и глубиной мысли. Его околицы, пристани, монастыри на закате: «Осенний день. Сокольники», «Тихая обитель» — что ж тут непонятного… И так хорошо становится на душе после просмотра его картин, совсем особенное возникает настроение…
И совсем по-другому чувствуешь себя, посмотрев картины Врубеля… Там тревога, смятение, душевный разлад. А в картинах Левитана — покой, торжество света и здоровой любви… Правда жизни — вот что пленяло Шаляпина в искусстве, и его полотна, словно задушевные песни, трогали сердце.
Да, художники так много значили в его жизни… Вот Коровин сделал эскизы декораций и костюмов к «Борису Годунову». А сколько для этого он просмотрел старинных книг, миниатюр, картин старых мастеров…
Шаляпин репетировал Олоферна, Сальери, Мефистофеля, но полностью был поглощен только ролью Бориса Годунова. Репетиции оперы продолжались. Работали много, не жалея сил. Работали все — художники, машинисты, рабочие, декораторы… Декорации, костюмы, грим прежде обсуждали у Мамонтова по нескольку раз и лишь тогда давали указание выполнять. Костюмы шили из лучших материалов. Носили их, подолгу привыкая к одежде, чтобы вжиться в ту далекую эпоху… А здание театра еще не было готово к началу сезона.
Времени было много. Городские власти придирчиво осматривали новое здание театра, то и дело находя какие-то неполадки. А это шло на пользу театральным постановщикам: чем больше репетиций, тем меньше упущений.
Казалось бы, Шаляпин тщательно подготовился к исполнению роли грешного царя Бориса: изучил состав исполнителей, звучание хора, не раз скандалил с дирижерами, упрекая их в путанице тактов. Шаляпин знал каждый такт не только всех вокальных партий, но и каждую ноту играющих в оркестре музыкантов… Но он мало обращал внимания на драматическую сторону постановки. Это, неожиданно для него, уверенного после стольких удачных ролей в своих драматических способностях, оказалось самым слабым в его исполнении. Начинает, вроде бы все получается, но чутье актера подсказывало: нет, фальшивишь, войти в роль удачливого царя, достигшего высшей власти, не удается… И сразу — в панику: как же так, все, казалось бы, он знает, делает так, как продумал, а чувствует, что это не то. Никак не может найти точного движения, верной поступи при выходе и нужной интонации первых победных фраз… И начинались мучительные терзания: «Первое появление артиста должно приковать внимание к нему зрителей, а у меня получается вяло, что-то искусственно вяжет меня по рукам и ногам… О, проклятье! Боже, дай силы мне!»
Уходил домой раздосадованный, терзаемый руками. Ничто его не веселило. Иола смотрела на него, не понимая его терзаний: подумаешь, получается на репетициях не так, как хотелось бы, получится, дорогой мой, ты такой талантливый! Как ты играл Мельника в Нижнем Новгороде и Грозного в Москве… Но слова любимой мало утешали Шаляпина. Приходили друзья в их маленькую семейную обитель — Михаил Слонов, Юрий Сахповский, Арсений Корещенко. Среди интересного, казалось бы, разговора молодых людей, смеха и шуток Федор вдруг умолкал и неожиданно просил Слонова:
— Миша, поиграй мне «Бориса», в первом выходе у меня что-то не получается…
Вставал у рояля, внимательно слушал первые фразы, начинал петь, пытаясь играть роль Бориса, венчающегося на царство, но столь же неожиданно умолкал, к неудовольствию собравшихся, — ведь так хорошо получалось.
— Нет, не то… — Шаляпин досадливо махал рукой, останавливая Мишу.
Все вскакивали и начинали уговаривать Шаляпина продолжать домашнюю репетицию — так хорошо выходит, голос прекрасно звучит, слышится величие и царственность в голосе, что же тебе еще нужно?..
— Сыграй-ка, Миша, «Блоху»…
И начинается привычное пение, великолепное, вдохновенное… Долго, чуть не до утра, продолжается этот импровизированный концерт, а Шаляпину хоть бы что, свеж, прекрасен, счастливый бог музыки…
А время не ждет, стремительно несется, приближая день премьеры. Вот уже последние придирки городской комиссии, принимающей здание театра, устранены благодаря настойчивым стараниям Мамонтова. Начались репетиции с декорациями, в полном гриме и костюмах.
Оркестр начинает вступление. Колокольный звон. Собирается толпа. Бояре выходят. Выходит царь Борис. Величав, прекрасен, трагически скорбит его душа… Вроде бы все пошло нормально… Все так думают… Но Шаляпин, обессиленный невозможностью сыграть то, что задумал, прекращает репетицию… Устало опускаются его руки, и он в изнеможении уходит за кулисы. Валится там в первое попавшееся кресло… Через несколько минут все приходит в движение, снова выходит, и снова прерывает репетицию… Ничего не получается… Ноги ватные, нет твердости в движениях… Через несколько минут все повторяется сначала. Толпа, бояре… Выход Шаляпина…
В это время с шумом открывается дверь, порывисто входит Савва Иванович Мамонтов и, не раздеваясь, садится в центре зала. По всему чувствуется, что все уже на пределе, огонек раздражения коснулся всех участников репетиции, уставших от этих бесконечных выходов… Сколько же можно так истязать себя!..
— Не то, Феденька, — раздался неожиданно для Шаляпина хрипловатый знакомый голос. — Федя, не то…
Напряжение было слишком велико, и Шаляпин не выдержал. Разъяренный, бросился в уборную. Все кончено, он не может играть эту роль… Сколько затрачено усилий на создание этого образа, и все напрасно… К черту, он бросит все и откажется играть проклятого Богом и людьми царя Бориса… Пусть Бедлевич играет…
В уборную Шаляпина вошел Мамонтов. Не впервой он находил ключ к сложной роли, когда, казалось, она не получалась у талантливого артиста.
— Федя, ты успокойся… Все прекрасно у тебя получится. Ты отдохни, не мучай себя сомнениями… Будь спокоен, у тебя все получится. Ошибка твоя в том, что ты еще не представляешь себе, каким должен быть Борис, когда он произносит «Скорбит душа»… Представь себе этого Бориса, представь, что ты рисуешь его, каким ты его видишь, каким ты его представляешь, тогда появится и должная поступь, и нужные интонации в голосе… Все у тебя есть, но ты еще смутно представляешь себе образ…
Мамонтов пригляделся к лежащему на диване Шаляпину и тут же отвернулся, стараясь не видеть слез его. Сорванные парик и борода валялись у стола. Шаляпин приподнялся на кушетке. Грязное от грима лицо его совсем потеряло царское величие, резко контрастируя с пышным облачением. Он казался беспомощным, растерянным. Волосы всклокочены, ноздри шевелились в ярости и тревоге. Медленно сел, вслушиваясь в слова Мамонтова. «Ага, ожил», — подумал Савва Иванович и продолжал:
— Ну пойми только одно. Ведь ты достиг высшей власти. Ты царь, коронованный по всем правилам. Зачем тебе выступать, как боярину, кичащемуся своим званием, положением, родом? Зачем лезть из кожи Годунову, строить выскочку, хозяина в поддевке, самодура? Выходи проще.
Мамонтов смотрел на него и поражался перемене, происходившей с Федором Ивановичем. Растерянное, беспомощное, какое-то даже бесформенное, его лицо стало постепенно приобретать осмысленное выражение, упрямо твердеть, стало суровым и властным. Вытер кулаком остатки слез. Встал, пошел к столу, молча стал заново гримироваться. Надел парик, приклеил бороду, привел в порядок волосы. Молча встал, грозно поглядел на собравшихся в уборной, ожидавших дальнейших указаний Мамонтова:
— Пойдемте попробуем еще.
Савва Иванович первый вышел, за ним последовали участники репетиции. Последним вышел Шаляпин.
