Крепче железа и мудрости глубже
Зрелого сердца тяжелая дружба
.
Судьба подарила мне возможность быть свидетелем дружбы между двумя такими разными художниками, как Илья Эренбург и Роберт Фальк.
Некоторыми, особенно мне запомнившимися, эпизодами хочется поделиться с читателем.
С Эренбургом Фальк познакомился в Париже в начале 30-х годов, но сблизились они уже в Москве в последние годы. В Париже Фальк больше дружил с Любовью Михайловной, художницей, ученицей Экстер. Фальк рассказывал, что в Париже Зборовский, друг Модильяни, устроил ей выставку. В Москве Фальк журил Любовь Михайловну, что она бросила работать — не пишет. А в Париже они вместе писали модели, этюды на улицах. "Эренбурга никогда не было дома, я не мог его застать. Он постоянно работал, сидя в кафе. Утром он сидел в кафе "Дю Дом", до 12 часов — внизу в «Куполе», после 12 — наверху в «Куполе». Те, кто хотел его видеть, знали уже, где и когда его можно искать. Возле него сидела Люба и "принимала на себя" подходивших к столику знакомых, болтала с ними, а Эренбург продолжал работать. Мне тоже задавали вопрос: "Где вы "сидите"?" Сначала я не понимал, в чем дело. Выяснилось, что в кафе надо «сидеть» в определенные часы, если хочешь участвовать в жизни, как-то зарабатывать — где-то тебя всегда должны найти маршаны, критики, друзья", — рассказывал Фальк. Впрочем, Фальк обходился без «сидения» в кафе, готовил у себя в мастерской немудреную еду. Сын Фалька Валерик писал в письме бабушке из Парижа в Москву: "Мастерская папина состоит из одной комнаты, в задней части мастерской из досок устроен второй этаж, там находится папина кровать и ванна, я же сплю внизу. Внизу же отгорожена кухня, такая маленькая, что в ней с трудом можно поместиться вдвоем. Готовит папа хорошо, но все такие странные блюда из макарон, творогу, помидоров, яиц, кабачков и т. д." (31 августа 1933 года) 1.
1 Архив Р. Р. Фалька.
Быть может, именно в эту мастерскую приходил Эренбург, смотрел работы. В своей книге "Люди, годы, жизнь" (кн. III, гл. 13) он пишет: "О судьбе Франции, Парижа я думал в небольшой мастерской, загроможденной холстами, рухлядью с "большого рынка" (так зовут парижскую толкучку), кувшинами, глядя на пейзажи Р. Р. Фалька". В романе "Падение Парижа" описание мастерской художника Андре Самба, по всей вероятности, написано под впечатлением посещения Фалька. "Мастерская Андре помещалась на верхнем этаже, и вид оттуда был замечательный: крыши, крыши — море черепицы (она похожа на зыбь); над крышами тонкие струйки дыма, а вдалеке, среди бледно-оранжевого зарева, Эйфелева башня.
В мастерской было тесно, не пройти: подрамники, колченогие стулья, тюбики, стоптанные ботинки, вазы".
"Когда я писал роман "Падение Парижа", на стене передо мной висел парижский пейзаж Фалька. Часто, оставляя рукопись, я глядел на него — дома, дым, небо. Может быть, я не написал бы некоторых страниц, если бы не холст Роберта Рафаиловича" ("Люди, годы, жизнь", кн. IV, гл. 13).
Эренбург жил в Париже чрезвычайно деятельно: писал для советских газет корреспонденции, участвовал в политической жизни, оттуда уехал воевать в Испанию и туда же вернулся, встречался со многими политическими деятелями. А Фальк вел в Париже почти что отшельнический образ жизни: встречался лишь с небольшим кругом друзей, неохотно знакомился с прославленными художниками, дружил лишь с Сутиным, таким же отшельником, как и он сам, и с рано умершим Абрамом Минчиным. Влюбленный в Париж, в его серебристый рассеянный свет, он без конца писал улицы, старинные арочные мосты и набережные Сены, заглохшие парки и бедные окраины. В 1931 году он пишет матери из Парижа в Москву: "Пишу я почти исключительно улицы Парижа, но не тот Париж, который все любят и знают, не Большие бульвары, грандиозные площади, перспективы. Нет, наоборот — серые, бедные улицы, мрачные дома, пустыри и так далее. И нахожу в этом для себя прелесть и поэзию".
