Я отвлекаюсь. Я откладываю на потом. Мысли мои блуждают, рука набрасывает жуткие картинки моего суда. Я обманываю себя, предполагая, что рисунок обозначит сцену, которую я сейчас должен описать, что так слова польются легче. Я расставляю декорации, чтобы понимать, где я сейчас. Но я сам себя ввожу в заблуждение. Я точно знаю, где я, знаю и почему я здесь, как это ни ужасно. И тем не менее я расставляю декорации. И не только. Я должен одеться соответственно роли. Я надеваю костюм, который Мэтью принес мне в тюрьму. Я должен выглядеть прилично. А главное, я должен выглядеть невиновным. Но, Господи Боже мой, я и так невиновен, в костюме или без костюма. Я должен говорить громко и четко, чтобы передать залу свою веру в себя. Поэтому, расхаживая по камере, я тренируюсь: «Не признаю, ваша честь», а потом задумываюсь: зачем же я заявляю о своей невиновности, если ни у кого нет никаких причин меня обвинять. Тем не менее я должен смотреть на присяжных без страха, и я отрабатываю этот взгляд, смотря на четыре пустые стены.
Я готовлюсь к суду. Я расставляю декорации. Я подбираю реквизит. Я одеваюсь к спектаклю, размечаю мизансцены, которые вообще ни к чему не привязаны. Занимаюсь чем угодно, лишь бы не облекать все в слова, их я не могу найти. Поэтому, чтобы еще потянуть время, я включаю радио. И слышу об очередном террористе-смертнике, подорвавшем себя в Тель-Авиве. Погибло еще четыре человека, бессчетное количество раненых. Среди них много детей. И вдруг я перестаю себя жалеть.
Хватит заниматься чепухой, хватит отвлекаться. Я беру ручку, крепко сжимаю ее, понимая, как ей хочется выскользнуть. Но я подчиняю ее себе и начинаю искать слова, которые так опасливо попрятались.
Они пришли ко мне, когда на тюремных часах пробило восемь, и я вспомнил, как не так давно тот же колокол пробил, когда повесили несчастного заключенного, который тоже вполне мог быть невиновен. Меня бросило в дрожь. Поднос с завтраком унесли нетронутым. Когда я брился, за мной наблюдали. Брился я ежедневно, но редко смотрел на себя в зеркало. Однако в то утро я внимательно себя рассмотрел и впервые в жизни заметил, какая еврейская у меня внешность. Почему именно в это самое утро я заметил в себе черты, на которые всю жизнь не обращал внимания, надеясь, что и окружающие поступят так же? А если бы я всегда ходил в маске, меня все равно видели бы насквозь? Ноги у меня тоже еврейские? А руки? Эти мысли меня беспокоили. И именно в то утро я понял, почему. Они просто отражали смысл суда надо мной, были сутью моего приговора. Надев на себя костюм невиновного, я закончил свои приготовления.
В фургоне я заметил традиционное одеяло, и подумал: кого оно скрывало до меня, все ли еще оно пахнет его виной или невиновностью? Когда фургон подъехал к зданию суда, гул толпы оповестил меня о моем приговоре, и я был рад укрывшему меня одеялу. В здание я вошел, спотыкаясь, как человек виновный.
Некоторое время мне пришлось ждать в камере в подвале. Саймон был уже там, он снова перечислил предъявленные мне обвинения. Он много улыбался, даже несколько раз пошутил, но я понимал, что так он пытается скрыть свой пессимизм. Он снова прорепетировал со мной мое «Не признаю», и теперь, когда я его повторял, оно казалось мне совершенно бессмысленным. И дальше я репетировать отказался. Мы посидели молча. Саймон, похоже, уже и не знал, что мне посоветовать, и мы оба обрадовались, когда за мной наконец пришли охранники.
— Увидимся в зале суда, — сказал он, хотя другого варианта и не было.
Я стоял между двумя охранниками, каждый держал меня под локоть. Я заметил, что держали они меня осторожно, и подумал, что они, быть может, на моей стороне. В отчаянии человек хватается за любую соломинку. Перед нами был длинный и узкий коридор. В конце его, разглядел я, начиналась лестница. Я понимал, что она ведет в зал суда и к скамье подсудимых, где я услышу приговор, и вдруг эти ступени показались мне ступенями на эшафот, и я от ужаса запнулся. Руки охранников крепче сжали мои локти.
