Глава 17

«КАРЛ! КАРЛ! КАРЛ!»

Маркус Фишер — он оцепенел от неожиданного зрелища: Лео и племянница обнимаются на полу в чем-то, похожем на большой шкаф для белья, — совсем растерялся от этих пронзительных, звенящих выкриков имени его брата. Необъяснимый крик, наполненный страхом и угрозой, замер, а Маркус все еще не мог сдвинуться с места и не замечал, как цветы один за другим падают из его рук на пол.

Что-то пулей просвистело мимо. Это Лео промчался к лестнице и мгновенно исчез из виду. Топот его отдаляющихся шагов смешался с подземным рычанием поезда. Дом задрожал мелкой дрожью. Маркус понял: перед ним стоит Мюриэль. Совсем близко. Смотрит на него, прислонясь к закрытой двери. Лицо похоже на лицо древней набальзамированной мумии, напряженное, обтянутое кожей, немо зияющее прорезью безгубого рта. За его спиной Пэтти все еще что-то озабоченно говорила, говорила, но он не разбирал ни слова. Он отпрянул от обеих женщин, повернулся и положил цветы на стол. «Сделан из мраморной мозаики», — почему-то отметил он. Коричневые кусочки, зеленые, белые. В коридоре было полутемно. Он оглянулся. Ему показалось, что сейчас он увидит высокую фигуру брата, приближающегося со стороны лестницы.

В коричневом свертке, который Маркус все еще держал под мышкой, находилась икона Троицы, представленной в виде трех ангелов. Ему пришлось заплатить антиквару триста фунтов. Но он поступил именно так, как и хотел поступить. Когда он узнал о странной ситуации, в которой оказался Лео, сердце подсказало ему, как действовать. Относительно всего происходящего он чувствовал стыд, но стыд, откровенно говоря, даже приятный. Он понимал: нужно посуровей держаться с Лео, более холодно и с большим достоинством. Но тут же осознавал, что слаб, и суровость ему не по силам. Мальчик руководил им, и они оба прекрасно это знали. Но именно слабость и была приятна.

Чему еще был рад Маркус, так это возможности вдруг заняться делом, связанным с обитателями пасторского дома. Ему до боли хотелось вновь увидеть брата, увидеть его лицо, скрытое во время их последней встречи. В сновидениях это лицо выглядело изменившимся, лицом демона. Надо, чтобы призрак исчез, чтобы место этих тревожных видений заняла реальность, земная и понятная. А если подумать об Элизабет, то решительность становилась еще более необходимой. Ведь внутри его сознания поселилась иная Элизабет, и никакие разумные доводы здесь не помогали. Место невинной и милой девушки грозила занять Медуза. Ему надо увидеть Элизабет, настоящую Элизабет, и тем прекратить процесс, который развивался в нем помимо воли.

Возвращение иконы предоставило ему повод для визита и даже, возможно, право на вход. Маркус намеревался справиться о Евгении и заручиться поддержкой Пешковых в своих дальнейших действиях. И с самого начала ему повезло, дверь навстречу отворил как раз выходивший из дому электрик. Как во сне Маркус вошел в дом. Нигде никого не было видно. Он знал, думал, что знает, где комната Элизабет. Это он уже вычислил во время своих ночных блужданий вокруг запретного дома. Теперь осталось одно: подняться по ступенькам и попытаться как можно скорее предстать перед невинным существом, которого он так нелепо начал бояться.

— Ну, Маркус.

Это был Карл. Маркус смотрел на пуговицы его черной сутаны и только потом отважился посмотреть в лицо. Лицо сияло, как будто покрытое эмалью, как будто фарфоровое, и Маркус впервые заметил, какие у брата синие глаза — синие, как небо, как цветы. Глаза смотрели на него с белой ткани лица. Темные волосы отливали глянцем, как птичье перо.

— Идем, Маркус.