"Парижей много, — писал Эренбург, — мы знаем омытый светлыми дождями, сияющий Париж импрессионистов, легкий и нежный Париж Марке; идиллический и захолустный Париж Утрилло. А Париж Фалька — тяжелый, сумеречный, серый, сизый, фиолетовый, это Париж трагических канунов, обреченный и взбудораженный, отпетый и живой" ("Люди, годы, жизнь", кн. IV, гл. 13).
Когда в 1940 году приехали Эренбурги из Парижа, мы с Фальком пошли навестить их. Признаться, я несколько побаивалась Илью Григорьевича. Мне казался он очень насмешливым и даже злым. Я не была с ним знакома, но видела его однажды. Это было в 1934 году в один из его приездов из Парижа в Москву. Он написал тогда уничтожающую статью "Откровенный разговор", она была напечатана в газете «Известия», где высмеял обслуживание иностранцев. А я тогда работала гидом-переводчиком в «Интуристе» и чувствовала себя чуть ли не главным заместителем Максима Максимовича Литвинова, — такая ответственность за все, что делалось в нашей стране, лежала, казалось, на моих плечах. Я знала, что Эренбург прав в своей резкой критике «Интуриста», но мне хотелось, чтобы он заметил и положительные стороны дела и своим авторитетом помог поднять престиж советского переводчика. Я написала ему длинное-длинное письмо и с толстым конвертом отправилась в «Националь», где он тогда остановился. В вестибюле я сразу увидела его и узнала по фотографии. Он сидел в кресле, курил одну из своих тринадцати трубок и внимательно читал газеты. Я долго стояла поодаль и смотрела на его профиль. Эренбург показался мне неприступным, каким-то уж очень чужеземным, — у нас тогда никто не носил берета. Плащ на нем был довольно-таки помятый, но весьма заграничного вида. Постояла я тогда, постояла… и не решилась отдать свое письмо. Оно показалось мне глупым и наивным. Да так оно, пожалуй, и было.
На этот раз, к моему облегчению, самого Эренбурга дома не оказалось.
Нас приняла Любовь Михайловна. Меня поразил ее облик. Это была высокая, стройная женщина, с гордым профилем и удивительно длинными, почти что до ушей, глазами в тяжелых веках. Фальк считал, что она похожа на египетскую статуэтку эпохи Нового царства. Она говорила, слегка растягивая слова, о последних событиях во Франции, об оккупированном Париже, о знакомых Фальку художниках и их судьбе при фашистах. Фальк жадно расспрашивал. Вести были грустные.
Мы сидели за столом, покрытым не белой, как тогда было распространено, а цветной клетчатой скатертью. За спиной у Любови Михайловны на стене висела чудесная репродукция Боннара — красные маки в белом кувшине. Время от времени Фальк вдруг как бы забывался, задумывался, пристально разглядывая репродукцию. Когда мы прощались, он подошел к картине, снял очки, снова надел их и глубоко вздохнул. Любовь Михайловна понимающе улыбнулась, подошла к стене и сняла картину: "Хотите? Повесьте у себя". "А как же вы?" — смущенно пробормотал Фальк, в то же время протягивая навстречу обе руки, как ребенок к новой игрушке. Мы вышли на улицу. Было уже поздно. Ветер раскачивал потушенные фонари. Фальк бережно прижимал к груди Боннара. Он был взволнован, молчалив, он был далеко-далеко… в Париже… А я с болью думала о Москве. Что ждет ее в ближайшие годы?
