Часть вторая

12

А теперь начинается история моего краха.

Мое падение было до ужаса внезапным, но увертюра разыгрывалась медленно, можно сказать неспешно, и с коварной вежливостью. Так я все понимаю теперь, задним числом, но тогда я об этом и не подозревал. Тут я должен немедленно заявить, что знаю себя довольно хорошо. Я одновременно застенчив и амбициозен, это просто две стороны одной монеты. Мне нужно признание (а кому оно не нужно?), и порой я чувствую, что не соответствую своему образу, но всячески стараюсь это скрывать. Мне присущи все эти свойства, но я не параноик. Однако в тот миг, когда я переступил порог своей новой школы, учреждения, которое было верхом моих честолюбивых мечтаний, я почувствовал холодок враждебности. Я не мог объяснить, в чем это выражается, но точно знал, что так оно и есть. И источник этой враждебности я обнаружил лишь к концу семестра.

На территории школы был дом директора, там мы и жили, Люси, я и дети. Дети были записаны в местные школы. У Люси никаких особых обязанностей не было, но как жена директора она должна была время от времени принимать гостей, в том числе иностранных ученых, изучавших английскую методику преподавания.

Дом у нас был елизаветинских времен, и дух его тщательно поддерживался. Современные ванные, кухня, центральное отопление были установлены так, чтобы ничего не нарушить. Мы переехали в наше новое жилище незадолго до начала зимнего семестра. Как-то на выходные приехали Мэтью и Сьюзен. Это было счастливое для нас всех время. Я вспоминаю его с радостью и закрываю глаза на те еще невидимые тени, которые омрачат потом и мое будущее, и жизнь моих близких. Теперь эти тени явили себя, они известны с момента моего краха, и мне трудно погружаться в тогдашнюю радость, не ощущая надвигающейся тьмы.

Но перед моим первым семестром никаких теней я еще не замечал и с нетерпением ждал начала своего правления — великодушного, но в меру строгого, которое должно было длиться до выхода в надлежащее время на пенсию.

Семестр начинался в понедельник, и я решил накануне вечером пригласить гостей на коктейль. Днем эшелонами съезжались учителя и ученики. Я в это время сидел в кабинете — не хотел, чтобы решили, что я чей-то приезд приветствую особо. Я стоял у окна, за шторой, наблюдая за вереницей «роллс-ройсов» на подъездной аллее. Шоферы в основном были в форме, и я вздохнул с облегчением, заметив потрепанный «ситроенчик», нагло прибившийся к этой стае. Среди автомобильной роскоши этот убогий драндулет был усладой для глаз. Я нисколько не удивился, увидев, как Фенби, преподаватель музыки, вылезает, столь же потрепанный, из-за руля, тащит столь же потрепанный рюкзак. Он оглядел здание, которого давненько не видел, и, похоже, был удовлетворен, поскольку одобрительно улыбнулся. С ним поздоровалось несколько мальчиков. Один из них предложил поднести рюкзак, от чего Фенби отказался, но потрепал мальчишку по голове — в знак того, что его обходительность оценена.

Люси нервничала, да и я, честно признаться, тоже. Хозяева мы были неопытные. Если кого и приглашали, то только родственников и близких друзей. А уж коктейлей никогда не устраивали. Но бывали на них неоднократно, так что знали, как положено.

Люси превзошла себя. Обеденный стол был уставлен подносами с канапе на любой вкус. Шампанское я решил не подавать — боялся, что это будет выглядеть слишком претенциозно. Но белое и красное вино было наготове. Люси отказалась нанимать кого-нибудь в помощь, настояла, что вино буду разливать я, а она будет разносить закуски. Гости должны были прибыть в шесть тридцать. Было только шесть, а Люси уже расхаживала в волнении по комнате. Я уговорил ее выпить бокал вина, чтобы успокоиться, и я выпил с ней, потому что и сам немного нервничал. Мы чокнулись, она пожелала мне удачи. И вдруг она сказала одну странную вещь. Странную, потому что это было совсем на нее не похоже.

— Почему-то, — сказала она, — я чувствую себя совсем чужой.

Я как-то отшутился, но на самом деле она описала и мои чувства. Но она не стала углубляться, за что я был ей благодарен, и дальше мы сидели и ждали гостей молча.

Собираться начали заранее, почти все пришли одновременно, и к половине седьмого все уже были в сборе. Компания собралась отличная, дружелюбная, теплая, все весело болтали, шутливо желали мне успехов на новом месте. Многие лица я запомнил по собранию за преподавательским столом, на котором я и проходил собеседование. Но мне нужно было соединить лица с именами, запомнить, кого как зовут, кто какой предмет преподает. Фенби со стареньким «ситроеном» — музыка, это я не забыл, Смит, вспомнил я, географ, а Тернер — что-то из естественных наук. Мы с Люси обходили гостей, знакомились со всеми. После вечеринки, с глазу на глаз, мы, наверное, могли бы устроить перекличку. Я заметил, что Эклз, возглавлявший кафедру истории, стоял поодаль от остальных. Казалось, он смотрит на происходящее с некоторым презрением. По своему великодушию я решил, что он держится отчужденно из застенчивости, но, узнав его за несколько недель получше, я понял, что это именно презрение, проистекавшее из чувства собственного превосходства. Но тогда, на вечеринке, я подошел побеседовать с ним, рассчитывая преодолеть его застенчивость. Он был вежлив, но к беседе расположен не был. Я сказал, что очень хочу посетить один из его уроков — так я собирался знакомиться со всеми преподавателями. Он взглянул на меня с ужасом.

— Я знаю, что прежде здесь такое не практиковалось, — сказал я, — но мне хочется получше узнать, как и чему здесь учат. Я не собираюсь ограничиваться только административной работой.

Я почувствовал его враждебность, мне стало неприятно, и я отошел, оставив его наедине с его надменностью. Позже Фенби, который стал моим близким другом, рассказывал: Марк Эклз был убежден, что директором назначат его, чем и объяснялась враждебность к чужаку, захватившему его место. «Придется ему с этим смириться, — сказал тогда Фенби. — У него есть кучка фанатов, такие „групи“. Человек десять. Они ходят к нему пить чай. Похоже, они его обожают. Но я бы не стал из-за этого беспокоиться, — продолжал Фенби. — Ко мне тоже ходят ученики, только фанатов у меня не так много. Иногда приходит какой-нибудь юный музыкант, мы играем вместе сонаты или еще что. Ничего предосудительного, — усмехнулся он. — Боюсь, сэр Альфред, вы скоро убедитесь, что наша школа до тоски добродетельна».

Милый добрый Фенби, как он ошибался. Но он остался моим другом. Одним из немногих. Он меня не навещает, но время от времени пишет. Держит в курсе музыкальной жизни, описывает оперы и концерты, на которых побывал, но о школе даже не упоминает. Он понимает, как мне было бы больно.

Но я снова отвлекся. Пора вернуться к вечеринке и к тем безмятежным дням. Люси оживленно беседовала с биологом, имя которого я успел позабыть. Поэтому я продолжал обход один, не забывая наполнять бокалы гостей. Все чувствовали себя как дома. Естественно, ведь этот дом они знали лучше, чем я. Мой предшественник часто устраивал коктейли, и я на какой-то миг почувствовал себя там посторонним, словно я тоже был гостем. Расхаживая по комнате, я слышал обрывки разговоров о летних поездках. На одном из кругов я путешествовал от Барбадоса до Кейптауна, потом меня занесло в Париж и Неаполь, откуда я отправился в деревушку в Котсволде, где у доктора Рейнольдса, заместителя директора, был домик. Тут я остановился, подлил вина Брауну и выслушал несколько его рыбацких баек о сорвавшейся в последний момент рыбе.

Когда первые гости засобирались домой, я взглянул на часы. Было всего девять вечера. Как мне показалось, прием удался. Остальные гости тоже вскоре ушли, и мы с Люси, убирая посуду, перечислили всех — по именам и по предметам. На следующее утро, к началу семестра, я знал весь педагогический состав.

Когда я заканчивал завтрак, ко мне постучался доктор Рейнольдс. Я еще не очень хорошо ориентировался в здании. Знал, где мой кабинет, но не совсем понимал, как туда попасть. Равно как и в зал собраний, где мне предстояло появиться в девять часов, чтобы поприветствовать учеников, старых и новых, и ознакомиться со школьным гимном. Я нервничал. Твердил себе, что много лет ходил на подобные собрания, что наговорил речей на много часов, знаю все о противостоянии мужчин и мальчиков. Да еще у меня есть титул — для пущей уверенности. Однако у меня тряслись поджилки. Меня вели по коридорам и просторным залам, где все было пропитано историей, историей, которая ко мне не имела никакого отношения. Я шел мимо бронзовых статуй святых, мимо старинных портретов основателей школы, чувствовал себя, как сказала Люси, чужим и не без стыда думал о своих дедушках и бабушках. Из-за всего этого у меня и тряслись поджилки.

А может, это мне теперь кажется, что поджилки тряслись? Или я действительно с трепетом шел по коридорам, овеянным традицией, которую я наблюдал лишь издали? Точно не скажу. Нынешний Дрейфус, лишенный титула, очень отличается от тогдашнего сэра Дрейфуса. Мое заточение парадоксальным образом стало своего рода освобождением, оно помогло мне выпутаться из клубка лжи, в которой я жил, из тех недоговорок, к которым я прибегал, чтобы забыть о своем происхождении. Потому что мои корни тогда мне только мешали, они были препятствием на моем пути вперед. Теперь я понимаю, насколько бесполезными были эти увертки. Итак, не знаю, в реальности ли или так мне помнилось, но я дрожал.

Доктор Рейнольдс шел впереди, и я был благодарен ему за то, что он не знакомит меня с краткими биографиями моих предшественников, чьи портреты висели на обшитыми деревянными панелями стенах. Он оставил меня в моем кабинете, пообещав вернуться около девяти и проводить меня в главный зал. Я был только рад побыть немного в одиночестве. Я набрал добавочный своего дома. Мне было нужно поговорить с Люси. Мне особенно нечего было ей сказать. Просто хотелось услышать ее голос. Просто хотелось закрепиться в знакомой мне реальности — ведь сейчас вокруг меня была терра инкогнита. Она рассказала мне, что обнаружила в встроенном шкафу потайной ящик. Событие пустяковое, но она специально об этом заговорила, чтобы отвлечь, понимала, что я наверняка волнуюсь перед выступлением.

— Увидимся за обедом, — сказал я.

И она прошептала:

— Альфред, я знаю, все будет хорошо.

Я взглянул на часы. Было уже почти девять. Доктор Рейнольдс постучал и спросил из-за двери:

— Сэр Альфред, вы готовы?

Я был благодарен за то, что он упомянул мой титул. Это всегда повышало мою уверенность в себе. Я вышел из кабинета и отправился с ним вместе в зал собраний.

Мы зашли через заднюю дверь. Думаю, собралось шестьсот мальчиков или около того, и ни один не повернул голову, не посмотрел на меня. Несколько ступенек вели к возвышению, где были стол и сбоку от него кафедра. За нее уже зашел школьный капеллан. Я встал за столом, доктор Рейнольдс со мной рядом.

Капеллан выбрал стих из Исайи. «И перекуют мечи свои на орала, и копья свои — на серпы»[12]. Я ожидал отрывка из Нового Завета, учитывая церковные корни школы, и подумал: уж не указывает ли таким образом капеллан на меня, а значит, меня так быстро раскусили. Но я подавил свою тревогу. Он говорил о том, сколько сейчас на Земле агрессии, как нужно искать мира. Проповедь его была чудесная, короткая и добрая. И тут настала моя очередь. Я поднялся — стояла оглушительная тишина, наполненная ожиданием. Я представился, ни словом не упомянул о своих корнях, рассказал только, кем и в каких школах я работал. Изредка я шутил, но не перебарщивал: потому что начальство должно соответствовать своему месту; некогда мне повстречался слишком компанейский пастор, и мне было трудно и неловко с ним общаться. Говорил я минут десять, а сев на место, увидел, что мистер Фенби направился к пианино. Настало время гимнов, исполняли «Быть паломником» Баньяна[13], какое облегчение — имени Иисуса там не упоминалось. И я с воодушевлением присоединился к хору. Затем мальчики сидя выслушали различные объявления доктора Рейнольдса, а потом встали снова — уже для школьного гимна. Мистер Фенби прорепетировал его со мной накануне вечером, и я распевал его как заправский ветеран. После собрания я решил, что справился вполне неплохо, и был рад, когда доктор Рейнольдс сердечно пожал мне руку. Я вернулся к себе в кабинет, но Люси звонить не стал. Ее я должен был увидеть во время своего следующего Ватерлоо — за обедом.

Утро я провел, знакомясь со школьными порядками и разбираясь с бумагами, присланными мне на рассмотрение. Доктор Рейнольдс зашел за мной в одиннадцать и повел меня на кофе — начался утренний перерыв — в комнату старших преподавателей. Он меня предупредил, что мое присутствие необязательно и мой предшественник пил кофе у себя в кабинете. Но я выразил желание присоединиться к сотрудникам, по крайней мере в первый день.