— Идите же, — сказал один из охранников.
Сказал вполне дружелюбно, и я — выбора не было — послушался. Но когда мы поднимались по лестнице, я снова запнулся. Меня всего, с ног до головы, колотило от страха. Меня снова схватили покрепче, на этот раз более жестко, и чуть ли не протащили наверх, к возвышению, где стояла скамья подсудимых. Появление мое было неудачным. Я явно не хотел входить, одно это уже говорило о моей виновности, и не раз отрепетированное заявление прозвучит неубедительно. Заняв место на скамье, я расправил плечи, но понимал: сколько я ни демонстрируй свою невиновность, впечатление от моего неловкого появления уже не исправишь. Я уставился на поручень перед скамьей. Перевести взгляд я не решался. Не доверял своему лицу. Боялся, что его выражения я контролировать не смогу. Уголком глаза я видел зал заседаний, места для публики и море незнакомых лиц. Мне не хотелось встречаться взглядом ни с кем из знакомых. Так и тянуло зажмуриться — как в детстве, когда думаешь, что так тебя не увидят. Заметив, что все встали, я догадался, что вошел судья, но сам так и смотрел на поручень. Не осмеливался даже оглядеться. Смущенный вид, опущенный взгляд красноречиво говорили о том, что мне стыдно, что я раскаиваюсь. Но я ничего подобного не испытывал, и причин для этого у меня не было. Так что я выпрямился и посмотрел на судью, затем на секретаря суда, который зачитывал предъявление обвинения.
— Сэр Альфред Бенджамин Дрейфус, — провозгласил он на весь зал мое имя.
Я с облегчением услышал, что меня титулуют, но радость тут же была подпорчена: я услышал свое второе имя, я его обычно опускал и почти позабыл о нем. Бенджамин. На иврите это значит «сын моей правой руки». Красивое имя, подумал я, но уж безусловно еврейское. Имя «Альфред» — это «считайте меня своим», а вот с Бенджамином успеха не добьешься. Меня так и подмывало посмотреть на присяжных, увидеть их реакцию, но я боялся, что лицо меня выдаст.
Голос секретаря суда прервал мои размышления, и мне пришлось выслушать обвинение.
— Вы обвиняетесь в том, что четвертого апреля сего года или около того дня убили Джорджа Генри Тилбери. Вы признаете себя виновным или нет?
У меня словно язык отсох. Говорят, чем больше тренируешься, тем легче. Это не так. Господь свидетель, я тренировался, как мог. Но слова куда-то улетучились. Испарились из моего сознания и даже, опасался я, из сердца. Обвинение было столь абсурдным, что опровергать его казалось бесполезным. Секретарь снова повторил вопрос, и опять я не мог произнести ни слова. Я взглянул на Саймона: он смотрел на меня озадаченно. А потом, как суфлер, попытался одними губами подсказать нужное слово. «Не признаю, — произнес я вслед за Саймоном и снова повторил: — Не признаю», чтобы дважды ответить на дважды заданный вопрос. Я понимал, что сам себе все порчу. И мое робкое появление, и моя задержка с ответом — все это не свидетельствовало в мою пользу. Я заметил, как Саймон утер лоб. Я его подвел.
Секретарь суда, исполнив все, что следовало, со мной, обратился к присяжным. Я был рад возможности наконец взглянуть на них — я понимал, что сейчас они на меня смотреть не будут, потому что сосредоточены на указаниях, которые дает им секретарь. Все они были довольно мрачны, понимали, какая тяжелая ответственность на них возложена. Увидев среди них двух чернокожих, мужчину и женщину, я обрадовался, их присутствие вселяло в меня некоторую надежду. Их народ ведь тоже преследовали — так повелось с тех пор, когда белая раса стала расой власти. В каком-то смысле, думал я, удел чернокожих тяжелее, потому что они, в отличие от евреев, никак не могут «сойти за своих». Изучая присяжных, я слушал, что говорит секретарь.
— Господа присяжные, — сказал он, — человек на скамье подсудимых обвиняется в убийстве Джорджа Генри Тилбери, случившемся примерно четвертого апреля сего года. Он заявил, что считает себя невиновным. Вам предстоит решить, услышав все доказательства, виновен он или нет.
