— Мы пойдем по этой улочке, — предупреждает мальчик. — Так гораздо быстрее. Только осторожней ставьте ноги: мостовая вся выщерблена. Зато здесь нет ни машин, ни прохожих.
— Хорошо, — соглашаюсь я, — буду осторожен.
— Я проведу вас, как получится, по этим выбоинам и буграм. А если вдруг станет особенно трудно, то буду крепко держать вас за руку… Ну вот, тут нужно повернуть направо.
Разумеется, стоило тогда открыть глаза. Было бы предусмотрительнее и, уж во всяком случае, удобнее. Но я решил двигаться вслепую, покуда хватит сил. В общем, что называется, дурацкое дело — не хитрое. Короче говоря, вел я себя, как вертопрах или дитя малое, что мне вовсе не свойственно…
В то же время потемки, на которые я себя обрек и в коих чувствовал себя очень уютно, казалось, идеально соответствовали тому состоянию психической неустойчивости, в котором я пребывал с момента пробуждения. Добровольная слепота была чем-то вроде метафоры, предметного образа, редупликации.
Мальчик настойчиво тянет меня за левую руку. Он идет широкими, легкими, уверенными шагами, и мне трудно за ним поспевать. Надо бы рвануть вперед, проявить смелость, но я не отваживаюсь: кончиком трости ощупываю перед собой землю, словно испытывая страх внезапно оказаться над пропастью, хотя это было бы, по меньшей мере, странным.
— Если вы не прибавите шагу, — замечает мальчик, — то опоздаете на поезд, упустите вашего приятеля, и нам придется искать его по всему вокзалу.
У меня есть законные причины не волноваться по поводу упущенного времени, однако я доверчиво и покорно следую за своим проводником. Возникает необычное ощущение, что он ведет меня к чему-то важному, о чем я не догадываюсь и что никоим образом не связано ни с Северным вокзалом, ни с поездом из Амстердама.
Подстегиваемый смутными предчувствиями, постепенно обретая уверенность в ногах, я все смелее двигаюсь дальше по мостовой, таящей массу неожиданностей. Вскоре я окончательно освоился, почти сроднился с новой стихией…
Неожиданно для себя я смог шагать самостоятельно, без всякой помощи. Я готов был припустить еще быстрее, влекомый некой абсолютно не зависящей от мальчика силой. Если бы он попросил меня побежать, я бы выполнил его просьбу…
Но вдруг он сам спотыкается. Я даже не успеваю его подхватить, его рука выскальзывает из моей, и я слышу, как он тяжело падает прямо передо мной. Еще немного, и я по инерции свалился бы на него, тогда мы оба кубарем покатились бы во тьму, как персонажи Самюэля Бекетта. Вспомнив известный эпизод, я разражаюсь смехом. Ко мне возвращается самообладание.
Но моему проводнику совсем не смешно. Он не говорит ни слова. И не двигается. Может быть, на беду, он случайно поранился? Или падая, получил черепно-мозговую травму, ударившись головой о какой-нибудь выступ?
Я зову его по имени и спрашиваю, не ушибся ли он, но мальчик не отвечает. Возникает непредвиденная пауза и, поскольку она затягивается, я начинаю серьезно волноваться. Железным концом трости я ощупываю камень, соблюдая все меры предосторожности…
Тело мальчика распростерто поперек проезжей части. Оно будто застыло. Встаю на колени и склоняюсь над ним. Откладываю трость в сторону, чтобы обеими руками потрогать его одежду. Никакой реакции, но я чувствую на пальцах какую-то липкую влагу, взявшуюся непонятно откуда.
На этот раз я по-настоящему пугаюсь. Открываю глаза. Снимаю темные очки. Сначала меня ослепляет яркий солнечный свет, от которого я отвык. Потом все становится на свои места, проявляется, как на по л ароидной фотографии, где изображение медленно проступает на белой глянцевой бумаге… Словно попал в волшебную кулису с тревожно повторяющимися складками, из которых уже не выбраться…
Идущая вдаль пустынная улица, действительно, что-то напоминает, но что именно, не могу разобрать: такое впечатление, будто в этом месте я уже был совсем недавно, по крайней мере один раз, а может быть, и неоднократно…
Улочка прямая, довольно узкая, длинная, так что конца ей не видно, и совершенно безлюдная, точно все сбежали, или был объявлен карантин, или ее со временем забросили. С обеих сторон стоят в ряд низенькие, ветхие, полуразрушенные постройки: лачуги с зияющими проломами, остатки мастерских, глухие стены, покосившиеся изгороди…
На булыжной, выложенной по старинке мостовой, которую целый век не ремонтировали, во весь рост растянулся на животе, видимо, потерявший сознание мальчик лет двенадцати, одетый в серую блузу с напуском, подхваченную на поясе, как носили в прошлом столетии дети простолюдинов…
Стало быть, раньше, по крайней мере однажды, это уже происходило. Исключительная ситуация, в которую я попал, абсолютно верно воспроизводит ранее случившееся со мной приключение, лично мной пережитое, причем я разыгрывал ту же самую роль… Когда? Где?