В зиму 1940/41 года Фальк часто бывал у Эренбурга. Я оставалась дома тяжелая болезнь сердца надолго уложила меня в постель. Возвращаясь домой, Фальк много рассказывал мне о том, что говорилось у Эренбурга. Он старался не расстраивать меня тревожными новостями и больше пересказывал свои с Любовью Михайловной воспоминания о довоенном Париже, разговоры с Ильей Григорьевичем о живописи, о романе, которым он был сейчас занят и где один из героев романа, художник Андре, будет чем-то похож на Фалька. Перечитывая сейчас "Падение Парижа", я представляю себе этого сына нормандского крестьянина и внешне похожим на Фалька: "Сам хозяин походил на дерево большой, медлительный, молчаливый. С утра он садился за работу: писал крыши или натюрморты…" Фальк говорил, что роман будет очень интересен, что в нем замечательно описаны Париж и Франция. "И, — добавил Фальк, — Эренбург думает, что скоро будет война с немцами…"
Фальк поспешил вывезти меня из города куда-нибудь под Москву на дачу.
И все же война, неизбежность которой все понимали, поразила всех неожиданностью…
Весна 1941 года была поздней и невыразимо прекрасной. Фальк утром 22 июня писал поставленный на подоконник букет анютиных глазок. За окном благоухал молодой зеленью сад.
И вдруг…
Фальк поехал в город. Пошел к Эренбургу, советовался с ним. Хотел идти на фронт переводчиком: "Язык знаю, как родной". Но Эренбург отговорил его: "Подумайте о возрасте, о больной жене. Уезжайте подальше и пишите, пишите как всегда".
В эвакуацию мы сначала уехали в Башкирию, потом в Среднюю Азию. В небольшой чемодан, в котором мы везли с собой самое необходимое, Фальк положил книжку «Верность» Эренбурга, подаренную ему Ильей Григорьевичем перед самой войной.
Мы перечитывали стихи об Испании и Париже, а думали о Москве, о России.
В Самарканде в домах радио не было. Каждое утро Фальк выбегал во двор и слушал сводки по репродуктору, гремевшему в соседнем дворе с утра до полуночи. Газет на русском языке не хватало: город был переполнен эвакуированными. Но газеты с гневными, страстными статьями Эренбурга все передавали друг другу — соседи, знакомые, незнакомые встречные на улицах. Фальк сетовал: "Вот ведь Эренбург ненамного моложе меня, а активно участвует в борьбе с фашизмом, а я здесь учу голодных студентов. К чему? Кому это нужно? Разве живопись нужна сейчас?" Я же была уверена, что именно сейчас, как никогда, нужны живопись, стихи, красота, и горячо уговаривала Фалька писать пейзажи. Читала ему из «Верности»: "Ты тронул ветку? Ветка зашумела, зеленый сон, как молодость, наивен. Утешить человека может мелочь, шум листьев или летом светлый ливень…"
И правда, когда в эвакуированном в Самарканд госпитале художники устроили для раненых выставку, бойцы тянулись к изображению играющих детей, мирных полей, цветов. На эту выставку Фальк дал свои акварели: деревья в цвету, синее небо над старыми стенами Регистана. А когда мы приехали в Москву, меня поразило, что почти каждая женщина, несущая с базара горстку картофеля или лука, непременно держала в руке маленький букетик весенних цветочков, будь это ландыши или просто желтые одуванчики — вестники надежды.
Вечером 9 мая 1945 года мы пошли к Эренбургам.
— Вот, — сказал Илья Григорьевич, пожимая руку Фальку, — поздравляю вас с окончанием одной войны. А другая — она уже началась.
— Где, с кем? — вскричала я в ужасе.
