Александра Данилова ДЕТСКАЯ ИСТОРИЯ

Пока мои родители разводились, я научилась сочинять матерные рассказы. Дорожила я ими чрезвычайно. Это была та ценность, которую в первую очередь спасают во время пожара.

Но лучше по порядку. Развод — дело не минутное. В случае моих родителей он растянулся на полгода. Примерно четыре дня энергия ненависти прессовалась, достигала критической массы, и тогда в доме разражался грандиозный скандал. По энергетике это было действо персон на двенадцать, но участвовали только две.

На мелкое гавканье мама с папой не разменивались. От криков в квартире вибрировали стены, а нашим верхним соседям было щекотно ходить по полу.

Мама с папой словно чувствовали, что совсем скоро они напрочь перестанут общаться, и стремились высказаться по каждой мелочи. Прочесывалась вся предыдущая жизнь.

— Да если б я знала, что ты такой фашист, я б к тебе близко не подошла!

— Ты фальшивка! Я потратил на тебя лучшие годы жизни, из-за тебя я стал неудачником!

— Ничего подобного, ты и был им! Я за тебя, гниду, из жалости пошла — ходил такой жалкий, несчастный, в любви объяснялся, вот у меня душа и заболела…

— Что заболело?

— Ничего!

— Когда душа заболевает, надо не замуж идти, а к психиатру. А ты вместо этого в брак пошла!

— Да надо было сразу, как только ты ко мне первый раз приблизился, рявкнуть: «А ну пошел вон, фашист!»

— Хм, а кто меня на произвол судьбы оставил в вытрезвителе?

Это была замечательная история. Отец с приятелем сидели в ресторане. Старались сильно не пить — приятелю прямо из-за стола надо было лететь в командировку. В условленное время подъехал третий приятель, чтобы отвезти товарища в Шереметьево.

Поехали. На красном сигнале светофора хмельной приятель распахнул дверцу, поставил портфель на мостовую и со словами благодарности начал вылезать из салона. Водитель за шкирку втянул его обратно. На очередном перекрестке все повторилось. Тем временем мой отец, оставшись соло, побрел в ближайший подъезд, ткнул пальцем в кнопку звонка и порхнул на пролет выше. Сонная морда, высунувшаяся из квартиры, чрезвычайно ему понравилась. Он позвонил в другую квартиру, в третью. Потом увлекся, стал бегать по этажам и звонить во все двери. В конце концов подъехала милиция и забрала его в вытрезвитель. Папе было тогда сорок пять лет.

В три ночи у нас дома зазвенел телефон:

— Здравствуйте, с вами говорят из вытрезвителя.

— Очень приятно, — ответила мама, готовая к розыгрышу.

— У нас тут ваш муж. Вы приедете за ним или пусть до утра здесь побудет?

— Да пусть побудет, — разрешила мама. — Когда еще такой случай подвернется…

На рассвете мятый отец приехал домой. Думаю, в тот день не он повел меня в детский сад…

Скандалов я не боялась. Гневные залпы, которые выпускали родители, направлялись не на меня, и каждую заваруху я наблюдала словно из первого ряда партера. Очень скоро я перестала обращать внимание на крики. Мама боялась, что я тронулась рассудком, но на самом деле мне становилось скучно: темы были одни и те же, слова, в общем, тоже.

Бывало, что в доме разбивалось все, что бьется — тарелки, изящные вазы, портреты со стен. Часто это разбивалось от соприкосновения с асфальтом. Громче всего ахнул хрустальный флакон с сирийским одеколоном. Я фантазировала: если во дворе поставить камеру, заснять наши окна, из которых все вылетает, и пустить пленку ускоренно, то будет интересно. Но чаще я представляла, что пленку пустили назад и, склеиваясь в воздухе, черепки прилетают обратно на свои крючки и полки.

Камера посещала мое воображение не случайно. Мои родители работали на студии документальных фильмов. Короче, принадлежали к интеллигенции. А чему в семь лет можно научиться у интеллигентных родителей? Только мату.

Период развода предоставил особенно интенсивный курс. Мама с папой оказались блестящими педагогами. Давно известно, что лучше всего запоминается то, что сказано тихим голосом. Матерные диалоги именно так и велись — никакого крещендо, только умеренная громкость. Но вариации…

Скандалы прекратились, когда начала продаваться первая клубника. Мама поехала на Черемушкинский рынок и купила пакетик шершавых, кирпичного цвета ягод. Помыла, разложила на блюдце, поставила передо мной.

Вечером отец, вернувшись с работы, осторожно вытащил из недр своего громадного портфеля точно такой же кулек, свернутый из газеты «Правда». Я уже легла спать. Отец зажег свет, насыпал мне в ладони мокрую клубнику и сказал:

— Ешь немедленно!

Он всегда так говорил: «Сделай немедленно», «прочти немедленно».

На следующий день я уехала на дачу с детским садом. На все лето… Высоко, под самым небом, ветер вспенивает листья берез. Под ногами лиловый с проседью клевер. Деревянный корпус с террасой. Свежепокрашенный жираф, до которого дотронулся каждый — кто пальцем, кто штанами, кто коленкой. Все помечены желтой краской.

Наша компания держится особняком. Мы самые старшие — закончили первый класс. Сами одеваемся и едим, не капризничаем. Воспитатели нас любят. Но почему-то мне хочется сбежать. Я залезаю по корявому стволу дерева, названия которого не знаю до сих пор, и гляжу за забор — туда, где сразу после поля с грустными медлительными коровами блестит лужица озера, заботливо прикрытая с горизонта синеватой полоской леса. Иногда мы ходим на это поле гулять. У меня два друга — Федя и Данилка. Федя предупреждает перед прогулкой, чтобы я не надевала красное платье. Он боится, что на меня кинется бык. Данилка говорит, что убьет быка одной левой, а посему я вольна надевать что угодно.

