Издательство «Юбилей»
Лондонское отделение
Сен-стрит
Лондон, W1
6 июня 1996 года
Альфреду Дрейфусу, эсквайру
7609В
Тюрьма Уондсворт
Лондон, SW18
Уважаемый мистер Дрейфус!
Хочу сообщить вам, что издательству «Юбилей» был бы интересен рассказ о вашей печальной истории, записанный ее главным действующим лицом. Нам, как и вам, известно, что об этом писали многие. Но нам важно узнать вашу версию случившегося. Мы почтем за честь, если вы рассмотрите наше предложение и сообщите о своем решении.
Издательство «Юбилей»
Лондонское отделение
Сен-стрит
Лондон, W1
6 августа 1996 года
Альфреду Дрейфусу, эсквайру
7609 В
Тюрьма Уондсворт
Лондон, SW18
Уважаемый мистер Дрейфус!
Мы писали вам около двух месяцев назад, но пока что не получили никакого ответа. Мы удостоверились в том, что наше письмо было доставлено вам лично в руки, и надеемся, что вы хорошо себя чувствуете. Будем весьма признательны за скорейший ответ на предложение, изложенное нами в первом письме.
Издательство «Юбилей»
Лондонское отделение
Сен-стрит Лондон, W1
6 октября 1996 года
Альфреду Дрейфусу, эсквайру
7609В
Тюрьма Уондсворт
Лондон, SW18
Уважаемый мистер Дрейфус!
Мы вновь удостоверились в том, что наше письмо, посланное два месяца назад, было доставлено вам лично в руки. Мы также удостоверились в том, что вы чувствуете себя хорошо, в той мере, в какой применительно слово «хорошо» к тем условиям, в которых вы находитесь. Мы предполагаем, что задержка с ответом связана с вопросом вознаграждения за ваш труд. Если это так, мы будем рады в следующем письме выслать вам договор для ознакомления. Просим вас ответить как можно скорее.
Я сижу и смотрю на эти письма. Перечитываю их снова и снова. Я выучил их наизусть. Я не знаю, что ответить. Хочу ли я написать свою версию случившегося? Точнее, нужно ли мне ее писать? И, самое важное, следует ли? Даже если бы я мог ответить на все эти вопросы и в конце концов с трудом, но взяться за перо, у меня возникло бы множество трудностей. Например, с самой первой фразой. В ней мне надо было бы написать свое имя. Ведь так начинаются все автобиографии. Но мое имя — это уже проблема. Раньше мое имя было Альфред. Так меня звали ребенком, а когда я был совсем маленьким, иногда называли Фредди. Когда я учился в школе, я отзывался на имя Альфред. Кадетом я под этим именем давал присягу. А потом вдруг, чуть ли не в одну ночь, причем во всем мире, мое имя испарилось. Я перестал быть личностью. Я стал «субъектом», «статьей», с бирочкой, прицепленной где-то сбоку. Во Франции, например, на этикетке было написано: «L’Affaire Dreyfus»[3]. Меня перекрестили. Мне дали имя L’Affaire. В Германии оно было Fon, в Италии — Affare. А здесь, в Англии, Дрейфус стал моим именем, а фамилия у меня теперь была Case[4]. Л’Аффер Дрейфус, он же Дрейфус Кейс, — Дело Дрейфуса. Так что имя свое мне назвать трудно. Выбирайте сами. Я вот держусь с некоторым отчаянием за имя, которое дала мне мать. Но уверенности в том, как оно звучит, у меня все меньше и меньше. После суда у меня почти не осталось ощущения себя, своей целостности. Альфред — имя какого-то другого человека, которого я давно не видел. Имя Кейс, по-моему, полностью мне подходит, и я, увы, уже начинаю привыкать к его звучанию. Его пустота в точности отражает отсутствие во мне меня.
Итак, меня зовут Кейс.
Сколько мне лет, вам известно. Вы наверняка узнали об этом из газет. От поры невинности меня отделяют сорок восемь лет. Но в своем возрасте я так же не уверен, как в имени, так как за последний месяц я сильно состарился, но в то же время снова стал ребенком. Потому что именно в воспоминаниях о детстве я нахожу утешение и успокоение. Так что, с моей точки зрения, я — человек любого возраста. Я одновременно пребываю и в младенчестве, и в старческом маразме.
Род моих занятий вам тоже известен — из журналов и из историй, что там рассказаны. Я директор школы. Лучшей школы страны. Но вот чего вы не могли узнать — ни из газет, ни из слухов — так это моего взгляда на этот кейс, на это дело. Видите, господин читатель, я уже рассматриваю себя как дело, кейс, фон, аффер. Даже мне трудно разглядеть живого человека за всей этой историей, увидеть тело, которое вставлено в мой снабженный этикеткой остов. Так что, наверное, мне все-таки стоит принять предложение издателя и написать свою версию: быть может, так я снова соберу себя из разных частей, пойму, кто я есть на самом деле, и тогда смогу прошептать себе: «Альфред», зная, что это именно я. Так почему бы и нет, говорю я себе. Пусть другие разбираются с афферами, фонами, кейсами. И пусть с ними разбирается история. Мне наплевать на посмертные ярлыки. Сейчас, на сорок девятом году жизни, в этом кошмарном месте я должен научиться называть себя по имени. И пусть звук слов «Альфред Дрейфус» эхом разносится по моей камере и, отражаясь от стен, возвращается ко мне.
Тюрьма Уондсворт
Лондон, SW18
12 октября 1996 года
Бернарду Уолворти, эсквайру
Издательство «Юбилей»
Лондонское отделение
Сен-стрит
Лондон, W1
Уважаемый сэр! Да.
Слухи по издательскому миру расползлись мгновенно. Одержавший победу «Юбилей» ликовал, а остальные издательства, у которых не хватило дальновидности проявить инициативу, злились и завидовали. Но изменить уже ничего не могли. Дело было сделано. Fait accompli[5]. Однако об агенте пока что ничего слышно не было, и в течение следующих нескольких недель, несмотря на вопросы в заголовках газет, в тюрьму Ее величества в Уондсворте шли потоком письма — за медовыми обещаниями в них стоял точный расчет: права на зарубежные издания, продажа книги в мягкой обложке, перспектива сделать сериал, кино- и телеэкранизации — все это в сумме обещало десять-пятнадцать процентов, а это солидный куш. Вот они и писали, прилагая конверты с марками и своими адресами, расходы за пересылку которых надеялись приплюсовать к своему вознаграждению.
Сэм Темпл пошел другим путем. Сэм Темпл не стал никуда писать. Он позвонил. Позвонил начальнику Уондсвортской тюрьмы и договорился о свидании с Дрейфусом. К воротам оной он явился незамедлительно, задолго до того, как почту Дрейфуса успели разобрать.
Собратья-агенты Сэма Темпла терпеть не могли. И не в последнюю очередь за его слишком уж крупные успехи. Говорили, что он напористый и беспринципный. Весьма вероятно, что его считали тайным педерастом. Но, главное, он был одним из «этих».
Однако Сэм Темпл был не таким уж напористым. Он просто доводил задуманное до конца. И принципы у него имелись. В отличие от многих литагентов он оговаривал условия своих сделок вызывающе четко. А что до его сексуальных предпочтений, то у него были жена и двое детишек где-то в провинции и, по слухам, любовница в Лондоне. Нет, Сэм Темпл не был ни напористым, ни беспринципным, и гомосексуалом он не был. А вот евреем он был, что да, то да. Как и Дрейфус, о чем шепотом напоминали друг другу прочие агенты за рюмочкой предобеденного хереса. Ибо англичане известны своим отменным воспитанием, и их антисемитизм — самого деликатного толка. Сам Сэм Темпл не верил, что существенное преимущество ему обеспечит то, что объединяет его с его вожделенным клиентом. Известно было, что Дрейфус — из тех, кто скрывает свое еврейство, и его вполне могло покоробить любое напоминание о данном аспекте его личности. Эту тему Темпл намеревался обойти. Визит предполагался чисто деловой. Если бы удалось решить вопрос к взаимному удовольствию, отношения могли бы перейти и в дружеские, как это случалось у него со многими клиентами. Он искренне надеялся, что так произойдет и теперь, поскольку он, как и многие, не сомневался в невиновности Дрейфуса.
У Темпла и до Альфреда Дрейфуса бывали клиенты из заключенных. В его списке таких значилось двое, и один из них, осужденный за убийство, начинал свою писательскую карьеру в Уонсдворте. Темпл тогда часто его навещал, и деловые отношения переросли в крепкую дружбу. В ту пору Темплу имело смысл обсуждать дела своих клиентов с начальником тюрьмы, и те встречи также стали фундаментом отношений, которые продолжились и за тюремными стенами. Именно благодаря этим связям Темпл и смог так быстро добиться свидания с Дрейфусом.
Он сидел в кабинете начальника тюрьмы.
— Так он будет писать о своей истории? — спросил начальник.
— Он дал согласие издателю.
— Интересно будет почитать. По-моему, он порядочный человек. Я даже допускаю, что он невиновен. Разумеется, это строго между нами.
— Когда я ходил на суд, у меня создалось то же впечатление, — сказал Сэм Темпл. — Ходят слухи об апелляции.
— Слухи все время ходят. С того момента, как его приговорили. Но нужны новые доказательства. А люди боятся.
— Так он, что, может всю жизнь здесь провести? — спросил Сэм Темпл.
— Есть вероятность. Пойдемте, — начальник тюрьмы встал, — я отведу вас к нему. Встреча будет в его камере. Часы посещений давно закончились. Вы же знаете, он в одиночке. Это его выбор. У вас пятнадцать минут. Полагаю, говорить будете главным образом вы. Наш Дрейфус, он не из болтливых.
Начальник тюрьмы прошел через главный блок, поднялся по винтовой лестнице. Сэм шел следом и, чтобы нарушить гнетущую тишину, походя проводил пишущей ручкой по железным опорам. Под такое музыкальное сопровождение они поднялись наверх, на площадке он убрал ручку и вслед за начальником тюрьмы пошел к камере Дрейфуса.
Охранник у входа, завидев их, отпер дверь.
— Пятнадцать минут, Сэм, — сказал начальник. — Охранник потом вас проводит. — Он пожал Темплу руку. — Мы наверняка еще увидимся. И наверняка, — улыбнулся он, — видеться мы будем часто.
Сэм протиснулся в узкую щель, оставленную охранником. Дрейфус поднялся с койки, и Сэму, когда он услышал, как дверь за ним закрылась, показалось, что теперь он стал его сокамерником. Что его почти развеселило. Он улыбнулся.
— Меня зовут Сэм Темпл, — сказал он. — Я — литературный агент. — Он протянул руку, Дрейфус пожал ее, вяло, отметил Сэм, но решил не делать из этого никаких выводов. — Мы можем присесть? — спросил Сэм.
Дрейфус кивнул, и Сэм сел на койку — больше садиться было некуда. Дрейфус устроился там же, но чуть поодаль.
— Я ничего не знаю о вашей профессии, — сказал он. — Собственно, я даже не знаю, чем занимаются литературные агенты.
— Звучит это пышно, но занятие довольно скромное, — сказал Сэм.
Он заметил выражение полнейшего безразличия на лице собеседника. Однако он постарался описать, чем занимается литагент, некоторые пункты опускал, чтобы сократить рассказ, но Дрейфус ни разу за все время не проявил ни малейшего интереса. Сэм перешел к вопросу о доходности подобной автобиографии, надеясь, что хоть этот аспект пробудит некоторый энтузиазм. Но Дрейфус был все так же апатичен.
— Я не обдумывал ни контракт, ни деньги, — сказал он. — Писать я буду в любом случае. Но причина не в желании обогатиться или избыть угрызения совести, дело лишь во внутренней потребности.
Сэма Темпла столь развернутая фраза привела в восхищение. Это были первые слова, которые за все это время произнес Дрейфус. Столь сдержанный человек вполне может оказаться хорошим писателем, подумал он.
— Причина достойная, — ответил он. — Так может быть, вы доверите всю деловую часть мне? Я добьюсь для вас наилучших условий.
Дрейфус кивнул, но без особого интереса.
— Деньги лишними не бывают, мистер Дрейфус, — сказал Сэм.
— Ими позор с моего имени не смыть.
Дрейфус встал, давая понять, что хотел бы закончить свидание. Теперь Сэм сомневался, что ему удастся склонить этого человека к дружбе.
— Вам остается только подписать договор, — сказал Сэм. — Он даст мне полномочия действовать от вашего имени.
Он протянул Дрейфусу ручку, которую узник взял, и, даже не пробежав договор глазами, поставил над пунктирной линией свою подпись. После чего он подошел к двери и позвал охранника.
— Могу ли я сделать для вас что-нибудь за этими стенами? — спросил Сэм.
— Благодарю вас, — ответил Дрейфус, — ничего.
Сэм Темпл тут же поспешил к себе в контору, откуда позвонил в издательство «Юбилей». Он совершенно не хотел вести переговоры по телефону. Он прекрасно знал, что этот инструмент служит удобным прикрытием для обманов и уловок, поскольку нет опасности, что собеседник раскусит вас по выражению лица. Так что позвонил он, лишь чтобы договориться о встрече и, особо на это не напирая, назначить ее как можно скорее. Секретарь был столь любезен, что предложил посетить издательство в тот же день, под вечер.
Когда Бернарду Уолворти сообщили, что к нему на прием собирается Сэм Темпл, он отнесся к этому, как к досадной мелочи среди в остальном идеально организованного дня. Уолворти был главой издательского дома «Юбилей», президент которого был фигурой номинальной и всегда отсутствовал. Он провел в этой фирме всю свою трудовую жизнь, поначалу разносил чай по кабинетам и за годы усердной работы поднялся до нынешнего высокого положения. В юности он выбрал издательское дело, потому что это почитаемое и почетное занятие в одном ряду с юриспруденцией, медициной и политикой. Но за прошедшие годы престиж этой профессии упал. Теперь в ней оказалось полно карьеристов, парвеню и выскочек, все бухгалтеры по натуре, от деятельности которых так и разило коммерцией. Появилось множество литературных агентств, где также процветал торгашеский дух. Для Бернарда Уолворти, оскорбленного таким положением дел, Сэм Темпл был воплощением этого чужеродного начала, и предстоящая встреча его отнюдь не радовала. Однако отказаться он не мог. Темпл считался одним из лучших агентов в городе и, будучи таковым, умел заманить лучших писателей. В старые времена Уолворти полагал, что, как и следует, агенты работают с издателями заодно. Но теперь люди вроде Сэма Темпла отстаивали интересы своих писателей, и прежний удобный порядок был нарушен. Он и предположить не мог, зачем Темплу понадобилось с ним встречаться, но ожидал, что разговор предстоит нелегкий.
И его ожидания полностью оправдались. Темпл как вошел к нему в кабинет, так с порога и объявил, что он — законный агент Дрейфуса. Эта новость была для Уолворти ударом ниже пояса. Радость, в которой он пребывал, отыграв себе Дрейфуса, испарилась.
— Поздравляю, — сказал он, с трудом изобразив слабое подобие воодушевления. Но улыбку вымучить так и не смог.
— Я пришел обсудить договор. — Темпл сразу перешел к делу. — Вы успели его обдумать?
— В каком смысле? — решил уточнить Уолворти.
— Начнем, например, с аванса, — предложил Сэм.
— Ну… не следует забывать, что мы… э-эээ… идем на серьезный риск, — сказал Уолворти.
Сэм ожидал именно такой линии защиты и к ней подготовился. Он просто рассмеялся Уолворти в лицо.
— Это имя Дрейфуса — риск?
