Хмурым декабрьским вечером судья Эрнест Силав возвращался с работы. Было что-то около семи, на часы, правда, не взглянул — торопиться некуда. Троллейбус, шелестя шинами по мокрому асфальту, отъехал с остановки. Моросил дождик. В темноте светили фонари и окна.
Отвернувшись от ветра, Силав раздумывал, зайти ли в гастроном или не стоит. Уж было двинулся в ту сторону, да передумал, перешел улицу, оттуда к его дому вела дорожка. Когда на исходе пятый десяток, в еде нужно соблюдать умеренность, ничего, на кухне что-нибудь найдется, чем заморить червячка…
Вскинув глаза, Силав заметил, что в доме напротив на втором этаже светятся окна его квартиры.
В чем дело? Жены не должно быть дома — собиралась в театр. Что-нибудь случилось? Приехали гости? Или заупрямилась, решила не ходить. Раз он отказался…
В парадном, как обычно, проверил почтовый ящик, — газету жена успела вынуть, — и Силав не спеша поднялся по лестнице. Также неспешно открыл дверь, включил свет в прихожей. Сам некурящий, он сразу ощутил табачный запах, и предчувствие подсказало, что в квартире он не один. Тотчас заметил на вешалке чье-то промокшее пальто, далеко не новое, как и кепка. Раздеваясь, Силав слышал, как в комнате кто-то отодвинул стул и неуверенной походкой направился в прихожую. Дверь отворилась, на пороге стоял незнакомый мужчина лет пятидесяти. Роста среднего, коротко остриженный, широколобый, с острым подбородком, черты лица тоже заостренные. Одет незнакомец был непритязательно, пожалуй, даже бедно. Дешевый костюм казался тесноватым для его коренастой фигуры, рукава на сгибах пузырились. Клетчатая рубашка с мятым воротником.
— Меня впустила ваша жена, — проговорил человек. Голос у него был глухой и хриплый, будто простуженный. — Она торопилась в театр, сказала, чтобы обождал, вы скоро придете. Добрый вечер!
— Добрый вечер… Что вам угодно? — довольно резко спросил судья, вешая пальто. Он не пытался скрыть досаду, будучи уверен, что человек пришел по тем делам, которыми он, Силав, обязан заниматься в суде с такого-то и до такого часа. «Знаете что, — хотелось добавить, — вам лучше уйти. Время позднее, я устал, кроме того, у меня еще много работы…» Но посетитель, угадав его мысли, упредил его:
— Вы хотите, чтобы я исчез? Не стесняйтесь, скажите: пошел вон! И я сгину…
— Нет, отчего же… Зачем сразу так… — через силу буркнул хозяин.
— Понимаете, не мог я пройти мимо вашего дома… Узнал, что вы здесь живете. Кому-то я должен открыться. Поверьте, это очень важно. Для меня… От этого столько зависит.
Судья хмыкнул, перед зеркалом приглаживая прическу, поправляя галстук.
— Сомневаюсь, чтобы я мог вам чем-то помочь. Жилищными вопросами ведает райисполком. Непослушными подростками занимаются соответствующие органы милиции. Про убежавших жен ничего не желаю слышать, это ваше личное дело… Да, кстати, вы не алкоголик? Не из хронических ли? — спросил он, обернувшись к незнакомцу.
— Не-ет, — покачав головой, протянул тот, и в голосе его прозвучала обида. — А вы решили, что к вам явился какой-нибудь слюнтяй и пьяница, что он станет бить себя в грудь, с завтрашнего дня обещая начать новую жизнь? Какая ерунда! Не будь это для меня так важно, неужели б я переступил ваш порог. Три года назад вы меня осудили… Может, помните? Я — Артур Винда. Не помните? Я на вас не в обиде. Три года — это триста шестьдесят пять дней, помноженных на три. Вот как летит время.
Силав постарался припомнить дело трехлетней давности и человека, стоявшего в дверях прихожей. Да, был такой. Вроде был.
— И вы, конечно, считаете, что вас осудили неправильно?
Артур Винда даже поморщился от досады. Потом с грустью покачал головой, как бы говоря, что он явился сюда неспроста, хоть его и пытаются уличить в таких пустяках.
— И это я слышу от вас… Да и какое это имеет значение — правильно, не правильно? Дело прошлое. А если я считаю, что легко тогда отделался? Такое вам не приходит в голову?
— Обычно жалуются, что приговор был слишком строг.
— Вот именно — обычно… Почему бы для разнообразия не допустить и что-то необычное?
— Хм, интересно… Очень даже интересно. Вы рассуждаете совсем как… Школу кончили?
