ВЫСОКАЯ ЧЕСТЬ

Вести из Европы приходили с почти двухмесячным опозданием. Но подписчики «Московских ведомостей», которые выпускал Н. И. Новиков, читали их с неизменным любопытством. Особенно волновали бурные события, потрясшие Францию. Вот сообщение из Парижа от 13 апреля 1792 года, которое было опубликовано в газете лишь 2 июня: «Не проходит ни одной недели, в которую не было бы получено каких-либо неприятных известий о смятениях, господствующих во внутренности государства. Едва успеют в одной области утушить бунт, как, в другой мятежи восстают; словом, беспокойства, подобно ужасному землетрясению, одну страну после другой колеблют и всему государству угрожают всеобщим изпровержением».


Они шли домой на Никольскую по вечерним пустынным улицам. Тишина успокаивала. Гамалея, шедший рядом, вздыхал. Николай Иванович недовольно косился: что тут вздыхать — решено уж, подписано.

Час назад члены Типографической компании подписали акт об уничтожении компании и о передаче Новикову всех ее домов, книг, материалов, инструментов, аптеки — всего имущества и… всех долгов, коих насчитывалось триста тысяч. Теперь ему одному тянуть воз. Он сам предложил сделать так: ведь его, Новикова, вина, что останавливали машины, опечатывали лавки, запрещали торговать. По нездоровью он запустил дела и нанес ущерб Типографической компании. Ему и отвечать за оскудение славного союза…

…Смутное, непонятное пришло время. Во Франции взбунтовалась чернь, и Радищев за книгу «Путешествие из Петербурга в Москву» — за одну только книгу! — сослан в холодную Сибирь…

…Уж нет рядом супруги Александры Егоровны — осень 1791 года была последней Он вспомнил ее слова перед смертью: «Береги детей… Ты все время забывал о них, обо мне». Он замычал от боли…

…Сейчас надо вести дело не столь широко, но пройдут годы, подрастут дети, станет легче. Может, и головокружения прекратятся. Тогда он снова развернет издание книг. Пройдет темная полоса в его жизни, не вечно же ей длиться. Дело притаится, а уцелев, сил быстро наберет. Фалалей уезжает в Германию. Вернется, пусть засучивает рукава.

На Мясницкой их обогнала коляска, в которой Новиков увидел знакомое лицо.

— Стой! — закричал Николай Иванович.

Коляска остановилась. Оттуда выглянул Ляхницкий. Он испуганно уставился на Новикова.

— Что же ты, братец, по ночам носишься, людей пугаешь! — заговорил Новиков, подходя. — Ну-ка подвези!

Ляхницкий со страхом втянул голову в плечи.

— Пошел! — хрипло бросил он кучеру.

Лошади поскакали. Николай Иванович, пораженный, остался стоять посреди улицы.


Князь Александр Александрович Прозоровский, московский главнокомандующий, старался ступать тише. Он знал, что матушка не в духе. Но делать нечего: вызвали из Москвы, мчался семьсот верст. Не дождешься хорошего настроения: говорят, неделю уж ходит как туча.

Прозоровский почувствовал себя счастливым, когда увидел светлую улыбку обожаемой государыни. Будто гора с плеч свалилась, и в умилении он припал к руке императрицы.

— Ну? Что же, князюшка, совсем забыл вдову. Никому теперь старуха не нужна, — горестно попеняла ему Екатерина.

— Каждый миг о вас помним, — горячо сказал Прозоровский.

Она усмехнулась.

— Что в Москве? — Ее тон изменился, она насторожилась в ожидании ответа.

— Москвичи всегда счастливы видеть вас, матушка. Очень скучают по вашему величеству.

Государыня взглянула холодно.

— Французы повсюду рассеялись. И в Москву эта зараза проникла. Бедная Франция, бедный добродетельный король! Все попало в руки варваров. Сказывают, что какой-то жалкий французик хочет убить меня. Вот до чего я дожила!

Прозоровский потрясенно простер руки.

— Матушка, если надо, телом вас прикрою. Не верю дурным сплетням. Москва всегда верна престолу. В Москве сейчас тихо.

Государыня засмеялась.

— В тихом омуте, знаешь? — Она с удовольствием вспомнила пословицу, щеголяя знанием русского языка. — Есть ведь черт в твоем омуте — Новиков. Умный, опасный человек. Фанатик.

— Что Новиков? Жалкий человечишко. Сейчас притих. Прикажете арестовать — арестую.

— Э, нет. Надобно найти причину!

Она погрозила пальцем. Князь близко увидел ее руку, прежде белую, на которой теперь отчетливо проступил желтый пергамент старости.

— Какой ты быстрый! Взял и арестовал! Только турки наказывают людей без причины, без следствия. А мы живем в государстве, где властвуют законы.

Она отошла к письменному столу и порылась в ящике. Вынула конверт.

— Вот пишут мне, что Новиков продолжает издавать злонамеренные книги о церковном расколе. Одна содержит мнимую историю об отцах и страдальцах соловецких, другая — повесть о протопопе Аввакуме. Злокозненные повествования, наполненные небывалыми происшествиями, ложными чудесами, дерзкими искажениями, противными и нашей благочестивой церкви, и государственному правлению поносительными. Тихо, говоришь, в Москве?

Монаршие слова падали, как камни, укором, и Прозоровский, задыхаясь, почти выкрикнул:

— Лицемера к допросу!

— Ежели причина подтвердится, то можно и к допросу, — спокойно молвила Екатерина.

— Как не подтвердится! — дрожа, отвечал Прозоровский.

— Не оставьте без внимания и то обстоятельство, — продолжала императрица, — что Новиков, не стяжавший имения ни по наследству, ни другими законными средствами, ныне почитается в числе весьма достаточных людей. Откуда богатство? Может ли он оправдать свое бескорыстие?

