Теперь все было кончено. Но не для Дрейфуса. Не для сэра Альфреда, которым он вновь стал, когда королевская канцелярия вернула ему титул. Потому что Дрейфусу предстоял еще один суд. Дрейфус против Дрейфуса, и провести его мог только сам Дрейфус. Только он мог себя обвинять, только он мог себя защищать, и лишь он мог вынести приговор. И только после всего этого он мог подойти к черте, к которой подошли его родители. Он приобщит к этому и детей, пусть они никогда не стремятся к тому, чтобы их «считали своими» — это вряд ли поможет спастись. Они вместе обратятся к своему наследию, к долгой истории побед, поражений и бесконечного горя. Они вместе поставят точку в долгой череде отрицаний. И его родители через детей пожнут этот столь разнообразный урожай.
Они с Мэтью повезли семью в ту деревню в Кенте, где прошло их детство. Он вспомнил поездку в Париж с родителями, когда они посетили дом, из которого бежали. То же самое тяжелое чувство он испытал, когда они въехали в деревню. Ему хотелось развернуться и уехать: это место вызывало у него отвращение. Он не видел никакой прелести в зеленых полях, где играл мальчишкой. Деревенская церковь и все, что она собой символизировала, воспринималась как насмешка, но рядом с ней лежали те, кто дал ему жизнь, его возлюбленные предки, хотя им и приходилось скрывать, кто они. Но теперь он положит этой лжи конец. Он договорился, что прах его родителей будет эксгумирован.
Вместе с Мэтью он подошел к могилам. Они заросли сорняками. И так они нравились ему больше. Тогда, до суда, они, такие аккуратные, ухоженные, словно отдавали дань Иисусу, укрывшему их. Статую так и не починили. Рука была обломана по локоть, и по потрескавшемуся гипсу расползались пятна алой краски. Дрейфус и Мэтью отвернулись, предоставив могильщикам заниматься своей работой.
А потом они ехали за катафалком через всю деревню.
— Мы никогда сюда не вернемся, — сказал Мэтью.
Раввин ждал их на Уиллесденском еврейском кладбище, и там, в тишине и покое, они похоронили родителей согласно традиции. Так они прошли первую станцию искупления.
Дрейфус спланировал весь маршрут, и намеревался, насколько возможно, проследовать по пути, который пришлось проделать его дедушкам и бабушкам. С того самого дня, когда их загнали в телячьи вагоны и повезли к печам. В архивах указывалась дата — 17 июля, через четыре дня после того, как их схватили. 13 июля 1942 года его бабушки отправились за молоком, и в тот же вечер, презрев комендантский час, дедушки отправились их искать. А 14 июля они не вернулись. Дрейфус не знал, где именно в Париже их поймали, но предполагал, что их отправили либо в Вель д’Ив, либо в Дранси. И надеялся только, что перед тем, как попасть в газовые камеры, они хотя бы успели обняться.
Дрейфус и его семья приехали в Париж 16 июля, пятьдесят с лишним лет спустя. Приехав, они сразу пошли на рю дю Бак и там побродили около дома. Оттуда они переулочками вышли к кондитерской, где некогда продавали и молоко. Теперь там был парикмахерский салон, но миновать это место они не могли. А потом отправились пешком на бульвар Распай. Не глазея на витрины, не разглядывая достопримечательности. Свернули направо, на рю Варенн, оттуда — к Дому инвалидов. У него они не задержались — Наполеон к нынешней цели Дрейфуса никакого отношения не имел. На авеню Ла Мотт и бульвар Гренель. Здесь Дрейфус остановился. Они шли по жаре больше часа. Где-то по пути их следования его дедушек и бабушек схватили, и место, куда их отправили, уже было видно. Вель д’Ив, на углу с рю Нелатон. До войны там был стадион, где парижане собирались отдохнуть и развлечься. Когда пришли немцы, там по-прежнему собирали парижан, но уже не для развлечений. В Вель д’Ив сгоняли евреев, это была их первая остановка на пути к печам. Именно о Вель д’Ив бурлили слухи. В Париже давно ходили рассказы о том, что ждет европейских евреев, но это было так ужасно, что они казались неправдоподобными. В Вель д’Ив эти истории не казались такими уж маловероятными, такими неправдоподобными, на этом стадионе разве что дети плакали, а так царила тишина, потому что передавать такие слухи громко значило признавать их правдивость.
Дрейфус повел семью туда. Стадион снесли, на его месте построили одно из зданий министерства внутренних дел, но, тем не менее, и это место они не могли миновать. Поблизости от этого позорного места они передохнули, но недолго — воспоминания влекли их дальше.