— Школу? Вы читали «Мои университеты» Горького? Моими университетами были тюрьмы. Более двадцати лет я провел в заключении. За эти годы можно многое прочитать, передумать.
— Интересно… — твердил Силав, как бы разговаривая сам с собой. — Ну, что ж, пройдемте в комнату, — решился он наконец. — Пожалуй, коридор не самое удобное место для такой беседы. Прошу!
Тем не менее гость посторонился, пропустил вперед хозяина. В чужой квартире он чувствовал себя вполне непринужденно.
Судья провел его во вторую комнату, поменьше, служившую кабинетом. С тех пор как сын и дочь обрели самостоятельность, Силав с женой довольно удобно смогли устроиться в двухкомнатной квартире. Предложив гостю кресло, Силав подсел к письменному столу. Незатейливая настольная лампа освещала тесноватую, просто обставленную комнату. Тахта, книжные полки…
— Ну вот, как будто мы расположились, — проговорил хозяин.
Однако Артур Винда не спешил садиться.
— Только вот что… Вы у себя дома, и мне бы не хотелось, чтобы вы, так сказать, находились при исполнении служебных обязанностей, — произнес он своим хрипловатым голосом. — Выслушайте меня просто так, а не по долгу службы. Я понимаю, между нами ничего нет общего. Разве только то, что мы люди. Я, конечно, более независим, чем вы. Вы связаны служебным положением, связаны… Да, ведь вы член партии? Конечно, как же иначе. Стало быть, связаны партийной дисциплиной, обязаны чуткость проявлять, таких, как я, воспитывать. Не так ли? И все же на сегодня прошу вас позабыть обо всех своих обязанностях, о служебном долге…
Судья вскипел. Что за наглец! Еще будет указывать, что он должен и чего не должен… Вышвырнуть его вон, да и только! Однако Силав давно научился себя сдерживать, а кроме того, он не мог отделаться от ощущения, что его воля, независимое суждение еще в самом начале разговора были как бы подавлены, опутаны. Нет, каково, этот уголовник пытается заставить его мыслить по-своему! Чушь!
Скрывая смущение и досаду, Силав недовольно буркнул:
— Вздор вы говорите! Человек чуть ли не с пеленок несет бремя долга и обязанностей хотя бы потому, что он человек. Прошу садиться, мне неудобно беседовать, когда вы стоите. Так вот…
— Я вижу, вы обиделись, но поверьте, я не мог иначе. Вам неприятно слушать мои слова. Что ж, я умею говорить и приятные вещи. Только зачем?
Вопрос остался без ответа.
Винда сел в кресло, откинулся на спинку, руки положил на подлокотники. Но удобная поза чем-то ему не понравилась, и, подвинув кресло, он пристроился на краешке, точно робкий проситель.
Разделял их лишь угол стола, и судья мог хорошо рассмотреть непрошеного гостя. Да, похоже, человек этот хлебнул в жизни горя — такие глубокие морщины бывают у безнадежно больных или… или у таких, как он. Когда их взгляды встретились, Силав не выдержал, отвернулся. В глазах незнакомца была жуткая тоска. Казалось, его запавшие, с красными веками глаза плачут, но плачут без слез, и на щеках их тоже не видно, но слезы, возможно, падали глубоко в душу.
Настольная лампа освещала поверхность стола, их лица, небольшое пространство пола. В остальном комнату укрывал уютный полумрак. Временами в окно стучались ветер с дождем. Крупные капли, срываясь откуда-то сверху, звучно тренькали на жести подоконника.
— Так говорите, три года назад я вынес вам приговор… — сказал Силав, желая продолжить беседу. — А теперь? Давно на свободе?
— С лета.
— И как устроились? Где-нибудь работаете?
Винда встрепенулся. Вероятно, вопрос заставил его вспомнить что-то важное. Достав из кармана записную книжку, принялся листать ее. Судья обратил внимание: руки у него были небольшие, пожалуй, даже женственные, с длинными пальцами и, казалось бы, давно не знавшие тяжелой работы.
— Могу я воспользоваться вашим телефоном? — спросил Винда, отыскав в книжке нужный номер. — Замминистра внутренних дел велел позвонить в это время. — И тут же, словно извиняясь, добавил: — Ничего не поделаешь, начальство нужно уважать.
Телефон стоял на другом конце стола. Судья, разумеется, ничего не имел против. Винда встал, набрал номер. Ответил женский голос, а немного погодя трубку взял заместитель министра.
