Книга третья. В ПУСТОЙ ГОРЕ

Глава первая КАБАНИЙ ОВРАГ

Направо и налево от протекающей извилинами реки, подобно табуну лошадей, погрузивших головы в воду, толпятся высоты Мааса. Это отроги Аргонн, круглые вершины или плоскогорья, которые тянутся с запада на восток. Вся местность в зелени и ручьях, долины покрыты болотистыми лесами; среди высокоствольных буков, ольхи, ясеней, в кустарниках, в зарослях цветов и колючек водятся дикие кабаны, гнездятся дикие утки. У немногих проезжих дорог, на распаханных высотах расположились деревни, у ручьев появились мельницы. Лотарингские крестьяне, энергичные и умелые, сажают здесь фруктовые деревья, сеют хлеба, разводят молочный скот и лошадей. Местность между Мозелем и Маасом уже тысячу лет славится плодородием и обилием, ее возделывали кельты, римляне и франки. От соседства с зеленой и белой Шампанью она только выигрывает.

Полторы тысячи лет город Верден охраняет здесь переход через Маас, — место, где река разветвляется, образуя естественный заслон. Цитадель города расположена над старыми церквями и монастырями с нарядными круглыми окнами и причудливыми готическими арками. На улицах обычная будничная суета провинциальных французских городков, запятых обработкой богатой дарами природы. Около пятнадцати тысяч человек живут трудами рук своих и благодаря находчивости отшлифованных многовековой цивилизацией умов: они изготовляют вышивки, кондитерские изделия, ткут полотна, плавят металлы, строят машины, мастерят мебель. Они ловят рыбу в рукавах рек, молятся перед убранными цветами алтарями, пьют аперитивы, кофе, ходят в праздничных одеждах на свадьбы и посылают на улицы и во дворы кучи черноголовых и светловолосых ребят.

Кольцо укрепленных современных и более старых фортов многочисленными линиями окружает город. Диаметр кольца — не менее пятнадцати километров, окружность — свыше пятидесяти. Ибо напротив города, дальше к востоку и в то же время угрожающе близко, возвышается колосс — Германия, считающая войну высшей доблестью. Со времен 1792 и 1870 годов крепости Верден знакомы немецкие орудия, шлемы немецких воинов. В 1914-м крепости грозило третье нападение. Оно было отражено благодаря помощи англичан и по милости Орлеанской Девы, заступницы своей лотарингской родины — близлежащей деревушки Домреми.

Двадцать первого февраля 1916 года, после основательной подготовки, на улицах города завыли снаряды, умерщвляя население, раскраивая черепа детям, сбрасывая со ступенек старух. Пожарные сирены, дым, суматоха, дикий хаос, свист воздушных бомб в той части города, куда не достигали дальнобойные орудия. Свыше тысячи орудий, среди них семьсот тяжелых и сверхтяжелых, день и ночь извергали ливни стали и взрывов на этот избранный для атаки участок — правый восточный берег Мааса между Консенвуа и равниной Вевр, представляющий открытую к юго-западу дугу в тридцать километров длиной. Затем из наполненных мерзлой грязью окопов и ям поднялись и ринулись в атаку немецкие дивизии. Несмотря на внезапность наступления, на что возлагались большие надежды, все эти немцы — бранденбуржцы, гессенцы, вестфальцы, нижнесилезцы, познанские гренадеры, тюрингские ландштурмисты — всюду наталкивались на сопротивление. Это было сопротивление почвы, размягченной снегом, воронок, наполненных водой, непроходимой чащи густых лесов. Это был отпор молчаливых масс резервных войск, наподобие первобытных воинов сцепленных друг с другом зарослями вьющихся растений, непрерывными линиями колючих кустов, изгородями ежевики; это была неприступность укрепленных полевых позиций — блокгаузов и колючей проволоки; это была стойкость французской пехоты, горно-егерских частей и артиллеристов. После первых четырех дней, после первой недели миру стало известно: внезапное наступление на Верден не удалось. Шесть армейских корпусов, почти двести тысяч немцев, ввязались в бой, но их оказалось недостаточно. Хотя падение форта Дуомон заставило мир прислушаться к событиям под Верденом и дало немцам ощущение победы, победы все же не было. Крепость Верден нельзя было взять внезапной атакой.

Немцы отказывались капитулировать перед неудачей. Их войска совершали подвиги, превосходящие легенды всех веков. Они брали приступом леса, захватывали горные хребты, очищали блокгаузы, изгоняли неприятеля из оврагов; они шли наперекор свинцовому граду шрапнели, стальным ножам гранитных осколков, шли яростно и отчаянно, обезумевшие и готовые к смерти, распарывали штыками французские тела, швыряли ручные гранаты. Головные части немецких войск увидели с хребта Сувиля, по ту сторону Дуомона, крыши верденских предместий. Еще одно усилие, говорили немецкие командующие, и мы возьмем их. Так они говорили в марте, в мае, в июне и вплоть до середины июля, а потом перестали так говорить. Войска не знали, почему они не продвигаются вперед. Их сменяли, вновь перебрасывали сюда, они несли огромные потери людьми, опять получали пополнения — все более и более молодыми солдатами. Не в них лежала причина того, что крепость Верден продолжала держаться. Они покидали в указанный час неудачные исходные позиции; обливающиеся потом артиллеристы, наполовину оглушенные собственными выстрелами, переносили по приказу огонь вперед; пехота, согласно приказу, бросалась, как ее учили, на французские окопы и воронки и захватывала их. Она неистово уничтожала французскую плоть и кровь, сама отдавала свою плоть и кровь, пот и нервы, разум и храбрость, мужество и самоотверженность. Им говорили, что здесь они защищают родину, — и они верили в это. Им говорили, что француз истощен, — они верили и этому. Еще одно усилие, еще один удар! Они сделали это усилие, они выступили еще раз — подносчики пищи гибли, ездовых убивали на облучках, артиллеристы презирали неприятельский огонь. Были введены новые части, они снова шли в бой — баварские дивизии, прусская гвардия, вюртембергская пехота, баденские и верхнесилезские полки.

Наконец убедились, что так продолжаться не может. Кто совершил ошибку? Где искать ее? Все больше и больше снарядов швыряли в пекло боев, все больше и больше насчитывали людей, разорванных на части, убитых, изувеченных, пропавших без вести, взятых в плен.

Четверть миллиона, из них почти семь тысяч офицеров, потеряла французская армия под Верденом, немецкая — еще того больше. Прекрасные деревни превратились в развалины, в кучи щеп, в груды кирпича; леса— сначала в пустоши и малорослый кустарник, затем — в кладбища серых пней и, наконец, — в пустыню. И эта пустыня тянется от Флаба к Муаре, за деревню Сувиль, через высоты и овраги; куда ни глянь, по обе стороны Мааса земля лежит, точно лунная поверхность, в белых пятнах, круглых дырах, напоминая и по цвету пустыню. Но город Верден, сильно разрушенный, продолжает стоять под защитой своих фортов. Ему угрожают атаки, его защищают контратаки. Война «топчется на месте».

В течение августа нестроевой Бертин совсем освоился с огромными пустырями, которые на карте все еще обозначались как леса Фосс, Шом, Вавриль, Он очень изменился с начала июля, часто ходил небритым, зарастал щетиной, но лицо его стало темно-коричневым от загара, более здоровым на вид. Он уже не открывал так часто рот от удивления, и его взгляд из-под очков стал осторожным, внимательным. Эти последние два месяца окунули его в беспокойные, мало приятные дела; они гложут его, мысли о погибшем Кройзинге терзают его так же, как и вид этих необозримых пространств с трупами деревьев, — ландшафт, к которому он настолько привык, что его ноги сами собой лавируют между бесчисленными стальными осколками. Здесь, в наилучшем из миров, оказалась брешь, здесь пресловутые законы земного бытия потеряли свою силу. Бертин не раз подвергался обстрелу и удирал от снарядов и шрапнели или, наоборот, попадал под них. Но он полагался на свое счастье. Судьбе, видно, было угодно, чтобы он испытал на собственной шкуре еще много других, более жестоких превратностей, прежде чем окончательно осмыслил действительность.

Однажды в лесу Фосс кто-то окликнул его из глубокой ложбины. Бертин стоял на коленях, скрепляя две рельсовые рамы железнодорожной колеи, предназначенной для подвоза боевых припасов прямо к батареям пятнадцатисантиметровых орудий… Он удивленно ответил:

— Здесь!

К нему подошел, заложив руки в карманы, юноша, унтер-офицер, сапер, с истертой ленточкой Железного креста в петлице. Он окинул Бертина вопросительным взглядом. Пристальные, как у животного, глаза блеснули па его продолговатом лице с детским носом. Да, совсем как ученая обезьяна, этот маленький унтер-офицер Зюсман; он появляется здесь раз в несколько дней, проверяет работы и вновь исчезает. Он небрежно переставляет ноги в обмотках; на нем нет даже пояса. С папиросой в углу рта он присаживается на корточках возле Бертина.

— Нелегко было разыскать вас, — говорит он.

— Бывает, — отвечает Бертин, накладывая гаечный ключ. — Крепче я не в состоянии завинтить.

Как хорошо, что в отцовской столярной мастерской он научился обращаться с разного рода инструментами: теперь это пригодилось. Унтер-офицер Зюсман пробует: накладка над обеими шпалами сидит крепко.

— All right[9], — хвалит он, — но я пришел не для этого. Мне поручено пригласить вас к лейтенанту.

— К какому? — спрашивает Бертин.

Зюсман смотрит на него.

— Конечно, к моему — Кройзингу… Не так-то легко было вас разыскать. Вы не назвали ему своего имени.

Бертин встает.

— Вы из его части?

— Ну конечно.

Они обходят первую рельсовую раму, вынимают из мешка новые гайки и накладки.

— Руки портятся, — замечает Бертин, разглядывая пальцы, — но все же такая работа приятнее, чем канцелярия.

Он опять становится на колени. Зюсман завинчивает другую накладку, будто он не «начальство». Порыв ветра гонит над их головами пожелтевшие листья.

— А что он думает теперь о своем брате? Ведь вам известно, в чем дело?

— Его гложет раскаяние, — объясняет Зюсман. — По-видимому, он удостоверился во многом, иначе рота его брата и штаб батальона не находились бы теперь в Дуомоне.

Бертин смотрит на него, не понимая.

— Как? Капитан Нигль?

— Да. Обитает теперь в Дуомоне! Простая случайность! Дуомон — большой гарнизон, в этом отчем доме найдется приют для многих. Так вот лейтенант спрашивает, хотите ли вы присутствовать при чтении того письма?

— А мое начальство? — с сомнением в голосе говорит Бертин.

Унтер-офицер Зюсман сплевывает окурок.

— Лейтенант Кройзинг в этих местах — большая шишка; чем ближе к фронту, тем большее он имеет влияние. Это известно даже вашим панам. Единственный вопрос, решитесь ли вы сами отправиться туда. Надо думать, что у Дуомона сейчас довольно спокойно, как и на подступах к нему. Но, конечно, наши понятия еще далеко не ваши понятия.

— Откуда вам известны наши понятия? — возражает Бертин. — Прежде я горел желанием отличиться, но теперь, после пятнадцати месяцев у пруссаков… — Оба смеются. — Старые служаки в шапках набекрень, — им сам чорт не брат, — пожалуй, слишком усердно «кланяются» снарядам.

— На худой конец, приспособлюсь и у вас; вопрос только в том, как попасть в ваши места.

— Мы затребуем вас, — просто отвечает Зюсман и поясняет, как они предполагают поступить с Бертином.

Инженерному парку подчинены все колонные пути в районе. Команды частью расположены в окопах, частью в бараках. В течение всего августа им здорово задавали жару; теперь, наконец, наступило затишье, поэтому разрешены отпуска. Железнодорожной будке в Кабаньем овраге, что к востоку от Безонво, неподалеку от Орнских батарей тяжелой артиллерии (а уж там ли небезопасно?), нужен телефонист. Из роты Бертина, куда было направлено требование, прислали глухого столяра, которому, кроме того, коммутатор с какими-то восемью штепселями внушает смертельный страх. Его, конечно, отправили обратно.

Бертин покатывается со смеху. Да, конечно, это столяр Карш. А ведь в роте много толковых солдат.

— Но меня, например, вы не заполучите, — добавляет он. — Евреев рота не откомандировывает; это было бы противно законам природы.

Унтер-офицер Зюсман замечает, с упреком, что нечего смеяться по этому поводу. Каждый еврей всегда обязан отстаивать равноправие всех остальных.

— Попробуйте отстаивать себя перед Яншем и компанией, — говорит, наморщив лоб, Бертин. — Нас десять евреев в роте — и ни один не ворчит в канцелярии. Майор Янш типичный газетчик-шовинист.

— Это ему не поможет, — презрительно говорит Зюсман. — Кройзинг требует вас и никого другого. Подумайте только: две недели в лесу, в маленькой будке, восемь часов работы, шестнадцать часов сам себе хозяин…

— Идет! — отвечает Бертин.

— Пятнадцать! — раздается голос унтер-офицера Бенэ.