Когда я вошел, в комнате воцарилась тишина. Я решил, что нужно извиниться за свое появление и пообещать, что в привычку это у меня не войдет, но в первый день мне захотелось познакомиться со здешними обычаями. Меня поприветствовали, принесли мне кофе, и мы расселись в креслах у ярко пылающего камина.

Разговор шел о статье из утреннего номера «Таймс». В парламент поступило предложение считать отрицание Холокоста противозаконным. И снова, как с цитатой из Исайи, я подумал: не иначе как эту тему подняли из-за меня, но отогнал от себя эту мысль, потому что так можно было и в паранойю впасть. Мистер Фенби заявил, что он против. Да, отрицать Холокост позорно, но подобный запрет противоречит принципу свободы слова. Смит с кафедры географии с ним согласился. Браун с кафедры химии поддерживал это предложение, цитировал книги одного так называемого историка, рьяного отрицателя Холокоста, и говорил, что эти книги следует сжечь. Я молча с ним соглашался, однако у идеи насчет костров из книг был мерзкий привкус прежних времен, подобное было и в моем детстве.

Тогда высказался и Эклз.

— Я считаю, что отрицание Холокоста — это чудовищно. Имеется столько свидетельств. И столько доказательств. Боже правый, шесть миллионов! Ужас!

Я наблюдал за ним, пока он говорил, но он этого не заметил. Назвав цифру, он — я готов был в этом поклясться — подмигнул. Да, подмигнул. У меня сердце зашлось. Я так ужаснулся этому подмигиванию, что не успел понять, кому оно предназначалось. Могло — любому из присутствовавших.

Я допил кофе и вернулся к себе в кабинет. Мне свело живот, меня мутило. Теперь я уверен, что это оскорбительное подмигивание обозначило начало моего краха. Но тогда меня огорчало прежде всего то, что этот человек преподает историю, более того, возглавляет кафедру. Я бы вызвал его к себе, но формально мне не в чем было его обвинить. Допустим, я возмутился бы тем, что он подмигнул, но он ответил бы, что у него нервный тик, и я бы выглядел круглым дураком, пошли бы разговоры, что я параноик. Я понимал, что поделать ничего не могу, остается разве что все время быть с ним начеку. Я твердо решил, что первым делом посещу его урок по истории двадцатого века. Но сначала выжду и буду прислушиваться ко всему, что он говорит. Чтобы отвлечься, я снова занялся бумагами, но из головы никак не шло его подмигивание. До сих пор эта издевка является мне в кошмарных снах.

Я изучал учебный план, и тут зазвонил церковный колокол. И снова у моей двери появился доктор Рейнольдс. Аппетита у меня не было, но мне не терпелось увидеть Люси, которая по традиции должна была обедать за директорским столом. Я открыл дверь: рядом с доктором Рейнольдсом стояла Люси. В первый день он взял себе за труд за ней зайти. Мы вместе отправились в столовую. Снова дубовые панели на стенах, снова портреты. И кое-что еще. Списки погибших, которые начинались с Крымской войны, с тех времен, когда мои предки бежали из Одессы. Я взял Люси за руку, но при входе в столовую нас разъединили. Мальчики уже собрались, и, когда мы вошли, они дружно встали, а сели снова, только когда расселись мы.

Преподавательский стол стоял на возвышении, за ним сидели главы кафедр, несколько воспитателей и староста школы. Посуда и приборы у нас были более изысканные, но меню то же самое. После того подмигивания за кофе я был не в настроении беседовать, поэтому сам разговоров не заводил. Я посмотрел через стол на старосту: он, как и я, молчал. Я улыбнулся ему.

— Я здесь новенький, — сказал я.

Он улыбнулся.

— Я тоже когда-то был новеньким, — сказал он. — Тыщу лет назад.

— Так все плохо?

— Да нет. Мне будет грустно расставаться со школой. Буду скучать по пудингу с патокой.

Я спросил, чем он собирается заняться. Он ответил, что рассчитывает поступить в Оксфорд, на юридический. У него отец судья, объяснил он.

Я знал, что его фамилия Стенсон. И, разумеется, слышал о его отце, строгом судье с правыми взглядами. Он ясно дал понять, что ратует за возвращение смертной казни. Я таких людей сторонюсь, но о сыне рано было судить — я надеялся, что он выберет не такой жесткий курс. Стенсон мне понравился.

— Заходите ко мне в любое время, — сказал я.

Его, похоже, мое предложение удивило. Видимо, у директоров этой школы не было принято запросто общаться с учениками. Я решил этот обычай переменить. Мне не хотелось быть лишь номинальной фигурой. И я надеялся, что мне удалось наладить с ним контакт. А он уж расскажет всей школе, что новый директор готов общаться.

После обеда я собрал у себя в кабинете старших воспитателей и обсудил с ними их отчеты. Рабочий день у меня выдался долгий, и я был рад наконец вернуться в наш дом. Странно, но я чувствовал себя вымотанным. Люси назвала это эмоциональной усталостью. Наверное, она была права, потому что меня все время преследовали воспоминания об этом подмигивании.

Следующие несколько недель я следовал распорядку, который сам себе и разработал. Я все время посматривал на мистера Эклза, прислушивался к нему. Приходил без предупреждения на его уроки — методика преподавания у него была великолепная. То же можно было сказать и про остальных учителей, разве что преподаватели английского были более приземленными, они явно уступали своим коллегам из Хаммерсмита. Поскольку я был неравнодушен к поэзии, я ввел в том семестре одно-единственное новшество. Я назначил «главного поэта школы». Задачей его было наладить контакт с любым мальчиком, который открыто или тайно (случай более частый) пробовал свои силы в поэзии. Слишком больших надежд на то, что его призывы будут услышаны, я не возлагал. Но Ричард Уортинг — так его звали — был настроен оптимистично. И действительно, через несколько недель на удивление много будущих Байронов и Диланов уже стучались в его дверь. Однажды я пригласил его за свой стол, но ему было явно неуютно в столь чопорной компании. Он предпочитал обедать с учениками.

Мое присутствие на утренней молитве было необязательным, но время от времени я на нее приходил — лишь для того, чтобы оправдать свои еженедельные посещения еврейских молитвенных собраний. Важно было показать, что у меня интересы разносторонние. В школе было совсем немного учеников-евреев, десятка два, не больше, но я подозреваю, имелось немало и тех, кто, как и я, скрывал свое еврейство и выбрал христианскую общину. Школа раз в неделю приглашала раввина из синагоги в соседнем городке. Приближалось время, когда в еврейском календаре праздник следует за праздником: собственно Новый год, затем Судный день, потом Симхат Тора, когда заканчивается годичный цикл чтения Торы и начинается новый. Так что в темах для коротких проповедей у раввина недостатка не было. Мне нравились эти еженедельные собрания. Атмосфера там была непринужденная, и мне не надо было бормотать под нос запретное имя. И хотя песен, которые они пели, я прежде не знал, они казались мне на удивление знакомыми, и через несколько недель я выучил их наизусть.

Семестр прошел быстро, в последний день мы с Люси перед Рождеством позвали на обед почти всех преподавателей. Все рассказывали о планах на праздники. Фенби собирался принять участие в музыкальном фестивале в Дартингтоне, доктор Рейнольдс хотел пожить в своей лондонской квартирке, Тернер, физик, ехал кататься на лыжах, а Браун с кафедры химии отправлялся в Сан-Франциско, но зачем — не рассказывал. Наш поэт Ричард намеревался ходить с вечеринки на вечеринку в поисках подходящей подружки. Эклз признался, что едет в Марсель, место, на мой взгляд, не самое рождественское, но он уверял, что у него там друзья. Что до меня, то я возвращался в свою родную деревню отмечать первое Рождество без родителей.

Мы с Мэтью были исполнены решимости устроить настоящий праздник, хотя бы ради детей. Я очень горевал по родителям, вдобавок мне все меньше хотелось праздновать рождение пророка, чье имя я даже не мог произнести. Дня меня каникулы были передышкой от той полулжи, в которой я жил. Поэтому я сосредоточился на ритуалах — на свечах, елке, подарках, венке из остролиста на двери, индейке, пудинге, потому что ничто из этого не имело отношения к Тому, в чье поруганное имя мои дедушки и бабушки отправились в печи. Мы каждый день ходили на могилы родителей, приносили цветы и плакали. Мы ходили в гости к их соседям, снова встретились со старыми школьными друзьями, наши дети играли с их детьми. Это был праздник памяти, и благодаря этой памяти он стал торжеством.

В последний вечер я пошел на кладбище один. Я присел на корточки у родительских могил — преклонять колени было не в моем характере — и рассказал им все о своей новой школе. Рассказал, как я счастлив, поблагодарил их за их наставления. Я открыл им свою душу, ту ее часть, которую можно было открыть. Но о том, как подмигнул Эклз, не сказал.

13

— Его дети растут без него, — сказал Мэтью. — Все это так несправедливо.

Сэм и Мэтью сидели в кафе на берегу реки.

— Насчет апелляции какие-нибудь новости есть? — спросил Сэм.

— Я не хочу апелляции, — сказал Мэтью твердо. — Не хочу, чтобы просто сократили срок. Милосердие нам не нужно. Это подразумевает его виновность. Я хочу пересмотра дела. На меньшее я не согласен.

Как он изменился, подумал Сэм. Стал решительнее. Совсем недавно был пехотинцем, которому нужна подмога, а теперь — отважный крестоносец.

— Я нашел адвоката, — сказал он, и Мэтью заметил, как блеснули, вроде бы совсем некстати, его глаза. — Это женщина, — продолжал Мэтью. — Ребекка Моррис. Она молода, опыта у нее немного, но она горит желанием защищать Альфреда. У нее есть все материалы, и она подробно, слово за словом, их изучает. Она уже обнаружила недочеты и несоответствия в показаниях.

— Альфред об этом знает? — спросил Сэм.

— Нет, пока что нет. И я не хочу, чтобы он знал. Не стоит заранее вселять в него надежду.

— Как Сьюзен? — спросил, помолчав, Сэм. — Вы так и живете порознь?

— Я уже довольно давно ее не видел, — сказал Мэтью. — С детьми я встречаюсь, но, когда я за ними захожу, она куда-то исчезает. Я все еще живу у Люси. Как продвигается книга?

— Хорошо, — ответил Сэм, — но медленно. Вспоминать бывает тяжело, особенно таким правдивым людям, как Альфред. Сейчас он описывает те события, которые привели к катастрофе. Это наверняка непросто. Но он держится. Я видел его на прошлой неделе. Принес ему плеер и несколько кассет. По-моему, ему было приятно.

— Люси разрешили свидание на следующей неделе, — сказал Мэтью. — Я привел к ней Ребекку познакомиться, и она очень приободрилась. Мы должны надеяться, должны. — И с тоской добавил: — Что еще нам остается….

— Только надежда, — сказал Сэм. — Ее нам терять нельзя.

Они немного помолчали. А потом Сэм спросил:

— Не мог бы я встретиться с Сьюзен? Поговорить с ней?

— Не можете, — ответил Мэтью. — А если бы и могли, я бы этого не хотел. Между нами все кончено. После предательства обратного пути нет. Удар уже нанесен. Надеюсь только, что когда-нибудь она об этом пожалеет.

— Обязательно пожалеет, — сказал Сэм. И заговорил о том, почему ему понадобилось встретиться с Мэтью. — Альфред когда-нибудь рассказывал вам о мистере Эклзе? Он преподавал историю в той школе.

— Нет, — сказал Мэтью, — ничего такого не помню. А почему вы спрашиваете?

— Мне кажется, Альфред считает его врагом. Вы бы попросили Ребекку внимательно изучить его показания.

Сэм прочитал последний отрывок из исповеди Дрейфуса и с тех пор только и думал о том, как Эклз тогда подмигнул. У него тоже было такое чувство, что в этом ключ к разгадке тайны.

Расставаясь, они договорились, что скоро непременно встретятся опять. Когда Мэтью уходил, Сэм смотрел ему вслед. И, глядя на его прямую спину, думал о том, как ссутулился от отчаяния его брат.

14

Мой первый год в школе прошел без особых проблем. Разве что меня настораживало количество различных группировок. В моей педагогической работе группировки всегда меня настораживали. Я их не поощрял, так как эти закрытые сообщества всегда тяготеют к избранности и нетерпимости. Относительно просто разбить группу мальчишек, которые постоянно общались друг с другом: достаточно обратить их внимание на то, чем занимаются другие группы. Но когда группу возглавляет учитель, это куда опаснее. А ученики из клики мистера Эклза напоминали мне заговорщиков. Его фанаты вели себя как его верные последователи, вечно ходили к нему пить чай, прогуливались с ним после занятий и даже ходили с ним в театр, походы куда он, с моего разрешения, организовывал. Я ничего не мог с этим поделать. Своими опасениями я поделился с Фенби, но тот только отмахнулся.

— Сколько я помню, — сказал он, — у Эклза всегда так. А я тут уже двадцать лет. У него всегда какие-нибудь поклонники. Ничего предосудительного в этом нет.

Мне оставалось только надеяться, что он прав. Да, у меня не шло из головы то, как он год назад кому-то подмигнул, эта сцена так и стояла у меня перед глазами, не исключено, что именно поэтому я с подозрением относился ко всему, что делал Эклз.