— У нас с союзниками. Мирная пока. И быть может, еще более страшная, ответил Илья Григорьевич…
Заговорили о художественной литературе — является ли проза даже прославленных писателей всегда художественной литературой? И началась игра: все наперебой называли писателей — «да» или «нет». Бальзак — Флобер, Синклер — Хаксли, Драйзер — Хемингуэй…
Фальк решительно вычеркивал многих прославленных писателей из художественной литературы. Эренбург делал это весьма осторожно. "Воздух искусства — вот витамин, который необходим нам для поддержания жизни", сказал Фальк.
Поздно ночью Эренбург написал стихотворение:
9 мая 1945
О них когда-то горевал поэт:
Они друг друга долго ожидали,
А встретившись, друг друга не узнали
На небесах, где горя больше нет.
Но не в раю, на том земном просторе,
Где шаг ступи — и горе, горе, горе,
Я ждал ее, как можно ждать любя,
Я знал ее, как можно знать себя,
Я звал ее в крови, в грязи, в печали.
И час настал — закончилась война.
Я шел домой. Навстречу шла она.
И мы друг друга не узнали.
В последние годы Фальк часто бывал у Эренбургов. "Пойду подышу воздухом искусства" или "Пойду разведаю, какова погода на белом свете".
В эти годы Илья Григорьевич много работал, был постоянно занят: он писал романы, колесил по Советскому Союзу, улетал за границу, участвовал в митингах, конгрессах, комитетах борьбы за мир, читал доклады, лекции. Вел обширную переписку, принимал и выслушивал множество посетителей, хлопотал, выполняя просьбы людей, несправедливо обиженных или просто несчастных.
Когда он бывал дома, он часто сидел за столом молча, покуривал свою трубку, пил чай, рассеянно ел, внимательно слушал, а иногда вдруг поднимался и уходил, не простившись, в свой кабинет — работать. В такие часы Любовь Михайловна умела быстро завладеть разговором, отвести его в другое русло, чтобы не отвлекать внимания Эренбурга. Но иногда Эренбург раскрывался: начинал рассказывать о своих творческих планах или делился впечатлениями о своих поездках. Для Фалька такие часы были праздником. Помню, как Илья Григорьевич рассказал нам о том, что Сталин заступился за Сергея, одного из главных героев «Бури». Некоторые писатели обвиняли Эренбурга в том, что его герой влюбился в француженку. Это, мол, не типично и не патриотично. Но Сталин сказал: "А мне эта француженка нравится. Хорошая девушка. И потом, так в жизни бывает…"
Здесь я очень рассердила Эренбурга, задав банальный вопрос: почему Сергей не увез Мадо в Советский Союз? Тогда, мол, все было бы хорошо, он был бы счастлив. "Чем же хорошо? Как вы можете такое говорить? Какую бы жизнь Мадо вела бы здесь, что бы она смогла сделать?" Он даже закашлял от возмущения. Дома Фальк укорял меня: "Как ты не понимаешь? Мадо — это Франция. Вспомни, как называли ее в маки — Франс. И как она в Париже идет там под каштанами… по набережной, после дождя… Разве можно Францию увезти из Франции?"
Когда Эренбург писал «Оттепель», он много и подолгу говорил с Фальком о живописи. "В Сабурова я вложил страстную любовь к живописи, подвижническую жизнь, даже некоторые мысли Р. Р. Фалька" ("Люди, годы, жизнь", кн. VI, гл. 35). Фальк приходил от Эренбурга по-хорошему взбудораженный этими беседами. Сама же повесть, по выходе ее в свет, разочаровала Фалька. В беседах все получалось острее, интереснее. "И охота была Эренбургу так возиться с этим халтурщиком — Володей? " — спрашивал меня Фальк.
В 1950 году Эренбург впервые совершил огромное путешествие не на запад, а на восток. Очарованный Индией, он с жаром рассказывал о древних памятниках, о современных писателях, о встречах с политическими деятелями и простыми людьми Индии. Его поразила глубокая внутренняя культура совсем неграмотных, бедных людей, рассказывал он также о Неру, книгой которого Фальк впоследствии зачитывался. Но больше всего Эренбург рассказывал Фальку о художниках: о Хеббаре, Реш Кумаре, о необычайной судьбе рано умершей Амрити Шер Гил и о старике Джаминал Рее. В индийцах Эренбург чувствовал что-то очень родное, росписи Адженты напоминали ему фрески Рублева.