— Вы же не можете утверждать, что он успел зарекомендовать себя как писатель, — Уолворти заговорил громче. — Наверняка Дрейфусу понадобится литературный негр.
— Сомневаюсь, — сказал Темпл. — Я только что от него. Он отлично умеет излагать.
— Вы его видели? — воскликнул Уолворти. Эти проныры везде пролезут, подумал он. — Как вам это удалось?
— Начальник тюрьмы — мой приятель.
«Неужели начальник тоже из евреев?» — подумал Уолворти.
— У вас есть имя — Дрейфус, — продолжал Сэм, — имя, которое нынче оправдывает любые риски. — И, не переводя дыхание, заявил: — Я прошу аванс в четверть миллиона фунтов, это не беря в расчет права на зарубежные издания.
Теперь настал черед смеяться Уолворти.
— Ну, это утопия. К тому же, возможно, выплати мы хоть пенни, сделку могут счесть незаконной. Дрейфус ведь признан виновным, — сказал он.
Сэм Темпл поерзал в кресле, собрал свои бумаги и сделал вид, что встает.
— Вам не хуже моего известно, что Дрейфус пока что с вами ничего не подписал, — заявил он. — Я могу завтра выставить эту книгу на аукцион, и каждый лондонский издатель сделает свою ставку. Последнее предложение будет куда больше того, что я делаю вам сейчас. Я оказываю вам любезность, мистер Уолворти.
Издатель понимал, что его загнали в угол. Его переполняла ненависть к этому человеку.
— Не торопитесь, мистер Темпл, — сказал он. — Нам есть что обсудить. Не хотите ли кофе?
Через десять минут переговоров — Темпл больше не дал бы ни минуты — Уолворти сдался.
— Я пришлю вам договор по почте, — выдавил из себя он. — С вами трудно сговориться, мистер Темпл.
Сэм усмехнулся. Он покидал здание издательства «Юбилей» не триумфатором. А просто человеком, добившимся желаемого. И был уверен в том, что заключил честную сделку.
Уолворти не хотел распространяться о своем поражении, но не сомневался, что уж Темпл-то не станет держать язык за зубами. Однако он ошибался. Темпл отлично знал, как люто его коллеги умеют завидовать, и не хотел их провоцировать. Тем не менее, за несколько часов новости расползлись, а потом и разлетелись по всему издательскому миру. Источником их была секретарша, у которой глаза на лоб лезли, пока она печатала ноль за нолем в договоре. Сначала она шепнула об этом за кофе, известие передали первому же посетителю, внештатному редактору, а тот в свою очередь донес его до своего клуба и вывалил на бильярдный стол. Тут уж новость попала в открытый доступ, и день еще не успел закончиться, а лондонская вечерняя газета разнесла сенсацию по всему городу, при том, что ни Уолворти, ни Темпл не проронили ни слова о сделке.
В своей кухне в Пимлико новость прочитала миссис Люси Дрейфус. И новость ее не порадовала. Она не увидела в ней ничего хорошего. Наоборот, сочла еще одним источником зависти и злобы для тех, кто преследовал ее мужа, да и те, кто ему в душе сочувствовал, теперь могли пересмотреть свое отношение. Она сунула газету в ящик комода в тщетной надежде на то, что новость удастся скрыть от детей.
Не вижу смысла ждать, когда пришлют договор. Я принял решение изложить свою часть истории, и оно не зависит от условий, гонорара или потиражных. К тому же мне не терпится приняться за работу. Чуть ли не с трепетом. Это будет как путешествие в неведанное. Да и просто будет чем заняться.
Поскольку на этих страницах я пытаюсь обрести свое имя, начну с того, как меня крестили. Я понимаю, это не то, чего хотят издатели. Они не смогут понять, и с полным на то основанием, какая связь между моим крещением и событиями, из-за которых я предстал перед судом. Но для меня эта связь существенна. Мое крещение и есть источник тех ярлыков, в которых я на этих страницах пытаюсь разобраться. Если хотят, пусть их пролистают или же прочитают, терпеливо дожидаясь, когда я доберусь до суда, до сути дела. Поскольку их она, суть, и интересует. Меня же интересует моя душа. Так что потерпите.
В свое время я прочитал множество автобиографий. Когда-то это был мой излюбленный жанр. Меня завораживали не изложенные факты, но то, что есть в мире люди, которые готовы обозначить себя при помощи пера и бумаги, более того, они предполагают, что кому-то это будет интересно читать. Автобиография — это признание. Более того, это дерзкий поступок. Первое мне необходимо, а если одно влечет за собой и другое, я извиняться не буду. Пишу я или нет, я по натуре человек дерзкий. Об этом вы могли узнать из журналов. И теперь я благодарю Господа за это, поскольку в таком гадюшнике без дерзости не продержаться. Она — средство выживания. Но я отвлекся. Я писал о своем крещении. Я его не помню. Из прочитанного я знаю: многие писатели утверждают, что помнят все. Подозреваю, что лгут. Рождения, крестины, первые слова, всяческие детские перлы узнаются по чужим рассказам или же увидены взглядом, обращенным в прошлое. Что уже по природе своей ложь, поскольку все события, описанные так, как они видятся из настоящего, далеки от истины. На них напущен туман благоприобретенной мудрости. Так что я буду с вами честен. Как меня крестили, рассказывала мне мать. Это ее точка зрения, поскольку мой взгляд наверняка был затуманен святой водой. Но в чьем видении ни предстало бы мое крещение, оно бесспорно было первой ложью в моей жизни. Через несколько лет через тот же обман прошел мой брат Мэтью. Но эта ложь была не наших рук делом. Она была нам навязана, и ни Мэтью, ни я за нее не ответственны. Это была ложь, потому что мы евреи, а порядочных евреев не крестят.
Но в юные годы меня это не беспокоило. Я не знал, что я еврей. Порой мы ходили в церковь en famille[6], отмечали, как и наши соседи, Рождество и Пасху. Но как-то в школе я случайно сломал карандаш одного мальчика, и тот, набросившись на меня с безудержной яростью десятилетки, назвал меня вонючим евреем. Я не понял его, но еще меньше понял, откуда в душе такая боль. Я не мог осознать, откуда эти слезы, подступившие к глазам, отчего живот скрутила обида, и я со страхом и трепетом заподозрил, что, наверное, я и в самом деле еврей. Родителям я о случившемся не рассказал — боялся, что они подтвердят мои догадки. Я хотел быть как все, не хотел становиться мишенью для оскорблений. Поэтому долгие годы я был тайным евреем, хотя со временем и понял, что неважно, кого я из себя изображаю — еврей ли я, решает тот, кто на меня смотрит. И суд надо мной только убедил меня в этом. Но я был оскорблен тем, что родители навесили на меня эту ложь, и только много лет спустя я начал их понимать и смог простить.
Видите ли, мои родители были детьми страха. Страх был их нянькой, их наставником, он их так выдрессировал, что они прожили под ним всю жизнь. В 1933 году они как раз поступили в школу. Это был зловещий год для европейских евреев. В тот год в Германии впервые забил колокол, провозвестник грядущего геноцида. Их родители были соседями и близкими друзьями. Когда в 1940 году Париж пал и началась немецкая оккупация, стало ясно, что никаких преимуществ от того, что ты французский еврей, не получить. Но бежать им было некуда. Поэтому мамина семья перебралась в квартиру к соседям. Вместе им было поспокойнее. На улицы они редко осмеливались выходить. Мой дед подкупил консьержку, чтобы та о них не сообщала. Она приняла деньги за молчание с удовольствием, как в те годы делали многие вроде нее. Больше нужно было опасаться ее сына. В свои четырнадцать Эмиль умел заработать лишний франк. Немцы хорошо платили доносчикам. За те двадцать франков, что они платили, Эмиль продал бы собственного деда. Но вместо этого продал моего.
Жизнь была трудная, пропитание приходилось добывать. Как-то раз, в июле 1942 года, моей маме ужасно захотелось молока, и обе мои бабушки отправились в молочную лавку в надежде его раздобыть. Обе не вернулись. С тех пор мама к молоку не притрагивалась. Не то что от вкуса, даже от его вида у нее до боли сжималось сердце. Отвращение к молоку она передала мне — такая вот унаследованная вина выжившего. В тот вечер, когда стемнело, их мужья, оба мои деда, наплевав на комендантский час, отправились их искать, и их мы тоже больше никогда не видели. Позже мы узнали, что всех их втихаря отправили в Дранси, место, куда свозили всех французских евреев, а оттуда — поездом в Аушвиц. Путем плоти, уготованным в то время почти всем французским евреям. Рассыпались в прах.
Когда взрослые исчезли, мои родители чудесным образом попали в группу детей, которых рискнули переправить через Па-де-Кале в Дувр, а оттуда в английскую провинцию, в приют. Родители не разлучались с рождения. Кроме этого я мало что о них знаю. Они редко рассказывали о своем детстве, они как-то умели поставить заслон, и это удерживало меня от дальнейших расспросов. Но я помню, с каким испугом они реагировали на имя «Эмиль». Как и у многих, кому удалось выбраться, у моих родителей рты были запечатаны — виной выживших.
Когда срок настал и обоим исполнилось девятнадцать, они поженились, а когда родился я, меня, необрезанного, отнесли в церковь и крестили. Эту ложь я теперь простил, потому что осознал, узнав историю их жизни, сколько им пришлось вытерпеть. Теперь им хотелось покоя — и для себя, и для детей. Поэтому я, когда вырос, не обращая внимания на навешанные на меня ярлыки, разделил их обет молчания — из уважения, и понимая, почему они молчат. Допускаю даже, что именно по этой причине я стал учителем в школе, принадлежавшей англиканской церкви: так я подписывался под их клятвой забыть прошлое. Я не прошу за это прощения, хотя теперь и вижу, что мои усилия были мало того что тщетны и бесполезны, но и подрывали мое чувство собственного достоинства. Надеюсь, занявшись этим исследованием самого себя, я найду свои истоки и с радостью обращусь к ним, я научусь идти дальше с моими дедушками и бабушками, которые, как шесть миллионов им подобных, шли в одиночестве.
Я должен прерваться. Мне принесли ужин, хотя за этими стенами сейчас только наступило время чая. Я представляю себе, как мои дети, Питер и Джин, сидят за столом на кухне. Моя жена, Люси, настаивает на кухне. В столовой, если таковая имеется, им будет тяжко — ведь во главе стола будет пустовать мой стул. На кухне ни у кого нет определенного места. Все садятся как попало, и так им спокойнее.
Здесь я ем в одиночестве, в своей камере. За исключением завтрака мне обычно удается есть одному. Мне так больше нравится, а начальник тюрьмы не возражает. О качестве пищи мне сказать нечего, разве что раньше я питался и получше. Но я не жалуюсь. Питание хоть и не изысканное, но обильное. Сегодня вечером я рад такой передышке. Писательство для меня занятие новое, для него требуется вглядеться в себя. Это не в моей натуре, но в нынешних обстоятельствах я обречен на рефлексию. На свободе я жил в мире с самим собой. У меня не было ни малейшего интереса себя исследовать. Я любил жизнь во всех ее проявлениях и просто продолжал жить. Но теперь я странным образом ничем не занят, и я предаюсь размышлениям о детстве и о родителях, а это уж точно первый шаг к рейду в прошлое. Писание способствует рефлексии, а в этом занятии я новичок. Поэтому сегодня я рад ужину. Я так вроде бы отвлекаюсь и могу перестать копаться в своих мыслях.
Если бы только маме в тот день не захотелось молока, моим дедушкам и бабушкам удалось бы выжить. Или не удалось бы. Они могли, конечно, по прихоти истории, родиться в Австрии и в таком случае оказались бы вторыми в очереди на Аушвиц. Но поскольку жили они во Франции, времени им было отпущено чуть больше, чем их соплеменникам в Голландии, Румынии, Польше, Венгрии или Чехии.
Но в конце концов разницы не оказалось никакой. Все встали в многоязыкую очередь растерянных, озлобленных, тщетно молящихся людей. Все. Молоко там или не молоко было тому виной.
Моих родителей до самой смерти мучили призраки их сиротского детства. О своей семейной тайне они говорили редко. Умерли они три года назад, друг за другом, с разницей в месяц, словно бремя тайны, даже в смерти было слишком тяжкой ношей для одного. К счастью, скончались они до моих неприятностей. Если бы они дожили, если бы стали свидетелями моих бед, они бы этого не вынесли. Поскольку из-за положения, в которое я попал, ложь раскрылась, оказалось, что годы их добровольного отречения были напрасны, все их усилия бессмысленны. Я любил их, любил обоих, однако, должен признаться, мне в некоторой степени стало покойнее, когда они умерли. Оплакивая их, горюя по ним, я не мог сдержать вздох облегчения, ведь они наконец были избавлены от жизни, в которой им приходилось что-то скрывать и идти на тягостный обман.
В детстве я и не догадывался обо всех этих увертках. Моим родителям повезло с опекунами. Беженцев тогда высадили на побережье в Кенте, и остаток жизни они провели в этом графстве. Осели там. Их не разлучили, они продолжали расти вместе, под присмотром доброго деревенского учителя Джона Перси и его жены Элейн — те сами были бездетные, хотя с утра до ночи и занимались детьми. Мистер Перси был директором деревенской школы, они жили в самом здании школы в деревушке неподалеку от Кентербери. В округе евреев было совсем мало: в городах с кафедральными соборами никогда не привечают евреев, и до ближайшей синагоги, если вдруг кому-то она и понадобилась, было километров сорок. Деревенская церковь в нескольких шагах от школы, на той же улице, была куда менее приметным местом, там-то мои родители и обвенчались, там и крестили меня и Мэтью.
Я с супругами Перси знаком не был. Они оба умерли до моего рождения. Но родители рассказывали о них постоянно. Их воспоминания были компенсацией за неукоснительное молчание о своих настоящих родителях, которого они никогда не нарушали. Перси воспитывали их как родных детей, оба учились в той же деревенской школе, при которой жили. В восемнадцать лет отца отправили в учительский колледж в Кентербери, а маму — в школу домоводства. Отучившись, они постепенно взяли всю школьную нагрузку супругов Перси на себя, а когда те вышли на пенсию, ухаживали за ними. Перси умерли через несколько лет, но перед смертью попросили моих родителей взять школу на себя, так что отец и мать до конца жизни оставались в этой деревне. А потом местный викарий похоронил их при церкви, на их могиле надгробие с Иисусом — последнее подтверждение той лжи, в которой они жили.
Теперь, когда я сижу в камере, у меня при мысли об этом сжимается сердце. Они покоятся там, где слышны колокола Кентерберийского собора, за миллионы миль от тех печей, которые стали могилами их родителей. Но я понимаю их, и, поскольку их путем, путем скитальцев, я не пойду, я их прощаю. Но я в отличие от них могу позволить себе помнить о своих отце и матери, поэтому я иногда возил своих детей в тот дом при школе, где провел такое счастливое детство. И да, мы ходили к ним на могилу, на церковное кладбище, и дети не спрашивали, почему дедушку с бабушкой охраняет Иисус. Потому что они тоже никогда не бывали в синагоге, и, хотя и знают про печи, даже не подозревают, что имеют прямое отношение к их семье. Но я клянусь, если когда-нибудь моя невиновность будет доказана и я снова стану свободным человеком, я расскажу им о том, что и Дранси, и товарняки, и многоязычные очереди, и печи — это всё их наследие, наследие семьи.
Могу предположить, что Уолворти к этому моменту пресытится еврейской частью моей истории. Но мне все равно. Ведь это, в конце концов, основа моего рассказа. Это то, что и есть я, Дрейфус. Об этом был и суд, этим подпитывалось обвинение, за это прокляло меня больное общество. Так что придется вам смириться, мистер Уолворти. Без этого и книги не было бы.
