Глава 11

— Ну, мне пора уходить, — сказала Пэтти. — Я здесь уже вечность просидела. Не помню, когда я столько разговаривала. Подумаете еще, что я болтунья. А мне, вообще, больше приходится молчать.

— Не уходите, Пэтти.

— Я должна.

— Когда же вы снова придете?

— Скоро. Да я ведь и так все время в доме. Евгений протянул Пэтти руку. У него вошло в привычку — пожимать ей руку при встрече и на прощанье. Таким образом он получал возможность касаться ее. Вот и сейчас он забрал ее руку в свою и нежно провел пальцами по запястью. Ему не хотелось ее отпускать. Взмахнув рукой и улыбнувшись, она выскользнула из комнаты.

Евгений побродил немного по комнате. Он собрал чашки и блюдца и смел крошки с зеленой скатерти. Пэтти съела четыре пирожных. Он полил растение. С тех пор, как исчезла икона, он поливал его, пожалуй, слишком часто. Листья начали желтеть. Потом он сел и посмотрел на пустое пространство, где раньше стояла икона.

Где она теперь? Она живет, но где-то в другом месте. Неужели такое возможно? Легче представить, что ее больше нет. Он как будто видел, как она страдает, слабым голосом напрасно зовет его на помощь, плачет таинственными слезами. Глупость все это, конечно, и ребячество. Что такое икона? Всего лишь кусок дерева. Нельзя утрачивать чувства меры и пропорций. Он хотел, чтобы Пэтти помогла ему так думать, но она слишком ему сочувствовала и намеков не понимала. Нет, в обретении здравого смысла Пэтти не помощница. Он должен сам себе внушить: это всего лишь старая картина. Каких только потерь, тяжелейших, не было в его жизни, а ведь удалось пережить. А это пустяк, и нечего ему так страдать. Даже хорошо, что она пропала. Может, он слишком перед ней благоговел? Ведь кроме иконы у него ничего не было. С ней он не так остро сознавал, что давно все утратил.

Да, так и было. Чувство собственности, чувство защищенности не было им утрачено только благодаря иконе. Этот предмет сосредотачивал в себе, символизировал все, что было им потеряно, — его близких, годы, проведенные в России. Пока она была у него, прошлое еще продолжало жить в нем. Но, может, ему давно следовало раз и навсегда понять, что у него больше ничего нет. Ничего не осталось, нечего хранить. Все, что он любил и ценил, навсегда, безвозвратно исчезло. Какая-то немощь жила в нем, мешая видеть правду. Пусть все уходит, пусть уходит. Он нищий и знает это. Так он себе говорил, но не мог так думать. Икона так долго странствовала с его семьей как милое, доброе домашнее животное. Он не мог не горевать, он не мог не сожалеть. Ему было жалко себя. И хотелось утешения.

Пэтти старалась хоть немного его утешить. Сожалея о потере, она то и дело восклицала, то и дело всплескивала руками. Он путано говорил ей об иконе и незаметно начинал рассказывать о семье, о матери, о сестре. Он и не предполагал, что когда-нибудь в жизни ему доведется об этом рассказывать. От этого Пэтти становилась ему все ближе. Какая-то часть его существа переходила в нее. Но до конца понять его она, конечно, не могла. Пожилой русский эмигрант с Европой в сердце — как она могла понять? Но она знала, что такое унижение; она смотрела на него темными глазами, округленными и увлажненными сочувствием; она улыбалась и кивала ему из гущи своих черных волос; она наклонялась к нему и вздыхала так, словно сострадание выражалось в физической боли.

Ему хотелось, чтобы она рассказывала о себе, и она рассказывала немного о своем раннем детстве. Но при этом повторяла: я не помню себя ребенком и теперь у меня, взрослой, нет истории. А однажды она сказала так: «Моя жизнь еще не началась». «Со мной она начнется», — мысленно, но с уверенностью произнес Евгений. Ему все больше хотелось коснуться Пэтти. Он прикасался к ней и не только при рукопожатии, но всегда как бы украдкой, как бы невольно — похлопывал по руке, когда что-нибудь рассказывал, проводил рукой по плечу, когда подавал чай. Он думал о том, как бы притронуться к ее волосам. Этими прикосновениями в комнате создавался некий физический контур Пэтти, но мучительно незавершенный, мучительно живой и манящий. Манящими были и ее внимательные глаза, кроваво-красные в уголках, темно-красные в самой их черноте, пылкие в их немом смущенном вопрошающем взгляде. Он догадывался, что начинает потихоньку влюбляться в Пэтти. И тогда вспоминал ее слова, которые она все время твердила: я здесь, в доме; я скоро вернусь. У него есть время, чтобы узнать Пэтти. Она рядом — неизменно, утешительно, легко.

