В тот вечер оранжевым небом вслед заходящему солнцу летели три черные птицы. Может, они были и не черные, да уж, конечно, нет, просто казались такими на фоне светозарного неба.
Три черные птицы, тяжело размахивая крыльями, улетали в оранжевое небо, становясь все меньше, пока не превратились в три точки и не исчезли совсем. Набежал ветер, закачались макушки деревьев. У осины задрожали листья, прошумели ветви ели, и она глубоко вздохнула. Ветер унялся, и опять стало тихо. Стрекотали кузнечики.
Седая женщина, округлая, грузная, точно ступа, кряхтя и отдуваясь, подняла на бугорок большую вязанку травы — бугорок этот с вросшим в землю межевым камнем отделял когда-то казенные земли от полей Сабулов. Тяжелая была ноша. Опустившись на одно колено, женщина привалилась спиной к ноше, нащупала руками за спиной стянутые концы одеяла.
Небо было ясное, притихшее.
«Мне бы теперь только подняться, — подумала женщина. — Вот на ноги встану, а уж там все будет хорошо».
Сделав вдох поглубже, рванулась кверху. Ноша вильнула сначала в одну, потом в другую сторону. Женщина моталась вместе с нею, пока не обрела равновесие. Только тогда перевела дух. Встала потверже, нагнулась вперед, поудобней на спине пристроила ношу.
«Не такая уж тяжелая, — подумала Анна Сабул. — Да и с чего ей тяжелой быть. Не что-нибудь, а сено».
Так она сама себя обманывала, потому что путь предстоял неблизкий и нельзя было его начинать с мыслью о тяжести. Некоторое время она шла довольно бодро, низко-низко наклонившись, так что за ворохом травы ее почти и не было видно, но немного погодя почувствовала, как что-то колет ей в спину — все больнее, все крепче, — может, черенок чернобыльника попался или острый прут. Женщина и так и сяк выгибала спину, но прут или что там, будь оно неладно, все колол и колол.
«А ну его к лешему, лучше о нем не думать, — рассудила женщина. — Не обращать внимания, и все. Разве ж это боль? Пройду немножко, она и забудется. Главное, перестать о ней думать».
Тропинка петляла в гуще кустарника, и то ольшаник, то березки, то ива пытались вцепиться в громоздкую ношу, сдернуть ее со спины. Но женщина старалась обойти преграду, подаваясь влево, вправо, и только временами какая-нибудь ветка била по щеке, шелестела по одеялу.
С писком роилось комарье, норовя опуститься на лоб, на щеки. И тогда, выпятив губу, она дула изо всех сил, чтобы отогнать настырных мошек. Иногда удавалось, иногда нет. Чувствуя на лице комариное жало, делала остановку, еще больше сгибалась книзу, чтобы ноша со спины не свалилась, высвобождала руку и шлепала по лицу ладонью. Но вскоре сообразив, что остановки придется делать слишком часто, если она станет отгонять каждого комара, вздумавшего напиться ее крови, перестала обращать на них внимание. Не так уж это было трудно, комариные укусы досаждали меньше, чем пот, он затекал в глаза и жег их своей горечью. Но тут уж ничего не поделаешь. Она чувствовала, как пот стекает струйками между грудей, как собирается под рубахой и рубаха становится мокрой.
«Ничего, — успокаивала себя женщина, — это даже неплохо пропотеть, а то я больно растолстела. На сердце отражается. А вот как выйду из кустарника, тут и передохну от комарья».
Дальше тропа пошла в горку, краем картофельного поля, тут же тянулась отводная канава, а по ту сторону канавы — ржаное поле. Женщина шла, низко склоняясь, глядя себе под ноги, чтобы не споткнуться, и видела лишь утоптанную тропу, с обеих сторон окаймленную цветами и травами, еще не отцветшими. И картошка цвела, рожь колосилась. Анна чувствовала по запахам, наполнявшим собою мир.
Ей захотелось посмотреть вперед, и на вершине пригорка она увидела край неба, куда уходила тропа и где небо сливалось с картофельным полем и рожью. Оранжевое небо со свистом чертили черные ласточки. Женщина начала подниматься в гору, открытым ртом ловя душистый воздух. Еще раз взглянула на небо, куда уходила тропа, и подумала, что на самый верх ей навряд ли забраться: ноги дрожали в коленках, и пошатывало ее, и временами вдруг темнело в глазах. Нет, видно, придется положить ношу, сделать передышку.
«Но если я ее положу, — рассуждала Анна Сабул, — то как же снова вскину на плечи? Может, свалить на бровку канавы, а когда передохну, спущусь сама в канаву и рывком взвалю ношу на плечи, только как же потом со всей тяжестью из канавы выбираться? Нет, уж видно, придется топать дальше, теперь недалеко. Поднимусь на горку, а оттуда и дом станет видно».
