ОТРЕЗАННЫЙ ЛОМОТЬ

Из мира сего Вилис Сатынь ушел столь же лихо и скандально, как и жил в нем. О гибели Сатыня рассказал Ивар Озолнек, в тот момент оказавшийся поблизости, и от всех переживаний и ужасов, свидетелем коих стал, он потом не день ходил сам не свой.

Как было установлено следствием, Вилис Сатынь с утра на своем колесном тракторе возил сено для молочной фермы, затем, на тракторе же, скрылся в неизвестном направлении. Следы вели к хутору «Трейжубуры», где одна девица с той же фермы справляла день рождения. Там Вилис и загулял. Спустя некоторое время возникла потребность пополнить запасы спиртного, потому как ранее заготовленные успели иссякнуть. Вилис охотно вызвался доставить напитки из заречного магазина, ближайшей торговой точки от хутора «Трейжубуры». Кто-то возразил — лучше бы пешком туда отправиться, на что Сатынь ответил: «Уважающий себя тракторист на тракторе ездит даже туда, куда король пешком ходит, а уж в магазин — и подавно».

И был таков.

Прямиком проложенная колея через пашни вывела к Даугаве.

О дальнейшем, как сказано выше, давал показания Ивар Озолнек, чей дом на берегу.

Озолнек находился в комнате, когда расслышал странный шум — будто поезд приближался, будто гром накатывал. Выйдя во двор, Озолнек сразу понял, в чем дело: в Даугаве лед тронулся. Он поспешил к берегу, глянул вниз. С виду все спокойно, прикрытый грязным снегом лед тянулся от берега до берега, противоположная сторона проступала смутно, потому что крупными хлопьями повалил мокрый снег. Но в верховьях зарождался грозный гул, от него Озолнеку, хоть и находился он в безопасности, стало не по себе. И тут-то на своем тракторе подкатил Вилис Сатынь. Выпрыгнул из кабины, сказал, что собирается за реку, в магазин. Озолнек стал его отговаривать, сквозь снежную пелену уже было видно, как ломится ледяная громада, но Сатынь в ответ рассмеялся, еще обозвал его нехорошим словом, потом скинул телогрейку, швырнул на снег и в одном красном свитере скатился вниз по склону, затем с прохладцей, не спеша, оборачиваясь да всякие неприличные жесты Озолнеку показывая, двинулся через Даугаву. Далеко ему удалось уйти? До середины — ну, может, чуть подальше, как лед вдруг превратился в крошево, и началась такая крутоверть, сам черт бы ничего не разобрал. Да, снег валил по-прежнему, но ведь на Сатыне был красный свитер, уж он-то был бы виден. А ничего не было видно.

Когда на «газике» подъехал председатель колхоза Даугис, Озолнек успел уже раз десять пересказать собравшимся историю. Народ поглядывал на вздувшуюся реку, за час-другой вода поднялась на несколько метров. Воды не было видно, только льдины, наползавшие друг на друга, громоздившиеся, с глухим треском ломавшиеся и обдиравшие берега. Снег все еще шел, то густо, то пореже, и лес на той стороне лишь иногда проступал как призрак другого мира. Председателю все уже было известно. Он вылез из машины и стал громко ругаться, хотя был человек с высшим образованием и ко всем обращался на «вы». Отдельные слова люди пропускали мимо ушей, схватывая лишь суть. А суть заключалась в следующем: если кому-то взбредет в голову топиться, отправляйся на Рижское взморье, а уж если совсем подопрет и будет лень забираться так далеко, ступай вверх или вниз по течению на территорию соседнего колхоза, вместо того чтобы своим подкладывать свинью…

Председатель умолк, поймав на себе неодобрительные взгляды. Понял, что сгоряча наговорил лишнего. Постоял, оглядел разбуженную яростную Даугаву, за снежной пеленой укрывшийся берег, вздохнул и снял шапку. Люди переглянулись и последовали его примеру.