В каникулы в середине весеннего семестра он обычно возил группу учеников в одно и то же место в Австрии, кататься на лыжах. И снова он не нуждался в моем разрешении. Ученики, записавшиеся на эту поездку, были все те же, с дюжину имен, но в тот год поступила заявка от мальчика, которого я не считал членом этой клики. Звали его Джордж Тилбери.

Вряд ли мне нужно объяснять, кто это. Потому что имя Джорджа стало известно, как и мое, всему миру, но в отличие от моего, ставшего бесславным, к нему не пристали никакие ярлыки. Оно осталось таким же, каким было дано при крещении, и когда я его пишу, меня захлестывают сострадание и ярость.

Отцом Джорджа был член кабинета министров, сэр Генри Тилбери. Я видел его однажды, на торжественном собрании в конце учебного года, это был видный мужчина, с доставшимся по наследству титулом. Умеренно правых взглядов, преданный монархист, но в то же время одобрявший Европейский Союз. На мой взгляд, он был олицетворением лучших качеств истинного англичанина, был патриотом, склонным к толерантности. И Джордж был точно такой же. Лучшим его другом был еврейский мальчик, Дэвид Соломон, сын хирурга-ортопеда.

Мне Джордж нравился. Он не был блестящим учеником, но отличался прилежанием, и были в нем качества, увы, в основном школьникам не присущие — чувство юмора и, порой, склонность к шалостям. Я никогда не причислял Джорджа к последователям Эклза, равно как и сам Эклз, поэтому он и пришел ко мне обсудить просьбу Джорджа. Эклз сказал, что, если включить Джорджа, получится тринадцать человек, и хотя он не суеверен, мальчикам это число может не понравиться. Я такую вероятность отмел сразу. У меня возникло подозрение, что суеверие — всего лишь отговорка и он сам не хочет включать Джорджа в группу, поэтому я настоял на этом. Я искренне надеялся, что оказываю юному Джорджу услугу.

— Возможно, вы и правы, сэр Альфред, — сказал Эклз.

Не знаю почему, но в том, как мой титул произносили такие, как Эклз, мне слышалось что-то слегка оскорбительное.

Итак, в каникулы они уехали, и я с нетерпением ждал возвращения Джорджа. Мы с Люси взяли детей и отправились на неделю в деревню. Мэтью с нами не поехал. У его детей каникулы были в другое время. Поэтому я пригласил провести с нами несколько дней нашего «главного поэта школы». Ричард так и не обзавелся постоянной девушкой, и перспектива новых лугов и пастбищ его крайне воодушевила. У меня не было особых надежд на то, что поэт будет востребован в нашей деревушке. Ее жители с подозрением относились к любым деятелям искусства, но отговаривать его я не хотел.

Прошло меньше года со смерти моих родителей. Я постепенно привыкал к своему сиротству, но боль от утраты не уходила. Их могилы были уставлены цветами даже в наше отсутствие, что доказывало, как их уважали в этой маленькой общине. И нас там всегда привечали — будто им сохранение этих связей было важно не меньше, чем нам. Ричарда тоже приглашали на чай и на ужин, даже предложили ему устроить поэтический вечер в тамошнем зале собраний. К моему удивлению, он согласился, и я беспокоился, хорошо ли его примут. Я думал, народу соберется немного, отнесутся к нему с недоверием, но собрался полный зал, публика была воодушевлена. Ричард по такому случаю надел чистые джинсы и розовую рубашку с шейным платком в цветочек. Он вышел на сцену и не успел открыть рот, как раздались аплодисменты; весь следующий час публика сидела и молча внимала его завораживающим стихам. Когда же он закончил, раздались разочарованные возгласы — зрители хотели продолжения. А когда они отбили ладони, то вместо аплодисментов топали ногами. По-моему, все девушки и женщины в зале и даже несколько мужчин чуть ли в него не влюбились, так что мы с Люси удалились, оставив его в шквале оваций. Я был уверен, что больше ему не придется ездить в поисках постоянной привязанности — он найдет ее у нас в деревне.

На тех каникулах я часто думал о Джордже, мне очень хотелось, чтобы он провел время с удовольствием. Но порой я боялся, что вернусь в школу и окажется, что я совершил ошибку. Однако, едва увидев Джорджа, я понял, что у него все хорошо. Как-то раз я пригласил на обед за свой стол его и его друга Дэвида Соломона. Я спросил его о поездке, он сказал, что это были лучшие его каникулы и что он непременно поедет туда снова на следующий год.

Я заметил, что после каникул он тоже стал ходить на чай к Эклзу. Я видел, как он шагает со всей группой по полям во время прогулок после уроков. И мне показалось, что к концу года Джордж Тилбери окончательно попался на крючок к Эклзу. Мне эта привязанность совсем не нравилась, но еще неприятнее было заметить, что он перестал дружить с Дэвидом Соломоном. Вряд ли они поссорились, но прежней близости не было и в помине, и меня это почему-то серьезно заботило. Видно было, что Джордж Тилбери в корне переменился и поэтому, увы, потерял чувство юмора. Мне очень хотелось с ним поговорить, но у меня не было никаких причин вызвать его к себе в кабинет. Ко мне постоянно заходил кто-нибудь из учеников, но я никого не приглашал специально. Если не имелось на то серьезных причин, я никого не уговаривал — это не в моем обычае. А с Джорджем причин не было. До летнего семестра, когда из отчета воспитателя я понял, что у него вдруг существенно упала успеваемость. Я вызвал Джорджа к себе и спросил, чем он это объясняет.

— Я стараюсь как могу, сэр, — сказал он.

В его голосе слышалась дерзость, совсем не свойственная прежнему Джорджу.

— Вы способны на большее, — сказал я.

— Это мой максимум, сэр, — ответил он, мол, ничего другого предложить не могу.

И тут я рассердился.

— На следующий год вам сдавать экзамены на аттестат, а при таких показателях на университет рассчитывать не приходится. Ваш отец очень расстроится.

Мне самому было противно, что я прибегаю к таким аргументам. Это свидетельствовало о моей же слабости. Джордж ничего не ответил. Просто презрительно смотрел на меня. Я уставился на него. А потом спросил:

— Джордж, вас что-то беспокоит?

— Ничего, сэр. Совершенно ничего.

Его тон изменился. Он снова стал маленьким мальчиком, и я понял: сколько бы он это ни отрицал, что-то его тревожит.

— Вы же понимаете, вы всегда можете прийти поговорить со мной.

— Благодарю вас, сэр.

Он сделал шаг назад — ему явно хотелось поскорее сбежать. Мне показалось, что за дверью моего кабинета он расплачется.

— В любое время, — продолжал я. — Помните об этом. Можете идти, — к его радости, сказал я.

— Благодарю вас, — пробормотал он и вышел.

Потом я побеседовал с его воспитателем. Тот тоже заметил, что мальчик ходит угрюмый, но иногда вдруг ведет себя дерзко. Он пообещал присмотреть за ним.

Джордж не шел у меня из головы, и скоро его образ стал преследовать меня по ночам — вместе с подмигивающим Эклзом.

Незадолго до начала летнего семестра в дверь моего кабинета робко постучали — так робко, что я сразу понял: это кто-то из учеников. Я не стал говорить «входите», как сказал бы любому учителю. Я подошел и открыл дверь сам, чтобы придать чуть больше уверенности тому, кто за ней стоял. Там оказался Джеймс Тернкасл, и я даже предположить не мог, что ему от меня понадобилось. Джеймс был блестящим учеником, одним из лучших в школе. Я мало что о нем знал, кроме того, что он выученик Эклза. Его отец был дипломатом где-то на Ближнем Востоке, но родителей его я никогда не видел. Джеймс хоть и входил в группу при Эклзе, мне он всегда казался скорее одиночкой. Он был красивый мальчик, выглядел немного старше своих лет. Он собирался сдавать обязательные экзамены на аттестат. В то лето по всем параметрам его академической подготовки хватило бы для поступления в университет. Я предложил ему сесть. Усевшись, он заерзал на стуле.

— Не спешите, — сказал я, поняв, что ему трудно высказать свою просьбу. — Чем я могу помочь?

— Я хочу пропустить год. После обязательных экзаменов на аттестат, — выпалил он. Сказал он это так быстро, будто хотел поскорее покончить с этим делом.

Его просьба меня удивила.

— Почему вдруг? — не мог не спросить я.

— Я хочу сделать перерыв перед тем, как сдавать на аттестат о полном образовании.

— На этом этапе обычно перерывов не делают, — сказал я. — А вот после экзаменов о полном образовании часто пропускают год и уже потом идут в университет. Сейчас не самое удачное время делать перерыв в занятиях.

Он не ответил, и я понял, что надо расспросить его поподробнее.

— А что вы собираетесь делать в свободный год?

— Друзья в Вене пригласили меня пожить у них. Я познакомился с ними, когда мы с мистером Эклзом ездили туда кататься на лыжах.

— Вы обсуждали это с родителями?

— В этом нет необходимости, — сказал он. — Им все равно.

Я подумал, что последняя фраза — ключ к загадке, и решил, что надо узнать побольше. Джеймс поступил в школу еще до моего назначения. Где-то должна быть информация о его семье. Я посмотрел на него.

— Прошу вас, сэр! — сказал он.

— Мне надо это обдумать, — ответил я. — Зайдите ко мне в конце недели.

Он встал.

— Спасибо, сэр! — И повторил: — Спасибо!

Наконец-то у меня появился повод пригласить Эклза ко мне в кабинет. Он не только преподавал историю, он был еще и воспитателем. Он пришел после занятий, вел себя, как всегда, чуть ли не подобострастно. Налив ему хереса, я рассказал о просьбе Тернкасла.

— Что вы знаете о мальчике? — спросил я. — Из какой он семьи?

— Там, увы, все не очень радостно, — сказал Эклз. — Он единственный ребенок, родители никогда детей не хотели. Для этой пары главное — карьера, они очень богаты и очень эгоистичны. Он редко их видит. На каникулы его сплавляют к тетке в Девон, и за все время, пока он у нас учится, ни отец, ни мать здесь не появились.

— Ну а что его тянет в Вену? — спросил я.

— У него там действительно друзья. И я могу за них поручиться. Я знаком с их родителями. Они примут его как родного.

— А деньги на поездку, на проживание и так далее?

Эклз улыбнулся.

— Тернкаслу дают баснословные деньги на карманные расходы. Вне сомнения, для очистки совести.

— А вы как думаете? — спросил я. — Стоит его отпустить?

— Это вам решать, сэр Альфред.

— Но вы-то что думаете?

— Ну, он по крайней мере начнет свободно говорить по-немецки. Я бы сказал, очень неплохой навык.

Я намеревался разрешить мальчику сделать так, как ему хочется, потому что считал: отказав, я причиню ему больше вреда. Но сначала решил написать его родителям и тете и получить их официальное согласие. Когда в конце недели Тернкасл снова пришел, я сказал, что жду ответа от его родителей. Он рассмеялся.

— С тех пор, как я здесь, то есть почти за четыре года, я не получил от них ни строчки. Даже открытки на день рождения. Надеюсь, вам повезет больше, сэр.

Но мне не повезло. Семестр подошел к концу, а ни родители, ни тетя из Девона мне не ответили. Дождавшись окончания экзаменов, я вызвал Джеймса к себе в кабинет. Постучал он опять робко, вид у него был нервный. Я предложил ему сесть, улыбнулся. Он догадывался, что новости у меня хорошие, но по-прежнему был напряжен.

— Я решил вас отпустить, — сказал я. — Но только на год. Рассчитываю, что в следующем сентябре вы снова появитесь в школе и при этом будете свободно говорить по-немецки.

Джеймс выдохнул — с благодарностью.

— При одном условии, — продолжал я. — Вы должны мне регулярно писать. Достаточно просто открыток. Но регулярно. Мне нужны будут ваш адрес и номер телефона.

— Конечно, сэр, — ответил он.

— Да, и желаю удачи!

Он встал. А потом сделал нечто необычайное. Подошел к столу и обнял меня. Я не отстранился. Меня глубоко тронул его порыв хоть как-то выразить чувства. Я тоже обнял его. Он был мне в тот момент как сын, а он, не сомневаюсь, видел тогда во мне своего отца.

Он отодвинулся, отвернулся. Мне показалось, он плакал.

— Удачи! — повторил я. — Наслаждайтесь каждым мигом.

Он поспешно ушел, а я стоял у стола и мысленно желал ему всего самого хорошего, как желал бы своему сыну.


В конце учебного года мы с Люси устроили еще один прием. И опять разговор шел о каникулах. На сей раз Эклз ехал к друзьям в Америку, Браун собирался слетать в Сан-Франциско, а доктор Рейнольдс решил засесть в своем домике в Котсволдсе. Меня не удивило, что наш главный школьный поэт намеревался провести лето в нашей деревеньке в Кенте. А мы с Люси и с детьми и Мэтью со Сьюзен и их детьми отправлялись в круиз по норвежским фьордам.

