Многие люди моего поколения полюбили произведения Ильи Григорьевича Эренбурга еще в двадцатых годах.
Школьниками мы старались не упустить в магазинах его книги, добывали в библиотеках затрепанные, зачитанные экземпляры.
С каким увлечением читал я "Хулио Хуренито", радуясь остроумию писателя, его иронии, блеску его сатирического стиля! Какое щемящее чувство вызвал роман о любви Жанны Ней! Как поражала богатая гамма эмоций в сборнике новелл "Тринадцать трубок"! Я зачитывался талантливым антиимпериалистическим памфлетом Ильи Эренбурга "Трест Д. Е.", с интересом смотрел его инсценировку в Театре Мейерхольда.
Затем открылась еще одна грань таланта этого писателя: мы узнали его как очеркиста и мастера художественного репортажа. "Белый уголь или слезы Вертера", "Десять лошадиных сил" были прочитаны с захватывающим интересом.
"Трест Д. Е." воспринимался в одном ряду с "Крушением республики Итль" Бориса Лавренева, с «Ибикусом» Алексея Толстого, репортажи перекликались с репортажами Михаила Кольцова, Эгона Эрвина Киша. Все, выходившее из-под пера Ильи Эренбурга, читалось запоем.
Пришли тридцатые годы, и мы узнали Эренбурга несколько иного углубляющегося в проблемы социальной психологии. "День второй" и "Не переводя дыхания" были свидетельствами пристального внимания к большим общественно-психологическим процессам, менявшим людские характеры и определявшим судьбы советской интеллигенции и молодежи.
Самый образ Ильи Эренбурга был в ту пору окружен своеобразным романтическим ореолом. Писатель часто находился на Западе, участвовал в классовой борьбе в Испании, был свидетелем гражданской войны в Австрии, обо всем этом повествовали его корреспонденции и публицистически-очерковые книги. Несколько позднее мы узнали волнующую книгу "Падение Парижа" роман-хронику, «прослоенный» лирикой и публицистикой роман, поведавший миру о тех, кто предал Францию Гитлеру, и о тех, кто героически защищал ее свободу и честь.
Впервые я увидел Илью Эренбурга в середине двадцатых годов. Он выступал перед читателями, говорил без всяких внешних эффектов. На голове его кудрявилась растрепанная шевелюра. Недаром Ленин назвал его "Илья лохматый", как узнали мы впоследствии из воспоминаний Н. К. Крупской о Владимире Ильиче.
Впервые я говорил с Ильей Эренбургом незадолго до Великой Отечественной войны, когда он приехал в Ленинград и выступил с чтением новых стихов в Доме писателя имени Маяковского. Я помню, что его стихи явились для меня совершенным открытием — перед слушателями стоял большой поэт. До того я знал некоторые его поэтические опыты дореволюционной поры и начала революционной эпохи, — они производили впечатление несамостоятельных, искусственных сочинений, и к тому же многие из них были проникнуты глубоким непониманием великого исторического переворота. Недаром Маяковский так резко отозвался об этих незрелых стихах, отмеченных ущербными настроениями.
Теперь же перед нами был совершенно иной лирик — социально определившийся, захваченный революционными эмоциями, встревоженный фашизацией Европы, в чем-то перекликавшийся с Николаем Тихоновым, автором "Тени друга", и вместе с тем глубоко оригинальный. Я слушал с волнением его глуховатый голос, его чуть монотонное чтение и все больше вовлекался в мир его переживаний и тревог. Стихи говорили о неизбежности войны и о революционных традициях народных масс. То была поэзия революционного интернационализма.
Перед началом вечера меня познакомили с Эренбургом. Оп говорил о своих впечатлениях от крушения Франции, от гитлеровской Германии, через которую он проехал, возвращаясь в Москву из Парижа. Я задал ему несколько наивный вопрос:
— Как немцы?..
Мне хотелось знать, каковы резервы антифашизма в немецком народе.
