Ефим Свекличный ЖЕЛЕЗНЫЙ ЗАНАВЕС СЕКСА

Я — мальчик тихий, и все говорят, что — красивый. Из Москвы приехала дочь генерала. Мы познакомились. У нее была такая особенность: она носила трусы и лифчики, как до нее еще никто не носил: не для прикрытия тела или самозащиты от физиологии, а как архитектурные излишества. Но чаще всего она вообще не носила белья. Я хотел обрадовать этим маму, да вот не подобрал нужных слов. Слова очень движутся, времена вращаются, я как будто на коньках. Во мне прокис весь русский язык под Парижем. От меня останутся одни опечатки. Это наконец короче неважно. Мама реставрирует иконы, у нее заказы, ей не до лифчиков. Родители любили содержать меня в строгости. Я не навязывался. Им не нравилось, что я хожу в ободранной форме офицера ВМС.

Теперь я в Лондоне. Я открываю сезон беспорочного будущего, куда я сбежал по семейной нужде. Здесь в моде — мода, и я разрастаюсь, сравняв большинство с меньшинством, собак и железо в гастрономический ноль желаний. Я сплю на небе, как попало. Меня снимают для молодежных журналов, сначала не верят, зовут палачом венских грез. У меня была подружка из Москвы, прямой переводчик послания, она закончила перевод, я бросил ее — в одиночку жить веселее.

Я родился в Москве от французов. Они не совсем французы. Мама из Рюриков, все благородные, и мама тоже: близорукая, длинная. Папа — хохол. Но по матери он — поляк, они совсем не благородные, дедушка, советский инженер, из Киева ушел с Гитлером. Они сошлись с бабушкой в лагере для перемещенных лиц, по дороге в Париж их задержали в Брюсселе, но дедушка на вокзале обманул солдат. Они жили, как многие другие, в русской церкви на рю Дарю в коридоре, дрожали, что их отдадут назад. Они до сих пор пришибленные, и, когда у нас на верхнем этаже поселился московский музыкант, им не понравилось, хотя их никто не спросил. Папа вырос у меня очень умным, он не любит людей. Кроме моих братьев от первого брака. Они тоже от благородной мамы, из русских княгинь, папу всегда тянуло на благородных. У меня три брата: дьякон в Ницце, который скоро будет попом, другой усовершенствует йогурты в компании «Данон», третий — в банке, он толстый, от детской болезни. Папа тоже меня любил и ругался, что я оболтус, заставлял наизусть учить «Колобок». Я занимался фехтованием и ездил на велосипеде по пересеченной местности с гор. Папа многие годы играл на лютне, надоел всему дому, даже домашние концерты устраивал, а потом остепенился, стал пить виски. Каждый вечер за ужином он ко мне приставал: какого рода в русском языке слово «кофе»? Мама его успокаивала. Когда папа учился в университете, он стал совсем уже маоистом, но вдруг испугался, что маоисты любят Сталина. Вместо этого он поехал в Москву работать в посольстве. Там русские дипломаты принимали его за своего, но приходили в ужас, потому что он был не их. Он не все правильно говорил, и музыкант из Москвы над ним смеялся: папа произносит не БЕЗ, а БЭЗ, а я вырос в Москве, у меня была нянька-кагэбешница, я дружил с милиционером, который охранял наш дом на проспекте Мира. Я научился говорить по-московски.

Я скучал без Москвы, мне туда постоянно хотелось. Русские хоть могут кошку повесить или птичку подстрелить, а французы — они все защитники природы. И папа с мамой — тоже защитники. Они не хотят снова в Москву. Они только вспоминают. Папа недавно в первый раз вспомнил, что он деньги диссидентам возил портфелями, передавал в темных подъездах. Он думал, что милиционер на проспекте Мира вместе с дворником Сашей возьмут и забьют его ломом. Но ходил по подъездам из принципа. Возвращался домой усталый, полночи играл на лютне. Наконец ему дали понять, что все знают, куда он ходит, и мы уехали, не попрощавшись. В другой раз папа за ужином вспомнил, что, когда Солженицын был в Париже, ему не только спасибо не сказали, — не познакомили! А жена Синявского ему даже хамство сказала, что «ужасно быть таким, как он», не знаю, правда, из-за чего. Папа тогда снова играл на лютне, раны заигрывал.