Со всех сторон подходят солдаты, небрежно волоча за собой болтающиеся на длинных шнурах походке «фляги, кружки, продуктовые мешки. Только газовые маски в маленьких жестяных ящичках всегда при них. французы слишком уже часто угощают газовыми бомбами. Бертин направляется к своей куртке, которую он повесил на осколке гранаты, торчащем из букового дерева в человеческий рост. Зюсман все время идет за ним. На ходу Бертин спрашивает его, часто ли будка подвергается обстрелу. Зюсман мотает головой.

— Сама будка вне зоны огня, потому-то она и поставлена в этот затерявшийся среди зелени уголок; но в шестидесяти шагах налево и ста метрах направо, тут, разумеется, начинается царство француза. Только вначале они настойчиво давали о себе знать, а с тех пор, как баварцы заняли леса Фюмен и Шапитр и атаковали альпийский корпус у Тиомона, французские батареи отошли назад.

Бертин вынимает из мешка солдатский хлеб, нож, банку искусственного меда — так именовалось сахаристое желтоватое вещество, которое намазывали на хлеб.

Он предлагает Зюсману разделить с ним еду, дот отказывается.

— Я предпочитаю горячий завтрак. — Он закуривает новую папиросу. — А масло есть у вас? — спрашивает он, — а искусственное сало? (Искусственным салом называли вкусные консервы из нутряного свиного сала и мяса.)

— Ни черта у нас нет, — говорит Бертин.

— А у нас есть все. По сравнению с вами мы в Дуомоне кутим.

— Далеко ли до вас?

— Если «он» не стреляет, тогда ходу три четверти часа. А если стреляет, надо ложиться и ждать, пока не прекратится стрельба. И лучше надеть газовую маску.

Продолжая есть, Бертин говорит:

— И чего только мы, евреи, не приучились есть.

Зюсман курит.

— Я и прежде ел всё…

— Я тоже, — но не такое сало.

— Мы еще будем и после него облизывать пальцы, — говорит Зюсман, — этой зимой жарко придется.

— Могу я узнать, сколько вам, собственно, лет, унтер-офицер Зюсман?

— В шестнадцать с половиной я добился того, чтобы саперы приняли меня добровольцем, вот и считайте.

Бертин кладет на колени открытый нож и перестает жевать.

— Я полагал, что вам двадцать пять.

Зюсман улыбается.

— Я уже кое-что испытал в жизни. Расскажу как-ни-будь потом. Значит, вам отправляться завтра поутру. Позвоните нам утром в шесть по прямому проводу, если только он не сбит. Кройзинг будет рад. Он, по-видимому, высокого мнения о вас: вы с первого слова поверили его брату.

Бертин качает головой.

— Немудрено было сразу поверить ему. Только родной брат мог быть таким слепым.

— Ну, а теперь я поплетусь восвояси.

С этими словами Зюсман подымается, оправляет мундир. Его берлинский жаргон так поражает здесь, звучит так уверенно, что Бертин, смеясь, спрашивает:

— Не из Шпрее ли они тебя выудили, приятель?.

Зюсман отдает честь:

— Так точно, я берлинец: Берлин, старый Вестен, Регентштрассе, советник юстиции Зюсман… Итак, завтра-после полудня.

Он прощается кивком головы и удаляется небрежной походкой, медленно исчезая среди деревьев. Бертин удивленно глядит ему вслед, затем, дожевав подслащенный черный хлеб, ложится в лесу на согретой, истоптанной земле и смотрит вверх, в полуденное небо, блаженно попыхивая солдатской сигарой. С неясным ощущением счастья — впитывает он в себя это сочетание золота и лазури. Он размышляет о том, что до сих пор судьба не возлагала на его плечи больше того, что он в состоянии был нести. Он все еще жил в мечтах, война еще не пришибла его, как бедного маленького Кройзинга. Тем интереснее брат убитого, который зажал в кулак этих пройдох их же средствами. События жизни идут рывками. Бертин все глубже погружается в водоворот войны. Ближайшая станция, следовательно, — будка в Кабаньем овраге, следующая — Дуомон. Он не возражает. Писатель не должен отказываться от улова, посылаемого судьбой. Его глаза смыкаются, ему чудятся серебристые рыбы, которые, глупо разинув рты, уплывают в синеву в одном направлении. Рука с сигарой опускается на землю. С ним ничего не может статься, и рыбам тоже все нипочем. Он спит.

На следующий день, в два часа, Бертин в полной походной форме является в канцелярию. Об его военной выправке, видно, позаботились: ему добыли кожаный пояс, подтягивающий мундир, и нахлобучили на него одну из тех серых клеенчатых фуражек со щитом и медным крестом, которые до войны мирно покоились в каком-нибудь прусском журнале.

В конце августа во Франции стоит жара, и дежурного фельдфебеля Глинского клонит ко сну. Но он не может отказать себе в удовольствии лично благословить в путь-дорогу нестроевого Бертина. С расстегнутым воротом, сытый и ухмыляющийся, ходит он вокруг стоящего перед ним с примкнутым штыком солдата. Все в порядке: серые штаны, вправленные в начищенные сапоги, пехотный мундир, безукоризненно уложенный вещевой мешок, по башмаку слева и справа под скатанной шинелью и сложенными одеялами. Глинский садится верхом на стул, он весь — благодушие.

И он и Бертин знают: если бы этот приказ касался отправки в тыловую деревню, ротное, начальство попыталось бы, несмотря на именное требование, выхватить у него из-под носа этот шанс. Но Бертин идет на фронт. Пути жизни неисповедимы: если саперам понадобился как раз этот телефонист, пожалуйста, господа… Рота не имеет связи с саперными частями и не знает поэтому, кто именно затребовал Бертина. Сношения с саперами ведутся только через артиллерийский парк — такой порядок ревниво охраняется, — а парку в свою очередь ничего неизвестно о событиях в семье Кройзинга.

— Вольно, — говорит дежурный фельдфебель Глинский. — Вы человек образованный, мне, значит, незачем тратить попусту слова.

Вот как! думает Бертин. Он мне льстит, значит, у него что-то на уме?

— Вам надлежит кое в чем исправиться, — продолжает Глинский, — и мы надеемся, что вы хорошо выполните поручение.

— Так точно, господин дежурный фельдфебель.

Но, произнося эти слова, он настороженно ждет какого-нибудь подвоха и надеется, с своей стороны, тоже ввернуть словцо, которое напомнит Глинскому, что он не разрешил ему поездку в госпиталь.

Глинский добродушно продолжает:

— Вы получаете далеко не пустяковую льготу, — четырнадцать спокойных дней за коммутатором. Возвращайтесь только невредимым оттуда. Почту вам будут пересылать, ваш домашний адрес ведь нам известен?

Ага, думает Бертин, почти развеселясь, вот он куда метит, мой милый!.. Ибо в последней фразе содержится намек на тех, кому будет сообщена роковая весть в том случае, если с Бертином что-либо приключится. Бертин притворяется непонимающим и, решив выждать, отвечает весело и беззаботно:

— Так точно, господин фельдфебель.

— По-видимому, хороший приятель раздобыл вам это местечко? — благожелательно щурится Глинский. — Наверно, этот маленький унтер-офицер Зюсман, не правда ли?

В этой фразе — тоже скрытое ехидство, намек на то, что еврей — по крайней мере в представлении таких господ, как Глинский, — не даст пропасть другому еврею.

Но теперь наступает очередь и Бертину вставить свое словцо.

— Нет — говорит он без малейшего смущения, в упор глядя в сонные, как у дога, серые глаза Глинского. — Я полагаю, что распоряжение дано господином лейтенантом Кройзингом из инженерного парка в Дуомоне.

Удар попадает в цель. Человек, сидящий верхом на стуле, открывает от удивления рот.

— Как фамилия лейтенанта? — спрашивает он, глядя в упор на солдата.

— Кройзинг, — с готовностью повторяет Бертин, — Эбергард Кройзинг. Брат молодого унтер-офицера, который в середине июля отправился к праотцам.

— И лейтенант Эбергард Кройзинг распоряжается в Дуомоне? — спрашивает, все еще не приходя и себя, Глинский.

— Никак нет, господин фельдфебель, — отвечает Бертин, — он имеет отношение только к инженерному парку, который тоже причислен к Дуомону.

Нет нужды распространяться более: у Глинского быстрая смекалка. Что-то, по-видимому, неспроста с переброской Канарских нестроевых солдат в Дуомон! Недаром об этом шли пересуды в роте. Теперь дело начинает выясняться, но принимает весьма странный и неприятный оборот.

Глинский сбрасывает с себя маску любезности.

— Шагом марш, — рычит он вдруг, — отправляться! Кик добраться туда, наше дело!

Бертин круто поворачивается и с удовольствием покидает канцелярию. Он у же давно разузнал, как ему добраться туда он присоединится к ездовым, которые доставляют толстые 21-сантиметровые мортирные снаряды к оврагу у Орна.

После ухода Бертина в его части вдруг резко меняется качество довольствия. Никто, разумеется, не подозревает, в чем тут дело. Масло, голландский сыр, большие порции мяса к обеду — чудеса! Это роскошное изобилие продолжается пять дней. На шестой и седьмой — дело снова идет на понижение. А потом опять вступает в силу прежнее меню: жилистое мясо, похлебка из сушеных овощей и всем осточертевшее повидло. Повидло из свеклы!

В десять минут третьего Бертин опускает свой вещевой мешок на пол телефонной станции парка, чтобы получить инструкцию по новой службе. Телефонисты Штейнбергквельского артиллерийского парка — услужливые ребята. Они уже много дней с опаской ждали, что кому-нибудь из них придется заменить отпускника в Кабаньем овраге. Теперь кто-то другой отправляется в ужасную дыру, где беспрерывно грохочут орудия, и это наполняет их сердца благодарностью.

— Ах, приятель, дело наше — пустое, детская игра. Вот восемь штепселей, по числу телефонных точек: инженерный парк, ближайший железнодорожный пост, артиллерийская группа и так далее. А как орудовать штепселями, это ты вмиг поймешь на месте. И никакой опасности, ведь если провод сбит, то не ты, а другие пойдут чинить его. (О том, что новичку, может быть, придется под огнем бежать к саперам, чтобы сообщить о порче провода, они благоразумно помалкивают.) Кстати, там неподалеку от тебя стоят твои земляки из Верхней Силезии, — рассказывает словоохотливый телефонист Отто Шнейдер.

Бертина не очень тянет к землякам: у него гораздо больше общего с баварцами, гамбуржцами или берлинками. Его интересует только один единственный силезский полк, находящийся на позициях, — это 57-й, где служит его младший брат. Третьего дня он опять получил письмо от матери. Сквозь бледные строки письма проглядывает страх: может быть, Фрица нет больше в живых? Ведь мальчик был уже однажды ранен, прошлой осенью…

В три часа сообщили, что погрузка 21-сантиметровых уже закончена. Бертин надевает вещевой мешок, берет в руку суковатую палку и бежит вниз, весело отвечая на любопытные и насмешливые оклики приятелей из третьего взвода. Против обыкновения, расставание проходит без инцидентов. Оставшиеся довольны, что могут остаться, Бертин же доволен, что уходит.

Но артиллеристы, силезцы, исхудавшие люди со смертельно усталыми лицами, не церемонятся с новичком.

— Сбрось-ка мешок и берись за работу, дружище, — говорят они со своим твердым «р-р» и протяжными гласными.

Бертин не может скрыть разочарования: он не рассчитывал, что и ему также придется толкать нагруженные платформы. С легкой досадой он оглядывает короткие остроконечные снаряды, которые, подобно упитанным младенцам, лежат на платформах, напоминающих колыбели. По зато с удовлетворением отмечает: Глинский не произвел на него впечатления; он не испытывает ни смущения, пи страха. Приятная неожиданность!

Посреди пустынной долины рельсы узкоколейки ответвляются на восток. Кабаний овраг, говорят артиллеристы, врезается справа; он третий по счету, очень узкий, весь в зелени — это его отличительный, признак.

— Да ты найдешь!

Бертин идет очень быстро, несмотря на вещевой мешок и мундир. В первый раз он очутился в полном одиночестве под открытым небом, под искрящимся солнцем. Смерть каждое мгновение может обрушиться на него из этого летнего воздуха. Не надо теряться. Он ужо проклинает себя за то, что подчинился этому приказу только потому, что дорожит хорошим мнением Эбергарда Кройзинга. Повсюду, между воронок, протоптаны следы — как бы тут не заблудиться! Пот затемняет стекла очков, Бертин протирает их дрожащими руками. Мертвая тишина пугает его, каждый звук, который раздается над хребтом, заставляет вздрагивать; а когда наверху, в воздухе, показывается самолет, им овладевает желание броситься на землю. Правда, он слишком близорук, чтобы различить, немецкий ли это самолет, или французский.

Он шагает, крепко прикусив трубку зубами, ведя за собой сгорбленную тень. Эта тень напоминает ему его собственных предков, которые во времена Марин-Терезии переносили мортиры на плечах по горным тропам, стучась в крестьянские дворы. Он считает овраги: один уже остался позади, второй лежит напротив, впереди в солнечном зное вырисовываются еще два. Он смотрит на часы, как будто часы в состоянии помочь ему. Тяжелая ноша вызывает сильное сердцебиение, мрак одиночества душит его. Если бы Бертин с давних времен не научился преодолевать нерешительность, он повернул бы обратно, не выполнив приказа. Теперь же он делает короткий привал у край ближайшей воронки, отхлебывает из походной фляги несколько глотков тепловатого кофе, закуривает трубку, заставляет себя спокойно перевести дыхание.