Илья Григорьевич отозвался в той скептической манере, которая выражает так называемый "юмор висельника". Он сказал:
— Немцы?.. Их очень быстро развратил Гитлер. Они стали вороваты. У меня в гостинице украли бутерброды с сыром. Раньше такого в Германии не бывало…
В период временного пакта с Германией Эренбург сравнительно мало выступал в печати. Он работал над "Падением Парижа", писал антифашистские публицистические статьи и очерки в газете «Труд». В редакции журнала «Ленинград» возникла мысль осветить эту публицистическую работу Эренбурга, — мы поместили обзор его очерков в «Труде», обильно их процитировали. Номер журнала, в котором появился этот обзор, получил большой читательский резонанс.
Все мы знали тогда, что война неотвратима. Илья Эренбург чувствовал это, однако острее, чем многие из его слушателей и читателей, — он видел воочию, как действовала военная машина фашизма, как нацистский кованый сапог топтал поля Франции и разрушал и уродовал жизнь французского народа. Его работа в «Труде» была как бы репетицией той огромной, повседневной, поистине подвижнической публицистической деятельности, которой он отдал свои силы в годы Великой Отечественной войны.
В послевоенные годы, работая в Германии, я вступил в переписку с Ильей Григорьевичем. Мне хотелось, чтобы его новые произведения прозвучали и на немецком языке, чтобы новый немецкий демократический читатель воспринимал его как гуманиста, каким он был на самом деле, а не как этакого записного немцееда, каким еще недавно пыталась изобразить его нацистская печать. Конечно, новый читатель в Восточной Германии ужо решительно не верил тем «уткам», которые порхали по страницам геббельсовского "Дас Райх", но клевета — оружие дальнего действия, от нее кое-что остается, и Эренбурга в Германии кое-кто и после войны считал чуть ли не немцененавистником.
Была переведена и поставлена на сцене пьеса-памфлет Эренбурга "Лев на площади", велась работа по переводу его большого социально-исторического романа «Буря». Я сообщил об этом писателю и вскоре получил от него следующее письмо:
"Дорогой товарищ Дымшиц, спасибо за письмо и оттиск «Льва». Пожалуйста, пришлите мне книгу, а также вырезки-отчеты о постановках — буду очень признателен. Как «Буря» (не общая, а моя)?
Душевно Ваш
И. Эренбург".
Сводка отзывов о спектакле "Лев на площади" была составлена и послана Илье Григорьевичу. Через некоторое время я навестил его в Москве, на улице Горького. Заодно я привез ему номер журнала "Ди Вельтбюне" с моей статьей о "Падении Парижа".
Эренбург принял меня радушно. Расспрашивал о Берлине. Потом сказал:
— Берлин — город некрасивый. То ли дело Париж… Я всегда тоскую по Парижу. Люблю его пепельные краски, плебейский юмор парижан.
Я ответил, что у берлинцев есть свой юмор, веселый и нередко мягкий.
— Нет, тяжеловатый… — сказал Эренбург.
Он спросил, знаю ли я актера Фрица Распа.
— Как же, знаю, — ответил я. И тут же вспомнил рассказ Распа о том, как помогло ему имя Эренбурга при вступлении наших войск в Германию.
Увидев первых же наших солдат, Фриц Расп спустился из дома в сад, быстро вырыл из земли запрятанную от гитлеровцев пачку книг Ильи Эренбурга (на немецком языке) с дарственными надписями автора и предъявил их нашим воинам. Книги были двадцатых годов, надписи дружеские. Эренбург благодарил актера за участие в фильмах по его, Эренбурга, сценариям. Солдаты позвали переводчика, потом пришел их командир — старший лейтенант. Актеру тотчас же приволокли продуктов с солдатской кухни. На дверях его дома появилась надпись: "Здесь живет друг Ильи Эренбурга. Дом охраняется советскими войсками".
Я рассказал об этом эпизоде Илье Григорьевичу. Он заметил, что Расп молодец, находчивый человек. Он, сказал Эренбург, всегда был хорошим парнем и сумел сквозь годы честно пронести старую дружбу.
— Я хотел бы послать Распу посылочку и письмо. Можете взять с собой? спросил Эренбург.
— Разумеется.
Хозяин вышел на кухню, принес что-то съестное, потом достал бутылку доброго вина, из ящика вынул пачку гаванских сигар, превратил все это в пакет. И принялся писать письмо.
— Вот посмотрите, — сказал он, закончив писать.
— Но зачем же?.. — Я, разумеется, не стал читать письмо. Прочитал только первую его строчку и не мог удержаться от улыбки. Илья Эренбург, окрестивший гитлеровцев фрицами, обращался к Распу в весьма элегической манере: "Дорогой Фриц!"