— Ну, что мы можем сделать? — спросил Даугис. И сам себе ответил: — Ничего…

— Да, — обронил кто-то, — теперь его на километр, а то и поболе пронесло. И кто мог подумать… Поутру такой разбитной был, веселый…

Председатель надел шапку.

— Почему трактор не заглушили?

Действительно, трактор Вилиса Сатыня продолжал мерно постукивать. Тут вступился некий правовед:

— Надо оставить все, как было. Следствие будет. — И кивнул на валявшуюся телогрейку Сатыня. Снег на ней уже не таял. — И она пусть лежит.

Даугис мотор все же выключил и только тогда сел за руль «газика». По дороге в правление ему в голову лезли всякие мрачные мысли, впрочем, не о бренности людского существования: вот-де жил человек и не стало… Нет, председатель раздумывал, как ему выпутаться из неприятностей, без которых, уж конечно, не обойдется. Он — председатель колхоза, посему отвечай за все. И за то, что тракторист напился в рабочее время, потом утонул в реке. Что он, председатель, сделал для того, чтоб вразумить людей, что пьянство — вред, а трезвость достойна всяческих похвал? Собирал ли по этому поводу собрания, выпускал ли стенгазеты, говорил ли с каждым в отдельности? Выдавал ли премии непьющим, наказывал алкоголиков? То-то и оно.

Подкатив к правлению, Даугис чуть ли не бегом вбежал на крыльцо, ногой распахнул дверь кабинета. Швырнул на стол мокрую шапку, не сняв пальто, плюхнулся в кресло. Дело серьезное — погиб человек. Так что голову на плаху: хотите — рубите, хотите — милуйте.

И все же, перед тем как позвонить районному начальству и в милицию, Даугис попросил соединить его с заречным магазином. Ждать пришлось долго.

— Анныня! — крикнул он, для верности дунув в трубку. — Был у вас сегодня Вилис Сатынь? Часа два тому назад, а?

Сначала в трубке ничего не было слышно, кроме треска, придыхания или сдавленных смешков, и лишь немного погодя раздался голос заведующей:

— А с какой это стати ему быть у меня? Венчан он, что ли, со мной?

Председатель рассердился. Тут человек погиб, а какая-то бабенка, распущенная и гулящая…

— Не о том тебя, дуреха, спрашиваю — венчан, не венчан, — заорал он, но на том конце повесили трубку.

Даугис потянулся за графином, налил воды. Нет, нельзя так, второй раз сегодня «тыкает»! Не годится таким тоном с людьми разговаривать, надо в рамках себя держать.

Вздохнув, он позвонил в районное отделение милиции и стал дожидаться следователя.

Теперь попробуем отмести все мелочи, раздумывал Даугис, подперев руками голову. Попробуем удержать только главное. Что было главное в Вилисе Сатыне? Пьянчуга, бузотер, прогульщик — вот главное. Не ладил с женой. Неделями домой не являлся. Сколько раз он сам грозился прогнать Сатыня из колхоза. Все так. Но с другой стороны — отличный тракторист. Это точно. Мастер своего дела, что ни говори. Когда нужно, садился за руль грузовика, комбайна, в мастерских из груды хлама мог поставить на колеса заведомо негодный агрегат… И вот, теперь сложи-ка все вместе. И все-таки, и все-таки… Да и ради чего живет человек, если ему время от времени нельзя повеселиться? Ради чего работает? Затем и работает, чтобы повеселиться, пожить в свое удовольствие. Конечно, веселиться можно по-разному. Все зависит от человека. Ну, а если ему так хорошо, если он счастлив — тогда как?

Даугис налил себе еще воды.

Приехавшему следователю председатель так обрисовал трагически погибшего механизатора:

— Да, выпивал, случалось. Но кто ж у нас без греха…

Следователь, человек в летах, понимающе кивнул.