— Это товарищ . . .? — Винда назвал знакомую Силаву фамилию. В трубке зарокотал столь же знакомый бас, Силав все прекрасно слышал, о чем говорилось. Само собой было понятно, что Винда приглашал его в свидетели разговора.
— Прошу извинить за беспокойство… С вами говорит Артур. Артур Винда.
— А, это ты? Ну, как? Все уладил?
— Да, пропуск в кармане.
— Вот видишь! Было бы желание, остальное приложится. Что я тебе говорил?
— Только с жильем осечка. Нет, говорят.
— Ишь ты какой, тебе все сразу подай! Сначала поработай, там будет видно. А через неделю позвони. Или сам зайди в министерство. Расскажешь, как дела. Ну, будь здоров! И не вешай носа!
— Всего вам доброго!
Винда повесил трубку, опять уселся в кресло.
— Вы спрашивали, как я устроился? Вот могу похвастаться!
Из внутреннего кармана он достал красную книжечку и протянул судье. Совершенно новый пропуск. Выдан Артуру Винде, рабочему мебельного комбината. Действителен по такое-то число. Подпись. Печать. Фотография.
Судья вернул пропуск. Силав остался доволен услышанным и увиденным и потому дружелюбно улыбнулся. Человек начал новую жизнь, начал ее правильно.
— Быть может, вас смущают те двадцать лет заключения, о которых я помянул? — спросил Винда. — Так знайте: в «мокрых» делах отродясь не участвовал и никого не ограбил, ни к кому в карман не залез… Люди мне сами давали деньги. Безо всякого насилия с моей стороны.
— Как это — сами?
Винда развел руками.
Они помолчали, будто собираясь с мыслями перед важным разговором. Винда сидел спиной, а Силав лицом к окну.
— Что вы видите на улице? — спросил Винда.
— На улице?
Силав до конца раздвинул занавески. За окном поверх второго этажа на длинной тонкой металлической дуге висел фонарь. В треугольнике света, падая из тьмы и во тьме пропадая, роились дождинки. Двумя сужающимися рядами в темноту убегали дома. И впереди поле зрения замыкалось домами. Пятиэтажный город… Освещенные окна стремились соединиться, перечеркнуть дождливую ночь полосами света. И каждое окно чем-то отличалось от остальных — люстрами, занавесками, мелькавшими за ними силуэтами. В одном свет погаснет, в другом — загорится.
— Вы видите окна? Светящиеся окна? Я сегодня шел к вам и смотрел на окна. Смотрел, как в одном загорается свет, в другом гаснет. Это ужасно — смотреть! И мне подумалось, неужто и я когда-нибудь смогу вот так войти в свой дом, зажигать и выключать свет? Знакомо вам такое чувство? Нет, конечно… Войти в уютную комнату, где тебя уже ждут, стол накрыт, дымится картошка… Мне сорок пять лет. Только сегодня по-настоящему это дошло до меня — аж в глазах потемнело. Сорок пять! Сколько живет человек? Семьдесят, ну восемьдесят. Значит, лучшие годы позади. Живем ведь первые тридцать, а потом каждый вечер лишь ночуем дома, включаем и выключаем свет…
Судья усмехнулся неожиданно явившейся мысли. Винда поднял голову, взглянул на него.
— Мне пришло в голову, — сказал Силав, — что в зале суда я давно бы прервал вас. Сказал бы: подсудимый, ближе к делу, расскажите, где вы были в воскресенье между четырнадцатью и семнадцатью часами… Вот так. Однако прошу прощения. Мы же условились: я не судья, вы не подсудимый. Продолжайте.
Замечание это Винду несколько сбило с толку. Взгляд его рассеянно скользнул по комнате, ни на чем особенно не останавливаясь. Сам он сгорбился в своем кресле, стиснул сплетенные руки так, что хрустнули костяшки пальцев. Видно, внутри у него все кипело, он мучительно подыскивал слова, чтобы высказать боль, освободиться от нее.
— Человек, не сидевший в тюрьме, не умеет ценить свободу. Он это слово может склонять на все лады, все равно оно для него пустой звук. Разве человек, никогда не болевший, знает, что он здоров? Светлые окна… Каждый вечер прохожу мимо них, но они не мои. Рядом, а — за тридевять земель. Иду мимо. Куда? Сорок пять! Что впереди? Иду в темноте, иду по клеткам света на тротуаре… Можно я закурю?
Хозяин отозвался с излишней поспешностью: «Да, да, курите, пожалуйста!» — и пошел в соседнюю комнату за пепельницей. Силава угнетала безысходная тоска в глазах собеседника, он не мог ее выдержать, хоть на миг захотелось остаться одному.