Так они и сидели с мамой на кухне под Парижем, обсуждали, когда Россия кончится, но Россия назло им не умирала. Они стали лаяться, затеяли разводиться. Мама переехала в мастерскую, папа в угол смотрел, но помирились. Дочь генерала сначала была похожа на всех русских из Москвы: думала, тут дым коромыслом. А у нас в Париже глухо. С утра до ночи мы с ней носились, я ей показывал. На третий день я забыл свою реймскую дуру. Она восхищалась. Но потом в момент ей все разонравилось. А родители: откуда у нее деньги? — Да ты, папа, сам был шпион, хотя бы себе немного взял. — Я и так две квартиры купил: одну нам, другую — дедушке с бабушкой.

Дочь генерала как вошла, у нее брови ушли на чердак: кислым табаком пахнет, потолок низкий. Я увидел все по-другому. Гостиная перекрыта гипсокартоном: чтобы у папы свой кабинетик был. И моя — детская — собачья будка с иконой заступника в красном углу.

— Мамина. Она не только реставрирует. Моя мама из рода Рюриков.

— Эх, вы, Рюрики, — вздохнула Катя. — Я одно время балдела от православия.

— Франция свихнулась на буддизме.

— На буддизме? Старый клиент. От мусульманства скоро потащусь.

Сели ужинать по-семейному, в подсобной столовой возле кухни. На стенках — двенадцать маленьких репродукций мировых шедевров.

— А что, деканы во Франции неважно зарабатывают?

— На жизнь хватает, — усмехнулся папа.

— Разве это жизнь? — еще раз огляделась дочь генерала.

— Сося! — всплеснула руками мама.

— А я привык, Сося, — быстро ответил папа, — что мне хамят. Но все-таки не в моем доме! — зарычал он.

— Да вы зря сердитесь. Я просто спросила на всякий случай. Это кто, Джотто?

— Джотто! — мрачно подтвердили родители.

— А что значит «Сося»? — спросила дочь генерала.

Дальше мы кролика ели молча. Кролик на редкость вонял в тот вечер. У мамы вообще бзик на кроликах.

— А вы чем в Москве занимаетесь? — наконец спросила мама.

— Думаю, не стать ли актеркой.

— Кем? — переспросил Сося.

— Актеркой. Пока снимаюсь для журналов. Главным образом, голой.

Соси тихо уставились на Катю. Я — тоже.

— Ну, да, порнография. У нас в Москве вообще модно сниматься голыми. В какую квартиру ни приди, в ванной или еще где висят голые фотографии хозяев. Причем, не просто голые. А так, с раздвинутыми задами.

Папа с трудом боролся с брезгливостью:

— И вы тоже?

— Не только я. У нас и старики, которым за пятьдесят. Нет ничего омерзительнее голых пятидесятилетних мужиков, думающих, что они еще красавцы.

Пока папе не исполнилось пятьдесят, он был не прочь пошутить, они с московским музыкантом даже иногда хохотали, но как исполнилось, у него вся нервная система изменилась.

— А что делать мужчинам за пятьдесят? — снова не выдержала мама. — Не трахаться, да?

Она была младше папы на семь лет. Когда-то она была его аспиранткой.

— Вы знаете такие слова? — расширила глаза Катя. — Мне не жалко — пусть трахаются, только кто с ними захочет трахаться?

— Например, я, — с вызовом сказала мама.

— Сося! — невольно воскликнул папа.

— Ну, если только вы, — пожала плечами Катя.