Она двинулась дальше и долго ли, скоро ли взобралась на вершину пригорка. Справа ржаное поле убегало навстречу еще глубже распахнувшемуся горизонту, и ни конца ни края ему не было видно, а слева картофельное поле упиралось в купу деревьев, и среди зеленых крон серели пожухшие на ветру, дождях, морозе щепяные крыши. На обочине ведущего к дому проселка росла одинокая рябина. Добравшись до нее, женщина привалилась вместе с ношей к серебристому стволу и, расслабившись, опустила руки. Она стояла, низко пригнувшись корпусом к земле, чтобы вязанка не упала, только руки высвободились. Пальцы затекли, сжимая узлом завязанные концы одеяла, и на пальцах остались глубокие красные вмятины. Она шевелила пальцы до тех пор, покуда не смогла их совсем расправить, временами рукавом блузки утирая пот со лба.
«Нет, долго стоять нельзя, — подумала женщина. — Все равно это не отдых, вязанку-то приходится держать на весу. Надо идти. А то я так потом с места не сдвинусь».
Она оттолкнулась спиной от рябины, потопталась на месте, чтобы ноша улеглась получше, и потопала дальше, вскидывая глаза на дом, докуда казалось уже недалеко. Но и силы были на исходе. Был момент, ей подумалось: вот сейчас если не сбросить ношу, то сама упадет. И она ощутила, как узел начал выскальзывать из рук, удерживать его становилось все труднее, вот уж только кончики пальцев судорожно сжимали складки одеяла.
«Я, наверно, слишком медленно иду, — подумала женщина. — Шла бы быстрее, давно бы была у сарая. Узел все равно держать на спине, идешь ты медленно или быстро. Уж лучше прибавить шаг, скорее отмучиться».
Остановилась, согнулась, насколько возможно, и, подтянув повыше ношу, опять засеменила к дому, не поднимая глаз.
«Начну смотреть, — подумала она, — увижу, что до сарая еще далеко, и сил не хватит дойти. Уж лучше не глядеть. Идти да идти, пока не придешь».
Под конец она чуть ли не бегом припустила — и вдруг почувствовала: вот он сарай-то, рядом. Женщина подняла глаза, сарай и в самом деле был рядом. Однако узел сразу не скинула, потопталась с ним некоторое время, про себя решив: «Ты смотри, а я и дальше пронесла, если бы понадобилось. Только хорошо, что дальше не нести. Тяжесть все-таки».
Она сбросила узел на траву и сама опустилась рядом. Взмокшее тело чесалось, за шиворот, за пазуху набились травинки. Сняв с головы платок, Анна Сабул встряхнула его и просто набросила на плечи. Привалившись к ноше, перевела дух, в душе радуясь вечернему покою, тишине, опускавшейся на нагретую за день землю, прохладе. На миг ей показалось, что у дома звучат голоса, и она поглядела в ту сторону, но за деревьями, кустарником ничего не увидела, и решила, что ей померещилось, но все равно стала подниматься, потому что дел в этот вечер еще было много. Осмотрела принесенную ношу, обошла ее, про себя подивившись: «Неужто я и в самом деле ее дотащила? Такую огромную? Чудеса, да и только». И тут она совершенно отчетливо расслышала у дома голоса. Интересно, кто это там, надо посмотреть. Сначала увидела зеленый мотоцикл с коляской, значит, старший сын приехал, Эрик. Вот он и сам расхаживал перед домом, такой верзила, а прислонясь к стене стояла его жена Вита, агроном Вита, стояла и смотрела, как Эрик расхаживает перед нею, покусывая травинку. На пороге сидел младший сын Рудис, обхватив руками свою упрямую голову и глядя себе под ноги. Они о чем-то толковали, это ясно, но при виде матери смолкли.
— Кто с детьми остался? — спросила, подходя, ни к кому в особенности не обращаясь.
— Маму попросила, — ответила Вита.
— А ты-то где пропадаешь? — недовольно спросил Эрик, бросив травинку.
Мать смешалась немного от такого вопроса, встреча вышла неожиданной, а правду сказать нельзя, чтобы не нарушить семейного мира. Сын запрещал ей таскать такие тяжести.
— Да так… Мало ли по хозяйству работы…
Старший сын оглядел ее недоверчиво, такой ответ не успокоил его.
— Опять ты из кожи вон лезешь! Ну, объясни, ради чего, а? С ума с вами можно сойти.
Ей не хотелось отвечать — пускай за ним останется последнее слово, она же потихоньку сделает по-своему. Вообще-то старший прав, но тон его задел за живое, и она, как ни крепилась, не смогла сдержаться.
— Довольно я жила для вас, теперь позволь мне пожить для самой себя. Я твоего совета не спрашиваю, и нечего меня учить.
— А я видеть не могу, как ты надрываешься с этими чертовыми тяжестями!
Анна Сабул, точно провинившаяся школьница, опустила голову. Ей хотелось бы ответить примерно так: вот, мол, солнце светит для того, чтобы росла трава, а трава растет для того, чтобы скосить ее и накормить скотину, скотину же кормить надо, чтобы людям была польза. И вообще на то земля, чтобы росли плоды — та же морковь, тот же кочан капусты, тот же огурец в огороде, тот же картофельный клубень с песчаного пригорка. Не оставаться же земле бесплодной и голой? Ну, а что до всех этих тягот… Пустое все, цыпленку впору посмеяться над такими тяжестями, не то что человеку! Много ли ты, Эрик, знаешь о крестьянских тяжестях? Ничего ты не знаешь, совсем ничего. Так она подумала, но вслух не сказала, потому что не раз о том говорилось, чего переливать из пустого в порожнее? И она попыталась перевести разговор на другое.