С другой стороны детского сада сосновый лес. Начинается он полоской молодняка. Мы трогаем сосенки с нежно-салатовыми иголками, пробуем на вкус. Деревца чуть выше наших макушек. А сам лес старый, сине-коричневый, похож на декорацию к сказкам, где Иван-царевич скачет черт знает куда за своей суженой. Мы возвращаемся по мягкой тропинке, группа растягивается на весь лес и поет, мы всегда поем на обратном пути:

…Они ехали долго в ночной тишине

по суровой украинской степи,

Вдруг вдали у реки засверкали штыки,

это белогвардейские цепи…

…И бесстрашно отряд поскакал на врага,

завязалась кровавая битва.

И боец молодой вдруг поник головой.

Комсомольское сердце пробито…

Смысла песни я не понимала, но очень хорош был мотив, и мы тянули песню по много раз, будто на пленке склеили начало с концом и пустили по кругу. А еще мы пели «У деревни Крюково», тоже не вникая в смысл, и песня эта почему-то навевала мысли о какой-то сказочной деревне, где всегда лето и бабушки приносят в глиняных кувшинах молоко, а на склоне горы прячется яркая земляника…

Родителям разрешалось приезжать только один раз. Забыла сказать, что я была поздним ребенком, а потому моим родителям было недостаточно одного посещения.

Мама приезжала после завтрака. Мы шли на поляну, садились на теплые сосновые иголки, вынимали из сумки клубнику и воблу — мою любимую еду. Рай на поляне тянулся бесконечно долго. Проводив меня в группу, мама отправлялась к заведующей и упрашивала, чтобы та позволила навестить ребенка еще раз. Заведующая глядела в любящие глаза мамы и не могла отказать.

Вечером того же дня меня рвало: вобла с клубникой плохо уживаются в желудке…

Через какое-то количество дней наставал черед папы. Ему было откровенно наплевать на все графики посещений, он не понимал — как кто-то может запретить ему повидаться с ребенком. Папа танком направлялся в нашу группу, даже не зайдя в административный корпус, чтобы сообщить о своем приезде. Он шел по тропинке, а за ним с криком «мужчина, вы куда?» неслась заведующая. Отец ставил на землю пухлый портфель, распахивал его и элегантно выуживал букет цветов. Вручал цветы, обворожительно улыбался. Заведующая не находила слов, согласно вздыхала и вызывалась проводить его до самой группы.

Послеполуденный румянец. Зной. Витает запах щавелевого супа. Слышен нестройный стук ложек по тарелкам. В окне появляется отец, начинает истошно колотить пальцами по стеклу. Когда я поворачиваю голову, он кричит на всю московскую область:

— Перестань есть немедленно! Я привез еду!

Я выскальзывала на террасу, и мы шли на ту же поляну, усаживались среди тех же вековых корней, бугрящихся из-под земли. Из безразмерного портфеля возникал запотевший целлофановый пакет с картошкой в мундирах, кулек с малосольными огурцами, сухие тараньки и две бутылки пива «Жигулевское».

— С твоего позволения, — говорил отец, снимая брюки и оставаясь в черных сатиновых трусах.

Потом:

— Почему босоножки болтаются? — доставал шило, делал в ремешке дырку: — Вот так… Ешь немедленно!

Картошка была сказочно вкусна, огуречный сок стекал по локтям. В конце трапезы отец вынимал из брюк носовой платок, вытирал меня и протягивал пиво:

— Запей хоть…

Отчаливал папа ближе к ужину. Мне становилось одиноко, под носом собирались сопли. Он утешал:

— Через две недели папа снова очарует эту старую блядь, и она пустит меня к тебе! Через две недели!

Утешая, отец накрывал ладонями мои плечи, долго смотрел в лицо, так долго, что высыхали слезы на щеках. Я верила, что четырнадцать дней и на самом деле пролетят незаметно, но делала вид, что верю не до конца, чтобы отец подольше не уезжал. Он продолжал утешать, а я благодарно икала.

После приезда папы меня тоже рвало. Три раза я просыпалась ночью и пулей летела в туалет. Третий раз всегда был холостым. Я доходила до туалета, обнаруживала, что чувствую себя нормально, и возвращалась в спальню. Кровать моя стояла у окна. Я вдавливалась затылком в подушку и смотрела на небо. В лапах высоченных корабельных сосен перемигивались запутавшиеся звезды. Жизнь снова была прекрасной…

Между посещениями мы с родителями переписывались. Письма мамы были нежные и сбивчивые: «Радость моя, ты напиши, что тебе прислать из еды. В этот раз я передаю тебе мишку розовенького и немного клубники. А персики в следующий раз, ладно? В Москве ужасная жара, невозможно дышать, так что отдыхай, набирайся сил, а я, как только смогу, обязательно к тебе вырвусь».

Папин стиль был иным. «Ты пишешь, что нуждаешься в тряпках. Что за тряпки? Одежда или ноги вытирать? (на самом деле мы шили одежду для кукол и медведей). Далее, дочь моя. Я не спрашиваю тебя о том, как ты какаешь, поскольку это напрямую зависит от того, как ты кушаешь. Помни, что ты самая красивая девочка. Поэтому посылаю тебе кое-какие вырезки из „Литературной Газеты“ — фразы и еще что-то. Прочти, быть может, это покажется тебе любопытным. А я, с твоего позволения, уезжаю на неделю в город Тулу. Так что ожидай меня с пряниками разнообразными! Много не жри, ты все-таки человек».

У папы была повышенная любовь к пряникам. Конфеты и «всякую пастилу» он отвергал: «это не еда!»

Однажды папа приехал, и мы сидели на поляне очень долго. Ужин давно закончился. Село солнце. Мы брели в группу. Я представила, как пройду тихонько, заберусь под одеяло, постараюсь быстро уснуть.

Отец сказал воспитательнице:

— Соберите нам вещи.

Мы возвращались в поздней электричке. В углу стоял бледно-голубой мешок с моей одеждой. За окном мелькали фонари. В Москве отец вытащил из мешка несколько платьев и трусов, переложил в свой портфель, отнес мешок в камеру хранения.

Потом мы шли долгими переходами, похожими на катакомбы, среди людей, нагруженных тюками и чемоданами. Вынырнули на платформу и пошли вдоль длинного поезда, совсем рядом с вагонами, на которых были таблички «Москва — Одесса». Я не спрашивала отца, куда мы идем — это было бесполезно. По его лицу было видно, что готовится сюрприз, и на любое вопросительное предложение он обыкновенно отвечал:

— Сами знаем, болтать не станем.