Можно ли верить тому, что рассказывал Винда? Почему он так настойчиво старается подавить его волю, старается заставить Силава смотреть на мир своими глазами? Зачем? Только ли свалить с души камень? Странно…
Вернувшись, судья поставил на край стола пепельницу. Винда своими длинными пальцами уже разминал сигарету. Закурил. Заметно успокоился.
Продолжал, как и прежде, не торопясь оглядывая комнату.
— Я родился и вырос в городе Н. В свое время это был уездный, теперь районный центр. Мне исполнилось три года, когда погиб отец. Он был каменотесом и однажды, взрывая камни, взорвал сам себя. Мы остались одни — я, сестренка, мать. У отца имелся домишко на окраине, перекресток улиц Ригас и Калну. Там мы и жили. От той поры осталась в памяти… зябкость. Помню, мать воровала дрова, теперь-то я знаю, что воровала. Впрочем… Позже я понял истину: если человек ворует ради того, чтоб не угас слабый огонек, именуемый жизнью, это не воровство… Мать меня укутывала в платок, сажала на санки, везла в лес. В общем, это был городской выгон, но для меня настоящий лес. Выбрав дерево по силам, мать бралась за пилу. Бревнушки укладывала в санки, сверху валила хворост, да еще меня усаживала. Дома топили печку и грелись. И еще помню: я должен был бегать на перекресток, караулить почтальона. В три месяца раз мы получали денежное пособие. Чуть завижу почтальона, во весь опор мчусь домой. Но частенько он обходил нас стороной, иногда заворачивал в соседний дом… Вы слушаете? Вам, должно быть, скучно, история самая обыкновенная…
До судьи вопрос, казалось, дошел издалека. Он думал о другом: все это правда от начала до конца. Судья тоже родился и вырос в городе Н., и его отец был каменотесом… Вот он и сам стоит на обочине у кучи дробленого камня, помогает отцу. Отец обут в самодельные чеботы из автомобильных покрышек, такая обувь тут в самый раз — осколки-то острые. Отец перекатывает камень и так и сяк, временами помогая себе ломом, потом берет тяжеленный молот и бьет им, дубасит, и камень колется, а сын укладывает его аккуратными штабелями — дорожному мастеру так легче подсчитать… Да, был такой каменотес Винда, дружил с отцом, о несчастном случае с ним писали в газетах. Человек правду говорит… И тут он расслышал, как Винда произнес:
— Вам, должно быть, скучно?
— Нет, что вы! — отозвался судья. — Просто задумался… Вы продолжайте.
Все-таки не сказал, о чем задумался.
— Вот так я и рос, точно звереныш, в вечной борьбе за все насущное — пищу, тепло, ночлег. Я был крепок, проворен, вынослив. В школе всех обыгрывал в перышки, в подкидного, потом и в очко, в железку… Вы, конечно, догадываетесь, что при этом я был, что называется, не совсем на руку чист… Но весь выигрыш сполна относил домой. На первые деньги, как сейчас помню, купил сестренке конфет. Раз, правда, в киоске потратился на бутылку сельтерской, очень уж захотелось отведать излюбленный мужской напиток. Пил и плевался, но опростал-таки бутылку: деньги ведь уплачены. Когда подрос, повадился ходить в кино… Не подумайте, что я сидел в зале, как все порядочные люди! В городишке нашем кинотеатра не было, фильмы показывали в Народном доме. А перед сценой была оркестровая «яма», куда можно было попасть прямо с улицы, отомкнув сперва дверь. Оттуда я и смотрел фильмы, запрокинув голову так, что шея ныла, — экран-то перед самым носом. И целый день, все сеансы подряд, до ряби в глазах…
И это было правдой. Силав подростком пробирался в ту самую оркестровую яму через дверь, легко открывавшуюся гвоздем… Может, там и встречались? Он года на три, на четыре старше Винды, а в том возрасте это немалая разница — возможно, встречались, да равнодушно проходили мимо… На экране «Сын рыбака», на экране море, дюны, сосны. Оскар разговаривает с Анитой, все мельтешит, все скачет перед глазами, но все равно это праздник, настоящий праздник — кино!
— Там можно было забыться, хоть бы на миг уйти от мерзостей жизни… Дворцы миллионеров, прекрасные женщины, индийские магараджи, острова Средиземного моря, пальмы…
— Простите, о чем вы?