Мы с Мэтью росли в деревне, и, хотя до Лондона было всего пара часов езды, столицу я впервые увидел только на восемнадцатом году жизни. И она меня напугала. Моих родителей тоже. Они, привыкшие жить в деревне, чувствовали себя там так же неуверенно. А что до Мэтью, так он вообще этот город не понял. Поездка в Лондон была наградой за то, что я получил стипендию в Оксфорде, где мне предстояло учиться на факультете английского. Родители были на седьмом небе от счастья, для них Оксфорд представлялся средоточием всех влиятельных связей, и тот факт, что я был принят в столь уважаемое заведение с давними традициями, словно аннулировал их чуждое происхождение. Их сын там, и по принципу постепенного внедрения они тоже там. Через год Мэтью должен был отправиться в Манчестер учиться на инженера. Им родители тоже гордились. Они не строили на наш счет честолюбивых планов. Им было бы довольно, если бы мы по их примеру влились в окружающую среду и зарабатывали на пристойную жизнь. Именно так мы и сделали. Оба. Так оно и шло до моего падения, но они до него не дожили.
Годы в Оксфорде прошли замечательно. Я не чувствовал никакой враждебности, легко общался с другими студентами. Я вступил в несколько обществ, но от Еврейского студенческого клуба держался на расстоянии — как какой-нибудь антисемит. И да, признаюсь, мне было стыдно. Но я не хотел привлекать к себе внимание. Иначе я подвел бы своих родителей. Впрочем, одного еврейского друга я завел. Его звали Тобиас Гульд, он изучал юриспруденцию, и мы часто общались. Потом он уехал работать в Канаду, и мы потеряли друг друга из виду. Но когда начался суд, он прилетел меня поддержать. Из всех, с кем я общался в Оксфорде, Тобиас был единственным, кто подтвердил свою дружбу и подал руку помощи. Что касается прочих, большинство делало вид, что меня не знает. Ведь поскольку сторона обвинения представляла истеблишмент, к которому принадлежат и они, я вряд ли мог рассчитывать, что они встанут на сторону защиты, особенно учитывая, что обвиняемый — человек другого сорта. Когда Тобиас в последний раз навещал меня в тюрьме, он рассказывал, что ностальгически посетил альма-матер и слышал, как в общей зале шептались про Дрейфуса. «Ну а чего можно было ожидать? — сказал один из ученых. — Он же из „этих“». Тобиас этот разговор подслушал, поэтому возразить не мог. Да и что толку? Поиски козла отпущения — компульсивный невроз, а с психами не спорят. Мы с Тобиасом посмеялись над этой историей, и, когда он уехал, меня грели воспоминания об этом доказательстве дружбы.
Каждое Рождество мы с Мэтью приезжали в дом при деревенской школе. Родители отмечали Рождество с размахом. Таким образом они просили местных жителей считать их за своих. Поэтому наша рождественская елка была самой высокой, а подарки самыми щедрыми. Венок из остролиста занимал полдвери, и гостям приходилось долго шарить в поисках звонка. В эти праздники у родителей было множество гостей и обильнейшее угощение. Одно Рождество мне особенно запомнилось. В деревне появился новый житель. Я решил, что он иностранец, хотя он и утверждал, что родился в Англии. Но по-английски он говорил как-то уж слишком хорошо, с той безупречностью, которой порой добиваются иностранцы. Он как будто тоже хотел, чтобы его приняли за своего. Звали его Джон Коулман. Он был инженером, получил место на одном из заводов неподалеку от Кентербери. Решил поселиться в нашей деревне, потому что она напомнила ему ту, где он вырос. Холостяк, лет двадцати с чем-то, и мои родители сочли, что ему, должно быть, одиноко. Особенно в рождественские дни. Поэтому вновь прибывшего тут же пригласили на чай в гостиной. Я видел из окна, как он ищет дверной звонок. Решил, пусть поищет. Мне он не понравился. Он был скованный и чересчур услужливый. Наконец он отыскал звонок и радостно нажал на кнопку. Мэтью открыл дверь и проводил его в гостиную. Он пожал руки родителям, представился Мэтью, а тот препоручил его мне.
Теперь, когда я отлично знаю, что из себя представляет Джон Коулман и какое зло он несет, мне трудно подобрать слова, чтобы его описать. К тому же я утомился, а откуда взялась усталость, понять не могу. Сегодня я разве что водил пером по бумаге. Но чувствую себя измотанным физически. Словно за каждое написанное мной слово я отжимался, делал растяжки или наклоны. Сегодня я буду отлично спать. Не сомневаюсь. И, быть может, впервые за время, проведенное в камере, даже с толикой удовольствия.
Сэм Темпл был из тех агентов, кто стремится узнать своих клиентов «со всех сторон». Поэтому ему необходимо было познакомиться с миссис Дрейфус. Он подозревал, что она не примет его, не получив разрешение от мужа, а в согласии Дрейфуса он уверен не был. Он позвонил начальнику тюрьмы, чтобы договориться о следующем свидании, но на этот раз настаивал, чтобы Дрейфуса сначала спросили, примет ли он его. Под вечер ему позвонили из тюрьмы и сказали, что Дрейфус будет рад его видеть, но только ненадолго, потому что он очень занят. Сэм Темпл, услышав это, улыбнулся. «Очень занят» — так говорят писатели. У него не было сомнений: Дрейфус начал писать.
Тот же охранник проводил его в камеру. Дрейфус сидел за столом, за тем столом, который он получил вместе со стулом. Он не встал его поприветствовать. Лишь приподнял голову и пробормотал, что скоро освободится. У Сэма Темпла было чувство, что он пришел наниматься на работу. Он не стал садиться на койку. Стоял и ждал, когда на него обратят внимание. И наблюдал за тем, как пишет его клиент. Он изменился. Выглядел куда спокойнее, как будто даже в согласии с самим собой. Водя пером, он беззвучно шевелил губами, в уголках глаз словно притаилась улыбка. Наконец он отложил ручку, встал и протянул Сэму руку.
— Хорошо, что вы пришли, — сказал он.
И тогда Сэм Темпл окончательно поверил, что может стать этому человеку другом. Он улыбнулся.
— Вижу, вы уже начали, — сказал он.
— Я рассказываю сам себе историю, — сказал Дрейфус. — Подлинную.
— Я никогда не прошу дать мне почитать только что начатую работу, — сказал Темпл, — но некоторым писателям хочется показывать сделанное. Если вам будет угодно, я с радостью ознакомлюсь.
— Это совершенно ни к чему.
Дрейфус был так непреклонен, что Сэм даже испугался: а вдруг он вообще никогда и никому не даст почитать им написанное, даже когда книга будет закончена. Ему встречались такие авторы. Но эту проблему он будет решать, когда придет время, а пока что попытается завоевать доверие Дрейфуса.
— Не хочу вас отвлекать, — сказал он. — Я просто пришел напомнить, что я рядом, спросить, не могу ли чем-нибудь вам помочь.
— Можете, — ответил Дрейфус. — Буду очень вам благодарен, если вы навестите мою жену. Подозреваю, ей сейчас очень одиноко. Ей разрешено всего одно свидание в месяц, и будет очень кстати, если вы иногда будете передавать ей новости обо мне.
Сэм Темпл пришел в восторг. Дрейфус словно прочитал его мысли.
— Буду только рад! — сказал он. И протянул руку. Дрейфус ответил на рукопожатие, а потом накрыл обе руки левой ладонью и искренне улыбнулся.
— Вы сможете все прочесть, когда я допишу, — сказал он. — Но никаких советов мне не нужно. Это моя история, правда, которую рассказываю я. И я не хочу, чтобы эту правду чем-то разбавляли, чтобы правили грамматику. Особенно грамматику, поскольку зачастую она — лишь способ приукрасить.
Дрейфус говорил это вполне дружественно, но было понятно, что он считает встречу законченной. Сэм Темпл засобирался уходить, пожелал ему удачи с книгой.
— Если позволите, я скоро еще приду, — сказал он.
— Я всегда здесь, — улыбнулся Дрейфус.
Вернувшись к себе в контору, Сэм Темпл написал миссис Дрейфус, сообщил о поручении ее мужа и попросил разрешения ее навестить. Она ответила сразу — позвонила по телефону. И радушно пригласила его на чай — в тот же день.
Он принес цветы и конфеты, не из соображений этикета, а из благодарности. Он так стремился к этой встрече. Его разбирало любопытство. О миссис Дрейфус и ее детях мало что знали. Она ходила на все судебные заседания по делу мужа, репортерам удалось ее сфотографировать. Но никаких комментариев она не давала, рта не раскрывала. Встретиться с миссис Дрейфус было почти такой же удачей, как и заручиться согласием ее мужа взять его в агенты, но он не хотел, чтобы о его визите стало известно. Если газеты об этом пронюхают, пройдохи журналисты ему проходу не дадут.
Дверь она открыла сама. Привлекательная женщина, никак не прихорашивавшаяся. Ни макияжа, ни украшений. Простое черное платье говорило о ее горе, но белый кружевной воротничок подчеркивал, что для траура еще не время. Она провела его в небольшую комнату, служившую и столовой, и гостиной. Сбоку был проход на кухню. Стол в центре комнаты был накрыт к чаю. Меблировка была незатейливая, на стенах висели какие-то безвкусные гравюры. Никто и не пытался это место обживать. Все выглядело уныло и тоскливо, минимальные удобства, предоставленные домохозяином, не более того. Безликая съемная квартира.
Когда Дрейфусу предъявили обвинение, семья лишилась и дома, и дохода, а миссис Дрейфус, видимо, стремилась вообще не привлекать к себе внимания. У стены стоял диван, сиденье его хранило отпечатки тел предыдущих жильцов, плюш залоснился. Он изрядно загрязнился, но все, кто сидел на диване, были исключительно чисты и аккуратны. Два ребенка и мужчина, поразительно похожий на Дрейфуса. Это были Мэтью, брат Дрейфуса, и дети Дрейфуса — Питер и Джин. Сэм пожалел, что купил такой роскошный букет. На скромном столе он выглядел оскорбительно. Но все держались очень приветливо. Гость совсем недавно видел самого дорогого и близкого им человека.
Все уселись за стол, Сэм занял место, которое ему указали. Дети устроились напротив. Оба выглядели очень серьезными, и взгляд у обоих был погасший — как у их отца, когда Сэм впервые с ним встретился.
— Ваш отец чувствует себя хорошо, — сказал он им. — Я был у него вчера.
Они, должно быть, подумали, что вряд ли ему хорошо, поскольку ничего не ответили.
— Я заварю чай, — сказала миссис Дрейфус и ушла на кухню.
За столом царило молчание, все уставились на тарелки — положение спас только свист чайника, нарушивший тишину. Вскоре миссис Дрейфус принесла чайник, и каждому нашлось чем заняться. Когда наконец все были обслужены, Сэм понял, что вести разговор придется ему. Начал он с детей.
— В какую школу вы ходите? — спросил он. О чем тут же пожалел.
Но Питер ответил:
— Мы не ходим в школу.
— Там говорят жуткие вещи о папе, — добавила Джин.
— Поэтому мы не ходим, — хором сказали оба.
— Что ж, — нашелся Сэм, — в таком случае мы как-нибудь можем вместе сходить в зоопарк. В любой будний день, и нам не придется толкаться в очередях и протискиваться сквозь толпы. Я там сто лет не был. Хотите сходить со мной на днях? Если ваша мама разрешит. Впрочем, мы можем все пойти.
Он выпалил свое приглашение на одном дыхании и с каждым словом заводился все больше. Ему не терпелось получить положительный ответ.
— Мы будем просто счастливы. Мы все, — сказал Мэтью.
Это были первые слова, которые он произнес, и при этом он улыбался — словно радовался тому, что наконец открыл счет. Дальше его уже было не остановить. Он перечислил всех животных, которые ему нравятся, объяснил почему, а затем пустился защищать идею зоосадов, опровергая все аргументы тех, кто требует их закрыть. Сэм заметил, что дети смотрят на дядю изумленно — словно и они впервые за долгое время услышали, как он разговаривает. Они со смехом включились в обсуждение, и миссис Дрейфус тоже, а Сэму показалось, что его присутствие словно ослабило путы, державшие их всех в молчании, молчании из-за непроизносимого, а в компании постороннего, не имеющего к этому отношения человека, они снова вернулись к нормальной жизни. Когда в разговоре возникла крохотная пауза, Сэм ей воспользовался, чтобы договориться о дате похода, и все решили, что лучше сделать это в начале следующей недели.
Он повернулся к миссис Дрейфус.
— Вам будет о чем рассказать мужу.
— Пусть лучше дети расскажут, — сказала она. — У нас свидание через две недели.
Это послужило сигналом к новой паузе, и Сэм не стал нарушать молчание, а взялся за предложенное ему печенье.
— Питер, может, сводим Джин в парк? — предложил Мэтью. Он догадался, что невестке нужно побеседовать с гостем наедине.
Когда они ушли, миссис Дрейфус принялась расставлять цветы в вазе.
— Я очень вам благодарна, мистер Темпл, — сказала она. — Благодаря вам у моего мужа наконец-то появилась цель. Его последнее письмо было почти веселое. Ну и деньги, разумеется, очень кстати. Теперь мне будет много легче. — Она вдруг взяла Сэма за локоть. — Детям очень тяжело, мистер Темпл.
— Могу себе представить.
— Я не осмеливаюсь посылать их в школу. Там их травят и оскорбляют. Даже учителя. Я знаю, что мой муж не виновен. И они знают. Но не могут ничего возразить. Их отец осужден.
— Нужно надеяться на апелляцию, — сказал Сэм. — И, помолчав, спросил: — У вас есть друзья?
— Были, — ответила она, — но теперь никто не желает нас знать. Мэтью замечательный. Приходит к нам в любую свободную минуту. Но и у него друзей не осталось. Дрейфус теперь — нехорошая фамилия, мистер Темпл.
Она отпустила его локоть и принялась убирать со стола.
— Я вам помогу, — пообещал он.
Она не стала его отговаривать, и, когда они перешли в кухню, он спросил:
— Не думаете ли вы найти детям учителя? Им станет куда легче, когда будет чем заняться.
— Конечно, я об этом думала, — сказала она, — и теперь, когда есть деньги, это возможно. Но кто пойдет учителем к детям Дрейфуса? Мне даже наводить справки боязно.
— Доверьте это мне, — попросил Сэм. — Похоже, у меня есть подходящий человек. Человек сочувствующий. Который, как и я, верит в невиновность вашего мужа.
Она лучезарно улыбнулась.
— Я буду так вам благодарна! — Она принялась мыть посуду, а Сэму протянула кухонное полотенце. Ей было приятно, что он рядом. — Вы придете к нам снова? — спросила она.
— Разумеется. А вы — звоните мне в любое время. — Он взял тарелку. — А как вы встретились с вашим мужем?
— Нас познакомила моя подруга Сьюзен. Моя лучшая подруга. Точнее, была таковой. Теперь уже нет. Уже нет… — повторила она.
Сэм не стал расспрашивать, почему дружба прекратилась. Он догадался, что это что-то личное и не связано напрямую с нынешним положением Дрейфуса. Но он ошибся. С этим-то все и было связано, и Люси Дрейфус сама захотела рассказать, почему дружбе пришел конец.