В конце его короткой речи все они посмотрели на меня, и я отвернулся, хотя понимал, что так делать не надо, и мне было жаль Саймона: я только усложнял ему работу. Мне сказали, что я могу сесть, за что я был благодарен — я устал, страх меня измотал. Я смотрел, как поднимается со своего места прокурор. Делал он это медленно. Не то чтобы ему было трудно встать. Он специально не торопился. Он именно что не вставал, а поднимался — как пристало человеку, облеченному его должностью и властью, и все это время он не спускал глаз с меня. На сей раз я не отвернулся. Я смотрел на него с вызовом. Возможно, и это было ошибкой, но мне казалось, что бы я ни делал и как бы себя ни вел, все истолкуют не в мою пользу. И меня снова охватило ощущение беспомощности, плечи мои поникли — при таком настроении иначе и быть не могло.
Наконец поднявшись, прокурор так же неспешно принял удобную позу. Я не видел его ног, но предположил, что он их слегка расставил, потому что перед тем, как заговорить, он качнулся сначала вправо, к присяжным, затем влево, в сторону судьи, а потом замер посредине, уставившись глазами-бусинками на меня. Я начинал его ненавидеть.
Сначала он развернулся к присяжным.
— Леди и джентльмены, — сказал он, — это дело, как известно, широко обсуждалось и в прессе, и на телевидении. Я бы попросил вас забыть обо всем, что вы слышали. К правосудию это никакого отношения не имеет. Мы собрались здесь для того, чтобы обеспечить обвиняемому справедливый суд. Дело будет разбираться на основании доказательств, и, основываясь исключительно на этих доказательствах, вы вынесете свой вердикт.
Затем он повернулся к судье.
— С вашего позволения, ваша честь, — сказал он, — в этом деле я буду представителем Короны, вместе с моим другом и коллегой Дереком Чамберсом. Интересы обвиняемого, сэра Альфреда Бенджамина Дрейфуса, представляет мой друг и коллега Саймон Познер, ему помогает Джеймс Виндзор.
Мне было неприятно услышать, что Саймон — друг моего обвинителя, но я счел это оборотом речи и надеялся, что на самом деле это не так.
И наконец он обернулся ко мне.
— Подсудимый обвиняется в том, — сказал он, — что приблизительно четвертого апреля сего года он убил Джорджа Генри Тилбери и закопал тело в саду около своего дома в Кенте.
Он взял паузу — выпил воды. Я понимал, что пить ему не хочется. Он сделал это намеренно, так же, как он медленно поднимался, разворачивался в разные стороны, и пока он утолял жажду, которой не испытывал, я обвел взглядом публику. Сначала я увидел Люси, она сидела между Мэтью и Сьюзен. Они улыбнулись мне, все трое, но тревогу, проглядывавшую сквозь их улыбки, скрыть не смогли. Никого из своих коллег по школе я не увидел и предположил, что их вызвали в качестве свидетелей. Я пытался отыскать и учеников, но не находил и их, пока не заметил Дэвида Соломона, который улыбнулся мне так же, как мои родственники.
Прокурор поставил стакан обратно на стол.
— Обвинение представляет это следующим образом, — сказал он. Теперь он снова повернулся к присяжным. — Леди и джентльмены, — начал он, — это трагическое происшествие. Юношу, совсем мальчика, по имени Джордж Тилбери, зарезали. Ему едва исполнилось четырнадцать лет, и ему не суждено было стать взрослым. Не суждено доучиться в школе, не суждено влюбиться, не суждено вступить в брак, не суждено иметь детей. Это противно естественному ходу вещей, леди и джентльмены, чтобы родители переживали своих детей, и перед нами теперь несчастные мать и отец, горе которых безутешно. — Здесь он выдержал паузу, дал время присяжным, публике и мне согласиться с каждым сказанным им словом. Затем он обратил гневный взор на меня. — Сэр Альфред Дрейфус, — сказал он, — человек, которого вы видите на скамье подсудимых, обвиняется и, по мнению государственного обвинения, обвиняется справедливо в убийстве Джорджа Тилбери. Но зачем же, спросите вы, кому-то понадобилось убивать юного и безвинного человека? Ответ в данном случае — просто из жадности, тщеславия и желания возвеличиться. Вряд ли, можете подумать вы, этого достаточно, чтобы пойти на убийство. Но если вы добавите к этим причинам вспышку зла, воплощенного зла, никак не меньше, друзья мои, вы поймете, равно с болью, как и с ужасом, почему произошла эта трагедия.
