Начали грамотно. С первого курса положились на свою острую половую недостаточность. Но сыскать в низкорослом городе пассию с дипкоридором, через который без промаху к Пиренеям — метод экстенсивный, на любителя. Это тысячи тонн словесной руды, нередко — натощак. Это свирепый триппер по стручку ползет горошиной. Это с закрытыми глазами отличать суданку от йеменки, ЦРУ от «Моссада» — хорошо хоть СПИД еще в зачатке! Это Воробьевы горы — перевалочный пункт, привал, времянка колумбарного типа, где из четырех сторон света автоматически выбрано бегство…
Один из нас перепахал гигантский жилой массив, равный как минимум трем-четырем вместе взятым Франциям — за что сверху ему кинули гостинец. Мало того, что с пятикомнатной хатой на Горького, по-над Елисеем и собственноручно водила «Ладу», но папа ея — паппа миа! — таскал на подпись депеши самому Громыке. Вхож, т. е. само собой, наша зависть не знала границ, он же свой свет в конце туннеля тщательно застил, о внешних данных сообщал косвенно: «Уехать, а там забыть, как страшный сон». Спал в тех пятикомнатных палатах на половичке, утром получал свою миску йогурта, наэкономил шесть настоящих долларов в банк будущих запиренейских оргий и в грезах своих летал уже достаточно самостоятельно, не без форсу — тем страшнее был падеж — даже поволжского скота в 32-м вряд ли сопоставим по масштабам. Короче, он выставил на аукцион руку и сердце. Тогда и то, и второе еще водилось у него, это теперь он не вылезает из-под иглотерапии. Но торг не состоялся. Друг, оказывается, одушевленного вибратора исполнял, ибо папа — папаша — на поверку оказался символическим, как Римский или Карл — будучи на деле ей официальным супругом: «Он живодер, он гомик, он импотент, — агонизировала она, пока он паковал в ранец бритву „Харькив“, пару замоченных с вечера трусов и дрочёный до дырок в Пигалях путеводитель по Парижу. — А ты скотина! Я все скажу папе, он тебе визу не даст даже в Монголию, босяк, лимитчик, Ломоносов!» — неслось ему вслед с крыши Елисеевского гастронома, когда слабой походкой безусого коматозника, держа в фарватере голодных голубей, он затрусил в дружеское восвояси, на коечку профилактория МГУ. Он вошел в мою комнату сразу весь, потребовал десять таблеток фталазола, между поносом и слезами предпочтя второе, и подвел черту: «Нету пятака, чтоб умотать, хотя бы по Кольцевой, есть только двушка, но звонить некому».
Мы поняли, что операция «Женитьба» не про нас, и вычеркнули ее из списка кораблей, пригодных для побега.
С тех пор не перестаю удивляться, сколь даже некрасивую бабу преображают поминки — благодаря черному обретают прямо ахматовский размах крыльев, особенно в профиль — и капуста у них взахлеб шинкуется, и самогон не бьет сивухой, и помолчит вовремя — а ради живого не допросишься.
Ежегодно один — пара вагантов выпадает из-под шпиля альма-матер, ибо хождение по карнизу является обязательным условием истинного беглеца, хотя метод этот многим из нас сразу не глянулся своим однозначным финалом (учитывая этажность универа), да и летальностью своей. Однако частые, затяжные поминки подхлестывали поиски паллиатива, проветривали чердак, и к заутрене мы обычно сходились на том, что эпигоны Гастелло достигают поставленную цель только частично, да и то — абсолютно в переносном смысле, а ежели бежать горизонтально земле, то успех явно на стороне весомых. Во имя самоутяжеления штурмом брались спецхраны, зубрились редкие, но иностранные языки, и даже прорылся полноценный подкоп под Таганку, который, впрочем, по ошибке вывел в машинный цех, я до сих пор помню, что в спектакле «Галилей» подиум делает девяносто семь оборотов; много это или мало, судить, как говорится, не мне.