— Альфреда я увидела впервые как-то вечером в квартире Мэтью и Сьюзен, так все и началось. Тогда это казалось такой удачей! Нам было очень хорошо вчетвером. До тех пор, пока не случилось несчастье. Мы вместе ездили в отпуск, все четверо, потом уже и с детьми. Казалось, наша дружба — на века, она скреплена родством, да и дети отлично ладили. Но когда Альфреда арестовали и имя Дрейфуса стало звучать как проклятье, она по-тихому сменила фамилию себе и детям — в одностороннем порядке. Теперь она — Сьюзен Смит. Ни к чему не причастная. Она не разрешает своим детям общаться с Питером и Джин, ее раздражает то, что Мэтью предан семье. А он — просто замечательный. Все время нас поддерживает.
— Они все еще вместе? — спросил Сэм.
— Они живут в одном доме, но брак распался. Он не решается съехать. Можете представить, как тогда газеты все преподнесут?
— Ваш муж об этом знает?
— Нет. И не надо ему знать. Это его ужасно огорчит. — Люси стала расставлять тарелки. — Не представляю, что бы я делала без Мэтью.
— А кем он работает?
— Точнее сказать, кем работал. Он инженер. Занимал очень ответственный пост. Но когда Альфреда арестовали, ему стали намекать, что грядет сокращение штатов, а через несколько недель просто уволили.
— И что же он будет делать?
— У него есть кое-какие сбережения. А деньги от книги мы поделим — Альфред на этом настаивает.
Они вернулись в комнату.
— Я рад, что пришел к вам, — сказал Сэм. — Надеюсь, вы позволите мне бывать у вас часто. — Он назвал день похода в зоопарк и пообещал найти учителя. — Я был бы рад, если бы в зоопарк пошли и дети Мэтью.
— Сьюзен этого не допустит, — сказала Люси. — Знаете, мистер Темпл, мне иногда кажется, что она верит в виновность моего мужа.
Сэма аж передернуло.
— Какой же в их семье раздор, — сказал он. Перед уходом он взял ее за руку. — Миссис Дрейфус, вы можете обращаться ко мне в любое время. И Мэтью тоже. Прошу вас, передайте ему это.
Она проводила его до двери.
— Я скоро увижусь с Альфредом, — сказала она. — Он будет рад узнать, как вы нас поддерживаете.
— Вы увидите совсем другого человека, — сказал Сэм. — Он теперь больше в ладу с самим собой. Осмелюсь даже предположить, что у него бывают и счастливые моменты.
По дороге в контору Сэм прошел через местный парк. Вдалеке, на детской площадке, он разглядел Мэтью, Питера и Джин, они качались на качелях, в такт друг с другом, все выше, выше, выше — будто ничто извне не могло изменить их жизнь. Они словно неслись в то время, где нет прерывистого дыхания, тяжких вздохов, слез, и только когда качели остановятся, они заметят, что тучи сгущаются.
Естественно, мы с Мэтью ходили в деревенскую школу родителей. Мы ведь и жили там. И хотя никакими преимуществами мы не пользовались, мы там были счастливы. Мэтью младше меня, и все детство я был его защитником. Теперь роли в некотором смысле переменились. После того как меня арестовали, он охраняет меня и негодует не меньше моего. Он писал прошения и ходатайства, но главное — он теперь защищает Люси и детей. Я люблю его все больше. Мистер Уолворти, а у вас есть брат? Если есть, вы понимаете, какого это рода любовь. С ней ничто не сравнится. В ее языке нежности нет слов, выражающих ожидания или нарекания, она никак не осуждает. Братская привязанность — это кровная связь, данная Богом при рождении. Отрицать или игнорировать ее — все равно что отрицать гены.
В одиннадцать лет я стал учиться в средней школе в Кентербери, где продолжали обучение большинство детей из нашей сельской школы. Год спустя туда же пошел Мэтью. Это была школа англиканской церкви, и много внимания уделялось религиозным наставлениям. Каждое утро на общем собрании мы пели не меньше двух гимнов. И в каждой песне неминуемо звучало слово «Иисус». Но я его никогда не пропевал. Слово казалось мне слишком исключительным. Вместо него я произносил «Бог», и, хотя оно не вписывалось в размер, это было слово, объединяющее любого и каждого. Но произносил я его шепотом. Думаю, Мэтью делал то же самое. Сейчас я удивляюсь — откуда же пошло желание избежать этого слова. Должно быть, от родителей. Из их уст я этого слова никогда не слышал и, возможно, заметил его отсутствие и что-то заподозрил. Им как-то удавалось его избегать, и теперь мне грустно думать, как они всю жизнь притворялись, вознося почести богу, имя которого они даже произнести не могли. Какой-то уголок сознания родителей так и остался неизменным, они прикусывали язык перед запретным словом, и это табу мы унаследовали с генами. Оно неодолимо.
В школе мы учились хорошо. Оба. Мы сражались, и часто с наслаждением, с теми предметами, которые сейчас даже не преподают. Грамматика, синтаксический разбор, лексический анализ — этим увлекательнейшим темам теперь, похоже, просто нет места в учебной программе, и мне жаль, что мои дети будут этого лишены. Мистер Уолворти, а у вас есть дети?
После Кентербери мне удалось получить стипендию в Оксфорде, и я поступил в педагогический колледж. Год спустя Мэтью отправился в Манчестер учиться на инженера. Это была первая разлука в нашей жизни. До этого я и не подозревал, какой важной частью меня он является, думаю, он чувствовал то же. Мы регулярно друг другу писали, но я скучал по тому, как он улыбается, как пожимает плечами, как толкает меня локтем в бок, по всем тем движениям, которые понятны без слов. Со временем он женился, через несколько лет женился и я. Но связь между нами осталась столь же крепкой.
За долгие годы учебы у меня появилось немало друзей. И мы долгие годы поддерживали связь — переписывались, ходили друг к другу в гости, устраивали встречи выпускников. Все казалось таким незыблемым. Пока не начались мои неприятности. Письма перестали приходить. Все отказывались от меня, от знакомства со мной. За исключением тех, кому мое падение принесло выгоду. Тех, кто выставил наше знакомство напоказ. Тех, кто продавал свои убогие рассказы в газеты. Я УЧИЛСЯ В ШКОЛЕ СО ЗЛОДЕЕМ — гласил заголовок в одной из них, ДРЕЙФУС — ТОТ ЕЩЕ СТАРОСТА! — в другой. Эти статьи меня больно задевали. Они были в основном чистой выдумкой, а подавали их злобно и кровожадно. Больше всего мне было больно за Люси и за детей. Но они не теряли веру в меня. Ни на миг. Это я не выдержал. Это я потерял надежду. Случались даже минуты, кошмарные минуты, когда я и впрямь верил, что виновен во всех тех грехах, в которых меня обвиняли. У меня было странное чувство, что мне легче быть виновным. Это будет почти что освобождением. Что моя вина станет обоснованием жестокого наказания. Сколько дней я сидел в камере и говорил себе, что совершил то, что, по их словам, я совершил. И твердил так, пока это не превратилось в ежедневную мантру. Но убежденности в ней не хватало. Поэтому я заменил ее на фразу «Я невиновен». На эту фразу у меня убежденности хватало, но она не давала надежды. Она просто злила меня, и я много дней выхаживал свою ярость, метаясь взад-вперед по камере. Потом, благодарение Богу, Люси разрешили меня навестить, и я перед ее доверием и лучащейся верой почувствовал себя предателем. Она спасла меня от меня же саморазрушительного, и теперь я снова целостен, целостен в своей невиновности. И непоколебим.
Иногда начальник тюрьмы дает мне газеты, разрешил пользоваться радио. Первые несколько недель я его не включал. Гордыня не давала, потому что я и представить не мог, что в мире происходит что-то важнее моего заточения. Но когда мне доставались газеты, я прочитывал то, что хоть немного будило мой интерес, и потом мне хотелось узнать, как развиваются события. Тогда мне пришлось включить приемник, и с тех пор он почти не умолкал. Так что я au courant[7] текущих событий. Сейчас я слежу за выборами в США, но главным образом меня интересует Ближний Восток. Каждый вечер я жду новостей оттуда, а когда их не бывает, вздыхаю с облегчением. На мой взгляд, хорошие новости из этого региона приходят крайне редко. А под хорошими новостями я подразумеваю те, которые благоприятны для моей стороны. Для Израиля. После того, что со мной произошло, я ни на какой другой стороне не окажусь никогда. Да, эта сторона не всегда права. Меня приводят в ужас те ошибки, которые она порой совершает. Но я хочу, чтобы Израиль выжил, иначе те, кто обвинил меня, будут в некоем переносном смысле оправданы.
Несправедливый приговор был вынесен судом в то время, когда израильтяне из страха пошли в наступление на Западном берегу[8], в ходе которого погибло и получило увечья множество палестинцев, в том числе дети. В газетах эти действия справедливо осуждались, люди выходили на демонстрации. Но к ним присоединились и другие, и все с унаследованным, укоренившимся или благоприобретенным антисемитизмом нашли для своей ненависти новое слово. Это было слово антисионизм, и под таким названием их ненависть к евреям приобрела вполне респектабельный статус. Я был искрой. Имя «Дрейфус» стало генератором.
Я отвлекся. Впрочем, разве отвлекся? Эти темы не посторонние, они напрямую связаны с моей историей. Разве не в них истоки обвинений против меня? Разве не в них суть моего приговора? Нет. Я не отвлекся. Наоборот. Я движусь к самому центру.
Теперь мне нужно прерваться. Я жду мистера Темпла. Он должен был повидаться с Люси и с детьми, и хотя мне крайне не хочется откладывать перо, люди куда важнее писанины.
Сэм Темпл пришел прямиком из зоопарка. Он специально попросил назначить посещение на это время, чтобы рассказать все по свежим следам. Он надеялся, что пропитался запахом обезьянника, где они провели большую часть времени, так что Дрейфус сможет косвенно поучаствовать в их прогулке.
Войдя в камеру, Сэм заметил разбросанные в беспорядке бумаги на столе Дрейфуса и порадовался. Это косвенно указывало на свободу автора. Когда он вошел, Дрейфус тут же встал и, улыбаясь, протянул Сэму обе руки. Сэм отметил, как эти открытость и дружелюбие отличаются от натянутости первой встречи. И не без удовольствия предположил, что Дрейфус так переменился, потому что стал работать, писать, и груз на его душе стал полегче. Они уселись бок о бок на койке.
— Я только что от них, — сказал Сэм. — Мы ходили в зоопарк. Все вместе. Люси, Мэтью, Питер и Джин.
— А Сьюзен с детьми?
Сэм готовился к этому вопросу.
— Ей нужно было отвезти детей к своей матери, — сказал он. — Они заранее договорились. Быть может, в следующий раз.
Дрейфус довольствовался этим объяснением, но Сэм опасался, что долго скрывать от него предательство невестки не получится.
— Рассказывайте все подробно, — попросил Дрейфус.
Он был похож на маленького мальчика, которому не терпится услышать рассказ о гостях, куда его не взяли.
И Сэм подробно описал их маршрут, от слона к обезьянам, далее в аквариум и к змеям, потом опять к обезьянам, оттуда к пандам, медведям, птицам и снова к обезьянам. Рассказывал о каждой остановке, о том, как радовались дети, особенно Джин, как Питер о ней заботился, поднимал ее, чтобы она могла прочитать надписи на клетках. Он описывал, как забавно они передразнивали зверей, но не упомянул о посетителях, которые говорили: «Посмотри-ка! Это же вроде дети Дрейфуса. И их мать. Хватает у них наглости!»
Дрейфус слушал молча, только улыбался и посмеивался.
— А как Мэтью? — спросил он, когда рассказ был закончен.
«Ну что я могу сказать про Мэтью», — подумал Сэм.
— У него все хорошо, — солгал он, вспомнив, как грустен был Мэтью, как заставлял себя радоваться вместе со всеми.
— Чем он занимается?
— Он много бывает у Люси и детей. Он и Сьюзен, — снова солгал Сэм. — Он мне очень нравится. Порядочный человек. Страстно верит в вашу невиновность. Он каждый день с кем-то встречается, пытается добиться апелляции.
Последнее было чистой правдой. Мэтью показал ему список людей, во власти которых было возобновить расследование. И он им всем писал прошения.
— Знаете, я очень по нему скучаю, — с нежностью сказал Дрейфус. — По Люси, конечно, тоже. Но с Мэтью у нас кровная связь. Это совсем другое. Расскажите о детях, — попросил он, помолчав. — Как они выглядят?
— Они очень похожи на Люси. Оба. Красивые, — улыбнулся Сэм. — Мне удалось найти для них учителя. Его зовут Тони Любек, он сын моего друга. Пишет докторскую диссертацию. Он ходит к вам домой каждый день. Длинноволосый, внешность довольно эксцентричная. Питер и Джин от него в восторге.
— Вы очень ко мне добры, мистер Темпл, — сказал Дрейфус. — Надеюсь, когда-нибудь я смогу вас отблагодарить.
Это был подходящий момент перейти ко второй цели визита. Сэму не терпелось узнать, как продвигается книга его клиента, но давить на него он не хотел.
— Как книга? — спросил он как будто невзначай.
— Оказалось, мне нравится писать, — сказал Дрейфус. — Каждый день жду этого с нетерпением. Не знаю, хороший текст получается или плохой, но мне-то точно хорошо.
— Хотите, чтобы я почитал? — спросил Сэм. — Если вам нужно независимое мнение.
Дрейфус поколебался.
— Пожалуй, нет, — сказал он. — Это будет как свой дневник дать почитать.
Сэма этот ответ насторожил. Если Дрейфус уже воспринимает свою работу как исповедь, он вполне может в конце концов отказаться от публикации. Но сейчас Дрейфус этот вопрос поднимать не хотел. Пока рано. Однако он его беспокоил. И Сэм все-таки решил ответить.
— Да, это очень личное занятие, — сказал он, — но в конечном счете цель его — оправдать вас, доказать вашу невиновность, в которой уже убеждены тысячи людей. Вы пишете не только для них, но и для своих обвинителей — чтобы доказать им, что допущена судебная ошибка.
— В настоящий момент это только для меня, — сказал Дрейфус.
Сэм решил пока что оставить все как есть. И больше не спрашивать, как продвигается книга, о чем Дрейфус пишет. В свое время он повидал немало писателей, которые поначалу так же скрытничали, но в конце концов побеждало обыкновенное тщеславие. А Дрейфус при всей своей цельности — человек, такой же как все, и недостатки у него такие же.
— У меня пока что сомнения по поводу формы, — Дрейфус сам продолжил разговор.
Сэм втайне обрадовался — ему послышалась в этой фразе нотка тщеславия.
— Может быть, в следующий раз? — предложил Дрейфус. — Но я не хочу ничего менять, — добавил он. — Даже ради того, чтобы увеличить продажи или получить больше денег. Я не изменю ни единого слова. — В его словах сквозила досада.
Сэм улыбнулся. Вот клиент, который делает только первые, детские шаги в литературе, а уже разговаривает как писатель — с апломбом и чванством, просто прикрывающими недостаток уверенности в себе и низкую самооценку. Сэм был удовлетворен. У нового клиента есть все шансы стать автором бестселлера.
— А может, все изложить в хронологическом порядке? — осторожно спросил Дрейфус.
Теперь у Сэма появилась надежда, что он выйдет из камеры с отрывком из рукописи под мышкой.
— Никаких правил нет, — сказал он. — Если ваши воспоминания идут без хронологии — в исповедальных книгах такое часто встречается — значит, вам так надо. В конце концов логика повествования берет свое. Я бы не стал беспокоиться насчет хронологии.
Дрейфус выслушал это с облегчением. И даже с благодарностью. Он подошел к столу, до которого было всего несколько шагов, сложил в стопку исписанные листы. У Сэма затеплилась надежда, но к койке Дрейфус вернулся с пустыми руками.
— Я все время возвращаюсь к своему детству, — признался он.