Если папа замыслил неожиданность — он ее сделает. Мама рассказывала, что после их свадьбы, проходившей в ресторане «Будапешт», разгоряченные гости вышли на улицу. Папа отделился от толпы и вдруг побежал. Немножко по переулку, потом свернул на Петровку и бежал, бежал, а ошалевшие гости никак не могли понять, что происходит.

Он прибежал домой только утром.

— В чем дело? — поинтересовалась мама. — Зачем ты убежал?

— А может, я ботинки разнашивал!..

В Одессе нас встретили друзья отца, с которыми давным-давно он делал свой первый и единственный художественный фильм. Кажется, он назывался «Моряк, сошедший на берег».

До моря было совсем близко. У входа на пляж древний старик продавал стаканами хамсу. Хамса пахла морем, а море — хамсой.

Вечерами мы гуляли по бульварам, аромат которых я больше никогда и нигде не встречала: какое-то дивное сочетание сладкой пыльцы, надежды и родного дома. Отец сажал меня на плечи, я вытягивала руку и касалась пальцами длинных стручков акации.

У друзей отца дети уже выросли, и в доме не осталось игрушек. Для развлечения мне дали увесистый магнит и кучу всяких железяк — скрепок, гвоздей, кнопок. За неимением другого развлечения я ходила с волшебной подковой в руке и наблюдала, как к нему липнут предметы. Один раз прилипла большая отвертка. Она была настолько велика, что запросто удерживала на весу сам магнит. Я поднимала отвертку все выше и выше. Магнит сорвался прямо мне в глаз. Взрослые дали железный рубль: оказалось, он лежал наготове. Я приложила его к нижнему веку, и мы отправились на набережную. Часа через полтора я протянула рубль владельцу.

— Оставь себе, — позволил он. — Ты его честно заслужила.

Под глазом-таки образовался сиреневый бланш. Я боялась, что в этом месте облезет загар.

В Москву мы вернулись перед самой школой. На дорожке перед домом мы свернули не к нашему подъезду, а к крайнему. Поднялись на шестой этаж, отец открыл дверь.

— Я теперь живу здесь, — сказал он. Я огляделась. На письменном столе, который до этого был на даче, стояла отцовская пишущая машинка, бледно-серая «Оптима». В углу — знакомый красный диван. Раньше мне на нем разрешалось лежать во время болезни. В другом углу — такой же родной книжный шкаф.

Мы выпили чаю. Отец отвел меня домой…


…Дома больше всего не хватало привычного звука пишущей машинки — ударов с приглушенным треском и звоночка в конце строки. Раньше отец целыми вечерами мог сидеть за машинкой. Без четверти девять начинались «Спокойной ночи, малыши». Я умоляла отца остановиться. Ему жаль было отрываться от работы, и он быстро говорил:

— Ну подожди, они еще заставку поют.

Потом песня заканчивалась, на экране приветственно трясся Филя, а отец все стучал и стучал.

— Па-а-па, — начинала реветь я.

— Ты уверена, что тебе нужны эти кретины? — он кивал головой в сторону экрана.

— Да-а-а, — ревела я.

— Ладно, смотри.

Тоска по пишущей машинке была очень сильной…

В ту пору был у меня дружище из одноклассников. Его мама сдавала одну комнату жильцу. Постоялец был человеком занятым, часто отсутствовал. Пока его не было, мой дружище прочесывал его карманы в поисках денег.

За это мама его била. Выходило несколько раз в месяц.

— Взял десятку — получил ремнем, — жаловался он мне, — взял трояк — опять получил.

Видно, мать с сыном плохо друг друга понимали. Она драла его и приговаривала: за воровство! Он это интерпретировал так: меня бьют за три рубля, в следующий раз я их не возьму. И, действительно, брал другие купюры. И снова свистел ремень.

Наверное, детям теория вредна. Им надо разъяснять каждый конкретный случай. То есть не сразу все основы задвигать в голову, а селить по молекуле — за три рубля, за пять, за подстриженный парик…

Сейчас битый дружище возглавляет коммерческую фирму. Он здоровенный блондин, ездит на машине агрессивного цвета. А его мамашка раз в месяц мотается в Турцию и снабжает одеждой весь наш дом. Перед поездкой записывает, кому что надо, материализует весь список на турецком складе и целую неделю после своего возвращения раздает жильцам заказы.

Интересно, знала ли она, что мы вместе с ее сыном в глянцевые розовые тетрадочки записывали нецензурные новеллы? Что у ее сына преобладали глаголы, а у меня существительные?

На много месяцев сочинительство заняло весь мой мозг. В голове постоянно крутились новые образы и сюжетные повороты. Одно предложение — и из зимы можно перенестись в лето, а оттуда в космос, а там — Новый год длится трое суток, и хороводы волшебные водятся, и все это матом, матом…

Конечно, мы ходили гулять, бегали в кино, то есть вели жизнь, обыкновенную для детей. Покупали в киоске «Союзпечать» октябрятские звездочки с вишневыми прозрачными лучами. В середке, разумеется, была фотография юного Ленина. Мы выковыривали пластмассовый прозрачный кружок, металлическое колечко и переворачивали звездочку. Ильич выпадал сам. На его место вставляли наклейку от марокканских апельсинов — черный ромб с желтыми буквами. Сия забава очень строго каралась учителями.

А еще нравилось кататься на троллейбусе по Ленинскому проспекту. Занимали сиденье на колесе и глазели в окно…

Когда я была совсем маленькая, спрашивала:

— Пап, почему на Ленинском проспекте такие длинные дома?

— А это чтобы лозунги хорошо помещались, — отвечал отец…

Троллейбус проползает вдоль дома, на котором написано: «Да здравствует наша социалистическая Родина!», открывает двери. Это наша остановка…


В ноябре мне исполнилось восемь лет. Отец подарил пушистого зверька — помесь белочки с бурундуком. И восемь шоколадок.

— А когда мне будет сорок лет, ты что, сорок шоколадок купишь? — изумилась я.

— Естественно, — папа поднял брови. — При условии, что это будет тебе нужно.

Конечно, никто не мог знать, что через пятнадцать лет папы не станет.