Любой ценой состояться. Чтоб не сдуло. Чтоб сами к себе позвали, как Тарковского.
И мы с дружищем Бобом тем же увлеклись. Однажды — на погосте в Даниловском монастыре — доброй чаркой помянули Пушкина Александра Семеныча, преставился без посторонней помощи, того же генваря какого надо — 1837-го, что и орденоносный тезка, и ну кто-нибудь бы багульник, верблюжью колючку, традесканцию бы возложил! «Что ты хочешь?! Закатывалось солнце русской поэзии, все смотрели в ту сторону», — вздохнул Боб. Ах, Александр Семенович Пушкин, спасибо за ненаглядный урок, не повторим твоих ошибок!
На том иссяк романтический период. Начались конкретные дела. Борцовская эра.
Жирный Оруэлл черным клювом дубасил фрамугу, когда вбежал дружище Боб: «Мужики, выдвигаемся на дачу Пастернака, все схвачено. Ночью съедутся западники снимать диссидентский шабаш. Наш час пробил!»
Октябрь. Как обещало, не обманывая, стало холодать. Один из нас пятерых запаниковал: «В Переделкино кишмя кишат кабаны!» «Какие кабаны, святое ж место!» — но от греха лезем на сосну. Ждем. Около двух отворилась калитка, и что-то проникло в палисадник. Боб со всех глаз наводит инфракрасный бинокль, мы готовы к его паролю «Земля!», подразумевая «Ньюсуик», на худой конец «Ференцварош», но вдруг звучит: «Тайматов, мужики! Ынгыз!» …Уже тогда буранный полустанок приглядывал к помеченному Нобелем жилью. Вот он запалил керосинку. Вот идет к роялю, который весь раскрыт на Шопена экспромте. Тайматов, в спортивном костюме «Адидас» с лампасами, навис над клавиатурой и ударил по более доступным черным: «тарарам пампам, тарарам пампам…» — разорвал тишину собачий вальс. А уж когда чужак по-свойски, с ногами, возлег на аскетичный пастернаковский топчан, мы не сдержались. «Подъем!» — заорал страшный Боб, и вся стая переделкинских кабанов прискакала изъявить нам солидарность, и откуда-то с кукурузного поля, в белом лунатическом шлафроке вдруг выплыла сама Ахмадулина и спросила: «Кто вы, спасатели?!» «Мы — так, мы — временные, мы — беглецы». «Жаль, такие парни и здесь нужны»… Отказаться, что ли, от побега, впервые мелькнула шальная мысль, но не задержалась, потому что кульминация подступила.
Место действия. Стол раскидист, ни зги от копоти нездешних «галуазов» и едких цыганских «житанок» — к нам прибыли альпийские камарады, разучиваем арию Вальсингама, хвалу чуме: «Ну, где твое тирольское колоратурное?!» — дружище Боб пытается пинками загнать швейцарца на пару октав выше, но бурый от перегрева, тот вновь срывается в студеные «подмосковные вечера», шипя как кожух бэтээра, который с ходу взял Кабул — и долго мы с Бобом шарим его по дну нашими могучими, как бредень, голосами. Еле живой Вильгельм Тель, всплывая, разъясняет в сотый раз, что такое «Лонгомай» — коммуна в альпийских лугах, двести семей со всей Европы, взявшись за руки, сеют и пашут, пашут и сеют, а после поровну употребляют сельхозплоды. По воскресениям ходят в кино. Раз в год разрешается выезжать. Но мы не слушаем, находясь в контексте третьего ящика пива, когда и штурм Кремля уже не проблема, а обычная боевая задача: «Значит так, мужики. Троянский конь, пятая колонна, кви про кво. Вы на месячишко оседаете в СССР — это формидабль наповал! — а мы по вашим ксивам десантируемся в Альпы». Тирольцы согласны на редкость сразу. Их четверо, двое из них при сближении оказались феминами, значит, вакансий только на двоих. Боба