В то время у нас был повышенный интерес к Китаю. Я стала расспрашивать Илью Григорьевича о Китае. Он помрачнел, помолчал и потом сказал решительно и как-то даже жестко: "Китая я не понимаю. Нет, не могу понять". И замолчал. Чувствовалось, что говорить о Китае ему не хотелось. Фальк стал защищать Китай, восхищался его древним искусством, одаренностью китайцев в кулинарии. (Фальк был очень скромен и неприхотлив в еде, но так же, как и Эренбург, любил похвалиться своим уменьем приготовить собственноручно какое-нибудь оригинальное или замысловатое блюдо.) Но Эренбург повторил, что ему чуждо все, что он видел в Китае, а что древнего искусства без связи с современностью, без продолжения традиций, без живой эстафеты веков он не понимает. И стал рассказывать о Японии. Тут умолк Фальк. Вдруг Эренбург виновато улыбнулся и вышел. Вернулся, неся охапку салфеточек из рисовой бумаги с традиционными рисунками акварелью и тушью — букашки, рыбки, травки, стрекозы, черная вязь иероглифов. "Все-таки это очаровательно. Я хочу вам это подарить". К салфеточкам присоединились бамбуковая кисточка и деревянная коробочка с палочками туши. Ни тем, ни другим Фальк так никогда и не решился воспользоваться — это было слишком изящно и совершенно, не хотелось пачкать.
Квартира Эренбургов в доме № 8 по улице Горького была настоящим оазисом искусства: картины, рисунки, гравюры, скульптуры, предметы прикладного искусства, драгоценные книги и репродукции заполняли всю небольшую трехкомнатную квартиру. Но это отнюдь не было ни «собранием» коллекционера, ни убранством "богатого дома". Все, все — от бесценных произведений большого искусства до рыночных дешевых безделушек — было свидетельством любви и признательности, подарками близких людей и знаками уважения почитателей таланта и деятельности писателя.
В передней нас уже встречали плакаты Пикассо и Леже с дарственными подписями авторов. В большой комнате (это была одновременно столовая и гостиная) всю стену прямо против входа занимал сумрачный ковер, наивный и изысканный, вытканный в Польше специально в подарок Эренбургу. Рядом в углу стояла мраморная византийская скульптура — ее подарили Эренбургу рабочие, копавшие котлован где-то в переулках Москвы под разрушенным старинным особняком. Над ковром висел ряд фаянсовых тарелок, расписанных собственноручно Пабло Пикассо. Множество гравюр и литографий с надписью "Pour mon ami Ilya Ehrenbourg" обступали нас со всех сторон. Яркий хоровод вятских игрушек окружал задумчивую гипсовую голову Фалька работы И. Л. Слонима. На мольберте стоял автопортрет Марка Шагала, с серебристого холста Тышлера таинственно глядел из-под фантастического головного убора принц Гамлет. Маленький драгоценный пейзажик Пуни и мощный кубистический холст Лентулова — Москва, Кремль, бурное небо, а рядом — пышный, женственно-нарядный натюрморт Удальцовой, напротив — аскетический натюрморт Штеренберга с одинокой чашечкой на пустынной голубой салфетке. Была здесь еще и живопись Кончаловского, и Осьмеркина, и Б. Биргера.
В спальне Любови Михайловны три ее портрета кисти Альтмана, Тышлера и Фалька. Над диваном, под стеклом, рисунки Матисса — три разных облика Эренбурга, выполненные в три минуты музыкальным полетом линий. На полках, столах и столиках, на кресле и стульях громоздились книги по истории искусства, монографии художников, альбомы, каталоги выставок, привезенные или присланные друзьями со всех концов мира.