— Перекусить не хотите ли? Я мигом…
Но тут, подняв свою вихрастую голову, вроде бы незлобливо, душевно так, по-дружески, заговорил младший сын. Обращался он к брату, продолжая спор, начатый до появления матери.
— Я глубоко тронут твоей заботой, твоим вниманием ко мне. Вот моя рука, вот сердце! Ты всегда говорил — ступай туда, а не туда, делай то, а не это, — премного благодарен! Только тебе невдомек, что иной раз мне хотелось быть самим собой, поступать так, как нравится мне? Ай, ай, братец, куда это годится, не так ли? Подумай, что люди скажут! Не к лицу выражаться в том роде, что от коровника дерьмом пахнет, боже упаси — натурализм! Люди станут морщиться, плохо о тебе подумают. Ты выражайся вот так: в саду благоухали розы, это не натурализм. Но, милый братец, я не вижу тут большой разницы! В мире существует как первое, так и второе.
Старший брат со вздохом пожал плечами, точно прослушал заезженную пластинку. Вита медленно двинулась прочь от спорщиков, и было заметно, что она насилу себя сдерживает, чтобы не рассмеяться. Мать в недоумении глядела на всех по очереди, не зная, чью же принять сторону.
«Вот уж правда — дурная порода, — подумала она, — ни за что не скажешь, что родные братья. И в кого уродились — в меня или в отца? Как кошка с собакой… И ведь у них сызмальства так. Бывало, сядут мальчишками играть в шахматы — вспомнить страшно. То один со стола потихоньку стянет фигуру и спрячет в карман, то другой — пока оба не сцепятся, не покатятся по полу. Под конец пришлось все фигуры в плиту ссыпать да сжечь. Вон какие дылды выросли, а ума не набрались!»
Заговорил Эрик.
— Ну да, — спокойно и свысока заметил он, — каждый норовит чем-нибудь выделиться — на худой конец пестрым галстуком. А нет галстука, так быком. Первый признак ничтожества. Самый первый. Человек — не индюк, это всем известно.
И затем повернулся к матери:
— Видишь ли, мы опять тут завели разговор об Амануллисе… Знаешь, все-таки лучше продать его, житья совсем не стало. Мы на всю округу сделались посмешищем, и в первую очередь Рудис. Ну, держали бы корову, как все нормальные люди. Даже козу… Но быка!
— А может, я не хочу быть нормальным? Таким, как все? Может, мне приятно быть ненормальным? Как тогда?
Однако Эрик, будто не слыша слов брата, продолжал свое:
— Какой от него прок? Молока нет. А ты, мать, из сил выбиваешься, этого черта сеном обеспечивая! При таком положении дел, скажу тебе, у меня руки не поднимаются помочь. Сплошной цирк, и только! Ну потешились немного — в конце концов, все мы люди, — и хватит, пора за ум взяться!
Анна Сабул, услыхав эти слова, про себя усмехнулась: выходит, по пустякам повздорили, она-то думала, что-то посерьезней.
— Уж из-за этого не стоило тебе кипятиться, — проговорила она, пряча улыбку. — Амануллис сам себе на жизнь зарабатывает, кое-что еще и нам остается. Не какой-нибудь замухрышка, породистый бык! К нему что ни день столько невест приводят, отбою нет. Народ не очень-то верит в этих телят искусственного осеменения. Куда там зоотехнику со своими ампулами! Хозяйка посмотрит раз на нашего Амануллиса, и будущая телушка перед глазами, словно картинка, встанет. И паспорт у Амануллиса самый что ни на есть лучший. Его потомство продают государству за большие деньги. Так что, Эрик, напрасно ты кипятишься, правда.
Старший сын только руками развел.
— Не ты ли первая ругалась, когда Рудис привел домой бычка! Или я чего-то не понимаю? Что произошло?
— Что было, то было, — спокойно возразила мать. — А теперь так повернулось. Ни тебе, ни нам Амануллис не в тягость, я считаю.
Младший сын, слушая их, пересыпал из горсти в горсть песок, подобранный с земли, но тут поднялся отшвырнул песок, подтянул кверху брюки.
— А что бы ты, братец, сказал, приведи я домой слона на веревочке? Наверно, лопнул бы со злости: все люди как люди, а этот черт знает что! Но Амануллис не слон, так что успокойся.
Эрик посмеялся, но смех был деланный, мать это чувствовала, и звучал он как из разбитого глиняного горшка.
— От тебя всего жди, — сказал он. — Ты только и думаешь, как бы нам досадить.
— С какой стати? — отозвался младший брат. — Ты все пытаешься убедить, что у меня рожа кривая, но тебе бы взять зеркало, приглядеться к своему, так сказать, светлому лику? Может, и он… окажется кривым? Как думаешь? Но ты-то начнешь пенять на зеркало — не то, мол, показывает, проклятое! Где-то сидит в тебе рабская душонка, и настолько глубоко, что сразу ее не заметишь, но ты ногтем сколупни блестящую корочку, одну, вторую, третью… глядишь — она сидит, головой крутит, иногда вожжами размахивает, всегда там сидела, по сей день крепко сидит!