— Естественно, — утешил его Сэм. — Тогда-то все и закладывается.
— А потом вдруг вспоминается мысль или событие уже из взрослой жизни. Я… я не уверен в том, что это правильно.
Сэм выдержал паузу.
— Не хотите ли… — начал он.
— Не согласитесь ли вы это почитать? — спросил Дрейфус.
Он сдался быстрее, чем предполагал Сэм.
— Конечно, — ответил он. — Буду рад.
— Но никакой критики, я просто хочу понять, получается или нет.
Сэм и этого предупреждения ждал.
— Никакой критики, — повторил он. — Получается или нет.
— Буду очень благодарен, — пробормотал Дрейфус. Он опять подошел к столу, взял стопку листов. — Только чтобы больше никто этого не видел, — нервно сказал он. — Только вы. Пообещайте мне это.
— Обещаю, — сказал Сэм и взял рукопись. Стараясь скрыть волнение, он убрал ее в портфель — будто это были какие-то самые обычные документы. — Я сделаю копию, — добавил он, — и тут же верну вам рукопись. — Он встал. — Могу ли я как-нибудь помочь вам там, снаружи? — спросил он.
— Вы и так достаточно делаете, — ответил Дрейфус и снова протянул ему обе руки. — Поскорее приходите снова, — сказал он. — И прошу вас, зовите меня Альфредом.
— Только если вы будете звать меня Сэмом.
Они снова пожали друг другу руки, и Сэм подумал, что в следующий визит они, возможно, и обнимутся. Он вызвал охранника. Когда дверь камеры открылась, Дрейфус шепнул ему на ухо:
— Особо позаботьтесь о Мэтью.
Сэм Темпл поспешил в свою контору. В ушах у него звучали последние слова Дрейфуса. Он догадывался, что Дрейфус знает о мучениях Мэтью, может, не в подробностях, но о безысходном отчаянии знает безусловно. Должно быть, он что-то заподозрил, когда Мэтью в последний раз приходил, или Люси случайно намекнула. Такое предательство трудно сохранить в тайне. Сочувствие Дрейфуса его тронуло. Он решил поддерживать связь с Мэтью. Непосредственно с ним. Быть может, пригласить его на ужин. Он позвонит ему из конторы. Но сначала надо сделать копию рукописи. Этим он занялся сам, помня о просьбе никому ее не показывать. И, стоя у копировальной машины, он старался в текст не заглядывать. Не хотел портить удовольствия. Сделав копию, он с курьером послал оригинал в тюрьму. А потом сел за стол и сказал секретарше, чтобы его не беспокоили.
— Но мистер Уолворти уже дважды звонил, — сказала она. — Говорит, дело срочное.
— Меня нет, — сказал Сэм, — и вы не знаете, когда я буду.
Он понимал, почему звонит Уолворти. Беспокоится насчет своего капиталовложения. Хочет увидеть что-то на бумаге. У этого Дрейфуса, мол, было достаточно времени на раскачку. Наверняка будет просить отрывок. «Мне нужно делать обложку, — таков будет предлог. — Мне нужно подготовить аннотацию». Сэм Темпл слышал это не раз. Уолворти подождет. Он, Сэм Темпл, не сомневался, что Уолворти вложил деньги в надежное предприятие. Он налил себе кофе из термоса и взялся за рукопись.
Текста было немного. Только начало, написанное аккуратным, уверенным почерком. Ничего не вычеркнуто, никаких пометок на полях. Явно первый вариант с расчетом на то, что он же станет последним. Он отхлебнул кофе и начал читать. Через час он закончил, абсолютно уверенный в том, что Дрейфус — писатель. В его словах чувствовались злость, недоумение, оскорбленное понимание, и у Сэма не было сомнений, что вся эта энергетика сохранится. Признаться, у него были некоторые сомнения относительно кое-каких аргументов, но он оставит их при себе. Как Дрейфус и хотел, он ничего не будет критиковать, только уверит его, причем искренне, что нарушение хронологии никак не сказывается на последовательности мысли. Он написал Дрейфусу, назвав его Альфредом, несколько строк с похвалами и поощрением. Прежде чем подписаться, он позвонил Мэтью и договорился об ужине, чтобы представить Дрейфусу доказательство: высказанная шепотом просьба услышана. Он подписался «Сэм», тотчас отправил письмо. Затем налил себе еще кофе, закурил, что делал изредка, сигарету и, откинувшись в кресле, с удовольствием затянулся.
И тут зазвонил телефон.
— Это опять мистер Уолворти, — сказала секретарша. — Вы здесь или вас нет?
— Я отвечу, — сказал Сэм.
Не было смысла мариновать беднягу и дальше. Как он и предполагал, издатель беспокоился насчет своего вложения.
— Вы с ним на связи, мистер Темпл? — спросил он.
— Я видел его сегодня утром, — не без ехидства ответил Сэм.
— Как идут дела?
— Он пишет.
— Так… И много он написал? Вы что-нибудь видели?
— Не знаю, сколько он написал, — солгал Сэм. — Нет, я ничего не видел. Думаю, у него пока нет желания мне что-то показывать.
— А вот так не годится! — вскипел Уолворти. — Я имею право посмотреть хотя бы на образчик того, что я приобрел. Я на этом настаиваю, мистер Темпл.
— В договоре нет ничего, мистер Уолворти, — терпеливо объяснил Сэм, — что дает вам право смотреть на работу до ее завершения. Разве что сам мистер Дрейфус этого захочет.
— Но вам-то, его агенту, наверняка интересно знать, как идет работа.
— Признаюсь, интересно, мистер Уолворти, — сказал Сэм, — но опять же — все зависит от желания моего клиента. Я обязан его уважать.
Он чувствовал, как раздражен мистер Уолворти на другом конце провода.
— Что ж, надеюсь, я не совершил ужасной ошибки, — сказал издатель.
— Я нисколько не беспокоюсь, — уверил его Сэм, — и прошу вас тоже не терять веру. — Ему даже стало немного жалко Уолворти. — Даю слово, мистер Уолворти, я постараюсь убедить мистера Дрейфуса показать какой-нибудь отрывок.
— Что ж, тогда доверяю это вам, — сказал мистер Уолворти.
Но Сэм не собирался торопить Дрейфуса. Жесткие сроки будут его только нервировать. В его распоряжении для работы был почти целый день. Но ему нужно было и переключаться. Какое-нибудь развлечение из неутомительных. Через час встреча с Мэтью. Надо спросить, играет ли его брат в шахматы.
Сэм приехал в ресторан заранее, чтобы подготовиться к приходу Мэтью. Он выбрал небольшое бистро неподалеку от Кингз-роуд. Однако, когда Мэтью вошел, Сэм отчетливо расслышал шепот «Дрейфус» с соседних столиков. Лицо Мэтью было известно не меньше, чем лицо его брата. Каждое его прошение, а написал он их немало, разным влиятельным людям фиксировали и фотографировали, и публика смотрела на него с таким же презрением, как на его брата. Вообще, показываться на людях уже было смелостью с его стороны, а тот, кого видели в его компании, тем более за приятной беседой, становился запятнанным опосредованно. Но Сэма это не остановило. Он нисколько не скрывал, что отношения у них дружеские. Он с радостью пожал Мэтью руку, а когда тот усаживался, похлопал его по плечу. И перед тем, как сел сам, с вызовом посмотрел на остальных посетителей. По официанту не было понятно, узнал ли он Мэтью, они быстро все заказали, чтобы поскорее погрузиться в беседу. Сэм отчитался о последнем посещении тюрьмы, но о рукописи не упомянул. Когда им принесли еду, они замолчали. Не хотели, чтобы их подслушивали.
Наконец Мэтью заговорил.
— Вам ведь известно о моих неприятностях, — сказал он.
— В самых общих чертах, — кивнул Сэм. — Мне Люси говорила.
— Если позволите, я вам расскажу. Разумеется, это должно остаться между нами.
— Можете мне доверять, — ответил Сэм, — как, думаю, доверяет мне ваш брат.
Мэтью огляделся по сторонам. Говорил он шепотом, опасаясь, что его услышат посторонние.
— Фамилию сменила не только Сьюзен. Мои дети, Адам и Зак, тоже. Это само по себе плохо. Но есть кое-что похуже.
Сэм видел, как расстроен его собеседник, но даже представить не мог, что хуже предательства жены.
— Мне очень стыдно об этом говорить, — продолжал Мэтью. — Я Люси и то не сказал. Это разобьет ей сердце.
— Вы уверены, что стоит рассказывать это мне?
— Мне нужно с кем-то поделиться, — сказал Мэтью. — Вы единственный, кому я могу доверять. Помочь вы ничем не сможете, но мне будет легче, если я кому-то откроюсь.
— Я весь внимание, — сказал Сэм.
Мэтью отложил нож и вилку, подался к Сэму.
— Дело в том, что Сьюзен действительно убеждена в виновности Альфреда. Она сама мне так сказала, — прошептал он, и Сэм заметил, что краска стыда залила его лицо. — Она в этом убеждена. Как она могла хотя бы представить себе, что Альфред способен на такое злодейство!
Голос его дрожал. Сэм не знал, что сказать. Он хотел бы встретиться с этой женщиной и как следует ее отчитать. Даже если она верила, что ее деверь виновен, ей следовало его поддерживать. Но он все равно не смог бы ее переубедить. У него, как и у Мэтью, не было доказательств того, что Альфред непричастен к этому преступлению. Он просто не мог поверить в его вину и знал, что многие думают так же.
— Искренне вам сочувствую, — сказал он и, помолчав, спросил: — А вы пытались с ней поговорить?
— Разговора у нас не получится, — сказал Мэтью. — Мы вообще не общаемся. В нашем доме царит тишина, мистер Темпл. Даже дети смотрят на меня с подозрением, словно согласны с вердиктом, который вынесла их мать. Я не знаю, что делать, — сказал он растерянно. — Я не могу от нее уйти. Это будет поводом для сплетен. И она не может меня оставить по той же причине.
Он словно говорил сам с собой, взвешивал за и против, пытался сделать выбор, хотя понимал, что никакого выбора у него нет. Сэм выдержал паузу и сказал:
— Вы ничего не можете поделать. Ничего.
Мэтью взглянул на него.
— Я поделился с вами, и мне стало полегче, — сказал он. И добавил, подумав: — Альфред так ее любит. Он ее очень ценит.
— Пусть и продолжает ее ценить, — сказал Сэм. Еще одна пауза. — А что дети? Как у них в школе?
— У них же теперь другая фамилия. Они к ней даже привыкли. Все время учатся произносить ее вслух, словно нарочно хотят меня помучить, и я чувствую, что они меня предали.
Он снова покраснел.
— Кажется, Сьюзен подыскала другую школу. За рекой. Сочинит какую-нибудь историю.
— Она рискует, — сказал Сэм.
— Это она понимает. По-моему, ей даже хочется, чтобы все узнали, что она сменила фамилию. Тогда она сможет открыто уйти от меня и забрать детей. Альфред прочтет об этом в газетах, и это его доконает.
Бедняга Мэтью был на грани, и Сэм опасался за него.
— Вы должны быть сильным, ради вашего брата, — сказал он.
Это была банальная фраза, но он не знал, как утешить Мэтью. Ему хотелось убить Сьюзен — за все те мучения, которые она доставляла. И вдруг его осенило:
— А может, вам стоит уехать на время? У меня есть домик в Суррее. Там сейчас никого нет. Моя семья на этой неделе в Лондоне. Там тихо и спокойно. Вы сможете хоть немного передохнуть от своих проблем. Погуляете, послушаете музыку, почитаете. Я уверен, вам это поможет. Пойдемте ко мне в контору. Я дам вам ключи и запишу адрес.
Мэтью улыбнулся.
— А вы ведь тоже рискуете, — сказал он. — Сдаете свой дом Дрейфусу.
— Об этом никто не узнает, — ответил Сэм.
— Почему вы нам помогаете? — спросил Мэтью.
— Потому что верю, что ваш брат невиновен.
Когда они выходили из ресторана, кто-то опять прошептал: «Дрейфус!», но на сей раз Мэтью не стал отмалчиваться.
— Да, — сказал он, обращаясь ко всем, — я — Мэтью Дрейфус, и мой брат невиновен.
Когда я окончил колледж, мне предложили место в гимназии в Бристоле. Родители мной гордились. Я ведь пошел по их стопам. Мэтью, получив диплом, остался в Манчестере, стал работать инженером в одной крупной компании. Но мы по-прежнему встречались на Рождество и на Пасху в нашем старом доме при школе.
В Бристоле мне было не так уж хорошо. Репутация у школы была отличная, заслуженная, но ее директор был отъявленным мерзавцем. Человек малообразованный, хотя и имевший различные дипломы, он часто прибегал к физическому насилию — прикрываясь тем, что якобы «мне это еще больнее, чем вам», но испытывал при этом садистское удовольствие. Не будет преувеличением сказать, что я его ненавидел. Каждое утро после общего собрания я шел мимо очереди из перепуганных мальчишек, в основном младшеклассников (директор предпочитал самых юных), ждавших своей порции наказаний, от которых «мне еще больнее» и т. д. Иногда я ждал вместе с ними. Я ничего не говорил, но надеялся, что они почувствуют мою поддержку. А потом я слышал из-за двери рыдания, и, что бы ни утверждал директор, это были не его боль и не его слезы. Все время, пока я работал там, мне удавалось его избегать, и встречались мы только на педсоветах. Потом, к счастью (да простит меня Господь), он скончался. Ему было слегка за пятьдесят, но жалко мне его не было. Злой он был человек, и детям без него жилось куда лучше. На его похороны я шел с радостью.
Временно исполняющим обязанности директора стал его заместитель, человек предпенсионного возраста. Я к тому времени уже возглавлял английскую кафедру, и когда через полгода был официально объявлен конкурс на должность директора, я решил, что у меня есть некоторые шансы занять место покойного грешника. Но мне в ту пору было всего тридцать лет, и хотя я подозревал, что моя относительная молодость может оказаться помехой, я все-таки подал заявление. Об этом я сообщил в учительской, но на это никто не отозвался. Никто не пытался меня отговорить или переубедить. И я решил сам эту тему не форсировать. До меня доходили слухи, что есть шесть серьезных претендентов. Но я ждал, когда меня вызовут на собеседование. Ждал напрасно. Меня даже не пригласили поговорить. Кандидатура наконец была выбрана, должность получил человек немногим старше меня. Мне было не по себе, я недоумевал, чувствовал себя униженным. И решил поискать новую работу.
Мэтью устроился работать в Лондоне, и я мечтал перебраться в столицу, быть к нему поближе. В Хаммерсмите требовался заместитель директора, и я немедленно отправил туда заявку. Удача мне сопутствовала, и я, безмерно радуясь, покинул Бристоль безо всякого сожаления, разве что расстался с несколькими друзьями.
Наступило Рождество, время для семейного сбора. Мэтью приехал не один. Ее звали Сьюзен Коэн. Интересное сочетание, подумал я тогда. В нем чувствовалась нерешительность. Фамилия не оставляла сомнений в ее религиозном происхождении[9], а имя было совершенно христианским. Похоже, ее родители вступили на тот же путь, что и мои, но, в отличие от них, до конца не пошли. Сьюзен была красивая девушка, добрая и обаятельная. Они с Мэтью очень подходили друг другу, и я был рад за обоих.
— Пора и тебе остепениться, — подтрунивала надо мной Сьюзен.
Прежде я серьезно не задумывался о браке. Иногда я ходил с какой-нибудь подругой поужинать или в театр. Мне нравилось женское общество, но ни одна не вызывала у меня чувств глубже, чем дружеские. А теперь мне хотелось быть наравне с Мэтью. Я боялся, что, если останусь холостяком, наши отношения перестанут быть такими близкими. Родители тоже меня поддразнивали. Они мечтали, чтобы мы оба остепенились. И с нетерпением ждали внуков.