В кабинете Ильи Григорьевича огромный письменный стол был завален журналами, газетами, письмами, рукописями. А над столом — пейзажи Фалька: Париж, темные дома, серое небо, клубы дыма, блеск дождя на асфальте. Над диваном — нежные, тающие пейзажи Марке и легкий, как дыхание, рисунок Коро — пушистые деревья Барбизона. И тут же всемирно известный портрет Эренбурга — рисунок Пикассо.
Темные полки со строгими рядами книг оживлялись то японскими масками, то африканскими амулетами, там стоял бронзовый Будда, а тут средневековая Мадонна из дерева. Каменные идолы Мексики и глиняные свистульки Болгарии, старинные иконы на дереве и меди и современные безделушки из стекла и пластмассы удивительно непринужденно, естественно размещались и здесь, на полках, и по всей квартире. Казалось, что друзья и поклонники как бы наперебой старались загромоздить жилище Эренбурга самыми неожиданными, то изысканными и изящными, то банальными и нелепыми предметами, но удивительное чувство интерьера и безошибочный вкус Любови Михайловны позволили создать из этого хаоса не холодный музей, не лавку антиквара, не выставку сувениров, а уютный и приветливый дом, где было интересно и приятно бывать. Симпатичные собаки (тоже, кстати, подаренные Эренбургу зарубежными друзьями) бесцеремонно взбирались на диваны и кресла и вносили свою долю тепла в уютную атмосферу дома. Цветы же в горшках и вазах не отцветали никогда!
И так же было уютно и своеобразно, так же все было заполнено книгами, картинами и очаровательными мелочами на даче у Эренбургов под Новым Иерусалимом.
В саду и в собственноручно устроенной теплице Илья Григорьевич заботливо высаживал деревья и цветы, семена и саженцы которых привозил чуть ли не контрабандой отовсюду, куда только не забрасывала его беспокойная судьба.
"Я много сеял, это хорошее занятие: с книгой все неясно, а здесь посеешь мельчайшие семена, покроешь ящик стеклом — и две недели спустя покажутся зеленые точки, потом их нужно распикировать, это кропотливое занятие, и оно успокаивает, нельзя при этом думать об очередных неприятностях, нужно быть очень внимательным, оберегать сеянцы от болезней, от паразитов, и тогда они обязательно зацветут" ("Люди, годы, жизнь", кн. VI, гл. 35).
Эренбург страстно любил Пикассо, это известно всем. Он был ярым его пропагандистом. Фальк относился к Пикассо довольно спокойно, это был "герой не его романа". Больше всего ему по душе был розовый период, благородные образы странствующих акробатов, печальные арлекины. Но некоторые работы, кубистические, он также очень чтил: "Принцессу Изабо", "Даму с веером" (ту, которой Щукин каждый вечер желал спокойной ночи), портрет Воллара. "Женщина с Майорки" была его любимой картиной, и в ее гордой и скорбной осанке он находил нечто родственное своим портретам. "Где-то подспудно я думаю о ней постоянно", — признавался Фальк.
Но увлеченность Эренбурга Пикассо вызывала в Фальке какой-то не совсем осознанный протест. Он, в свою очередь, начинал превозносить Сезанна, который Эренбургу не совсем приходился по душе. Эренбургу, человеку, захваченному водоворотом мировых событий, революций, войн, политической борьбы, полная отрешенность Сезанна от каких бы то ни было событий, выходящих за круг его живописных исканий, казалась ограниченностью. Фальк же преклонялся перед подвижнической одержимостью Сезанна в его исступленных поисках предельной пластической правды. Фальк считал Сезанна выдающимся реалистом, художником потрясающей живописной правды. "Как в музыке существует абсолютный слух, так в живописи есть абсолютное зрение. Таким в полной мере обладал Сезанн", — говаривал Фальк своим студентам. Он любил повторять строки Маяковского: "Один сезон — наш бог Ван Гог, другой сезон Сезанн", по-своему объясняя: вначале нас поражает эмоциональная выразительность, потом мы начинаем больше ценить сдержанную глубокую страсть.