— Лиходей! — убежденно говорил Прозоровский.

Она не отвечала, рассеянно роясь в шкатулке.

— Уж воистину: пусти козла в огород, потопчет всю капусту, — сказал Прозоровский, вспомнив про любовь государыни к русским поговоркам.

— Вот, смотри, Александр Александрович, — на ладони ее лежал кусочек дерева, — обломок Ноева ковчега. Корабль, который спас человечество. Знак созидания… Мы вечно помним тех, кто созидает. Презираем и забываем разрушителей, насмешливых, ядовитых, лукавых…

— Мудрые слова, — склонил голову московский главнокомандующий.


Услышав позади смех, майор Жевахов оглянулся. Гусары, разомлев от свежего весеннего воздуха, от долгой езды по раскисшей апрельской земле, болтали и пересмеивались.

— А ну! — грозно прикрикнул Жевахов.

С бугра открылось Авдотьино. Церковь незащищенно белела посреди деревни. Жевахов поправил саблю и потрогал пистолет. Гусары лениво, с усмешкой повторили его движения.

Майор отъехал в сторону, пропуская отряд. Сзади тащилась кибитка, которая постоянно застревала в грязи, несмотря на то, что она была пуста и только ждала своего пассажира.

Нехудо бы отложить арестование до того, как подсохнут дороги. Жевахов намекнул об этом Прозоровскому. Но Прозоровский и слышать не хотел. Глаза стеклянные, твердит: «Опаснейший преступник. Государыня самолично следит… Взять немедленно…» Только и отложил вылазку на один день, ибо 22 апреля день рождения императрицы.

Жевахов хлестнул коня и проскакал снова вперед. Гусары посерьезнели, почуяв приближение дела.

Деревенские высыпали из домов, увидев чудо.

— Прочь! По местам!.. — закричал Жевахов, проводя рукой как бы невидимую черту, за которую нельзя было преступать. Мужики попятились, но назад не пошли, стали стеной.

Жевахов покрутился на коне перед крыльцом, но барский дом как будто обезлюдел, лишь чье-то лицо неясно мелькнуло в окне. Майор неохотно спрыгнул с коня, сразу потерял свое кавалерийское великолепие, став низким, кривоногим, и, видимо, ощущая это, снова злобно закричал на крестьян:

— Я сказал, по домам!




Стена осталась стоять недвижимо. Гусары медленно спешивались. Мужики тихо переговаривались.

— За что ж на Николая Ивановича да такая армия?

— Золото, сказывают, делал.

— Ну!..

— Хлеб-то нам на какие деньги покупал?

— Ему, бают, один заводчик отвалил полмиллиона.

— Больно ты много знаешь — заводчик… Золото к нему в слитках возили, и он его в червонцы переделывал. Машина у него такая есть, чтобы монеты чеканить.

— А ты видел?

— Ее не увидишь. Как к нему с обыском, он ее на цепь и в речку, на самую глубину.

— Врешь «вес… В Северке не спрячешь.

— А ты послушай, что старшие говорят. Когда слитков у него не хватает, он золото из моркови гонит, а серебро из редьки.

— Ну-у… — мужики качали головами. — Николай Иванович умелец.

— Врешь все, — опять начал молодой парень. — И вовсе не оттого у Николая Ивановича денег много.

— А отчего?

— Книжками торговал…

— Книжками! Да разве от них разбогатеешь, ха-ха!

Мужики посмеялись с удовольствием, парень был посрамлен. Через час па крыльце появился Николай Иванович, поддерживаемый Багряиским. Сделав несколько шагов, Новиков повернулся к окнам. И вдруг раздался дикий крик. Из дверей выскочили неодетые мальчик и девочка с отчаянным плачем. Гусары перегородили им дорогу, и мальчик, споткнувшись, забился в судорогах на земле. Девочка вцепилась в рукав стража, рвалась и царапалась.

— Доктор! Возьмите их! Ради бога, останьтесь, умоляю! — кричал Николай Иванович.

Багрянский подбежал к мальчику. Гамалея уже хлопотал над девочкой. Гусары толпились в растерянности.

— Уберите детей! — хрипло скомандовал Жевахов.

Детей унесли в дом. Николай Иванович торопливо пошел к кибитке. Около нее он на минуту задержался и поклонился людям. Бабы завыли.

— Пошел! — приказал Жевахов кучеру.

Гусары прыгали в седла.

Кибитка шла по грязи медленно, и отряд сразу растянулся. На бугре Жевахов оглянулся на деревню, сиротливо прижавшуюся к церковке, и выругался сквозь зубы.

— Что? — не расслышал ехавший поблизости гусар.

— Я говорю, князь — скотина! Снаряжать нас, чтобы привезти старичонка скрюченного? Достаточно было послать десятского или будочника. Ах скотина!

— Высокая честь, — отозвался гусар.

Толпа мужиков около барского дома в Авдотьине рассеялась. Все в деревне примолкло.

Лишь около церкви толковали два мужика. Один был из Авдотьина, другой — из Заворова, но соседству.

— За что вашего барина арестовали?

— Сказывают, искал другого бога.

— Так он виноват. Что лучше-то русского бога?

Отряд двигался в молчании. Густели сумерки, и до Москвы гусары добрались ночью. Жевахов был рад, что никто из знакомых не видел его в таком деле.

После нескольких дней допроса Новикова князь Прозоровский, устав от борьбы с «тонким плутом», «человеком лукавым и коварным», «все скрывающим», послал донесение императрице с просьбой о помощи, ибо никто не может так распутать злодейские плутни, как тайный советник Степан Иванович Шешковский.

Через две недели возок с преступником, сопровождаемый гусарами под командованием майора Жевахова, отправился кружным путем через Владимир, Ярославль, Тихвин в Петербург, для допроса к Шешковскому в тайной экспедиции.