Снова вступление… Музыка, звон колоколов. Настроение у всех приподнятое, торжественное. Сейчас, все ждут, что-то произойдет на сцене… Во всяком случае, все так настроились, зная огромную способность молодого артиста перевоплощаться из одного состояния в другое. Снова толпа, бояре ждут выбранного царя с нетерпением: как он выйдет, что-то скажет? В каком он настроении? Все замерли в ожидании… Так совпало — ждут не только царя Бориса, но ждут Феденьку Шаляпина, ждут его исполнения… Медленно, торжественно выходит… Сколько пережито волнения. Поднял голову кверху, смотрит как бы безразлично. Смолкают колокола. Спокойно закрывает глаза и произносит первую фразу, тихо, вроде бы про себя: «Скорбит душа, какой-то страх невольный тяжелым предчувствием сковал мне сердце…»
И сердца собравшихся бояр, артистов, режиссеров, художников пронизывает настоящая, неподдельная боль, сострадание к царю — человеку, способному так остро переживать происходящее в его жизни… Тихо шествует дальше. Торжественно приглашает бояр: «…поклонимся гробам почивших властителей России». Скромно показал на храм, и все пошли за ним как за повелителем…
«Ну вот все и прекрасно, — подумал Мамонтов, — образ царя, трагического царя, еще не царствующего, но уже обреченного, найден. Теперь он не уступит, это открытое им состояние души».
Так оно и вышло. Действие развивалось стремительно и правдиво. Царь Борис вышел из храма, полный сил и волевой целеустремленности. Нерешительность он оставил в храме, голос его зазвучал в полную силу. Он почувствовал сладость неограниченной власти, свою мощь, способность управлять великим государством. «Всех звать на пир… все гости дорогие…» — так мощно и красиво приглашал Шаляпин собравшихся его чествовать.
Последние аккорды музыки были еле слышны: все собравшиеся так аплодировали Шаляпину, такой подняли шум, что ничего не было слышно. Все радовались удаче товарища по сцене. Некоторые плакали и целовались от счастья… Все чувствовали себя празднично, понимая, что на их глазах произошло чудо — рождение великого художественного образа.
Горько размышлял Лентовский о своей незадавшейся жизни. Сколько он перепробовал путей, сколько он метался в поисках своего места в жизни… Скольким он дал путевку в жизнь, а своей так и не нашел. И вот показалось, что наконец-то у Мамонтова он найдет то, что всю жизнь искал. И вновь опоздал… Другие художники-режиссеры уже совсем по-иному видят задачи искусства. Что бы он ни предложил, все вызывает возражения со стороны всех этих декадентов. Особенно яростным противником оказался Врубель. По каждому поводу готов лезть в драку. Уж вроде бы старался усмирить свою буйную натуру — ведь вовсе и не претендовал на режиссерскую диктатуру у Мамонтова. Просто хотел быть продолжателем антрепризы оставленного Мамонтовым Солодовниковского театра после его перехода в новый театр — и только… Он надеялся с помощью Мамонтова создать Общедоступный театр. Он и пошел в оперное дело Мамонтова с полным уважением, с чистой душой, без нахальства, скорее с недоверием к своим силам. И только… На какие только преграды он не наталкивался, положим, мелочные, но довольно омерзительного характера, подрывающие его авторитет, столь необходимый во всяком деле, особенно в театральном. Он хотел трудиться в театре, но увяз в тине… А как сам Мамонтов упрекал его за неумеренную подозрительность… Все, дескать, нормально, работайте. Это заставило его быть доверчивым, искренним. И что же изо всего этого вышло? Сам же Мамонтов назвал его наивным человеком… «Правда, порядочный люд мне симпатизирует, — с облегчением думал Лентовский, — а вот клоп-то закусал, насовался. Э, да что тут!.. Петух трижды не прокричал, а Савва от меня уже отрекся. Врубель, Серов у него законодатели всех мод. Ну и пусть… Я уйду скоро, долго терпеть самодовольства этих декадентов не буду… А может, мне действительно делать нечего у Мамонтова? — снова задавал себе все тот же вопрос Лентовский. — Ведь у них совсем иные задачи… Я стою за простонародный театр, за театр особого типа, исключительно для серой публики, с исключительной, так сказать, проповеднической целью, с выработанным репертуаром, живыми прологами, чтением, печатными листками… Надо играть повсюду, на площадях, в деревнях, в балаганах, на открытых площадках… Всюду, очищая народную затемненную душу… Живое слово — живое действие. Надо только пожертвовать собой. И тогда театр исполнит свое гражданское назначение, служа тому, кто нуждается в развитии».
Лентовский восторженно принял успешные репетиции Шаляпина сразу в трех новых ролях. С увлечением работал над постановкой массовых сцен в «Борисе Годунове», пытался давать советы при постановке «Юдифи» и «Моцарта и Сальери», но часто его предложения отвергались, его упрекали в расточительности и чрезмерной, до безвкусицы, фантазии.
И здесь, в театре Мамонтова, Лентовский любил на первых порах говорить:
— Если расход имеет разумное основание — не жалей денег! Трать их — деньги дело наживное, обернутся — и к тебе придут. Все, что необходимо, должно быть сделано. Тут скаредничать и жать копейку нечего…
Но у Мамонтова на этот счет были свои соображения. За первые два года существования Частной оперы он столько в нее вложил своих средств, что сейчас, спустя два года, уже стал чуточку бережливее.
— Фантазер, и только фантазер, — упрекал Мамонтов Лентовского, не находящего себе применения в Частной опере. — Вам бы только фейерверки устраивать.
Да, Лентовский любил извлекать из самой никудышной сценки зрелищные эффекты. Да, был склонен к рекламе, фейерверку. И бывал беспомощен, когда нужно было добиваться психологической глубины и жизненной достоверности спектакля.
А с каким рвением Лентовский взялся за постановку массовых сцен в «Борисе Годунове»! Мамонтову некогда было следить за мелочами театрального дела, к тому же у него столько дел на основной службе. Он надеялся на Лентовского. Хороший администратор, наладит дисциплину, рекламу… да и постановщик известный. Но первые же репетиции массовых сцен показали, что Лентовский вряд ли справится с постановкой…
Присутствуя на одной из репетиций, Мамонтов не мог поверить глазам своим: участники массовых сцен были какими-то грязными оборванцами, суетливыми, не знающими, что делать на сцене.
«Толстопятые! Как бараны! И это наш народ, от которого зависит судьба великого государства…» — горько размышлял Мамонтов.
Но то, что он увидел позже, совсем разочаровало его.
…Шаляпин медленно выходит из Архангельского собора, а на его пути толпятся какие-то люди, мешающие ему идти. Раздосадованный Шаляпин громко пробормотал сквозь зубы:
— Черти проклятые, не мешайте… Вглубь отойдите…
Из директорской ложи Мамонтов все видел и все слышал. «Черт знает что такое! Я-то думал… И это знаменитый Лентовский!..»
Ясно, что после такого случая Мамонтов охладел к Лентовскому. Ему передали, что Лентовский недоволен своим положением в театре и хотел бы повидаться с ним в более интимной обстановке для того, чтобы поговорить, но Мамонтов отвечал: «Не могу же я каждого полупьяного кучера к себе в дом вести…» И принимал Лентовского только в конторе.
А кто таким положением дел останется доволен? И начались всяческие козни, интриги, разговоры…
23 ноября 1898 года Шаляпин впервые на сцене Частной оперы исполнил роль Олоферна. Он очень волновался в этот день, все казалось ему не так, как хотелось бы, все раздражало. Театр Солодовникова был переполнен, а это всегда радовало сердце артиста. Но удастся ли ему воплотить на сцене то, что родилось в его душе?.. Он первым решается на рискованное новшество — играть Олоферна этаким суровым каменным барельефом, одухотворенным, правда, силой, страстью и грозным величием…
Успех был несомненным. Впечатление Шаляпин произвел незабываемое. Критики писали, что Шаляпину удается образом Олоферна раскрыть перед зрителями психологию варварства, грозного варварства, с которым познакомила в свое время Библия… Признавалось, что варвары были разные… Гунны покорили и разрушили целые государства в Европе. Татары бесчинствовали на Руси… Казалось, такого жгучего страха, какой переживаешь, читая в Библии описание разрушений и насилий, которые творили варвары, покоряя народы и страны, больше не испытаешь… Но, глядя на Олоферна и вслушиваясь в его песню, когда он призывает «рвать, топтать конем, рубить мечом» все живое, понимаешь: ничто не может сравниться с этой кровавой вакханалией, к которой он зовет своего Вагоа…
Говорили, что Олоферн Шаляпина — это живой грозный восточный сатрап, незабываемы черты его лица, каждый жест, каждое движение монументальны, заставляют трепетать, испытывать ужас, необоримый страх… И одновременно зрители испытывали необъяснимое наслаждение от этой личности на сцене… Шаляпин был страшным и вместе с тем доставлял радость своей мощной игрой.