Так вот оно, наконец, желанное одиночество! Бертин ругает себя, называет ослом. Наверно, он похож на крестьянина из глухой деревни, когда тот впервые пробирается среди сутолоки городского движения: его пугают автомобили, трамваи, спешащие люди, он боится обратиться с вопросами к окружающим, он как бы свалился с луны, а когда, наконец, решается открыть рот, то оказывается, что он уже у цели. Бертин прищуривает глаза, заслоняет их рукой от солнца: вон там, наискось, направо — не вход ли в Кабаний овраг? Он бежит рысью, сползает вниз со склона горы, замедляет шаги на ровном месте. Перед "ним встает зеленый хаос. Наваленные друг на друга, разбиты в щепки, с ужасными, наискось срезанными пнями трупы деревьев покрывают весь склон горы по правую руку Бертина. Листва еще вяло желтеет на ветвях сбитых верхушек, увитых множеством молодых побегов. Повсюду высохшие ягоды шиповника, кое-где, как древки знамен, торчат уцелевшие молодые деревца, белые воронки выглядят на темных лесных прогалинах, как наполненные костями могилы. Вероятно, это результат немецкого обстрела: склон открыт к северу, Южную сторону таким же образом разворотили французы. Здесь скучились деревья, горизонтально поваленные снарядами, с еще живой! и зеленой листвой. Вдруг Бертин натыкается на дощечку со стрелкой: «Кабаний овраг. Дорога начинается здесь».

— Чорт возьми! — Бертин вздыхает с облегчением и в то же время озабоченно, опять бежит рысью; между опрокинутых деревьев тянется вдаль пешеходная тропа. В следующую секунду что-то завыло над ним, и он мгновенно бросается на землю, тесно прижавшись к подножию бука. Мешок свалился ему на затылок. Глухой удар в склон оврага, где-то позади, за ним второй. Бертин ждет. Взрыва нет.

Неразорвавшийся снаряд, думает он радостно. Французы стреляют новыми американскими снарядами, а они никуда не годятся. На этот раз его напугал только рев снаряда, этот режущий дикий звук весь в грязи, с измазанными руками, он торопится дальше. Трупы деревьев кажутся ему ужасными. Можно ли будет когда-нибудь восстановить эту поверженную природу? Еще через минуту овраг делает поворот: перед Бертином нетронутый девственный лес.

Вокруг — зелень и тень, птицы перекликаются в верхушках буков. У стволов, покрытых солнечными пятнами, тянутся вверх пучки молодых, тонких, как пальцы, как детская рука, ростков. Ежевика простирает свои усики и запоздалые цветы, щедро предлагая розоватые и черно-красные ягоды. Мечеобразные листья ландыша покрывают блестящей зеленью верхний склон откоса, кусты боярышника и барбариса сплелись между собой, перистые листья папоротника развеваются над мхом и камнями. Это чудо, настоящий горный лес, каким он, Бертин, бывало, наслаждался дома, во время прогулок на каникулах. Хорошо посидеть здесь, прислонив мешок к камню, сунув палку между ног, ни о чем не думать, только отдыхать! Прохладой и бодростью насыщен воздух среди этих деревьев.

Спустя пять минут Бертин опять натыкается на рельсы. Это запасный путь. Потом он видит покрытый волнистой жестью блокгауз. Наконец-то! И он, как подобает по уставу, рапортует о себе ефрейтору, бородатому мужчине, который сидит у дверей и стругает палку.

— Вот ты и объявился, — говорит равнодушно ефрейтор, судя по выговору — баденец.

Подошедший к ним солдат, босой и в подтяжках, очевидно, тоже доволен тем, что новичок и в самом деле припыл. У Бертина спрашивают прежде всего, умеет ли он играть в скат. Да, Бертин играет в скат. Не слишком ли много на нем вшей? Здесь они не водятся.

Слава богу — радуется Бертин.

Унтерштурмисты, на худой конец? справились бы и сами в одиночку, у них только один страх — как бы их не отозвали. У коммутатора, обслуживающего железнодорожную станцию, действительно только восемь штепселей. По тем не менее приходится бодрствовать днем и ночью на тот случай, если кому-либо вздумается позвонить. Бертин пробует новую кровать, вешает вещевой мешок на косяк, разворачивает одеяло, вынимает мелкие вещи: белье, писчие принадлежности, табак, портрет жены в круглой рамочке. Итак, на ближайшие четырнадцать дней его дом здесь.

Около шести он вызывает с помощью ефрейтора инженерный парк Дуомон. Ефрейтора зовут Фридрих Шгрумпф… Это бывший сторож парка в Швецингене, неподалеку от Гейдельберга. Когда Бертин передает в черную трубку о желании поговорить с лейтенантом Кройзингом, баденец опасливо косится на него: знатные же знакомства у этого новичка! Спустя короткое время унтер-офицер Зюсман отвечает: господин лейтенант кланяется; он, Зюсман, завтра, после обеда, выберет подходящее время и придет за Бертином. А пока всего хорошего!

— Есть, — говорит Бертин и отправляется в барак, чтобы поближе познакомиться с новыми товарищами. Он предлагает баденцам сигары, рассказывает, как он в 1914 году купался в Неккаре, описывает построенный курфюрстом Карлом Теодором швецингенский парк с замком и мечетью, где в птичнике, как известно, содержатся прекрасные птицы и где как будто есть и китайский павильон, и маленький бассейн из мрамора. В пять минут завоевывает он сердце Штрумпфа, сторожа парка, — тот сияет от удовольствия. Вот он уже показывает Бертину фотографии своих ребят — мальчика со школьным ранцем и десятилетней девочки с кошкой на руках. Он уже делится впечатлениями о третьем товарище, рыжем, веснушчатом рабочем-табачнике по имени Килиан, из Гейдельберга. Это вспыльчивый, человек, любит порассуждать, не терпит возражений, но хороший товарищ. К нему надо только суметь подойти.

После обеда Бертин узнает, в чем состоит здесь служба, какие батареи палят поблизости, когда и куда стреляет француз, какие места находятся по соседству. Оказывается, к юго-западу расположен Дуомон, на северо-восток, позади них, по ту сторону большой долины, — овраг Орн; а Безонво или то, что еще осталось от него, — прямо на восток. Налево от них француз обстреливает батарею 15-сантиметровыми, а на расстоянии трех четвертей часа установлены легкие полевые гаубицы; из этого пункта иногда приносят почту, артиллеристы завозят ее вместе с боевыми припасами. Если же они денек-другой не показываются, приходится наведываться самим. Люди там неприветливые, кажется поляки с русской границы. По-немецки говорят, словно жернова во рту ворочают; только лейтенант у них симпатичный, он просто умирает от скуки. Его зовут Шанц.

К ужину — чай с ромом и поджаренный хлеб с ломтями свиного шпика. Как раз в тот момент, когда Бертин, насадив свой бутерброд на сучок, как на вертел, держит его над огнем, снаружи врывается шум, что-то воет, свистит, клокочет, смолкает, снова возобновляется и снова смолкает.

Оба баденца и глаз не подняли. Вечерний привет 15-сантиметровых, летящих к Тиомону и дальше. Отвратительный, противоестественный звук, даже издали полный коварства. Бертин потрясен. Ему кажется, что это не грохот созданных человеческими руками орудий, за назначение и употребление которых несут ответственность сами люди: ему чудится в этих звуках лавиноподобный голос стихии, ответственность за которую несут законы природы, а не люди. Война — это организованное людьми предприятие — все еще представляется ему как ниспосланная судьбой гроза, как проявление хаотических сил природы, не подлежащих критике и никому не обязанных отчетом.

Глава вторая ГОЛОС ИЗ МОГИЛЫ

На следующий день, после обеда, внезапно появляется Эрих Зюсман. Оглядывая все вокруг пытливыми глазами, он обещает баденцам отправить новичка без опоздания опрятно. Лучше идти мимо полевых гаубиц. Прекрасно. Они отправляются в путь, как два экскурсанта. Переходят рельсы полевой железной дороги, переходят по доскам через ручей, карабкаются вверх по склону и, пробираясь сквозь деревья и кусты к солнцу, То вдруг, сворачивают направо в овраг, вокруг которого лежит поваленный лес. Они идут по дорожке, вроде козьей тропы, которая тянется по долине возле рельс. Унтер-офицер Зюсман не знает ни названия ее ни этих лесов: туда дальше, позади — нее Вилли здесь — Муанемон, еще далее, впереди — Ассуль в овраги. Каждый из них стоил, в буквальном смысле слова, потоков крови, — немецкой и французской крови.

Бертин и Зюсман сворачивают па узкую тропу. Через мгновение Бертин хватает Зюсмана за плечо.

— Смотри: француз!

В нескольких шагах впереди, спиной к ним, стоит, надвинув шлем на затылок, серо-голубой француз. Он залез глубоко в кусты, как будто за нуждой, чтобы тут проторить дорогу. Зюсман усмехается:

— Боже мой, конечно француз. Он поставлен тут, как дорожный знак — к полевым гаубицам. Нечего бояться его. Мертвее его уж не будешь.

— Что? его так и не похоронят? — спрашивает в ужасе Бертин.

— Милостивый государь, где, собственно, витают ваши мысли? По-видимому, вокруг библии или Антигоны! Нужен указатель дороги, и его берут таким, каким он оказывается налицо.

Бертин отворачивается, проходя мимо убитого, пригвожденного длинным стальным осколком, словно мечом, к раздвоенному дереву.

— Неприятная поза, — говорит Зюсман.

Бертину стыдно перед мертвецом. У него непреодолимое желание посыпать землей его шлем и плечи, искупить его смерть, вернуть матери-земле. Он ощупывает взглядом костлявое лицо, высохшие руки. Господи, — думает он, — может быть, это молодой отец, может быть, на этих плечах он нес сынишку, когда был в последний раз в отпуске?

Молча трусит он рысцой рядом с Зюсманом. Неожиданно они натыкаются на штабеля боеприпасов, прикрытые зеленоватыми кусками палаточного полотна. Налево, ниже тропинки, опять открывается железнодорожный путь; еще поодаль, — в самой гуще поваленных деревьев, орудие поднимает наискось вверх тяжелое дуло, лафет глубоко засел в землю. Только теперь Бертин замечает сметенные деревья, опутанные проволокой, кучи мешков с песком, маскировку батареи — полотна, размалеванные в три цвета: голубой, серый и зеленый. Поблизости ржавеет куча расстрелянных снарядных патронов, словно груда негодного железа. Оклик…

Зюсман разговаривает с караульными, которые слоняются здесь без оружия. Бертин узнает, что почты еще нет, будет завтра. Небритый солдат говорит с характерным жестким верхнесилезским акцентом.

Наконец их взору открывается круто уходящий вверх к форту склон холма, словно вулкан, часть которого снесена извержением. Земля. Нечто подобное Бертин даже и представить себе не мог. Она оголена, как изъеденный прокали кусок кожи под микроскопом, вся в ранах, в сухих струпьях, гное. Она вся исковеркана, как бы сожжена; остатки корней, как черви, залегают в ней жилами. В воронке валяется связка испорченных ручных гранат… Ясно, думает Бертин, ведь здесь везде была вода.

На проволочных заграждениях развеваются обрывки материи, рукав с пуговицами, валяются патронные гильзы, остатки пулеметной ленты, повсюду человеческие испражнения и кучи жестяных-банок. Нигде, однако, не видно человеческих тел. С чувством облегчения он говорит об этом Зюсману:

— В начале апреля тут, наверно, валялись убитые. Мы, конечно, не могли разрешить им разлагаться по собственному усмотрению. Вон там, за тем углом, мы и побросали их в большие воронки.

— Значит, вы здесь давно? — спрашивает удивленный Бертин.

— Давненько, — смеется Зюсман. — Сначала мы взяли форт приступом, а затем разыгралась эта комедия в его утробе. После этого я уезжал на несколько недель и вот опять вернулся сюда.

— Что вы называете комедией?

— Взрыв, — отвечает Зюсман. — Удивительный мир, скажу я вам. Однажды я уже был мертв, честное слово, И… ничего страшного. Гораздо больше терзает вопрос: к чему все это? Для кого мы все это делаем?

Бертин останавливается, чтобы передохнуть; все ответы, которые приходят в голову, не удовлетворяют его. В этой обстановке каждое его слово будет звучать затхлым пафосом.

— Да, милый друг, — потешается его маленький проводник, — даже тебе изменило красноречие. Такие люди, кик ты, будто случайно выпали из аэростата и нуждаются и некоторых пояснениях относительно планеты, на которой сейчас обретаются.

— Ваши пояснения я выслушаю с благодарностью, — говорит, обижаясь, Бертин, — если только француз предоставит нам для этого время…

Почему он не предоставит? — равнодушно отвечает Зюсман. — Ему, как и нам, приходится туго. Сейчас он тише воды, ниже трапы.

Подъем на гору превращается в карабканье, палка очень кстати. Когда они, минуя проволочные заграждения, переходят подъемный мост, то замечают во рву согнутые снарядами железные-прутья волчьих капканов. Бертин вдыхает гнилой запах развалин и каких-то непонятных отбросов.