Они стояли на берегу Невы и ждали лодку. Ласково сияло северное небо, белая ночь была точно такой же, как и тридцать лет назад, когда он, преисполненный счастливых надежд, находился на часах у казарм Измайловского полка. Но теперь перед ним сумрачно темнела Шлиссельбургская крепость, грузно навалившись на остров посреди реки, заслоняя собой Ладогу.

Солдат поднял ружье и выстрелил. Тогда от острова неслышно отошла лодка. Багрянский, в последнее время очень молчаливый, вдруг оживился и сказал:

— Ну наконец отоспимся… На берегу моря.

— Кабы совсем не заснуть, — отозвался Филипп.

Лодка грозно увеличивалась в своих размерах, весла тихо погружались в воду.

— Доктор, очевидно, вы скоро вернетесь… — сказал Николай Иванович.

— Вместе с вами, — прервал Багрянский.

— Перестаньте! Важнее, если вы поможете детям…

— Важнее помочь вам…

— Добровольное заточение — нелепость!

— Я устал от светской жизни. Повторяю, мы выйдем вместе: здоровье государыни ослабло.

— Нет, это подлость — надеяться на ее смерть. Она поймет, что мы невиновны… и освободит нас.

Багрянский пожал плечами.

— Я предпочитаю надеяться на ее больную печень и никуда не годные вены на ногах…

Новиков молча стал сходить к лодке.


Голова закружилась, когда он услышал это имя, шелестящее вкрадчиво и угрожающе: Шешковский. Николая Ивановича вывели из каземата и приказали идти к цитадели. Крепостные стены наглухо закрывали море, только чайки взмывали над башнями, с криком принося вести о ладожских просторах.

Николай Иванович чувствовал слабость, задерживал шаги, и чиновник, сопровождающий его, ласково говорил: «Ничего, у Степана Ивановича отдохнете…»

Новиков сердился, внутренне презирал себя, но ничего не мог поделать: голова кружилась. В Москве у Прозоровского он справился со своей слабостью, здесь же силы оставили его. Он крепился до той минуты, пока не узнал о том, что дети заболели. Тогда все поплыло перед глазами.

Они вошли в здание цитадели, примыкавшей к Светличной башне, где был убит император Иоанн Антонович.

— Вот здесь дверца, — предупредительно сказал чиновник, остановившись у глухой стены. Он ткнул в стену, и стена подалась, обнажая малозаметную дверь.

Они вошли в большую комнату под сводами, сплошь уставленную иконами. Горели свечи над тяжелым, массивным письменным столом, светились лампады в углах. В комнате было сумрачно, и Николай Иванович не сразу разглядел человека, склонившегося перед образом. Чиновник вышел. Николай Иванович слышал глухое бормотание молящегося. Прошло минут пять, бормотание смолкло. Человек слегка распрямился, и Новиков заметил его быстрый пытливый взгляд. Потом снова раздались слова молитвы, и снова потянулись томительные минуты ожидания.

Потрескивали свечи, и, когда одна из них зачадила, изогнувшись, человек вскочил с колен и, плюнув на пальцы, отщипнул конец истлевшего жгутика. Обжегшись, он потряс пальцами, потом запечалился, перекрестился, опять склонился перед иконами.

Он повернулся к Николаю Ивановичу с укором и долго глядел молча. Глаза его наполнились слезами.

— За тебя молился. Просил господа вывести заблудшую овцу из тьмы прегрешений.

— Вы Шешковский? — прошептал Новиков, чувствуя подступающую дурноту.

— Меня в России все знают, а ты не знаешь, — ласково попенял тот. — Меня Степаном зовут, а по батюшке Иванович. Видишь, Ивановичи мы с тобой. Садись, садись, ну что ты оробел?.. Ишь побледнел. Не надо пугаться Степана Ивановича, не надо, он добра людям желает.

Новиков сел, держась за спинку стула. Степан Иванович покачивался, разрастался, опадал, как пламя свечи, терялся где-то в сумраке.

— Злые люди небылицы про Шешковского плетут. Ох, сколько на свете злых людей!

Дурнота прошла. Перед ним стоял, приняв обычные формы, знаменитый «главный кнутобоец» России. Странно: он представлял его раньше громадным мужчиной с мощными руками, способными сломать хребет любому. Невысокий худощавый человек с грустными глазами озабоченно потирал тонкие пальцы.

— Вот и ты не веришь мне. Думаешь: злодей. А разобраться: злодей ты!

— Виновен перед всемилостивейшей государыней, виновен в небрежности, недогляде, но злодеем себя назвать не могу, — отвечал Новиков.

— Не можешь?..

Шешковский приблизился. Глаза заблестели остро.

— Как же ты не злодей, ежели немцам продался? Ежели ты шпион и заговорщик?

— Нет! — крикнул Новиков. — Нет!

— Нет? А шашни с герцогом Брауншвейгским и принцем Гессен-Кассельским? А заманивание его высочества великого князя Павла Петровича в немецкие сети?

— Нет, — твердил Новиков. — Нет. Чист перед богом и перед ее величеством…

— Молчи! — с ужасом закричал Шешковский. — Не поминай имя божье всуе! Преступник, ты должен чистосердечно открыться и раскаяться, но не клясться и божиться!

Шешковский отвернулся к иконе, забормотал молитву. В дверь неслышно вполз чиновник и сел в стороне, приготовившись писать.

Укрепившись духовно, Шешковский кивнул писарю:

— Отметь: нигде не служил и в отставку вышел молодым человеком, что постыдно. Ничем не занимался, только в ложах. Следовательно, не исполнял долга служением ни государю, ни государству.

— Служил государству, пекся о благе его, о просвещении, — возразил Николай Иванович.

— Молчи! Шпынь! Пся крев! — закричал Шешковский.