Маркус, словно зачарованный, последовал за братом. Мюриэль и Пэтти промелькнули в его поле зрения и исчезли, как случайно вошедшие в кадр прохожие. Маркус шел за Карлом так близко, что едва не наступал на край сутаны. Вниз по ступенькам, вверх по еще каким-то ступенькам и в какую-то дверь. Затененный свет обнаружил открытую книгу и стакан молока. Дверь за ним затворилась.

— Не сердись на меня, — сказал Маркус.

Наступило молчание. Потом Карл издал какой-то низкий звук, похожий на смешок.

— Все хорошо, брат. Садись, брат.

Маркус понял, что держит в руках цветы. Значит, он и сам не заметил, как взял их с мраморного столика. Теперь он положил их вместе с коричневым пакетом на письменный стол и вдохнул душноватый аромат коричневых и желтых хризантем.

— Маркус, Маркус, просил же я тебя оставить нас в покое.

— Мне неловко. Понимаешь, я…

— Считай, что мы умерли.

— Но ты жив. И Элизабет…

— Ты ничем не обязан Элизабет.

— Тут какое-то недоразумение, — он чувствовал себя до сумасшествия красноречивым и даже отважился на требовательный тон. — Вопрос не в обязанностях. Просто Элизабет не дает мне покоя. Я все время думаю о ней. И это такие странные мысли. Я просто должен увидеть ее. Я не могу работать, ничего не могу делать.

— Ты сказал «такие странные мысли». Я не понимаю.

— Не знаю… Мне снятся страшные сны о ней, будто она изменилась… Понимаешь, ради спасения собственного рассудка я должен увидеть ее.

— Возможно, позднее. Посмотрим. Элизабет сейчас нездорова.

— Боюсь, я не верю больше ни одному твоему слову, — сказал Маркус. Он чувствовал себя необычайно возбужденным. Он всматривался в Карла, который стоял перед ним вне прямого света лампы.

— Не все ли равно, — со вздохом произнес Карл. Вздох перешел в зевок.

— Не надо так, Карл. Я хочу поговорить с тобой серьезно.

— О чем, мой милый Маркус? Может, ты ждешь воспоминаний о нашем детстве?

— Нет, конечно, нет. Я хочу поговорить о тебе, о твоих мыслях, о твоей сущности.

— Тяжкий вопрос, тебе не по силам.

— Знаешь ли ты, что некоторые считают тебя сумасшедшим?

— И ты?

— Нет, я так не считаю. Но ты ведешь себя странно, никого не хочешь видеть… и все, что ты мне сказал в последнюю нашу встречу… Правда, что ты потерял веру?

— У тебя такой старомодный словарь. Иными словами, ты хочешь знать: думаю ли я, что Бога нет?

— Да, хочу знать.

— Да, я так думаю. Бога нет.

Маркус устремил взгляд на высокую неподвижную фигуру, наполовину окутанную тьмой. Слова, произнесенные Карлом, прозвучали твердо и уверенно. Это были те самые слова, которые Маркус сам привык считать своего рода общим местом. Но произнесенные, они с новой силой потрясли его.

— Значит, в последний раз ты говорил серьезно? Не подшучивал надо мной?

— Ни к чему мне шутить над тобой, Маркус, тем более вводить тебя в заблуждение.

— Но, Карл, если ты и в самом деле утратил веру, тебе нельзя больше быть священником. Твоя должность…

— Моя должность — быть священником. Если нет Бога, моя должность — быть священником без Бога. А теперь, мой милый Маркус…

— Пожалуйста, еще минуту, Карл. Объясни мне…

— Помолчи немного.

Карл повернулся и стал мерить шагами комнату. Маркус сидел сгорбившись. Он не мог двинуться, словно его зачаровали.

Спустя какое-то время Карл сказал:

— Хорошо, давай поговорим, почему бы и не поговорить. В прошлый раз я представил тебе вульгарную доктрину. А теперь ты хочешь, чтобы я познакомил тебя с истинным положением вещей?

Хотя Маркус и сопротивлялся, но все равно был близок к мысли, что его брат сумасшедший. Он боялся Карла. И, сам того не желая, тихим голосом произнес:

— Нет, теперь бы мне не хотелось.