и меня гримируют искусницы из театра Женьки Славутина — под швейцарцев — пару часов спустя мы уже проходим паспортный контроль в Шереметьево II — я вижу, как у Боба седеют накладные бакенбарды — и все-таки, махнув крылом над Ленгорами, летим на Цюрих, как Ленин, как Буковский, как Растропович сам! В самолете Боб начинает мрачнеть. Брошюра называется «Кодекс коммунара Лонгомая»: «Труд есть первая обязанность коммунара… Отлучаться с территории только с ведома бригадира… Подбор семейных пар на общем совете… Запрещены следующие породы: овчарка, дог, бульдог… Достигнув пятидесяти пяти лет, коммунар получает право на отдельное жилье…» До нас, трезвеющих, доходит. Попались! В цюрихском аэропорту с ходу примечаем бригадира, он жлоб в тройке, с октябрятским значком на лацкане и последней юманитой подмышкой. На точку нас везут в глухом фургоне, как дикобразов в зоопарк, с задраенным иллюминатором. И выразиться не можем, из местного наречия известен только фрагментарный оборот «Жопанс», благодаря сходству, но коммуникационной ценности не представляет. «Куда мы шли, в Москву…» — зрачками запевает Боб, — «…или в Монголию!» — немо вторю я. Перспектива пятьдесят ближайших лет окучивать баклажаны, чтобы после поселиться с костистой альпийской пенсионеркой на щебенистом склоне… да еще натыкаемся на сухой закон! «Старик, бежим в полночь, — Боб уже подсуетился. — Мне одна княгиня за пару палок поклялась перегрызть колючую проволоку на дальней заставе. Тут всех мужиков бромом оглушили — я ей до икры чутка мотыгой дотронулся, так она на нее всеми чреслами заскочила, по самую ватерлинию! Княгиня, говорит.» — «Кстати, проверим, какая княгиня!» В полночь Боб вынырнул из орешника, измудоханный, как с Лубянки: «Старик, выручай, княгиня подружек привела». Еще через час процесс пришлось упорядочить. Боб стоит на входе в кусты, контролирует очередь: «Ты куда, бля, по второму разу?!» — окончательно перейдя на русский, а я, зажав последнее дао в тиски Европы, дивлюсь будетлянским пророчествам: «Свобода приходит нагая», это бы полбеды, но она же не уходит, и все нагая, нагая! До ближайшей деревни Боб допер меня на плечах, как раненного. Мы тычемся в опрятные избы, мы шарашим по ставням — ноль внимания, пейзане в отключке. Даже собаки лают без гнева, деловито, как бы исполняя функцию собаки. Сухота и харчевнический пыл объемлют нас. Махнув на все, поедаем ярко выраженные мухоморы из монастырского сада. И что же? А ничего! Никакой тебе смерти! Во детант! Даже яд в местной природе не предусмотрен, полная стерилизация!
Спокойная, как молекула брома, Луна сияет точкой нашего побега.
В Цюрихе, в ближайшем сортире мы смываем грим с лиц, стремглав разыскиваем советскую амбассаду и пишем без ошибок: «Прошу предоставить политическое убежище в СССР!» На обратной дороге я цитирую: «Запад, Восток, всюду одна беда — ветер равно холодит». «Сам додумался?» — неприязненно вопрошает Боб. «Паскаль, Блез», — отвечаю. «Ну-ну», — затаивается Боб.
…Вот уже пять лет он проживает в Ист-Вуде, Лос-Анжелес, штат Калифорния. Трети две соратников-беглецов тоже на другом берегу. Иногда я получаю от Боба красивые открытки американского формата, со стихами: «И университетский шприц, как местная анестезия, мне обезболит без больниц то место, где была Россия». Подпись одна и та же — «Лонгомай».
А я свои ответы упорно подписываю «Пушкин Александр Семенович».