Зюсман смеется.

— Это запах Дуомона: уж его-то мы не забудем.

Часовой не окликнул их.

— Если встретятся офицеры, надо отдавать честь, о чужестранец! — поучает Зюсман. — Здесь мы несем службу.

— Пока я здесь вовсе ничего не вижу, — отвечает Бертин, и голос его гулко отдается в темном туннеле.

Слева и справа от входа расположены подвалы, на сводах горят маленькие электрические лампы.

— Мы в северо-западном крыле, — говорит Зюсман. — В конце марта французы почти танцевали над нашими головами, но ничего не добились.

Мимо пробегают нестроевые солдаты со связками инструментов на плечах; несколько саперов, по уши в грязи, здороваются с Зюсманом.

— Они сегодня могут выспаться, — говорит он. — Во-обще-то мы, конечно, живем здесь, как ночные птицы. Удивительно, как привыкаешь ко всему. Человек приспосабливается к любым условиям.

— А чем вы, собственно, заняты? — спрашивает Бертин.

— Вы же знаете — строим полевые дороги. Это наш отдых. А сегодня я вообще гуляю. Попозже отведу вас обратно, а завтра утром побываю у ваших коллег в лесу Фосс.

— Горячий привет им от меня! — смеется Бертин.

Инженерный парк занимает половину крыла громадного пятиугольника. Никто не курит: здесь сложены не только мотки проволоки, бревна для окопов, волчьи капканы, но и кой-какие другие предметы. На ходу Бертин окидывает взглядом огромные колчаны, похожие на ивовые корзины о двух ручках, в которых, уткнувшись остриями в дно, лежат тяжелые мины. Ящики с сигнальными припасами напоминают пороховые ящики в Штейнберг-квельском парке. Они совсем новые. Небритый унтер-офицер выдает ракеты нескольким пехотинцам. Он тщательно отсчитывает патроны на доске, перекинутой через два бочонка. Позади них открытая дверь, — под белым сводом подвала стоят жестяные бидоны.

Масло для огнеметов, — поясняет Зюсман.

— И чего только у вас нет! — удивляется Бертин.

— Да, универсальный магазин. Все для «воскресения из мертвых», — подтверждает унтер-офицер. — Мы поглощаем немалую толику металлургической продукции, не так ли?

Далеко позади при тусклом свете ламп солдаты баварцы складывают свой инструмент.

— Им полагается теперь двенадцать часов отдыха, — объясняет Зюсман, — лейтенант дьявольски строго следит за тем, чтобы солдатам во время отдыха не навязывали никакой службы. То-то капитан Нигль диву дается!

— А как глубоко под землей все это происходит?

— Глубина достаточная. — Над нашими головами три метра бетона и целая казарма, броне-балки, пулеметные установки, — словом, полный комфорт. А вот здесь живет наш лейтенант.

Бертин входит в подвал и становится навытяжку. Лейтенант Кройзинг сидит в большой амбразуре окна, из которого видна стена, разрушенная двумя прямыми попаданиями.

— Вид прямо на море, — смеется он и здоровается с Бертином. — Отсюда я даже вижу кусочек неба.

Бертин благодарит за приятную командировку, котором он ему обязан. Лейтенант кивает: он действовал так совсем не из любезности, а только для того, чтобы уцелел по крайней мере один человек, который был бы в состоянии разъяснить это дело военному судье Мертенсу и Монмеду. Ибо тот должен спасти честь унтер-офицера Кройзинга.

— Со смертью Кристофа мой отец примирится, примирится и с моей, если я погибну. Все должны быть готовы к смерти. Только бы не быть исключением, понимаете, только бы по сделаться притчей во языцех. Но если в Баварии станут поговаривать, а об этом уже поговаривают, что Кройзинг избежал военного суда только потому, что был убит, то отец, будет оскорблен, унижен, а от этого я хочу оградить его.

Бертин участливо смотрит на загорелое лицо, которое кажется ему еще более худым, чем в прошлый раз.

— Плохо, — говорит он вполголоса, — что еще приходится, помимо всего, бороться с низостью.

Эбергард Кройзинг возражает. Это вовсе неплохо: ради спорта и в виде возмездия. И в это мгновение его лицо кажется Бертину столь же беспощадным, как беспощадна земля там, наверху, — сплошные ряды врезающихся друг в друга могил.

В помещении царит бесстрастный дневной свет. Унтер-офицер Зюсман приносит таз с теплой водой Лейтенант Кройзинг вынимает из ящика несколько листков белой пропускной бумаги: две недели ушли на то, чтобы раздобыть ее. Затем он развязывает длинными тонкими пальцами белый носовой платок, вынимает из него затвердевшее письмо брата и опускает в воду. Три головы — две темные и одна белокурая, — тесно сдвинувшись, наблюдают, как розоватые, а затем красно-коричневые тона окрашивают воду, опускаются на дно таза.

— Только осторожнее, — говорит Зюсман, — предоставьте этот препарат мне.

— «Препарат» — это сказано неплохо, — бубнит Кройзинг.

Трудная задача: не повредить бумагу, не дать расплыться чернилам и в то же время расправить сложенное письмо. Надо улучить подходящий момент. Покойный писал па бумаге, которая выдавалась полевой почтой; один листок исписан с обеих сторон, как и внутренняя сторона конверта. Все это склеилось вместе. Зюсман осторожно водит письмом в воде, — тотчас же вся вода становится коричневой.

— Можно вылить? — спрашивает он.

— Жаль, — говорит Кройзинг, — что я не могу заставить кое-кого выпить эту воду.

Зюсман молча выливает воду из таза в ведро, обдает письмо свежей водой; оно уже расходится в склеенных местах. Письмо стало мягким, третья вода остается чистой, на листках, разложенных между пропускной бумагой, проступают лишь слегка расплывшиеся строчки.

— Хорошие чернила, — беззвучно говорит Кройзинг, — мальчик любил густые черные чернила. Хотите слушать?

Вот и дождались, думает, прерывисто дыша, Бертин. Кто мог бы предположить, что это возможно?

«Дорогая мама, — читает Эбергард Кройзинг, — прости, что на этот раз мое письмо огорчит тебя. До сих пор я представлял свое положение в более розовом свете, чем что оказалось на самом деле. Вы приучили нас говорите правду и не отступать ни перед чем, защищая то, что справедливо. Ты называла это: бояться больше бога, чем людей. Если я, как ты, вероятно, знаешь, и не верю теперь и бога, то все же по мне сохранилось то, что мы впитали в себя с самых ранних лет. В апреле я написал дяде Францу письмо, в котором обрисовал ему, как наши унтер-офицеры поступают с довольствием нижних чинов, живя припеваючи за счет рядовых. Дяде Францу хорошо известно, как важно не попирать чувство справедливости в наших людях, какое значение это имеет для поддержания их духа. Между тем здесь происходит то, что он сам назвал бы неслыханной гнусностью. Письмо к дяде было вскрыто нашей цензурой. Папа объяснит тебе, почему, в связи с этим, было начато военно-судебное следствие, но не против офицеров, а против меня, и почему паши батальонные начальники но желают, чтобы это дело было доведено до конца. Именно с этой целью меня пригвоздили к опаснейшей из наших позиций. Мамочка, если бы ты знала, как тяжело мне писать эти слова! Ты будешь теперь изнемогать от горя, перестанешь спать, будешь считать меня погибшим. Не думай так, мамочка. Позволь мне обратиться к твоему мудрому сердцу. Вот уже два месяца я нахожусь на этой позиции, в подвале большого деревенского дома, и со мной ничего не случилось. Отсюда ясно, что мне и впредь ничто не грозит. Но такое состояние не может продолжаться бесконечно, иначе — того и гляди — что-нибудь случится. Поэтому прошу тебя: телеграфируй тотчас же дяде Францу. Пусть он немедленно добьется, чтобы меня срочно вызвали в военный суд в Монмеди. Надо указать, военному суду мой точный адрес, — наверное капитан Нигль учинил мне пакость, заявив, что меня некем заменить или что-нибудь в этом роде. («Угадал мальчик», — сурово говорит старший Кройзинг и переворачивает страницу.) Пусть дядя пе поддается на пустые обещания, пусть тотчас же свяжется по телефону с военным судом и решительно заступится за меня. Он может сделать это со спокойной совестью. Я сегодня точно такой же, каким был дна года назад, когда ушел на войну добровольцем. Чувство ответственности не позволило мне безучастно смотреть и молчать. Я пытался было втянуть в это дело Эбергарда, но он по горло занят своей службой — вам известно, где он находится и что делает. Кроме того, он офицер, и его не следует вовлекать в мою тяжбу. Я уже несколько недель ничего не знаю о нем. И это письмо я посылаю вам не прямым путем, а пользуясь товарищеской услугой одного солдата, человека с высшим образованием, с которым я познакомился только сегодня, Так вот, дорогая мамочка, действуй быстро и обдуманно, как ты это умеешь, добрый гений нашей семьи. Мы причиняем тебе много горя. Но когда мы вернемся и наступит мир, тогда только мы поймем, как прекрасно быть дома, как хороша жизнь и что связывает нас друг с другом. Ибо многое оказалось ложью, более страшной, чем вы предполагаете, более наглой, чем это может быть дозволено. И нам придется все строить заново, чтобы избавить мир от повторения того, что мы наблюдаем сейчас собственными глазами, творим собственными руками и испытываем на самих себе. Но связь детей с родителями — наша любовь к вам и ваша к нам, — она-то устоит, на нее можно положиться. На этом я кончаю. Всегда, всей душой с вами, ваш сын Кристоф… Папе особенно сердечный поцелуй. Пусть он напишет мне сам».

Оба слушателя молчат. Через закрытое окно доносится слабый гул обычной. дневной артиллерийской пальбы.

— Очень разумно, — говорит Эбергард Кройзинг и заботливо кладет письмо между свежими листками пропускной бумаги. — Очень разумно. Мы сидим здесь под землей так же глубоко, как глубоко лежит в ней писавший эти строки. С небольшой разницей, которая наделает много хлопот капитану Ниглю.

Внезапно Бертин нагибается: короткое, дикое завывание, затем — совсем близко — грохот удара, катящийся от стен тяжелым эхом. И сразу же все начинается сызнова.

— Мои ребята, — улыбается Кройзинг.

Глава третья КАПИТАН НИГЛЬ

Капитан Нигль… Со смешанным чувством щекочущего восторга и протеста он, по прибытии в форт, укладывается спать на железной кровати. К его бесконечной радости, кровать вделана в стену под оштукатуренным сводом надежной толщины. Не раз и не два обращался он, на наивном баварском диалекте, с одним и тем же вопросом к адъютанту начальника гарнизона. «Ведь старый Дуомон — крепкий домишко, не правда ли? И над головой — здоровенный слой цемента?»

Проспи он здесь благополучно несколько педель, Железный крест первой степени обеспечен ему, и он на вечные времена сделается героем в Вейльгейме, да и не только и Вейльгейме. Так он мечтает. Он лично удостоверился и том, что его люди из третьей роты, разместившиеся в огромном сводчатом каземате в том же крыле, получили после ночного похода горячий кофе с хлебом и искусственное сало. Теперь они хоть поспят на железных нарах в три яруса, на мешках, набитых стружками, а завтра поутру займутся основательной уборкой нового жилья — это и будет их первая работа здесь.

По уже рано утром француз посылает первое предупреждение ему и его людям: пусть пе сравнивают эту местность с прежней. В поисках отхожего места два нестроевых солдата Михаил Басс и Адам Виммерль попали из большой, открытый к югу двор, куда в определенные моменты разумнее не ходить; как раз в ту минуту, когда они разыскивали местечко, где бы им примоститься, их разорвало в клочья утренним снарядом дальнобойной французской батареи, с которой гарнизон форта давно уже свыкся. Это вызвало немалый переполох. Капитану это кажется предзнаменованием, ему становится по по себе. О, многое здесь ему неприятно. Воздух тяжелый для дыхания, туннели — бархатно-черные от копоти. Электрическое освещение проводят только теперь. Под гулкими сводами не до шуток, да и служебные обязанности не из приятных; подрывные работы как раз и то время, когда французская артиллерия ведет дуэль с немецкой, окопные работы по ночам в гнетущей тишине, курить нельзя, хотя передовая линия французов находится почти и трех километрах по ту сторону фронта.

Вежливый, скупой на слова, начальник гарнизона, прусский капитан из окрестностей Мюнстера, меньше всего похож на приятного собутыльника. Не менее дружелюбны пехотные офицеры резервного батальона, телефонисты и радисты. Обходительней кажется на первый взгляд лейтенант-артиллерист, которому подчинены бронированные башни. Но когда Нигль попал к нему наверх, то все время, при каждом выстреле, втягивал, как черепаха, голову в плечи. Это произвело отталкивающее впечатление на артиллериста. С офицером-сапером, под руководством которого производятся работы, Нигль еще не беседовал. Фельдфебели уже познакомились друг с другом, лейтенант, говорят, произвел уже смотр солдатам. Но капитан Нигль вправе рассчитывать, что лейтенант первым представится ему.