— А в остальном хороший парень, — продолжал председатель. — Отличный тракторист. Я бы даже сказал — выдающийся. Да… Просто не знаю, как без него справимся. И молодая жена овдовела. Жаль человека…

Следователь толком не понял, то ли это «жаль» относилось к вдове покойного, то ли к самому покойному, но он тоже вздохнул и сказал:

— Да, жаль, но раз такое случилось… — и перешел к делу.

Во-первых, его интересовал характер трагического происшествия — простая случайность или самоубийство. Во-вторых, кто видел покойного последним.

Председатель даже хмыкнул очень некстати, услыхав предположение, будто Вилис Сатынь мог решиться на самоубийство, и затем категорически отклонил такую возможность. Следователь не сказал ни «да», ни «нет», после чего они вместе отправились на место происшествия к Ивару Озолнеку.

Трактор стоял все там же над кручей, и телогрейка валялась, снег сыпался крупными хлопьями, по Даугаве шел ледоход, а Озолнек уже в который раз пересказывал случившееся.

К возможности самоубийства Озолнек отнесся точно так же, как и председатель: весело хмыкнул. Потом показал в картинках, как Сатынь шел по льду, припомнил даже, что тот сказал ему перед уходом, умолчав лишь об одной детали: о том, что покойный показал ему… ну, тот срамной жест, притом крича во все горло. Зачем об этом знать следователю, рассудил Озолнек, зачем чернить светлую память погибшего? Все равно его не воскресишь, а о покойниках говорят только хорошее или ничего.

— Может, он и был немного выпивши, — заключил Озолнек, — однако ручаться не стану. А потом ведь, когда лед тронулся, я стоял здесь, на берегу, обзор отсюда хороший, а он внизу, да еще снег валил, так что опасности мог и не заметить.

Следователь на том не успокоился, ему понадобилось повидать и тех, кто перед этим разговаривал с Сатынем, и он отправился на хутор «Трейжубуры», где отмечался день рождения.

Председатель вернулся к себе. Удрученный происшествием, принимать никого не стал, на дела махнул рукой, всем велел приходить завтра. Под вечер, сидя в сумеречном кабинете, он чувствовал себя прескверно, перед глазами стоял унылый, заснеженный берег, черные, нагие деревья, то возникавшие, то пропадавшие за пеленою снега, величавый ледоход, крутой склон… да, и на самой кромке его промасленная телогрейка, а на нее падают и уже не тают снежинки, их нападет все больше, и вот уж на том месте холмик, укрытый снежным саваном, холмик, похожий на…

— Не к добру это, — сам себе сказал Даугис. — Так нельзя. О живых надо думать, жизнь продолжается…

И он стал думать о том, что теперь ему следует, делать. Очевидно, позаботиться о семье покойного. Дровами помочь, что ли. Навряд ли, конечно, чтобы Вилис, трактористом будучи, сам обо всем не позаботился, но как знать. Потом еще надо сообщить печальную весть жене. Да, жена… Илона. Она, правда, в колхозе не работает, ездит в город на службу, но живет у них, к тому же бывшая жена тракториста. И мать — колхозница, пенсионерка. Так что…

Председатель взглянул на часы, до прихода автобуса оставалось совсем мало времени. Сколько Илоне идти до дома? Километра три, а то и четыре. Он поднялся, потянулся: придется съездить, хотя самого жена дома заждалась.

Автобусная остановка находилась неподалеку от правления, и председатель не успел как следует продумать, что скажет жене покойного. То ли исподволь подготовить, то ли сразу сказать? А вдруг она в истерику ударится?

Сумерки были прозрачны, небо ясно. Кругом тишина и покой. Даже не верилось, что совсем недавно кружила метель. На остановке председатель вылез из машины и, глубоко вдыхая воздух, оглядел вечереющий простор. Чувствовалась близость весны.

С подъехавшего автобуса сошли несколько человек. Разглядев среди них Илону Сатыню, Даугис направился к ней. Она была удивлена и обрадована предложением довезти ее до дома.