Я был в разорванном экстазе. Мне снова захотелось в Москву. Там так у них все позволено! А что я? Кататься на велосипеде с гор по пересеченной местности? Или, как мой подпарижский Обломов, сидеть на диване в вишневом халате с красным лицом, уставиться на русские книги и тянуть виски? Все время у нее в сумке звонил телефон. Она отвлекалась, извинялась, болтала, шептала, хохотала, даже однажды топнула ногой.

— Мой папа позвонил. Вам привет.

— А папа ваш… — начал Сося.

— Он летает. Он — русский летчик.

— Космонавт? — спросил я.

— Вам все секреты расскажи! — рассмеялась она.

— Как же в России без секретов? — хихикнул папа.

— А почему вы, гуманитарий, говорите БЭЗ, а не БЕЗ? У нас так никто не говорит.

Раз в неделю Соси ходили в гости. Мама старательно принимала душ и долго красила губы. Меня спрашивала виновато:

— Тебе не будет страшно одному?

Я отвечал что-нибудь односложное. Я вообще с ними жил односложно. Но когда дедушке стало плохо в его уборной, я помчался наверх, к московскому музыканту, они сказали, они у него, а музыкант вышел весь сонный.

— Где вы были? — спросил я, когда они ввалились на цыпочках в шесть утра.

— На свадьбе. Студент женился, — сказал папа.

— Мы не хотели тебя пугать, — сказала мама.

Я первый раз в жизни на них наорал:

— Мне двадцать лет. Я — француз. Я не боюсь спать один. У деда инсульт. Он хочет дать дуба!

С тех пор дедушка то просился в больницу, то — из больницы. То ему пить, то — писать и какать. Родители ходили с открытыми от отчаянья ртами.

После ужина я пошел провожать дочь генерала в Париж. Она жила в роскошной гостинице на Распае, бывшей штаб-квартире Гестапо. Было еще время взять последний RER.

— Сося, — сказала мне Катя, — только негры ездят в RER!

Перед тем, как заснуть, я подумал, что если она снимается в порнографии, с ней надо трахаться, а не есть кролика.

— Elle est insupportable, — объявила Сося утром, уходя реставрировать.

— Больше ее не надо, — сказал Сося в желтом деканском галстуке.

Париж, конечно, пресный город, но в нем тоже кое-что есть. Мои друзья по университету презирали эти места за буржуазный разврат. Я взял у них адрес.

— Хочешь, настоящий притон? — позвонил я Кате. — Где трахаются.

— Не верю, — сказала она, — приезжай.

Она спустилась в холл гостиницы в черном маленьком платье.

— Тебе уже есть двадцать один год?

— Вчера исполнилось.

Я не стал уточнять. Мы взяли такси. Я плохо знаю эту часть Парижа. Остров Сэн-Люи. Туризм-снобизм. Антикварные лавки с дикими ценами. Шел дождь.

— У вас тут классно идет дождь, — неожиданно обрадовалась Катя. — А что родители?

— Музыкант увел их в ресторан с журналистами из le Monde. Ностальгировать по советской Москве.

— Старички, — засмеялась Катя. — Я им не понравилась.

Таксист подвез нас к железной двери на узкой улице возле набережной. Мы позвонили по селектору. Нам открыли, не спрашивая. Мы сняли плащи в гардеробе, поднялись по лестнице. Дама приличного вида спросила наши имена.

— Фамилии? — переспросил я.

— Имена.

Мы назвались. Я заплатил за себя полтыщи. С Кати не взяли ничего.

— Какое у вас красивое платье, — сказала дама Кате.

— Нормальное, — сказала Катя.

Ее французский был из учебника. Такой никакой французский.