То Рождество было последним в домике при школе. А в конце учебного года родители вышли на пенсию и купили небольшой коттедж неподалеку. Уговорить их перебраться в Лондон не удалось. Они, хоть и родились в столице, стали настоящими деревенскими жителями. Возможно, причиной было их трагическое детство, но в большие города их совсем не тянуло.
Я снял квартиру в Хаммерсмите, рядом со школой. Мэтью жил довольно близко, в Ноттинг-Хилле. Они с Сьюзен готовились к свадьбе. В ту пору мы часто виделись, и однажды вечером я у них в квартире познакомился с Люси, лучшей подругой Сьюзен. Через несколько недель мы уже были счастливой четверкой. Однажды я решился пригласить Люси на свидание и еще через несколько недель понял, что люблю ее. Я остерегался просить ее руки — боялся отказа. Это она, в високосный 1980 год, сама сделала мне предложение, за что я буду благодарен ей всю жизнь.
Новая школа пришлась мне по вкусу. Я собирался поработать там некоторое время, чтобы набраться административного опыта. Я был честолюбив. Должен в этом со стыдом признаться. Я мечтал стать директором. Но не просто директором. Я хотел управлять лучшей частной школой Англии.
В 1981 году мы с Люси поженились и поселились в большой квартире в Хаммерсмите. Мэтью и Сьюзен тоже поженились и уже ждали первого ребенка. Родители были счастливы на пенсии, у всех Дрейфусов все шло прекрасно. Теперь, вспоминая эти годы, я с трудом верю, что было время в нашей жизни, когда несчастья обходили нас стороной. Этих дней не вернуть, и мне нужно стараться не думать о будущем.
Но я о нем все равно думаю. Ничего не могу с собой поделать. Там, за тюремными стенами, готовятся к апелляции. Но на нее не подать без новых доказательств. Я знаю, Мэтью постоянно собирает подписи под заявлением о судебной ошибке. Бедный Мэтью! Только этим он и занят. Потому что работы у него нет. Вскоре после моего ареста его уволили по сокращению штатов. Я погубил всю свою семью. Нет! Я не должен так думать. Потому что тогда я снова поверю в свою виновность. Это они нас погубили. Те, кто жаждал найти козла отпущения. Нас погубили их зависть и страх. Я к этому непричастен. Меня так и подмывает назвать имя человека, который меня затравил. Устроил на меня погоню, преследовал, а когда я совсем обессилел, загнал меня. Сейчас я закрою глаза и напишу его имя. Эклз. Марк Эклз.
Мне что-то не по себе. Ощущение, будто его имя застряло у меня в глотке. Нужно отдохнуть. Писательство плохо на меня действует. Однако я уже не могу не писать. Интересно, у всех писателей такое бывает? Я про тех, кто пишет исповеди. Только ни один из них не носит имени Дрейфус. Наверняка у каждого из них бывают моменты, когда он чувствует себя Дрейфусом, когда понимает, что к нему были чудовищно несправедливы. Откладывает ли он тогда перо, как это делаю я, думает ли, откуда придет следующая фраза и придет ли вообще? В такие мгновения я вспоминаю Люси и детей. Они помогут мне найти слова, которые следует написать, они подскажут, как это следует написать, потому что без слов у меня нет будущего.
Я писал почти весь день — за исключением короткого перерыва на зарядку. Я даже не взглянул на газету, которую сегодня утром передал мне начальник тюрьмы. Сейчас лягу на койку и прогляжу заголовки. Только заголовки. Так я буду хоть немного в курсе. Читать подробности и комментарии сейчас свыше моих сил.
В тот же день в Суррее Мэтью просматривал те же заголовки. Этим же занимался Сэм в Лондоне. И вот что они все прочитали:
МЭТЬЮ ДРЕЙФУС, НЕ ВЫНЕСЯ ПОЗОРА,
БЕЖИТ ИЗ ЛОНДОНА.
БРАТ СТАВИТ КРЕСТ НА БРАТЕ.
Мэтью, побелев от ярости, собрал вещи и поспешил назад в Лондон. Сэм Темпл просто уронил голову на руки.
Альфред Дрейфус снова взялся за перо.
Это ложь. Кругом ложь. Бедный Мэтью. Он никогда меня не оставит. Ему просто надо было передохнуть. Неужели это никогда не прекратится? Надуманные разоблачения, фальшивые новости, грязные намеки. Они так и будут меня травить, а когда я умру, навесят на моих детей позорный, по их мнению, ярлык «Дрейфус»? Но нет, я не должен предаваться таким мыслям. Надо вернуться к Хаммерсмиту, к дням благополучия и счастья.
Мне нравилось преподавать. Особенно поэзию. Оказалось, стихи действуют даже на самых неуправляемых учеников, задир, хулиганов, неподдающихся. Они учили их наизусть, а потом декламировали с такой гордостью, словно сами их и сочинили. Ах, если бы математику можно было рифмовать. Я предложил вести после уроков драмкружок, ожидая, что откликнутся немногие, но энтузиастов нашлось более чем достаточно, и со временем их даже Шекспир не пугал. Я ждал каждого нового школьного дня, мне нравилось смотреть, как загорается огонек любопытства в глазах очередного проказника.
Когда я проработал в Хаммерсмите пять лет, директор засобирался на пенсию. Я страстно мечтал занять его место. Я чувствовал, что эта школа — моя. Но неприятное ощущение после провала в Бристоле оставалось. Мне тогда помешали не возраст, не послужной список, не недостаток опыта. Я подозревал причину, которую не хотел даже признать — так мне противно было: во главе английской гимназии с многолетними традициями никогда не поставят еврея. Но я никогда не выставлял напоказ свою веру. Участвовал в молебнах вместе со всеми. Даже колени при необходимости преклонял. Ходил с непокрытой головой и — а это уж и вовсе богохульство — сотни раз произносил «Иисус». Я бы мог обдурить даже еврейского бога. Но почему-то меня, видимо, подозревали. Возможно, чуяли во мне чужака. Другой причины тому, что мне не дали стать директором в Бристоле, я не находил. Я решил, что не дам подобному повториться, и поэтому прибегнул к способу, за который мне так стыдно, что даже писать об этом тяжело. Если эти слова будут когда-нибудь опубликованы, пусть их наберут самым мелким шрифтом — настолько унизительны для меня эти воспоминания. Я пишу эти строки, и мне хочется закрыть глаза, представить себя невидимым — будто это произошло с кем-то другим, не со мной.
На эту должность подали несколько заявок, но окончательный список претендентов еще не был составлен. Вот если бы этот список доверили составить мне, думал я, я бы точно знал, что составлен он без предвзятости. Действовать надо было быстро. Я дождался гонга на обед. И прогуливался около учительской уборной, пока не увидел директора — он спускался по лестнице. Выждав немного, я открыл дверь. В комнате было несколько моих коллег. В том числе Эллис с кафедры математики, с которым я мило поболтал, подыскивая место поудобнее. У одной стены были два свободных писсуара. Я встал у одного, и не успел я подготовиться, как вошел директор и встал у соседнего. Я поблагодарил Господа (еврейского) за посланную мне удачу. Сделав свои дела, я отступил на шаг назад, не успев застегнуть брюки, и как будто невзначай продемонстрировал свой необрезанный член. Так я публично заявил, в чем, возможно, и не было нужды, что принадлежу к их племени, что достоин директорского места.
Дрожащей рукой я застегнул ширинку, стараясь не думать о своих предках. Наверное, они бы меня простили, потому что должность я все-таки получил, но очень сомневаюсь, что они бы мной гордились. Этого постыдного случая мне не забыть никогда. Он снится мне в кошмарных снах. Если я и был когда-нибудь в чем-нибудь виноват, то в этом проступке, и дело не только в том, что я совершил грех, но в том, что получил выгоду. С тех пор я хоть и не декларировал свою веру, но никогда не отрицал ее и не шел против нее. А уж после суда меня так и подмывает кричать о ней на всех углах. Громко, отчетливо. Но за меня это сделали другие. Не так громко и не так отчетливо. Поскольку английские манеры допускают шепотки и двусмысленности.
Я с радостью взялся исполнять новые обязанности. Потихоньку вводил некоторые изменения. Возродил к жизни совсем уже захиревшее сообщество учителей и родителей, запретил телесные наказания в любой форме. На педсоветах я призывал коллег высказывать свое мнение, убеждать, спорить. Двери моего кабинета всегда были открыты и для учителей, и для учеников. Конечно, преподавал я меньше. Много времени отнимала административная работа. Но я продолжал вести драмкружок и устраивал после уроков поэтические чтения, на которые приглашались и родители. Через несколько лет мы стали образцовой школой, к нам приезжали из отделов образования и наших, британских, и зарубежных. Постепенно я заработал отличную репутацию, и хотя слава заботила меня мало, честолюбивых замыслов было много. Но я обуздывал свою природную гордыню, чтобы не слишком уж упиваться собственными успехами.
К тому времени у меня родилось двое детей, Питер и Джин. У Мэтью росли двое сыновей, наши родители были счастливы. Прекрасная пора для нас всех, но иногда я чувствовал, что долго так не продлится. Но я думал, что помешают нашему счастью естественные причины — умрут родители. Я и представить не мог той сокрушительной беды, которая постигла теперь меня. И всех моих близких. Позвольте я еще немного повспоминаю те счастливые времена — тут мне легко подбирать слова, а лексикон для будущего совсем не ясен. Кроме того, до моего падения оставалось еще несколько лет.
Как-то летом я организовал всем нам поездку в Париж. Я там никогда не бывал, но всегда мечтал отыскать свои корни. Родителей пришлось немного поуговаривать, но их присутствие для моей цели было необходимо. Они согласились — ради меня. Их нежелание ехать было мне понятно. Любое recherche[10] открыло бы ложь, в которой они жили после того, как им удалось сбежать, и никаких напоминаний о прошлом они не хотели. Но они понимали, как важна эта поездка для их детей и внуков, поэтому нашли в себе силы принять приглашение. Итак, нас было десять человек, три поколения. Родители отправились в путь с опаской, их сыновья — с любопытством, а внуки — с радостью.
Первым пунктом нашего маршрута стала рю дю Бак, где родители появились на свет и где прошло их быстротечное детство. Прежде чем отправиться к дому номер семь, мы побродили по окрестным улицам. Видимо, мне хотелось повторить путь моих бабушек, отправившихся на поиски молока, и дедушек, отправившихся уже на их поиски. Родители не вспоминали ничего. Даже любопытства не выказывали. Когда мы подошли к номеру семь, их лица выражали лишь презрение.
Это был четырехэтажный дом, у входной двери ряд звонков. Я нажал на один, с надписью concierge[11], и заметил, как вздрогнула мама. Загудел домофон, входную дверь отперли. Я толкнул ее, мы все вошли. Похоже, у всех у нас были ощущения, соответствовавшие этому месту, и я почувствовал, как во мне вскипает самая обыкновенная злоба. Справа от входа была каморка консьержа. Дверь была приоткрыта, и я без приглашения ввел в каморку свой отряд. Мужчина за столом сосредоточенно изучал какие-то бумаги и поначалу нашего вторжения не заметил. Но когда поднял голову, был явно возмущен.
— Что вам надо? — чуть ли не прокричал он.
Сухопарый, лет шестидесяти, рябой. Рукава рубашки закатаны, руки в татуировках. У его локтя стояла наполовину пустая бутылка вина, но стакана поблизости не было. Он выглядел как престарелый бандит, чьи лихие годы уже позади. Я заметил, как отец, побледнев, уставился на него. Он, не сводя с консьержа глаз, шагнул вперед, перегнулся через стол.
— Эмиль? — прошептал он.
Консьерж насупил густые брови.
— Откуда вы знаете мое имя? — спросил он.
Я расслышал в его голосе нотки страха. Впервые с нашего приезда мама откинула маску безразличия.
— Мы здесь жили, — сказала она громко и четко. — В сороковых. Во время оккупации. Ваша мать была здесь консьержкой.
Мужчина вздрогнул и кисло улыбнулся.
— Что вам угодно? — спросил он.
— Ничего, — сказал мой отец. — Мы увидели достаточно. Идемте.
Это был приказ нам всем. Остальные пошли за ним. А я остался у стола, один на один с консьержем. Отец ничего ему не сказал. Он был рад предоставить право высказаться мне. Но для Эмиля у меня были не слова. Всю жизнь кулаки заменяли ему слова, и не словами я собирался обменяться с ним. Я обошел стол.
— Вставай! — сказал я.
Он потянулся за бутылкой, но я кинул ее на пол. Счет я открыл мощным ударом прямо в его свиную харю. Подумал было, не сказать ли, что это за моих дедушек и бабушек, но мне не хотелось вносить ничего личного. Я думал обо всех стариках, родителях, детях, которых он так выгодно продал, и это распаляло мой гнев, давало мне силы. Физически я был крепок, моложе противника, да он и не особо сопротивлялся. Он был слишком испуган и ошарашен, да и трус он был изрядный. Я колотил его, бил в нос, в глаза, в рот, пока он не рухнул, истекая кровью, на пол. Еле шевеля опухшими, кровоточащими губами, он молил о пощаде, но его мольбы только подстегивали мою ярость. Он валялся, раскинув руки, на полу, а я ждал, пока он переведет дыхание. И тогда я стал бить его ниже пояса, хотел сделать ему побольнее. И с наслаждением смотрел, как он корчится и стонет. Мне пришлось сдержать себя, иначе я бы его убил. Я схватил бутылку, плеснул остатки вина на его распухшие губы и, яростно пнув его в пах, ушел.
Родные ждали меня на улице. Никто ничего не сказал, но все догадались, почему я задержался. Я забронировал номер в отеле на три дня, однако вдруг понял, что с моих родителей достаточно. Они хотели домой. Они хотели в безопасное место. Страх, который когда-то сопровождал их жизнь в Париже, словно вернулся. Но они заботились о внуках, для которых эта поездка была праздником. Поэтому все оставшееся время мы были туристами. Осматривали город, ходили по музеям, прокатились на пароходике по Сене. Родители по-прежнему молчали, и теперь в их молчании чувствовалась грусть. Я стал сожалеть, что затеял recherche. Думал, это приведет к катарсису, к примирению с прошлым. Но это лишь разбередило раны.
Только когда мы оказались на пароме в Дувр, родители немного расслабились, к ним вернулась их обычная бодрость. Мы никогда не говорили о нашей поездке, до самой смерти они не обмолвились о ней ни словом. Но сомнений не было — она их потрясла. Она только еще больше укрепила их во лжи, в которую они были погружены с детства. Постоянно ходили в церковь. Мама записалась в кружок при соборе, увлеклась составлением букетов, и я уверен: «Иисус» они произносили уже не шепотом, но также уверен, что оно застревало у них в горле.
С тех пор я часто бывал в Париже, но рю дю Бак избегал. В основном гулял по еврейскому кварталу и вскоре чувствовал себя там как дома.
После того лета я вернулся в школу с новой энергией. Наши ученики так хорошо сдавали экзамены по программе повышенной сложности, что мы оказались на верхней строке в списке лучших школ, на втором было то очень престижное заведение, куда я так стремился. У меня не было ни минуты свободной. Меня звали выступать на педагогических конференциях по всей Англии. Меня пригласили в Америку — пропагандировать преимущества английской системы образования. Я проделал большой путь от той сельской школы, в которой работали мои родители, но по сути я и на шаг не ушел от своего французского наследия. И вот, год спустя, я добился почета и признания.