Ну а тогда, в день моего восьмилетия, папа позвал своих взрослых гостей и мы пили чай с черничным пирогом, который испек дедушка, специально прибывший из Риги. Дед приезжал только на ответственные мероприятия. Последний раз был в связи с разводом моих родителей, пытался мирить.

С появлением дедушки папа несказанно расслабился и, помнится, спел такую песню:

По аллеям центрального парка

с пионером гуляла вдова.

Пожалела вдова пионера

и вдова пионеру дала.

Как же так, объясните на милость?

Отчего, расскажите вы мне?

Оттого, что сейчас каждый молод

в нашей чудной прекрасной стране!

Дед рассердился, энергичным шепотом выговаривал:

— Сынок, твою мать, ну не при ребенке же! Ну что ж у девочки такой блядовитый отец! — И, обняв меня за плечи, ласково: — Вот дедушка сейчас тебе варенья вишневого положит…

— Пап, я умру? — спрашивала я, пока розетка наполнялась тягучей рубиновой патокой.

Дед сгонял брови к переносице:

— Вот до чего твои песни ребенка доводят! Вдова, вдова…

— Умру или нет?

— Нет.

— А если все-таки?.. Мертвым сны снятся?

— Обязательно! — отвечал папа.


Со стороны я производила впечатление положительного ребенка. Утром мама собирала меня в школу, поправляла крылышки на фартуке и приговаривала:

— Сразу видно, ребенок ухоженный.

Я подставляла маме щеку, тремя минутами раньше проверив — а на месте ли мои чудесные рассказы, и садилась в лифт.

Отец жил в нашем доме, только в другом подъезде. Каждое утро, когда я проходила мимо его окон, он в трусах и в майке выходил на балкон и кричал, чтобы я срочно, немедленно зашла к нему позавтракать. Я поднималась на шестой этаж, усаживалась за стол, на котором стояла глубокая тарелка с вареной курицей.

Слова о том, что я только что из-за стола, на отца не действовали:

— Я этого не видел.

— Я опоздаю, — ныла я.

— Если у твоей учительницы будут вопросы, пусть она позвонит мне.

Не было той силы, которая заставила бы моего папу пропустить хотя бы денек. Пока я ела, он засовывал мне в ранец шоколад и воблу, зная, что я люблю это больше всего. Шоколадом я делилась с одноклассниками, а воблой с мамой. Мама находила в этом много смешного и следила, чтобы я смеялась тоже.

Папа в долгу не оставался. Но если мама действовала методами относительно деликатными, то папа был более прямолинеен и шел напролом.

Однажды я спросила его:

— Почему к маме приезжает Вадим Игоревич? Они дружат?

— Вместе работают, понравились друг другу и хотят чаще видеться. Я так думаю.

— Он хороший?

— Вадька-то? Плебей обыкновенный. А оператор неплохой.

Оператор снимает кино. Чем занимается плебей? Вероятно, чем-то поганым, судя по выражению папиного лица…

В каждое ухо один из родителей вливал мне гадости про другого. Это было мощное стереозвучание произведения под названием «Развод»:

— Твой отец…

— Твоя мать…

У папы с мамой наблюдалась замечательная слаженность, достичь которой удается далеко не каждому дуэту. Наверное, так всегда бывает, когда рушится любовь, на которую человек поставил слишком много. Любовь уходит, а слаженность остается.

Мои попытки защитить маму от папы, а папу от мамы успеха не имели:

— Тебя никто не спрашивает! — порознь кричали они.

Я считала себя предателем. Каждый родитель любил во мне повторение себя, а «чужие» гены подвергал жесточайшему уничтожению. Внутри меня творилась капитальная разруха. Но — видимо, уже тогда сказывалась сущность скорпиона — я чувствовала, что разрушение — это лишь повод для создания чего-то нового.

Развод родителей — это такое дело, благодаря которому понимаешь, что солнце светит в любом случае. Занятий в школе никто не отменял, одноклассники звонили и звали гулять. Мой дружище в очередной раз спер пятерку и мы накупили в «Детском мире» хлопушек.

Хлопали долго и с удовольствием. В волосах запутались разноцветные конфетти, а в ушах повис звон. И все бы ничего, но в то время я, как настоящий положительный ребенок, играла на флейте, и возникли реальные трудности с разучиванием домашнего задания. Помнится, это был «Смелый наездник» Шумана. Я чувствовала, что звук идет, соблюдала длительности, но — себя не слышала. От страха прогнала пьесу бессчетное количество раз и, сложив весь инвентарь в блестящую черную папку, отправилась в музыкальную школу.

Педагог Алексей Алексеевич проработал в школе больше миллиона лет и провести его не удавалось никому. Он был строг, проницателен и невозмутим. Жутко гонял за грязные руки. Домашнее задание записывал только своей рукой. Один раз я не выучила пьесу и соврала, что забыла.

— Ничего страшного, — успокоил он. — Открывай ноты и учи при мне…

И так, с ушами, полными звона, я переступила порог кабинета.

— Играй, — сказал Алексей Алексеевич. Это я прочитала по его губам. Он всегда так говорил.

Я сыграла, отыскала на его лице хорошее впечатление и внутренне расслабилась. Он что-то говорил, а я улыбалась. Иногда он замирал, внимательно глядел на меня. Потом он посмотрел чуть вбок, лицо его оживилось приветствием. Оказывается, пришла аккомпаниатор. Они пошелестели страницами, и на фортепиано возник клавир «Смелого наездника».

Я все поняла и подошла поближе. Предстояло сыграть с пианисткой. Она утопила пальцы в клавишах, а я сделала вид, что не глухая. Ноги улавливали гул фортепиано. Я стояла как потомственная дура и внимательно отсчитывала такты. Потом вступила и — мимо, судя по их лицам.

Аккомпаниатор была доброй женщиной. Она мягко улыбнулась и опять заиграла. Настал момент и она сделала утрированный вдох, что было мне, идиотке, сигналом. Я вступила. И все обошлось. Она ушла, я сложила тетрадь и флейту в папку. Преподаватель записал в дневник задание, подошел ко мне и протянул лист бумаги. Там было написано: «Что с ушами?»