— Ну, пошел, пошел! — совсем презрительно обронил старший брат.
Словно давая понять, что все сказано, Рудис повернулся и скрылся в доме. Хлопнула дверь. Оставшиеся переглянулись. Помолчали. Вита, стоявшая поодаль, не желая вмешиваться в семейный спор Сабулов, теперь обратилась к мужу:
— Может, поедем? А то поздно…
— Сейчас поедем, — отозвался Эрик, но тотчас опять повернулся к матери: — Ты все-таки подумай насчет Амануллиса. Продать его, и дело с концом. Не могу я, люди смеются. Я знаю, Рудису все равно, что о нем думают, ему на все наплевать. А мне каждый день с людьми приходится встречаться, и я не могу. И о детях надо подумать, иначе ребятишки в школе их задразнят: пальцами станут бодаться. И так уж житья не стало от проделок Рудисовых.
Ей хотелось попросить сына, чтобы тот немного задержался, нехорошо уезжать со злобой в сердце, с камнем на душе, братья как-никак, и мир велик, всем места хватит, не обязательно все время лбами сшибаться, каждый может свою дорогу выбрать, — вот что ей хотелось сказать и еще добавить, чтоб и о ней, о матери, подумал, прежде чем все эти горькие слова выговаривать. Хотела сказать, да промолчала, потому что не сразу такие речи в порядок выстроишь, не все на ладонь выложишь, что на сердце скопилось. Одного сына послушает, вроде бы он прав, второго послушает — и правота вроде бы другим боком повернулась, а если оба разом заговорят, так ничего не разберешь, голова кругом пойдет.
Она смотрела, как сын заводил мотоцикл, как Вита усаживалась в коляску. Стало чуточку жаль себя за то, что не она, а другая женщина сидит рядом с сыном, и мать почувствовала ревность к этой женщине. Она бы охотно углядела в поведении невестки нечто такое, за что можно было бы попрекнуть, но ничего такого не приметила: клетчатая рубашка на Эрике хоть и линялая, но свежевыстиранная, да и сам он — не худой, скорее упитанный, значит, жена вкусно кормит. Да, что ни говори, повезло ему с этой женщиной, подходящая парочка получилась. И двое детей растут, хорошо б еще третьим обзавелись. Слава богу, что так, а то сколько разговоров о разводах, год вместе поживут — и разойдутся: не сошлись характерами…
— Я тебе сахару привез, — сказал Эрик. — Отнес в комнату. Теперь ягоды пошли, наваришь варенья себе на зиму.
— Вы б и сами ягод пособирали, детишкам бы отвезли, черная смородина нынче крупная уродилась, прямо с ноготь, — заговорила она, но тут же замолчала, ощутив, как кровь в лицо бросилась — все от того давнего случая с сердцем-пряником. Пригласили ее тогда к старшему сыну встречать Новый год, и долго она ломала голову, что бы такое подарить, ну не взрослым, так хотя бы малышам. Сердце-пряник! И вот она замешала тесто на сиропе — все как полагается, сверху расписала подкрашенным сахаром — картинка, гляди не наглядишься. И в гости пришла, развернула, все в один голос: «Ой, красота! Чудо какое!» А позже зашла на кухню и увидела свой пряник между грудами немытой посуды, бросили его, точно хлам какой, точно дохлого мышонка. Что им сердце-пряник! Вот в былые времена, когда парень своей зазнобе или хозяин пастушку привозил с ярмарки… Душа от радости трепыхалась, и парню стоило только глазом моргнуть, чтобы девушка пошла за ним хоть на край света. Ну, если не на край света, то уж до омета…
Так вот, ягоды… Ягод им, что ли, не хватает? Язык бы лучше прикусила. Подумаешь, добро какое — ягоды!
Но Вита и сын люди ученые, воспитанные, они умеют не слышать того, чего слышать не положено. И уехали. Когда треск мотоцикла затих вдали, отворила дверь, шагнула за порог. Пахнуло застоявшимся избяным духом, смешанным с запахом овощей и бурды для скотины. Посередине дома находилась кухня, а от нее налево и направо комнаты, всего две комнаты. Из сыновьей половины доносилась музыка. Мать вздохнула, заглянула туда. Рудис сидел за столом, пригнувшись к приемнику. Слушал. В комнате стоял полумрак, от шкалы приемника на лицо Рудиса падала яркая полоска света.
— Может, поужинаешь? — спросила она.
Сын даже не взглянул на нее, только головой помотал.
— Напоил Амануллиса? — еще спросила.
Сын и тут помотал головой.
Мать взяла на кухне ведро с бурдой, вышла во двор. Ведро несла осторожно, чтобы не пролить жидкость. Тропинка мимо сарая вывела ее в поле, где привязанный на цепи, чернея на фоне заката, уже порядком сдвинувшегося к востоку, стоял бык, огромный и неподвижный. Завидев его, Анна перестала думать о сыновьях — сколько ж можно думать об одном и том же! Теперь она вспомнила совсем другое, вспомнила сегодняшнее утро, когда остановился во дворе грузовик с коровой в кузове. Вообще-то чего тут вспоминать, дня не проходило, чтобы кто-нибудь не появлялся во дворе дома Сабулов со своей скотиной. Но эти бесстыжие глаза! Пока привела с поля Амануллиса, пока с хозяйкой коровы, такой же тетушкой, как и сама Анна, подписала нужные бумаги, тем временем шофер, сдвинув кепку на лоб, к нижней губе прилепив окурок, развалясь в траве, смотрел, как это все происходит. И даже когда она отворачивалась, и тогда затылком, спиною чувствовала его бесстыжие глаза. Тьфу! И чего смотреть, скажите на милость! Да потом еще высказался: «Ну конечно, корова тоже должна потешиться!» Твой поганый рот! Окатить бы такого ушатом холодной воды! Но заплатили они хорошо, грех обижаться.