Мало-помалу воспоминание стирается… Чем настойчивее я хочу приблизиться к тайне, тем дальше разгадка… Последний проблеск… Еще один. Больше ничего. Это был мгновенный мираж. Мне хорошо известны яркие минутные впечатления, посещающие меня столь же часто, что и других, которые иногда называют «памятью будущего».
На самом деле речь идет, скорее, о моментальной памяти: мы полагаем, что происходящее с нами уже раньше случалось, как если бы настоящее раздваивалось, расщеплялось посередине на две одинаковые половинки — непосредственную реальность и ее призрак… Но призрак тоже ускользает… Хочется его удержать… Он трепещет, кружится прозрачной бабочкой, пляшущим блуждающим огоньком и дразнит нас… Через десять секунд видение окончательно пропадает.
Что касается участи больного, утешает одно: клейкая жидкость, в которую я угодил пальцами, ощупывая землю рядом с серой полотняной блузой, — не кровь, хотя цвет и консистенция служили поводом для подобного предположения.
Это обычная лужа с красноватой грязью, окрашенной ржавой пылью, вероятно, оставшаяся в выбоине на мостовой после недавнего дождика. Упав на самый краешек, ребенок, к счастью, не запачкал неказистую, но опрятную одежду. Может, как раз желая, чтобы я обошел препятствие, к которому направлялся, он и потерял равновесие. Надеюсь, падение не вызвало серьезных осложнений.
Надо бы срочно заняться мальчиком. Он в обмороке, даже если ничего не сломал, и я опасаюсь, как бы он не ушибся слишком сильно. С поистине материнской заботой перевернув щуплое тельце, я, впрочем, не нашел повреждений ни на лбу, ни на челюсти.
На лице — никаких ссадин. Глаза закрыты, будто мальчик спит. Пульс и дыхание вроде бы в норме, но очень слабые. Как бы то ни было, нужно действовать: в этом богом забытом месте никто не придет на подмогу.
Если бы в соседних домах кто-нибудь жил, я бы обратился за помощью. Я бы перенес туда ребенка, добросердечные женщины уложили бы его на кровать, мы бы по телефону вызвали службу спасения или участкового врача, который без промедления согласился бы прийти.
Только есть ли жильцы в этих лачугах, открытых всем ветрам? Очень маловероятно. Там наверняка обитают одни бродяги, которые расхохочутся в лицо, если спросить у них про кровать или про телефон. А если я оторву их от каких-либо подозрительных делишек, они могут оказать мне еще менее радушный прием.
И тут я замечаю справа невысокое трехэтажное здание, чуть менее неказистое, чем окружающие дома: во всяком случае, окна целы — рамы не выбиты из проемов и стекла на месте. Дверь приоткрыта. Туда я и рискну зайти. Как только я найду раненому кров, будет меньше поводов для волнения.
Однако, не могу объяснить почему, но создается впечатление, что продолжение мне уже известно: толкнув ногой створку приоткрытой двери, я проникну в незнакомый дом, бережно держа на руках неподвижного ребенка. Внутри окажется темно и пусто. Тем не менее я различу смутный голубоватый свет со второго этажа. Я неторопливо взойду по узкой крутой деревянной лестнице, в тишине скрипнут ступеньки.
Я все знаю. Припоминаю… В памяти с фантастической четкостью возникают и этот дом, и все ранее происходившие события, последствия которых я уже испытал на себе и в которых мне якобы довелось принять активное участие… Когда же это все случилось?
На самом верху лестницы дверь была приоткрыта. Высокая стройная девушка с очень светлыми волосами стояла на пороге, будто кого-то ждала. На ней было белое платье из легкой газовой прозрачной ткани; на складки, раздуваемые ни на чем больше не заметным ветерком, падали лучи голубого света, льющегося непонятно откуда.