— О, привет, — Лео сунул голову в щель.

— Входи!

Лео заглядывал редко. Евгений поднялся ему навстречу. Он ощущал некоторую физическую неловкость в присутствии сына, как будто какой-то электрический разряд все время проходил сквозь него и мешал двигаться.

— Ждал тебя целую вечность. Думал, эта тетка никогда не прекратит болтать.

— Я прошу тебя оставить этот тон, — устало сказал Евгений. В который раз он требует этого от Лео.

— Но ей-то от моих слов какой вред? Ладно, прошу прощения. А ты, может, присядешь? Стоишь как-то странно там, в углу.

Евгений сел. Он смотрел на своего высокого, стройного сына с удивлением, которое никогда не исчезало. Вот он какой его сын — большой, взрослый, красивый, дерзкий. Вместе с удивлением исподволь, невнятно подступала боль. Это была любовь, которую он никогда не умел выразить. Они всегда блуждали друг около друга, как слепые. Им не удавалось обнять друг друга, схватиться за руки. На лице сына Евгений прочел отзвук своего собственного удивления — пренебрежение, пока еще тихое, ощупывающее. Они находились в одной комнате, но как будто невидимые друг для друга, не поддающиеся контролю объекты. Евгений ссутулился.

— Что случилось?

— Мне надо тебе кое-что сказать. Как это принято говорить, сознаться.

— В чем?

— Об этой старой вещице.

— Какой вещице?

— Иконе.

— Нашлась?! — Евгений мгновенно забыл о своих страданиях. Тело вновь наполнилось жизнью.

— Не совсем. Но я знаю, где она. По крайней мере, мне кажется, что знаю.

— Где, где?

— Не спеши, — сказал Лео. — Это длинная история. Можно присесть на кровать? — он забрался на нижнюю полку и опустился там на корточки.

— Где она? Что с ней случилось?

— Ну, понимаешь. Я ее позаимствовал, так сказать.

— Ты?

— Я. Мне нужны были деньги. Я взял и продал. Думаю, она еще там, в магазине.

Евгений растерялся. Ему стало невыносимо больно. Больно от унижения. Он не в силах был взглянуть на Лео, словно сам все совершил. Он уставился в пол. Значит, Лео взял икону и продал. Значит, это не просто утрата, как он думал, с чем пытался примириться. Это что-то гадкое и мерзкое и вместе с тем очень личное, искажающее и позорящее не кого-нибудь, а его. Склонив голову, он продолжал молчать.

— Ну что, будешь на меня сердиться?

Евгений заставил себя взглянуть на юнца. Он чувствовал не гнев, а только стыд и неловкость, как будто сам позволил себя так больно ранить и растоптать. Знакомый стыд вернулся к нему, из тех, лагерных лет; стыд, как шрам на теле. Он сказал наконец: «Сойди с постели. Я хочу рассмотреть тебя как следует».

Лео немедленно соскочил с койки и, щелкнув каблуками, стал навытяжку перед отцом. Уголки рта у него невольно полезли вверх, ни дать ни взять карикатура, изображающая какого-то весельчака. Но выражение бледного веснушчатого лица было настороженным и выжидающим.

— Зачем ты это сделал? Зачем тебе деньги?

— Ну, понимаешь. Я сознаю, это ужасно, но тебе, думаю, лучше быть в курсе. Я растратил общественные деньги. Это клуб, а я там был кассиром. Я потратил деньги на разные вещи. Растранжирил, как ты любишь выражаться. И теперь надо держать ответ.