На следующий день Шаляпин, жадный до театральных новостей, велел скупить все газеты. И когда ему принесли их, набросился на них, читая только об Олоферне… Иола, мило коверкая русские слова на итальянский манер, тщетно звала его завтракать. Федору было не до этого. Только для виду он не признавал критиков, а на самом деле прислушивался к их мнению.
Послезавтра новая премьера — «Моцарт и Сальери»… Как удержать внимание зрителя?.. Для такой глубоко правдивой роли все оперные заготовки совершенно непригодны, фальшивы, неестественны. Моцарта и Сальери нужно глубоко почувствовать, уловить тончайшие движения их души, сжиться с этими характерами, перевоплотиться в них… С появлением на свет таких опер, как «Моцарт и Сальери», перед оперным артистом встают иные задачи — надо научиться играть, а не только петь, каждый жест, каждое движение должно максимально соответствовать характерам героев… Надо научиться играть в опере и Шекспира… Ох, незабвенный Мамонт Дальский… Ты многому меня научил…
После репетиции «Моцарта и Сальери» Шаляпин зашел к Мамонтову. Савва Иванович рассказывал своим гостям:
— Сидим на заседании, вижу, Витте смотрит на меня очень внимательно. Думаю, в чем дело, какие такие мысли бродят в его министерской голове на мой счет?.. Любопытно! После заседания он мне и говорит этаким сердитым, раздраженным тоном: «Савва Иванович, я вычитал в газетах, что вы везете за границу какую-то Частную оперу. Что это за вздор такой? У вас там на дороге черт знает что делается, а вы нянчитесь с какой-то там оперой?» Я растерялся, никак не ожидал такого разговора. Что-то невразумительное ответил, зная, что от вопросов искусства он всегда был далек, они ему мало понятны… Ну что, Федор Иванович, — обратился он к Шаляпину. — Олоферн произвел фурор, все только и говорят об этом… Теперь Сальери и — Борис… Сколько забот! А тут еще неприятности на дороге, недовольство Витте…
— Савва Иванович, — заговорил Шаляпин, когда они остались одни. — Первые же репетиции «Бориса» и «Моцарта» показали, что мои товарищи понимают роли неправильно… Существующая оперная школа уже не отвечает тем требованиям, которые продиктованы новыми операми, такими, как «Борис» и «Моцарт»… Уже и в «Псковитянке» это чувствовалось… Конечно, я и сам человек старой школы, как и вообще все певцы наших дней. Это школа пения, и все. И только… Она учит, как тянуть звук, как его расширять, сокращать, но она не учит понимать психологию изображаемого героя, не рекомендует изучать эпоху, создавшую его… Профессора этой школы употребляют только одни термины: «опереть дыхание», «поставить голос в маску», «расширить реберное дыхание»… Очень может быть, что все это необходимо делать, но все-таки суть дела в не том. Мало научить человека петь каватину, серенаду, романс, надо бы учить людей понимать смысл произносимых ими слов, понимать чувства, вызвавшие к жизни именно эти слова, а не другие…
— Да, ты прав, Феденька… Но что делать, мы имеем дело с теми, кто у нас есть… А вот Шкафер… Интеллигентный ведь артист…
— На репетиции «Бориса» и «Моцарта» особенно отчетливо сказываются наши недостатки… Тут Пушкин, Карамзин, высоты и глубины человеческого духа… Тяжело, Савва Иванович, играть свою роль, не получая от партнера реплик в тоне, соответственном настроению сцены… Особенно меня огорчает как раз Шуйский, хотя его играет Шкафер, действительно один из наиболее интеллигентных артистов, понимающих важность задачи… Но все-таки, слушая его, я невольно думаю: «Эх, если б эту роль играл Василий Осипович Ключевский…»
— Федор Иванович, я делаю все, что только можно. Ни у кого такой оперы нет, как у нас. Вы делаете все, что вам хочется… Любые костюмы…
— Савва Иванович! Даже самые лучшие декорации, бутафория, оркестр и хор не вытянут оперы! Нужно что-то делать… Так дальше играть просто невозможно. Все эти бездарные артисты меня раздражают, я не могу с ними спокойно работать. «Борис» провалится с таким составом… Эта вещь написана сильно и красиво. А мы что делаем? Губим спектакль…
— Не волнуйтесь, все будет хорошо… Опера более или менее слажена Лентовским, особенно массовые сцены удались, да и хор играет прекрасно. Поймите, Федор, не все могут играть так, как вы… Вы играйте, как наметилось, как создается… На Борисе вся и опера-то должна держаться, а все остальное вытянем на «удовлетворительно» и «хорошо». Вот «Моцарт» вместе с «Орфеем» — это гораздо труднее. Готовьтесь, Федор. Все будет хорошо.
25 ноября состоялась премьера «Моцарта и Сальери». Как и предполагал Шаляпин, публика приняла спектакль сдержанно. Спектакль-то был превосходным зрелищем. Сама постановка, декорации, исполненные по эскизам Михаила Врубеля, костюмы, сделанные также по его эскизам, переносили слушателей в атмосферу музыкальной Вены XVIII века, ощутимо передавали стиль того времени. Да и Мамонтов как режиссер-постановщик многое сделал, уж не говоря о том, что Шаляпин был превосходен в роли Сальери…
Шаляпин полностью перевоплотился в образ человека, безумно завидующего своему младшему собрату по музыке. Есть ревность, но есть и ревность Отелло, все сметающая на своем пути, не знающая удержу, яростная и безумная… Есть зависть, но есть и зависть Сальери… Вот такую зависть играл Шаляпин. Он создавал человека, живущего полной жизнью, испытывающего и радости, и наслаждения. С огромной радостью он слушает фортепьянное соло. И, слушая игру Моцарта, Шаляпин — Сальери, небрежно откинувшись на спинку стула, спокойно помешивал кофе. Но, вслушиваясь в гениальную музыку, легкую, чарующую и беззаботную, как и сам ее творец, Сальери медленно встает, про кофе он давно уже и забыл — чашечка сиротливо стоит на столе, — медленно останавливается за спиной Моцарта, мучительно вглядываясь в нотные знаки, как бы спрашивая себя самого: а действительно ли не снится ему эта божественная музыка?.. И глухо произносит слова восторга и недоумения:
Ты с этим шел ко мне
И мог остановиться у трактира
И слушать скрипача слепого! Боже!
Ты, Моцарт, недостоин сам себя.
Какая глубина!
Какая смелость и какая стройность!
Ты, Моцарт, бог и сам того не знаешь;
Я знаю, я.
Он не может понять характера Моцарта, не может ему простить его легкости, виртуозности и легкомысленного отношения к тому, что он делает…
Столько трагического разлада чувствуется в душе этого человека… Он весь никнет, глубоко переживая зависть к тому, что происходило на его глазах.
Нет, Шаляпин не хотел играть простого злодея, завидующего таланту гения… Сальери — талантливый человек, тонко понимающий красоту гениальной музыки…
Высоко оценили игру Шаляпина критики. «Благодаря необыкновенному дару музыкальной декламации, достигавшей последней степени совершенства, благодаря неслыханной гибкости шаляпинской вокализации шаг за шагом развертывается перед зрителем в этой бесконечно льющейся мелодии картина душевного настроения Сальери, глубоко пораженного отравленною стрелою зависти, проходит вся гамма сложных, противоположных ощущений, вся тонкая углубленная психология человека, борющегося между противоположными чувствами: бесконечным преклонением перед гением Моцарта и стремлением устранить его с земной дороги, потому что он слишком ослепителен…» — так писал Э. Старк об игре Шаляпина.
Публика приняла спектакль по-разному: одни восторженно, другие сдержанно. Шаляпину было не по себе, он уже казнил себя за неумение донести до зрителя возникший в его душе образ несчастного человека, завидовавшего гению… Но первые же слова, которые он услышал после спектакля, подбодрили его:
— Черт знает как хорошо! Слушаешь целое действие, звучат великолепные слова, и нет ни перьев, ни шляп никаких ми бемолей, — горячо произнес пришедший за кулисы Михаил Врубель.