Отлично помню тот день. Была суббота, день, который я всегда посвящал детям. Когда доставили почту, к почтовому ящику кинулся Питер — он ждал журнал с комиксами. Он протянул мне конверты, я стал их просматривать. Там не было ничего интересного, разве что одно письмо — конверт у него был особой выделки. На ощупь — словно лен. Я открыл его, и у меня зашлось сердце. Это было письмо из королевской канцелярии. Люси на кухне готовила омлет, и я был рад, что могу вскрыть его наедине. Я прочитал его, руки у меня задрожали, щеки, по-видимому, запылали, потому что Питер спросил:
— Папа, что с тобой?
Люси принесла еду, разложила ее по тарелкам, и тогда я спросил:
— Хорошо ли почивали сегодня, леди Люси?
Я выговорил этот титул, наслаждаясь его благородным звучанием. На себе я его еще не опробовал. Люси взглянула на меня обеспокоенно и улыбнулась. Болтать ерунду и подшучивать не в моем характере, поэтому мой вопрос звучал совсем уж странно.
— Все нормально? — спросила она.
— Более чем, — ответил я. — У сэра Альфреда Дрейфуса все в полном порядке, благодарю.
И прежде чем она подумала, уж не повредился ли я умом, передал ей письмо. Она прочитала его и засияла.
— За успехи на ниве образования, — произнесла она вслух и с гордостью повторила эти слова еще раз.
Она даже вышла из-за стола и обняла меня. Редчайший случай — моя жена не склонна проявлять свои чувства. Она дала письмо детям, и они, обычно такие же сдержанные, как Люси, кинулись меня обнимать. Наверное, следовало хранить это в тайне: согласие мое еще не было получено, официальное объявление не сделано. Но я не мог таить такую новость от родителей. И от Мэтью.
— Давай поедем все расскажем дедушке с бабушкой, — предложил Питер.
— А можно дядю Мэтью тоже позвать? — спросила Джин. — И тетю Сьюзен, и Адама с Заком?
— Захватим с собой шампанского, — сказал я, — и всех удивим.
Ту субботу мы провели в деревне, где прошло мое детство. Праздновали мы втайне от посторонних и очень бурно. Дети тренировались произносить наш новый титул и были счастливы, что с ними поделились взрослым секретом. Но мы планировали, какой устроим прием, когда я официально стану лордом.
Я описываю этот случай, и слова находятся сами собой, но где же мне набрать букв, чтобы описать свое падение. Однако пока что я побуду в счастливых воспоминаниях. Уже скоро я буду изгнан отовсюду.
Люси и дети сопровождали меня во дворец. Мэтью и Сьюзен жили тогда в большом доме окнами на Гайд-парк, и я организовал там днем завтрак для родственников и близких друзей. Все собрались там, говорили тосты в мою честь, а я в это время преклонял колено перед королевой. Меня это нисколько не смущало — бог знает, много чего я нарушил, но это коленопреклонение никакого отношения к Иисусу не имело, хотя моя благодетельница и являлась главой Церкви. Все это длилось какие-то мгновения. Пьянящее возбуждение, предвкушение, которыми томился обычный мистер Дрейфус, испарились, когда с колен поднялся сэр Альфред. В каком-то смысле это было разочарованием. Путешествие оказалось увлекательнее места назначения.
Мы — Люси, дети и я — позировали фотографу во дворике Букингемского дворца. Тогда мне было невдомек, каким популярным станет этот снимок, как часто его будут публиковать газеты всего мира. У меня там озадаченный вид, оказалось, как нельзя более подходящий для скандальных и злобных подписей, которые будут под ним помещать. Меня не вырезали из этого фото. Публиковали всех вместе, и Люси, и детей, чтобы и их запятнать моим позором. Но я не должен об этом думать. Все это относится к будущему, а оно требует совсем иных слов и выражений.
Друзья и родственники ждали нас в квартире Мэтью. Я пригласил нескольких коллег, кое-каких старинных друзей из нашей деревни. Компания была разношерстная, но все объединились, чтобы меня почтить. Теперь, сидя в камере, я часто вспоминаю этот праздник. Он как гостеприимный огонек среди окружающей меня тьмы. Я об этом думаю и не знаю, так ли это было или все мне приснилось и это лишь мимолетная, но обманная передышка посреди непрекращающегося кошмара.
На следующий день, когда я пришел в школу, все коллеги надо мной подшучивали: отвешивали поклоны, обращались ко мне с преувеличенным почтением. Так рискнули себя вести и некоторые из учеников, но я на это не реагировал — ведь скоро все привыкнут. Я сосредоточился на работе, готовил свои выступления к лекционному турне по педагогическим колледжам. Меня даже пригласили выступить перед министром образования, объяснить ему, в чем различие между государственными и частными школами. Рыцарское звание, конечно, мне во многом помогало, я завязал несколько полезных знакомств. Кто-то даже предложил мне баллотироваться в парламент. Но политика — не моя стезя. Я все еще лелеял надежду возглавить лучшую в стране школу.
Прошло почти пять лет, прежде чем такая возможность представилась. К тому времени мне было сорок пять, я получил рыцарское звание и заработал отличную репутацию среди педагогов. Я считал себя очень опытным специалистом. Директор той самой великой школы собирался на пенсию, и я решил дождаться конкурса на замещение его должности. Но ко мне пришли раньше. Я имею в виду, что ко мне обратились. Я был даже слегка растерян, когда меня пригласили в школу отужинать за преподавательским столом.
Нас собралось человек двадцать, в основном сотрудники школы. Я сидел рядом с директором, по другую руку был глава кафедры музыки. Кофе мы отправились пить в знаменитую библиотеку, и я пообщался с теми, с кем не сумел поговорить за столом. Директор подвел меня познакомиться со Смитом, географом.
— У вас есть кое-что общее, — сказал он. — Вы оба — деревенские мальчишки.
— Я вырос в Кенте, — сказал я.
— А я в Йоркшире, — ответил Смит. — Мой отец был викарием сельской церкви.
Смит держался вполне дружелюбно, и я не мог понять, почему я чувствую себя загнанным в угол. Наверное, слова «церковь» и «викарий» напомнили мне об истоках, которые я был намерен скрывать. Я решил ему подыграть.
— У нас была прекрасная церковь, — сказал я. — Там венчались мои родители, а меня крестил тот же викарий, что их венчал.
Мне не нужно было выдавать им всю эту информацию. Я не говорил напрямую, что я христианин. Но дал им достаточно оснований считать, что именно так оно и есть. Стыдно признаваться, но я был доволен.
Вечер был приятный, я ни на миг не почувствовал, что меня допрашивают. У меня создалось впечатление, что должность директора меня уже ждет. И действительно, через неделю я получил официальное письмо с предложением занять это место.
Теперь, когда я думаю об этом, это назначение кажется мне из ряда вон выходящим. Да, я родился в Англии, но никаких явных связей с церковью, с которой такая тесная связь у этой школы, у меня не было. С другой стороны, ничто не выдавало мое происхождение, и даже если о нем и догадывались, видимо, предпочли не придавать этому значения. Или же их соблазнили мой титул и моя репутация. Какими бы ни были их резоны, мое назначение стало новым поводом для семейного праздника.
Подозреваю, читатели могли подустать от этих рассказов об успехах и благополучии и в раздражении спрашивают: «Ну же, бога ради, расскажите, кто заболеет раком? И когда?»
Ответ — мой отец. Когда — вот сейчас.
Я должен был вступить в должность в сентябре, в начале учебного года. Заканчивался мой последний семестр в Хаммерсмите, мы все ушли с головой в экзамены. Когда позвонила Люси, я работал у себя в кабинете. Я сразу понял, что дело срочное, потому что она редко звонила мне в школу. И сразу забеспокоился, не случилось ли что с детьми. Поэтому сразу снял трубку. Оказалось, что звонила моя мама из Кента. «Папа безнадежно болен», — сообщила она. Я боялся спросить, чем именно болен, и надеялся, что Люси не станет мне рассказывать. Но по ее молчанию я догадался, что, каким бы ни был диагноз, он смертельный.
— Мэтью знает? — спросил я.
— Да. Он поедет туда после работы. Спрашивал, не подвезти ли тебя.
— Попроси его за мной заехать.
Мне хотелось как можно скорее закончить разговор. Я боялся, что Люси сообщит мне какие-то подробности. И почему-то мне не хотелось звонить Мэтью. По той же причине всю дорогу в Кент мы молчали.
Мама услышала, что подъехала машина, вышла нам навстречу. Ждала нас на дорожке, обсаженной розовыми кустами. Я пытался прочитать хоть что-то по ее лицу, но увидел лишь обычную радушную улыбку. А когда мы подошли к дому, на крыльце, к моему удивлению, появился отец. Да, он был бледен, но я страшно обрадовался — я же твердо был уверен, что он прикован к постели и умирает. Мама распахнула руки и обняла нас обоих, что было необычно, и это меня напугало.
— У нас плохие новости, — сказала она. — У папы рак.
Я взглянул на отца. Вид у него был пристыженный. Словно он согрешил и теперь просил о прощении.
— Пойдемте в дом, — сказал Мэтью.
Мы вошли в кухню. Мама уже накрыла стол к ужину, и мы молча расселись. Я взял отца за руку. Думал, она холодная, но он сжал мои пальцы — рука была теплая. Мама подала еду. Видно, она готовила все с особым старанием, блюда были сложные и изысканные. Словно у нас очередное семейное торжество. Отец ел медленно и почти без аппетита, а вот вино пил с удовольствием, поднял тост за наше здоровье, и у меня заныло сердце. Мы в основном молчали и прервали молчание только за десертом.
— У меня есть три месяца, — сказал отец.
За три месяца, подумал я, он может объехать вокруг света. За три месяца он может написать книгу. За три месяца он может сочинить симфонию. Может посадить дерево и увидеть, как оно зацветет. В три месяца можно вместить самое главное в жизни.
— Неужели это нельзя лечить? — рискнул спросить Мэтью.
— Это поджелудочная, — сказала мама. — Оперировать нельзя.
— Но должно же быть хоть что-то. — Мэтью чуть не плакал.
— Есть химиотерапия, — сказал отец. — Лечение жуткое, и даже если сработает, я получу немногим больше времени. Но легче не будет, будет только тяжелее. Я решил отказаться.
— Ты должен попробовать! — взмолился Мэтью. — Папа, прошу тебя!
Он говорил как ребенок, выпрашивающий гостинцы. Даже голос дрожал.
— Это папино решение, — сказала мама.
Отец взял Мэтью за руку.
— Не волнуйся, — сказал он. — Обо мне позаботятся. Мне пообещали, что болей я не почувствую. Я готов. И уйду тихо.
Во мне вскипал гнев. Его ухода, тихого или нет, я не мог допустить. Но я понимал, что выбор может сделать только он. Это его неотъемлемое право.
— Вы должны поехать с нами в Лондон, — сказал Мэтью. — Будете жить с нами. Мы за тобой будем ухаживать.
— Я хочу умереть дома, — ответил папа.
И произнес он это слово безо всяких колебаний. «Умереть» — слово, которое я не был готов употребить. Пусть у него рак, неоперабельный, не поддающийся лечению, но он не должен умереть. Смерть — это что-то другое. Отец задал темп, но я не хотел идти за ним следом. Однако он принял решение, и оно не обсуждалось.
— Давайте не будем больше об этом, — сказал отец.
— А ты, мама? — спросил я. — Как ты справишься?
— Медсестры будут приходить каждый день, — ответила она. — И на ночь. Когда понадобится. Мы справимся, — сказала она растерянно. — Надеюсь только, что вы будете приезжать почаще — когда сможете.
— Я останусь здесь, — сказал я. — Буду ездить отсюда.
— И я тоже, — сказал Мэтью.
Отец тихонько рассмеялся:
— Будет как в старые времена.
И мы с Мэтью ездили каждый день туда обратно, молча. В поезде мы почти не разговаривали. Общее горе словно сковало нам язык, и, хотя мы всегда были близки, теперь наша связь стала неразрывной.
Следующие несколько недель Люси, Сьюзен и наши дети приезжали в деревню на выходные, мы все сидели с отцом и делились воспоминаниями о прошлом. Через некоторое время он перестал вставать с кровати. Рядом с ним лежала нечитаная свежая газета, он перестал слушать любимую музыку. Когда пошли последние недели, как раз закончились занятия в школе, и я целыми днями лежал с ним рядом и держал его за руку. Однажды я заметил, что туалетный столик передвинули так, чтобы отец не видел своего отражения в зеркале. Он, похоже, этого не заметил. Во всяком случае, ничего не сказал. И никто не говорил ему, как он пожелтел. Изредка он разговаривал, но в основном смотрел куда-то в пустоту, будто в глубокой задумчивости. И время от времени поворачивался ко мне и улыбался. Но больше всего меня беспокоило, что он часто смотрел на часы, словно проверял, сколько осталось времени от обещанных ему трех месяцев.
Была суббота, летний день уже шел на убыль. Время неумолимо ползло, но для отца оно неслось к финишной прямой. В тот день он отчаянно пытался сесть. Я приподнял его, помог опереться на подушки и ужаснулся тому, каким он стал невесомым. Он снова взглянул на часы, немного посидел, уставившись перед собой, а потом заговорил. Голос его шел словно не из тела, доносился из другого места, из другого времени. И так оно и было.
— Это был Эмиль, — сказал он. — Малыш Эмиль. Это он застукал ее с молоком. — Он снова посмотрел на часы и улыбнулся.
Я позвал всех к его кровати, мы все взяли его за руки. Крепко-крепко — будто мы его удерживаем.
— Шма Исраэль, — пробормотал он. И все. Его не стало. А мы сидели и смотрели на него. Никак не могли поверить.
Я слышал, как колотится, готовое разорваться, мое сердце. Меня сразило отцовское прощание. Всю жизнь он отказывался вспоминать рю дю Бак. Всю жизнь не хотел отвечать на вопрос «почему», почему он оказался в изгнании. И своими последними словами он признал всё.
Но несмотря на его молитву — а она отзывалась эхом миллионов других «Шма», несшихся из печей, несмотря на его последнее признание, он был похоронен на церковном кладбище все тем же уже постаревшим викарием, который некогда венчал их с мамой. Он сам пожелал, чтобы его там похоронили — это был последний штрих к жизни, прожитой в обмане. Я стоял у его могилы, кидал в нее пригоршнями землю и читал наизусть от начала до конца «Шма», молитву, которую я никогда осознанно не учил, но она с рождения записана в душе каждого еврея. Да, на церковном кладбище, да, с викарием, да, похороны были по христианскому обряду, да, это обман длиною в жизнь, но я семь дней просидел на низкой табуретке в трауре по своему отцу.
Мы уговаривали маму переехать к нам в Лондон. Но она отказалась. Она не хотела уезжать от могилы отца. Поэтому мы с Мэтью остались с ней и каждый день видели, как она все больше отдаляется. Она отказывалась есть, большую часть времени спала, на том самом месте, на котором он ее покинул — хотела соединиться с ним. Она постоянно молилась. Не знаю, кому и на каком языке. Через три недели неустанной молитвы она получила ответ, и однажды утром мы с Мэтью увидели, что она наконец обрела покой. Умерла она от смерти, ни от чего иного.
Мы похоронили ее рядом с отцом, это было признание той лжи, в которой она жила, и этот кусочек земли дал семейству Дрейфусов право жить в стране их изгнания.
Теперь мы с Мэтью стали сиротами, и мы почуяли, что мы тоже смертны. Но мы были не последними из Дрейфусов. Это имя еще не было запятнано, род продолжался, и мы находили утешение в наших детях.