К Евгению и раньше приходило это чувство: его загоняют в угол. Лео разыгрывает спектакль и заставляет его в нем участвовать. Нет никакого выхода, нет возможности поговорить просто и откровенно; закричать бы, призвать — но нет, поток болтовни, как всегда, захлестывает все. Он смотрел на остроносые ботинки Лео. Гнев помог бы, но он не в силах разгневаться. Жалкое, презренное чувство поражения — все, что ему осталось. Сын смеялся над ним, а он — беспомощно опускал руки.

— Нельзя так поступать, — слова, которые он произнес, не имели никакого смысла. Их можно было отнести и к Гитлеру, и к урагану.

— Я понимаю, но мне нужны были деньги, — горячо пояснил Лео. — Иначе я был бы опозорен.

— Ты и так опозорен. Но это не имеет никакого значения.

Евгений хотел, чтобы Лео ушел. Он хотел, чтобы прекратилась эта боль.

— Господи, что ты говоришь! Как это не имеет значения? Так знай: я тебе ее непременно верну.

— Не вижу способа. Ведь ты истратил деньги. Да я и не хочу, чтобы ты ее возвращал. Я могу обойтись и без нее.

— Сейчас ты скажешь еще, что прощаешь?

— Я не прощаю. Просто не хочу говорить об этом. Все пустое.

— Ну не будь таким смиренным. Раскричись на меня. Оттаскай за уши.

— Поздновато начинать, — Евгений поглядел, сощурившись, словно от нестерпимого света, на бледное напряженное лицо сына. — А теперь, пожалуйста, уходи.

— Но я еще не сказал, что мне жаль.

— Тебе не жаль.

— Настроеньице у тебя, конечно, плоховатое. Ну ничего, пройдет.

— Мало того, что ты украл, — сказал Евгений, — так я еще должен выслушивать твою идиотскую болтовню. Не хочу. Я тебя не понимаю. И никогда не понимал.

— Вот, вот, уже лучше. Ты начинаешь сердиться. И от этого тебе станет легче. Может, и мне тоже. Я раскаиваюсь, пойми же! Сплоховал, каюсь. Но я верну икону. Просто украду ее снова.

— Если ты сделаешь это, я сдам тебя полиции.

Он поднялся. Гнев вскипел в нем. А с ним пришло облегчение, чувство контакта. Так, будто он нашел, наконец, путь к Лео.

— Но ведь ты хочешь, чтобы она вернулась?

— Уже не хочу. Ты испачкал ее. Ты пачкаешь все и делаешь это намеренно. Мерзко, оскорбительно. Я пытался тебя воспитывать как следует, но ты оказался лгуном и вором!

— Но, может, я чего-то был лишен?

— Чего, скажи на милость?

— Я никогда не жил в настоящем доме. Откуда у меня могло взяться чувство собственности?

— Я делал для тебя все, что в моих силах. Все делал ради тебя, — говорил Евгений. Его голос звучал то печально, то опять гневно. Можно ли позволять так издеваться над собой?

— Мы просто кочевали всю жизнь. Делать ты никогда ничего не хотел.

— Я работал как мог и поддерживал тебя. И до сих пор поддерживаю.

— Чем это, позволь спросить? Ты даже не пытаешься стать англичанином.

— Не пытаюсь. Зачем мне это? Я — русский. И ты тоже.

— Нет, я не русский. Я ничто. Я никак не могу тебе втолковать, что для меня это бессмысленно, пусто.

На лице Лео не осталось и следа от прежнего, наигранного воодушевления. Губы у него кривились, глаза сузились. Он стал похож на испуганного ребенка, вот-вот готового расплакаться.

— Ты не можешь уничтожить свою сущность.

— Это не моя сущность. Я все это ненавижу. И твою чертову икону ненавидел. Смастерил, понимаете ли, вокруг себя этакую маленькую Россию! Да ведь это все басни. Спрятаться от жизни — вот чего ты хочешь!

— Перестань кричать на меня!

— Я не кричу. А ты простил Советский Союз?

— Я не простил Советский Союз. Ну, может и так. Не в моих силах изменить историю, почему я должен ненавидеть свою родину?

— Это не твоя родина. У тебя нет родины. Ты и меня сделал бездомным. Боже, почему я не американец?!

— Какой кошмарный бред! И говори потише. Слышно по всему дому.