— С чего это вы вдруг сегодня так любезны? — спросила, усаживаясь рядом с Даугисом.

— Так… Сегодня нам по пути, — ответил Даугис.

Илона кивнула, такое объяснение ее вполне устраивало. Наступило молчание. Председатель краем глаза глянул на попутчицу и отметил, какая она тоненькая, хрупкая. Даугис был в отчаянии — путь их близился к концу, а ужасная весть так и не высказана, и он никак не может найти нужных слов. Вот и дом, в лучах фар метнулся из конуры пес, побежал навстречу, вот и кусты сирени в мохнатых снежных шапках…

Даугис круто затормозил. Мотор выключать не стал.

— Я лет на десять вас старше, а то и побольше, — сказал он сиплым, чужим голосом, глядя на заснеженные кусты сирени. — И вот на правах старшего должен сообщить вам неприятную весть, которую охотно бы удержал при себе, если б только это было возможно. Вашего мужа нет в живых.

Илона так и осталась сидеть, не шелохнувшись, не спуская глаз с председателя, не произнося ни слова — будто окаменела. Прошла минута, может, больше, и она, не меняя позы, спросила:

— Как это произошло?

Мысленно поблагодарив ее за столь простой и толковый вопрос, Даугис так же просто и толково пересказал дневное происшествие. Потом он предложил проводить Илону Сатыню до порога, но она вышла из машины, не забыв сказать спасибо, однако он не уехал, светил ей фарами, и она шла по белой дорожке, снежинки сверкали, как звездочки.

Даже не спросил, не нужна ли какая помощь, разворачиваясь, подумал председатель. Завтра, может, не стоит, а послезавтра обязательно наведаюсь…

Снег у входа был расчищен, перед дверью настелена хвоя — ноги вытирать. Вместе с Илоной в дом вошла собака, у ног терлась кошка.

Мать ждала ее — стояла в прихожей в выходном своем платье, в новом переднике, извлеченном из шкафа, на нем еще отчетливо проглядывали складочки. С испугом смотрела она на Илону сквозь очки в белой металлической оправе. Одна дужка у очков была отломана, ее заменяла коричневая нитка, потешно свисавшая до самых плеч. Мать собиралась что-то сказать, но одумалась, сообразив, что дочери уже все известно.

Илона молча сняла пальто, сапоги, мать точно так же молча наблюдала за ней.

— Ужинать будешь? — спросила мать. Раньше никогда не спрашивала, просто говорила: «Садись, пока не остыло».

— Нет, — ответила дочь, и мать не стала ее уговаривать.

Илона прошла к себе, закрылась, мать постояла под дверью, послушала, повздыхала, вернулась на кухню.

«Да что ты с ним цацкаешься, давно бы развелась. Живешь, как с хомутом на шее! Зачахнешь, увянешь, как клубень в подполье. Ты человек самостоятельный, сама себя кормишь, одеваешь, — чего он тебе? Жизнь одна, а дни текут, что песчинки промеж пальцев».

Почему из тысячи тысяч слов, слышанных за последние дни, ей вспомнились именно эти? Не потому ли, что они звучали спасительным колокольным звоном для заплутавшего в пургу путника? Ну, а теперь-то чего разгуделся колокол? Себя успокоить хочет: вот, мол, все само собой уладилось. Да так хорошо, что лучше не придумаешь!

Илона засветила настольную лампу, свернулась калачиком на диване, укрыв ноги материнским платком. В комнате чистота и порядок, каждая вещь на своем месте — сразу видно, мать постаралась. Только сейчас Илона была не в состоянии оценить заботу, взгляд скользил от предмета к предмету и не видел их, потом и вовсе померк. Илона почувствовала, как на глаза навертываются слезы, текут по щекам, и нет сил их сдерживать.

Кого тебе жаль — кого уже нет, самое себя, неудавшуюся жизнь или и то, и другое, и третье? О чем ты плачешь?