Шаляпин благодарно повернулся к нему, так нужна была ему сейчас поддержка. Странные отношения уложились у него с этим удивительным человеком… Врубель, приехав из Киева, поселился у Коровина в мастерской, где частенько бывал и Шаляпин. Картины с Нижегородской выставки «Принцесса Греза» и «Микула Селянинович», все, что ни делал Врубель, Федор не понимал и не принимал. Однажды он повернул мольберт и увидел большую странную голову с горящими глазами, с полуоткрытым сухим ртом. Все было сделано резкими линиями, все было сдвинуто, деформировано, начало волос уходило к самому верху холста. Все было не так, как Шаляпин привык видеть на картинах других художников… Лицо было неправдоподобно белым, но какое-то гнетущее страдание было написано на нем…
Шаляпин долго тогда смотрел на это полотно.
— Это что же такое? Я ничего подобного не видел. Это же не живопись. Я не видел такого человека. — Шаляпин растерянно смотрел на Коровина и Серова, которые тоже оказались в мастерской. — Это кто же так пишет?
— Вот Михаил Александрович Врубель пишет…
— Нет. Этого я не понимаю. Какой же это человек?
— А нарисовано как! — вмешался в разговор Серов. — Глаза… Это, он говорит, «Неизвестный».
— Ну, знаешь, этакую картину я бы не хотел у себя повесить. Наглядишься, отведешь глаза, а он все в глазах стоит…
— В тяжелые годы нужды он в соборах писал архангелов. — Коровин подошел поближе к картине. — И конечно, это они, архангелы, внушили ему его демонов… И с какой страстью он пишет своих демонов… Посмотрите…
— Да… Крепко, страшно, жутко и неотразимо… А где же он сейчас?
— Должно быть, еще в театре, а может быть, ужинает с Мамонтовым.
Так произошло знакомство. А потом сколько раз Шаляпин поражался необыкновенному характеру Врубеля! Вся Россия читала первые рассказы и повести Горького. А когда Шаляпин спросил Врубеля, читал ли он Максима Горького, Врубель, в свою очередь, недоуменно пожал плечами: «А кто это такой?» Как же не знать писателя Горького?.. Даже не знает, что есть такой писатель… «А вы читали Гомера?» — в свою очередь спросил Врубель. Нет, он тогда не читал Гомера. «Почитайте, — говорит. — Неплохо… Я всегда читаю на ночь Гомера…» Странный человек… Шаляпин тогда поинтересовался этой книгой, удивительный мир открылся ему. Каково же было его удивление, когда Коровин сказал ему, что Врубель знает восемь иностранных языков…
— Я его спрашивал, — сказал тогда Коровин, — отчего он читает именно Гомера. «За день, — ответил он, — наслушаешься всякой мерзости и скуки, а Гомер уводит…» Врубель очень хороший человек, но со странностями. Он, например, приходит в совершенное расстройство, когда манжеты его рубашки испачкаются или помнутся. Он уже не может жить спокойно… И если нет свежей под рукою, бросит работу и поедет покупать рубашку. А в газетах читает только о спорте и скачках. Скачки он обожает, но не играет. Обожает лошадей, ездит верхом, как жокей. Приятели у него все — спортсмены, цирковые атлеты, наездники. Он ведь и из Киева с цирком приехал.
Вошел Врубель.
— Послушайте, Михаил Александрович, мы только что говорили о вашей картине… Такая жуткая картина… Смотреть невозможно, страшно… Вот вы человек образованный, что вы хотели показать здесь? Что это за человек, Неизвестный? — спросил Шаляпин.
— А это из лермонтовского «Маскарада» — вы же знаете, читали.
— Не помню…
— Ну, забыть трудно.
— Я бы не повесил такую картину у себя.
— Боитесь, что к вам придет такой господин? А может прийти…
— А все-таки, какой же это человек — Неизвестный, в чем тут дело?
— А это друг ваш, которого вы обманули.
— Я-то никого не обманул, а вот меня все время обманывают… Это все ерунда. Дружба. Обман. Все только и думают, как бы тебя обойти… Я, например, делаю полные сборы, а спектакли без моего участия проходят чуть не при пустом зале. А что я получаю? Это же несправедливо! А говорят — Мамонтов меня любит… Я сказал третьего дня Мамонтову, что хочу получать не помесячно, а по спектаклям, как гастролер. Он и скис. Он молчит, и я молчу…
— Да, но ведь Мамонтов зато для вас поставил все оперы, в которых вы и создали себе имя, славу. Он тоже имеет право на признательность…
— А каменщикам, плотникам, архитекторам, которые построили театр, я тоже должен быть признателен? И может, даже платить им? В чем дело? Я делаю сборы… Меня эксплуатируют, а я не пикни… Это вы господские разговоры ведете…
— Да, я веду господские разговоры, а вот вы-то не совсем…
— Что вы мне говорите! — вскипел тогда Шаляпин. — Ишь вы, господа собрались… Пороли народ и этим жили… А вы знаете, что я по паспорту крестьянин и меня могут выпороть на конюшне?
— Это неправда, — возразил Врубель. — После реформ Александра Второго никого, к сожалению, не порют…
— «К сожалению»? — вскричал Шаляпин. — Что это он говорит, какого барина выставляет из себя!
— Довольно! — вышел из себя и Врубель.
Всем присутствующим было неприятно и неудобно, поэтому каждый делал вид, что разглядывает картины Коровина.
— И впрямь, к черту, не будем больше об этом говорить…
— Мы разные люди…
Врубель оделся и ушел, а Шаляпин долго тогда бушевал, недовольный словами Врубеля.
— Кто он такой, этот Врубель?.. Что он говорит?! «К сожалению»… Гнилую правду говорит… Да и каких-то все болезненных создает…
— Да, Федор, когда разговор заходит о деньгах, всегда какая-нибудь гадость выходит, — сказал Серов и отвернулся. — Но Мамонтову театр тоже, кажется, много стоит. Его ведь все за театр ругают. Только вы не бойтесь, Федор Иванович, вы получите…
Все понимали, что создалась неприятная ситуация. В мастерской повисла тишина, которая не могла долго продолжаться.
— Есть что-то хочется, — как ни в чем не бывало сказал Федор. — Хорошо бы поехать в «Гурзуф», что ли, или к «Яру». Константин, у тебя деньги есть? А то у меня только три рубля…
И с сокрушенным видом вынул из кармана смятый трешник.
Накаленная атмосфера несколько разрядилась. Коровин поспешно полез в бумажник, вытащил всю наличность, быстро пересчитал.
— Рублей пятнадцать… Нет, двенадцать… Придется извозчику дать… Этого мало… Антон, у тебя нет денег?
Серов тоже сунулся в карман. Вытащил бумажник.
— Мало. Всего семь рублей. Я ведь не поеду. Возьмите пять рублей…
Ясно было, что поездка срывается. Шаляпин с горечью махнул рукой и ушел домой.
Недовольны были и Серов, и Коровин, который много лет спустя и рассказал об этом драматическом эпизоде во взаимоотношениях двух великих людей.