— Я говорю о кино. Отличное было лекарство, чтобы забыться… Даже лохмотья на экране казались нарядными. Глядишь и думаешь: вот бы мне такие! И невдомек, что лохмотья могут кишеть паразитами, что от них дурно пахнет… А придешь домой — будто проснешься. Такое чувство, словно ты заживо в гроб положен, не хватает воздуха, задыхаешься, а крышки не поднять. Где та прекрасная жизнь на экзотических островах? Где она? Мечты о дальних странах и теплых морях привели меня в детский исправительный дом в Наукшенах. Сами понимаете, я туда не пришел на собственной яхте под алыми парусами. Взяли за шкирку и отвезли. В мои двенадцать лет. С какого возраста у вас идет трудовой стаж? Ведь это важно, когда исчисляется пенсия… Так вот, мой трудовой стаж начался с того дня… Что будет с пенсией, сам не знаю.
Артур Винда шевельнулся в кресле, ткнув в пепельницу окурок, посмотрел на судью. Тот сидел, обхватив руками голову, уставившись на стол. Освещенный треугольник под фонарем был по-прежнему заштрихован дождем.
— Да, чуть не забыл… Имел я одно увлечение — бокс. В тридцать седьмом году устраивались матчи для подростков. Два раунда, две минуты каждый. Я занял второе место. Подошел ко мне тренер, говорит: «У тебя, парень, талант». Как в кино, правда? Намечались состязания с финнами… В детдоме я, конечно, был чемпионом. А вернулся домой, мать меня определила учеником в пекарню, точнее, помощником к ученику. По крайней мере, сыт будешь, так она рассудила. Что правда, то правда. Ну, а потом я угодил в Елгавскую тюрьму. Дело было так. Под городом на реке был остров. Из-за него ребячьи армии, как говорится, не на жизнь, а на смерть дрались. Чья армия одолеет, та все лето загорает на острове. И вот как-то в потасовке генералу одной из тех армий здорово досталось… Каково, когда кто-нибудь, набрав полный рот слюны, плюнет тебе в самую душу? А он, генерал-то, по этой части был мастак, вышколенный, в гимназии учился. Ох, как здорово у него получалось! Но я ведь тоже как-никак человек!
Пасынки жизни, униженные, оскорбленные… В наплыве чувств Силав едва сдерживался, чтобы не подняться, не забегать по комнате. Так все знакомо и памятно! Маленький Силав, пастушок, стоит перед хозяйским сыном, приехавшим из гимназии на каникулы — отдохнуть, подготовиться к осенней переэкзаменовке. Сидит этакий расплывшийся увалень на стуле и командует: «Эй, пацан, принеси башмаки! Вон там под кроватью…» Чем не плевок в душу? И плевок рассчитанный! Старик хозяин, тот работникам с ярмарки привозил по калачу, по кругу колбасы, старику довелось понюхать порох трех революций, понял, что в огне и пальцы недолго обжечь, а этот… У этого мозги еще набекрень… «Ты что, оглох? Встал, как пень! Подай башмаки!» — «Не подам! Я пастух, не прислужник!» — «Ах, ты отбрехиваться вздумал, гад паршивый!» — «Не тронь, не то…» Пальцы сами в кулак сжимаются, глаза горят…
— Для первого раза дали мне полтора года, да и то условно. Несовершеннолетний. Но дело на том не кончилось, я считал, что наши счеты с генералом до конца не сведены. Я же сполна привык платить долги. Бедняк бедняком, а гордостью поступаться не следует. Так вот, вернул я «долг», и меня упекли в тюрьму. Апрель сорок первого. Рижская тюрьма для малолетних. Сейчас там школа… Суда еще не было, когда началась война. Двадцать второго июня тюрьму эвакуировали. Каждый получил по буханке хлеба, куску сала, банке варенья, кульку сахара. На «черном вороне» нас отправили на вокзал. Краем глаза видел воздушный бой над Ригой. Потом — дорога… Ночью остановка под Ликсной. Шел дождь. Пол в вагоне оказался трухлявым, двое заключенных проломили его и сбежали. Я бы тоже сбежал, да тут, как назло, проходил охранник… Вам не надоело? Я бы мог без перерыва год рассказывать… Ладно, может, доведется еще встретиться, расскажу подробнее.
— Нам торопиться некуда.
— Как же, скоро ваша супруга возвращается из театра… Домой я заявился после победы. Странное чувство: солдаты едут на восток, я — на запад. Городок наш был разрушен, домишко сгорел, мать умерла. Сестру разыскал через год-другой. Худой, измученный, истосковавшийся по светлым окнам, я озирался по сторонам в надежде где-то увидеть свои, но… Думаете, я кого-то виню в своей судьбе? Никогда никого не винил и винить не собираюсь. В ту пору многим приходилось похуже, чем мне. У меня хоть было преимущество: молодость. Перебрался в Ригу. Ну и как сами, должно быть, догадываетесь, вскоре опять очутился на казенных хлебах… Проведем на поверхности вашего стола воображаемую линию. Это будет граница между дурным и хорошим. Так вот я по сю сторону линии, я там с двенадцати лет, там все мне знакомо, каждая тропка изучена. А что за чертой… Этой жизни не знаю, в ней я беспомощен, как младенец. Мне там не удержаться. Но как ужасно… ходить под чужими светлыми окнами.