Он схватил суковатую палку и подступил к арестанту:

— Лжец!

Шешковский замахнулся. Свечи померкли. Николай Иванович потерял сознание.


— Он очень труслив, — сладостно улыбаясь, говорил Шешковский Багрянскому. — Все вы, мартинисты, трусливы. И государыня меня в том убеждала: «Степан Иванович, они робки душой. Они прячутся в своих ложах как кроты. Они подрывают здание, которое я строила. Они плетут заговоры в своих темных норах. Они не смеют громко изъявить свое мнение. Они лают из подворотни…» Я, ничтожный, в сомнениях пребывал: так ли? Но теперь уж мне ясно. Шакалья порода: махнешь рукой, поджимают хвосты.

Лицо Багрянского горело пятнами.

— Послушайте, вы говорите вздор!

— Ах, вздор! — Степан Иванович заулыбался еще слаще. — И государыня вздор говорит?

— И государыня! — холодно сказал Багрянский.

Потолок обрушился. Шешковский, как слепой, шарил в воздухе руками, ища спасения. Он разевал рот — воздуха не было.

Багрянский улыбался, глаза его сияли. Ах, трусы… Погоди, ты узнаешь, какие трусы мартинисты.

Шешковский отер лицо платком. Потолок и стены снова оказались на своих местах.

— Что ж, а преступные заговоры ваши тоже вздор?

— Нет, не вздор, — спокойно ответил Багрянский. Шешковский вскочил от неожиданности…

— Так… Может, вы расскажете кое-что о вашей мерзкой деятельности? Может, вы разъясните мне, — Шешковский приблизился к доктору, — как мартинисты связаны с французом Басевилем, который пробрался в Россию, чтобы убить государыню?

— Басевиль должен был остановиться в Москве у меня. Больше он ни с кем не был связан.

Шешковский окаменел. Он впился глазами в Баг-рянского, но тот отвечал ему взглядом прямым и дерзким.

— Ведаешь ли ты, что означает твой преступный замысел?

— Знаю.

— Ведаешь ли ты, что наказание тебя ждет отменное? У тебя отрубят сначала руки, потом голову, а требуху бросят на съедение собакам?

— Приятно знать про такие подробности. Обычно ведь человек ничего не знает о своей смерти.

Шешковский подбежал к секретарю, записывающему слова арестанта, и вырвал у него перо.

— Уходи! Уходи!

Секретарь ушел с растерянным видом. Шешковский упал в кресло и долго оставался недвижим.

— Итак, правильно ли я тебя понял? — медленно заговорил он. — Ты ожидал приезда Басевиля, чтобы укрыть его.

— Да.

— А что потом бы делал Басевиль?

— Он убил бы князя Прозоровского.

— Так… А потом бы убил меня?

— Нет. Вас бы просто высекли и снова бы отправили в Сибирский приказ, как и прежде, переписывать бумаги…

Шешковский стал смеяться. Он смеялся долго, взвизгивая, всхлипывая, с облегчением хлопая себя по коленкам. Потом устало откинулся к спинке кресла, взглянул пустыми глазами.

— Вон! Убирайся!

Багрянского увели.

Шешковский взял запись, сделанную толстеньким чиновником, и поднес ее к свече.

Огонь сразу охватил бумагу, пепел упал на блюдо. Никто не должен знать о том, что на жизнь государыни могло быть покушение. Никому и в мысли не должно такого прийти. Бумага опасна, она будет рождать легенду — так пусть она здесь и умрет.

Степан Иванович растер пепел пальцами и дунул. Печальное черное облачко тихо опустилось на пол.

Доктора надо основательно наказать. Ишь храбрец! Или наградить! Ведь он дал интересные сведения.

Шешковский вздохнул: жаль, что эти сведения нельзя пустить в дело. Двухмесячные поиски уже неопровержимо доказали, что никакого Басевиля не было на свете. Слух о нем распустили неуемные московские врали…

Но каков доктор! Ах каналья… Сам лезет в каменный мешок. Не чета этому слабонервному Новикову.


Николай Иванович очнулся, почувствовав на себе чей-то взгляд. Он пошарил рукой и нащупал холодный грубо кованный край кровати. Могильная тюремная тишина.

Он повернул голову и увидел сидящего перед ним Багрянского.

— Плохо, доктор, я стал совсем развалиной.

— Не мудрено.

— Вас допрашивали?

— Я наговорил, должно быть, много лишнего. Я сказал, что был с Басевилем заодно.

— Вы с ума сошли… Зачем же?

— Он называл нас трусами… Я доказал, что это не так.

Николай Иванович привстал.

— Теперь нам конец.

— Теперь он нас будет больше уважать. Если бы вы видели, как его перекосило!

Николай Иванович молчал.

Доктор беспокойно заерзал.

— Нет, нет… вы не должны страшиться. Шешковский испугался самого известия, он теперь сам будет осторожнее.

Николай Иванович медленно спустил ноги с кровати. Лицо его стало спокойным и просветленным. Шаркая, он подошел к окну, из которого виднелся кусочек голубого неба, поднял голову и тихо сказал:

— Благодарю тебя, господи, за испытания. Выпью чашу до дна…

Багрянский широко открытыми глазами следил за Новиковым. Потом уронил голову на руки.

— Я повинюсь, я попрошу прощения… Но пусть, — он вдруг всхлипнул, — пусть он не зовет меня трусом…


Из окон была видна Нева, Степан Иванович глядел на ее величественное, неторопливое течение и чувствовал себя цезарем. Государыня распорядилась отвести ему комнату в Зимнем дворце, и он отдыхал в ней после многотрудных дел.