— Никому не хочется, Маркус. Ведь это тайна тайн в этом мире. Даже если я открою тебе, ты не сохранишь ее в своем сознании, потому что это слишком тяжкая ноша, — Карл все еще ходил по комнате, но не прямо, а как бы раскачиваясь туда-сюда. Сутана шелестела и развевалась, опадала и опять приходила в движение. — Ты не можешь себе представить, как часто я имел искушение провозгласить с кафедры, что Бога нет. Это было бы наиболее религиозное заявление, которое только можно представить. Если бы нашелся достойный произнести его и достойный воспринять.

— Оно не так уж ново…

— О да, эти слова произносились часто, но только никто им не верил. Возможно, Ницше немного верил. Но его эгоизм художника вскоре отгородил его от правды. Он не мог ее перенести. Может быть, именно это и свело его с ума. Не сама правда, а неспособность перенести ее созерцание.

— Я не вижу в этой правде ничего ужасного, — сказал Маркус. — Атеизм способен быть вполне гуманной доктриной…

— Истина не такова, какой воображали германские теологи, не такова, какой воображали рационалисты с их водянистым современным теизмом, не такова, как думали те, кто называли себя атеистами, а на самом деле не изменили ничего, кроме нескольких слов. Теология так долго восседала на троне. Ей кажется, что она еще может править, как королева в изгнании. Но теперь все иначе, toto caelo[18]. Люди вскоре начнут ощущать последствия, но не сразу поймут, в чем дело.

— А ты понимаешь? — пробормотал Маркус. Он нащупал что-то на столе. Поднял. Это была бумажная стрела.

Карл продолжал:

— И тут не просто, что «все позволено». Такое толкование — это детский лепет. Да никто никогда и не отваживался заявить, что искренне верит в эту вседозволенность. Чего ж хотели эти преобразователи? Всего-навсего какой-то новой морали. Истина же ускользнула от них. Хотя само представление об истине уже было бы для них смертельно.

— Но все равно мораль остается…

— Положим, истина была ужасна, положим, она была похожа на черную яму или на птицу, бьющуюся в пыли темного шкафа. Положим, только зло было реальным, только какое же это зло, если оно утратило даже свое имя. Кто бы мог созерцать его? Философы никогда даже не пытались. Все философы проповедовали этакий необременительный оптимизм, даже Платон. Философы не более, чем передовой отряд теологии. Они верят, что Благо находится в центре вещей и распространяет на них свой свет. Они не сомневаются, что Благо едино и всеобще. Они уверены в этом или же обожествляют общество, что в общем-то одно и то же. Лишь немногие из них по-настоящему боялись Хаоса и Древней Ночи, и лишь единицы улавливали мельком… И если им случалось через какую-то щель, через какое-то отверстие в поверхности взглянуть на истину, они тут же мчались к своим столам, они трудились усерднее, чтобы только доказать: это не так, этого не может быть. Они страдали, они даже жизнью жертвовали за свою аргументацию и называли ее истиной.

— Но ты сам веришь?..

— Любое толкование этого мира не более, чем ребяческая забава. Разве это не очевидно? Вся философия — это лепет дитяти. Иудеи отчасти понимали это. Только их религия содержит в себе подлинную мужественность. Автор Книги Иова понимал это. Иов просит смысла и справедливости. Ягве отвечает: нет ни того, ни другого. Есть только сила и чудо власти, есть только случайность и ужас случайности. И если существует только это — Бога нет, и единое Благо философов есть только иллюзия и фальсификация.

— Подожди, — сказал Маркус. Его голос прозвучал в пространстве комнаты неожиданно резко и грубо, как будто до этого слова Карла не звучали, а бесшумно проникали в сознание путем телепатии. — Подожди минуту. Я, может быть, отчасти и согласен с тем, что ты сказал. Тем не менее, обыденное пристойное поведение еще имеет смысл. Ты же говоришь так, будто…

— Если добро существует, оно должно быть едино, — сказал Карл. — Множественность — это не язычество, а триумф зла, точнее, того, что когда-то называлось злом, а теперь утратило имя.