— А мне все равно. Пусть слышат. Мы не хуже их, ведь так? Но ты уже усвоил: «мисс Мюриэль», «пожалуйста, сэр». Как самый низкий лакей.

— Замолчи и выйди из моей комнаты. Ты никогда не уважал меня. И никогда не любил, как надлежит сыну.

— За что тебя любить?! Папаша хренов.

— Нельзя так, нельзя, нельзя, — прозвучал голос Мюриэль. Она вдруг вошла в комнату.

Лео тут же отвернулся и закрыл лицо руками. Евгений смотрел на Мюриэль холодно, он еще не погасил в себе гнев. Его расстроило это вторжение, и очень рассердило, что она подслушала.

— Простите, — сказала Мюриэль. — Я стучала, но вы так громко говорили…

Повисла пауза. Евгений смотрел в стену. Он чувствовал отвращение — к себе, к Лео, ко всему. Всюду тупик… ну и ладно. Пробуя казаться спокойным, Лео повернулся к Мюриэль. Он смотрел на нее тупо и уныло, будто ожидал указаний. Во взгляде Мюриэль просвечивала легкая неприязнь.

— Ты не должен так говорить с отцом, — сказала она. — Это отвратительно.

Какое-то мгновение Лео смотрел на нее как бы с усталым недоумением. Потом улыбнулся: «Подхалимничаешь, да?»

— Прекрати, — оборвала Мюриэль.

Повернувшись к отцу, но не взглянув на него, Лео махнул рукой, словно что-то отбросил, и вышел из комнаты, громко хлопнув дверью.

Мюриэль потупила взгляд перед Евгением. На ней было твидовое пальто, на котором все еще поблескивали снежинки. И на плечах белели снежные полоски. Под рукой она держала что-то маленькое, завернутое в коричневую бумагу. Евгений смотрел на ее короткие, потемневшие от влаги волосы, на ее тонкое и умное лицо и ненавидел — за ее английскую чуждость, за ее абсолютно бессознательное превосходство и за то, что она посмела выставить его сына. Резкий разговор с Лео должен был чем-то завершиться. Кто знает, может, они поняли бы друг друга. Теперь, когда Лео ушел, он чувствовал это. Пусть гнев, пусть крик, но они приближались друг к другу. Еще миг — и явилось бы взаимопонимание. Но беспардонно вмешалась эта девушка, подсмотрела — и все разорвалось, обезобразилось, превратилось в стыд и срам для них обоих. Он задыхался от боли и негодования.

— Ужасно, что я вмешалась, — Мюриэль наконец осмелилась взглянуть на него. — Но меня возмутило, что он вам говорил. — Она казалась очень смущенной, но взгляд у нее был настойчивый, почти агрессивный.

«Ну, уходи же», — подумал Евгений, но сказал: «Да».

— Не сердитесь на меня, — произнесла Мюриэль.

Евгений молчал. Он не мог простить ей, что она подслушала.

— Я надеюсь, вы не будете против… Мистер Пешков… Евгений… можно вас так называть? Надеюсь… вам понравится.

И она начала разворачивать то, что было принесено ею, завернутое в коричневую бумагу.

— Что это? — спросил Евгений.

— Пожалуйста, не сердитесь… Я принесла вам маленький подарок. Русский сувенир. Я глубоко сожалею, что пропала икона. Знаю, это ее не заменит. Но она мне показалась такой милой, и я подумала: и вы порадуетесь немного. Надеюсь, вам понравится.

Обертка упала на пол, и Мюриэль протянула Евгению что-то маленькое, ярко раскрашенное. Он механически взял и посмотрел. Это была шкатулка, сделанная в традиционном русском стиле. «Руслан и Людмила», расписанные красным и синим лаком по блестящему черному фону.

Евгений смотрел на шкатулку с болью и изумлением. Она напомнила ему что-то… ужасное. На мгновение показалось, что какое-то грозное воспоминание вот-вот готово воскреснуть. Где он видел точно такую же? Это было давно, очень давно. Он не мог вспомнить, но знал — там невыразимая боль и утрата. Но ничего не открывалось. Он всматривался в шкатулку. Слезы набежали ему на глаза. Он пытался их утереть, прикрыть рукой. Плача, он склонился над подарком. Он не мог успокоиться и не мог вспомнить.

Загрузка...