Бледные губы были разомкнуты в неуловимой, нежнейшей, юной далекой улыбке. Большие зеленые глаза, увеличившиеся в темноте, сверкали странным блеском. «Как у инопланетянки», — увидев ее, сразу подумал Симон Лекёр.
Он замер на пороге комнаты, держа на руках («как охапку подаренных роз», — сказал он про себя) маленького мальчика без сознания. Застыв как вкопанный, Симон разглядывал чудесное видение, каждую секунду опасаясь, что оно испарится, особенно в те мгновения, когда от сильного сквозняка (который удивительным образом не ощущался ни на одном предмете, стоящем в комнате) вокруг нее, «как языки пламени пепельного цвета», разлетались полы одежды.
Спустя довольное долгое, но точно не подсчитанное время, зря потраченное на то, чтобы попытаться сформулировать фразу, которая была бы уместна в подобных обстоятельствах, Симон, в конце концов отчаявшись, произнес простые слова, заслуживающие насмешку:
— Ребенок поранился.
— Знаю, — ответила девушка, но так нескоро, словно обращение Симона, прежде чем долететь до нее, пересекло огромное пространство. Затем после еще одной паузы она добавила:
— Добрый день. Меня зовут Джинн.
Ее голос был столь же нежен, далек, красив и неуловим, как и выражение глаз.
— Вы эльф? — спросил Симон.
— Дух, эльф, девушка, как вам больше нравится.
— Меня зовут Симон Лекёр, — представился Симон.
— Знаю, — промолвила незнакомка.
В ее речи слышался легкий иностранный, судя по всему английский, акцент, хотя по певучим интонациям можно было бы заподозрить в ней сирену или фею. Последнее слово было произнесено с более откровенной улыбкой; она разговаривала будто откуда-то из далекого грядущего времени, она будто принадлежала миру будущего, в котором уже все свершилось.
Девушка настежь распахнула дверь, чтобы Симон смог свободно пройти. Грациозным движением голой руки (высвободившейся из широченного рукава с глубокой проймой) она показала на старинную медную кровать, приставленную спинкой к дальней стене, на которой висело распятие из черного дерева. Слева и справа от спинки кровати стояли два сверкающих бронзовых позолоченных канделябра со множеством свечей. Джинн принялась медленно зажигать их одну за другой.
— Можно подумать, ложе покойника, — заметил Симон.
— На любое ложе рано или поздно укладывают покойника, не так ли? — произнесла девушка едва слышным шепотом. Потом голос неожиданно стал более густым, с материнскими нотками:
— Как только уложите Жана на белую простынь, он сразу уснет мертвым сном.
— Так вы знаете, что его зовут Жан?
— А как же еще? Хотите, чтобы у него было какое-нибудь диковинное имя? Всех мальчиков зовут Жанами, а всех девочек — Мари. Если бы вы были местным, то сами знали бы это.
Симону стало интересно, что она подразумевала под словом «местный». Странный дом? Заброшенную улицу? Или что-то еще? Симон очень осторожно положил по-прежнему неподвижного ребенка на мрачное ложе, а Джинн скрестила его руки на груди, как обычно делают с теми, кто отдал богу душу.
Мальчик не оказывал ни малейшего сопротивления и никак не реагировал. Глаза были широко открыты, в застывших зрачках поблескивало пляшущее отражение зажженных свечей, казалось, в них теплится какая-то лихорадочная сверхъестественная жизнь, полная тревог.
Джинн снова замерла около кровати, которую пристально разглядывала. В белом воздушном платье ее можно было принять за бестелесного архангела, охраняющего неприкаянную душу.
В комнате воцарилось тягостное молчание. Симону пришлось сделать над собой усилие и задать девушке новые вопросы:
— Вам известна причина его недомогания?
— Серьезные нарушения памяти, — ответила она, — вызывают кратковременные обмороки, которые, в конечном счете, приведут к летальному исходу. Ему необходим покой, иначе перетруженный мозг слишком быстро устанет, и нервные клетки атрофируются от истощения еще до того, как мальчик достигнет зрелого возраста.
— А конкретно, какого рода нарушения?
— Он с поразительной точностью помнит то, что еще не произошло, что случится с ним завтра, или даже то, чем он будет заниматься в следующем году. И вы — лишь герой его больного воображения. Когда он проснется, вы тут же исчезнете из этой комнаты, в которую, собственно, еще не вошли…
— Значит, я приду позже.
— Непременно.
— Когда?
— Точная дата мне неведома. Впервые вы войдете в этот дом в середине недели…
— А что станет с вами, Джинн, когда он проснется?