Так оно и случилось. Утром, между десятью и одиннадцатью, когда капитан углубился в письмо к супруге, полное захватывающих описаний в чиновничьем стиле, раздается стук в дверь. Входит лейтенант-сапер. Комната капитана Нигля совершенно такая же, как и комната лейтенанта, с той только разницей, что она, как уже было отмечено, выходит на другую сторону вала, на северо-западную… Таким образом, между их комнатами пролегает вся длина форта — добрых триста метров. Лейтенанту приходится сильно наклониться, чтобы войти; высокий и худой, он стоит в свете окна, у которого капитан уселся с таким расчетом, чтобы пишущая рука не затеняла бумаги. Нигль в восторге от посещения, он встает, чтобы приветствовать гостя. Но уже после первых слов у него спирает дыхание.

— Я надеюсь, господин капитан разрешит мне представиться, — говорит лейтенант-сапер. — Кройзинг, Эбергард Кройзинг. — Я уверен, что мы прекрасно сработаемся с вами, господин капитан.

Спокойно и официально произносит он эти слова, пытливо вглядываясь в лицо Нигля: Чиновничья карьера вырабатывает внешнее самообладание: Нигль вежливо предлагает гостю присесть. Одновременно он пытается представить себе грозные очертания так жутко сплетенных между собою фактов.

— Кройзинг? — повторяет он вопросительно. Высокий лейтенант кланяется.

— Так точно. Как? Господину капитану известно это имя?

— Да-да, у нас в третьей роте был унтер-офицер…

— Мой брат, — вставляет лейтенант.

Капитан Нигль говорит участливо:

— Да, да, что поделаешь, смерть всегда вырывает из рядов наилучших. Унтер-офицер Кройзинг был образцом исполнительности и наверное стал бы украшением офицерского корпуса. Еще несколько месяцев — и он вырвался бы из этого пекла, а там и отпуск на родину, офицерская школа. И все кончилось бы хорошо. И надо же было французу уложить его как раз незадолго до этого!

Лейтенант кланяется и благодарит. Да, пуля не разбирает. Его родители постепенно свыкнутся с несчастьем. Брат, когда они виделись в последний раа, кое-что намекнул ему о военном суде. Но это было, если память не изменяет ему, еще в конце апреля или в начале мая, — во всяком случае вскоре после того ужасного взрыва, как раз когда шли ожесточенные бои в направлении Тиомона-Флери. Разумеется, в то время ему, Кройзингу, было не до того, он беседовал с братом каких-нибудь двадцать минут. Что, собственно, произошло?

Капитан Нигль осведомляется сначала о том, как случилось, что коллега служит в прусских войсках, в то время как Кройзинги настоящие баварцы, франки, насколько он помнит, нюрнбержцы. Лейтенант объясняет: как фельдфебель запаса, он сейчас же по окончании семестра в Высшем техническом училище в Шарлоттенбурге вступил в ряды бранденбургских саперов и остался там в качестве лейтенанта. Это — отражение идеи единства германского государства, из-за которой когда-то спорили деды и за которую в семидесятом году воевали отцы. Но если вернуться к военно-судебному следствию, то в чем, собственно, было дело?

Пустяки или почти пустяки. Военная цензура оказалась слишком придирчивой, а унтер-офицер Кройзинг, этот славный юноша, к сожалению, употребил несколько неосторожных выражений в письме к высокопоставленному военному чиновнику.

Подробности капитан Нигль в настоящий момент не помнит. Он сам дьявольски возмущался, что против такого примерного солдат затеяли судебное следствие. Но это зависело не от него. Впрочем, молодой Кройзинг, несомненно, вышел бы из этого дела незапятнанным.

— Эх, напрасно все так недооценивают опасности, которые постоянно угрожают рабочим командам! Наверно, вы, господин лейтенант, уже слышали, Что вчера утром двое солдат моей роты были разорваны в клочья, совершенно также, как несколько месяцев назад Кристоф.

Лейтенант отмечает про себя, что Нигль, говоря о погибшем, сказал «Кристоф», но и виду не подает, что обратил на это внимание. Да, он тоже уверен, что военный суд реабилитировал бы брата. Но где находится дело? К кому можно было бы обратиться по этому поводу? Нет, капитан Нигль не знает этого: бумаги были отправлены обычным — официальным путем. Может быть, фельдфебель Фейхт, из третьей роты, даст справку об этом.

— Фельдфебель Фейхт, — повторяет лейтенант, как бы записывая это имя в памяти. — А куда девалось имущество брата? Разные цепные предметы, принадлежавшие еще деду, советнику королевского баварского государственного суда? Личные мелкие вещи, которые доставили бы утешение матери? И бумаги — среди них должны быть заметки или стихи. Кристоф время от времени пописывал. Вероятно, мать хотела бы составить для родных и друзей маленький сборник, посвященный его памяти. Короче говоря, где все это странствует?

Капитан Нигль, глубоко удивленный, отвечает, что скорей всего вещи покойного остались в госпитале. А госпиталь, как полагается, отослал все домой.

— Нет, это было не так. В день погребения мне сообщили в госпитале, что имущество брата тотчас же забрала рота, чтобы от себя отправить родителям.

— Сразу видно, — говорит капитан, — как канцелярия третьей роты заботится о своих людях. Следовательно, вещи тотчас же были отправлены в Нюрнберг.

— Гм, — произносит Кройзинг.

B таком случае ему остается только покорнейше благодарить. С разрешения господина капитана он запросит родных, прибыли ли вещи, и затем доложит об этом — господину капитану. Но теперь он больше не будет отнимать у него время, он отвлек господина капитана по совершенно частному делу, между тем как застал его за письмом.

— Только еще один служебный вопрос, — при этом лейтенант поднимается, — не угодно ли будет господину капитану как-нибудь, при случае, — надо ведь подбодрить людей, — в ночное время лично сопроводить на работы подрывную команду или солдат, отправляемых на рытье окопов? Это, несомненно, произведет хорошее впечатление и подымет господина капитана в глазах начальства. А опасность одинакова как здесь, так и на позиции.

С этими словами он раскланивается, щелкнув каблуками, и, взяв под козырек, покидает «начальство». Руки он не подает.

Казначей Нигль из Вейльгейма продолжает сидеть; он смотрит вслед Кройзингу и отирает пот. Внезапно ему приходит в голову, что он пленник в этом подвале, что он попал в западню, или, может быть, он уже в могиле? Почему этот полоумный унтер-офицер Кройзинг не выглядел гак страшно, как его брат? И почему у него было такое простодушное, почти детское лицо? Почему он вел себя тик нелепо? О, горе тому, на ком остановится этот взгляд, кто попадет в эти руки. Только дурак поверит, будто случай забросил его сюда, именно его, капитана Нигля, с его третьей ротой. Нет, этому человеку что-то известно, неясно только что. Вот он уже собирается послать его, Нигля, в этот жуткий ад, па поля, изрытые воронками, где человек пропадает ни за грош, все равно, разорвет ли его снаряд, или сразит пуля!

Нет, этот замысел надо расстроить. Надо тотчас же написать капитану Лауберу или, еще лучше, протелефонировать. Сказать, что кто-то ввел его в заблуждение: под видом служебного долга здесь совершается личная месть! Ему с его ландштурмистами здесь нечего делать; Лаубер сам должен согласиться с этим, не правда ли? Или, может-быть, сначала поставить в известность Зиммердинга и Фейхта? Что там произошло с имуществом Кройзинга?

Неужели она до сих пор покоится в коробках и ящиках компании, потому что никто не нашел времени просмотреть это мальчишеское сочинение? Или эти ловкачи уже разделили все между собой? Впрочем, это не к спеху. Пока Кройзинг получит телеграмму, выход, давным-давно будет найден. Самое главное выведать намерения противника, установить, насколько он в курсе дела.

Самое важное — сохранять спокойствие. Если его, Нигля, нервы так быстро сдали, то виной тому только эта помойная яма, Дуомон. Он слишком поддался гипнозу его слова. Ведь, например, в подвале монастыря в Эттале или в подземелье в В Нюрнбергском замке все выглядело почти так же, как здесь, и, сидя там, он не так скоро потерял бы голову только потому, что какой-то человек, связанный с ним по службе, — брат другого человека, который когда-то был ему подчинен.

Нигль сидит и пристально смотрит на выбеленную мелом стену. Если продумать как следует весь разговор, то он прошел, собственно, очень непринужденно. Попросту, я сам приписываю лейтенанту роль мстителя! Да, я сам все это вообразил. И все из-за того, что эти дурацкие стены называются не Этталем, не Штарнбергским замком, а Дуомоном — отсюда и рождаются все страхи. Если рассуждать хладнокровно, то ничего особенного ведь не было в разговоре. Вопрос о бумагах так же естественен, как и вопрос о «наследстве». Что какой-то лейтенант Кройзинг ведает инженерным парком — факт столь же случайный, как и то, что его брат, унтер-офицер, числился в нестроевой роте. К тому же этот лейтенант вовсе и не заботился о своем младшем брате. Зачем же он вдруг станет именно теперь разыскивать роту, где служил покойный, и начальника батальона, чтобы мстить за брата? Чепуха, просто чепуха! Кройзинг убит, он уже ничего не сможет сказать. В Дуомоне постоянно стояли рабочие роты. Если уж это не случайность, то вообще не бывает случайностей. Тогда прав патер, поставивший над миром ревностного господа бога, который ведет наблюдение за злодеями и печется о невиновных. Но с господом богом можно живо уладить дело. Пойти к исповеди, выполнить то, что наложит на тебя патер, и чорт останется в дураках, как и его посланец, эта длинная костлявая жердь, пруссак, каналья, который к тому же еще не настоящий пруссак, а подделка из Нюрнберга. Нет, не робей, Нигль! Кончай свое письмо и вида не подавай, что ты в тревоге.

День проходит довольно сносно.

Выстрелы в полдень напугали его. Однако Нигль намеревается ночью осмотреть окрестности. Он раздобыл карты и изучает их, все более и более успокаиваясь при мысли о том, что между ним и французами немалое расстояние.

После обеда, около пяти, в комнату врывается пере пуганный, командир роты, фельдфебель-лейтенант Зиммердинг. Заперев дверь, он бормочет: знает ли господин капитан, кто начальник инженерного парка в Дуомоне? Нигль высокомерно успокаивает его: конечно, это ему известно, он давно об этом знает. Лейтенант Кройзинг обходительный парень, с ним легко будет работать. Почему же он не шепнул об этом ему и Фейхту? шипит Зиммердинг. Они могли бы здорово влопаться! И он подает Тиглю бланк служебной телеграммы, белой с синим, на каких телефонисты обычно записывают передаваемый текст.

«Имущество Кристофа не получено. Кройзинг», — читает Нигль. Он долго рассматривает телеграмму.

— Как она попала к вам? — спрашивает он беззвучно.

— Ее принес тот маленький еврей, Зюсман, — для сведения, с просьбой возвратить.

Нигль качает головой. Значит, его попытка обмануть самого себя — одно легкомыслие? С человеком, который вежливо улыбается и в то же время рассылает телеграммы, точно молнии, шутить не приходится.

— Вы были правы, земляк, — говорит он спокойно, — я оказался ослом. Он опасный человек, этот Кройзинг; мы должны крепко взять себя в руки и пораскинуть мозгами. Сначала мы, конечно, все свалим на полевую почту…

Капитан зажигает потухшую сигару, его рука дрожит. И когда Зиммердинг злобно бросает: «Вряд ли это нас спасет», — Нигль не знает, что возразить.

Три дня спустя капитан Нигль бежит по гулким коридорам, втянув голову в плечи. За этот короткий промежуток времени роте пришлось зарегистрировать еще двух убитых и тридцать одного раненого. Французские снаряды дважды взорвались па пути следования колонны!.. И хотя команды поступают скорее беспорядочной толпой, чем правильным строем, у солдат и начальника создается впечатление, что все-равно они беспомощны и обречены, что за пределами форта каждый из них должен быть готов к самому худшему. И все же капитан Нигль бежит, заткнув уши руками. Ибо из бокового коридора, в залах которого находится центральный перевязочный пункт, доносятся душераздирающие крики. Такие же крики огласили поле, когда два новых убитых и девять раненых упали в каких-нибудь пятидесяти метрах от него. Туман тогда внезапно рассеялся — хороший утренний туман, — а последствия можно себе представить. Нигль непривычен к бегу, его живот трясется, слишком короткие рукава задираются вверх. Но он бежит. В тусклом свете электрических ламп он спасается от неудержимого рева истязуемой плоти.

Глава четвертая ГЕНЕРАЛЬНАЯ РЕПЕТИЦИЯ

В душе Эбергарда Кройзинга все поет и ликует. Когда он думает о капитане Нигле, ему чудится, что даже воздух, этот серый убийственный воздух в стенах форта, таинственно подмигивает ему. Кройзинг не торопится. В последние дни было много работы; внезапно ночью пошел дождь, иные даже приняли его за начало осенних дождей. Мелко и упорно моросило из свинцовых туч, а когда проснулись поутру, вся земля уже сверкала от влаги, от множества луж и лужиц; война, застигнутая врасплох, замолкла.

— Зюсман, — говорит Кройзинг, лениво растянувшись на кровати и покуривая трубку, — сегодня до обеда мы закончим чертежи (на столе лежит начатый цветными карандашами план установки шести новых минометов, но вечером осмотрим повреждения. Если дождь не прекратится, мы, значит, основательно просчитались и слишком поздно затеяли подготовительные, работы.