Теперь я вспоминаю это как последнее лето, которое мы провели en famille. А для меня это вообще было последнее лето. Я уже отчаялся увидеть еще одно. Да и вообще хоть какое-то время года. Потому что в моей камере не слышно, как облетает листва или как лопаются почки, как палит солнце или как мягко падает снег. В моем заточении времен года нет, а время — часы без циферблата, которые тикают в темноте.

15

— Сэм, я спросил Ребекку про Эклза, — сказал Мэтью. — Она меня заверила, что его показания безупречны.

Они сидели в гостиной Люси. Люси на кухне готовила чай, а дети ушли в гости к друзьям.

— Я это хорошо и сам помню, — сказал Мэтью. — Он говорил об Альфреде как о прекрасном наставнике с удивительным даром руководителя. Во всех его показаниях не было и намека на враждебность. И у Фенби, преподавателя музыки, тоже. Я не могу вспомнить, чтобы кто-то из преподавателей отозвался о нем плохо. Ну, разве что один или два. Мне невыносимо думать о тех днях.

— Альфред очень хорошо пишет, — решил переменить тему Сэм. — Тема для него больная, но он отлично справляется. По-моему, писание для него — как психотерапия.

— Ребекка отслеживает все линии, — продолжал Мэтью, словно не услышав Сэма. — Она даже ездила в Кент.

— Похоже, она очень тщательно все делает, — сказал Сэм, но от дальнейших вопросов воздержался.

У него создалось впечатление, что Мэтью не хочет делиться подробностями, или это Ребекка держит при себе все, что ей удалось обнаружить. А может, и то, и другое: Мэтью, кажется, был увлечен ее изысканиями, а возможно, и самой Ребеккой тоже, подумал Сэм.

Люси принесла чай, и за едой они об Альфреде не говорили. Люси подробно рассказала о детях — они сделали большие успехи с новым учителем. А сама она устроилась машинисткой и могла работать дома.

После чая Мэтью собрался уходить. Он явно куда-то спешил. Сэм был этому только рад, потому что ему не терпелось узнать новости о Сьюзен, а их он мог получить от Люси только в отсутствии Мэтью. Он помог ей убрать со стола, а когда они перешли в кухню, спросил:

— Как Сьюзен? Есть ли какая-то надежда восстановить отношения?

— Никакой, — сказала Люси. — Это исключено. Мэтью непреклонен. И, по-моему, он прав. В любом случае, — добавила она, помолчав, — мне кажется, его интересы переместились в другую сторону.

— Ребекка? — спросил Сэм.

— Ребекка, — ответила Люси.

— Вы ее уже видели?

— Да. Один раз.

— Рад за него, — сказал Сэм.

— Я тоже. Ему пришлось очень несладко.

— Я получил от американского издателя весьма щедрое предложение на книгу Альфреда, — сказал Сэм. — И это только на основании нескольких глав. Не могу решить, стоит ли говорить Альфреду. Вы что думаете?

— Думаю, не стоит, — сказала Люси. — Во-первых, он равнодушен к деньгам. Вы сами это знаете. А во-вторых, что важнее, он может разнервничаться. Будет считать, что от него ожидают слишком многого. Пусть он пишет так, как считает нужным. Заставлять себя может только он сам.

До чего же Люси мудрая женщина, подумал Сэм.

— Я бы мог предложить вам работу, — сказал он. — В моем агентстве. Работать вы будете дома, и о том, что мы с вами как-то связаны, никто не узнает.

Люси воодушевилась.

— А что мне нужно будет делать? — спросила она.

— Главным образом, читать рукописи, — ответил он. — Художественную литературу, документальную и писать рецензии. С точки зрения обычного читателя.

— Я с радостью! — сказала она.

— Платить я вам буду наличными. Это еще один способ скрыть связь между нами.

— Когда мне приступать?

— Завтра. Я принесу вам тексты.

Курьеру он это доверить не мог. Почте тоже. Никто не должен был знать адрес Люси.

— Но Альфреду вы расскажете, да, Сэм? — сказала Люси. — Он обрадуется.

— Разумеется, расскажу. На следующей неделе, когда я приду за очередной главой. А про американские деньги говорить не буду.

Вернувшись в контору, Сэм отобрал три рукописи, которые давно уже следовало прочитать. Он был рад своему решению. Работа придаст Люси уверенности в себе, да и ему гора с плеч. Но главное — это доставит удовольствие Альфреду, а прежде всего Сэма заботил Альфред.

16

Вернувшись в школу после лета, я с немалым удовольствием увидел ожидавшую меня пачку открыток от Джеймса. Рассмотрев штемпели, я разложил все по порядку. В начале были изъявления благодарности, воодушевление, и далее все продолжалось в том же ключе. Он писал, что его немецкий становится лучше день ото дня. Иначе и быть не могло, потому что его друзья не говорили по-английски. Он провел лето в горах и в предпоследней открытке сообщал, что записался в школу спортивной борьбы. А последняя его открытка оказалась полной неожиданностью. Он вдруг затосковал по дому, написал Джеймс. Последнее слово меня особенно озадачило — что же он подразумевает под словом «дом»? Получалось, что школу. Он собирался вернуться в начале весеннего семестра и рассчитывал начать подготовку к экзаменам, взяв в качестве дополнительного предмета немецкий.

Я был очень доволен, просто счастлив, что он снова будет с нами. И тут же написал ему длинное письмо, поздравил с результатами обязательных экзаменов. Они, как все мы и ожидали, были блестящими. Он сдавал двенадцать экзаменов и за одиннадцать получил высший балл. «Хорошо» у него было только по химии. В письме я рассказал о школьных новостях, о том, как сдали экзамены его друзья. Я написал ему о нашем круизе по фьордам, о моих детях и их школьных успехах. Написал и понял, что письмо получилось очень личное, такое мог отец написать сыну. Я был рад, что он возвращается раньше, с нетерпением ждал его приезда.

О решении Джеймса я сообщил мистеру Эклзу, и тот изобразил удивление. Оно, понял я, было неискренним. Я не сомневался, что это он срежиссировал возвращение Джеймса. Оснований для подобных подозрений у меня не было никаких, но я ко всему, что говорил Эклз, относился с толикой сомнения.

Зимний семестр прошел довольно гладко. Я не упускал из виду Джорджа Тилбери, следил за его успехами, которых, считай, и не было. Но он хотя бы не скатывался ниже. Учился стабильно посредственно. Но он снова стал водить дружбу с Дэвидом Соломоном, это меня радовало и перевешивало в моих глазах то, что он по-прежнему пил чай у Эклза и ходил со всей группой на прогулки. По результатам наших экзаменов у школы оказался прекрасный рейтинг, о чем я был счастлив сообщить на первом школьном собрании. Весь зал ликовал, а старина Фенби тут же заиграл на пианино наш школьный гимн, и все шестьсот учеников с восторгом его подхватили. Таким радостным было начало осеннего семестра.

На рождественские каникулы мы отправились всей семьей, с Мэтью и Сьюзен, в Кент, в деревню нашего детства. Первым было приглашение на помолвку нашего поэта Ричарда и Вероники, дочери деревенского кузнеца, где меня благодарили за удачное сватовство. Затем последовали обычная череда рождественских встреч с нашими друзьями и их детьми, поход на кладбище, цветы, обмен новостями. Боль утраты стало легче переносить. Она стала чем-то постоянным, что, как ни парадоксально, воспринимается гораздо спокойнее.

Это было последнее Рождество, которое мне было суждено провести в нашей деревне. Мне никогда, ни разу не приходила в голову мысль, что я туда не вернусь. Я так и не попрощался со своими родителями, потому что не сомневался: я буду приезжать к ним до самой своей смерти.

Весна в тот год была ранняя, к началу весеннего семестра вокруг школы уже цвели нарциссы. Первым, кого я встретил, был Джеймс Тернкасл, загорелый, со стрижкой ежиком: он ждал меня у моего кабинета. Мне хотелось обнять его, и по его довольному виду я догадался, что у него был тот же порыв. Но мы оба сдержались и просто пожали друг другу руки.

— Добро пожаловать домой! — сказал я. Я надеялся, что употребил правильное слово.

— Как хорошо сюда вернуться, — сказал он.

Я пригласил его в кабинет. Было бы время послеобеденное, я бы предложил ему хересу. Мне даже пришлось напомнить себе, что ему всего шестнадцать. Я снова поздравил его с результатами экзаменов и выразил уверенность, что он нагонит все, что прошли за пропущенный им семестр.

— А теперь расскажите об Австрии, — сказал я. — Как ваш немецкий?

Он выпалил несколько фраз по-немецки, на слух — совершенно без акцента.

— Я очень легко его освоил, — сказал он. — Словно это мой второй родной язык. Впрочем, — добавил он, — у меня первый не очень-то связан с родными.

Он делился со мной чем-то таким личным, что мне стало не по себе. Но в то же время мне было приятно, что он со мной так доверителен. Я провел с ним полчаса, он, как мне казалось, ничего от меня не утаил, подробно рассказывал о семье, где он жил, об их отношении к англичанам и американцам, об их осознании прошлого. Я никак не поощрял этой темы. Почему-то мне не очень хотелось об этом слышать.

— Я скоро снова с ними увижусь, — сказал он. — Когда мы поедем кататься на лыжах.

Это сообщение меня не порадовало. Я опять подумал о Джордже: поедет ли он снова или нет? Я спросил Джеймса, не хочет ли он пообедать за моим столом. Мне хотелось познакомить его с Люси, а когда-нибудь и с Питером. Мне казалось, они могут подружиться. Он снова стал меня благодарить и пообещал надеть чистую рубашку.

В тот день за моим столом сидел Эклз. Он, похоже, удивился, увидев, что к нам присоединился Джеймс, но и удивление, и радость мне показались искренними. Люси наш блудный сын понравился, она пригласила его к нам домой — познакомиться с детьми. Я рассказывал ей то, что мне было известно о родных Джеймса, и она предложила нам взять на себя роль его приемных родителей.

— Надо как-нибудь взять его с нами в Кент на выходные, — сказала она.

Полагаю, сейчас мои читатели наверняка удивляются, как это я могу писать о Джеймсе Тернкасле с таким расположением, почему мое перо не спотыкается на его имени. В свете того, что все мы знаем теперь, я должен был бы вздрагивать при его упоминании или даже отказываться о нем писать. Дорогие читатели, я любил этого юношу как сына, моя любовь к нему не была отягощена знанием о том, что случится далее. Но теперь вдруг все вспомнилось. И воспоминания эти пробудились, когда я написал о нашей поездке в Кент. Теперь мое перо действительно спотыкается, потому что я пытаюсь представить, оказался бы я здесь, если бы Люси под моим влиянием не проявила такого гостеприимства. Я не буду более упоминать его имя. Иногда, конечно, этого не миновать — ради цельности повествования, но упоминать его я буду исключительно по этой причине.

Итак, мы все поехали в наш дом, вместе с Джеймсом. Эклз снова организовал поездку на лыжах, и их снова было тринадцать. Под присмотром воспитателя Джордж стал учиться лучше, и я надеялся, что так будет и впредь. Я сказал ему, что отметил, как он старается, и ему, кажется, было приятно. Я проводил их до ворот школы и пожелал всем доброго пути.

Часть каникул я провел в Лондоне с Мэтью. Я остановился у них, Мэтью взял на работе отгулы, чтобы побыть со мной. Мы гуляли по Лондону как туристы. Ходили по ресторанам с заграничной кухней. А еще разговаривали. Разговаривали все время, вспоминали наше детство, родителей, то, каким мы представляли свое будущее. Это был последний раз, когда мы с Мэтью провели так много времени вдвоем. Я рад, что мы наговорились, рад, что все запомнил. Потому что сейчас, в камере, эти разговоры снова звучат у меня в ушах. Я слышу и его голос, и свой.

Мне было жаль с ним расставаться. Он пообещал приехать на Пасху, но для меня время прекратило свой обычный бег задолго до этого и Пасха так и не наступила.

17

Ребекка вела расследование, регулярно отчитывалась перед Мэтью, и через некоторое время они стали любовниками. Но связь свою держали в тайне. Так было необходимо. Мэтью никому ничего не рассказывал. Внезапное счастье было так велико, что у него расправились плечи. Он теперь расхаживал как павлин, только не так горделиво. Люси не могла не заметить перемену и пришла к очевидным выводам, но не сказала ничего. Сэм тоже сообразил, как изменилась жизнь Мэтью, и был очень за него рад. Тайком от Мэтью он выяснил, где теперь живет Сьюзен. Он не хотел искать с ней встреч, поскольку Мэтью запретил ему вступать с ней в какой-либо контакт. Но ее квартира находилась в нескольких кварталах от квартиры самого Сэма, и он проходил мимо каждый день по дороге с работы домой. Однажды он осторожно подошел к входной двери, и под одним из звонков увидел фамилию Смит, черным по белому. Его затошнило. Ему захотелось сорвать эту табличку, написать настоящее, достойное имя, но он довольствовался тем, что просто ее снял. Для него эта квартира была пустой. Сьюзен — ничто, дыра в пустоте. Он мрачно отошел от двери. Через несколько дней он заметил, что табличка «Смит» снова на месте, вставлена в рамку. Вмонтирована наглухо. Навсегда. И Сэм от всего сердца пожелал Сьюзен Смит всего самого плохого.