Он снова без нужды утолил жажду, впрочем, на сей раз я мог и ошибаться. Более чем вероятно, что во рту у него действительно пересохло. Слюны, образовавшейся естественным образом, вряд ли хватило, чтобы так ее разбрызгивать во время этого представления. Он пил жадно, словно ему это было в самом деле нужно, и я могу поклясться, что все присутствовавшие мысленно пили с ним — из сочувствия.
— Сэр Альфред Дрейфус, подсудимый, — продолжал он, — человек высокообразованный, достигший больших успехов в своей области и получивший от королевы рыцарское звание за заслуги на поприще образования. Он работал учителем и директором во многих прекрасных школах, лучшая из которых — та, где он служит нынче. Он действительно достиг наибольших высот в своей профессии. Однако этот человек, этот обвиняемый, леди и джентльмены, этот человек сорока восьми лет, всю свою жизнь прожил во лжи. Это была не ложь по необходимости, леди и джентльмены, нет, причина была куда более мерзкая. Это была ложь сокрытия. Другими словами, он утаил тот факт, что он еврей. Да, вы вполне можете сказать: «Ну и что? Если человек хочет, чтобы его не считали евреем, жаль, конечно, но это его дело, в таком намерении нет ничего преступного». И вы будете правы, господа присяжные. Но если он не может открыть свою национальную принадлежность и пользуется буквально всеми способами ее скрыть, чтобы получить должность директора лучшей школы страны, школы, учрежденной англиканской церковью, если он утаивает свою национальность, поскольку она помешала бы ему возглавить столь знаменитую школу, если, повторяю я, он так усердно старается ее скрыть, настолько усердно, что доходит до убийства, тогда, полагаю, леди и джентльмены, мы имеем дело с чудовищным преступлением. Обвиняемый, он очень изворотлив, и был столь ловок и хитроумен, что ему все сошло бы с рук, если бы не невинный, робкий и богобоязненный Джордж Тилбери, который, раскрыв этот обман, решил сделать его достоянием гласности. И поплатился за свои убеждения жизнью.
Я не мог не восхищаться этим человеком, и не я один. Я осмелился взглянуть на присяжных: все они взирали на него с благоговением. На публику я смотреть не решался и уж точно не решался бросить взгляд на Саймона, поскольку опасался, что он не сможет тягаться в красноречии со своим противником.
Мой обвинитель припал к очередному стакану воды. Медленно, с наслаждением сделал глоток, театральным жестом отставил стакан.
— А теперь, ваша честь, — обернулся он к судье, — я вызываю своего первого свидетеля. Мистера Джеймса Тернкасла.
Теперь я должен остановиться. Дальше писать не могу. В сердце моем отзовутся эхом потоки лжи, извергавшиеся из уст того, к кому я относился как к сыну, а этого я вынести не в состоянии. Более того, я чувствую себя больным. Совершенно больным. Сердце бешено стучит, виски пульсируют ему в такт. И хотя мне нечего ждать от жизни, кроме долгих безрадостных дней в этом мрачном узилище, я все еще беспокоюсь о своем здоровье. Я не хочу умирать. Моя невиновность запрещает мне умереть. Я не хочу быть реабилитирован посмертно.
Я вызываю охранника. Я пытаюсь докричаться до него. Я напуган. Ко мне приводят врача. Это милый человек, он, смею надеяться, верит в мою невиновность. Он направляет меня в тюремную больницу.
— Мы за вами понаблюдаем, — говорит он. — Вы будете в палате с другими заключенными, — шепчет он мне на ухо. Он думает, что я страдаю от тягот одиночества, и, возможно, он прав.
Как только меня укладывают в кровать, которая стоит между кроватями двух других заключенных, мне становится немного лучше. Но меня подсоединили к аппарату «искусственное сердце», мне меряют давление, пульс и температуру. Я лежу в кровати три дня, под постоянным наблюдением, и в конце концов моя ярость стихает. Я не хочу возвращаться в камеру. Там меня ждут мои записи, а я не уверен, что снова готов писать. Я привык к обществу других людей, к звуку их голосов, к их стонам, вздохам и даже к редким обменам репликами. Человек справа от меня тоже осужден пожизненно. Он говорит, что его зовут Мартин. Мое имя он знает.