Зюсман уверяет, что дождь прекратится.

— Это просто ливень, — пророчествует он. — Но благодатный ливень, он как бы говорит нам: поторапливайтесь! Он кричит нам: где застряли первая и вторая роты?

— Правильно! — весело восклицает Кройзинг. — Выпьем за ливень по рюмке водки, а то и коньяку. Достаньте бутылку, Зюсман, разопьем по рюмочке с разрешения начальства.

Зюсман довольно ухмыляется, берет из шкафа лейтенанта большую, еще до половины наполненную бутылку, стопочки, какие встречаются в любом кабаке, и ставит их на железную табуретку у изголовья Кройзинга. Лейтенант наливает Зюсману, глубоко вдыхает в себя аромат золотистой жидкости и медленно, с нескрываемым наслаждением глотает, весь погрузившись в процесс питья, эту утеху мужей.

— Послушайте, милейший, — говорит он, глядя в потолок, — в полдень, после того как господин капитан изволят выспаться, прогуляйтесь к нему в канцелярию и с присущим вам тактом осведомитесь о месте пребывания обеих рот. Затем, как бы между прочим, попросите разрешения заглянуть в книгу почтовых отправлений. Должна же была остаться какая-то запись, когда рота доверила стихии полевой почты имущество брата. Ибо, милый Зюсман, эта посылка затерялась. Известный процент посылок и писем должен теряться, хотя бы уж по теории вероятности. А что в этот процент попали и вещи Кристофа, конечно, случайность: нам, Кройзингам, как всегда, не везет.

Зюсман не прочь тотчас же помчаться в канцелярию. Но Кройзинг не желает оставаться в одиночестве.

— Если наш приятель Бертин с крючковатым носом — бывалый фронтовик, то он сегодня же после обеда припрется сюда, — позевывает Кройзинг. — Как вы думаете, отважится он придти?

Зюсман уверяет, что Бертин останется в будке разве только из робости. Чтобы подбодрить его, он, Зюсман, сегодня утром телефонировал туда. Но как вам нравится: птенчик уже улетел! Он был в ночной смене, стало быть, свободен сегодня днем; и вот он отправился, как сообщил ландштурмист Штрумпф, к школьному товарищу, которого обрел где-то у легких полевых гаубиц; оттуда он собирается дальше, в Дуомон.

— Что удивительного, — продолжает Зюсман, — если у этого милого субъекта оказались знакомые среди верхнесилезцев.

— Почему вы подсмеиваетесь над ним? — недоумевает Кройзинг.

— Сейчас мне все представляется в юмористическом свете, — поясняет Зюсман. — Хотелось бы также, чтобы Бертин освободился от всех сомнений, которые постоянно возникают у него в отношении всех и каждого.

Кройзинг настораживается.

— Вы считаете его трусом? Это было бы для меня некстати!

Зюсман качает головой.

— Вовсе нет, — возражает он. — Разве я назвал его трусом? Я сказал: «оп полон сомнений». Этот парень скорее отличается удальством. Из наивности, из глупого стремления к новизне — сам чорт не разберет. Но одно ясно: у него непреодолимый страх перед начальством. Перед военным чином, понимаете? Он не боится снарядов, но каждая канцелярия, каждая пара погон приводят его в трепет. Бедняга, — задумчиво прибавляет он.

Кройзинг ложится на живот, упираясь локтями в кровать.

— В этом вы ничего не смыслите, Зюсман. Так и должно быть. Солдат, — так полагал еще Фридрих Вели-кии, — обязан гораздо больше бояться своего начальства, чем врага: как же иначе его двинуть в атаку? Вообще же я думаю, что эта боязнь у Бертина совершенно исчезнет, после того как он пройдет настоящую «солдатскую школу» Не в землекопах же сидеть такому человеку? Окажите услугу, Зюсман, понаблюдайте за ним. Если он годен на что-либо лучшее, я охотно помог бы ему. Он умен, образован, давно уже на фронте и притом весьма порядочный малый. Все зависит от того, хватит ли у него дерзости, хладнокровной дерзости! Вы, надеюсь, понимаете, что я хочу сказать. И если она у него есть, тогда мы, как это водится в военное время, произведем его в унтер-офицеры я затем в лейтенанты — как и вас.

Зюсман постукивает красным карандашом.

— Тогда ему придется, прежде всего, отчислиться от своей части, — говорит он.

— Придется, конечно, — соглашается Кройзинг.

— Он никогда не сделает этого, — утверждает Зюсман. — Тут-то и начинаются его сомнения. В прошлый раз, на обратном пути, мы разговорились. Бертин пуганая ворона, он добровольно вызвался идти на западный фронт, а его причислили к эшелону, отправлявшемуся на восток. Эта нелепость привела его в батальон Янша, и раскаяние в этом поступке гложет его нежную, как лепестки лилии, душу. Никогда больше не идти добровольцем — вот его новый принцип. И неплохой, с этим, надеюсь, согласится и господин лейтенант?

Кройзинг грозит кулаком.

— Негодяй! Дорогу добровольцам! Это наилучшая прусская традиция, А в наших войсках — даже дело чести. Разве вам не говорили в школе о сапере Клинке и о Дюп-пельских редутах? «Меня зовут Клинке, я открываю ворота», — поет наш земляк Теодор Фонтане, а ему и карты в руки.

Оба смеются, и Зюсман замечает:

— И о чем только не пишут поэты!

— Ни слова о них, — предостерегает Кроизинг, — вот как раз идет наш поэт.

В дверь робко стучат, входит Бертин, весь мокрый, в грязных сапогах. Его хвалят за удачную идею. Кройзинг требует для гостя стопку коньяку, чтобы предупредить простуду. Он встает в честь гостя, предлагает ему голландский трубочный табак. Кройзинг топчется по тесному помещению, на нем жилет из толстого, на подкладке, немного потертого черного шелка; умываясь, он рассказывает о своей мирной беседе с капитаном Ниглем. Бертин протирает запотевшие и мокрые от дождя очки; в табачном дыму лицо Кройзинга неясно вырисовывается перед его близорукими глазами, полотенце развевается во все стороны. Он не мог уснуть после чтения того письма, рассказывает Бертин, слова завещания засели у него в мозгу с интонацией… он глотнул воздух… покойного, и эта интонации с необыкновенной ясностью звучит теперь в его ушах, Что за человек этот Нигль, если он посмел пройти мимо такого редкого юноши, как Кристоф.

Кройзинг, надевая мундир, ловко проскальзывает между людьми и предметами к своему месту, позади с гола, возле окна.

— Это самый обыкновенный человек, — говорит он глубоким голосом, — так сказать, один из миллионов — самый заурядный негодяй.

Как вы предполагаете поступить с ним?

— Я вам сейчас скажу, — отвечает Кройзинг. — Сначала я возьму его в работу. В этом мне поможет окружающая обстановка, эта кротовая нора с ее настроением, французы. Второй шаг; он подпишет признание в том, что держал моего брата на ферме Шамбрет с тайным намерением воспрепятствовать военному судебному следствию.

— Никогда он не подпишет, — говорит Зюсман.

— О, — отвечает Кройзинг, подымая глаза, — подпишет, будьте уверены. Мне самому любопытно, как я добьюсь этого, но я добьюсь. Я чувствую себя опять зеленым юнцом, полным жажды мести и подвигов. Ненавидеть по-настоящему, целыми месяцами преследовать человека — ведь это возможно было только тогда, в годы юности. Может быть, война вновь обнажила в нас того первобытного лесного человека, который пил вечерний чай из черепа убитого врага. После того, как проведешь тут два года, не удивляешься ничему.

— И вы одобряете все это? — спрашивает пораженный Бертин.

— Я одобряю все, что способствует продлению моей жизни и уничтожает врага, — резко говорит Кройзинг и заботливо выбирает зеленый карандаш, чтобы отметить на плане положение новых минометов; он уже держит в руке синий — для обозначения немецких позиций, красный— для французских, коричневый — для зарисовки местности. Затем он продолжает: — Ведь здесь не пансион для молодых девиц. Легенды о фронтовом духе, о великом чувстве товарищества, может быть, и хороши, может быть, и нужны, чтобы втирать очки там в тылу. Жертвенное самоотречение — это, знаете ли, чрезвычайно увлекательная штука для корреспондентов газет, депутатов, и читателей. В действительности же мы все боремся за наибольшее пространство, доступное нам, за сферу действия. Война всех против всех — вот правильная формула.

— Это-то я уразумел, — сухо говорит унтер-офицер, малыш Зюсман.

— Вот именно, — Кройзинг подмигивает ему. — Это уразумей и каждый из нас, хоть и не так ясно, как вы. А кто этого пе понял, тот, значит, еще и не нюхал войны.

С чувством тайного превосходства и едва улыбаясь, Бертин замечает:

— Вы в самом деле того мнения, что стремление к отличиям, к карьере…

— Чепуха, — говорит Кройзинг, — я сказал: «сфера действия» — и ничего другого под этим не подразумеваю. Сфера действия — это, разумеется, каждому представляется по-иному. У всякого барона своя фантазия: один собирает ордена, его душа пребывает в лавке металлических изделий; другой гонится за карьерой и блаженствует, если у него больше влияния, чем у соседа. Многие гонятся только за наживой: такие грабят французские квартиры или делят между собой имущество убитых. Наш приятель Нигль хочет только одного: чтобы его оставили в покое.

— А чего желает в глубине души господин лейтенант? — спрашивает Зюсман с забавной обезьяньей гримасой.

— Вот и не скажу, дерзкий мальчишка, — смеётся Кройзинг. — Вообразите, что я попросту стремлюсь к тому, чтобы нагнать страху на людей моего круга. — И прибавляет серьезно: — Ми кто еще не испортил мне столько крови, как этот человек.

Немного помолчав, Бертин скромно говорит:

— В таком случае я, должно быть, ненормальный. У меня только одно желание: хорошо делать мое дело — службу нестроевого солдата — и дожить до скорого почетного мира, чтобы можно было вновь вернуться к жене и к работе.

— Жена, — презрительно говорит Кройзинг, — работа, почетный мир, Вам еще придется кое-что испытать. Да и кто вам поверит!

— Что что?

Все трое выпрямляются, слушают. С облаков на них надвигается душераздирающий страшный гул; первозданный грохот и гром прокатываются по помещениям: не так близко, как они опасались.

— Надо посмотреть, что случилось! — кричит Зюсман.

— Оставаться на местах! — приказывает Кройзинг.

В проходе у двери беготня. Он берет телефонную трубку.

— Пусть тотчас же позвонят, как только поступят донесения.

У телефониста от испуга еще дрожит голос. Кройзинг испытующи и удовлетворенно наблюдает за гостем. Бертин удивляется сам себе: он стоит ощущая тот дикий восторг, как в первый раз, когда оп вместе с Беи и обер-фейерверкером бежал по усеянному воронками нолю. У унтер-офицера Зюсмана дрожат руки. Он говорит:

— Это могла быть только тридцативосьмисантиметровая; или же это наша — сорокадвухсантиметровая пушка, давшая недолет.

Трещит телефон.

— Тяжелый калибр, и а воспой обстрел западной траншеи, — докладывает центральная станция. — Значительные повреждения наружных стен.

Кройзинг благодарит. Не может быть, чтобы 42-сантиметровая так сильно промахнулась. Недолет в три тысячи метров— такого случая не бывало даже у этих олухов, что сидят позади нас.

— Осторожней, — предупреждает он, — снова снаряд.

Теперь пригибаются все трое. Зюсман залезает под стол, все затаили дыхание. Воздух, рассекаемый тяжелым снарядом, ревет все ближе и ближе, вот уже совсем близко — здесь! Перед окном мелькнула желто-красная молния, гром сотрясает помещение, известка и мел падают на стол, электрическая лампа гаснет, стулья под людьми дрожат.

— Попадание, — спокойно говорит Кройзинг.

Еще резче, неистовее, еще пронзительнее загрохотало над ними.

— Все в порядке, — с этими словами Зюсман подымается, нисколько не смущаясь, как если бы он был единственный, кто вел себя сообразно обстоятельствам. Кройзинг с живостью заявляет, что вряд ли ошибется, утверждая, что это досталось бронированной башне в северо-западном углу. Он требует, чтобы его по телефону соединили с башней. Оба с любопытством наблюдают, как улыбка удовлетворения заиграла на его лице. Проклятая нация эти французы; умеют стрелять, но умеют и крепости строить! Целый снаряд попал в башню, а она, однако, выдержала.

— Новый калибр, — поясняет унтер-офицер, — тяжелее, чем тридцативосьмисантиметровая мортира у форта Марра. Новый тип, должно быть из тех, которые предназначались для Соммы.

— И у нас тут тоже репетиция, — говорит Зюсман, в то время как Кройзинг пытается еще раз связаться с башней. На этот раз центральная сообщает, что башня временно покинута из-за скопления газов; она цела, хотя и повреждена: перестала вращаться.

— Беда невелика, — заканчивает разговор Кройзинг И посылает Зюсмана и Бертина с шахтерскими лампами к землекопам — узнать, как они себя чувствуют после происшествия.