Амануллис на светлевшем небе возвышался бугром и хозяйку встретил тихим нутряным мычаньем. Старуха почесала ему между рогами, и бык, фыркнув, шершавым языком лизнул ей руку. Помешав бурду, Анна еще подавила размокшие хлебные корки, вареную картошку и поставила ведро перед быком. Амануллис пил, втягивая жидкость губами, причмокивая, мотая головой и перемалывая гущу челюстями.
— Ну, ну! — говорила она, поглаживая гладкую и теплую бычью голову.
Бык отзывался ей мычаньем. Напился и теперь стоял, словно в землю врос, горячим дыханием обдавая ноги хозяйки. Тепло бычьего дыхания согревало высоко, до самого сердца, и ей хорошо было так стоять тихой летней ночью у белых берез на краю поля, а там, вдали, светился горизонт, обозначая путь солнца.
«Я бы могла здесь умереть, — подумала она, — и здесь хорошо умереть. Только кто же знает, когда придет его час».
Старуха вытащила из земли железный кол, к которому крепилась цепь, перевела быка дальше, на невытоптанное место, кол загнала в землю деревянной колотушкой. Сама присела на нее, просто так посидеть, погрустить в тишине. Бык обнюхал траву, но есть не стал. Пригнув голову, глядел на хозяйку. Ей подумалось, что пора бы и на боковую, но за день она так устала, что теперь не хотелось двигаться, и вот сидела, смотрела на Амануллиса.
Прошумели широкие птичьи крылья, женщина вздрогнула, подняла голову. А, друг дома прилетел! На крышу сарая опустился аист, сложил крылья и замер. Огляделся, защелкал языком, будто что-то рассказывая Амануллису. Нащелкавшись вдоволь, встал на одну ногу, вторую подтянул к туловищу. Вобрал шею, задремал… Так вот второе лето, чуть ли не каждую ночь… И чего ему не спится дома? Может, дети в гнезде, там ему тесно? А может, у него и нет гнезда? Может, подружка погибла? Поди узнай…
Амануллис, подняв морду, дивился на аиста, тянул ноздрями воздух. За спиной у Анны зашелестел кем-то задетый куст, и, оглянувшись, она увидела, как тропинкой уходит Рудис. На нем была белая рубашка, брюки плотно облегали узкие бедра, шел он большими шагами, не глядя по сторонам.
Куда это он опять? На ночь-то глядя? К девчатам, что ли? Боже правый, да они сами на дом к нему бегают! Сердце матери сжалось, окликнуть бы полуночника, да разве послушает, у самого ума палата. Попробуй что-нибудь сказать! Рудис давно растворился в сумерках летней ночи, а у нее перед глазами все еще стояла стройная фигура сына, симпатичное лицо. Анна даже всплакнула с горя: и у него бы могли быть дети, сыновья, дочери, а он растрачивает себя со всякими случайными женщинами, от которых только и удовольствия что на одну ночь.
Она пошла обратно к дому, Амануллис же, огромный, как спустившееся с неба облако, стоял на краю поля под березами, временами с присвистом выдыхая воздух, задумчиво глядя в прозрачную ночь. У колодца зачерпнула из бадьи воды — вода еще сохранила дневное тепло — и старательно умылась в тазу. Потом присела на лавку перед домом, чтобы вымыть ноги. И тут ей вспомнилось, как предложила Вите ягоды, и опять почувствовала краску на лице. А, все это пустое, лучше о таких вещах не думать. Да ведь сердцу разве прикажешь.
У Рудиса, видно, по молодости ветер еще в голове гуляет, хотя… Не так уж и молод. Только некоторые всю жизнь ровно дети малые. Все у них не по-людски, все шиворот-навыворот делают. А делать надо так, как все. Не станешь же лошадь задом наперед впрягать, и дом с основания строят, а не с крыши. Может, еще перебесится, наберется ума-разума. Как и Эрик. Когда молодежь озорует, еще куда ни шло, а когда человек в возрасте начинает дурить — смех один. Но попробуй нынче разберись, что и как…
И опять она ощутила в груди давнюю боль, казалось бы, прошедшую. Боль о Рудисе, — мог бы быть совсем, совсем другим… И у нее даже пересеклось дыхание от одной мысли, каким бы хорошим был Рудис, если бы только захотел. Первый ученик в классе. Первый, с золотой медалью! Пожалуйста, езжай в Ригу, поступай в институт! Так нет же, вбил себе в голову эти глупости о рабских душонках. «Зачем я буду на карачках к чистой, бумажной работе ползти? Зачем тебе этого хочется? Потому что в тебе сидит рабская душонка. Грязной работой спокон века занимались рабы, а с бумагами имели дело господа. И вот ты рассуждаешь: раз настали свободные времена, раз появилась такая возможность, пускай сынок выбивается в люди, не важно, что бумажно, было бы денежно. Ну, если не совсем начальником, то уж каким-нибудь там старостой. Хоть чуточку будет попахивать начальником, а в колхозной грязи пускай копошатся недотепы всякие, пентюхи неотесанные! Сынок у тебя будет холеный, раздушенный, с цветком в петлице, с сигарой в зубах, будет хлестать дорогие ликеры, а ты будешь смотреть и умиляться. Здорово, а! На худой конец, директор бани, — а все-таки директор, не свинарь. Ну, скажи, так ведь ты рассуждаешь? Думаешь, довольно я картошкой да похлебкой питалась, пусть уж Рудис, сыночек родимый, пусть он разносолов отведает! Не тут-то было, твой сынок останется в деревне!»