Заведение начиналось с бара. Сидели мужчины среднего возраста. Ничем не отличалось от других баров Парижа. Разве что хозяин за стойкой выдал свой румынский акцент. Он был припудрено-овальным, как всякий преуспевший румын. Девушка, ему помогавшая, с огромным декольте, сиренево накрашенными губами, говорила с португальским акцентом. Где-то дальше играла музыка. Ретро-старье.

— Ну, и где тут бардак? — спросила Катя.

Мы еще ни разу не поцеловались. Катя взяла стакан, мы пошли на разведку. Небольшие залы, по стенам стулья, это мне напомнило колонии вакансов в горах, где девушки сидят и ждут, когда пригласят. Встречались полуголые клиенты. Танцевали. Но дальше уже не залы, а темные спальни с безграничной кроватью. Мужчины стояли в очереди, дроча члены в резинках. Мы были самые молодые. Африканец подошел церемонно:

— Вы хотите потанцевать со мной?

— Хочу.

Она отдала мне свой стакан виски. Ко мне подсел другой негр, завел разговор о Бамако, у нее груди, он бизнесмен, черные колготки, платье взлетело, толпа поскакала, я со стаканами, я платье разложил на стуле, чтобы не помялось, ее поволокли в соседнюю комнату, я побежал за ней, ноги задрали, я только видел ее беспомощную попку, и она крикнула по-русски:

— Отстаньте!

Они кружились.

— Коля!

Я тут же прибежал.

— Извините.

Всех подвинул. Одни нехотя расходились, другие ломились, протягивали ей в рот свои члены.

— Да погодите вы! — отбивалась она. — Коля!

Я не мог пробиться. Она сама бросилась ко мне. Прижалась. Блин, расизм подвел, не могу с неграми, дура провинциальная, я же не из Москвы, лимита подзаборная, ты думаешь: папа — генерал, дай виски, никакой он не генерал, иди сюда, трахни меня, пусть, кто хочет, смотрит, так интереснее, обосратая, ноги небритые, только пусть не трогают. Колечка, ну, я же не лимитчица, у меня ларек с кофточками, блузки белые, никакая я не порностар, у меня не больше троих-то было, и то студенты, и один — с улицы, в Париж захотелось, деньги копила на шикарную жизнь, я из Нижнего, с автозавода, из Горького, где Сахаров, мой папа к нему ходил, его с работы турнули, ну чего, чего ты? у француженок нет таких сисек, я пошутила, лижусь я с суками, ведьма я с неопознанного объекта, я — мертвенькая, ты нюхни меня, втяни носиком, зеленый гной, видишь, стекает, шшш, я — носитель нового гнозиса, у меня папа — русский летчик, алло, заступник, пароль — промежность, пососи мне грудь, дай сюда, имею к тебе поручение, не понимаешь? пойдем, интересно, все надо попробовать. Мы встали. Народ бежал. Пробежал негр.

— Королева.

— Кто?

— Она с двадцатью запросто.

— Супер.

Катя натянула платье. Виду нее был непричесанный. Бежали люди в темную спальню.

— Зрелище. Не пропустите.

На ходу натягивая резинки.

— Она даже в попу.

— Пошли, — Катя оставила на стуле колготки, — смотреть королеву.

В темноте началась оргия. Пол покрылся штанами.