— Я не понимаю тебя. Люди могут спорить о морали, но рассудок остается с нами…

— Исчезновение Бога не просто оставляет зияние, в котором человеческий рассудок может парить. Смерть Бога дает свободу ангелам. Они-то и ужасны.

— Ангелы?..

— Существуют начала и силы. Ангелы — мысли Бога. Теперь он распался на множество мыслей, непостижимых для нас ни в своей природе, ни в множественности, ни в силе. Бог был, по крайней мере, наименованием чего-то, что мы считали добром… Теперь даже имя пропало и духовный мир распался. Отныне ничто не в силах предотвратить магнетизм многих духов.

— Но, но… есть добродетель, что бы ты ни говорил, есть мораль, есть наша забота о других…

Карл тихо рассмеялся:

— А есть ли другие? Разве что причинение боли чревато последствиями, убеждающими нас в существовании других. Всякого рода альтруизм лишь укрепляет наше эго. Насчет этого вряд ли могут быть сомнения. Только в результате величайшего заблуждения мы не видим этого. Нет, нет, все мы дети случайности, управляемые силами, остающимися для нас тайной. Что самое важное в тебе, Маркус, и во мне? То, что мы были зачаты случайно. То, что мы можем выйти на улицу и попасть под автомобиль. Наше подчинение случаю даже больше, чем наша мораль, делает нас потенциально духовными. Но в то же время это делает дух неуловимым для нас. Мы глина, Маркус, и нет для нас иной реальности, кроме непостижимого чрева Бытия, куда мы все возвращаемся.

— Хорошо, существовали иллюзии… но теперь мы знаем правду и можем начать с этого пункта…

— Правды мы не знаем, потому что она, как я тебе уже говорил, непереносима. Люди будут бесконечно скрывать от себя, что добро — это только слово, если оно ничему не служит. Вся история философии, вся теология есть один акт сокрытая. Старое заблуждение миновало, но есть иллюзии иного рода, иллюзии ангелов, которые нам трудно вообразить. Надо быть добрым для пустоты, без воздаяния, в мире Иеговы и Левиафана, и вот по этой причине добро невозможно для человеческого существования. Оно не только невозможно, но лаже невообразимо, мы не в силах по-настоящему назвать его, в нашем царстве оно не существует. Идея пуста. Это же можно сказать и об идее Бога. Но еще справедливей это прозвучит по отношению к идее Блага. Было бы утешением, было бы благословением думать, что после смерти Бога начнется эра подлинного духа, потому что все бывшее до — было фальшивым. Но такое представление в свою очередь было бы ложью, и в самом деле так лжет современная теология. С иллюзией о Боге или без нее — добродетель для нас невозможна. Мы стоим слишком низко в иерархии вещей. Бог сделал невозможной подлинную святость. Теперь Он исчез, но свобода для святости все равно нам не открылась. Мы — добыча ангелов.

Дом тихо дрожал от подземного гула. Маркус посмотрел на то, что сжимал в руке. На смятую в комок бумажную стрелу. Маркус почувствовал, что рот его открыт в беззвучном крике, как у изгоняемого Адама. Карл неподвижно глядел на книжные полки. Глаза его были полузакрыты, по лицу бродило сонное, мечтательное, почти сладострастное выражение. «Я должен ответить ему, — подумал Маркус, — я должен ответить». Он чувствовал — какая-то зловещая, грозная структура возникает перед ним. Он сказал, почти выкрикнул: «Ты ошибаешься! Есть факты! Есть реальность! Люди любят друг друга…»

— Любить можно только ангела. Но это ужасное дело нельзя назвать любовью. Те, с кем общаются ангелы, пропащие души.

— Я изменил свое решение, — сказал Маркус. — Я думаю, что ты сумасшедший.