Вот ведь паршивец! Так высмеять людей, которым еще с колыбели дано больше, чем просто крепкие руки да луженое нутро, которые хотят продвинуться в жизни, хотят мир посмотреть. Эх, была бы сама молода! Тогда бы… И кто так с матерью разговаривает! Был бы поменьше, взяла бы хворостину да за такие разговоры… Только разве найдешь на него теперь управу? Тот же Эрик, ему учение не давалось с такой легкостью, так он теперь начальник всех колхозных мастерских, жена агроном, и живут в богатой квартире в колхозном центре, в недавно отстроенном доме. А этот… Когда корова околела, Эрик дал деньги: вот вам, сами купите, некогда мне такими делами заниматься. Рудис отправился за коровой — заранее облюбовали, сторговали, — а через три дня домой воротился, ведет на веревочке… бычка. Правда, бычок что надо, породистый, со всеми документами. Только все равно ж без коровы остались. А скажи тогда Эрик, что нужно привести быка, тогда б наверняка купил корову…
Вот и пойми его! А может, оно и лучше, что Рудис не уехал в город? Среди чужих людей пропал бы по дурости. Кто бы там обстирал его, кто бы о нем позаботился? Господи, уж скорей бы жену себе выбрал, да покрепче, такую, чтоб взяла его в руки, может, тогда бы одумался…
В раздумьях она и не заметила, как одну и ту же ногу вымыла дважды, а про вторую вовсе позабыла. Обнаружив это, про себя подумала: «Вот дуреха баба, иначе не скажешь! Люди к старости становятся умнее, а со мной, наверно, все наоборот. Да хорошо, что воду не выплеснула, можно еще сполоснуть и вторую. Воду-то потом вылью на огуречные грядки, хоть немного тут, все равно польза будет. А просто выплеснуть жаль».
Тяжко поднявшись, вылив воду на огуречные грядки, Анна Сабул еще раз прислушалась к таинственным ночным голосам — не послышатся ли где-то поблизости шаги сына, но расслышала только крик совы, и тогда вошла в дом, заперев за собою дверь, потому что Рудис летом спал на сеновале.
Уже задремывая, опять почему-то вспомнила бесстыжие глаза шофера, что приезжал поутру и валялся на траве, пока Амануллис занимался коровой, вспомнила и почувствовала в душе пустоту, ей стало казаться, что жизнь ее никчемна — прошел день, и ладно, а зачем, для чего? И широкая кровать показалась неуютной — особенно с того краю, где когда-то спал муж, и опять Анна всплакнула, всплакнула сухими глазами, слезы остались внутри. «Да, Рейнис у меня был добрый, — подумалось ей про мужа. — Под конец, правда, сделался совсем нелюдимым, пару слов за день скажет, и только. Работа выматывала, хорошо хоть жену рядом с собой замечал».
Умер сразу после войны, умирал долго, мучиться, наверно, не мучился, смотрел на всех бессмысленным взглядом, никого не узнавая. Врач сказал, что у Сабула злокачественная опухоль, но соседи рассудили иначе: на этой чертовой работе муж надорвал жилу жизни, а то бы прожил еще лет двадцать, но как порвется жила жизни, пиши пропало… Незадолго до кончины вернулось к нему сознание. Собрал всех у постели, старательно оглядел по очереди, точно память хотел унести с собой в дальнюю дорогу, и сказал несколько слов, едва шевеля потрескавшимися губами:
— Вместе держитесь… времена нынче трудные… дом не бросайте, будет крыша… и картошка поспеет… картошка…
Вымучив последнее слово, криво улыбнулся, будто сказал что-то забавное, и дух испустил.
Да, жизнь, жизнь…
Ей приснился сон. Она была еще молодая, дети маленькие, и муж ее, Рейнис Сабул, усадил всех на телегу и повез показывать хозяйство. «Вот наши хоромы, — сказал, махнув рукой на избу. — А этот знатный коровник для нашего стада, вот сеновал, вот гумно». И такой был гордый, точно королевич, показывал им хоромы, так, захудалые халупки, сараюшки, серенькие, кривенькие, один другого хуже. В телегу запряжена на чужие деньги купленная лошаденка, потешная такая, бело-бурая, с большим коровьим брюхом и походкой тоже коровьей — ну вылитая короволошадь. Такую хоть вожжами, хоть кнутом хлещи, едва будет плестись, на возницу белым глазом коситься. А тут присмотрелась, — боже правый, и запряжена как-то чудно — задом наперед, хвостом машет, головой мотает, а с места сдвинуться не может. Анна удивлялась, как это муж не видит такой оплошности, уж было собралась указать ему, но язык как связанный, слово не вымолвишь. А детишки радостно вокруг телеги прыгают, кричат во весь голос: «Короволошадь! Короволошадь!»