На следующий день он должен был встретиться с Мэтью — тот собирался рассказать о том, что еще отыскала Ребекка. Сэм бывал на таких встречах и знал, что обычно адвокатам мало что удается «отыскать». Он не сомневался в ее усердии, быть может, любовь к Мэтью ее даже подстегнула, но Сэму не верилось, что удастся найти новые доказательства. Он сам ходил в суд в те дни, когда удавалось туда попасть — там всегда собиралась толпа любопытствующих, которые уже признали Дрейфуса виновным, — и все показания против его друга выглядели очень правдоподобными, свидетели легко выдерживали перекрестные допросы. Все это выглядело как отлично отрепетированный спектакль. Защита же была далеко не так убедительна. Сэм, судя по заключительному слову судьи и холодной деловитости обвинителей, подумал, что даже Дрейфус признал бы себя виновным.

Но у Мэтью действительно были новости, и когда они встретились все в том же кафе, он выглядел воодушевленным. Он уже не высматривал, не подслушивает ли их кто-нибудь, а когда его узнавали, нисколько этого не смущался. У него был вид человека, который сидит с несколькими козырями за пазухой и твердо намерен выиграть.

— Она проверила, где находится большинство свидетелей, — сразу перешел к делу Мэтью. Когда подошел официант, он прервался и быстро сделал заказ для них обоих. — Большинство из них в университетах, — сказал он, — двое в армии. С Джеймсом Тернкаслом интересная история.

— Вот и наш кофе, — сказал Сэм. — Подождите рассказывать.

Официант подал кофе. Сэм закурил. Теперь он был готов слушать.

— Так что же с Тернкаслом? — спросил он.

Имя это он произнес через силу, потому что именно показания Тернкасла оказались роковыми.

— Он в психиатрической лечебнице. У него случился срыв.

— Интересно, — сказал Сэм. — А что-нибудь еще известно? Где эта лечебница? И что за срыв?

— Он где-то в Девоне. Больше нам ничего не известно. Ребекка пытается его отыскать.

— Давайте не будем питать слишком больших надежд, — сказал Сэм. — Возможно, срыв никак не связан с судом. Но расследовать это нужно.

— Есть еще кое-что, — сказал Мэтью. — Про Эклза.

— А что такое с Эклзом?

— Помните, вы решили, что он враг? Во всяком случае, Альфред так думал. А я вам сказал, что его показания были безукоризненными. Ребекке стало интересно, почему вы в нем сомневаетесь. И Альфред тоже. Так что она решила поподробнее узнать про Эклза. Пока что она ничего не нашла. Но возникли вопросы.

— Какие, например?

— Места, где Эклз проводит отпуск. Всегда одни и те же. Австрия, Западная Виргиния, Марсель. Он говорил, что у него там друзья. Что за друзья? Ребекка что-то учуяла и хочет копнуть поглубже.

— Не вижу никакой связи. А вы?

— Мне хочется верить, что связь есть, и я убежден, что Ребекка ее обнаружит.

Они допили кофе.

— Я сегодня встречаюсь с Альфредом, — сказал Сэм. — Хотите что-нибудь ему передать?

— Просто скажите, что я его люблю и верю в него. Не рассказывайте о Ребекке. Во всяком случае, пока что. Хотя, полагаю, скоро все и так станет известно. На днях мы столкнулись с Сьюзен. Совершенно случайно. Мы с Ребеккой зашли в супермаркет и там, у мороженого горошка, и встретились. Мы не разговаривали, но видно было, что она не очень довольна. Надеюсь, у нее хватит ума не требовать развода. Она очень ревнива.

— Вы точно не хотите, чтобы я с ней поговорил? — спросил Сэм.

— Нет, пока в этом не будет крайней необходимости, я не хочу, чтобы с ней вступали хоть в какой-то контакт. Но все равно, спасибо.

Они расстались. Мэтью пошел в контору к Ребекке, а Сэм — в тюрьму.

Друг находился в крайне подавленном состоянии, и по его настроению Сэм понял, что он приступил к описанию своего краха. Сэм очень ему сочувствовал. Никаких новостей, которые могли бы его приободрить, не было. Щедрое предложение американцев все равно оставило бы его равнодушным, а о расследованиях Ребекки говорить не стоило, чтобы не пробуждать напрасных надежд.

— Может, партию в шахматы? — предложил Сэм. И, сказав это, понял, как глупо прозвучали его слова. Он словно предлагал конфетку плачущему ребенку.

— Я не могу сосредоточиться, — сказал Дрейфус.

— Из-за книги? — спросил Сэм.

— Все так ужасно несправедливо. Вот он я, с пожизненным заключением за преступление, которого я не совершал. — И тут он завопил: — Я невиновен. Вы меня слышите? — Он схватил Сэма за грудки. — Вы меня слышите? — повторил он.

— Слышу, — печально ответил Сэм. — Не теряйте надежды! Мэтью нашел нового адвоката. — Этого ему никто не запрещал говорить. — Она ищет новые доказательства.

— Она? — переспросил Дрейфус.

— Да. Адвокат — женщина. Но с большим опытом, — солгал он. — И она твердо верит в вашу невиновность.

Дрейфус сел на койку, закрыл лицо руками.

— Я в отчаянии, — сказал он.

Сэм подошел и сел рядом. Он приобнял Дрейфуса за плечи, но не придумал, что сказать. Он вспомнил, как сидел со своей матерью, когда врач сказал ей, что надежды на выздоровление нет. Тогда он сидел молча. Любые слова утешения прозвучали бы как издевка.

— Оказывается, писать очень трудно, — сказал, помолчав, Дрейфус. — Я уже почти дошел до суда, и вся история кажется мне совершенно невероятной. Когда я пишу это как вымышленную историю, а иногда я так ее и вижу, получается настоящий роман. А потом вдруг, посреди фразы, я понимаю, что это не вымысел, смотрю вокруг себя — вижу камеру, решетки на окне и понимаю, что все это — на самом деле. Не вымысел, а реальность. Невероятно! У меня есть жена, которую я не могу обнять, дети, которые растут без меня. Я лишен семьи, лишен свободы. А я ведь не сделал ничего плохого. Ничего.

Он в отчаянии завопил:

— Ничего! Ничего!

Сэм дал ему прокричаться, и зрелище это было душераздирающее. Он чувствовал себя таким же беспомощным, как и Дрейфус. Ему очень хотелось прочитать то, что написал Дрейфус, но вдруг оказалось, что книга не имеет никакого значения. Главным было то, что свершилась чудовищная несправедливость.

Дрейфус постепенно пришел в себя. Сэм осмелился предложить ему:

— Не хотите ли прочитать мне последнюю главу?

Он подумал, что при слушателе его друг сможет отделить себя от своего повествования и захочет дорассказать историю до конца. Попробовать стоило. Да и сам Дрейфус этого хотел. Он подошел к столу, взял несколько листков бумаги. И, не поднимая головы, начал читать.

Сэм слушал главным образом не что он читает, а как. Вид у Дрейфуса был отстраненный, словно история, которую он излагал, произошла с кем-то другим. Тон у него был бесстрастный, почти безразличный. Сэм видел, что чтение действует на него благотворно, ему это нравится, он сосредотачивается. И радовался.

Закончив, Дрейфус сказал:

— Мне надо продолжить.

Сэм встал. Пора было уходить.

— Не буду вам мешать, — сказал он. — Это хорошо. Очень хорошо, и дело нужно довести до конца. Люблю, когда мне читают. Мы можем в следующий раз это повторить?

— Приходите поскорее, — сказал Дрейфус. — Я подготовлю вам новую главу.


По дороге в контору Сэм решил, что надо ходить к другу почаще, просто для того, чтобы тот ему читал. Он не будет просить рукопись. Будет слушать на месте. Он знал, что писатели обычно живут уединенно, но они хотя бы изредка с кем-то общаются. У несчастного Альфреда уединение было двойным, он жил в беспрестанном одиночестве, да еще и отягощенным несправедливостью случившегося.

Из конторы Сэм позвонил жене. А когда она сняла трубку, не знал, что сказать. Он позвонил, просто чтобы услышать ее голос, удостовериться в том, что у него имеется слушатель, убедиться в том, что у него есть двое детей и жизнь помимо работы.

— Просто звоню сказать «привет», — растерянно проговорил он. — Я вернусь пораньше. Можем все вместе поужинать.

За что Дрейфусу благодарить судьбу, задался он вопросом. И ничего вспомнить не мог.

18

Во время каникул в середине семестра я готовился к визиту директора одной американской государственной школы — я с ним познакомился во время одного из своих лекционных туров, еще когда работал в Хаммерсмите. Доктор Смитсон был рьяным англофилом, знатоком английской истории и культуры. Он узнал о моем назначении, написал, что очень хотел бы приехать и посмотреть, как работает одна из лучших, насколько ему известно, школ Англии. Я с радостью пригласил его и его жену в гости. Я договорился с разными преподавателями, что они покажут ему школу, решил устроить фуршет, чтобы они могли познакомиться и с другими сотрудниками, а Люси подготовила для них экскурсию по окрестностям, где некогда происходило множество исторических событий. Я с нетерпением ждал начала занятий и особенно — отчета о лыжниках.

Эклз рассказал, что мальчики стали гораздо лучше кататься, получили массу удовольствия и не хотели уезжать. Он так расписывал эту поездку, что мне даже не очень верилось. Мальчики выглядели неплохо, и при случае я спросил каждого, довольны ли они поездкой. Ответы были совершенно одинаковые и, как я подозревал, отрепетированные.

«Мы замечательно провели время», — говорили все как один. За исключением Джорджа, который выдал тот же отрепетированный ответ, но по его тону я понял, что замечательного там для него не было ничего. Вид у него был мрачный и даже встревоженный, и всю следующую неделю я внимательно наблюдал за ним. Я часто видел его с юным Дэвидом Соломоном. Собственно говоря, больше он ни с кем не общался, и, хотя эта дружба мне нравилась, меня настораживало, что других приятелей у них нет. Более того, Джордж, похоже, перестал ходить к Эклзу на чай. Я был уверен, что на австрийских склонах что-то пошло не так, но что там случилось, догадаться не мог. Мне оставалось только ко всему присматриваться и прислушиваться.

Смитсоны приехали на следующей неделе и придерживались составленного мной плана. Я много времени проводил с ними, объяснял, как устроены частные школы Англии. Доктор Смитсон заразил меня своим энтузиазмом, и во время их визита я позабыл о своих опасениях относительно Джорджа и команды лыжников. Но утром после отъезда Смитсонов мои опасения всколыхнулись. Я шел к себе в кабинет после собрания сотрудников и заметил, что у двери моего кабинета топчется Джордж. Я спросил, что ему понадобилось. Он посмотрел на меня взглядом зверька, попавшего в капкан.

— Ничего, сэр, — ответил он поспешно. И тут же шмыгнул прочь от моего кабинета.

У меня был очень насыщенный день — пришлось наверстывать время, потраченное на Смитсонов, и я выкинул эту встречу из головы.

Следующие несколько недель моя работа шла по устоявшемуся распорядку. Время от времени я ходил в часовню, еженедельно посещал еврейские собрания. Приближался Песах, который в тот год был почти одновременно с Пасхой. Раввин рассказывал об истории праздника, об опресноках и поспешном исходе из Египта. А я думал о том, что по сути то же повторялось на протяжении всей нашей полной невзгод истории, о том, что Египет случается в разных странах, а у фараона множество имен и говорит он на всяческих языках.

Через несколько недель, незадолго до пасхальных каникул, я снова увидел Джорджа у своего кабинета. На сей раз я решил непременно поговорить с ним. Но тут я увидел шагавшего по коридору Джеймса Тернкасла: он подошел к Джорджу, положил ему руку на плечо и быстро увел его. Этот эпизод меня насторожил, но я опять не понял, почему именно.

На следующее утро, когда я сидел после школьного собрания у себя в кабинете, в дверь постучали. Это была наша экономка. Вид у нее был взволнованный.

— Сэр, — выпалила она, — Джордж Тилбери пропал. Он не отозвался на перекличке… и…

— И что? — спросил я и услышал, как оглушительно колотится мое сердце.

— Его постель нетронута. — Она чуть не плакала. — А вся его одежда на месте. — И тут она разрыдалась.

— Нужно немедленно начать поиски, — сказал я. Я пытался скрыть волнение, но в душе уже поселилось дурное предчувствие. — Я попрошу всех старшеклассников собраться в зале.

Что и было немедленно сделано: через десять минут после визита экономки я уже рассказывал ученикам и некоторым из преподавателей об исчезновении Джорджа Тилбери. Доктор Рейнольдс взял на себя поиски на территории школы и во всех надворных постройках, а я повел группу мальчиков осматривать саму школу. Мы договорились собраться снова перед обедом, если Джордж до этого не обнаружится.

— Нам нужно его найти, — сказал я, стараясь скрыть охватившую меня панику.

Одна поисковая партия отправилась на территорию, а я повел свою группу по всем закоулкам школьного здания. Перед обедом мы все встретились. Не удалось обнаружить ничего. Я велел продолжать поиски, пока не стемнеет. К тому времени стало окончательно ясно, что Джордж Тилбери просто исчез.