Туман рассеялся, и она увидела, услышала то, что не раз видела и слышала в этой комнате.

— Не пойму тебя… Сама-то ты знаешь, чего хочешь? Сыта, обута, одета, живешь в тепле. Хоть завтра уходи с работы, живи барыней дома. А все ноешь и ноешь. В чем дело?

Он стоит посреди комнаты — изволил домой заявиться, — стоит, широко расставив ноги, головой чуть ли в потолок не упираясь, глаза красные от вина и угарных ночей.

— Ну да, не пришел вовремя, так, по-твоему, меня убыло, что ли? Могу позволить себе погулять, зарабатываю побольше иного министра. На вот, получай!

Выхватив из кармана пачку денег, броско швырнул на стол. В беспорядке разлетелись красные десятирублевки.

Чего я хочу? Господи, да чего я могу хотеть! Разве что петушка на палочке, какие на базаре продаются. Еще, может, белого голубка. Больше ничего! Ничего.

Илона погасила свет: тихо, темно и… Пусто. Едва уловимый запах солярки и смазочных масел. Муж переодевался в прихожей или на кухне, потом тщательно мылся, однако ничто не могло вытравить этот запах.

И опять видения…

Свадебная ночь. Бледнеют звезды, восток уже посветлел, а музыканты во дворе все еще играют — кто в лес, кто по дрова, но играют, гости поют — кто во что горазд, но поют. Они вдвоем в этой комнате. Сейчас что-то должно произойти, что-то такое, чего она ждала с замиранием сердца, со сладкой дрожью. И происходит… Пьяный, навряд ли себя помня, он делает то, что положено мужу, и тотчас засыпает, растянувшись поперек тахты. Она же, освободившись от его объятий, забивается в уголок и, дрожа всем телом, ждет утра. Опять играют музыканты, опять поют гости. Он проснулся, похлопал глазами, соображая, где находится, потом:

— А-а, это ты, малышка! Поди-ка сюда!

— Теперь у нас будет ребенок? — шепотом спрашивает она. В глазах страх и сомнение. А он смеется.

— Какой еще ребенок? О чем ты?

И до нее доходит, что муж ничего не помнит.

Взяв ее за руку, тянет к себе.

Но, может, так и нужно? Может, это и есть жизнь?

Позже, когда все опять сидят за столом, музыканты играют, гости поют, она про себя отмечает, что он самый красивый, самый статный — он, ее муж. И она знает, что теперь он может взять ее, как собачонку на веревочке, и увезти, куда вздумается, хоть на край света, и она послушно пойдет за ним.

Но далеко ли уйдешь собачонкой на веревочке? И где этот край света?

…Только под утро удалось Илоне заснуть, и потому не расслышала звона будильника, а разбуженная матерью, поняла, что опоздала на работу. Поначалу заторопилась, надеясь поспеть к автобусу, но передумала. Раскрыла шкаф, оглядела свои платья, остановилась на простеньком черном с белым воротником. В нем она была немного похожа на школьницу, но, может, так лучше. Конечно же. И губы не стоит сегодня красить.

Пришлось изрядно постоять на обочине, пока не попалась попутка. Шофер, молодой парень, всячески старался завязать разговор с симпатичной пассажиркой, но Илона отмалчивалась, изредка кидая «да» или «нет», парню наскучила ее угрюмость, и он оставил ее в покое.

В конторе Илона, поборов неловкость за опоздание, отрывисто поздоровалась, села за свой стол. В вазе перед ней стояла роза. Илона обвела глазами комнату, пытаясь найти объяснение такому подношению, но сослуживцы все до единого были заняты делом, уткнулись в бумаги. И в нарочитой занятости, в той настороженной тишине, которую она принесла с собой, чувствовалось что-то необычное. Да что у них тут произошло?

Илона взялась было составлять срочный отчет, но вскоре поняла, что работа не клеится, что сама невольно поддается царящей в комнате напряженности. Оторвавшись от бумаг, Илона поймала на себе взгляд молодой сотрудницы Скайдрите. Та смотрела на нее мутными от слез глазами, и столько в них было участия, сострадания.