— Да ведь другого выхода нет, кроме как… удержаться, — мягко вставил судья. — Поймите, есть вещи, которых никто не поднесет вам готовыми на блюдечке. Где ваша воля, ваше желание утвердиться по другую сторону черты?
— Не решаюсь возразить… Да и нечего мне возразить. Но послушайте: у меня растет сын, была жена… Говорю «была», потому что развелась со мной. В один из «антрактов» я им выстроил домик, они обеспечены, однако сын не знает, кто я такой и существую ли вообще на свете. Иной раз схожу, полюбуюсь им издали… И чем дальше, чем острее чувствую одиночество, тем чаще мысли мои там… с ними. Так что же, прийти и рассказать все сыну про себя? На них бросить тень своего прошлого? По какому праву? У меня есть сестра, ученая женщина, и вот ведь ирония судьбы! — замужем за районным прокурором, у них трое детей. Может, к ним на житье попроситься? Будут рады, прямо-таки запляшут от счастья — отыскался-де пропащий братец, родственничек дорогой! Как бы вы поступили на моем месте? Поднялась бы нога переступить их порог?
— Пожалуй, нет, — подумав, ответил судья.
— Но ведь мне надо где-то жить.
Это был крик души. Сумеет ли сдержаться или даст волю слезам? Нет, сдержался. Вдохнул поглубже, откашлялся в кулак…
— Я понятия не имею, что такое вольный труд. Всегда работал по принуждению, под присмотром. В последний раз отбывая заключение, фактически руководил столярной мастерской. Они там были без меня как без рук. План везде выполнять надо… вот этот письменный стол — наша продукция. Я сразу обратил внимание. Да. Как-то встречаю на улице начальника тюрьмы, его теперь перевели на другую работу…
Судья кивнул, он знал об этом переводе.
— И мы с ним встретились как старые знакомые, говорили на равных. А здесь, на мебельном комбинате, я всего-навсего подсобный рабочий, да и то косятся, как бы я у них политуру не выпил… А заработки? Курам на смех… Вот так начинается моя вольная жизнь… Но и там есть отличные люди, это точно! Работает там…
Винда назвал фамилию известного спортсмена, недавно вернувшегося с победами из-за рубежа, — о нем Силаву не раз приходилось читать в газетах.
— Подошел ко мне и говорит: «Хочу тебе помочь. У меня в Бергуциеме — улица Вимба, тринадцать, выстроен дом. Там же на участке домишко поменьше, так — хибарка, но для одного вполне сойдет. В той хибарке я и сам ютился, пока строил дом. Озеро Юглас под боком, добираться проще простого — на первом автобусе до конца… Так вот, можешь купить у меня домишко. Много с тебя не возьму: двести рублей задатку, остальное — когда на ноги встанешь. И хоть сегодня перебирайся!» Дал он мне сроку до завтрашнего дня, не то домик продаст другому. Что делать? Сунулся к Амалии, а у нее, как назло, мать в деревне померла. Говорят, вернется не раньше чем через неделю… Да, я же не сказал, кто такая Амалия! Познакомился с нею весной, когда из заключения вернулся. В Пурвуциеме у нее дом с теплицами… Овощи на продажу выращивает, сама целыми днями пропадает на базаре. Я там у нее день и ночь вкалывал… Но, в общем, баба честная. Правда, денег на руки не давала, на мое имя в сберкассу клала. А книжку под замком держала… И все равно невмоготу стало. Как-то утром проснулся, гляжу, лежит Амалия, расплылась на тахте, меня на самый краешек спихнула, волосы растрепаны, рот разинула — храпит вовсю. Было бы хоть какое-то чувство к ней, а так… Тошно стало! На цыпочках вышел, за дверью надел башмаки. Куда глаза глядят — только прочь! А как бы вы на моем месте поступили?