Я пожала плечами.

— Ангина? — написал он.

Я помотала головой.

— Аденоиды?

— Нет.

— А что?

— Хлопушки.

— Сколько?

— Семнадцать.

Я не слышала его долгого ответа. Но выражение его лица говорило за то, что этот монолог произвел бы на меня неизгладимое впечатление. Отговорив, он написал дыхательные упражнения и для верности показал их на себе.

«Завтра вечером позвоню и проверю», — написал он на доске на прощание. На следующий день уши восстановились…

…Время шло, и родителям пора было налаживать личную жизнь. Первый Новый год после развода я провела не дома. Мама отвела меня к душевной пожилой чете. До сих пор при воспоминании о них я благодарно улыбаюсь. Дед и внешне и внутренне напоминал актера Папанова в роли Лелика. Обожал, когда в дом приходили дети, засовывал им в карман куртки горсть шоколадных божьих коровок. Насыпал на пол грецкие орехи и опускал на них пудовую гирю.

Его жена Антонина Никифоровна в молодости работала на заводе. Один раз она полезла внутрь станка исправить поломку, а в это время подруга включила рубильник. На левой руке остался только один палец, средний.

Когда я пришла, дед хитро мне подмигнул:

— Вот праздничек так праздничек, всю ночь будем песни петь, соседей за косы дергать. А бабка наша пусть спит.

Антонина Никифоровна приблизилась незаметно. Подошла к деду и, ритмично постукивая единственным пальцем по его макушке, отчетливо проговорила:

— Фазин, … твою мать, я т-тя в гроб положу! В голубых кальсонах!

Перед боем курантов дедушка полез мыться. Сквозь шум воды доносилось громкое пение:

На речке, на речке,

Крутом бережку

Стирала Маруся

Прямую кишку…

Новогодняя ночь была незабываемой…


…На выходные мама уезжала к Вадиму Игоревичу. Половину пятницы, субботу и чуть-чуть воскресенья сидела со мной бабушка. Мама возвращалась рано утром в воскресенье — бабушка требовала, чтобы она прибывала на первом поезде метро.

Бабушка никогда бы не осталась в нашем доме ночевать, если бы не уход отца. Отец не переносил бабушку. Спрашивал маму:

— Что у нее такое идиотское выражение лица?

Папа не любил бабушку, а бабушка не любила меня. Хотя «не любила» — это слишком много, поскольку нелюбовь — это полноценное чувство. Бабушка была ко мне равнодушна с уклоном в отрицательную сторону. Для любви у нее был внук, мой двоюродный брат. Иногда она брала нас вместе и вела в парк Горького или зоопарк. Развлечения подбирались под моего брата. Помню долгие стояния в тире в ожидании, пока Стасик вдоволь настреляется, закрутится мельница, у клоуна зажгутся глаза. А в зоопарке мы ходили исключительно в террариум, потому что внуку это было интереснее всего. Он прижимался лбом к толстому стеклу, за которым гипнотически скользила кобра… Меня корежило от страха. Бабушка говорила:

— Вот Стасик какой молодец, ничего не боится!

На этих прогулках я превращалась в ужасно невезучее существо. Раза два в новом пальто падала в лужу — всем фасадом и локтями. Бабушка поджимала губы, оттирая мокрую грязь оберткой от мороженого: «все дети как дети, а ты…»

Помню, как однажды у меня люто зачесалась попа. Бабушка пощипала меня сквозь тугие джинсы, но толку не было. Пришлось нырнуть в обезьянник, в вонючем темном углу расстегивать молнию. Бабушка стояла невдалеке, делала вид, что она не со мной. А напротив в клетках развратно кривлялись макаки, звонко шлепали себя по лысым задницам и, скалясь, вели свой, обезьяний диалог.

Обойдя весь парк, мы направлялись в метро. В отличие от спокойного, удобного Стасика, я была моторным ребенком. Проскакивала через турникеты так, что они клацали у меня за спиной. И гордилась, что это не предельная скорость. Бабушка смыкала вокруг моего запястья жесткую кисть.

Обедали у бабушки, в коммунальной квартире в проезде Серова. Пока она возилась на кухне с едой, мы с братом надували воздушные шары, которые были куплены по десятку на рыло, раскидывали их по комнате и в бешеном восторге сигали с холодильника «ЗИЛ» на диван. Появлялась бабушка с горячими сковородками. Молча ставила их на стол, а затем по очереди лопала ногой все шарики. Иногда нога ее, занесенная в воздухе, немного сомневалась — на красный сперва наступить или на зеленый. Мы с братом затихали. Бабушка говорила мне:

— Звони домой.

Я набирала номер. Бабушка брала трубку и говорила моей маме:

— Забери ее…

Когда мама уезжала к Вадиму Игоревичу, я совсем не радовалась.

Уик-энды с бабушкой помнятся мне по сей день. Перед школой она так туго заплетала косички, что невозможно было закрыть рот. Мои жалобные писки воспринимались как капризы. Дойдя до школы, я первым делом шла в туалет и распускала волосы. После уроков бабушка вела меня в ближайший кинотеатр на ближайший сеанс. Разумеется, взрослый. На экране человек в больничной пижаме спасал ребенка из-под колес автомобиля, играла трагичная музыка.

— Ну как, нравится? — наклонялась ко мне бабушка.

— Не очень, — смущалась я.

— Да, это тяжелый, жизненный фильм.

И мы шли на повторный сеанс. Проклятый кинематограф! В семидесятые годы один и тот же фильм демонстрировался неделями.

Бабушка запрещала закрываться в ванной, когда я мылась — не дай Бог что случится. Укладывалась спать рядом со мной на кровать и клала возле себя здоровенную вилку с блестящими острыми зубьями — из тех, что вешаются на кухонную стену. По ночам у нее начинала чесаться спина и она принималась корябать себя этой вилкой.

Бабушка была плечистая и сильная, в прошлом физкультурница. Выражение лица у нее не менялось никогда. Она представлялась мне неуязвимым монстром. Иногда она себя плохо чувствовала. Облепляла горчичниками спину, грудь и засыпала. Утром вставала и отклеивала горчичники. Рядом с ней я очень боялась простудиться.