В тот день, когда схватили его дедушек и бабушек, было очень жарко, даже для июля, а на всем стадионе, как слышал Дрейфус, был всего один кран с водой. В тот день на стадион доставили тысячи евреев, и из-за жажды, утолить которую было нечем, на беспощадном солнце погибло много старых и слабых. Но смерть там была благом, потому что тех, кто выжили в Вель д’Ив, ждали невообразимые мучения. Многие подумывали о самоубийстве, но мешало то, что там было слишком тесно. Дрейфус не знал, сколько времени его деды и бабки мучились на стадионе. Это зависело от того, сколько схватили евреев, сколько было поездов, чтобы отвезти их к конечному для них пункту. К концу июля через Вель д’Ив из Парижа вывезли четырнадцать тысяч евреев, так что возможно, и деды с бабками были среди них.
— Пить хочу, — сказал Питер, но, тут же устыдившись, добавил: — Это неважно.
Они пошли в ресторан и впервые за день поели, а потом — в отель, где те, кто сумел, заснули. Дрейфус проворочался почти всю ночь. Он отлично понимал, что делает, и поиски действовали на него вдохновляюще, потому что это был путь к личной свободе. Он сам себе удивлялся, почему он так долго это откладывал. Почему с такой легкостью игнорировал то, в чем у него была истинная потребность? И еще ему было стыдно, что он так долго жил во лжи, во лжи, которая перешла к нему по наследству от родителей. Своим детям он такого ложного наследства не оставит. Они, как и он, будут искать правду, пусть и горькую.
На следующий день они отправились на экспрессе в Дранси. Дранси — одно из предместий Парижа, в наши дни там ничего особенного нет. Но в 1942 году название Дранси звучало особо. Для евреев это были ворота в ад.
Наступило семнадцатое июля. Все шло по плану Дрейфуса. В этот день более пятидесяти лет назад его дедов и бабок загнали, как скот, в телячьи вагоны и повезли в места, о которых ходили те жуткие слухи, в которые никто не хотел верить. Неподалеку от станции находились здания, где перепуганные пассажиры и ждали своих поездов. Эти здания буквой «П» некогда предполагались как жилье для бедных. Но гестапо по приказу Эйхмана превратило их в пересыльные бараки для людей с шестиконечными желтыми звездами. Дома были четырехэтажные, и тем, кому в Ведь д’Ив не хватило места, хватило его здесь. Под окнами были бетонные плиты, на них и падали тела тех, кто не желал ехать на восток в телячьем вагоне. А когда их раздавленные горем родственники убирали останки, на тех же плитах играли дети. Никаких подвижных игр не затевали: не могли ни бегать, ни прыгать — были слишком голодны. Только сидячие игры и еще пение. Пели они о Пичипое[20] — такое название они придумали для места, куда отвезут их поезда, места, где они снова встретятся со своими родителями, где они будут вместе есть, смеяться, петь. А их родители к тому времени уже стали пеплом.
«Мы поедем в Пичипой», — пели они и верили в это, потому что ничего другого им не оставалось.
Каждый день прибывали новые эшелоны, желтые звезды заполняли бараки. Дети слышали речь на незнакомых языках. Во всех зданиях царило смешение языков — польского, венгерского, греческого, но слово «Пичипой» понимал каждый, и все хотели верить, что такое место существует.
Дрейфус, покопавшись в архивах, узнал, что его дедов и бабок по прибытии в Аушвиц-Биркенау отправили в газовые камеры. Указывалась дата — двадцать первое июля. В этот день он рассчитывал прибыть на последний пункт маршрута, подойти к самому краю того прошлого, от которого он так долго отрекался. Путь от Парижа до печей занял около четырех дней и ночей. Соотносясь с их расписанием, он собирался остаться в Дранси до пяти утра, ждать вместе с ними у запасных путей. Именно в это время его деды и бабки должны были отправиться в свое последнее путешествие.
На станции было пусто, только несколько рабочих, проходивших по платформе, с удивлением поглядывали на собравшихся на запасных путях Дрейфусов. Они были слишком молоды, поэтому дежавю ни у кого не случилось, иначе бы им стало не по себе и они остановились бы. Немцы отличались чрезвычайной пунктуальностью, и когда часы на соседней церкви пробили пять, Дрейфус с Мэтью поднялись на платформу, и вместе прочли кадиш, еврейскую молитву об усопших. После чего вернулись в Париж и с Северного вокзала отправились поездом по пути своих предков.