Степан Иванович садился в креслице и думал о жизни. Судьба милостиво отнеслась к нему. Подьяческий сын, с одиннадцати лет мыкавшийся в канцеляриях, дерганный за уши, битый, настрадавшийся от лютых морозов за время службы в Сибирском приказе, пинаемый, презираемый всеми, ныне тайный советник, обласканный императрицей, властительный глава тайной экспедиции.

Матушка отметила его «особливый дар производить следственные дела». Уж как рада она была, что он вывернул Пугачева наизнанку и узнал, откуда попало к нему голштинское знамя, принадлежащее покойному царю Петру Федоровичу, и какой офицер-изменщик передал его вору. Уж как довольна-то была! Сама повесила ему на шею орден. А уж как нервничала…

И сейчас нервничает. И не всякий поймет почему.

Он знает, отчего тревожится императрица. Вольные типографии — вот беда! И закрыть бы их рада, но ведь сама разрешала. Расходится из них эта французская зараза, калечит русские души.

И еще одно тревожит государыню — сын. О нем она молчит, но Степан Иванович знает: не спит государыня. Страх одолевает: зарежет сын матушку, как она прикончила его папеньку.

Убеждена она, что в тайных масонских ложах скрываются заговорщики, елейными, тихими речами о братстве людей прикрывают свои преступные связи. Тянутся связи эти от особы великого князя Павла Петровича к московским масонам, оттуда за границу к пруссакам, к берлинскому министру Вельнеру и герцогу Брауншвейгскому, к принцу Гессен-Кассельскому. И кому, как не ему, Степану Ивановичу, распутать эти черные связи и успокоить матушку в ее светлой старости.

Басевиль… Мираж… И этот сбесившийся доктор. Нет, о нем ничего нельзя говорить. Уже доложено матушке: Басевиля нет, Басевиль — выдумка. Нужно ли тревожить ее снова?

Доктор дерзок. Ну и не таких он, Степан Шешковский, обламывал…

В дверь постучали. Сам Александр Васильевич Храповицкий, секретарь ее величества, явился пригласить начальника тайной экспедиции к государыне.

Екатерина ласково протянула ему руку для поцелуя.

— Что наш смутьян?

— Упрям и злобен, матушка, — отвечал Шешковский. — Мучение.

— Вот и князь Александр Александрович на него жаловался: смел и дерзок.

— В смелости его Прозоровский ошибся. Смею заверить: при своем упрямстве Новиков трусоват.

— Вот и я думаю, бесчестный не может быть смелым. Не может быть смелым жадный, корыстолюбивый человек. Мне покойный Потемкин сказывал, что Новиков добряк, мухи не обидит…

— Очень искусная личина, матушка.

— И я думаю, притворщик. Я помню, он был издателем «Трутня», очень желчным господином, ругателем всех и вся. С той поры не изменился… Но будь беспристрастен, Степан Иванович! Все выясни: и насчет их тайных сборищ, и насчет клятв с целованием злато-розового креста и неподчинением правительству, и насчет переписки с пруссаками, и об уловлении в секту великого князя, и об издании зловредных книг.

— Днем и ночью неустанными трудами…

— Верю, верю… Достоин награды.

— Не ради наград живу.

— Верю. Но ты не обижай себя. Вот Новиков тысячами ворочал, и все ему было мало. Голодных кормил, прикрывал личиной свою корысть. А ты сколько трудишься в безвестности, не выставляешь своих заслуг. Здоровье надо беречь. Бледен-то как! Тебе в деревне отдохнуть нужно. Купи себе имение, я денег дам.

— Матушка, я дела еще не совершил и недостоин награды.

Екатерина глянула с нежностью и встала.

— Помни: время смутно. Во Франции варвары терзают короля. Как бы к нам их растление не проникло.

— Не проникнет, матушка. Наш народ крепкого душевного здоровья.

— Дай-то бог!

У дверей она обернулась. Ее лицо исказилось.

— А не будет Новиков отвечать, бей его четвертным поленом. Бой по его вздорной голове! Господи, прости меня!

Она перекрестилась и вышла.


— Ты пишешь, что стоял на часах у моста, когда ее императорское величество явилась к вам в Измайловский полк?

— Для меня и для отечества это был счастливейший день, — говорил Николай Иванович.

Они снова сидели друг перед другом, но уже не в темной, уставленной иконами комнате, а в большой, светлой, с открытыми окнами, выходящими в крепостной двор. В прозрачной нежно-зеленой листве дерева за окном прыгало солнце и скакали, галдя, воробьи. Шешковский потирал руки, жмурился, наслаждался божественным деньком. Все, казалось, радовало его, только огорчал допрашиваемый.

— Как ты пал с того дня! — сказал Степан Иванович с грустью. — Ты пишешь, что стремился к истинному масонству, далекому от политики, и искал лишь нравственного исправления на стезях христианского нравоучения. Но ты врешь! Переписка твоя с пруссаками свидетельствует о том, что ты и твои товарищи предались иноземцам в совершенную подчиненность.

— Переписку с Берлином вел один из масонов по имени Шварц. Я спрашивал его: нет ли в том чего-нибудь против государей? Он отвечал: нет! и поклялся в том. После смерти Шварца переписка оборвалась.

— А Кутузова зачем в Берлин послали?

— Для знакомства с орденским злато-розового креста учением и для упражнений в химических опытах.

— Черная магия, — равнодушно сказал Шешковский.

Николай Иванович смотрел в окно на скачущих по дереву воробьев, и только они казались ему реальными существами. Все, что происходило здесь, было вне его сознания. Звучал ровный голос Шешковского, он отвечал ему, но это как будто происходило не с ним, Николаем Ивановичем Новиковым, который уверовал, что делает в жизни благо, а с каким-то другим, странным, запуганным, лукавым человечком, пачкающим все святое. И этот человечек, убежденный в своей преступности, божится и виляет, стыдясь тихого и спокойного взгляда другого Новикова, которому незачем страдать от угрызений совести.