Как-то зубной врач посоветовал поставить мне на зубы корректирующую пластинку. Через пять лет зубы должны были раздвинуться и стать красивыми.

Пластмассовая пластинка очертаниями повторяла небо и цеплялась металлическими скобками за задние зубы. Ее надо было чистить утром и вечером и снова вставлять в рот. В очередной раз проходясь по ней зубной щеткой, я вспомнила, что бабушка — единственное существо, которое не знает об этой новости.

— Бабушка! — заорала я, — смотри, что у меня есть!

— Тьфу, ерунда какая! Нашла чем хвастаться. — Она засунула пальцы себе в рот и вытащила оттуда обе челюсти. Никогда не забуду этот аттракцион!

Всю ночь я пролежала лицом вниз на диване в другой комнате. Ловила ушами каждый шорох. В соседней комнате начинал скрипеть паркет. Скрип приближался — бабушка тяжелой поступью шла по коридору в туалет. Возле моей двери шаги делались медленнее. Спина и затылок становились мокрыми. Бабушка двигалась дальше. Выключатель — шум воды — выключатель… Она возвращается. Подходит ко мне. Сейчас перевернет меня и снова вытащит зубы! Я всем телом вдавливаюсь в диван.

Утром приехала мама. Я подняла голову, когда за челюстями закрылась дверь. Я встала и начала раздеваться. Джинсы и футболка были влажными по всей длине и никак не хотели сниматься. Хотелось их моментально разорвать.

— Я с ней больше не останусь, у нее вытаскиваются зубы, я боюсь!

— Да ну брось ты, — отмахнулась мама.

В ближайшую пятницу она позвонила с работы. Сообщила, что теперь зубы бабушки прибиты гвоздями. Мы попрощались до воскресенья.

При мысли о бабушке холодел какой-то внутренний орган. В одной комнате с ней я больше никогда не спала. На ночь я не раздевалась и клала в карман ключи, на тот случай, если она опять покажет зубы и придется убегать на улицу…


…Переехав на новую квартиру, отец начал устраивать у себя шумные сборища. Я тоже приходила. Мне нравилось смотреть на взрослых людей. Они были веселы, от них волшебно пахло духами… Включали проигрыватель, в комнате пульсировало танго, а когда между записями случался перерыв, слышался звук наливаемого в бокалы вина.

В первом акте гулянки часто произносилась фраза «не при ребенке будет сказано». Как только она переставала звучать, отец отводил меня домой. Дома было пусто, и я упиралась. Мне хотелось вечно сидеть в этом веселье и греться под защитой взрослых людей. Особенно запомнилась одна женщина — черноволосая, благородная, в длинном антрацитовом платье. Она появлялась позже всех.

— Здравствуйте, пиковая дама, — говорила я ей. Она откликалась, царственно кивала.

Мне нравилось слушать взрослые рассказы, после которых всякие безделицы о синичке Зиньке казались бредом и манной кашей.

Бородач в малиновом батнике читал стихи:

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд.

И руки особенно тонки, колени обняв.

Послушай: далёко-далёко на озере Чад

Изысканный бродит жираф…

В душе открывались новые пространства, я ступала в них шепотом, замирала от самой мелодики речи. Просила еще. Бородач, грустно улыбаясь и прикрывая глаза, распевно произносил:

Это было у моря, где ажурная пена,

Где встречается редко городской экипаж…

Я заражалась внутренней качкой бородача. А он говорил, говорил, прикуривал сигарету…

В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом

По аллее олуненной вы проходите морево…

Многих слов я не понимала, но ждала именно это стихотворение: там была строчка, на которой лицо бородача становилось удивленно-плачущим, точно он видел перед собой какое-то волшебное зрелище:

И кого же в любовники, и найдется ли пара вам…

Пятидесятилетие отца запомнилось тем, что пришло очень много народу и пропал отец. То есть сначала он был на месте, за столом. Гостей была целая туча, сидели друг у друга на коленях, говорили тосты, взрывались хохотом. И вдруг отец исчез. Только что сидел в почетном старинном кресле, смачно ел картошку (он предпочитал есть руками) — и вдруг исчез. Я нашла его в комнате на диване. Шепотом позвала. Он признался, что «херовато себя ощущает». Я не могла вернуться за стол. Устроилась возле отца. Попросила:

— Папа, я буду мыльные пузыри пускать. Дай мне тазик!

— Доченька… — отец громко сглотнул. — Доченька… какой, в жопу, тазик?!

Я поняла, что пузыри отменяются. Долго сидела. Отец шевельнулся и сказал:

— А ну, иди посмотри, все на месте?

— Все, — сказала я.

— Девочка, солнышко мое… Ты вот что… Скажи им, что они все должны пойти на хер… Спаси папу, выгони их…

Я выходила к гостям. На мое вопросительное лицо первой реагировала пиковая дама:

— Папа хочет, чтобы мы ушли?

— Нет…

— А что?

— Папа хочет, чтобы вы все пошли на…

У вечеринки бывал и другой финал — когда отец оставлял меня ночевать. Мы устраивались на диване, я подсовывала ему «Карлсона», он открывал книгу и начинал:

«В белом плаще с кровавым подбоем четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя сводами дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат». И про запах роз, и про полголовы… А потом я засыпала. Весь следующий день я ждала вечера, чтобы читать дальше. Но каково же было мое расстройство, что ничего, ровным счетом ничего в книге про Карлсона я не находила. Я в растерянности перелистывала страницы, надеясь поймать хоть что-нибудь, но все было напрасно. У меня не было пропуска в тот мир. Туда можно было приходить только с отцом…


Пятницы были неотвратимы. Накануне я призывала на помощь все стихийные бедствия и колдовские силы. Мечтала, чтобы между метро и нашим домом разорвалась пошире земля и в трещине плескалась огненная лава. Или чтобы все перепуталось и за четвергом сразу наступил понедельник…

До приезда бабушки оставалось несколько вздохов. Я вышла к мусоропроводу и, усевшись на стопку перевязанных бечевкой газет, смотрела вниз. По дорожке вдоль дома проходили знакомые люди. Некоторые сворачивали в наш подъезд, исчезали под козырьком. Тут же раздавался шум поехавшего лифта. И тут меня осенило.