И вдруг до Илоны дошло: им уже известно о трагическом происшествии с ее мужем, потому и роза на столе, потому и слезы в глазах Скайдрите, и напряженная тишина.

И тут заведующая сектором Анна Витол приоткрыла дверь кабинета и пригласила Илону к себе. Сослуживцы были не в восторге от начальницы, считая ее чересчур властной, прямолинейной, пожалуй, и побаивались ее. Хотя лично у Илоны никаких трений с ней не возникало, однако в такой день лучше было бы не касаться работы. Впрочем, начальница и не думала с ней говорить о работе.

— Милая девочка, — начала Анна Витол, — да зачем вы пришли сегодня в контору? Могли преспокойно остаться дома… Нет, нет, не рассказывайте, я уже знаю, все знаю…

Начальница вытерла платком глаза, обняла Илону, пригладила ее волосы.

— Бедная девочка, — продолжала начальница, — человек всесилен, человек всемогущ и лишь перед лицом смерти беспомощен. Мужайтесь, мой друг. Такова наша женская доля — терпеть и любить. Ах, если бы вы знали, сколько женских слез было пролито в годы войны… кто измерит их, взвесит?

Илона стояла в объятиях начальницы, как хворостинка под сенью пышной липы, — Анна Витол была женщина, как говорится, в теле, — стояла и чувствовала, что вот-вот разревется.

— А ты поплачь, милая, поплачь, легче станет. Горечь выплачешь, мир совсем другим покажется. Уж сегодня иди домой, иди, иди, без тебя управимся.

Когда Илона вернулась к себе, сослуживцы, словно сговорившись, подходили к ней, жали руку — молча, торжественно или бормоча слова соболезнования. Чуть позже, уже на улице, ей вспомнилась эта сцена, и Илоне показалось, что в ней пробуждается новое чувство, и оно, это чувство, подобно лучу, высвечивает прошлое несколько иначе, чем раньше. А сама она так ли уж хорошо относилась к мужу, боролась ли за свою любовь, все ли сделала возможное, чтобы добиться любви?

Конечно же, нет!

Домой Илона ехала как во сне, благодаря в душе начальницу за то, что та поняла ее состояние, отпустила с работы. Покой, покой — вот, что ей теперь нужно.

Во дворе у сарая были свалены дрова. Илона спросила у матери, откуда они появились, и та объяснила, что председатель Даугис велел привезти. Из-за усталости Илона не смогла по достоинству оценить заботливость председателя. А позже, подремывая на диване, она услышала, как мать, вздыхая, ворчала, будто бы про себя: «Это надо ж, такую дочь стервецу на радость вырастила, ай-яй-яй!» И Илоне показалось, что слова эти имеют какое-то отношение к ней, но усталость сломила ее, и она уснула.

Понемногу жизнь Илоны вошла в привычную колею. Она сделалась серьезной, даже улыбка стала у нее печальной, и всякий, кому в те дни с ней приходилось встречаться, не мог не почувствовать, что молодая женщина глядит на мир просветленным взглядом, хотя за просветление, ясность, душевный покой дорого заплачено. В районной газете появилось соболезнование от товарищей по работе вдове покойного, и Илона восприняла это как должное. Вслед за тем ее вызвал к себе начальник конторы, у него в кабинете оказался и председатель месткома, и было объявлено, что ей выдается бесплатная путевка в дом отдыха, Илона сама может выбрать, куда — в Сочи или на Рижское взморье. И это ничуть не нарушило душевного равновесия Илоны, пожалуй, даже укрепило его.