Идти недалеко. Туннель перед казематом заполнен баварцами: ругань, стоны, плач, тупая неподвижность, толкотня. Унтер-офицеры, размахивая карманными фонарями, успевают предотвратить бегство солдат во двор. У поворота к поперечному проходу, бледно освещенному дневным светом, стоит, прикусив нижнюю губу, капитан Нигль; он в расстегнутом кителе и спальных туфлях, фельдфебель-лейтенант Зиммердинг проталкивается к нему, а фельдфебель Фейхт пытается хриплым голосом успокоить солдат.

— Люди совсем обезумели, — задыхаясь, говорит Зиммердинг, — они не хотят оставаться здесь. Ведь они — безоружные ландштурмисты, а не фронтовики, что им здесь делать?

— Вовсе не так глупо, — говорит, вполголоса Нигль. Когда ом замечает Зюсмана с шахтерской лампой в руках, его неподвижный взгляд загорается яростью. К сожалению, строгая выправка и официальное обращение сапера не дают ему повода придраться.

— Людей пришлось будить, — приказывает он передать лейтенанту, — кое-кто свалился с нар, есть ушибы, вывихи рук и, конечно, случаи нервного потрясения. И надо же было этому проклятому снаряду попасть в каземат!

Зюсман творит убежденно, обращаясь больше к солдатам: выстрелы метили в башню Б, она и получила их. А что бетон выдержал это страшное попадание — лучшее доказательство прочности сводов. Ведь это была пушка нового типа, тоже 42-сантиметровая.

Зюсман даже и не подозревает, как близка его импровизация к действительности. Пусть товарищи, бога ради, не теряют присутствия духа, пусть спокойно разойдутся по казематам и улягутся спать. Управление парка не пожалеет дополнительной порции рома к вечернему чаю, чтобы вознаградить их за испуг.

Жаждущие утешения солдаты тянутся к свету, напряженно вслушиваются. Они знают того маленького сапера, о котором ходят слухи, будто однажды он уже умер. Имя лейтенанта Кройзинга также часто упоминается среди них. Солдаты, подавленные и растерявшиеся, начинают с этого момента чувствовать к унтер-офицеру Зюсману нечто вроде доверия, какое они питали к унтер-офицеру Кройзингу; тот тоже был небольшого роста и с темными волосами. Поэтому уговоры Зюсмана подействовали. Эти безропотные люди нуждаются только в успокоении, хоть бы в некотором участии к ним, этого достаточно, чтобы примириться со своим положением. Зюсман стоит среди трех врагов, окидывая их быстрым взглядом. О, он очень хорошо понимает, что почва уходит у них из-под ног. Потребовать теперь книгу почтовых отправлений? Нет, это слишком опасная игра. Они могли бы, и не без основания, ответить отказом. Надо сначала отвлечь их мысли. Итак, после обеда.

Он щелкает каблуками, поворачивается кругом и исчезает с Бертином в бесконечном темном туннеле. Электрические провода где-то повреждены.

Глава пятая ЗЕМЛЯКИ

К концу дня капитан Нигль приказывает фельдфебелю Фейхту явиться к нему в каморку. Там темно, монтеры все еще возятся с проводкой. Фигура капитана, тускло освещаемая стеариновой свечой, отбрасывает на стену бесформенную тень. Он только что проснулся и сидит на кровати. Вечером ему предстоит пройти со своей командой часть пути по полю. На нем бриджи и серые шерстяные чулки, которые жена сама связала ему, на ногах черные ночные туфли с изящно вышитыми цветками эдельвейса.

Фельдфебель стоит, вытянувшись у двери. Капитан усталым голосом просит его запереть за собой дверь, подойти ближе, присесть на скамейку. Фельдфебель Фейхт повинуется, с сочувствием и симпатией поглядывая на начальника. У него тоже тяжело на душе, Фейхт и Нигль — земляки. До войны Людвиг Фейхт, родом из Тутцинга, — он там и женился, — разъезжал, довольный собой и своей работой, в качестве кассира на нарядном катере между озерами Штарепберг и Вюрм. Путешественники из Северной Германии кучами толпились на палубе, восхищаясь красивыми группами старых деревьев, прозрачной водой, чайками, которые серебристыми пятнами мелькали в воздухе. И вот среди них появлялся, в синей морской куртке с золотыми галунами и солидной фуражке, кассир Фейхт. Он объяснял на баварском диалекте, что это вот новый курорт Тутцинг, с большим будущим, а там — Бернрид с церковкой, более старинной, чем самые знаменитые церкви Берлина. Он чувствовал себя очень польщенным, когда бестолковые берлинцы или саксонцы называли его «господином капитаном» и задавали неописуемо глупые вопросы: не искусственный ли остров роз в Тутцинге? Мет ли па этом острове замка короля Людвига?

Фейхт любил эту жизнь в летнее время па большом озере, его красное широкое лицо всегда дышало довольством. В Тутцинге у пего двое маленьких ребят и жена Тереза, которая в его отсутствие совершенно самостоятельно ведет дело — бакалейно-гастрономическую лавку; клиентами ее. являются многочисленные посетители курорта, нахлынувшие в местечко. Как раз теперь в Тутцинге большой наплыв гостей; изголодавшиеся пруссаки с радостью приезжают сюда откормиться на баварском молоке, галушках и копченостях и спустить денежки, новые коричневые или голубые двадцатимарковые бумажки, Да, до сих пор Людвиг Фейхт был доволен своей судьбой, Даже перевод и Дуомон он принял сдержанно, как человек, с которым иг может приключиться ничего плохого. По с сегодняшнего дня, после этих двух попаданий, его настроение резко меняется. Французы сумели сразу пристреляться к форту; благодаря чертовской осведомленности мм понадобилось для этого всего лишь два снаряда-так разъяснил артиллерист из броневой башни, и — по совершенно сразило его. Вернуться домой невредимым, с солидными сбережениями — такова была его заветная цель. Теперь все рушится.

— Фейхт! — говорит капитан непривычно приглушенным голосом на языке их общей родины, верхнебаварского горного края. — Ответьте мне на мои вопросы не по служебному, не по военному, а просто как земляк, не правда ли? Ответьте как человек, который вместе с другими попал в жестокую переделку, как ответил бы тутцингинец вейльгеймерцу, если бы у них был спор с каким-нибудь нюрнбержцем. Ответьте мне, как если бы мы сидели вдвоем в охотничьем домике где-нибудь над Бенедиктинской стеной, а утром пришел бы гнусный нюрнбержец, какой-нибудь мерзавец франк, и стал бы приставать к нам.

Коренастый Фейхт сидит, наклонясь вперед, локтями он уперся в колени. Так вот оно что! Вот что занесло его под эти жуткие, отвратительные своды! Он всегда издевался над попами и церковью, без всякого зазрения совести надувал пароходное общество — деньги были для него дороже всего на свете. Но к имуществу убитого не следовало прикасаться: от этого все и пошло.

— Господин капитан, — говорит он хрипло, — я уже знаю, о чем идет речь.

Ясно, что его земляк понимает положение, ведь разумом его бог не обидел. Кто бы мог подумать, что у этого теленка, унтер-офицера Кройзинга, дьявол — брат? Да, у этого есть хватка, он упорен, напролом идет к цели, и эта цель — уничтожить нас.

— Да! — восклицает Фейхт, размахивая правой рукой, чего он, как фельдфебель, понимающий приличия, никогда не сделал бы при других обстоятельствах. Лейтенант Кройзинг сразу же произвел на него впечатление рака, который перегрызет карандаш, кем-то воткнутый, шутки ради, в его клешню. Выход один: пожертвовать карандашом или швырнуть рака в кипяток.

— В том-то и дело, Фейхт, что мы не в состоянии швырнуть рака в кипяток. Но, может быть, этот долговязый дьявол сам попадет туда, когда будет на фронте орудовать своими минометами. Может быть, удастся даже поспособствовать этому, например осветить его карманным фонарем, когда мы все вместе очутимся на передовой позиции, — особенно если мы окажемся в укрытии, а он — снаружи. По пока эго невыполнимо, придется отдать ему карандаш. Есть ли у вас список вещей?

— Да, список есть.

— Известно ли вам, где находятся вещи?

Фейхт, не краснея, быстро отвечает: да, ему это известно.

— Что касается его стишков, — говорит капитан Нигль, — они, наверно, еще валяются у меня среди бумажного хлама. Я собору все, запакую и положу на свою кровать. Пока пас но будет, соорудите приличный пакет, вложите все до ниточки, дорогой земляк! Высчитайте жалованье по день смерти, до последнего пфеннига. Сохранилась ли еще подпись командира роты на акте о принятии имущества? — Фейхт кивает головой. — Сегодня ночью посылка должна быть в комнате у господина лейтенанта Кройзинга. Если у него будут вопросы, уж я найду что сказать. Нельзя обнажать перед ним уязвимые места. Фейхт, — продолжает он задумчиво, глядя маленькими глазками на коренастого подчиненного, — пока что мы более слабая партия в игре, но только пока. А теперь прощайте, друг мой. Скажите Димпфлингеру, чтобы он приготовил мне хороший кусок мяса, хотя бы консервного. Мне надо набраться сил. Еще увидим, кто будет смеяться по-следним! С нескрываемой симпатией Фейхт смотрит на капитана, который сидит на краю кровати в ночных туфлях и синем вязаном жилете с пуговицами из оленьего рога. Вот что земляк! Такой не выдаст своего человека рассвирепевшему нюрнбержцу, этому сухопарому тряпичнику. Стоя и глядя на начальника сверху вниз, он сочувственно отвечает:

— Ладно уж, все будет в порядке, земляк, хоть и придется поломать голову над этим делом. Кто доверится казначею из Вейльгейма, тот может чувствовать себя как у Христа за пазухой. И когда мы, наконец, благополучно вернемся домой, то Фейхт уж будет знать, кого и как от-благодарить.

— А теперь ступайте, Фейхт.

Фельдфебель идет к двери, поворачивает ключ, щелкает каблуками, как полагается солдату. Они без лишних слов поняли друг друга.

Когда случается делить добычу, фельдфебель удерживает львиную долю и свою пользу и дает какие-ни-будь, пустяки писарю ведущему дело, почтовому ординарцу и унтер офицерам, к которым благоволит. Очень неприятно возвращать обратно подарки; но если этого требуют сильные мира сего, никакой мудрец не станет противится; подвернется другой случай поживиться!

В большом квадратном помещении, отведенном под жилье и канцелярию для него и начальника роты Зиммердинга, Людвиг Эмеран Фейхт один хозяйничает среди вещей, которые оставил после себя уже почти забытый унтер офицер Кройзинг. Список, составленный ротой, лежит на столе. Снова весело горит электричество, дверь заперта, стакан красного вина и набитая трубка услаж-дают неприятную работу. Номер не прошел, не прогневайтесь! Тут не было злого умысла.

Коренастый фельдфебель тоже надел ночные туфли, он расхаживает взад и вперед, раскладывает вещи, садится верхом на скамейку, снова проверяет по списку их наличие.

И против каждой найденной вещи он тщательно отточенным карандашом делает в списке закорючку.

Номер первый — кожаный жилет, правда немного по- ношенный, но еще вполне пригодный, Этот жилет и автоматическая ручка с золотым рычажком (номер второй) пришлись на долю писаря Диллингера; тот выпучил глаза, когда пришлось вернуть обе вещи, но все же понял. Удивительно: вся рота почувствовала, что и со смертью унтер- офицера Кройзинга дело о нем еще не кончено, что опять нависла в воздухе какая-то угроза, после того как появился старший брат — эта длинная жердь. Сначала солдаты злорадно поглядывали, но теперь они уже не злорадствуют. Они навещают раненых товарищей в госпитале и с горечью думают: этим мы обязаны лейтенанту Кройзингу. Впрочем, может статься, иной мюнхенский рабочий смотрит глубже в корень вещей и считает виновницей своего несчастья ротную канцелярию.

Но этим мыслям не хватает действенности, ибо слишком действенны французские снаряды. Двум смертям не бывать — ничего не поделаешь. Таким образом, выходит, что французы поддерживают дисциплину в немецкой армии.

Трубку, табачный кисет и нож для хлеба унтер-офицер Пангерль честно принес обратно. Нож снабжен ручкой из оленьего рога, он глубоко сидит в футляре, как маленький кинжал. Трубку тончайшей нюрнбергской работы этот, мальчишка Кройзинг почти не употреблял и всегда носил в кожаном мешочке. Теперь она будет плесневеть в каком- нибудь ящике. Жаль!

С нежностью смотрит фельдфебель Фейхт на широкий мундштук из эбонита, блестящую головку из узорчатого дерева, широкий остов, в который вставлена алюминиевая трубочка; он вновь складывает разобранные части, заворачивает трубку, ставит отметку в списке. Бумажник со множеством записок, блокнот в коричневом кожаном переплете с календарем на 1915 год, небольшая тетрадка в клеенчатом переплете, заполненная маранием— стихами! Ну и рифмы! Людвиг Фейхт презрительно кривит губы. Это похоже на унтер-офицера Кройзинга! Людям, которые занимаются рифмоплетством, лучше не совать свой нос в другие дела. Если им не везет, то виноваты в этом только они сами.