Судья про себя ухмыльнулся и, чтобы скрыть рвавшуюся наружу улыбку, как бы невзначай прикрыл ладонью рот. Однако для Винды не прошла незамеченной эта хитрость, его лицо тоже просветлело, и он продолжал совсем уже по-дружески:
— Но Амалия добрая баба, отходчивая. Как-то встретил ее, спрашивает, что за книжкой не являюсь, двести рублей, мол, деньги немалые… Еще бы! Как бы сейчас пригодились! Но откуда ж было знать, что с ее матерью случится такое… Вот досада! Плакал мой домишко в Бергуциеме…
В соседней квартире неожиданно заиграла музыка. Там поставили последнюю пластинку Раймонда Паула, должно быть, только что из магазина. Силав знал своего соседа, тот был человек шумливый — громко разговаривал, громко смеялся, приемник и проигрыватель запускал на всю катушку, так что стены ходуном ходили. Артур Винда прислушался.
— Музыка помогает уяснить человеку, чистый он или… грязный, — сказал Винда безо всякой связи с предыдущим. — Больно сознавать, что становишься все грязнее.
За стеной отзвучала «Лесная яблоня», но ее тут же поставили во второй раз. Наверное, сосед в этой песне нашел что-то созвучное душе.
— Про бокс я уже рассказывал, — негромко продолжал Винда. — Он доставил мне не только радость, но и — что делать! — немало неприятностей… Было еще одно увлечение: танцы. Я даже курсы окончил. Да, да, уж поверьте… Ночлег обычно зарабатывал себе танцами… На танцах знакомился с тоскующими женщинами. Стоит ли об этом рассказывать? А почему бы и нет? Знакомство знакомству рознь, иной раз хочется руки воздеть к небу и в голос кричать… Позавчера зашел в ресторан — куда мне еще идти? — сел в сторонке, что-то заказал для приличия. Поодаль сидела пара — женщина лет тридцати и мужчина. Похоже, оба скучают, говорить вроде не о чем. Один раз поймал на себе ее взгляд, потом еще… Чувствую, что спутник ее — человек случайный, может, товарищ по работе, пришел за компанию. Я пригласил незнакомку потанцевать… перекинулись несколькими фразами. Мне показалось, что женщина не из тех, что ищут легких приключений, нет, она из того, другого мира, который я с детства видел в кино. Чистая… как рассвет. Боже ты мой! «Вы много страдали», — говорит мне. «Откуда вы знаете?» — «В ваших глазах прочитала… И мне нелегко приходилось». И вот танцевали мы с ней, танцевали… Настало время по домам расходиться, кавалер ее терял терпение. Я сидел, не смел поднять глаза, когда она проходила мимо в раздевалку. Подождал немного, а голос внутри говорил: «Иди! Она тебя ждет. Там, на улице. Чего медлишь?» Расплатился наскоро, надел пальто… Она стояла, прижавшись к стене, укрываясь от ветра. Одна… Ждала. Я подошел, взял ее руки в свои, и так она доверчиво мне заглянула в глаза, что я не выдержал. Доверчивость ее и доконала… Сказала просто: «Проводите меня. Пойдемте со мной. Я одна…» И я вырвался, побрел, шатаясь, по улице. Милая, хорошая, ясная, пройдет ночной угар, что я тебе скажу? Днем все покажется иначе! Как в глаза тебе посмотрю? Не имею я права — пойти с тобою… Безлюдная улица, каменный мешок, черное небо… Стены домов, казалось, давят меня, я сошел с тротуара, зашагал по середине улицы… Куда уйти от себя, куда деваться? Потом спохватился. Я же бросил ее одну, среди ночи… Хотя бы такси разыскал. Вернулся. Никого…
Сосед перестал крутить «Лесную яблоню», но они того не заметили, не услышали тишины.
— Через страдания к покою, не так ли? — поведя головой, сказал Винда. И горько усмехнулся. — Всю ночь я думал о покое… Сначала меня понесло на вокзал — по крайней мере, тепло и крыша над головой. Но спать разрешается только сидя. Потом взобрался на чердак шестиэтажного дома по улице Кришьяна Барона. Там на груде шлака стоит расхлябанная кровать, с таким же расхлябанным тюфяком… Оттащишь за дымоход, где дует поменьше, укроешься пальто, весь скрючишься, лежишь и думаешь, думаешь. А утром скорее в баню, под горячий душ — размораживаться… Вот так. В общих чертах все. Теперь вы знаете, почему я не мог пройти мимо ваших окон. Кто бы меня еще выслушал? Ведь я не космонавт, не геолог, не писатель… А мне надо было с кем-то поговорить по душам. Когда в котле высокое давление, открывают клапан. Я это знаю. Спасибо, больше мне ничего не нужно.
— Сколько вам следует внести — э-э… Ну, за домишко… Улица Вимба, тринадцать? Спортсмену этому?