Дальше мне трудно продолжать писать. Я пытался перечитать уже написанное, но без слушателя, и я твердо знаю, что это не вымысел. В тот день Джордж Тилбери пропал, и все изменилось.

19

Ребекка Моррис сумела отыскать девонскую тетку Джеймса Тернкасла. Она нашла лечебницу, где лечили Джеймса, но попасть туда ей не удалось, потому что к нему пускали только родственников. Администратор дал ей имя и адрес тетки Джеймса, у которой и следовало все узнавать. Опасаясь отказа, Ребекка не стала письменно договариваться о встрече, а просто поехала туда. Мисс Тернкасл жила недалеко от морского побережья, на роскошной вилле, вокруг которой имелся обширный и отлично ухоженный сад, но чугунные ворота вход не преграждали, лай собак не доносился. Садовник видел машину, но ее не остановил, поэтому она подъехала по гравиевой дорожке прямо ко входу, позвонила в колокольчик на дубовой двери. Горничная в форме открыла ей и осведомилась, что ей угодно.

— Могу я повидать мисс Тернкасл? — спросила Ребекка.

— Она вас ожидает?

— Нет, я заехала на удачу. Я — знакомая ее племянника Джеймса, — сказала она.

Она понимала, что рискует, но ничего другого не могла придумать.

Горничная пригласила ее войти и подождать в холле. Ребекка оглядела обшитые панелями стены. Но понять, что за человек живет в таком доме, не могла. Горничная вернулась быстро и чуть ли не умоляла проследовать за ней. У Ребекки создалось впечатление, что к мисс Тернкасл давно никто не заглядывал.

Она сидела в гостиной на стуле с высокой спинкой, хотя вокруг было множество удобных кресел и диванов. Ей идет так сидеть, подумала Ребекка. Вид у дамы был чопорный, явно улыбка на этом лице никогда не появлялась, верхняя губа презрительно кривилась, ноздри слегка раздувались. От нее буквально разило благочестием.

— Вы — знакомая Джеймса? — произнесла она.

Сесть она Ребекке не предложила. Пожелала сохранять позицию допрашивающего.

— Да, — ответила Ребекка. Она предпочла, пока оставалась такая возможность, не вдаваться в подробности.

— Этот юноша оказался сплошным разочарованием для родителей, — сказала мисс Тернкасл. И фыркнула, как бы ставя точку. — Мой брат дал ему все.

«Все, кроме любви», — подумала Ребекка. Она ждала, что скажет мисс Тернкасл дальше. Ей нужно было узнать о Джеймсе как можно больше, а тете, видно, очень хотелось высказаться.

— Я вызвалась заботиться о нем, пока они за границей, — сказала она, — и это, доложу я вам, неблагодарное занятие. Мальчик не знает, что такое признательность.

Интересно, подумала Ребекка, за что ему быть признательным. Но мисс Тернкасл и сама собиралась об этом рассказать.

— На каникулах я брала его в свой дом. В еде недостатка не было, а ест он немало. У него была своя комната, и его полностью обслуживали. Он почти все время хандрил. Никаких друзей не завел. Что вполне понятно, — подытожила она. Сесть Ребекке она так и не предложила. — Так что же вам надо? — спросила она.

— Я слышала, Джеймс заболел. Хотела узнать, что с ним и как он себя чувствует.

— Не знаю, можно ли назвать это болезнью, — сказала дама. — Говорят, у него был срыв, хотя он, конечно, мог и притвориться. Джеймс любит приврать.

— Но отчего у него мог случиться срыв? — не отступалась Ребекка.

— Если это и в самом деле срыв, как они говорят, дело, наверное, в чувстве вины. Всякий срыв, он из-за вины. Из-за вины… — Мисс Тернкасл произнесла это с особым удовольствием, растягивая каждый слог. — Ему есть из-за чего чувствовать себя виноватым.

Ребекке показалось, что она почти у цели.

— Из-за чего, например? — спросила она.

— Из-за чего? Я же вам уже сказала. Из-за того, что он подвел отца. Разве этого недостаточно? Не представляю, как мальчик может жить с таким грузом.

Ребекке очень хотелось свернуть старухе дряблую шею. Она устала стоять, но сесть не решалась. Духу не хватало.

— Вы его навещаете? — спросила Ребекка.

— Была один раз, — сказала дама, — но он не был мне рад. Больше я не поеду.

— А его родители?

— Разумеется, я им написала, обрисовала ситуацию. Они просили держать их в курсе, и я выполню их желание.

Ребекка не видела смысла продолжать визит. Она не была готова выслушивать мисс Тернкасл, вываливавшую на нее свое раздражение. Она и сама была в подавленном состоянии. Рассчитывать, что она узнает у тетки какие-то подробности о Джеймсе, не приходилось. Ей необходимо придумать какой-то предлог, чтобы попасть в клинику. Снова встречаться с мисс Тернкасл ей не хотелось.

— Мне надо идти, — сказала она.

— Горничная вас проводит, — буркнула мисс Тернкасл.

Она даже не пошевелилась на стуле. Восседала там в ожидании благодарности.

Ребекка была рада снова оказаться в машине, хотя бы потому, что там она сразу села. Но она не стала мешкать. Ей хотелось уехать как можно скорее. И только отъехав на несколько километров от поместья, она остановилась на обочине и провела сама с собой весьма печальное заседание. Да, не исключено, что мисс Тернкасл права. Срыв Джеймса обусловило всепоглощающее чувство вины. Но у бедного юноши было много причин чувствовать себя виноватым, и его отвратительный отец был только одной из них. Ей требовалось убедиться, что вина Джеймса имеет отношение к суду над Дрейфусом. Ей необходимо это выяснить, иначе все ее расследование ничего не даст. Она вспомнила, что у нее есть знакомый психиатр, и решила сразу по приезде ему позвонить. Она снова выехала на шоссе и помчалась в Лондон. Ей очень нужно было побыть с Мэтью.

Сэм, как и обещал, снова пошел в тюрьму — слушать новую главу. И это было очень кстати. Потому что его друг мог продолжать писать, только поверив, что все это вымысел. Потому что дальше шло самое страшное. И Дрейфус об этом знал.

20

Мне нужно было узнать, не отправился ли Джордж домой, но звонить его родителям я не спешил — не хотел их пугать. Однако поскольку наши поиски ни к чему не привели, больше тянуть я не мог. Удостоверившись в том, что Джордж не уехал домой (почему-то я не рассчитывал, что все разрешится так легко), я намеревался сообщить в полицию.

Сэр Генри сам снял трубку. Я сразу перешел к делу. Поводов начинать разговор издалека я не видел, да и не нашелся бы, о чем побеседовать.

— Скажите, Джордж случайно не дома?

— Разумеется, нет, — ответил сэр Генри. — А почему вы спрашиваете?

— Он, кажется, пропал, — сказал я, хотя мне это уже не казалось.

— Пропал? — закричал он так, словно это я потерял Джорджа. — Давно?

И тут я услышал голос леди Тилбери: «Что случилось, дорогой?»

Пауза. А затем — крик.

— Когда он пропал?

— Мы не знаем, — сказал я. — Постель его со вчерашнего дня нетронута.

— В полицию сообщили?

— Я собираюсь это сделать сейчас. Хотел сначала позвонить вам. Но мы весь день его искали.

— Я немедленно выезжаю, — сказал сэр Генри. — Буду в школе часа через два.

Ответить я не успел — он повесил трубку. Да и что я мог еще сказать. Я посмотрел на часы. Половина восьмого. Вечер предстоял долгий.

С замиранием сердца я набрал номер полицейского участка. Наверное, следовало позвонить им раньше, как только стало известно, что Джордж пропал. Но я тогда лелеял слабую надежду, что он найдется, и мне не хотелось поднимать шум понапрасну. Я должен был оберегать репутацию школы. И это была моя ошибка. Надо было сразу им звонить. Господи, они бы все равно его не нашли. Теперь я это знаю. Но поставить их в известность было необходимо.

Вскоре в школу прибыли три местных полицейских в штатском, и с их появлением исчезновение Джорджа стало выглядеть совсем иначе. Стало похоже на преступление. Я пригласил полицейских вместе с доктором Рейнольдсом в свой кабинет, они задали несколько вопросов и тут же предложили план действий. Официальные поиски должны были начаться на рассвете. Прудик на территории школы следовало осушить. Необходимо опросить многих учеников, особенно тех, кто жил с Джорджем в одном здании, а также его преподавателей и экономку. Полицейские попросили разрешения не медля начать с учителей.

— Если позволите, первым будете вы, сэр Альфред, — сказали они.

— Я у себя в кабинете, — сказал доктор Рейнольдс и вышел.

Я был один и чувствовал себя если и не обвиняемым, то безусловно ответственным за случившееся. Я отвечал на их вопросы безо всяких затруднений — мне было нечего скрывать. И я понял, что, хотя я был расположен к Джорджу, я о нем почти ничего не знал. Я упомянул о том, что в день, когда он исчез, он топтался у двери моего кабинета. Но я не был его преподавателем, и, наверное, его учителя могли рассказать больше.

— Тут вам поможет мистер Эклз, — добавил я.

Беседа длилась недолго. Я рассказал им все, что мог. А затем направил в кабинет доктора Рейнольдса — он познакомит их с другими учителями, поскольку мне нужно было дождаться отца Джорджа, он мог появиться меньше чем через час.

— Неприятное это дело, — сказал один из инспекторов. — Так всегда бывает, когда речь идет о детях.

Тон у него был пессимистичный. И я с еще большим ужасом стал ждать приезда сэра Генри.

Но были и еще менее приятные визитеры — два репортера местной газеты. Кто-то из полицейского участка дал им знак, и они тут же примчались за сенсацией. Отказать им в интервью я не мог, но постарался сообщить как можно меньше. Я понимал, что очень скоро здесь появятся и журналисты из центральной прессы. Репортеры еще немного порыскали по школе, и я не стал их останавливать: все уже вышло из-под моего контроля. Люси переживала из-за Джорджа не меньше моего. Она сварила кастрюлю супа, чтобы подбодрить инспекторов, и даже угостила им репортеров. За все это время она не произнесла ни слова. Их пессимизм передался и ей. Она даже со мной не разговаривала — понимала, что мы оба боимся: ожидаем самого страшного.

Сэр Генри Тилбери, не заезжая в школу, явился прямиком ко мне. Я провел его в гостиную. И был рад, что леди Тилбери с ним не оказалось.

— Его что-то расстроило? — сразу же спросил сэр Генри. — Может быть, его травили?

— Насколько мне известно, нет, — сказал я. — Если бы его травили, я бы заметил. Мистер Эклз, возможно, осведомлен лучше.

Не знаю, почему я все время ссылался на Эклза. Безо всякой видимой причины я чувствовал, что ключ к разгадке у него.

— Вчера я заметил Джорджа у моего кабинета, — сказал я, — и мне показалось, он хочет мне что-то сказать. Но он, видимо, передумал. Но тут подошел его приятель, и они ушли вместе. Возможно, к делу это не относится, — добавил я. Но я не переставал думать, что в этом ключ к разгадке, и ругал себя за то, что не расспросил его. — Сейчас в школе полицейские, — продолжал я. — Наверняка они захотят поговорить с вами, а вы с ними.

— Позвольте позвонить жене, — сказал он. — Она с ума сходит от волнения. Дома она решила остаться на случай, если Джордж объявится там. Но она совсем одна.

— Разумеется, — и я показал на телефон на столике за его спиной.

Я вышел из комнаты. Я был не в силах даже представить, что они могут сказать друг другу. Как произнести «никаких новостей», «поисковая партия», «водолазы», «осушить пруд»? Да никак. Можно было только помолчать в общем отчаянии.

Я пошел на кухню, неся с собой то же молчание. Я заметил, что Люси только что плакала, и это меня раздосадовало. Ее слезы словно говорили о преждевременных выводах. Сам я не проронил ни слезинки, но, должен признаться, я разделял худшие из ее страхов. Было ясно, что этой ночью оба мы спать не ляжем. Чуть позже постучались в дверь репортеры — благодарили за суп. И помчались сочинять свои статьи. Я подумал, что не надо бы утром покупать местную газету.

Инспекторы продолжали опрос. Я пригласил к себе экономку. Я знал, что она тоже не ляжет спать, поэтому она выхаживала не по своей кухне, а по нашей. Потом ушли и инспекторы, а остаток ночи незаметно перешел в утро. Я объявил об исчезновении Джорджа всей школе, капеллан предложил помолиться, чтобы он вернулся целым и невредимым. После собрания снова пришли полицейские. Распорядок дня был нарушен, но я понимал — это неизбежно. Мальчики были перевозбуждены — видимо, радовались, что живы. Сэр Генри присоединился к поисковой партии, и я почувствовал облегчение: это нарушило его молчание.

Чувствуя, что не в силах ничего сделать, я закрылся в кабинете и наконец-то остался один. Я позвонил Мэтью. Поймал его перед уходом на работу, но он выслушал мой рассказ. Даже когда вокруг меня было достаточно людей, я нуждался в слушателе. Мэтью ничего не говорил, но я понимал, как он на другом конце провода ужасается и сочувствует. Когда я закончил, он сказал, что готов приехать. Я ответил, что он ничем помочь не может, но я буду держать его в курсе.