Что это — сон или явь? О настоящем был тот сон или о прошлом? В комнате светло. Еще не придя в себя, Анна вскочила с постели, про себя подумав: «Ну и заспалась… Давно уж день, надо было с вечера завести будильник. Вот что бывает, когда незнамо чем забьешь себе голову, разволнуешься… Прежде все парни снились, а теперь… Долго ли теперь, и покойник начнет являться, вот ведь до чего дошло».
Глянула в окно и немного успокоилась: солнце всего на ладонь поднялось поверх горизонта. Ну, ничего… Господи, да что ж это? В окно увидела, как показалась чья-то светлая, растрепанная голова — огляделась во все стороны, потом дверь отворилась пошире, и во двор ступила молодая, стройная девица с голыми ногами, в светлом платьице, и коротеньком, едва попка прикрыта. Вышла, туфли в руках держит, опять осмотрелась, потом стала обирать травинки с платья. Пригладила волосы, надела туфли.
«Ну зачем же туфли надевать, — стоя у окна, подумала Анна и даже головой покачала с досады. — Вон какая роса, долго ли твоя обувка так продержится? Могла б и босиком пройтись!»
Девушка проворно скользнула за куст рябины, ступая осторожно, точно боялась кого-то потревожить. Анна Сабул тяжко вздохнула. «Нет, не хозяйка это. Не жена, раз уходит крадучись. Если б собиралась навсегда остаться, не стала бы прятаться, вышла бы с поднятой головой… Вертихвостка, больше ничего!»
Начались домашние хлопоты: выпустила кур, перевязала Амануллиса, корм задала поросенку, затопила печь, стала завтрак готовить, досадуя, что дымоход не тянет, полна кухня дыма… Надо бы Рудиса попросить дымоход прочистить, только разве его допросишься, уж придется обратиться к Эрику.
Сын тоже вышел из сарая, доставал воду из колодца. Мать подошла к нему, стала поливать из кувшина холодную воду, а Рудис, голый по пояс, фыркая, умывался. Ох, уж эти лохмы! Оброс, как дикарь! Будь ее воля, взяла бы овечьи ножницы да обкорнала бы, как барана. Но женщинам он, поди, нравится, небось каких только слов ему не нашепчут. Может, из-за длинных ресниц, серых глаз, такие они у него нежные, печальные и задумчивые… Кто его знает! И Анна почувствовала, что не сможет отругать сына за его ночные похождения, скорее даже гордится: вон какого парня вырастила! Столько девок перепортил… Да уж, видно, так повелось: чем больше девок у парня, тем он больше петушится. А девчонки пусть сами о чести своей заботятся, их никто насильно ни к ометам, ни на сеновал, ни в кусты не тянет…
Так она рассуждала, пока не спохватилась, что совсем распускать поводья тоже нельзя, в строгости держать сына полагается. И она сказала:
— Сколько раз просила, наточи ты мне цапку, и все без толку. Неужто самой за напильник браться? И дымоход совсем не тянет. Чтоб сегодня же бадью до краев водой залил! За день нагреется, вечером огород польем.
— Ерунда, — буркнул сын, растираясь полотенцем. — Ты и вправду чересчур надрываешься, тут я с Эриком согласен. И чего ты с огородом возишься, спины не разогнешь. Да и что за выгода от этих огурцов, помидоров, лука? Я тебе мешками их навезу из магазина!
Мать с сердцем вырвала у него из рук полотенце. И чего он мелет: выгода, не выгода… Что ж, земле оставаться незасеянной? И откуда в нашей лавке берутся огурцы и лук? Умник нашелся — не выгодно! Точно самому приходится спину гнуть! Так не ешь мои огурцы, помидоры, кто тебя просит?
Но Рудис, слова матери и в самом деле ерундой считая, тотчас позабыл про них, заговорил о другом.
— Знаешь, что я надумал? Построим новый дом, надоели эти развалюхи. Снесем их. Бревна, которые можно использовать, оставим, все остальное — в печку. И построим такой дом, чтоб сплошь состоял из одной крыши. Сверху донизу крыша, покрытая красной черепицей.
Боже правый! Анна Сабул так и крутанулась на одной ноге, чтобы скорее приглядеть место, куда бы присесть. Опустилась на перевернутое вверх дном корыто. Заморгала глазами и все смотрела на сына.
— Да как в такой дом войдешь… В котором одна крыша… Ползком, что ли?
— Ну, не то чтоб уж одна крыша. С каждого торца по двери. А окна будут с обеих сторон выходить на крышу. Все будет в большом порядке, ты не волнуйся.
— А как же Амануллис?
Это у нее просто так вырвалось — хотелось напомнить, что кутерьма с быком еще не кончилась. А потому, прежде чем затевать чудеса в решете, следует… подумать, что ли.