Однако, когда Эренбург привез плакаты со знаменитыми голубками Пикассо и два из них подарил Фальку, Фальк благоговейно повесил их на голых выбеленных стенах своей мастерской. Одна голубка — скромная, мирная сидела задумчиво в уголке, другая, широко распластав взъерошенные крылья, летала над миром во имя мира. Фальк шутил: "Это я на своем чердаке, я только хочу писать и чтобы меня никто не трогал. А это — Эренбург — мчится требовать мира во всем мире".
С каждым годом росла у Эренбурга коллекция работ Пикассо. Пикассо щедро одаривал друга своими литографиями, гравюрами, фаянсом и керамикой. Фальк их подолгу рассматривал, молча. Но иногда вдруг взрывался восторгом: "Какая смелость! Такое можно себе позволить, обладая природным мощным ритмом. Как жалки его подражатели! Куда им до него". И, помолчав, добавлял: "А Сезанн создал метод. От этого не уйдешь никуда!"
После смерти Ильи Григорьевича Любовь Михайловна предоставила возможность некоторым периферийным музеям выставить работы Пикассо, подаренные им Эренбургу. Выставки состоялись в музеях Еревана, Курска, Таллина, Алма-Аты. Дочь Эренбурга, Ирина Ильинична, продолжила это дело, предоставив выставку в Музей искусств г. Фрунзе, а потом передав все работы в Музей изобразительных искусств им. Пушкина в Москве.
Когда Фалька спрашивали: в чем Эренбург, по его мнению, проявил себя сильнее — как писатель или как публицист? — Фальк отвечал: "Прежде всего он поэт! " — и в подтверждение своих слов брал с полки книжечку «Верность», подаренную ему Эренбургом накануне войны, и читал вслух стихи:
Как эти сосны и строенья
Прекрасны в зеркале пруда.
И сколько скрытого волненья
В тебе, стоячая вода!
Кипят на дне глухие чувства,
Недвижен темных вод покров,
И кажется, само искусство
Освобождается от слов.
"Это как у Тютчева: не та страсть, которая бушует на поверхности, а лежит в глубине; ее, как пульс, едва прощупываешь сквозь размеренный ритм стиха".
Фальк говорил, что, хотя Эренбург не ищет нового в форме, размере, ритме и стихи его в традиции классики, он видит мир глазами современного человека, мир вокруг него далеко не классичен. Привлекало Фалька в стихах Эренбурга художническое зрение: "Он видит, как живописец, зримо, в цвете: "мотылек на открытых глазах убитого солдата", "дорога розовыми петлями", "рыжий Арагон", "парча румяных жадных богородиц". По его стихам можно нарисовать и написать точную картину".
Однажды Фальк пришел от Эренбурга очень поздно, оживленный и очень довольный, на редкость. "Илья Григорьевич читал мне свои заметки о французской поэзии и переводы французских поэтов. Очень тонко и очень здорово! Изысканно и свежо". И, уже засыпая, бормотал, улыбаясь:
— Топ-топ-топ Марго в эдаких сабо!
Фальку очень нравился портрет, сделанный Пикассо с Эренбурга. Он даже нашел в каком-то журнале репродукцию и поставил под стекло. "Вот Пикассо очень понимал, что имеет дело с поэтом. Какой Эренбург у него романтический! Даже чем-то напоминает не то Байрона, не то Пушкина".
Любовался Фальк и набросками Матисса, особенно тем, где Эренбург изображен как античный юноша. Илья Григорьевич рассказал о процессе работы: Матисс быстро делал один рисунок за другим, бросая их на пол. "И этот последний?" — спросила я. "Ну да! — ответил Фальк. — Он искал формулу портрета — отжимал, обобщал — и вот древняя античная маска вечной юности. Браво художнику и браво вам!"