Я встала, взяла кипу газет, перетащила их в лифт и… подожгла: бабушка не сможет подняться по лестнице! Бумага разгорелась быстро. Довольно скоро бледно-синее пламя начало облизывать пластиковые стенки. Возле лифта становилось жарко, повалил вонючий дым с черными хлопьями. Я спустилась вниз, вышла во двор и спряталась за будку вторсырья. Из моего укрытия подъезд просматривался хорошо. Знакомые люди продолжали возвращаться с работы. Моего командора видно не было.

Вскоре на финишной прямой показалась неповоротливая пожарная машина. Спокойно, без истеричной сирены остановилась. В подъезд побежали пожарные. Я тоже побежала, только в другую сторону. Долго бродила по неизвестным дворам…

Когда вернулась, пожарные уже уехали. На лестнице пахло едкой гадостью. В квартиру запах не пробрался. Бабушка подъехала часа через полтора — уставшая и довольная. Она простояла в ГУМе за сапогами и теперь, сняв с коробки крышку, любовалась своей покупкой — черными кожаными сапогами австрийской фирмы «Хёгель». Бабушка отвернула голенище, тронула ладонью блестящий шелк меха.

— Ну как, нравится? — поинтересовалась она.

Я пожала плечами:

— Боты как боты…


…К нам в школу забегали греться бродячие собаки. Две или три, точно не скажу. Собаки были собаками в полном смысле слова: едва сторож распахивал двери, они деловитым гуськом прошмыгивали в тепло и почему-то бежали на второй этаж, где учились начальные классы. Там они, прошу прощения, жидко гадили и, спустившись по другой лестнице, покидали заведение до следующего утра. Завуч ежеутренне накрывала дерьмо тетрадным листочком, на котором учительским почерком было написано «осторожно!», и наказывала сторожу собак «не пущать». Сторож сбивчиво клялся. На следующий день все повторялось.

А еще в школу наведывался художник. Он приходил через ту же дверь, что и собаки. На пустой стене рисовал былинно-патриотическую картину. Работу начинал рано, до уроков, а потому засек собак «в процессе». Первым делом он смачно врезал животным под хвост — ничто не должно мастеру мешать. Разложил краски, добыл у завхоза стремянку.

Творил он месяца два. После него остался громадный — от плинтуса до потолка — Иван-царевич в алых сапогах, летящий ковер-самолет, русалочка, свернутая в элегантную спираль и другие персонажи, включая золотую рыбку где-то в ногах у ундины. Чтобы как-то сгруппировать общую хаотичность, через весь рисунок была пущена волнистая надпись: «Сказка станет былью!»

Насчет сказки не знаю, а вот рассказы наши к тому времени уже не сочинялись столь быстро и легко, как в начале. Настал период, когда мы сперва думали, а уж потом записывали.

Мы шли по улице с моим приятелем. Из-за поворота показался Мишка Цой. Цой был полукореец-полуеврей, отличался невероятным умом. На всех днях рождения он сидел в углу с книгой и не отрывался на возню со смехом и визгом. Мне он казался пожилым человеком.

Существование Цоя было спартанским. Мама приглашала в гости мужчин и на это время выгоняла сына на улицу. У них в квартире вместо дивана была циновка, на полу лежали апельсинового цвета мохнатые подушки, которые Цой перед приходом маминого хахаля обязан был начесывать массажной щеткой. С началом школы мама определила его в китайский интернат.

Мишка поравнялся с нами, сказал «привет» и остановился.

Цой вызывал во мне брезгливость. Он был тоненький и жалкий, как халат из секции уцененных товаров. Мама отправляла его гулять в варежках, которые сели от стирки и не могли закрывать руки как следует. Между манжетами куртки и варежками виднелись замороженные запястья с цыпками. Один раз я видела, как Цой грел замерзшие пальцы во рту.

— Цойка, ты смотрел сегодня мультики? — спросил мой дружище.

— Я не мог. Я должен прийти домой не раньше семи.

Мы помолчали. Потом Мишка, боясь, что мы попрощаемся и он опять останется скучать, сказал:

— А вы знаете, кстати, что в китайском языке нет точки? Точки нет в конце предложения.

— Не ври! — строго предупредил дружище.

— Я серьезно, — Цой сверкнул черными глазами. — Вместо точки там ставится кружок…

— А вместо слов что?

— Значки такие, иероглифы называются. Ни одной буквы, только иероглифы! — Цой был рад возможности кого-то удивить и слегка надулся от гордости.

— Как же они тогда читают? — спросила я.

— Так и читают, берут иероглифы и все понимают.

— Не ври! — мой дружище едко прищурился. — Если у них нет букв, как же они тогда телеграммы по телеграфу передают?

Я не услышала ответа Цоя, потому что в этот момент откуда-то сверху, почти с небес, обрушился громовой голос отца:

— Немедленно поднимись ко мне! — Я запрокинула голову. Папа стоял на балконе и рукой делал движение, как будто подгребал меня к себе. Я пискнула приятелям «пока» и пошла к подъезду.

В квартире отца сгущалась грозовая атмосфера. Малиновые обои и светильник из медных лент несказанно ее усиливали.

— Сядь, — коротко скомандовал он.

Я села кончиком задницы на краешек кресла.

— Как следует сядь!

Я задвинулась поглубже. Ноги повисли над полом.

— Объясни, для чего ты это сделала?

— Что?..

— Подожгла лифт?

— Я больше не буду.

— Ты слышала вопрос?

— Да.

— Отвечай!

Беда в том, что я не могла назвать причину. Она вдруг вылетела из головы вместе со связными словами. Я лепетала что-то очень жалкое, путалась в слезах и соплях. Отец ругался, как умел это делать только он один. Он дробил меня на части, стирал в порошок, пыль снова собирал вместе, чтобы затем жечь меня на медленном огне. Я переплавлялась, охлаждалась, несколько раз за время разговора умирала и воскресала.

Это был катарсис что надо.

Придя домой, я не написала ни одного рассказа. Послонявшись по квартире, я набрала папин телефон и спросила:

— А как ты узнал, что это я?