Шешковский продолжал спрашивать про герцога Брауншвейгского, про князя Куракина. Он не менял тона и так же ровным голосом, как заведенный, диктовал секретарю возражения, из которых выходило, что ни одного слова правды Новиков не сказал.

Вдруг Шешковский замолчал. Он подошел к окну.

— Ах, благодать какая! Жить бы и радоваться. Но иные губят себя и других.

Шешковский печально склонил голову, прислушался к созревшей в нем мысли.

— Удивляюсь, как это человек себя таким благородным может выказывать? О христианских добродетелях рассуждать? Юношество поучать? Как это согласуется?

Его глаза вспыхнули.

— Книги, отвращающие людей от церкви и христианской веры, кто распространял?

Он словно встряхнулся, сбросив с себя бред предыдущих вопросов. Книги были реальностью.

— Кто сеял плевелы?

Степан Иванович наслаждался. Он подошел к Новикову, нежно склонился над ним.

— Виновен, — с усилием сказал Николай Иванович. — К стопам ее величества повергаю, осмеливаюсь испрашивать милосердия.

— О! — строго выпрямился Шешковский. — Милосердия ее величества надо заслужить! Отчего печатал запрещенные книги, на которые еще граф Безбородко указывал?

— Печатаны книги после запрета не были.

— А вот князь Прозоровский выяснил, что были. Запирательства твои напрасны. И что за подвиг себе выдумал — по ярманкам те вредные книги рассылать? Кто в оном помогал?

— Я уже показывал, что согласился передать книги купцу Кольчугину по необдуманности о важности сего поступка. Злого намерения не имел.

— Ну а побуждение? Побуждение каково?

Николай Иванович взглянул на Шешковского. Тот весь дрожал от нетерпения. Что ж его так ломает?.. Ах, вот что… Ну пусть так и будет…

— Побуждения, — отвечал медленно Новиков, — никакого не было, кроме корыстолюбия.

— Вот! — счастливый, воскликнул Шешковский. — Корыстолюбие!

Он ликовал. Гора свалилась с плеч. Облик злодея был ясен.

— Пиши! — прокричал Степан Иванович толстенькому секретарю. — Пиши, как сказано: «…побуждения никакого не имел, кроме корыстолюбия».

Шешковский порхал по комнате, солнце обливало его радостью.

— Отправьте в каземат! Пусть отдыхает! Два дня пусть отдыхает! И кормите, кормите хорошо!

Николай Иванович поднялся с тяжелым сердцем. Радость Шешковского была оскорбительной.


На следующий день темная, наглухо закрытая карета выехала из Петропавловской крепости. Прокатила с громом через мост, миновала памятник Петру, остановилась у Сената, позади здания, у неприметной двери, ведущей в комнаты тайной экспедиции.

Из кареты вышел жандарм, лениво оглянулся.

— Ну?

Никто не отозвался.

— Прибыли, господин звездочет, — жандарм захихикал.

Ответа не было по-прежнему.

— Черт возьми, господин академик, нет моего больше терпения!

Он сунул голову в карету и стал вытаскивать слабо сопротивлявшегося человека.

Это был Фалалей. Он держал книжку в руках и щурился от яркого света.

— В Берлине обхождение, конечно, иное, у нас попроще, — говорил жандарм, запирая дверцу кареты.

Фалалей, не отвечая, озирался.

— Шагай! — жандарм толкнул его в спину.

Фалалей пошел быстро, чтобы не получить второго тычка. Шешковский встретил его улыбкой.

— Книжки почитываем?

Фалалей глянул хмуро, продолжая машинально перебирать страницы:

— А разве это предосудительно?

— Есть книги, подобные укусу змеи.

— Нет таких книг. Есть книги, с которыми я соглашаюсь или не соглашаюсь.

— Однако ты рассуждаешь? Кто же тебя этому научил?..

— Николай Иванович Новиков — мой учитель.

— Так, так… Яблоко от яблони… А ну-ка брось книгу!

— Это редкая медицинская книга на немецком языке.

— Брось вот сюда… на пол.

— Глупо бросать ни в чем не повинную книгу.

— Брось!

— Кто вы такой?

— А ты не знаешь, где ты?

— Не знаю.

— Как не знаешь! Ты в тайной экспедиции.

— Не знаю, что такое тайная экспедиция. Пожалуй, разбойники захватят человека и в лес заведут, в свой притон, да скажут, что это тайная экспедиция, и допрашивать будут. Им тоже верить?

Шешковский привстал от изумления.

— Государыня приказала бить тебя четвертным поленом, коли не будешь отвечать.

— Не верю, чтобы это приказала государыня, которая написала Наказ комиссии о сочинении нового Уложения.

Шешковский схватил со стола какую-то бумагу и приблизился к Фалалею.

— Вот записка ее величества о том, что ты немецкий шпион.

Фалалей всмотрелся: «допросить как следует» было написано.

— Не знаю руки ее величества. Может быть, заставили написать жену свою я показываете мне руку ее вместо государыниной.

Шешковский пожевал губами, пристально глядя на допрашиваемого.

— Да ты знаешь, кто я?

— И того не знаю.

— Я Шешковский.

— Слыхал я про Шешковского. Да вы ли это, не знаю. А впрочем, у меня с Шешковским дела никакого нет и быть не может. Я принадлежу университету и по его уставу отвечать должен не иначе как при депутате университетском.

Шешковский, закрыв глаза, неслышно молился. Только стянутые в узкую полоску губы свидетельствовали о его предельном напряжении и гневе. Окончив молитву, Шешковский взял в руки суковатую палку и встал перед Фалалеем.

— Ну, немецкий таракан, рассказывать будешь?

— Грубости я не переношу.