В тот день, вернувшись домой, Илона заметила во дворе какого-то мужчину — он у сарая укладывал в поленницу привезенные дрова. Оказалось, это Ивар Озолнек, тот самый, что последним видел Вилиса Сатыня и отговаривал его идти через Даугаву. Поздоровались — как-никак старые знакомые! — перекинулись несколькими фразами («Не стоило тебе возиться, мы бы с матерью сами справились». — «А, пустяки, тут и дел всего ничего». — «Даже не знаю, как тебя благодарить». — «Господи, какая благодарность!»), и Илона прошла в дом.

Мать готовила ужин, сказала, что Ивара следует хорошо угостить и что она, пожалуй, от себя поставит пол-литра. И поскольку Илона ничего не имела против, мать накрыла стол не на кухне, как обычно, а в комнате. Когда Озолнек вошел, слегка оробев от такого приема, — парень он был неброский, простой рабочий из стройбригады, — Илона пригласила его в комнату, усадила на почетное место. Мать предупредительно ушла на кухню, наказав, чтобы кликнули, если что понадобится.

Озолнек был одних лет с погибшим Вилисом, в общем-то хороший малый, хотя о нем трудно было сказать что-либо определенное — плохое или хорошее, человек как человек, этим вроде бы все и сказано. Довольно скоро Озолнек освоился в уютной комнате, оно и понятно: люди-то не чужие, в колхозе все друг дружку знали.

Опускались сумерки, они ели, выпивали, самочувствие было прекрасное. Илона была признательна гостю за то, что тот ни словом не обмолвился о трагическом происшествии, невольным свидетелем которого стал, и сама о том не заводила речи. Болтали о том о сем, о весне, уже недалекой, о Сочи, и какая там погода, о редиске, появившейся в магазине. И когда они вот так разговорились, когда сумерки совсем сгустились, Илона вдруг ощутила, как ей на коленку легла горячая, широкая ладонь. Поначалу она так растерялась, что не могла взять в толк, что бы сие значило. Когда же ладонь скользнула повыше, Илона вскочила со стула, оттолкнула Озолнека с такой силой, что на столе зазвенела посуда и опрокинулись рюмки.

— Как не стыдно! — закричала она вполголоса, чтобы мать не расслышала. — Как не стыдно! — повторила с дрожью в голосе. — Ты… ты… У меня муж перед глазами… Давно ли ты сам ему руку жал… Убирайся! Смотреть на тебя тошно. Вон отсюда сию же минуту!

Ивар Озолнек поднял с пола упавшую кепку, нахлобучил ее на голову и пошел вон. На пороге обернулся.

— Дура ты, дура, — проговорил он, — я же для тебя старался. Чтобы поскорей обо всем забыла. Чтоб у тебя на душе полегчало. Его все равно не вернешь… Ну, как знаешь, мне-то что. Могу и уйти…

И ушел.

Илона оправила прическу, провела ладонью по лицу. Щеки горели. Должно быть, от вина. Распахнула окно. За черным кустом сирени проглядывал западный небосклон, и был он такой ясный, лучистый, что, глядя на него, сжималось сердце. В воздухе стоял ни с чем не сравнимый запах оттаявшей земли. Любуясь весенним миром, впитывая его в себя, Илона почувствовала, что у нее кружится голова, и, сама того не замечая, она про себя улыбнулась. Неслышно, на цыпочках бродил вокруг дома вечер.

Прошло еще несколько дней.

И вот однажды утром Вилис Сатынь вернулся.

Первым его заметил все тот же Ивар Озолнек, ибо он, как было сказано, живет на берегу Даугавы.

Тем утром пошел он в сарай за дровами, видит, с той стороны отчалила лодка. Вода в последние дни хоть и спала немного, но течение было быстрое, попадались запоздалые льдины. Сначала Озолнек решил, что люди в лодке подвыпили или не в своем уме, уж потом стал гадать, кто бы это мог быть.

Лодка боролась с течением, продвигалась медленно. Один из смельчаков сидел на веслах, второй стоял на корме, шестом отпихивая шальные льдины, и когда Озолнек приметил, что у этого второго, с шестом, очень уж знакомая фигура и что на нем красный свитер, он фыркнул от удивления и плюхнулся на колоду, чувствуя, что сердце вот-вот из груди выскочит.