Дорога к дому была полна горьких раздумий. Почему они все издеваются над ним, когда он заговаривает о деньгах? Все они из богатых, не видали его нужды и бедствий… Коровин из богатых купцов, его детство было окрашено довольством и изобилием, ему не приходилось голодать и получать подзатыльники… Серов сын знаменитого композитора, ни в чем не нуждался никогда, вырос в семье Мамонтова… Врубель… Вот кто не давал ему покоя… Барин. Обедневший, но ишь ты, не может работать, если на нем грязная рубашка… А он, Шаляпин, был уже солистом императорского театра, а все еще выплачивал долги и не мог как следует одеться…
Врубель… Снова, как и три года тому назад, его картины озадачивали Шаляпина… Врубель сделал прекрасные эскизы костюма Сальери, вложил немало выдумки и фантазии для того, чтобы опера «Моцарт и Сальери» прошла благополучно… Он, Шаляпин, мог уже понимать разницу между яблоней в цвету, перед которой он преклонялся раньше, и настоящим искусством, которым занимались Коровин, Серов, Левитан, Остроухов и многие другие художники, близкие к Мамонтову, — с ними он познакомился в Абрамцеве и бывал у них в московских квартирах и мастерских. Но Врубель… До сих пор он ему непонятен… В искусстве есть «фотографы», будь они живописцы, писатели или актеры, они копируют то, что видят… Такие «фотографии» Мамонтов называет «скучной машинкой»… В этом суть… Не нужно копировать предметы и раскрашивать их с усердием, достойным лучшего применения, хотя после такого раскрашивания они будут более эффектными. Все равно это не будет искусством… Это нужно твердо усвоить… Во всяком искусстве важнее всего чувство и слух. Ох как много нужно работать, чтобы добиться чего-нибудь… Прав Ключевский, действительно, нужно работать по шестнадцать часов в сутки… Одной спасительной силой таланта ничего не добьешься… Без упорной работы выдохнется и самый большой талант… «Я уверен, что Моцарт, казавшийся Сальери «гулякой праздным», в действительности был чрезвычайно прилежен и много работал… Педант Сальери негодует, что Моцарт, забавляясь, слушает, как слепой скрипач в трактире играет его, Моцарта, творение. Гению Моцарту это было «забавно», потому что, слушая убогого музыканта, он работал. Да, можно по-разному понимать, что такое красота… Каждый может иметь на этот счет особое мнение. Но о том, что такое правда чувства, спорить нельзя… Она очевидна и осязаема. Двух правд чувства не бывает. Единственно правильный путь к красоте — это путь правды. Правильно говорят на этот счет мои друзья: только правдивое — прекрасно… И проверкой будет мой Борис… Сумею ли я сыграть эту роль? Показать страдания его совести… Есть буквы в алфавите, и есть знаки в музыке. Все можно написать этими буквами, и все можно начертать этими знаками. Все слова, все ноты… Но… есть интонация вздоха… Как написать или начертать эту интонацию? Таких букв нет… У каждого своя интонация вздоха, и каждый находит ее в одиночку…
Вот Борис Годунов… Я изучил партитуру, познакомился с ролью, которую мне надлежит сыграть… Я прочитал Пушкина, Карамзина, поговорил с Ключевским… Казалось бы, сделал все, что должен был сделать неплохой актер… Но сколько же раз, читая партитуру, я спрашивал себя, что это за человек? Хороший или дурной, добрый или злой, умный, глупый, честный хитрюга? Или сложная смесь всего этого? Я изучил, какие действительно события происходили вокруг него, чем он был отличен от других людей своего времени и своего окружения, каким он представлялся современникам и каким его рисуют историки. Виновен ли царь Борис в убиении царевича Димитрия в Угличе или не виновен? Пушкин делает его виновным. Мусоргский наделяет Бориса совестью. Я должен быть верным замыслу Пушкина и Мусоргского.
Ах, Борис, Борис, сколько мне еще предстоит переживать и мучиться вместе с тобой… Черт возьми, неужто правда, что во мне ни трудоспособности, ни усидчивости, ни способности к вдумчивому, глубокому анализу, к отвлеченным, объективным суждениям. Вот говорят же, что во мне преобладают чутье, интуиция, настроение, вдохновение, что я могу копировать каждого, могу, как фотографическая или граммофонная пластинка, запечатлевать все увиденное и услышанное».
Дома Шаляпин сел за рояль и начал репетировать монолог «Достиг я высшей власти». Получалось что-то приблизительное… Раздосадованный, он прилег на диван, но раздался звонок в дверь, и вскоре в кабинет ввалились его молодые друзья: Михаил Слонов, Юрий Сахновский, Арсений Корещенко, Василий Шкафер.
— Как хорошо, что вы пришли, друзья мои!.. Сидел за роялем, пытался себе аккомпанировать, но сбивался. Не получается…
Шаляпин добродушно улыбался, он был искренне рад приходу гостей. Иола уже хлопотала на кухне…
— Миша, — обратился он к Слонову, — поиграй мне «Бориса», что-то тут у меня не выходит одно место, а ведь скоро премьера…
Михаил Слонов сел за рояль, взял ноты — и началась работа… Интересно было наблюдать за ними. Шаляпин, если был недоволен, сам останавливался, чувствуя малейшую фальшь в интонации. Разбирали, критиковали неточности, упущения, пытались что-то подсказать друг другу.
Так постепенно Шаляпин постигал красоту произведений Мусоргского…
Савва Иванович переживал горькие дни. Солодовников построил новое здание театра и сдал его в аренду Мамонтову на несколько лет, но здание, готовое и отделанное, до сих пор не принимали городские власти. Думали начать строить оперный сезон в начале октября, а еще и в ноябре разрешение не поступило. Разве можно было так работать?..
Мамонтов имел поразительный талант и был человеком разносторонним, многогранным, увлекающимся, вспыльчивым и мудрым. Ничто человеческое не было ему чуждо, хотя ему и перевалило уже за пятьдесят. Он увлекался театром, живописью. Антокольский находил, что он мог быть талантливым скульптором, многие режиссеры признавали его своим учителем, он был прост, добр, очень любил музыку, неплохо пел, и голова его была по-прежнему светла. Ему бы заниматься искусством, а не строить железные дороги, но судьба распорядилась по-своему. Он не мог бросить дело, завещанное отцом. К тому же, чтобы заниматься искусством, нужны средства, а где их взять, если не строить дороги, столь необходимые развивающейся России. Он поет, рисует, лепит, но такого «Христа» или «Ивана Грозного», как у Антокольского, он создать не может. А в таком случае лучше быть первым в строительстве железных дорог, чем второстепенным в искусстве…
Но Частная опера — его любимое детище… Сколько уже создано за эти два года!.. Резко поднялся интерес к русской опере не только у нас, но и за границей. Но нет, время оваций еще не пришло, больше критикуют, чем радуются. Думают, что все так просто. Взять хотя бы последние гастроли в Петербурге. «Садко», «Псковитянка», «Снегурочка», «Майская ночь»… Только «Садко» за короткий срок — с 26 декабря 1897 года по 19 апреля 1898 года — был исполнен двадцать четыре раза. А «Псковитянка» с Шаляпиным в роли Ивана Грозного за эти два года составила целую эпоху в оперном искусстве. Но все недовольны, в том числе и Римский-Корсаков… Гневаться мы все умеем, а наладить дело не каждому удается. Вот взялся Римский-Корсаков дирижировать своими операми, а что получилось?.. Скандал! Ведь все только и говорили о том, что он на репетиции попробовал было напеть тему заключительного хора берендеев, но так плохо, что одна из хористок не выдержала и передразнила его писклявым голосом. Ясно, что этого делать было нельзя, просто некрасиво и бестактно с ее стороны. В интересах дела можно было бы и пропустить мимо ушей эту глупую шутку. А Римский-Корсаков вскипел: «Я не виноват, что у меня нет голоса… Я не виноват в этом, но зато во мне, быть может, есть кое-что другое, чего ни у одного из вас нет», — и так стукнул дирижерской палочкой по пюпитру, что едва не сломал ее. Заключительный хор берендеев был, конечно, исполнен второй раз хорошо, и можно было бы этим удовлетвориться. Ан нет, знаменитый композитор не сдержался и хлопнул дверью, не простившись ни с кем, лишь крикнув в сердцах: «До завтра… с Эспозито!» И надулся на него, на Мамонтова. А ведь он, Мамонтов, поставил несколько опер Римского-Корсакова, которые до него никто не торопился ставить. Так в чем же дело?.. А разразился он гневом потому, что роль Снегурочки исполняла Пасхалова, а не Забела-Врубель… Вот и раскис, не сдержался обычно корректный Николай Андреевич…
Сложные, противоречивые отношения складывались у Мамонтова с Римским-Корсаковым. Крепко выручил Савва Иванович петербургского композитора, поставив его оперы как раз тогда, когда императорские театры Петербурга и Москвы не очень-то жаловали его. Ведь кто не знал историю постановки в Мариинском театре оперы «Ночь перед Рождеством»! Сначала все складывалось благополучно, Иван Александрович Всеволожский самолично принимал участие в постановке оперы, узнав о высочайшем разрешении к представлению ее на императорской сцене «без изменений либретто». Царица была загримирована под Екатерину Вторую, отпущены были большие средства на постановку в надежде угодить императорскому двору, и все пошло прахом: великие князья, приехавшие на генеральную репетицию, возмутились тем, что Царица оказалась похожей на Екатерину Вторую. «Вы нынче моя прабабушка, как я посмотрю!» — грубо ткнул великий князь Владимир в сторону артистки, игравшей Царицу. «Всеволожский был смущен, и все не знали, что делать, ведь уже афиши были отпечатаны, билеты продавались, — рассказывал Римский-Корсаков. — Я считал свое дело пропащим, так как государь, но сведениям, вполне согласился с Владимиром и отменил собственное дозволение на постановку моей оперы. Всеволожский, желая спасти бенефис Палечека и свою постановку, предложил мне заменить Царицу (меццо-сопрано) — Светлейшим (баритоном). Замена эта в музыкальном отношении не представляла затруднений: баритон легко мог спеть партию меццо-сопрано октавой ниже, а партия состояла из речитатива и не заключала в себе ни одного ансамбля. Конечно, выходило не то, что я задумал, выходило глупо, но выставляло в дурацком свете самих же высочайших и низших цензоров, так как хозяином в гардеробе Царицы оказывался Светлейший. Хоть мне было жалко и смешно, но противу рожна переть все-таки нельзя, а потому я согласился. Всеволожский стал хлопотать — через кого, не знаю, — но добился разрешения дать «Ночь…» со Светлейшим вместо Царицы… Никто из царской фамилии, конечно, не приехал ни на одно представление, и Всеволожский с той поры значительно переменился ко мне и к моим сочинениям». Вот ведь как было дело-то… Если б не Мамонтов, то кто знает, были бы поставлены «Садко», «Псковитянка» и другие его оперы… Да, возможно, в постановке были и просчеты, фальшивые ноты, действительно не хватало некоторых инструментов, пусть в шестой картине хор не пел, играл один оркестр, но опера имела громадный успех у публики.