— Зачем тебя посылали в Берлин? Что ты там делал? Где письма к Новикову? К герцогу Брауншвейгскому? К министру Вельнеру?

— Вздор…

— Отвечай!

Шешковский выставил вперед палку. Фалалей слегка отвернулся.

— У вас манеры, как у моей покойной, царство ей небесное, матушки Акулины Сидоровны. Она себя тоже надсадила, допрашивая, кто перешиб поленом Налетку.

Шешковский в бешенстве ударил Фалалея в подбородок. Тот рухнул на пол.


Доктора допрашивали спустя три дня: уж так расстроился Степан Иванович от ответов Фалалея. Был он тихий и печальный и с грустью стал выговаривать Багрянскому за его дерзость.

— Эх лихачи… Как бабочки на огонь летят: красиво погибнуть. А ты вот красиво и правильно живи!

Багрянский не отвечал.

— Ты вот чего мне наговорил, а я все забыл, все из головы выбросил, потому что сердце болит за неразумных. Гордыня вас соблазняет. В писании сказано: «И если нога твоя соблазняет тебя, отсеки ее: лучше тебе войти в жизнь хромому, нежели с двумя ногами быть ввержену в геенну, в огонь неугасимый». Я тебя прощаю, потому что, если бы я не простил, тебя бы на виселицу пришлось отправить… А ты молод, тебе жить надо. Тебя в крепости оставят, здесь будет время подумать. Обещаешь мне обдумать свою жизнь?..

Багрянский не отвечал.

— Куда ж твоя храбрость делась? Ее хватает, чтобы дерзости мне кричать. Вина твоя очевидна, переводы развращенных книг ты делал — этого достаточно, чтобы тебя под замок. А от виселицы тебя государыня избавляет, прощает твою горячность и ничего взамен не требует. Просит только обдумать свою жизнь… Обещаешь?.. Молчишь. Ну и правильно. Мысли нужно время созреть. Подумай.

Шешковский вытер платком скорбно слезящиеся глаза.

— Ты смел и смело вынесешь себе суд.

Доктор подавленно опустил голову.


— Ну вот видишь, как хорошо ты отдохнул, — говорил Шешковский Новикову, — теперь дело пойдет веселее.

Шешковский ласково улыбался. Он уже любил свою жертву. Любил негромкие, внятные ответы Николая Ивановича, его усталый, кроткий вид. Ему нравилось и разбираемое дело с его многочисленными связями, письмами, клятвами, скрытными заседаниями, обрядами, оттенками тонких политических отношений, которые он имел «особливый дар» распутывать. Здесь тайна на тайне, сложные ходы, как в шахматах. Только путали игру искренние ответы Новикова. Все упрощалось досадно, и преступные замыслы превращались в какое-то незамысловатое сплетение случайностей. Но Степан Иванович не даст делу упроститься, возражения написаны по каждому пункту допроса. В них указано, какая неправда таится в правдивых ответах преступника.

Сегодня предстоит выяснить крайне щекотливые обстоятельства: участие особы великого князя Павла Петровича в масонском обществе, что очень волновало государыню.

— Вот, — Шешковский издали показал Николаю Ивановичу бумагу, — найдено у тебя. Обличает злодейский умысел: уловить известную особу в ваши масонские сети. Что можешь сказать по сему случаю?

Новиков вздрогнул. Эта история, наверное, была самая мучительная. Он помнил страдальческое лицо Баженова, его слова, полные ненависти к императрице, помнил и свой неосторожный шаг — посылку книги. А потом письмо от Баженова, желание сжечь это письмо, переписывание его с намерением все-таки сохранить, и… вот оно в руках великого кнутобойца.

Николай Иванович начал рассказывать. Он сообщил о всех подробностях сношений с Павлом Петровичем, умолчав о ночном разговоре с Баженовым.

— Думать о введении той особы в орден я не осмеливался. Ожидал только милостивого покровительства… Другого намерения не было, а наипаче злого умысла. Мой поступок не имел никакого касательства ни к принцу Гессен-Кассельскому, ни к герцогу Брауншвейгскому.

Шешковский слегка вздохнул. Жаль: по рассказу и по всем бумагам выходило, что Павел Петрович так и не вступил в московские масонские ложи и не был прямо связан с немцами. Но утешало другое: признание Новикова в преступных действиях, в тайных связях с высокой особой. И Шешковский в возражении на ответ с удовольствием велел записать: «В сем пункте сам признает себя преступником».



Далее он начал допрашивать о делании золота, о корыстных поисках философского камня. И опять оказалось, что тайны философского камня мартинисты не открыли и золота делать не научились.

Спросил о пятидесяти тысячах, которые дал купец Походяшин Новикову на прокормление крестьян в голодное время, и снова записал возражение, что и без «объяснения видно, что Походяшин коварно обольщен и обманут, ибо пятидесяти тысяч такому человеку, каков есть Новиков, поверить, да еще без всяких обязательств, никак невозможно».

Пытался узнать, какие надежды имели масоны на войну России с Англией, Голландией и Швецией, ибо сие рассуждение замечено в письмах Кутузова из-за границы. Но Николай Иванович, пораженный такими вопросами, только руками развел.

Свечи оплывали, секретарь менял их, снова записывались ответы, и снова Шешковский составлял возражения.

Наконец был записан пятьдесят шестой пункт, и начальник тайной экспедиции встал. Он отер лицо платком, истово перекрестился и прошептал молитву. Потом он положил перед Новиковым чистый лист бумаги, приказал изложить на нем свои просьбы и вышел.

«Да будет со мной воля ее императорского величества, — написал нетвердой рукой Николай Иванович. — Умилосердись, милосердная монархиня, над бедными сиротами, детьми моими…»

Перед ним встало в памяти кроткое личико Вани, он услышал тихий голосок старшей дочери Вари, веселый топот совсем маленькой Веры и почувствовал, что писать больше не может. Он уронил голову на руки и заплакал бессильными облегчающими слезами.