— С его пробуждением я тоже исчезну. Мы оба исчезнем в один и тот же миг.
— А куда мы денемся? Мы останемся вместе?
— Нет, это противоречило бы законам хронологии. Постарайтесь понять: вы отправитесь туда, где должны были бы находиться в данный момент в вашей настоящей реальности…
— Что значит «настоящей»?
— Ваше будущее «я» здесь — по ошибке. Ваше действительное «я» сейчас, полагаю, за много километров отсюда принимает участие в экологическом совещании по мерам против засилья электронных механизмов или что-то в этом роде.
— А вы?
— Увы, я умерла уже примерно три года назад и, стало быть, никуда не отправлюсь. Мы случайно оказались вместе в этом доме лишь благодаря больной фантазии Жана: я — из его прошлого, а вы, Симон, — из его будущего. Теперь понятно?
Однако если Симон Лекёр еще мог представить себе абстрактный смысл происходящего, то его материальное значение ему никак не удавалось уразуметь. Чтобы проверить (просто ответить себе: да или нет), правда ли он — в чужом сне, Симон решил сильно ущипнуть себя за ухо. Он ощутил обычную, вполне реальную боль. Хотя, что это доказывало?
Надо было бороться с головокружительными испытаниями и путаницей времени и пространства, которым подвергался его разум. Эфемерная мечтательница, возможно, сумасшедшая… Он взглянул на нее: Джинн смотрела на него с улыбкой.
— Вы ущипнули себя за ухо, чтобы узнать, не грезите ли вы. Но вы не спите, вы снитесь, а это — абсолютно разные вещи. Вот я, например, мертва, но способна чувствовать физическую боль или наслаждение: это мои бывшие страдания и радости, о которых вспоминает слишком восприимчивый ребенок и которые благодаря ему снова оживают, не успев потускнеть от времени.
Симона обуревали противоречивые мысли. С одной стороны, странная девушка его завораживала, и, в том себе не признаваясь, он боялся ее исчезновения; пусть она — из царства теней, ему все равно хотелось быть с ней. Но в то же время эти нелепицы его раздражали: складывалось впечатление, что над ним издеваются и рассказывают всякий вздор.
Он решил спокойно поразмышлять. То, что происходило с ним в данный момент, могло относиться к его собственной жизни (или жизни мальчика) при условии, если находящиеся в комнате действующие лица на самом деле собрались бы там чуть позже, скажем, на следующей неделе. Между тем при нормальных обстоятельствах встреча состояться не могла, потому что девушка якобы умерла два года назад.
В силу того же анахронизма разворачивающиеся здесь события не могли иметь место в прошлом Джинн, поскольку невозможно, чтобы Симон встретил ее, покуда она была жива.
Слишком явная уверенность разрушилось от внезапного сомнения… В памяти молниеносно пронеслось воспоминание о белокурой зеленоглазой девушке с легким американским акцентом… Но образ пропал так же стремительно, как и возник, поразив, тем не менее, сознание юноши.
Может, однажды эта картинка наложилась у него на кадры из какого-то запавшего в душу фильма с участием Джейн Франк? Неубедительное объяснение. И тут Симон не на шутку испугался, что мальчик больше никогда не придет в себя, и на его глазах Джинн испарится навеки.
В эту минуту Симон заметил немаловажную деталь обстановки, на которую раньше (что само по себе чрезвычайно любопытно) не обращал никакого внимания: шторы в комнате были задернуты. Они были сделаны из какой-то тяжелой, видимо, старинной темно-красной ткани, с годами протершейся почти до дыр по всей длине складок, и полностью закрывали застекленные рамы, судя по всему, выходившие на улицу. Почему же их закрыли среди бела дня?
От этой идеи Симон перешел к размышлению о «белом дне». Сколько сейчас времени? Охваченный внезапной тревогой, он подбежал к окнам, откуда совсем не проникал свет: ни сквозь шторы, ни сбоку. Он поспешно приподнял край занавески.
На улице — темнота хоть глаз выколи. С каких пор? Улочка погрузилась в кромешную тьму, на небе — ни звезд, ни луны. В проемах едва различимых домов — ни единого огонька электрической или любой другой лампы. От одиноко торчащего вдалеке справа старинного фонаря падал слабый голубоватый луч, светивший в радиусе не более нескольких метров.
Симон опустил штору. Неужели ночь наступила так быстро? Или время течет здесь по другим правилам? Симону захотелось взглянуть на свои наручные часы. Он даже не удивился, что они остановились. Стрелки показывали ровно двенадцать. Либо дня, либо ночи.