Наконец лодка пристала к берегу, из нее выпрыгнул Вилис Сатынь, второй поплыл обратно. Озолнек, сидя за поленницей, видел, как пришелец с того света огляделся рассеянно, потоптался на месте, словно надеясь там что-то найти, потом, засунув руки в карманы, виляя узкими бедрами, побрел по канавам и раскисшим полям к своему дому.

Он брел и думал, что скажет, когда придет. Черт возьми, что тут особенного? Он же вернулся! Ну да, по хрупкому льду пошел в магазин через реку и попал в передрягу. Впереди лед водой затопило, позади, на середине реки, треск и грохот, льдины дыбятся. Но ему повезло — выбрался, оставил в реке башмаки, зато сам выбрался. Завмаг Анныня была рада его приютить, накормила, напоила, уложила в чистую постель, насочиняла что-то председателю, когда тот позвонил. В тот же день, как позднее узнал, в магазин наведывался следователь, но Анныня и его спровадила, сказав, что Сатыня с полгода не видела — невдомек ей было, по какому делу Вилис следователю понадобился. Ну и что?

Вот так он и брел, сам себя успокаивая.

А потом и в самом деле температура подскочила, да и как пойдешь без башмаков, а у Анныни в лавке не оказалось нужного размера. Вот и стал лечиться по своей методе, дожидаться, когда из города башмаки доставят, нашлись старые дружки-приятели, завелись и новые, а уж там все смешалось, не разберешь — день или ночь, ночь или день, а если и разберешь, все равно не скажешь какой. Потом самого себя пришлось отпевать, кто-то, покатываясь со смеху, совал ему под нос газету с некрологом. Когда угар прошел, еще день-другой минул, ему, как и всякому, подобная жизнь осточертела, тут он вспомнил, что трактор оставил на берегу, да и жену дома.

И он потопал дальше, не переставая себя успокаивать.

Вразвалочку подошел к дому, вытер ноги у, порога о постеленную хвою. Илона книжку читала, подскочила с дивана, побелела как полотно, попятилась от него к стене, к окну, все дальше, дальше, и он почувствовал, что приготовленные оправдания останутся невысказанными.

— Ну, как поживаешь? — выдавил наконец.

Вопрос она пропустила мимо ушей. Беспощадно и серьезно, будто в те слова вкладывая все существо, Илона проговорила:

— Как ты мог так мерзко обмануть меня? Как ты мог так мерзко обмануть всех? Как я людям в глаза посмотрю?

Закрыв лицо руками, она разрыдалась.

— Ты не смеешь оставаться здесь ни минуты! — прокричала она. — Слышишь?

Ему стало вдруг ясно, что он и в самом деле не может дольше оставаться. Вилис Сатынь вышел в переднюю, разыскал пустой мешок из-под картошки, вернулся в комнату, раскрыл шкаф, покидал в мешок трусы, рубашки, выходной костюм.

— Прости меня, — сказал он, облизав потрескавшиеся губы.

Председатель Даугис тем временем возился дома с детишками. Поверженный, лежал на полу, сверху на него навалился медвежонок Винни Пух с дружком своим Поросенком, в комнате стоял невообразимый гвалт, кругом были разбросаны игрушки, но тут жена, у окна наблюдавшая за этой кутерьмой, вдруг воскликнула:

— Послушай, да ведь это никак Вилис Сатынь! Ей-богу, он!

Даугис стряхнул с себя детишек и, спотыкаясь, подбежал к окну. И тотчас отпрянул, задернув занавеску. Но и сквозь занавеску было видно, как мимо дома, рукой подать, брел Вилис Сатынь с мешком за плечами, брел из последних сил по раскисшей дороге и в том мешке волочил свою жизнь, даже ему ставшую в тягость.


1971

Загрузка...