— Вы знаменитость, — говорит он.
Мне незачем спрашивать, за что он сидит. Пожизненное — это почти всегда за убийство. А может, думаю я, он тоже невиновен? Но я его не спрашиваю. Я так долго пробыл в одиночке, что не научился ни тюремному жаргону, ни тюремному этикету. Я знаю, что есть вопросы, которых не задают, и догадываюсь, что «виновен — не виновен?» один из них. Но на второй день моего обследования Мартин сам начинает разговор.
— Я убил свою жену, — говорит он.
— За что? — спрашиваю я. Я понимаю, что должен как-то отреагировать.
— Она меня раздражала.
Не знаю почему, но мне хочется смеяться. В жизни каждого человека есть множество людей, которые его раздражают. Вряд ли это оправдывает убийство.
— Вы когда-нибудь жалеете об этом? — спрашиваю я.
— Никогда, — смеется он в ответ. — Да я жить начал, только когда здесь оказался. У меня никогда не было столько приятелей. Здесь просто клуб. Я буду по ним скучать.
— Вас отпускают? — спрашиваю я не без зависти.
— Вроде того. — Он снова смеется. — Нет, приятель, — продолжает он. — Я скоро сыграю в ящик. Рак у меня. Дают еще пару недель. Что поделаешь, надо смириться. Жизнь вообще несправедливая штука.
К его жене она точно была несправедлива, думаю я. Но мне все равно его жалко.
— Просто несправедливая, — повторяет он. — Нарвался на мерзкого судью, и все. Не повезло. Он был из этих, из ваших.
Я пропускаю это мимо ушей. Человек же умирает. Нет смысла с ним ссориться. Никакой угрозы он скоро не будет представлять.
— А чем вы занимались на воле? — спрашиваю я, чтобы сменить тему.
— Каменщик я был, — говорит он. — Начальник мой тоже был из ваших. Иисусе, они ведь везде, куда ни кинь.
— Здесь их не то чтобы много, — не могу удержаться я, и это заставляет его умолкнуть, но сердце у меня все равно колотится.
Я понимаю, что при таком соседстве пульс будет частить. Взглянув на него, я вижу, что он заснул, удивляюсь тому, каким невинным он выглядит во сне, и думаю, как выгляжу во сне я. Вдалеке часы бьют восемь раз. Обычно у меня это уже время отбоя. Снова подходит медбрат, меряет мне пульс, давление и температуру. Дает, спасибо ему, лекарство, чтобы я заснул. Я выпиваю его, и меня сразу обволакивает дремота. Мартин стонет во сне, и вид у него уже не такой невинный. Он спит беспокойно. Рука пытается нашарить что-то на одеяле, я вижу, как подрагивают его ступни под одеялом. Я поворачиваюсь к нему спиной, устраиваюсь на боку и утром просыпаюсь в том же положении. Я спал так крепко, что не сразу соображаю, где я и почему я здесь. Я поворачиваюсь посмотреть, проснулся ли Мартин. Его кровать пуста. Белье с нее снято. И я понимаю, что ночью, когда я лежал, повернувшись к нему своей еврейской спиной, он умер. И я скорблю о нем. В старые времена его бы повесили. Быть может, это было бы милосерднее. А вместо этого его приговорили к долгому, медленному, болезненному уходу, и он в последних судорогах совершенно законно протянул ноги.
Несмотря на подавленность, я съедаю обильный завтрак, и позже врач, осмотрев меня, объявляет меня здоровым настолько, что я могу вернуться в камеру. Я к этому готов. Мои записи ждут. Со смертью Мартина в мире стало на одного антисемита меньше. Но это не повод для торжеств. В мартинах недостатка никогда не будет. Но, как он сказал, «Иисусе, они ведь везде», и я должен писать дальше, чтобы доказать: Мартин и ему подобные правы. Мы действительно везде. Более того, мы никуда не денемся.