А вот у Фалька Эренбург не получился. Литературный музей предложил Фальку написать портрет Эренбурга. Предположить, что это будет длительная работа маслом, как любил делать Фальк, было невозможно. Эренбург не засиживался на месте, улетал, прилетал. Словом, никаких систематических сеансов состояться не могло. А Фальку понадобилось бы от 10 до 50 двухчасовых сеансов! Остановились на акварельном односеансном наброске. Но то ли мешала «заказанность» работы, то ли мешала отчеканенность образа у великих «соревнователей» — Пикассо и Матисса, то ли смущало настроение Эренбурга. Удивительное дело! Эренбург мог часами разговаривать с Фальком, не замечая, как уходит время, но стоило ему часок посидеть как модель, он уже нервничал, брюзжал, ему казалось, что пока он так сидит, пропускает самое главное в жизни. А жаль. Эренбург так характеризовал портреты Фалька: "…писателю понадобились бы тома, чтобы подробно рассказать о своем герое, а Фальк это достигает цветом; лицо, пиджак, руки, стена — на холсте клубок страстей, событий, дум, пластическая биография".
Смерть Фалька потрясла Эренбурга. В своей книге "Люди, годы, жизнь" Илья Григорьевич написал о смерти Фалька всего лишь несколько строк, но какие они емкие!..
Вскоре Илья Григорьевич задумал написать главу о Фальке в своей книге "Люди, годы, жизнь". Он попросил меня приехать к нему на дачу.
"По моему первоначальному плану я должен был Писать о Фальке позднее, в книге о 50-х годах. Но мне хочется сделать это поскорее, чтобы «продвинуть» его искусство, я дам главу о нем в 30-х годах, в связи с Парижем, где мы с ним познакомились. Мало ли что может случиться, надо успеть…" Тут он как-то по-детски улыбнулся.
Мы сидели на террасе, пили чай. Перед поездкой Я приготовилась рассказать целую повесть, а здесь мне сразу стало понятно, что у Эренбурга уже есть своя повесть, свой Фальк. Ему понадобилось только проверить некоторые даты, добавить несколько штрихов.
Через несколько дней Илья Григорьевич прислал мне рукопись главы, чтобы я могла прочесть и исправить некоторые неточности в датах, если таковые встретятся.
Если бы знал Фальк, какие слова нашел Эренбург, чтобы выразить сущность его творчества: "Он искал раскрытия предметов, природы, человеческих характеров. Его портреты, особенно в последние годы, поражают глубиной: цветом он передает сущность модели, цвет создает не только формы, пространство, он также показывает "незримую сторону луны"…"
Илья Григорьевич Эренбург был очень скромным человеком. Острый и резкий в полемике, с друзьями он был застенчив, нелегко говорил о своих душевных переживаниях, о своих чувствах. Его жена, Любовь Михайловна, с трудом верила, когда ей рассказывали, что в то время, когда она лежала с тяжелым инфарктом в больнице, Илья Григорьевич бродил по опустевшему дому совершенно потерянный и мог говорить только о своей Любе.
Застенчивость и сдержанность в проявлении чувств переходила как бы во внешнюю суровость или равнодушие. Я сама лишь в последние годы узнала, какая нежная и добрая душа скрывалась под этой внешне отчужденной манерой и как он любил своих друзей.
Книга Эренбурга сделала имя Фалька популярным. Многие заинтересовались творчеством Фалька, почерпнув свои первоначальные сведения о нем у Эренбурга.
…Когда в 1966 году, уже после смерти Фалька, состоялась наконец в Москве большая выставка его произведений в помещении МОСХа на Беговой, Эренбург пришел на открытие, тихо ходил среди публики, наполнившей до отказа узкие залы, подолгу стоял перед картинами.
Для следующей выставки Фалька в Академгородке Сибири Эренбург написал предисловие к каталогу. Оно заканчивается словами: "…холсты Фалька стали необходимы многим, как воздух, хлеб, вода. Преклоняюсь перед его подвигом".
1974