Всё, я устал. Горе меня опустошило. Эти воспоминания меня перетрясли. Поднос с ужином стоит нетронутый на столе, есть мне совсем не хочется. Может быть, завтра я начну писать о своей новой школе, утешусь воспоминаниями о назначении, которого я так жаждал. Я снова стану сэром Альфредом, главой лучшей школы Англии.
Сэм Темпл довольно долго уклонялся от телефонных разговоров с Бернардом Уолворти. Но он понимал, что издателю нужно представить если не доказательства того, что Дрейфус пишет свою исповедь, то хоть какую-то информацию, поэтому он сам снял трубку и набрал номер.
Уолворти держался холодно. Его злило то, что Темпл его избегает. И это распаляло его подспудный антисемитизм. Порой он даже жалел, что связался с этим народцем. От них одни неприятности. Но он не забывал и о серьезных прибылях, которые сулила эта сделка.
— Я звонил вам неоднократно, мистер Темпл, — сказал он. — Люди в таких случаях перезванивают — просто из вежливости.
Да что такие, как Темпл, понимают в вежливости, подумал Уолворти. На них и слова такие тратить бесполезно.
— Прошу меня простить, но я ждал известий от начальника тюрьмы, — солгал Темпл. — Я рассчитываю на этой неделе повидаться с мистером Дрейфусом. И тогда, надеюсь, у меня появятся для вас новости.
— Мне не нужны новости, — резко ответил Уолворти. — Мне нужны слова.
— Сначала мне нужно заручиться его согласием показать их вам, — сказал Темпл твердо и добавил, что в договоре нет пункта, обязывающего его клиента показывать неготовую работу.
— Слушайте, Темпл, — вскипел Уолворти, — я вкладываю в это предприятие немало денег. Дрейфус — начинающий писатель, если он вообще писатель. Это было бы жестом обычной вежливости, — снова слова, которые для этих двоих пустой звук, — показать мне отрывок из того, что он делает.
— Постараюсь его уговорить, — сказал Сэм. — Но я не стал бы на это рассчитывать.
Сэм положил трубку. Он сомневался в согласии Дрейфуса, и клиентом его был Дрейфус, а не Бернард Уолворти. Он позвонил начальнику тюрьмы, и тот сообщил, что Дрейфус болен. У него пропал аппетит, он в основном либо спит, либо ходит по камере. Врач никакого физического недомогания не обнаружил. Но диагностировал, удивляться тут нечему, депрессию и прописал таблетки.
— Свидание пойдет ему на пользу, — сказал начальник тюрьмы.
— Я приеду сегодня днем, — ответил Сэм.
Но сначала ему надо было повидаться с Люси. Новости от Люси, пусть и переданные через третье лицо, взбодрят Дрейфуса. Она прислала Темплу свой новый адрес и просила зайти. Он позвонил по новому номеру и договорился, что придет утром. Люси с детьми переехали довольно далеко от их предыдущей квартиры, поселились на Южном берегу Темзы, и Сэм, увидев новый дом, удовлетворенно отметил, что он значительно отличается от старого. Он был просторнее и гораздо удобнее. Заметил он и несколько существенных изменений. На входной двери и на всех прочих были прибиты мезузы, на буфете стояла серебряная менора — ханукальный подсвечник. Миссис Дрейфус решила выложить на стол все карты.
Дети в кабинете делали уроки, так что им никто не мешал. Люси провела его на кухню, Сэм поставил на стол чашки для кофе.
— Мэтью живет здесь, — сказала она, когда они сели. — Разумеется, мы этого не афишируем. Мальчиков он навещает почти каждый день, но понял, что больше не может находиться в одном доме с Сьюзен. Да, конечно, печально, что так все произошло, но я очень рада, что он с нами.
Сэм Темпл тоже был этому рад. Он не мог рассказать об этом Дрейфусу, но по крайней мере мог сообщить, что у его брата все хорошо.
— Сегодня днем я встречаюсь с вашим мужем, — сказал Сэм. — Какие новости мне ему рассказать?
— Плохих новостей у нас нет, — сказала она. — Похоже, нам удалось переехать без лишнего шума, я уже давно не сталкивалась ни с какими репортерами. И еще скажите ему, что детям очень нравится их учитель. Джин нарисовала папе картинки. Вы можете их ему принести.
— Это его наверняка обрадует, — сказал Сэм.
— Хотите посмотреть квартиру? — предложила она. — Расскажете Альфреду.
Она провела его в гостиную.
— Какая чудесная менора! — отметил Сэм. — Новая?
— Мне отдали ее мои родители, — сказала она, — когда мы с Альфредом поженились. Я раньше никогда ее не доставала. И мезузы тоже. А теперь решила — пусть будут там, где им положено быть. Я думаю, это связано с тем, что Сьюзен от нас отказалась.
Вот и еще новости, подумал Сэм, но их Дрейфусу передавать нельзя. Зато он может рассказать о меноре и мезузах, не объясняя, почему их вдруг решили выставить напоказ.
— Насколько я понимаю, министр внутренних дел знакомится с судебными материалами, — сказал он.
— Не стоит слишком уж надеяться. Когда подают прошение об апелляции, по процедуре надо снова ознакомиться с материалами. Или хотя бы сделать вид, что их перечитывают. Но это хоть что-то. Я только молюсь, чтобы Альфред не ждал слишком многого. Мэтью настроен оптимистично, он ведь никогда не отчаивается. Он так нас поддерживает! Не дает нам терять надежду.
— Вашего мужа держат в курсе? — спросил Сэм.
— Начальник тюрьмы в курсе. Он сам решает, что сообщать Альфреду.
Люси встала из-за стола.
— Я позову детей, — сказала она.
Сэм налил еще кофе. Он чувствовал себя здесь как дома. И все, что он расскажет Альфреду, будет новостями из первых рук.
В кухню прибежали дети. Джин положила на стол лист бумаги. Карандашный рисунок, три обезьянки в клетке.
— Это доказательство того, что мы были в зоопарке, — сказала она. — Папа может повесить его на стену.
— В своей клетке, — добавил Питер без улыбки.
— Дайте-ка я на вас посмотрю, — сказал Сэм. — Посмотрю повнимательнее, чтобы описать все вашему папе.
Они застыли друг рядом с другом, напряженные, словно перед объективом фотоаппарата.
— Вы со времени нашей прогулки здорово выросли, — сказал Сэм.
— У меня еще один зуб выпал, — сообщила Джин. — Передайте ему, он мне должен еще пять пенсов. И поцелуйте его от меня, — шепнула она.
Питер поцеловать папу не просил. Он был весь в отца, изо всех сил сдерживался, чтобы не разреветься.
— В Баттерси-парке ярмарка, — сказал Сэм. — Сходим туда?
— Да! Сходим, пожалуйста, сходим! — обрадовалась Джин.
— Тогда я приду пораньше, мы разрисуем лица и отправимся на парад. Маму и дядю Мэтью тоже возьмем.
Отличная возможность изменить внешность, подумал Сэм, и не бояться наткнуться на репортеров.
— А можно, Тим с нами пойдет? — спросил Сэм.
— Кто такой Тим?
— Мой друг.
Сэм взглянул на Люси: та улыбалась. У Питера наконец появился друг. Лучшая из новостей для его отца.
— Конечно, — ответил Сэм. — Мы и ему лицо разрисуем.
В тюрьму Сэм отправился в прекрасном расположении духа. У него были новости, обычные домашние новости, они наверняка поднимут настроение его друга. Но, увидев его, Сэм засомневался, что известия из дома и пара детских рисунков его оживят. Сэм ужаснулся тому, как Дрейфус похудел. Он заметил на столе нетронутый поднос с обедом и был поражен его столь удрученным видом.
— Альфред, — сказал он, осмелившись его обнять, — вы не должны сдаваться. Просто не должны. Надо надеяться на апелляцию. На то, что ваша невиновность будет доказана. Все так и будет. Я знаю. Так надо, вот и все… — проговорил он, запинаясь. — Ради себя самого, ради Люси, ради детей. Ради Мэтью. — Он сделал паузу. — И ради меня, — добавил он.
В этот момент Дрейфус перестал быть клиентом Сэма. Он нуждался в нем, как в друге.
Они подошли к койке. Сэм усадил Альфреда, подложил ему под голову подушку. А сам придвинул стул и сел рядом.
— Вот что я принес от Питера и Джин. Они хотят, чтобы вы повесили это на стену.
По губам Дрейфуса скользнула тень улыбки — чувствовалось, что улыбаться он почти разучился. Сэм протянул ему рисунок Джин.
Дрейфус долго его рассматривал.
— Как они сейчас выглядят? — спросил он. От улыбки не осталось и следа.
— Очень хорошо. Я только что от них.
Сэм собирался сказать, что они так быстро растут. Но прикусил язык — это только подчеркнуло бы, как грустно, что отца нет рядом.
— Они растут без меня, — сказал Дрейфус.
Сэму нечего было возразить.
— Они скучают по вам так же, как и вы по ним, — сказал он. — Да, у них замечательная новая квартира, — быстро продолжил он и стал описывать дом, где только что побывал. Но Дрейфус этого словно не слышал. Он всё рассматривал детские рисунки. Сэм закончил рассказывать о квартире, и Дрейфус положил оба рисунка на койку.
— Я писал о своих родителях, — сказал он. — О том, как они умерли. — Он впервые посмотрел на Сэма. — И понял, что меня это до сих пор потрясает.
Сэм снова не знал, что сказать, но теперь понял, отчего его друг впал в депрессию.
— Это естественно, — проговорил он. — Я потерял своих родителей несколько лет назад. Думаешь, что время лечит, а потом проживаешь это снова, и все это как будто вчера случилось. И снова начинаешь горевать. Ваша койка — это все равно что табуреточка в шиву.
Дрейфус улыбнулся — он был благодарен за общность переживаний.
— Это пройдет, — продолжал Сэм. — Время лечит, но ему, времени, нужно время. Вот в чем трудность. Некоторым из нас нужно держаться за свое горе. Чуть ли не культ из него сотворить.
— В моих нынешних обстоятельствах меня именно к этому и тянет.
— Но это может быть опасно, — сказав Сэм. — Так можно впасть в апатию, в отчаяние. Альфред, там, снаружи, идет борьба за вас. Мэтью настроен очень оптимистично.
— Милый Мэтью… — сказал Дрейфус.
Сэм выдержал паузу, прежде чем спросить, как продвигается книга.
— Все шло отлично, пока я не дошел до смерти родителей, — сказал Дрейфус. — И тут мне показалось, что больше уже и сказать нечего. Я подумал, что если я опишу свой крах, они каким-то образом об этом узнают. Я не только не хочу об этом писать, я и думать об этом не желаю. — Он посмотрел Сэму прямо в глаза. — Пожалуй, будет лучше, если я верну деньги.
Сэм засмеялся. Но нервно. То, что Дрейфус вдруг решил замкнуться, его нисколько не удивило. Но это нужно было преодолеть.
— Вы должны написать эту книгу ради Люси и детей. Ради Мэтью и его семьи. И прежде всего, Альфред, это ваш долг перед родителями. Прежде всего — перед ними. Они ведь тоже Дрейфусы.
Сэм напомнил об этом, и в Дрейфусе словно что-то щелкнуло.
— Я постараюсь завтра продолжить, — сказал он.
Сэм взял со стола поднос с едой и поставил на койку.
— Попробуйте немного поесть, — сказал он. Из портфеля он достал фляжку с виски и протянул ее Дрейфусу. — По медицинским показаниям.
Дрейфус усмехнулся и сделал осторожный глоток. А потом взял ложку и начал есть остывшую еду.
— Думаю, вам будет приятно услышать, что у Питера появился новый друг, — сказал Сэм. — Его зовут Тим. Я поведу их всех на ярмарку в Баттерси.
— Почему вы так о нас заботитесь? — спросил Дрейфус.
— Я уже говорил вам. Я верю в вашу невиновность.
Он наблюдал за тем, как Дрейфус ковыряет еду вилкой. Ел тот медленно, но в конце концов съел все.
— Я рад, что вы пришли, — сказал он.
Сэм отнес поднос обратно на стол.
— Мистер Уолворти с вами связывается? — спросил Дрейфус.
Сэм усмехнулся.
— Каждый день. Хочет посмотреть, что вы там написали.
— А вы что скажете? — спросил Дрейфус.
— Решать вам. Лично я показал бы ему какой-нибудь фрагмент. Просто чтобы убедить его, что вы можете писать. Этим, думаю, он бы удовлетворился. И больше не просил бы. Он по натуре не читатель. Он — издатель.
— Я отдам вам все, что написал, — сказал Дрейфус. — Сами выбирайте.
Сэм и не рассчитывал, что все пройдет так легко, и был счастлив. Он мечтал, чтобы Уолворти от него отстал.
Дрейфус подошел к столу, собрал стопку бумаг и протянул их Сэму.
— Я опять сделаю копии, — сказал Сэм, — и все вам верну.
— А теперь я прошу вас уйти, — сказал вдруг Дрейфус. — Меня опять потянуло писать.
— Только пообещайте, что будете есть, — сказал Сэм. — Даже Толстой не писал на пустой желудок.
Они пожали друг другу руки.
— Я рад, что вы пришли, — снова сказал Дрейфус. — Вы — моя связь с миром.
Вернувшись в контору, Сэм сделал копию рукописи и сел читать. То, что написал его друг, ему не просто, а очень понравилось, он решил, что Уолворти тоже будет доволен, поэтому выбрал отрывок и послал издателю. Он знал, что Уолворти прочтет тут же и позвонит ему еще до исхода дня. Так оно и было. Сэм сразу снял трубку.
— Ну, что скажете? — спросил он.
— Что ж, писать он безусловно умеет, — сказал Уолворти, — но не кажется ли вам, что это слишком… э-ээ… э-ээ…
— Что «э-э», мистер Уолворти? — спросил Сэм, хотя прекрасно понимал, что вызвало сомнения.
— Э-ээ… ну, понимаете, немного… э-ээ… слишком еврейское.
Сэм выдержал паузу. А потом твердо и не слишком уважительно сказал:
— Не знаю, мистер Уолворти, известно ли вам то, о чем писали все мировые газеты, но Альфред Дрейфус на самом деле еврей. Его судили как еврея, его сочли виновным как еврея, он был приговорен как еврей. И как еврей он находится в тюрьме и описывает случившееся со своей точки зрения. Мистер Уолворти, вы что, ожидали, что это будет что-то немного… э-ээ… мусульманское?
— Очень смешно, мистер Темпл, — ответил Уолворти. — Они, конечно, известны как народ Книги, но нашу продукцию они не очень-то покупают.
— На этот счет есть статистика? — спросил Сэм.
— Ну, все так говорят, — промямлил Уолворти.
Если аргументы у тебя слабые, надо нападать, подумал Сэм.
— Кто это все? — не отставал он.
— Вам это известно не хуже, чем мне. — Уолворти ушел прямого ответа.
Сэм не стал упорствовать.
— Но вам-то понравилось? — спросил он. — Вы довольны своим вложением?
— Да, — ответил Уолворти, — я доволен. — И, помолчав, прибавил: — Можете ему об этом сказать.
— Он будет счастлив, — сказал Сэм. Он был уверен, что Дрейфус обрадуется: писателю любая похвала в удовольствие.
Он тут же, вложив в письмо и оригинал рукописи, написал Дрейфусу, что и он, и Уолворти в восторге. Оставалось надеяться, что их похвалы Дрейфуса приободрят. Но он беспокоился о том, каково его другу будет продолжать. Воспоминания о смерти родителей оказались слишком тяжелым переживанием. Рано или поздно ему придется изложить историю своего краха, и Сэм не был уверен, что у Дрейфуса хватит сил это выдержать.