Я смотрел, как Джеймс идет давать показания. Я подумал о Люси, о том, что она сейчас думает, но я знал: она так же, как и я, сожалеет о том, сколько внимания и заботы мы уделили мальчику, который всего этого, увы, был лишен. Он выступал свидетелем со стороны обвинения — одно это демонстрировало, что он наплевал на нашу заботу, что нет в нем ни благодарности, ни преданности.
Ввиду его юного возраста судья разрешил ему не давать присягу. Спросил только, понимает ли он разницу между тем, что хорошо, а что плохо, между ложью и правдой.
Джеймс кивнул.
— Скажите «да» или «нет», — велел судья.
— Да, — твердо ответил Джеймс. — Я понимаю разницу.
После формальностей — имя, место жительства (Джеймс назвал Девон) — прокурор попросил описать его отношения с обвиняемым.
— Мы были очень близки, — начал он. — Он относился ко мне как к сыну. Ввел меня в свою семью. Я дружил с его детьми. Я считал его вторым отцом.
Пока что все правда, подумал я. Но ничего хорошего это не предвещало. Это было вступление, а далее все прискорбным образом переменилось.
— Когда у вас появились первые сомнения относительно обвиняемого? — помог ему прокурор. — Можете не торопиться, — снова поддержал он Джеймса.
— Однажды я проводил выходные у него дома, — сказал Джеймс. — Мы собирались на прогулку, было очень холодно. Я хотел сходить в школу за джемпером. Но сэр Альфред предложил взять какой-нибудь из его и объяснил, где. В ящике комода среди свитеров я заметил кусок шелка, вытащил его, чтобы рассмотреть получше. Белый, с голубыми полосками и с шелковыми кистями по краям. Я знал, что это такое. Видел в кино. Это было еврейское молитвенное покрывало, и я удивился, что оно лежит у сэра Альфреда в комоде. Ему я ничего не сказал, но меня это немного обеспокоило.
У меня действительно было молитвенное покрывало, но Джеймс его видеть не мог, потому что оно лежало в запертом сундуке. Я нашел его после смерти отца и, признаться, был озадачен. И тронут до глубины души. Я никогда не видел, чтобы он его надевал. Впрочем, у него и поводов для этого не было, потому что, насколько мне известно, он никогда не ходил в синагогу. Я предположил, что это было дедово покрывало, а когда мой отец мальчишкой бежал из Франции, он взял его с собой, при том что мало чего мог увезти. Молитвенное покрывало так просто не бросишь: оставить его — все равно что раньше времени похоронить его владельца.
— Почему вас это обеспокоило? — услышал я вопрос прокурора.
— Потому что я стал подозревать, не еврей ли сэр Альфред, а если да, то почему он стал директором нашей школы.
— Почему бы еврею не быть директором вашей школы? — подтолкнул прокурор Джеймса к развернутому ответу.
— Потому что это школа англиканской церкви, и не в ее обычаях приглашать на работу нехристиан. Тем более на пост директора.
— Было ли еще что-то, что вызвало у вас подозрения в том, что обвиняемый исповедует иудаизм?
— Да, сэр, — ответил Джеймс. — Как-то утром в воскресенье — я тогда ночевал у него дома — я шел в ванную мимо спальни сэра Альфреда. Дверь была приоткрыта. Я услышал какое-то бормотанье на незнакомом мне языке. Я заглянул в щелочку. Знаю, я не должен был так делать, но мне было любопытно, и я увидел, как сэр Альфред раскачивается из стороны в сторону и молится. На лбу у него была маленькая коробочка, а руки обмотаны полосками кожи.
Я не смог сдержать улыбку. Я никогда в жизни не видел филактерии, разве что на старинных гравюрах. И там обычно на юношах, уже прошедших бар мицву, или на старом раввине. Я предположил, что Джеймс по чьей-то подсказке изучил книгу по еврейской традиции, и мне даже стало интересно, что еще он придумает.
— Были ли другие обстоятельства, которые привели вас к мысли о том, что обвиняемый еврей? — сказал прокурор.
Я был уверен, что теперь Джеймс расскажет о непонятных нитяных кистях, которые я, по-видимому, носил, и оказался прав.
— В другие выходные, — стал рассказывать Джеймс. — И тоже в воскресенье. Было очень жарко, и сэр Альфред предложил сходить на озеро искупаться. Когда мы раздевались на берегу, я заметил на нем что-то вроде шелкового пояса со свисающими с него кистями[14]. Меня удивило, что он носит такую странную вещь, но я ничего не сказал. Позже я выяснил, что это такое, и тогда я окончательно убедился в том, что сэр Альфред еврей.