Впрочем, информации от меня ему не понадобилось. История выплеснулась наружу — появилась в дневном выпуске одной лондонской вечерней газеты. «СЫН МИНИСТРА ПРОПАЛ», гласил заголовок, а под ним было фото сэра Генри среди участников поисковой партии. Весь день в школу тянулись полчища репортеров со всей Англии. С блокнотами, фотоаппаратами и плохо скрываемой ажитацией. Была и команда телевизионщиков. Они нашли довольно учеников, готовых с ними поговорить, но из учителей мало кто на это согласился, и экономка расправилась с ними в два счета, велев убираться восвояси. Я передал им подготовленное заранее заявление, в котором упоминались только уже известные им факты, но фотографов избежать не удалось. У меня было ощущение, что сам Джордж Тилбери исчезает в тени репортерской суеты. Джордж где-то бродил, то ли во плоти, то ли его дух, но все заголовки кричали о поисках и осушении пруда, и суть терялась.

В середине дня приехала леди Тилбери, Люси, как могла, ее утешала. Она оставила кого-то дома на случай, если Джордж объявится: тогда в школу тут же сообщат. И всякий раз, когда звонил телефон, а в тот день это происходило постоянно, она с надеждой вскидывалась, но тут же вновь возвращалась в состояние кошмарного ожидания. Выпив целительную чашку чая, которая ничего не лечила, она настояла, чтобы ее включили в поиски. Из отчетов, поступавших в школу, я знал, что водолазы погрузились в пруд, и мне очень не хотелось, чтобы она, придя к пруду, увидела, что они ничего не выловили или, хуже того, выловили. Но она настаивала. Поэтому я отвел ее туда, по дороге все бубнил о том, что не надо терять надежды, стараясь, чтобы выходило хоть как-то убедительно.

У пруда она встретилась с мужем, и я заметил, как фотографы изготовились, пальцы на затворе — ждали добычи. Под предлогом того, что меня ждут люди, я ушел в школу.

Наступил вечер, ничего обнаружено не было, и поиски решили вести и в деревне, и в соседнем городке. К утру к расследованию присоединился Скотланд-Ярд. Еще несколько инспекторов пришли в школу.

Следующие несколько дней — а исчезновение Джорджа внушало все больше беспокойства, — некоторых учеников и преподавателей приглашали в участок давать показания. Я заметил, что все ученики были из группы Эклза. Самого Эклза не вызывали, но я отметил, что, несмотря на сбои в школьном распорядке, он продолжал устраивать у себя чаепития. Из мальчиков, не входивших в группу, в участок вызвали только Дэвида Соломона. Что и понятно — он дружил с Джорджем. Однако по его виду было ясно, что ему неохота идти туда. Он, в отличие от остальных, не выказывал желания и уж тем более энтузиазма. На меня посмотрел так, будто его уводят силой, и пожал плечами. Из преподавателей вызвали двоих. Географа Смита, с которым у меня были неблизкие отношения — ему не нравилось, что я всегда доступен для учеников, и Джонса — он преподавал в младших классах математику, — с которым у меня контактов почти не было.

Прошло больше недели с тех пор, как пропал Джордж, практически все возможные места уже обследовали. Сэр Генри и леди Тилбери вернулись домой, сидели молча вдвоем и ждали стука в дверь. Семестр почти закончился, и я пытался наладить распорядок дня. Занятия и собрания велись регулярно, и оттого казалось, будто Джордж списан со счетов, что его исчезновение — тайна, которую никогда не раскроют. Никаких улик не нашли, никого не арестовали. Даже подозрительных слухов никто не распространял. Однако что-то переменилось. Решительно переменилось. И это меня беспокоило. Я заметил, что за обедом некоторые стулья за моим столом пустуют. Эклз и Фенби остались верны своим привычкам, равно как и мой заместитель доктор Рейнольдс. Но я заметил, что Смит теперь обедает со своими учениками, а Браун с кафедры химии перестал приходить на обед. Каждое утро, выступая на собрании, я упоминал об исчезновении Джорджа, призывал молиться и надеяться на лучшее. И говоря это, я слышал в зале шумок и перешептывание, однажды кто-то даже презрительно хмыкнул. Доктор Рейнольдс призвал к порядку, но я был совершенно выбит из колеи, и после собрания, отправившись прямиком к себе в кабинет, я понял, что впервые в жизни напуган. Не просто напуган. Я был в ужасе. И не мог понять почему.

Теперь я, разумеется, все понимаю. Поэтому и не могу больше писать. Не могу заставить себя вывести те слова, которые должен написать. Подожду прихода Сэма, чтобы он все это выслушал.

Мне принесли ужин, но аппетита у меня нет. Я радуюсь, когда заходит начальник тюрьмы. Он время от времени ко мне заглядывает. Сейчас сказал, что что-то мне принес. И протянул мне листок бумаги — его десятилетний сын написал стихи, посвященные мне. Я прочитал их с благодарностью. Стихи о несправедливости и о том, что правда обязательно победит. Но главное — все в рифму. Я в восторге. За стенами тюрьмы еще есть дети, которые любят поэзию. Там, на свободе, еще есть писатели, поэты, художники, которые понимают, в чем суть пространства между словами, которые видят ненаписанные картины, слышат непрозвучавшие звуки, и, думая об этом, я понимаю, что есть сообщество, к которому, если повезет, я смогу присоединиться. И плачу — так мне всего этого жаль. Начальник тюрьмы кладет мне руку на плечо.

— Поблагодарите вашего сына, — говорю я. — Я буду бережно хранить его подарок. Скажите, это дает мне надежду.

Сэм приходил вчера, слушал. И я понял, что должен продолжать.

21

Наступил последний день семестра, чему я был очень рад. Потому что я был по-прежнему напуган. Враждебность, которую я чувствовал вокруг себя, я пытался объяснить тем, что всегда хочется найти виноватого. Исчезновение Джорджа потрясло всю школу, и я, как директор, стал очевидной мишенью для их ярости, боли и тревог. Я надеялся, что к началу летнего семестра время залечит раны, и эта надежда помогала мне держаться. Каждое утро в девять тридцать мне звонили из полиции, сообщали о ходе расследования по делу Джорджа. Говорились одни и те же три слова: «Новых сведений нет». Я поддерживал связь с Тилбери, просто из сочувствия их переживаниям. Самым тяжелым было ожидание. Иногда мне казалось, что любые новости, даже самые плохие, принесут облегчение. Я отменил все празднования по случаю окончания семестра. Никто не роптал. Я рассчитывал, что занятия мы закончим строго и с достоинством.

И тут упала бомба. Впрочем, как я потом выяснил, падала она довольно долго. Была среда, я у себя в кабинете ждал обычного звонка из полиции. Но телефон не звонил. В десять утра я хотел сам позвонить в участок, позвать к телефону инспектора Уилкинса, который меня ежедневно информировал. Потом решил подождать до полудня, но он так и не объявился.

Так что я позвонил ему по прямому номеру. Ответил женский голос.

— Могу я поговорить с инспектором Уилкинсом? — спросил я.

— Кто его спрашивает?

— Сэр Альфред Дрейфус, — ответил я.

Это имя она должна была узнать. Последовала пауза. Довольно долгая, я слышал, как шуршат бумаги. Наконец женщина снова взяла трубку.

— К сожалению, его нет, и я не знаю, когда он вернется.

Я положил трубку. Мне было не по себе. У меня возникло ощущение, что инспектор Уилкинс никуда не уходил, что он сидит за своим столом и жестом просит помощницу сказать, что его нет. Я почувствовал себя ни в чем не повинным оленем, который, услышав внутренним слухом шелест листьев и лязганье затвора, бежит спасать жизнь в чащу леса. И я кинулся домой, в свое надежное прибежище. Во всяком случае, я считал его таковым. Потому что новости, ожидавшие меня там, только усилили мои страхи. Мы с Люси сели обедать.

— Есть новости? — спросила она.

— Никаких, — сказал я. — Все то же. «Новых сведений нет».

Я солгал ей, потому что не хотел показывать своего беспокойства. Мы еще не закончили есть, когда пришла Клара, наша уборщица. По средам она всегда приходила позже. В среду утром была ее очередь готовить обеды для престарелых. Она была очень взволнована.

— Вы что-нибудь слышали? — спросила она, давая понять, что у нее-то информация есть.

— Ничего, — ответила Люси. — Никаких новых сведений.

— По деревне ходят слухи. Говорят, тело нашли.

— Господи! — воскликнул я. — Где? Это Джордж?

— Не знаю, — сказала Клара. — Больше я ничего не слышала. Я пробовала порасспрашивать, но никто ничего не знает. Видно, просто слух.

Я подумал, уж не связан ли этот слух с тем, что мне не дали ежедневной сводки. Вскоре после обеда я вернулся в школу, держал ухо востро, но слух, похоже, до нас не докатился. Остаток дня я просидел у телефона, надеясь, что инспектор Уилкинс позвонит, и одновременно надеясь, что не позвонит. В шесть часов я пошел домой. Дети уже вернулись из школы, Люси готовила ужин. Я заметил, что стол накрыт на пятерых. И снова затрепетал. Меня пугало все, что выбивалось из обычного распорядка. Только я собрался спросить Люси, кто этот пятый, как в кухню вошел Мэтью.

— Ну, как сюрприз? — сказал он. — У меня образовалось несколько свободных дней, вот я и приехал. Сьюзен с детьми приедет в субботу.

Я, естественно, как всегда, был рад его видеть, но мне померещилось что-то зловещее в том, на какое время пришелся его приезд. Почему-то в его порыве мне почудилось желание заранее оказать мне поддержку, и я задумался о том, зачем бы она мне понадобилась.

— Есть новости? — спросил Мэтью.

— Никаких, — ответил я.

О слухах упомянула Люси, я только сказал, что совершенно в них не верю. В деревне ходили сплетни, и сплетников хватало, они, видно, устали от отсутствия новостей, вот и придумывали их сами. Мэтью предложил сходить перед ужином в паб, пропустить по стаканчику.

— Может, еще какие-нибудь сплетни узнаем, — сказал он.

Я идти опасался. У меня было чувство, что, показавшись в публичном месте, я выставляю себя на линию огня. Почему — не знаю. У меня не имелось совершенно никаких причин чувствовать себя обвиняемым. Даже думать так было нелепо. Но я не решился поделиться своими страхами с Мэтью. Я и себе-то в них не смел признаться. Так что я согласился сходить выпить перед ужином. Я даже почти надеялся, что сплетни окажутся правдой, что нашли тело, прости меня, Господи, именно Джорджа Тилбери и полиция сможет отыскать убийцу.

В пабе было полно народа, все громко шушукались. Я ожидал, что при нашем появлении все замолчат, но, хотя нас и заметили, беседы прекратились, только чтобы нас поприветствовать. Мэтью встретили особенно радушно: он здесь бывал и раньше, его спрашивали, как Сьюзен и дети. Я заметил у стойки некоторых из моих коллег, они приветливо мне улыбнулись. Кто-то даже предложил угостить меня. Но почему-то от их улыбок и их дружелюбия меня пронзил тот же страх. Никто о сплетне не упоминал, это явно был мертворожденный слух. Мы выпили еще по стаканчику, и я предложил идти домой — ужин должен был быть уже готов. Уйти мне хотелось незаметно, поэтому я тихо сказал хозяину «до свидания», и мы направились к выходу. Когда мы уже были у двери, хозяин крикнул: «До свидания, сэр Альфред!», так что тихо уйти не получилось. Оказавшись на улице, я не спешил уходить, думал, тут-то и воцарится тишина, но гул голосов не стихал.

Мы пошли коротким путем, через территорию школы. Фасад главного здания был темным, что меня не удивило, потому что дортуары и квартиры преподавателей, в том числе и мой дом, были позади. Но, проходя мимо, я заметил, что в одном месте горит свет и в незашторенном окне видны какие-то фигуры. Я знал, что это кабинет Эклза, и непонятно почему, но мне опять стало не по себе. Однако за вечер я снова расслабился. Люси сделала праздничный ужин, мы открыли бутылку хорошего вина. Немного поиграли с детьми, а потом Мэтью сказал, что устал и хочет лечь пораньше. Детей уложили спать, Мэтью расположился в своей комнате. Мы с Люси, оставшись вдвоем, молчали, пока тишину не прервал телефонный звонок. Я решил, что это наконец звонит инспектор Уилкинс с запоздавшим отчетом. Я кинулся к аппарату, но когда снял трубку, в ухо мне засвистел длинный гудок.

— Никого, — сказал я Люси. — Может, не туда попали.

Почему я подумал, что попали именно туда и кто-то решил проверить, где я? Мы с Люси легли в тот вечер рано. Так было проще не тяготиться молчанием. Но заснуть я не мог. Все думал о свете в кабинете Эклза, о тенях, скользивших по оконным переплетам, и каким-то образом это было связано с тем, как Эклз мне когда-то подмигнул, чего я никак не мог забыть. В конце концов, вымотанный страхом, я заснул.


(О, Сэм, Сэм, приходите послушать!)