— Амануллис? — переспросил сын, будто впервые услышал это имя. — Его… его придется продать. Ну да.
Мать подскочила с корыта. Это надо же! Нет, лучше сейчас не касаться ни того, ни другого, может, сын до вечера обо всем позабудет. Ни слова! Будто в рот воды набрала, хотя все внутри так и варится. С ним с ума можно спятить!
Анна дошла до куста сирени, взяла прислоненную к кусту цапку. Конечно же, неточеная. Подошел и Рудис, должно быть, сообразив, что мать не очень-то его словам обрадовалась. Обнял ее за плечи, притянул к себе, точно хотел повиниться…
— Ну, не дуйся, — сказал он. — Не так уж все худо… А будет еще лучше!
— Да разве я что говорю, — уклончиво отозвалась она. И еще добавила: — Тебе виднее… — Про себя же подумала: «Вот как тает моя строгость — комок сала на горячей сковородке. Ему, паршивцу, стоит меня чуточку приласкать, совсем чуточку, так я сразу на попятную».
Она высвободилась от сыновьих объятий и спокойно сказала:
— А цапку ты мне наточи!
Потом торопливо пошла на свекольное поле — в одной руке бидон с водой, для вкуса замешенной вареньем из черной смородины, в другой — цапка. Анна шла, не переставая досадовать, что так долго заспалась, теперь по жаре придется работать, а тут еще Рудис задержал своими баснями. И чем все это кончится, даже господу богу навряд ли известно, только на сердце так неспокойно.
Свекольное поле было большое, и она шагала к своим пятнадцати грядкам, за которыми взялась ухаживать. Грядки убегали вдаль совсем как железнодорожные рельсы, конец их едва был виден. По полю недавно прошелся трактор с культиватором, пропахав междугрядья, а ей предстояло разредить свекольные саженцы и убрать сорняки.
Схоронив бидончик в тени кустарника, она покрепче ухватила цапку и, словно стосковавшись по работе, принялась за дело — прополет грядку с одной стороны, потом примется за другую, и так шаг за шагом. И чем дальше она уходила, тем больше забывались все неурядицы — дом, сыновья. Хорошо, что сегодня в поле не видать соседок, а то бы пошли разговоры, расспросы.
Немного погодя Анна оглянулась. Эх, надо бы и третью гряду прихватить, две маловато. С тремя, правда, движешься не так шибко, зато в один прием больше делаешь и хождений меньше.
Она вернулась на край поля, чтобы подогнать и третью грядку, по дороге скинула блузку, сняла платок. Снимая блузку, застеснялась было, а потом решила: «А чего там… Если кто и увидит наготу старой женщины, не жалко, пускай потешится».
На середине поля захотелось пить — больно солнце припекало, поле точно жаровня, к тому же безветрие. «Дойти бы напиться, — подумала Анна, — да жаль терять время — пока туда дойдешь, потом обратно. И нехорошо много пить, потеть будешь. Лучше покусаю стебелек, и жажда уймется».
Анна двинулась дальше. Иногда на грядках попадалась подсеченная культиватором трава, начавшая уже жухнуть, увядать на солнце. «Жаль, — подумала, — зря добро пропадет. Собрать бы, нарубить в корыте, разбавить мукой, свиньям было бы объедение. Такая трава пропадет впустую, зря только выросла».
Над полем скользили три тени, старуха заметила их, когда они поравнялись с нею и устремились к закраине поля и дальше. Она подняла голову и увидела в небе трех больших белых птиц. Может, это вчерашние, теперь возвращаются с моря, с далеких гор?
Опершись на цапку, распрямила спину, проводила птиц задумчивым взглядом. «Если б можно было вот так, как они, слетать к морю, — подумала женщина. — Стыдно сказать, а я ведь и моря не видела. Времени съездить не выбрала. Может, Рудис машину купит? Теперь все повадились ездить к морю и в горы. Потом вернутся, столько нарасскажут… Сын бы меня мог свозить. Да и сам бы заодно проветрился. Я ведь не какая-нибудь гольтепа, каждый месяц пенсию откладываю, и то, что Амануллис зарабатывает, туда же, в надежное место. Рудис о том ничего не знает. И незачем ему, паршивцу, знать…»
Накручивая педали велосипеда, вверх по проселку проехал Рудис на работу к себе в стройбригаду. Навстречу ему шла какая-то женщина, ведя в поводу корову. Рудис уехал, а женщина пошла к дому Сабулов.
«К Амануллису, — мелькнуло в голове у Анны, и она даже плюнула с досады. — Ну не такая я дуреха, чтобы все бросить и сразу бежать. Кто вместо меня будет свеклу полоть!»
Так она и продвигалась вперед, помахивая цапкой, и скоро была уже на краю поля.
«Теперь пройдусь обратно и прополю еще три грядки, а как доберусь до того конца, тут уж домой сбегаю, — рассудила она. — А так, попусту, нечего через все поле шастать».
И все же немного погодя, покусывая стебелек пырейника, передумала.
«Пойду-ка прямо сейчас, а то нехорошо вроде получится, пожилой человек будет ждать меня. Не для собственной радости шел. Раз уж скотинке приспичило, надо идти, ничего не поделаешь».
1973