Можно, конечно, возмущаться этой постановкой, но ведь императорские-то театры не приняли оперу вообще. Еще год назад представил Римский-Корсаков в театральную дирекцию «Садко». В присутствии директора Всеволожского, Направника, Кондратьева, Палечека и других руководителей театра, артистов и артисток опера исполнялась под фортепиано. Опера не понравилась, ее просто не поняли, после чего Всеволожский уже стал по-другому разговаривать с Римским-Корсаковым: он говорил, что ничего не может сделать, репертуар утверждает государь, который лично просматривает все предложения дирекции, что постановка «Садко» дорога и затруднительна, что есть произведения, которые должны быть включены в репертуар по желанию царской фамилии. Вот тогда-то он, Мамонтов, и взялся поставить «Садко»… Конечно в спешном порядке… И вот разгневался… Ни одного упущения не прощает… А ведь он, Мамонтов, ни ему, ни делу никогда зла не желал.
В эти дни тяжких раздумий и недовольства положением своих дел в театре Мамонтов неожиданно получил письма от Римского-Корсакова, в которых Николай Андреевич высоко отзывался о роли Частной оперы в его судьбе оперного композитора и вообще в судьбе русского искусства.
Как хорошо, что гнев преломил на милость… У Частной оперы, по крайней мере, одной болячкой меньше. Она, сердешная, никому зла не делала, а ее то и дело прогоняют сквозь строй… Вот и сейчас сидят, совершенно готовые начинать, и ждут милости от начальства, которое усматривает какие-то мелочные неустройства в соседнем доме Солодовникова и затягивает разрешение открыть до мелочей законченный театр… Уж чего только и в голову не приходит! Кто знает, может быть, соседи ревниво действуют… Ведь у дирекции Большого театра влияние огромное… Ну что ж, наше дело покорствовать и беречь нервы. Зато срепетированы «Садко», «Юдифь», «Моцарт и Сальери», «Орфей», «Евгений Онегин», «Русалка»…
Римский-Корсаков приезжал в Москву дирижировать концертом, а заодно встречался и с Мамонтовым, с которым вел переговоры о постановке «Боярыни Веры Шелоги» и «Псковитянки». Ну уж тут Мамонтов блеснул московским гостеприимством: обеды, небольшие кутежи с тостами, пением, комплиментами по адресу выдающегося композитора современности так и сыпались в застольях… И был прощен… Приезд Римского-Корсакова был сплошным праздником для Частной оперы и лично для Мамонтова. Он выражал свою радость искренне, многое их сближало, и прежде всего взгляды на значение русской музыки в современной жизни, любовь к Глинке, Даргомыжскому, Мусоргскому, Бородину… Четче выявилась в эти дни симпатия Римского-Корсакова к Частной опере, что придало бодрости духа артистам и всем работникам вообще и силы продолжать начатое дело… А может быть, Частная опера в свою очередь повлияет на Римского-Корсакова?.. Как это было бы чудесно!.. Какой радостной страницей вошло бы это в историю русского искусства! А Мамонтову больше ничего не надо — все остальное мелочи… Во всяком случае, Николай Андреевич приехал в Москву утомленным, а уехал в хорошем настроении. И Мамонтов рад этому, пусть знает, что на Руси есть люди, которые ценят и горячо любят Николая Андреевича.
Римский-Корсаков пригласил Надежду Ивановну Забелу спеть в одном из Русских симфонических концертов, и вот в письме просит Мамонтова отпустить ее на несколько дней в Петербург в декабре… О Чем может быть разговор, конечно он отпустит ее. Пусть поет и Веру Шелогу, и Морскую царевну, и вообще ни малейшего затруднения не может быть по поводу ее поездки в Петербург, в интересах Частной оперы ее участие в Русских симфонических концертах.
Наконец-то Частная опера начала свой очередной сезон. 22 ноября 1898 года блестяще прошла опера «Садко», единственная по своему светлому, радостному настроению. После спектакля Савва Иванович дал банкет по случаю торжественного для всего театра события. Ведь так долго ждали, столько носилось слухов, и, слава Богу, все самое страшное позади…
…Надежда Ивановна Забела, возвращаясь с мужем домой, на новую квартиру, угол Пречистенки и Зубовского бульвара, дом Шакеразинова, все время думала о противоречивых отношениях, которые у нее сложились с Саввой Ивановичем. Ясно, что он боготворит талант Михаила Врубеля, способного написать оригинальнейшие декорации к полюбившемуся ему музыкальному произведению. А вместе с тем не дает ходу ей, певице лирического плана. Ведь во время петербургских гастролей девять раз ставили «Садко», а всего четыре раза она спела партию Морской царевны. Антонова же — пять. Ну можно ли сравнивать ее голос с этой хриплой Антоновой?.. Так почему же Савва ставит Антонову, а не ее?.. Как сложен и противоречив Савва Великолепный! То он восхищается Машей Черненко, то выдвигает на первые роли Пасхалову, то в слабеньком теноре Кольцове находит бездну певческих качеств… Савва все может.
Может и не отпустить на концерт в Петербург, куда пригласил ее Римский-Корсаков, который не раз восхищался ее голосом, ее Снегурочкой и Морской царевной… И вот прислал ей приглашение… Великая радость, но как отнесется к этому Савва Иванович? Театр, поврежденный пожаром, спешно отстраивался, Мамонтов торопил, труппа постоянно репетировала, но ее почему-то мало занимали работой. Почему? Михаил Александрович Врубель говорил ей, что ничего страшного, но все-таки почему все так переменилось? Несколько раз она собиралась написать Римскому-Корсакову, но робость одолевала ее, и она каждый раз откладывала… И в то же время он шлет ей такие ласковые письма… Почему бы и ей не признаться в своих сомнениях?.. Интриги, интриги и интриги… А ведь как все было хорошо в минувшее лето… И она вспомнила, как еще в мае занемогла, и надо было ехать в деревню, но лечиться легче в городе, чем в деревне. Но слава Богу, никакой серьезной болезни у нее не оказалось, приняла обычный курс лечения, чтобы укрепиться и храбро принимать удары, которые готовили, оказывается, ей судьба и Частная опера. Но вот уже в мае по театру разнесся слух, что Мамонтов занимается розысками старых итальянских опер, переводит их на русский и намеревается включить в репертуар. И уже тогда она предвидела для себя ряд испытаний: ясно, что она должна петь в этих операх, а значит, уже тогда он хотел отнять у нее русский репертуар. Уже тогда у нее закрались сомнения, но она под влиянием Михаила Александровича отогнала прочь эти мрачные предположения… Нет, нет, она будет петь и в «Садко», и в «Снегурочке», и в «Псковитянке»… Положение ее в театре казалось ей незыблемым. И вот пошатнулось… Не раз она пыталась поговорить по душам с Саввой Ивановичем, но все не удавалось. «Почему он упрямо твердил, что я интриговала против Пасхаловой, что я поссорила Римского-Корсакова с ним, делала все предумышленно и намеренно и, наконец, в «Снегурочке» я была плоха и даже фальшивила?! Вот уж зря!!! Это кого хочешь оскорбит… Пусть его… Не это меня огорчало, не все ли мне равно, какого он мнения обо мне, лишь бы петь то, что мне интересно… Но этот год так и прошел, можно сказать, безрезультатно… Ну, до 26 декабря осталось недолго, а там можно и не продлевать контракт с Мамонтовым».