Проснулся я внезапно и безо всякой причины. Будильник показывал шесть пятнадцать. В доме было тихо. Люси крепко спала. Я услышал, как зачирикала какая-то птица, вдалеке закукарекал петух. Из окна я видел макушки берез в густой листве. Мне вдруг стало очень радостно оттого, что я жив.

Стук в дверь вежливым было назвать нельзя. Он скорее походил на раскаты грома. Я вскочил с кровати, Люси тоже. Мы переглянулись, я увидел в ее глазах страх. Я услышал, как Мэтью вышел из комнаты. Стук повторился, и я только надеялся, что он не разбудит детей. Я натянул халат, кубарем скатился с лестницы — лишь бы снова не постучали. Люси с Мэтью оказались у двери до того, как я успел ее открыть. На пороге стояли двое мужчин, один из них — инспектор Уилкинс. К счастью, они были в штатском. У них явно были какие-то новости о Джордже, и я собрался пригласить их войти. Но в этом не было необходимости. Они вошли без приглашения и закрыли за собой дверь. Мы уставились друг на друга.

— Сэр Альфред Дрейфус? — осведомился инспектор Уилкинс.

Меня удивила его официальность.

— Разумеется, — улыбнулся я. — Вам это отлично известно.

— Сэр Альфред Дрейфус, — повторил он без намека на улыбку, — я арестую вас по обвинению в убийстве Джорджа Тилбери. Вы не обязаны ничего говорить, и все сказанное вами может…

У меня было ощущение, что я смотрю телевизор или даже играю главную роль в детективном сериале. Я услышал, как вскрикнула Люси, почувствовал холод наручников на запястьях, но мне все еще казалось, что это телевизионная передача, которую мне хотелось выключить. Слишком рано для того, чтобы пялиться в ящик. Я понял, что меня уводят. Слышал, как Мэтью сказал, что найдет мне адвоката, а Люси шепнула: «Это чудовищно».

Я не оглянулся на дом. Мне не пришло в голову, что я его больше никогда не увижу. Меня повели к неприметной машине, стоявшей на подъездной дорожке, и я заметил, что моей машины там нет.

— Моей машины нет, — сказал я.

— Мы ее увезли, — сообщил мне инспектор.

Я оглянулся на школу и отметил, что у Эклза по-прежнему горит свет. И тут я осознал, что это не телевизор и что меня обвиняют в убийстве Джорджа Тилбери.

Те десять минут, что заняла поездка до участка, я сидел между арестовавшими меня мужчинами. На улицах людей почти не было, на машину никто внимания не обращал. Когда мы подъехали к участку, инспектор Уилкинс спросил:

— Хотите одеяло — закрыть лицо?

— Зачем? — ответил я. — Мне нечего скрывать.

Не знаю уж, какого ответа я от них ожидал, но они просто промолчали. Меня практически втащили в участок, и, пока это происходило, я представлял, как они будут извиняться, когда поймут, что совершили чудовищную ошибку, прикидывал, прощать их или нет. Я все еще был сэром Альфредом Дрейфусом.

Меня подвели к столу и велели опорожнить карманы. Но карманов у меня не оказалось — я все еще был в пижаме, так что без этой процедуры пришлось обойтись. Наручники с меня сняли, как и часы, за которые мне нужно было расписаться, после чего меня отвели в комнату для допросов. Мои сопровождающие сели напротив. Один включил магнитофон, сказал в него несколько слов: назвал время и присутствующих. Я сразу сообщил, что без адвоката ничего говорить не буду.

— Вы не хотите узнать, каковы улики против вас? — спросил инспектор Уилкинс.

Я начинал его ненавидеть.

— Нет, — твердо сказал я. — Я подожду совета адвоката.

Тогда напарник Уилкинса сказал:

— Допрос прекращен, — и снова назвал время: с начала допроса прошла минута.

Другой полицейский, уже в форме, отвел меня в камеру.

— Вы привыкайте — посоветовал он, введя меня внутрь. И добавил уже ласковее: — Вы завтракали?

Я не мог ему ответить. Я вообще перестал что-либо понимать. Я сидел на койке у стены и очень хотел плакать. Думал о Люси и детях. Они, наверное, сели завтракать. Как она объяснит им мое отсутствие? А Мэтью? Что он делает? Что чувствует? Негодует ли, как и я? Я надеялся, что он свяжется с Саймоном Познером, отличным адвокатом, хорошо знавшим нашу семью. Он наверняка тоже в ужасе.

Вскоре охранник принес поднос с завтраком. Я даже удивился своему аппетиту. Пища была свежая, но безвкусная, голод я утолил. Я даже с удовольствием выпил кружку чая и, на миг представив себя осужденным, усмехнулся. Воображал, как буду рассказывать эту историю детям, представил их распахнутые в изумлении глаза. Взглянув на запястье, я сообразил, что не могу узнать, который час. Будет забавно, подумал я, жить без часов, определять время по восходу и закату солнца. Я не понимал, почему у меня такие кроткие и благодушные мысли, ведь меня трясло от злости. И эта злость утомляла. Я лег на койку и, по-видимому, быстро заснул — пытался компенсировать то, что мой сон так грубо прервали. Когда меня разбудил охранник, я машинально взглянул на запястье. Сколько я проспал, я не понял. Снаружи все еще было светло, я снова проголодался. Видимо, настало время обеда. Но охранник сказал, что только одиннадцать утра и мой адвокат прибыл. Я еще не отошел ото сна и не сообразил, зачем приехал адвокат. Потом огляделся и все понял.

Меня отвели в комнату для допросов, где меня ждал Саймон. Я был рад его видеть, и он приветствовал меня так же дружелюбно. Охранник вышел и закрыл дверь. Все свои советы Саймон мог дать мне наедине. Я сел напротив него.

— Прошу прощения за свой вид, — сказал я. — Меня забрали прямо из кровати.

— Мэтью сейчас принесет костюм, — сказал Саймон.

— Значит, хоть домой я смогу отправиться одетым.

— В этом я сомневаюсь. — Саймон накрыл своей рукой мою. — Альфред, похоже, дело плохо, — сказал он.

— Что плохо? Бога ради, какие у них доказательства? Они даже тела не нашли. Они что, ищут козла отпущения?

Я подумал, что это выражение будто придумано специально для евреев — ни про какой другой народ так не говорят.

— Тело нашли, — сказал Саймон.

— Где?

— Это-то самое ужасное. Оно было закопано в вашем саду в Кенте.

В голове у меня словно разорвался снаряд. Слова Саймона врезались в меня, точно шрапнель. От ран меня скрутило. У меня в сознании деревня моего детства была местом, где находятся две могилы, два священных кусочка земли, а в нашем саду плодоносят деревья, за которыми они ухаживали, и там мы с Мэтью играли с нашими детьми. Теперь он был очернен, память осквернена.

— Как они посмели! — Я почти вопил.

— Это очень существенная улика, — сказал Саймон. — Она указывает прямиком на вас.

— Чушь, — сказал я. — Одного этого недостаточно.

— Есть еще кое-что, — сказал Саймон, — но у меня пока что не было времени узнать подробности. Мне только сказали, что кто-то из ваших учеников дал показания против вас и представил доказательства. Показаний я еще не читал, но подозреваю, что они могут вас погубить.

Не знаю почему, но в тот момент я почувствовал, что Саймон не годится в мои защитники. Он не слишком рвался доказывать мою невиновность, и его пессимизм меня настораживал. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что зря не прислушался к своим предчувствиям.

Мне вдруг стало плохо. Я буквально почувствовал, как кровь отхлынула от лица. Саймон налил мне воды. Вокруг меня сгущался мрак.

— Когда вы увидите эти показания? — спросил я.

— Я буду изучать их несколько дней, пока готовлюсь к защите. А вы утром должны предстать перед мировым судом. Я буду там с вами. Вам предъявят обвинение в убийстве, спросят, признаете ли вы себя виновным. Вы ответите: «Не признаю». Далее вам назначат заключение под стражу, и, возможно, дело отправят в Центральный уголовный суд.

— Саймон, — сказал я, не веря собственным ушам, — вы же мой друг.

— И останусь таковым, — сказал Саймон. Он встал. — Я должен спросить вас об одной вещи. Это просто формальность.

— Понимаю, Саймон, — сказал я. — Совершил ли я это преступление? Ответ — нет. Безусловно, нет. Так что вы можете защищать меня с чистой совестью.

— Благодарю вас, друг, — сказал он.

Меня отвели обратно в камеру, выдали поднос с так называемым обедом. Должно быть, я снова заснул, потому что, когда охранник принес ужин, хотя было еще светло, он ехидно пожелал мне спокойной ночи. Я думал, что не засну, и пожалел, что мне нечего почитать. Но, к моему удивлению, меня снова свалила усталость, усталость, порожденная отчаянием и тревогой. И — глубочайшей горечью. Я оплакивал Джорджа, проклинал того, кто лишил его жизни, проклинал вдвойне за то, в каком месте он решил его закопать.

Проснулся я от пения птиц, но той радости, которую я испытывал, когда слушал его в собственной кровати, оно мне не доставило. Меня впервые пронзила мысль: возможно, этот день надолго останется последним днем моей свободы. Охранник принес завтрак, а вместе с ним костюм и туалетные принадлежности, и когда я поел, он отвел меня в уборную, где под его присмотром я умылся, побрился и оделся.

В мировой суд из полицейского участка вел туннель, поэтому на улицу мне выходить не пришлось. Но даже изнутри я слышал, как шумит толпа. Шум был враждебный, так шумит толпа, готовая к самосуду, и я испугался. На меня снова надели наручники и ввели в зал. Вдруг оказавшись на свету, я чуть не ослеп и поначалу не мог разглядеть никаких лиц, но постепенно привык и понял, что зал набит до отказа. Я пытался отыскать Люси и Мэтью, но не смог. Судья и два заседателя заняли свои места.

— Заключенный, встаньте, — сказал кто-то.

Я послушно поднялся и, заметив в первом ряду нескольких своих учеников, удивился: это кто же разрешил им пропускать занятия? Я догадывался, что уже не считаюсь главой школы, и не мог удержаться от мысли, что, видимо, разрешение им дал Эклз. За ними я разглядел Люси и Мэтью и подумал, что они пришли забрать меня домой.

— Сэр Альфред Дрейфус, — сказал судья, — вы обвиняетесь в убийстве Джорджа Тилбери. — Признаете ли вы себя виновным?

— Не признаю, ваша честь, — сказал я, как меня и учили.

Во всяком случае, я говорил правду. Саймон попросил освободить меня под залог, но в этом, как он и предполагал, ему отказали. Против меня были, по-видимому, такие веские доказательства, что судья опасался, как бы я не скрылся. Меня приговорили к предварительному заключению — до слушаний в уголовном суде. После чего меня увели. Я оглянулся на Люси и Мэтью, и Люси послала мне воздушный поцелуй. Мэтью что-то произнес одними губами, мне показалось: «Держись». На меня вновь надели наручники и подвели к двери на улицу. Не спросив моего разрешения, мне накинули на голову одеяло, с двух сторон меня подхватили чьи-то крепкие руки, и я вдруг оказался на свежем воздухе. До поджидавшего нас фургона было несколько шагов, но я успел услышать свист и крики: «Убийца!» И пока фургон отъезжал, крики продолжались, кто-то стучал в его стенку. Меня обвинили в убийстве. Я еще не предстал перед судом. Меня не признали виновным. Однако толпа уже все решила.

Их приговор был порожден слухами. Слухами о том, что я еврей. Тогда я не мог понять, откуда это идет. Теперь я знаю, что один из людей Эклза бросил это слово в толпу, оно взорвалось, и, словно безумное пламя, охватило это скопище людей.

Свою злобу они выплеснули на стекло и камни. Той ночью ближайшую синагогу — до нее было километров двадцать — подожгли, и она частично сгорела. А еврейское кладбище неподалеку пострадало от вандалов. На надгробьях появились намалеванные краской свастики.

Я не знаю, в какую тюрьму меня отвезли. Знаю только, что не в эту. Она была где-то в предместьях Лондона, думаю, ее использовали как место временного заключения, потому что тюрьмы были переполнены.


Это было время ожидания, и я смирился. Потому что все еще жил надеждой. Я не мог даже вообразить, какие доказательства моей вины могут предъявить. Но люди за стенами тюрьмы уже вынесли свой приговор. Мэтью, как я слышал, сократили на работе, выплатив ему приличную компенсацию. Люси и детям пришлось съехать из дома при школе. Имя «Дрейфус» уже стало проклятым. Место, где было закопано тело Джорджа, притягивало любопытных, к домику родителей подкатывали одна за другой машины, из которых вываливались зеваки. Для туристов наша деревенька теперь стала такой же популярной, как Кентерберийский собор.

Но то, что вандалы сделали с местом последнего упокоения моих родителей, разбило мне сердце, и этого я никогда не прощу. Хоть их и защищал Иисус, с их надгробьями обошлись не лучше, чем с надгробьями их соплеменников, похороненных по Моисееву закону. Их тоже расписали свастиками, и оберегающую длань Иисуса отрубили по локоть. И в качестве финального штриха место раны на камне замазали красной краской.

Ложь, в которой мои отец и мать прожили всю жизнь, теперь окончательно стала явной.

Загрузка...