Посылочку от Эренбурга я, конечно, передал Распу, и тот был тронут вниманием старого товарища.
В один из моих приездов из Берлина в Москву мы встретились с Ильей Григорьевичем в Камерном театре. Играли его пьесу "Лев на площади". После спектакля я проводил Эренбурга до дома.
Вечер был весенний, теплый. Мы медленно, с остановками, шли по Тверскому бульвару, потом по улице Горького. Говорили на разные темы, совсем не касаясь спектакля, который меня не порадовал. Илья Григорьевич о постановке не проронил ни слова, только как-то «поясняюще» сказал, что сознательно отдал пьесу А. Я. Таирову, которого не переставали упрекать в «невнимании» к советской драматургии.
— Какая-то чепуха, Александр Яковлевич ставил и ставит много советских пьес. И вместо благодарности получает попреки. А он — живая душа, прекрасный художник.
Потом Илья Григорьевич с горечью говорил о некоторых художниках, которых в ту пору не понимала и не принимала большая часть критиков. Он назвал таких мастеров; мне запомнились имена Фалька, Сарры Лебедевой, о которых он отозвался с любовью.
— Их замалчивают, — заметил Эренбург. — Для художника нет ничего хуже, чем критика молчанием.
Затем он заговорил о молодых поэтах, о тех, что пришли в литературу с фронтов. Я назвал Михаила Дудина, коротко, сбивчиво рассказал о нем, о его военных стихах, даже процитировал что-то из моих любимых стихотворений «Весна», "Осень".
— Это хорошие стихи, — сказал Илья Григорьевич. И спросил, писал ли я о Дудине.
Я объяснил, что, работая за границей, почти не успеваю писать о литературе, лишь изредка сочиняю небольшие статьи. Но о военных стихах Дудина написал журнальную статью, — он поэт нашего, Ленинградского фронта, его любили в войсках, солдаты называли его: "Михаил, товарищ Дудин".
— Да, война… — сказал Эренбург. Потом помолчал и добавил, что есть люди, для которых вторая мировая война «недостаточна», которые охотно бы ее продолжили, а пока играют в «холодную» войну.
В этой связи он вспомнил о Курте Риссе, тогда американском журналисте, стяжавшем широкую известность книгой "Тотальный шпионаж". Летом 1947 года Курт Рисе напечатал в американской газете на немецком языке "Ди нойе Цайтунг" гнуснейшую статью, в которой пытался изобразить Эренбурга "агентом Советов", действующим на международной арене. На это сочинение я сразу же ответил фельетоном, напечатанным в газете "Тэглихе Рундшау", выходившей в Берлине. Фельетон назывался "Клевета, изготовленная в Нью-Йорке".
Илья Григорьевич читал и статью Курта Рисса, и мой ответ. Он отозвался о Риссе как о борзописце, прислуживающем воротилам «холодной» войны. Когда я рассказал, что после моего фельетона-ответа не раз встречал Курта Рисса в берлинских театрах сопровождающим знаменитую актрису Кэте Дорш и что Рисс при этом любезно со мной раскланивался, Илья Григорьевич саркастически улыбнулся.
— Таких людей, — сказал он, — я сотнями видел за границей. Очень благовоспитанные разбойники пера.
…В послегерманские мои годы, с 1949-го, наши добрые отношения с Ильей Григорьевичем продолжались до середины пятидесятых годов.
От времени до времени мы обменивались письмами. Эренбург писал коротенькие, очень ласковые записочки. В конце 1949 года я прочитал в «Правде» его большую и очень лиричную статью к юбилею Сталина. Она меня взволновала, и я поблагодарил Эренбурга за его статью. Второго января он мне ответил: "…хочу Вас поблагодарить от души за хорошее письмо и пожелать Вам в Новом году всего, что Вы желаете себе".
В разные годы приходили от Ильи Григорьевича теплые строки. Вот такие весточки сердца: от 29 декабря 1952 года — "Поздравляю Вас с наступающим новым годом и от всей души желаю успеха в работе, здоровья, счастья. С сердечным приветом И. Эренбург"; от 6 ноября 1954 года — "Поздравляю Вас с праздником и от всей души желаю счастья. С сердечным приветом Ваш И. Эренбург", и т. д.