— Тогда уходи, уходи, мои невинный брат. Возвращайся к своей тепленькой теологии. Где был ты, Маркус, когда я полагал основания земли, когда все светила дневные соединялись в едином хоре, когда все сыны Бога вопияли в радости?

Маркус поднялся.

— Значит, ты и дальше собираешься быть священником? Продолжать этот фарс, продолжать со всем тем, что внутри тебя?

— Это не имеет значения. Когда я отправляю богослужение, я — Бог. Nil inultum remanbit.[19] Хотя то, что пошлет мне великая сила Небес, будет не отмщением. Это будет их, Небес, последней милостью. Тем временем я останусь там, где я есть. Я останусь, мой Маркус. Я подожду, пока все это закончится.

Имя, произнесенное Карлом так, как он привык произносить в детстве, пронзило вдруг Маркуса совсем иным чувством, теплым и расслабляющим, жалостью, больше к себе, чем к брату. Он всматривался в лицо брата, ища в нем признаки заботы, отчаяния, но видел лишь отвлеченность, бледную усмешку, уход в себя.

Маркус чувствовал, что его отвергли, может быть, уже забыли. Но он не мог вынести такой финал. Он хотел привлечь внимание Карла к себе даже ценой гнева. Он сказал:

— Я принес эти цветы для Элизабет.

Карл медленно повернулся, посмотрел как-то неопределенно и подошел к столу. Он потрогал влажные головки хризантем.

— А что в свертке? Это тоже для Элизабет?

Маркус не сразу вспомнил, почему икона у него. Он сказал смущенно, в замешательстве:

— Это икона… думаю, ты о ней знаешь… Евгения Пешкова…

— А, этого поляка.

— Он — русский.

— Можно посмотреть?

Карл принялся снимать бумагу. Под прямым светом лампы, рядом с поникшими цветами, солидный деревянный прямоугольник вспыхнул золотом и синевой. Три смуглых ангела, отягощенные смирением и неудачей, сидели вместе, грациозные и отрешенные, держа свои стройные посохи, склонив друг к другу маленькие головы под огромными мягкими нимбами, паря на своих престолах в светлом эфире.

Карл осторожно положил икону на стол. Он пробормотал что-то.

— Что ты сказал? — спросил Маркус.

— Высокие.

— Высокие?

— Они должны были быть очень высокими.

Маркус взглянул на Карла. Тот все еще не сводил глаз с иконы и снова улыбался раскованной, счастливой улыбкой.

— Несомненно, это Троица, — кашлянув, сказал Маркус.

— Как могут эти трое быть одним? Вот подтверждение моих слов. А теперь, Маркус, уходи.

Маркус помедлил в нерешительности. Как будто уже все сказано. Чувство теплой растроганности вновь охватило его. Ему хотелось плакать. Он спросил: «Мы увидимся снова?»

По-прежнему глядя на икону, Карл не ответил.

— Я увижу тебя снова, Карл?

— Иди.

Маркус сделал несколько шагов к двери. Он не мог забрать икону из рук Карла. Невозможно, мучительно так холодно расстаться. Нельзя покидать Карла с такими мыслями. Все сказанное надо аннулировать. Колдовству надо дать обратный ход и все возвратить на прежние места. Ему вдруг захотелось прикоснуться к брату. Он вернулся и, чуть наклонившись, сжал рукой полу его черной сутаны.

— Не трогай меня.

Карл сделал резкое движение и вырвал материю из ладони Маркуса. Когда Маркус выпрямился, Карл шагнул к нему. На какое-то мгновение Маркусу показалось, что брат хочет его обнять. Но вместо этого Карл шлепнул его по губам.

Задохнувшись, Маркус прижал руку к лицу. Лицо его вспыхнуло от стыда и от боли. Он увидел совсем близко холодные черты Карла, синие фарфоровые глаза, устремленные на него.

— Ты существовал, Маркус, — пробормотал Карл, — какое-то мгновение ты существовал. Теперь иди.

Синие глаза закрылись. Маркус, спотыкаясь, вышел из комнаты.

Загрузка...