У Зуйкова болел зуб. Он болел от всего: от горячего, от холодного, от ветра, от дождя, утром и вечером, ночью и днем. Его нужно было вырвать ко всем чертям. Но когда в батальон приехал зубной врач, бойцы никак не могли найти Зуйкова. Он вылез из кустов, когда врач уже уехал, и, виновато поглядывая на товарищей, маленький, с помятым, страдающим лицом, присел с ложкой к котелку, держась за левую щеку.
— Боюсь! — сказал он. — Что хотите, братцы, делайте, а боюсь.
К вечеру зуб разболелся так, что Зуйков, уткнувшись головой в глинистую стенку окопа, совершенно ошалел.
Линия наших окопов проходила перелеском. И когда началась атака, Зуйков, бывший словно в тумане от этой забравшейся в зуб свирепой боли, выскочил и побежал, даже не соображая куда. Он бежал изо всех сил, не пригибаясь, в полный рост, не видя ничего кругом. Впрочем, и видеть ничего нельзя было. Ночь стояла непроглядно темная, только по кустарнику шел шорох да хлестали по лицу ветки. Он бежал так без дороги и вдруг остановился, счастливый. То ли от быстрого бега, то ли от волнения атаки, но боль сразу прошла, как будто ее и не было. И тут Зуйков обнаружил, что он один в лесу. Он и нс заметил, как не то обогнал своих, не то взял в сторону. Ночная атака шла без крика «ура», а пулеметы били и справа, и слева, и спереди, и сзади. Но сзади били наши пулеметы — он узнал по звуку, — а впереди фашисты. Эх, была не была! И Зуйков, вдохнув в себя воздух, словно напившись ночной сырой свежести, ’сразу ожил и быстрым шагом пошел туда, где, ему казалось, должны были быть его товарищи.
Перелесок кончился. Зуйков стоял на опушке. Несколько домов, спиной и боком к лесу, еле видные, проступали в ночной черноте.
«Хутор, деревня?» — подумал Зуйков. И тут из одного дома или сарая — кто его разберет! — застучал пулемет, и одна за другой полетели по широкой дуге красные трассирующие пули.
С совершенно ясной головой и счастливо бьющимся сердцем Зуйков тенью подобрался к огневой точке. Это был сарай с амбразурой и вырезанной задней стенкой. Сзади Зуйкову было видно, как бились частые вспышки выстрелов у ствола пулемета. Зуйков кинул гранату, упал на землю; вскочил, подбежал к другому дому, кинул гранату в окно; потом к третьему... У него было четыре гранаты с собой, но четвертую он не стал тратить, а упал в траву, слыша вокруг суматоху, крики на чужом языке и беспорядочную стрельбу. Потом все стихло.
Зуйков пролежал до рассвета в густой траве на том месте, где упал. Когда стало светать, он огляделся. Фашистов не было. Он дополз до сарая. Двое солдат лежали рядом с ручным пулеметом. Пулемет был цел.
Потом совсем рассвело, запели птицы, и, видно, кроме птиц и Зуйкова, никого не было в деревушке. Зуйков решил удержать ее за собой. Осторожно он обошел все дома, втащил немецкий пулемет на чердак, да так и просидел там весь день, с тревогой думая только об одном: не вернется ли снова проклятая зубная боль.
Но боль не приходила, а фашисты показались было на опушке, но он их обстрелял, и они скрылись. В сумерках Зуйков собрался назад к себе.
— Занял деревню, — доложил он командиру. — Пулемет захватил, восемь фрицев уничтожил, но главное не то... Главное, решился я, товарищ лейтенант... — Отчаяние звучало в его голосе. Он услышал, как начало постреливать в нижнюю челюсть. — Решился я, — сказал он с усилием, и пот проступил у него на лбу. — Пускай бойцы не считают меня трусом. Была не была! Разрешите сходить зуб вырвать, товарищ лейтенант.