Судья удивился собственным словам, потому что не собирался произносить ничего подобного. Артур Винда с тоской поглядел на него и потупился.
— Какое это имеет значение.
— И все же.
— Он просит двести рублей. Но где я…
— Я одолжу вам сто пятьдесят. Все, что у меня есть. Собирал на подарок дочери, у нее скоро свадьба.
Силав выдвинул ящик письменного стола. Среди прочих вещей там лежал конверт с деньгами. Силав отсчитал сто сорок рублей и, держа в руках последнюю десятку, задумался: до зарплаты далеко, удастся ли дотянуть? Но в подобных случаях нельзя быть скрягой, как-нибудь перебьется, на худой конец перезаймет… И эту десятку Силав положил к остальным.
— Вот деньги, — сказал он, пододвинув стопку к Винде. — Больше у меня нет. Надеюсь, вашему спортсмену довольно будет и этого. Прошу!
Винда вскочил с кресла.
— Вы вернули мне веру в жизнь! Нет, есть еще добрые люди! Когда шел к вам, не думал, что все так обернется… Я не деньги имею в виду…
— Ладно, ладно… Давайте без сантиментов.
— Именно таким я и помнил вас все три года с тех пор, как встретились: вы по одну сторону барьера, я — по другую… Вот как бывает в жизни! А долг я верну… Дня через два, не позже. Как только приедет Амалия. Век буду помнить. Можете верить.
Судье стало неловко, он тоже поднялся. Пожали друг другу руки, и Винда пошел к выходу. Надел пальто, натянул картуз. Поднял воротник. Еще раз пожал судье руку.
— До свидания!
Силав вернулся в комнату, подошел к окну: захотелось посмотреть, как гость пройдет под дождем и ветром. Но за окном ни души. Окна все так же светились во тьме, у каждого что-то свое, за каждым своя, неповторимая жизнь. Но куда девался Винда? Другой стороной прошел, что ли…
Силав открыл окно, чтобы проветрить комнату. Сел в кресло, где только что сидел гость. Мокрой кошкой терся о ноги сквозняк.
Что за чертовщина?
Силав ощутил, как в душе просыпается странное беспокойство — словно он только очнулся и начинает различать очертания окружающих предметов. Понемногу опять становится тем, кем был всегда — судьей Эрнестом Силавом со своей волей, независимым суждением. А может, этот — как там его — Артур Винда вовсе и не был здесь?
Судья поднялся, заглянул в ящик стола, еще не задвинутый. Там валялся конверт, пустой и мятый. Взял его, скомкал, швырнул в угол. Потом громко рассмеялся и пошел в ванную почистить зубы. Вспомнились слова гостя: «Я никого не ограбил, ни к кому в карман не залез… Люди сами давали мне деньги…»
Вот именно — сами! Эрнест Силав почувствовал себя до того одураченным, что, вернувшись в комнату, не мог найти себе места. Что теперь делать? Что?
Звякнул ключ, вернулась жена, он слышал, как в прихожей она снимала пальто, сапоги.
— Жаль, не пошел со мной, — сказала жена, — очень интересный был спектакль.
— У меня и на дому был такой спектакль, что ахнешь, — мрачно отозвался Силав.
— Что случилось? — озабоченно спросила жена, в голосе мужа уловив необычные нотки. — При мне зашел какой-то мужчина. Тебя спрашивал. Спрашивал, не жил ли ты в городе Н. Я решила, твой знакомый. Оставила в квартире тебя дожидаться… Ты его встретил?
Силав буркнул что-то невнятное. Но тотчас в нем вспыхнула надежда.
— Послушай, жена, ты родилась и выросла в Бергуциеме… Не помнишь такую улицу Вимба? Дом номер тринадцать?
— В первый раз слышу… Да в чем дело?
Когда Силав довольно бессвязно обо всем рассказал, она упала в кресло и громко рассмеялась.
— Но должны же мы верить людям! — отговаривался он обиженно.
— Все верно! Винда — отличный психолог, на том и построен расчет… Ах, судья, судья, до чего ж ты беспомощен, когда не чувствуешь за собой статьи закона! Пойдем-ка лучше спать.
Примерно через полгода в суд поступило дело о мошенничестве, жертвой которого стали тринадцать граждан.
— Тринадцать — это только те, что заявили в милицию, сколько всего потерпевших, никто не знает, — пояснил прокурор.
Перед судом должен был предстать некто Артур Винда, рецидивист.
Судья Эрнест Силав попросил отвода, мотивируя его тем, что в этом деле он не сможет быть беспристрастным, поскольку подсудимый его хороший знакомый.
1971