Из Парижа вагоны для скота отправили в Компьен. Оттуда в Лаон, а потом в приграничный Нойберг. Вагоны, почти не останавливаясь, прогромыхали тысячу миль по Германии на восток, пока наконец не дотащились до Аушвица. Путешествие заняло почти четыре дня, столько Дрейфус отвел и на свое паломничество. По тому же самому маршруту. По дороге пришлось несколько раз пересаживаться, были и передышки, у дедушек и бабушек их не было — их набили как сельдей в бочку, по сто с лишним человек в вагон, где не то что места, воздуха не хватало. Впрочем, нашлось место для двух бесценных ведер. Одно, для питьевой воды, опорожнили за несколько часов. В другое эти сто с лишним человек должны были справлять нужду, и оно быстро наполнилось и переливалось через край. Некоторые из пассажиров, обхитрив газовые камеры, умерли по дороге, и на их тела садились или опирались. Молитвы перемежались с песнями — первые выражали смирение, вторые — надежду. Но песенка «Мы едем в Пичипой» звучала теперь не так обнадеживающе, и дети, которым внушили, что их ждет рай, бубнили ее машинально. Пели и другую песню, в ней звенела надежда, и она отлично ложилась на ритм постукивающих колес. «Cela пе va pas durer ainsi». Так быть не может. Эта песня стоном раздавалась по дороге в Бухенвальд, Берген-Бельзен, Майданек, Равенсбрюк, Треблинку, Флоссенбург, Маутхаузен, Люблин, Заксенхаузен, Ораниенбург, Терезиенштадт, Собибор — на долгие мили растянулся этот горестный стальной кортеж, песню пели на греческом, польском, немецком, венгерском, голландском, итальянском, и симфония мольбы о жизни так и будет вечно звучать вдоль этих путей. Четыре долгих дня песен и молитвы, голода, жажды и смерти, так что когда наконец на станции Аушвиц двери распахнулись, они восприняли это как избавление.
Двадцать первого июля в 5:33 вечера Дрейфус с семьей стояли там, где кончались рельсы. Пути заросли сорняками, было тихо и почти мирно. Но Дрейфус слышал, как лаяли собаки, когда раздвинули двери вагонов. Слышал, как кричали охранники, как щелкали кнутами. Видел чемоданы, сваленные грудой у рельсов. У его дедушек и бабушек не было багажа. Молоко, даже если бы бабушки его раздобыли, давно уже утолило чью-то жажду. У них была только замызганная одежда на них, а скоро, когда ее с них снимут, они умрут нагими — как нагими они пришли в этот мир. Дрейфус видел длинную череду изможденных тел. Если они и не чуяли запах дыма, они наверняка видели, как из трубы вдалеке поднимается дым: вот он, источник слухов, которые подтвердились.
Дрейфус повел семью на площадку, где сортировали вновь прибывших. Достаточно было взглянуть на его дедушек и бабушек, чтобы понять — они слишком стары, никакой практической пользы от них не будет. Дедушки уже не могли работать, а бабушки были слишком стары для опытов. Так что их отправили в правую колонну, к детям и беременным женщинам. В тот день, судя по регистрационному журналу, в камеру было отправлено тысяча двадцать пять человек, но нерожденные дети в это число не входили.
Кто-то в очереди хотел прихватить свой багаж, дети хотели взять в Пичипой игрушки. Охранники им пообещали, что багаж отправят следом, но не добавили, что сначала из него изымут все ценности, а затем выбросят.
Дрейфус собрал всех своих вместе и медленно повел к крематорию. Большую часть лагеря немцы, уничтожая улики, разрушили. Но и то, что осталось, свидетельствовало: здесь был настоящий Армагеддон. Километры и километры грубо скрученной колючей проволоки, развалины четырех крематориев в Биркенау. Прожектора, чьи лучи выхватывали тела убитых током на проволоке. В подвале сохранились нетронутыми две комнаты, где раздевали и стригли волосы, и несколько газовых камер, где боль становилась нестерпимой, а потом прекращалась.
В музее Дрейфус увидел все, о чем читал. Он знал о горах обуви, о кучах протезов, о россыпи очков. Обо всем этом он знал. Но теперь знал по-другому. И от этого ему никогда не уйти. Это было доказательство. Доказательство в чистом виде, без метафор и литературных изысков. Куча детских башмачков — она и есть куча детских башмачков, и любое сравнение ее принижает. Они ходили там молча. Ужас было не выразить словами.
Здесь кончалось паломничество Дрейфуса, и они всей семьей направились к единственной сохранившейся печи лагеря. Там было много скорбящих, но все стояли по отдельности, потому что горе у каждого свое, и еще в воздухе витала вина выживших. Дрейфус стоял перед печью — это был последний пункт их маршрута, и они с Мэтью снова прочли кадиш. А потом он начал свой пост. Не по иудейскому календарю, а по велению сердца, он решил, что это будет его день искупления, точнее, день воссоединения, потому что он наконец пришел к своим предкам.
Вот теперь суд действительно закончился. Он дал показания под присягой, и эта правда станет сопровождать его всю жизнь, ее радость и ее свобода, но горя, которым за это заплачено, никогда не избыть.
По возвращении Дрейфуса ожидали несколько писем. Одно от издателя.
17 июля 1998 года
Уважаемый сэр Альфред!
Я прочитал вашу рукопись с огромным удовольствием. Я возлагаю на нее большие надежды. Я заметил, что на своем пути вы часто сталкивались с антисемитами. Надеюсь, вы не относите меня к их числу. Должен вам сказать, что кое-кто из моих близких друзей — евреи.