— Вы можете объяснить суду, что это было такое? Начните с коробочки на лбу.
— Их называют филактериями, — сказал Джеймс. — В коробочке находятся тексты из Торы, евреи надевают их каждое утро, когда молятся. Кроме шабата.
— А кисти? — Тон у прокурора был самый доброжелательный.
— Это самая важная деталь одежды ортодоксальных евреев, они их носят с рождения.
«Наш Джеймс отлично подготовился», — подумал я. Он перечислил три неопровержимых доказательства принадлежности к иудаизму.
— Благодарю вас, мистер Тернкасл, — сказал прокурор.
Я нашел глазами Люси. Она категорично мотала головой. У Мэтью на лице застыла гримаса отвращения, а Сьюзен опустила голову — будто она не хотела больше ничего видеть и слышать.
— Изменились ли ваши отношения с обвиняемым после того, как вы это обнаружили? — мягко направлял прокурор Джеймса.
— Да, сэр, — сказал Джеймс. — Но я не знал, как поступить. Я хотел сказать ему, что ничего плохого в том, что он еврей, нет, но он не должен это скрывать. Я понимал, что если об этом станет известно в школе, его уволят, но мне казалось, что обманывать нельзя.
— Вы когда-нибудь пытались об этом поговорить?
— Я боялся, — сказал Джеймс. — Я понимал, чем ему придется заплатить, если все раскроется.
— Так что вы держали это при себе?
— Нет, — сказал Джеймс. — И это самое ужасное. Я доверил эту тайну Джорджу. Джорджу Тилбери. — Его голос очень убедительно дрогнул, когда он произносил имя погибшего мальчика, и я подумал, каким же законченным лжецом оказался Джеймс. Насколько мне известно, он никогда не был другом Джорджа. Собственно, кроме той встречи у моего кабинета я никогда не видел их вместе. Кто же помогал Джеймсу готовиться к выступлению в суде? Кто так тщательно с ним отрепетировал его показания? Кто подсказывал, где нужно сделать паузу, где должен дрогнуть голос, как напустить на себя печальный вид? Если бы я сумел вычислить режиссера, я бы смог найти ключ к этой лжи и раз и навсегда доказать свою невиновность.
— Не торопитесь, — говорил прокурор, — я понимаю, как вам тяжело. Расскажите, что сказал Джордж, когда вы с ним поделились.
— Он пришел в ужас. Точно как я, — сказал Джеймс. — Но он тоже не хотел говорить с сэром Альфредом. Но, как и я, считал, что это нельзя скрывать. Поэтому он хотел рассказать отцу, чтобы отец этим занялся.
— И что вы сделали? — спросил прокурор. — Я вас не тороплю.
— Я очень хорошо относился к сэру Альфреду, — сказал Джеймс. — Он был мне как отец.
И снова голос дрогнул. Этот мальчик — талант, определенно, талант.
— Я подумал, что лучше его предупредить. По крайней мере, это я мог сделать. Я пришел к нему в кабинет и сказал, что ему надо уволиться, так или иначе все раскроется. Джордж об этом позаботится.
И тут Джеймс заплакал. Не знаю, откуда он взял слезы, но получилось весьма убедительно.
— Я думаю, — через силу выговорил он, — не упомяни я о Джордже, он был бы жив. Это все я виноват.
Тут он разрыдался окончательно.
И тогда вступил судья. Он объявил перерыв на обед и сказал, что заседание возобновится в два часа.
Когда он ушел, меня увели вниз, в крохотную комнатку. Мне принесли еду, а вскоре появился Саймон.
— Как вы себя чувствуете? — спросил он.
— А вы как думаете? Мальчишка лжет.
— Он выдаст себя, не беспокойтесь, — сказал Саймон. — А если ничего другого не останется, я его выведу на чистую воду.
— Что еще он может наплести?
— Не знаю, — сказал Саймон. — Не знаю, что припасли мои ученые друзья. Но никто и слову из всего этого не поверит.
Но Саймон, как мне показалось, говорил не слишком уверенно. В его голосе слышались нотки сомнения.