Надежда Ивановна, легко покачиваясь на рессорах коляски, грустно смотрела на бегущих впереди лошадей, на крепкую спину извозчика и снова вернулась к своим беспокойным мыслям и воспоминаниям: странный все-таки Савва Иванович — то искал итальянские оперы, то показал ей список из двадцати трех опер на текущий сезон, среди которых — «Анджело» Кюи, «Орлеанская дева» Чайковского… Уж ее-то не обманешь, ей сразу стало ясно, почему «Орлеанская дева»… Потому что Савва Иванович мечтает о том, какую великолепную фигуру даст Маша Черненко, а подойдет ли эта партия к ее голосовым данным, он как-то не думает… Ну что ж, пусть «Орлеанская дева», и для нее там красивая партия королевы Агнессы, правда, работать придется много, но работы она не боится. Савва Иванович увез их в имение Любатович, это недалеко, всего в двух часах езды от Москвы, и они быстро вернулись, но какое незабываемое впечатление осталось у них от пребывания там… Оказывается, там собралась чуть ли не вся труппа, любимчики конечно. Ну и пусть. А как прекрасен был Шаляпин, исполнивший «Моцарта и Сальери», пел и за баса, и за тенора, пел превосходно, и ему аккомпанировал Рахманинов. О Господи, есть же Богом одаренные люди… Какое редкое наслаждение она испытала в эти минуты… А музыка какая, изящная, трогательная и вместе с тем такая умная, если можно так выразиться… Незаметно прибыли они домой, в новую квартиру. Квартира была чудесная, большая, светлая, правда, далековато от театра, но что ж поделаешь, идеальных условий, видно, никогда не добьешься…
Михаил Александрович Врубель всю дорогу молчал, был явно не в духе, что-то тревожило его последние дни. Да и можно его понять: работает много, а выставляется еще очень мало. Только работа в театре приносит ему удовлетворение.
— Ты знаешь, Миша, — постаралась расшевелить его Надежда Ивановна, — сегодня успех у публики был полный, не ослабевающий до конца, много раз вызывали, устраивали овации, и все-таки нет удовлетворения. И Савва Иванович всех хвалил сегодня на банкете, был рад и счастлив. А у меня почему-то такое настроение, как будто прощаюсь с театром вообще.
— Ты слишком много думаешь о своих разногласиях с Мамонтовым, во всем видишь его интриги против тебя…
Врубель, сославшись на усталость, вскоре ушел к себе, а Надежда Ивановна, возвращаясь к событиям последних дней, снова окунулась в воспоминания…
В тяжелых раздумьях проходили дни Надежды Ивановны Забелы. Прекрасная певица, закончившая Петербургскую консерваторию, не один год с успехом выступавшая в Киеве, Москве, Петербурге, она растерялась перед новыми для нее обстоятельствами, когда артистические данные не всегда определяли занятость в театре. Уверенная в себе, хорошо знающая сильные стороны своего дарования, она пришла к Мамонтову, как всегда озабоченному бесконечными делами. После обычных приветствий Забела сказала:
— Савва Иванович! Не сочтете ли вы за демонстрацию, если я буду петь Пролог в концерте?
И каково же было удивление Надежды Ивановны, когда, вместо вежливого отказа, Мамонтов ответил:
— Пожалуйста, Надежда Ивановна, какие могут быть возражения! Какие слова вы говорите — демонстрация… Я бы желал раз и навсегда выяснить наши отношения, чтобы не было между нами таких разговоров. Что я могу иметь против того, чтобы вы пели в Петербурге Пролог? Вы ведь знаете мое мнение о вас, я вас считаю выдающейся артисткой.
Мамонтов не скупился на комплименты, а Надежда Ивановна стояла совершенно сконфуженная, не ожидавшая такого оборота дела: она готовилась к длинной полемике, к защите своих интересов — и вдруг такое признание ее таланта…
Возвратившись домой, Надежда Ивановна рассказала Михаилу Александровичу о победе.
— Таков Савва Иванович… Никогда нельзя знать, как он тебя примет.
— Ну, слава Богу, цель достигнута, ты прекрасно исполнишь эту партию.
— Ты даже не можешь себе представить, какое я значение придаю этому концерту! Жизнь становится интересней, потому что я могу работать над вещами, которые мне нравятся. А без цели я не могу работать. Даже если вещь мне нравится, но я не надеюсь ее исполнять публично.
— Да и у нас ведь так же… Пишешь картину за картиной, а тебе их возвращают с издевательской отпиской… Все никак не могу собраться написать Николаю Андреевичу и изложить ему свои мысли по этому поводу…
— Соберись, соберись, ему это должно быть интересно, он всеми этими вопросами занимается всерьез…
Савва Иванович сидел на своем обычном месте и ждал, когда поднимут занавес. Вроде бы все сделал, отдал распоряжения, убедился, что все занятые сегодня в спектакле на местах… А главное — Шаляпин уже гримируется. Ах, как он волнуется!.. Еще бы, премьера его любимой оперы… «Борис Годунов»… Сколько тревог, мыслей, чувств вложено в постановку гениальной оперы Мусоргского… А что ему-то волноваться? Во всем сейчас чувствуется ансамбль… И зал полон, вся интеллигенция налицо, все ждут чего-то необычайного. Ох, как ему хотелось, чтобы представление удалось, чтобы опера прошла без обычных на первых представлениях оплошностей, без задержек, без излишних споров… Гневить Бога нечего, все идет пока прекрасно… «Садко», «Юдифь», «Моцарт и Сальери»… Вот ведь многим казалось, что «Моцарт» провалился, да и Николай Андреевич так думал, а выплыли, да еще с каким успехом… Он и сам, если уж признаться откровенно, мало верил в большой успех этой камерной оперы. Безусловно, произведение благородное и прекрасное, но публика ведь так строптива и ненадежна в своих симпатиях. А на деле вышло другое. Несмотря на то что рядом, в Новом театре, Фигнеры пели «Паяцев», на «Моцарта» пришло большинство московской интеллигенции. И что ж, опера прошла гладко, и все были потрясены — так сильна драма. Слава Богу, исполнение было серьезное, и краснеть за него не пришлось. Молодец Шаляпин, исполнял свою партию прямо-таки вдохновенно, горячо, и превосходный грим — до полной иллюзии — действительно, это человек той эпохи. Такое перевоплощение дается только людям мощного таланта. Да и Шкафер дал живой, легкий и симпатичный образ Моцарта, получилось все чисто, бодро, и, начиная с рассказа о черном человеке, игрой приковал внимание публики… И когда опустился занавес, общий восторг был искренним и неподдельным. Как хорошо, что и Римский-Корсаков, и он, Мамонтов, ошиблись, предрекая провал оперы у публики. До сих пор он не может вспомнить равнодушно то впечатление, которое на него произвела опера, так он был захвачен… Трудно предположить, конечно, что было бы при других исполнителях, но Шаляпин и Шкафер были очень хороши… Второе представление «Моцарта» вкупе с «Майской ночью» прошло еще успешнее, «Орфея» Глюка почему-то пугаются наши слушатели… А почему?.. Прекрасная опера… Нет, определенно можно сказать, что «Моцарт» — еще одна лестная страница его любимого детища — Частной оперы… Как вот пройдет «Борис»? За Бориса — Шаляпина он спокоен, тот заинтересован ролью и будет превосходен. Шуйский — Шкафер сойдет, исправен, произносит ясно, Секар в Самозванце будет хорош, за Пимена — Мутина тоже он может быть спокоен, красиво дает голос… Беда, что Левандовский никак не может найти интересной передачи роли Варлаама, правда, старается, авось получится неплохо, Мисаил — Кассилов забавен, тоже сойдет… Так что же тревожит? Неужто Юродивый, которого он не успел прослушать, жаль, но, говорят, он типично плачет, голос небольшой, но чистенький, ведь недурно же он поет Индийского гостя… Авось и тут сойдет… Вроде бы и женские роли отработаны: Ксения — Пасхалова деликатна, Федор — Страхова, пожалуй, мила и исправна, Мамка — Черненко поет верно и играет хорошо, Шинкарка — Любатович хороша, поет толково, Марина — Селюк очень хороша, да и Рангони — Оленин фразирует недурно, играет характерно… Кажется, все… Да… А ведь самое главное — это хоры, массовые сцены. Ох и намучился он тут… А в общем-то тоже сойдет хорошо, хоры разучены твердо… Труффи ведет оркестр горячо, хотя, может быть, местами и сильно. Это, кажется, его грешок. Но работает с любовью, за что его невозможно не любить. С каким увлечением он работал над «Садко»…
Занавес не поднимался. Публика все еще собиралась, по проходам спешили запоздавшие. Зал был уже полон. Постепенно стихал привычный шум переполненного театра.