— Кроме тебя, счастье мое, некому это сделать, некому. Кстати, ты по дороге домой ничего не спалила?

На спине тут же возникли мурашки…


…Мама собиралась в театр. Процесс превращения ее в театральную зрительницу — само по себе зрелище. На кровати вдруг появляется красивое платье. Мама доделывает последние хозяйственные дела. Платье и мама пока автономны, но их тонкая связь уже чувствуется.

Мне представляется, что самолет готовится к старту. Вот он медленно катится по рулежной дорожке: в сумочку кладется пудреница, носовой платок, бинокль… Вот он подбирается к взлетной полосе: мама начесывает прядь за прядью, легкими касаниями придает пышным волосам форму… рисует стрелки на веках… пошел запах духов… Ответственный момент, в турбинах слышится гул: два силуэта сливаются в один — мама надевает платье… Самолет развернулся к старту… Мама подходит к зеркалу, загадочно улыбается. Все! Выражение лица больше не меняется. Лайнер разогнался, поджал шасси, и начался полет.

Квартира наша после ухода отца имела вид полуказенного помещения. Сувениры, вазочки, керамические подсвечники и прочие уютные безделушки сгинули в период развода. Оставшиеся крупные предметы имели только функциональное назначение, как в гостинице: кровати, накрытые скользким бежевым покрывалом с веревочными косичками по бокам, вешалка с четырьмя крючками, на одном из которых висела моя пестрая шуба и варежки на длинной резинке… Нециклеванный пол, тусклое освещение…

Мама ушла в оперетту, заполненную светом и яркими костюмами. Я включила телевизор. Он разогрелся, на серо-голубом экране появилась мощная, как Днепрогэс, певица. Казалось, что у нее в горле прорвало плотину…

Выключив телевизор, я взяла флейту, встала перед зеркалом и заиграла. Мне вдруг почудилось, что перед глазами дымчато-яркий свет, а сама я — на сцене, окантованной рампой. Передо мной — партер, переходящий в амфитеатр и стиснутый по бокам ложами бельэтажа. Зал ахает и аплодирует. Я кланяюсь и играю на бис.

Я побежала на кухню, зачерпнула из кастрюли горсть винегрета и натерла щеки. Зрители рукоплескали, я стояла красная и счастливая. Но тут зазвонил телефон,

— Здравствуй, — незнакомый мужской голос назвал меня по имени. — Позови, пожалуйста, маму.

— Ее нет, она в театре.

— А папа?

— А папа теперь живет в другом подъезде. Могу дать его телефон. Вы чей знакомый, мамин или папин?

— Мамин, — торопливо ответил голос. Казалось, он расстроился.

— Что ей передать?

— Пожалуй, ничего. Я хотел на нее посмотреть, как раз еду мимо.

— Ну и заезжайте к нам. — Я помолчала и для пущей убедительности добавила фразу из какого-то кинофильма: — В нашем доме всегда рады гостям.

Гость прибыл примерно через час. Он был высок и красив, в руке держал круглую высокую коробку, в каких раньше перевозили шляпы. Внутри оказался торт в форме сказочного дворца.

Мы пили чай. Разговаривали. Иногда повисала очень пустая пауза. Гость отрезал очередной кусок торта. Я ела. Он смотрел в пустоту, потом словно спохватывался и задавал мне какой-нибудь вопрос о школе. Я отвечала, но такой скучный диалог не мог продолжаться бесконечно, и снова наступало молчание.

— Сколько тебе лет? — спросил он.

— Девять.

— Когда мне было столько же, — улыбнулся гость, — со мной произошел интересный случай. Я шел с товарищем по улице и врал ему, что я колдун. Я рассказывал ему, как летом приехал к бабушке в деревню и выловил всю рыбу из пруда. Всю-всю, ничего не оставил местным жителям. После этого они решили, что я колдун, и старались наловить рыбы впрок, пока я не приехал на каникулы. А мою бабушку считали бабушкой колдуна и в деревенском магазине продукты ей давали без денег. И когда я заканчивал свой рассказ, от дерева сверху отломилась здоровенная мокрая ветка и упала мне на голову. С тех пор, когда я вру, никогда не хожу под деревьями. Вот так. Тебе мама про меня не рассказывала?

— Мама мне пока ни про кого не рассказывала. Хотите, я вам поиграю на флейте?

Гость кивнул. Я развернула ноты.

Он слушал, наклонив голову к плечу. Внимательно, не обращая внимания на ошибки и неточности. Меня так никогда не слушали. Я играла, сожалея о своем маленьком репертуаре.

Последний звук исчез. Мы опять молчали, но это уже не было в тягость. Пауза была заполнена пониманием.

Я принесла глянцевую розовую тетрадь с рассказами. Положила перед гостем и позволила почитать. Его взгляд отъехал недалеко от начала и оцепенел. Затем вернулся и еще раз скользнул по строчке. Чтобы поддержать его волшебное состояние, я снова взяла флейту и заиграла. Во мне поднималась радость оттого, что я гостеприимна по высшему разряду.

До прихода мамы гость больше не вымолвил ни слова.

Мама вернулась домой не одна. Через десять минут тетрадь, оставленная на столе, превратилась в длинные узкие клочья и полетела в унитаз. Вода не могла утопить такое количество бумаги, и на поверхности плавали вполне узнаваемые фрагменты текста…

На следующий день мама говорила по телефону приятельнице:

— Ну кто бы мог подумать, что она такая дура… да… да… Где могла набраться?.. Не говори! Ну что делать… гены, да… вся в него… Единственная отрада, что вырастет, выйдет замуж, разведется, а внуки останутся при мне…


Вот, собственно, и все.

Потом настал 1977 год. И мама, и отец создали новые семьи — оба весной, и этот факт сложно назвать случайным совпадением: слаженность осталась даже здесь.

Потом настал октябрь и приняли новую конституцию. Ее отпечатали громадным тиражом на газетной бумаге и в каждый киоск «Союзпечать» привезли по миллиону экземпляров. Киоскеры сидели по уши в этом товаре и раздавали его бесплатно. Я взяла громадную кипу и притащила домой. Мама стелила ее в помойное ведро вплоть до крещенских морозов.

А вот теперь действительно все.

Загрузка...