На стене между окон висела под стеклом чья-то фотография в рамке из черного дерева, с вылезающей из-под нее веточкой освященного букса. Симон подошел поближе, однако свечи горели слишком тускло, чтобы различить черты лица мужчины, одетого в военную форму.
Симону вдруг почудилось, что этот портрет для него чрезвычайно важен, и, охваченный желанием рассмотреть его получше, он шагнул к ложу, схватил один из подсвечников, вернулся к фотографии и как можно ближе поднес к ней дрожащее пламя свечей.
Он так и думал — там висело его собственное изображение. Двух мнений быть не могло. Это несомненно он, только на каких-нибудь два-три года постаревший, и посему выглядевший серьезнее и взрослее.
Словно пораженный громом, Симон застыл с тяжелым бронзовым подсвечником в вытянутой руке, не в силах оторваться от своего двойника, глядевшего на него по-братски насмешливо, с чуть заметной улыбкой.
На неизвестном ему снимке он был одет в форму офицера военно-морского флота с нашивками старшины. Правда, теперь такой китель во Франции уже не носили, но Симон все равно никогда не служил ни в армии, ни на флоте. Отпечаток сепия, немного размытый. Пожелтевшая, видимо, от времени, бумага испещрена серыми и коричневыми пятнышками.
Внизу на белом уголке паспарту — две короткие строчки, косо написанные от руки. Симон мгновенно узнал собственный почерк с неправильным, как у левши, наклоном. Он прочел вслух: «Мари и Жану от любящего папы».
Симон Лекёр обернулся. Он не заметил, как Джинн подошла и принялась с любопытством и даже нежностью разглядывать его портрет:
— Вот видите, — сказала она, — это ваша фотография через несколько лет.
— Значит, она тоже создана дефектом памяти Жана и принадлежит моему будущему?
— Разумеется, как и все остальное, что здесь находится.
— Кроме вас?
— Правильно. Потому что Жан путает разное время. Все сбиты с толку, и никто ничего не понимает.
— Вы только что говорили, будто я приду сюда через несколько дней. Для чего? И чем я стану здесь заниматься?
— Вы принесете на руках маленького раненого мальчика, судя по всему, вашего сына.
— Жан — мой сын?
— Он «будет» вашим сыном, о чем свидетельствует дарственная надпись на фотографии. А еще у вас будет девочка по имени Мари.
— Вы же прекрасно понимаете, что это чушь! Я не могу через неделю стать отцом восьмилетнего ребенка, который сегодня еще не родился и с которым, по-вашему, вы познакомились больше двух лет назад!
— Вы рассуждаете, как типичный француз — позитивист и картезианец… Я лишь сказала, что вы «впервые» придете сюда через несколько дней. Потом вы станете часто возвращаться, вероятно, даже поселитесь в этом доме с женой и детьми. А иначе как ваше фото оказалось бы на стене?
— Вы ведь не француженка?
— Нет, я была американкой.
— И чем вы занимались?
— Снималась в кино.
— А от чего умерли?
— Несчастный случай при сбое в компьютере. Поэтому я и выступаю теперь против механизации и информатики.
— Как это «теперь»? Я думал, вы умерли!
— Ну и что? Вы тоже! Вы не заметили, что ваш портрет — в черной рамке, а душу оберегает освященный букс?
— А я от чего умер? То есть, мог бы умереть? То есть, умру? — уже в ярости воскликнул Симон.
— Погиб на море, — спокойно ответила Джинн.
Чаша терпения переполнилась. Симон в отчаянии предпринял последнее усилие выйти из того, что можно было бы определить как настоящий кошмар. Он подумал, что надо бы разрядиться: заорать, начать стучаться головой об стену, что-нибудь разбить…
Он в гневе бросил на пол зажженный канделябр и решительным шагом направился к чересчур хорошенькой девушке, которая над ним измывалась. Он схватил ее в охапку. Она не стала сопротивляться, а, наоборот, с пылом, которого Симон никак не ожидал, обвила его руками, как светловолосый спрут.
Для призрака ее тело было слишком жарким и нежным… Она увлекла его к ложу, откуда уже давно кубарем скатился мальчик, видимо, разбуженный шумом. На полу продолжали гореть упавшие свечи, готовые вот-вот поджечь занавески…
Это было последнее, что ясно увидел Симон Лекёр, прежде чем раствориться в наслаждении.