Шешковский, войдя, увидел его поникшую поседевшую голову, подрагивающие плечи и усмехнулся. Он любил, когда плакали заключенные.


Государыня занемогла: вести из Франции были одна черней другой. Она ходила по дворцовым комнатам, зябко поводя плечами под меховой накидкой, и никого не хотела видеть, кроме собачки Тезея.

Знобило, хотя на дворе был жаркий июль. «Варвары, варвары», — шептала она, и Тезей в ответ повиливал хвостом. «Варвары» относилось к французам, которые намеревались низложить короля. Почта рассказывала о преступной речи Робеспьера, который посмел поднять руку на священную особу Людовика XVI.

К вечеру она совсем расхандрилась и слегла в постель. Был призван лекарь, который с озабоченным ученым видом прописал ей микстуру. Она с улыбкой сказала ему: «Ах, доктор, я могу выздороветь только от лекарства, которое пришлют из Франции». Лекарь не понял намека, пустился в пространные рассуждения о пользе приписываемой микстуры, которая не уступает заморским. Екатерина вздохнула: «Я буду пить вашу настойку, я самая послушная женщина во всем государстве. Что остается делать бедной вдове, которую всякий может обидеть!»

Ночью она плохо спала. Утром решила не звать секретаря и сама стала растапливать камин. Вдруг из трубы послышался крик. Она в испуге отпрянула: неужели убийца? Но голос из трубы был тонким, дрожащим.

— Матушка-государыня, — завизжали в трубе, — зажаришь меня! Погаси огонь, христа ради! Я трубочист, Петька!

Она залила огонь. Слышно было, как стремительно карабкается вверх мальчишка.

— Спасибо, матушка! Век за тебя бога буду молить, — осчастливленный трубочист был уже на крыше.

Она засмеялась и повеселела.

К полудню явился Шешковский. Он подал бумаги по делу Новикова.

Государыня нахмурилась, и маленькие складки хищно подсекли нос. Она листала дело, покачивая головой.

— Виляет, таится.

— Виляет, змея.

— «Умилосердись над бедными сиротами, детьми моими…» Каков? А что думал раньше?

— Вот о детях-то и не думал. Потому как жесток.

— Жесток! — Она просияла. — Верно ты сказал, Степан Иванович! Жесток! Это было ясно еще тогда, когда он «Трутень» издавал. Мы с Козицким ему пеняли: надо ласковее к людям быть, снисходительнее к их недостаткам.

Екатерина задумалась.

— Кается в неосторожных поступках. Однако замыслов своих не открывает и убеждений не осуждает. Он должен прямо сказать, что от взглядов своих отказывается, осуждает свою крайнюю слепоту и невежество. Милосердие проливается на раскаявшихся. Ах это милосердие!.. А кто жалеет доброго короля французов?

Она зябко повела плечами.

— Ваше величество, — торжественно заговорил Шешковский, — преступник обливается слезами. Смею надеяться, что наступил момент ковать железо: оно размякло.

— Верю, Степан Иванович, твоему чутью… Пусть раскается. Тогда и о снисхождении можно подумать.

Через час Шешковский мчался в Шлиссельбург.


Николай Иванович стоял посреди комнаты, потупившись.

Шешковский повертел суковатую палку и со вздохом поставил ее в угол… Нет, палка для уговоров не годилась.

— Ты рассказал о ваших сборищах, — терпеливо продолжал он, — кое-что ты, правда, утаил, кое в чем слукавил. Но я все твои ходы раскрыл. Теперь же ты должен объявить, что масонское ваше учение зловредно и деятельность твоя развращала людей.

Николай Иванович молчал.

— Молчишь? Каждая минута твоего молчания стоит тебе годов заточения.

— Что же я должен сказать? — произнес вдруг Новиков, глядя прямо в глаза Шешковскому. — Что голодным не надо помогать? Что не нужно просвещать людей?

— Ты стоял на ложном пути. Ты должен осудить свои убеждения, ибо они неправильны.

Николай Иванович молчал.

— У тебя было время подумать. Помни: твоя участь в твоих руках.

Николай Иванович не отвечал.

Шешковский ждал слез, обморока, но тот стоял прямо, крепко сцепив пальцы. Степан Иванович не выдержал:

— Когда Емелька Пугачев взошел на эшафот, он сказал: «Прости, народ православный!» Ты тоже это скажешь!

Николай Иванович только сильнее сжал пальцы.

— Нет.


— Не кается, а милосердия просит. Но всему предел есть. Обнаруженные и им признанные преступления столь важны, что нещадной повергают его казни. Пиши указ! Начни с указания на дух корыстолюбия, который им овладел.

Храповицкий выписывал пункт за пунктом. Их было шесть…

— Однако жив сем случае, следуя сродному нам человеколюбию и оставляя ему время на принесение в своих злодействах покаяния… мы освободили его от казни и повелели запереть его на пятнадцать лет в Шлиссельбургскую крепость. Его сообщникам повелеваем отправиться в их отдаленные от столиц деревни и там иметь пребывание.

Шешковский глянул с удивлением. Он ждал продолжения дела, присылки новых преступников, сообщников Новикова, но государыня никак не ответила на его вопросительный взгляд: остальные преступники, видно, мало волновали ее.

А теперь другой указ, секретно, — сказала Екатерина, — о награждении начальника тайной экспедиции. Да, указ об ордене и об имении в Коломенском уезде. Это неподалеку, говорят, от новиковского Авдотьина… Л князю Прозоровскому — шиш! Вот уж нескладный на мою голову навязался! Не умеет дело вести, без твоей помощи ничего не смог бы, Степан Иванович?

— Конечно, не смог бы, — осклабился Шешковский.

Загрузка...