Раздались вопли. Королева схватила чей-то ремень. Остервеневшие набросились. Отпихивая друг друга, проталкивались к телу. Она опрокинулась на кровать, стала брыкаться. Наконец обуздали. Кто-то, в разорванной футболке, сел королеве на грудь, кто-то прорвался к волосам, наматывать на руку, она завизжала-забилась. Катя кинулась к ней на коленях лизать между ног. Иди, позвала, утираясь, покажи, что ты лучше. Орала музыка ретро-сфер. Я разделся: я красивее всех этих выродков, бамакских бизнесменов, я мускулистее исламских фундаменталистов, я чувствительнее миланских кокаинистов, я эротичнее магрибских террористов, расчесанных на прямой пробор аборигенов Австралии, я намного богаче подгулявших немцев, пришедших отметиться американцев. Мое молодое тело светилось в темноте, как торшон. Я схватил королеву за пятки. Кто-то крепкий пришел, прохрипела королева, сжимая соседние хуи. Ты кто? Я стал ее трахать. Мне казалось, она — обезьяна. Народ одобрительно загудел. В толпе я увидел галлюцинацию: московского музыканта, в ужасе смотрящего на меня. Я в маму — тоже близорукий, но, как и она, не ношу очки, ненавижу линзы, я люблю расплывшийся мир, мне в нем уютнее, у меня складываются непроизвольные мысли, лучше при этом не водить машину, я и не вожу — езжу на мотоцикле. Я оседлал королеву, как мотоцикл. Смесь бензина и сникерса. Неважно, что передо мной торчала спина мужика, я мчался вслепую, Катька шлепала меня, давай, ну, мы далеко мчались с ней в темноте.

— Это крепкий, — рычала женщина.

Королева — мотор мечты, хромированная пряжка ремня, надоело видеть скопившихся уродов, отойдите, не расступались, уйди, дай цепь, дворник Саша, забей ты ломом, за́мок в огне с мягкими стенками, собака Микки-Маус, реставрация, 12 шедевров, 17-ый сьекль, у-у-у, у римских пап декан-чернокнижник, она порвала мне щеку, я боковым зрением увидел железную перчатку, дочь генерала, выпавшую из НЛО, и женщина сказала:

— Я больше не могу.

Схватила за горло, сдавила насмерть — мы одновременно кончили и вместе открыли глаза.

— Привет, сынок, — тихо сказала она.

Я сел на кровати и в глубине комнаты увидел отца. Декан стоял голый и, еще ничего не понимая, сгорбившись, дрочился на нас. Я поразился, какой у него толстый, мясистый красный член. Мужики, негры и другие, поняли, что я кончил, набросились на мать, отталкивая меня. Тут отец увидел меня, дико завыл и — кончил. Катя повисла у меня на плече.

— Что ты наделал, — сказала она и, кажется, потеряла сознание. Но мне было не до нее. Мы посмотрели с отцом друг другу в глаза.

— Ну, bon, — сказал он.

— А я вот не кончил, — криво усмехнулся московский музыкант.

Я оглянулся. Я видел: мама хочет освободиться, но они воспринимают это как игру, румын, хозяин заведения, полез на мать со словами:

— Дайте мне! Я никогда раньше здесь, тоже хочу.

Он стал трахать маму, и отец сказал:

— Это жизнь.

Я бросился в бар, схватил, оттолкнув португалку, два кухонных ножа с черными ручками и — в спальню. Я сунул нож в бок румыну, потом — арабу в черных очках, потом еще кое-кому сунул нож, меня сбили с ног, ножи потерялись, я еще дрался бутылкой из-под «Малибу», расквасил голову негру из Бамако, но кто-то сзади завернул мою руку за спину. Отец. Бутылка выпала у меня из рук.

Остаток ночи мы провели в полицейском участке: мама, папа, Катя и я. К утру нас отпустили. Румын, оказалось, дал показания, что он сам порезался в темноте, нося клиентам сэндвичи. Другие порезанные, включая московского музыканта, разбежались. Мы сели в папину машину, и мама сказала:

— Я что-то, Сося, проголодалась.

Папа повез нас в круглосуточный ресторан на пляс Рэпюблик. Мы заказали устриц и белое вино, а Катя еще взяла луковый суп. Мама похлопала Катю по щеке и сказала:

— А ты ничего, молодец.

Катя посмотрела на меня и сказала маме:

— Теперь, наверное, он на мне женится. Можно, я тоже буду Сосей?

Папа сказал:

— БЭЗ сомнения.

Мы смеялись, бледные, невыспавшиеся, и от нечего делать хвалили устрицы. Они в самом деле были свежие.

Загрузка...