Но вот самое главное: нагрудный мешочек, часы, кольцо. Жаль кольца: Фейхт предполагал привезти его жене Терезе в подарок после разлуки как сюрприз по случаю приезда в отпуск. На кольце красивый зеленый камень, смарагд, да и самое колечко ловко сработано: чешуйчатое, в форме змеи, впившейся зубами в хвост. Часы оп собирался носить сам, на руке или на длинной топкой золотой цепочке, пропущенной — через петлю — от одного кармана к другому. Теперь все это — прости-прощай!

Нельзя сказать, чтобы Фейхту попалась неудачная войсковая часть, но, конечно, никакого сравнения с пехотой или конницей: те в начале войны заняли богатую Бельгию, Люксембург, Северную Францию, Святой Эммсраи, вот уж там поживились они! Часовые магазины в Люттихе, ювелирные лавки в Намюре и даже в самых маленьких провинциальных городках! Эти проклятые оборванцы, немцы из Северной Германии, конечно, не допустили туда баварцев. Лакомый кусок достался рейнским и саксонским частям, чорт бы их взял. Разве издавна не считается справедливым, чтобы солдат поживился кое-чем, раз он жертвует за отечество жизнью? Разве высшее начальство поступает иначе, когда хочет поглотить целые провинции — Бельгию, Польшу, Сербию — и этот прекрасный уголок здесь, который они называют рудным бассейном Лонгви-Брие? Кто не разбогатеет па войне, тот никогда не разбогатеет. И разве это не было бы расточительством — предать огню все эти часы и цепочки, браслеты, ожерелья, брошки и кольца? Ведь все маленькие города сжигались дотла, потому что там не оставалось никого, кроме проклятых партизан.

Где ему повстречался тот ловкий парень с полевой библиотекой, которая умещалась в сундучке с двойным дном? Приподнять дно, а там сплошь бельгийские часы! Не в Эльзасе ли это было? Да, этот вот сумел попользоваться. Но война еще не кончилась, много еще впереди: вся Франция, может быть, попадет к нам" в руки, только бы победить. А мы победим, мы должны победить — иначе крышка. Это известно не одному только Фейхту. Поэтому адресу, по которому рота получает полевую почту. Безобразие, не правда ли? Диллингер получил соответствующую нахлобучку, ему чуть было не закатили три дня ape-ста, но затем простили: жена Диллингера как раз в это время родила, и он мысленно был на родине. Если бы роту так внезапно «не перебросили» в Дуомон, посылочка давно была бы уже в Нюрнберге.

Вот такие дела, господин лейтенант. Есть ли у вас еще возражения, господин лейтенант? Пароходный кассир, Людвиг Фейхт ухмыляется про себя Он вытаскивает кисточку из склянки с гуммиарабиком, прикрепляет обратный адрес в правом углу желтой наклейки, слегка трет бумажку о подошву туфли, будто к ней пристала грязь от почтовых тележек. Затем накладывает печать роты таким образом, что, как бы случайно, видны только две волнистые линии и звездочка, а слова не оттискиваются на промасленной бумаге. Для этого он предусмотрительно не приложил печати к штемпельной подушке. Заложив руки за спину, он любуется делом рук своих. Хвала мастеру! Капитан будет доволен.

С наступлением ночи, в глубокой тьме, Зиммердинг и Нигль встречаются в конце колонны. Хотя Нигль сам хватил полбутылки бордо, он все же морщится, вдыхая спиртной запах, исходящий от командира роты. Он не порицает тех, кто выпивает для храбрости: он сам, да и все другие в армии поступают так же. Но он порицает излишество. Перебрасываясь скупыми слонами, они тяжело шагают рядом. Сгорбленная спина и как бы укороченная шея спутника начинают вызывать у Нигля жалость. Ведь и они земляки, — Зиммердинги проживают по всему северному кольцу озер.

Он начинает разговор вполголоса, спрашивая, как чувствует себя герр камрад после утренних страхов.

— Хорошо, — бросает тот.

— Ив самом деле, — говорит Нигль, — у вас есть все основания для этого. Ведь фельдфебель Фейхт уладил историю с имуществом маленького Кройзинга.

— Так, — говорит Зиммердинг, бросая искоса злобный взгляд на человека, идущего по правую руку от него. — Уладил! Ха! Что ж, он воскресил малыша Кройзинга, а?.. Выкопал его из могилы, вдохнул в него жизнь? Вновь зачислил в роту, не правда ли? Только это разве заставило бы его братца утихомириться.

— Зиммердинг, — говорит примирительно Нигль, которого возбужденный тон собеседника не выводит из равновесия. — Возьмите себя в руки, Зиммердинг, еще далеко не все потеряно.

Зиммердинг останавливается, высовывая руки со сжатыми кулаками из широких рукавов шинели.

— Нет, все потеряно, давно потеряно! Я чрезвычайно сожалею об истории с Кристофом Кройзингом, знайте это. Вот как сожалею… — и он проводит рукой по губам. — Я готов себе голову разбить за то, что согласился отправить его на ферму Шамбрет и что принял участие в этой игре с документами — в вашей игре!

— Вас никто не заставлял, фельдфебель-лейтенант Зиммердинг, — холодно возражает Нигль. — Смотрите, не слишком отставайте от вашей роты, а по ночам читайте хорошенько «Ave Maria». — Ну и тряпка, думает он презрительно.

Все чаще звучит монотонное предостережение, передаваемое из передних рядов: «Осторожно, внизу проволока! Осторожно, вверху проволока!»

Глава шестая ОТБИТАЯ ДОБЫЧА

Когда лейтенант Кройзинг ночью возвращается домой и зажигает свет, он вдруг перестает насвистывать.

Он всегда радовался, возвращаясь под гостеприимные своды форта. Гостеприимные! Про себя он посмеивается над этим словом. До какой степени должен был исказиться мир, чтобы дать пищу для такой иронии. Долгие часы пути от окопов по извилистой ползущей в гору дороге, выработанное стократным опытом дерзкое спокойствие, необходимое для того, чтобы ускользнуть от французских снарядов, — от всего этого он приходит в хорошее настроение, как только его шаги начинают отдаваться среди каменных стен. Вот почему лейтенант Кройзинг посвистывает.

Но увертюра к «Мейстерзингерам» вдруг обрывается на самом замечательном месте. Он с изумлением разглядывает неожиданный подарок, лежащий на столе, записку, засунутую между промасленной бумагой и шпагатом.

Вот те раз! Кто это изволил побывать здесь? думает он насмешливо. Он водружает каску на платяную вешалку, аккуратно вешает плащ и газовую маску, бросает портупею с кинжалом, тяжелый пистолет и карманный фонарь на кровать и присаживается, чтобы скинуть краги и густо запыленные ботинки. В другое время он позвонил бы денщику, заспанному саперу Дикману, обладающему лишь одной добродетелью: уменьем неподражаемо жарить шницель и варить кофе. Но он хочет остаться наедине с этой посылкой. Нагнувшись, чтобы развязать шнурки на ботинках и надеть домашние туфли, он ни на секунду пе спускает глаз с пакета, как бы он не исчез так же внезапно и таинственно, как и появился.

Да, думает он, победа! Победа номер два, достигнутая бесстрашным наступлением, неуклонно усиливаемым давлением, настойчивым использованием всех слабостей противника, точным знанием местности. Да, тактические приемы личной войны лейтенанта Кройзинга с капитаном Ниглем дают свои плоды.

Странно, говорит он себе, направляясь к столу, ни на секунду у меня не мелькнула мысль о том, что это обыкновенная почтовая посылка, одна из тех, которые партиями доходят до нас даже сюда. Я совершенно помешался на капитане Нигле. Затем он читает подписанную каллиграфическим почерком фельдфебеля Фейхта сопроводительную бумагу, недоверчиво рассматривает обертку и одобрительно кивает. Судя по упаковке, трудно поверить, что посылка пришла из депо полевой почты: волнистыми линиями и звездочками можно втирать очки только школьникам. Но нет ничего, что доказывало бы подлог.

Заговор против мальчика проведен ловкими и опытными вояками, которых не так-то легко сбить с толку. Они великолепно парируют удар и хотят, как это обычно делается, отыграться на писаре Диллингере. Попадись Кройзинг на эту хитрость, потребуй он, например, ареста Диллингера, того, несомненно, посадят, но в награду за молчание отправят с ближайшей же партией в отпуск. Нет, такой матерый волк, как Кройзинг, не даст сбить себя с прямого пути. Его упрямые серые глаза сквозь стены видят цель: капитана Нигля. Против него он будет действовать и впредь.

Лейтенант вынимает нож, разрезает одним рывком шпагат, раскрывает посылку. Тут лежит, завернутое в кожаный, хорошо знакомый ему коричневый бархатный жилет, то, что осталось на земле от Кристофа и что — в этом не приходится сомневаться — уже было распределено среди его врагов: часы, автоматическая ручка, нагрудный мешочек, маленькое змеевидное кольцо, бумажник, тетрадь для записей, принадлежности для курения.

Тяжело дыша, с трудом сохраняя спокойствие, Эбергард Кройзинг, упершись стиснутыми кулаками в стол, смотрит на имущество мальчика. Он, Эбергард, не был хорошим братом — во всяком случае Кристофу нелегко было с ним уживаться. Младших братьев и сестер обыкновенно не любишь, мечтаешь безраздельно пользоваться любовью родителей, сосредоточить их нежность на одном лишь себе. Но так как устранить последыша невозможно, то стремишься его хотя бы поработить. Горе ему, если он не сдается. Разве пе бывает, что детская превращается в маленький ад? Да, бывает и так. Мальчишеские мозги изобретательны на выдумки, на инстинктивное применение самых неприглядных средств борьбы. Так было всегда — повсюду, не только у Кройзингов. Если родители вмешивались, более слабому приходилось еще хуже. Это продолжалось до тех пор, пока братья постепенно отрывались от дома, попадали в разные жизненные условия, и тогда наступало холодное равнодушие старшего брата к младшему. Лишь много позже, во время студенческих каникул, вдруг открываешь в маленьком брате созревающего мужчину, дружеское сердце, товарища. А затем приходит война, постепенно вновь превращаешься в дикаря; и как раз тогда, когда надеешься в ближайшее время, к рождеству, получить отпуск одновременно с братом и приятно провести праздники вчетвером, оказывается, что уже слишком поздно! Как раз в этот момент какие-то негодяи, чтобы увильнуть от ответа, обрекают мальчика на смерть от французского снаряда. С французом он еще сведет счеты!

Но здесь, на каждой стене этой монастырской кельи, начертаны лишь два слова: «Слишком поздно!», «Слишком поздно!» — написано на потолке, «Слишком поздно!» — на окне, «Слишком поздно!» — на полу» «Слишком поздно!» — висит в воздухе. Как понятно, что именно среди воинственных народов укоренилась вера в загробную жизнь, в свидание близких на том свете. Непостижимым казалось мозгу первобытного воина, что павший на поле битвы исчезает окончательно и навсегда. Его фантазия не мирилась с этим. Сраженный враг должен быть живым, чтобы триумф над ним длился вечно! Товарищ должен жить после смерти, чтобы всегда быть рядом. И брат тоже должен продолжать жить, ибо надо Загладить дурные и злые поступки дней юности.

Кройзинг берет маленькие часы, заводит их, ставит точное время. Половина двенадцатого. Вдали что-то рвется, рушится. По-видимому, это в районе форта Во, где все время возобновляются бои, где французы неустанно укрепляют позиции. Несмотря на весь этот шум, в тихой комнате явственно слышно тиканье часов. Нельзя заставить вновь биться сердце мальчика. Но по крайней мере Эбергард уже припас жертвоприношение — за упокой души погибшего. Он до тех пор будет травить Нигля, пока тот не признается в своем преступлении. Тогда военному судье Мертенсу все же придется назначить следствие, начать судебное дело против Нигля, и тот никак не ускользнет от возмездия. Это решено бесповоротно.

Конечно, здесь, в форте, можно бы при свидетелях плюнуть в лицо казначею Ниглю, закатить ему пощечину, сдавить горло руками. Но все это ни к чему: война запрещает дуэль. И как ни заманчива идея поставить этого жирного трясущегося человека под дуло пистолета, единственно возможным является, однако, законный путь.

Он, Кройзинг, в корне подорвет благополучие капитана Нигля, даже если этот негодяй останется жив. Нерадостно станет его существование. Он будет оторван от своей касты, долголетнее заключение, может быть, каторга, обесчестит его. Государство прогонит его со службы, а это лишит его и семью куска хлеба, ведь он только и умеет быть чиновником. Может быть, он когда-нибудь откроет маленький магазин канцелярских принадлежностей в Буэнос-Айресе или Константинополе; но повсюду, куда только ни дотянутся щупальца немецкого офицерства, он будет заклеймен как конченный человек. Презрение жены и ненависть детей будут преследовать его.

Довольно тебе будет этого, Кристоф? Ты добр, тебе не нужен скальп твоего врага. Но он нужен мне. Не сегодня ночью и не завтра еще, но мы доберемся до него. А Бертина мы произведем в лейтенанты вместо тебя.

Кройзинг, преодолевая искушение полистать заметки брата, прячет вещи, завернутые в кожаный жилет, раздевается, ложится, гасит свет.

Загрузка...