Осенью 1951 года у Ильи Григорьевича возникла ко мне просьба. Он изложил ее в письме от 20 октября: "Мне очень хотелось бы дать Вам прочесть до опубликования главы "Девятого вала", действие которых происходит в Германии. Часть из них должна пойти в декабрьский номер «Знамени», поэтому сделать это нужно возможно быстрее — к самым первым числам ноября. Если Вы возьметесь за это, я Вам их тотчас вышлю. Заранее благодарю. Ваш И. Эренбург". Я, разумеется, согласился. И вскоре по почте пришли шесть глав романа, в которых действие происходило в Германии.
23 ноября 1951 года я получил письмо, в котором писатель выражал свое удовлетворение моей «консультацией». Он писал:
"Дорогой Александр Львович. Благодарю Вас за помощь: почти все Ваши замечания я использовал и внес соответствующие изменения и дополнения в рукопись. Посылаю Вам вновь несколько глав о немцах, — на этот раз не буду Вас торопить, так как сдать их мне нужно во второй половине декабря. Еще раз спасибо.
С сердечным приветом.
Ваш И. Эренбург".
Со временем я прочитал еще три главы аналогичного характера и написал о них свои соображения.
В январе 1952 года у Ильи Григорьевича возник еще один, дополнительный вопрос:
"…Так как Вы долго были в Германии, я позволю себе задать Вам следующий вопрос: могли ли быть у Осипа, т. е. у нашего офицера, какие-либо серьезные столкновения с американцами или какая-либо роль в политической жизни ГДР (из того, что мною еще не описано)? Буду очень благодарен, если Вы сможете мне скоро ответить на этот вопрос".
Конечно, я попытался ответить и на этот вопрос Эренбурга.
С "Девятым валом" я знакомился лишь по отдельным главам. К сожалению, роман в целом меня разочаровал. Фигуры вышли бледные, заданные, иллюстративные. С «Бурей» не могло быть никакого сравнения.
Вскоре мы встретились с Ильей Григорьевичем в кулуарах Второго Всесоюзного съезда писателей. Он был очень мил и внимателен, спросил, поддерживаю ли я отношения с немецкими писателями, тепло говорил об Анне Зегерс. Когда я упомянул, что вечером в гостинице должен писать для ГДР очерк о покойном Кише, он сказал, что Эгон Эрвин Киш был одним из лучших мастеров художественного репортажа, и с особым волнением заговорил о мужественном поведении "неистового репортера" в Австралии, где он действовал как отважный солдат мира.
К сожалению, в дальнейшем наши добрые отношения с Эренбургом разладились. Мне его «Оттепель» представилась произведением бледным, от которого мало что останется, кроме сенсационно-символического названия. Как критик, я не мог промолчать, когда Илья Григорьевич написал статью, теоретические положения которой, как это ни парадоксально, шли вразрез с тем, что представляло лучшие тенденции его собственной художественной практики. Я критически отозвался и о первом томе мемуаров Эренбурга, откровенно написал о некоторых субъективистских мотивах в книге, мешающих, по моему убеждению, исторически верной, объективной оценке ряда художественных явлений недавнего прошлого.
У меня, его читателя и критика, все чаще возникала неизбежность спора с И. Г. Эренбургом. Не спорить было невозможно, — мы ведь знаем, что единственно правильная политика — это политика принципиальная. Я с грустью замечал, что еще недавно столь цельный художник и публицист стал «двоиться» в противоречиях: с одной стороны, создавал в тех же мемуарах блистательные портреты Хемингуэя и Бабеля, портреты-характеры, с другой же стороны, подчинял иные воспоминания односторонним представлениям; с одной стороны, высказывал сомнительные эстетические парадоксы, а с другой — писал блестящие, боевые публицистические очерки — о Жоресе, о сражающейся демократии Запада.
Любовь к Илье Эренбургу стала для меня трудной любовью. Но чувство глубокой благодарности за все то, что сделано для нашей культуры, для советского народа этим большим и талантливым писателем, — чувство сильное и светлое берет в моем сердце верх над горечью и разочарованиями. Эмоциональные трудности не отстранишь простым движением руки. И все же, невзирая на трудности, остается любовь.
1973