«В исполнении «Бориса» я предвижу крупный недостаток, — думал Мамонтов, искоса посматривая, как заполнялась директорская ложа, сзади него рассаживались художники, певцы, не занятые в опере, рассаживались тихо, зная, что Мамонтова в эти минуты тревожить нельзя. — Опера очень длинна, несмотря на то что в ней сделаны большие изменения в трех актах. Декорации превосходны, лучше всех будут Кремль, Грановитая палата и сад у Мнишек. Костюмы верны времени и красивы. Словом, стараемся и надеемся «Борисом» подняться. Да и сейчас, чего греха таить, во мнении публики стоим высоко. — Мамонтов тяжело вздохнул. — Придется ставить «Боярина Оршу» Кротова, может, Секар и Соколовская вытянут оперу, у нее мощный голос. «Боярыня Вера Щелога» готова и скоро пойдет с Цветковой. Задержка за Шаляпиным, которому слишком часто приходится петь… Потом примемся за «Анджело» Цезаря Кюи, который может пойти в январе… Ну что ж, нынешний год радует меня урожаем молодежи. Среди новичков есть такие, которые подают надежды. Вот в воскресенье дебютировал новый тенор в партии Садко — Кольцов. Голос хотя и меньше Секара, но чистый, звонкий, верный и очень симпатичен искренно русской фразой безо всякой пошлости, да и сам красивый, деликатный парень. Он будет иметь успех, если не сробеет…»
Перебирая в памяти будущий репертуар, Мамонтов остался недоволен. Нужно идти вперед и служить русскому искусству. А где ж брать репертуар? Ведь все русские оперы поставлены. Так и хотелось ему крикнуть: «Давайте же нам новые произведения, поддерживайте нас!» А кто поддержит? Один Римский-Корсаков…
Опера началась. Мамонтов подался к барьеру, прикрыл лицо руками, чтобы менее заметно было его волнение для окружающих. Слава Богу, пролог прошел гладко, хор работал стройно. Хорошо, что каликами поставили артистов, а то хористы могли бы что-нибудь напутать. И декорация недурна, может, несколько темна в тонах? Нет, все идет своим чередом. Картина в Кремле вышла очень эффектной, молодец Коровин, декорации очень красивы… За Шаляпина он не беспокоился, Федор вышел торжественно, прекрасно исполнил свой речитатив. Ясно, что в конце — гром аплодисментов.
В перерыве Мамонтова уже поздравляли, говорили, что представление исключительное, все удалось показать правдиво, публика принимает оперу горячо, с таким интересом, какого уже давно не бывало в оперных театрах. Мамонтов сдержанно отвечал на поздравления, опера только началась, всякое еще могло быть, главное — впереди…
Антракт кончился. Сцена в келье… Пимен — Мутин поет ровно, ясно и мягко. Спокойно сидит за столиком вроде налоя, хорошо, что так придумали… И вся сцена красиво освещена лампадой. Так, и Секар спит на полу, прекрасно загримированный. Вот встает, звучит его замечательный голос… Ну, все хорошо…
Сцена, как и ожидал Мамонтов, закончилась успешно, дружные вызовы были наградой всем им за старания.
Так, сцена в корчме… И Любатович, и Левандовский, и Кассилов удачно справились с ролями… Хорошо, что он настоял, чтобы одежда Варлаама и Мисаила не была целиком монашеской. Очень хорошо. И Мисаил превосходен, и Бедлевич уверенно провел роль пристава. Сцена была разыграна ровно — и вот награда: бесконечные вызовы.
И вот сцена в тереме… Здесь могли быть сбои. Но все идет нормально. Как все-таки важно создать превосходную декорацию… Смотришь и видишь то, что и ожидаешь увидеть, все правдиво, ни одной фальшивой детали в обстановке. Прекрасная, деликатная декорация и очень изящная царская обстановка, новые, красивые парчовые костюмы. Так, Пасхалова поет красиво и мягко. Мамка — Черненко очень исправна, недурно играет, Федор — Страхова — добрый, изящный красавец мальчик. Дуэт исполнен весело, но без малейшей пошлости. И тут благодарные зрители бурно зааплодировали. А вот появляется Борис… Ах, как фигура Шаляпина превосходна! Одет просто, но очень изящно. Серьезный царь…
Мамонтов замер.
Появился Шуйский. Ну что ж, и Шкафер фразирует ясно, ведет сцену умело и тонко играет…
Мамонтов искоса поглядывает на публику, ему важно было определить настроение зрителей: он был нетерпелив, ему ли ждать оценок газет, он и сам все может предвидеть. А в публике он почувствовал огромный подъем духа… «Да иначе и быть не могло, — успокоенно подумал он. — Шаляпин провел сцену с потрясающей силой. Да, это не просто хороший певец, а какой-то исключительный, мощный талант, человек необыкновенно и богато одаренный…»
И эта сцена позади, вызовам не было конца… Снова напряжение чуточку спало у Саввы Ивановича.
Сцена в саду… Прекрасны декорации Коровина… Секар красавец, Селюк хороша, за этих он не опасался…
И вот последняя сцена в Грановитой палате… Тут чуть было не вышло промашки. Приготовлены были певчие в черных одеждах со свечами для выхода. Перед поднятием занавеса Мамонтов догадался потребовать экземпляр либретто, разрешенного к представлению. Оказалось, что шествие не разрешено и вычеркнуто. «Не догадайся я справиться, — с досадой думал Мамонтов, — налетели бы орлы, и прощай «Борис», сняли бы наверняка с репертуара».
Певчие пели за сценой. И Шаляпин превосходно закончил оперу. Успех был огромный. Вызовам, казалось, не будет конца…
Ну что ж, все прекрасно, второе представление «Бориса» завтра, в среду. В пятницу пойдут в первый раз «Шелога» и «Псковитянка», а на будущей неделе снова «Борис». А там уж пойдет сезон как по накатанной дорожке. Довольный Мамонтов снова вернулся к своим мыслям о предстоящем сезоне. Самое страшное было позади. Русская Частная опера снова оказалась на высоте, впервые дав «Бориса Годунова» в такой значительной и серьезной постановке.
«Пошлю-ка я срочную телеграмму Римскому-Корсакову… Пусть порадуется вместе с нами… Столько он сделал для того, чтобы «Борис» зазвучал на сцене…» Мамонтов встал, его шумно поздравляли с успехом, а он уже отдавал распоряжения и о телеграмме, и о программе завтрашнего дня, и о сегодняшнем банкете… Вихрь дел и забот снова закружил его.