— Ешьте обед, — сказал он. — Увидимся в суде.
Он явно спешил уйти, а я не мог придумать никакого вопроса, чтобы его задержать. Вернее, у меня было слишком много вопросов. Чересчур много. Но я понимал, что ответов на них нет. Я боялся возвращаться в зал суда. Боялся новых обвинений и сфабрикованных доказательств. Потому что я был бессилен. Я мог только яростно мотать головой.
Но довольно скоро за мной пришли, и я снова оказался на скамье подсудимых. Я боялся, что теперь уже выгляжу не невиновным, а напуганным, и могут счесть — раз я боюсь, значит, виновен.
Когда суд снова собрался, Джеймс вернулся на прежнее место.
— Мистер Тернкасл, чувствуете ли вы в себе силы продолжать давать показания? — заботливо спросил прокурор.
— Да, сэр.
Я понял, что за все это время Джеймс ни разу не взглянул в мою сторону. Я хотел поймать его взгляд, понять, как быстро он отведет глаза, продолжая изливать потоки лжи. Так что я уставился на него, рассчитывая, что он обернется ко мне и сам ужаснется своему предательству. Но он был слишком труслив. Он все время смотрел на прокурора, время от времени поглядывал на присяжных, чтобы убедить их в своей искренности.
— Вы разговаривали с обвиняемым в его кабинете, сказали вы, — продолжил прокурор. — В какой день это было?
— Это было второго апреля. Я запомнил, потому что мне в тот день исполнилось семнадцать лет.
Впервые за все это время он сказал правду. Второго апреля у него действительно был день рождения. Но не было ни одной открытки, ни одного подарка. Никто не подал знака, что о нем помнят. Но Люси об этом не забыла. Она подарила ему томик Шекспира в кожаном переплете. Об этом он, разумеется, не упомянул. Ему основательно промыли мозги.
— Второго апреля, — повторил прокурор. — И вы предупредили обвиняемого, что Джордж Тилбери расскажет обо всем своему отцу. Вы просили его уволиться. Что произошло потом?
— Он сказал, что в этом нет необходимости, — ответил Джеймс. — Сказал, что все будет в порядке, главное, чтобы я держал рот на замке. Тогда я спросил: «А как же Джордж?» И он опять сказал, что все будет в порядке. Я напомнил ему, что отец Джорджа член кабинета министров, а он ответил, что беспокоиться не о чем.
— Как он выглядел, когда говорил это? Как он себя вел?
— Он явно нервничал, — сказал Джеймс, — и попросил меня уйти. Сказал, что у него дела.
— Какие дела? — со значением спросил прокурор.
— Не знаю, — ответил Джеймс.
— И чем вы занимались потом?
— Ничем, — сказал Джеймс. — Я старался об этом не думать. Позже я встретил Джорджа, но ничего ему не рассказал. Я надеялся, что все утихнет и как-то обойдется. На следующее утро я видел Джорджа за завтраком, но все равно ничего не сказал. После завтрака Джордж пошел в свой в класс, а я в свой. За обедом мы не встретились, потому что я опоздал. Мне нужно было кое-что сделать для мистера Эклза. А после обеда, около двух, я проходил мимо дома сэра Альфреда, он как раз шел к своей машине. Я удивился, увидев рядом с ним Джорджа. Сэр Альфред приобнимал Джорджа за плечи. Они о чем-то вполне дружелюбно беседовали. Так что я нисколько не забеспокоился. Я подумал, что сэр Альфред решил все ему объяснить. Потом они сели в машину и уехали.
— Вы говорите, это было третьего апреля около двух часов? — Прокурор нарочно подчеркнул дату и время.
— Да, — сказал Джеймс. И, помолчав, добавил: — Больше я Джорджа не видел.
Я ждал, дрогнет ли опять у него голос, но нет, не дрогнул.
— Не хотите ли вы передохнуть? — заботливо спросил прокурор.
— Нет, — сказал Джеймс. — Я хочу рассказать все.
— Теперь перейдем к следующему дню. Четвертое апреля. Что произошло тогда? — спросил прокурор. — Вы можете не торопиться, — добавил он, потому что знал, что последует.
— Было совсем рано. Мое окно выходит на аллею, которая ведет к дому сэра Альфреда. Меня разбудил шорох шин по гравию. Я посмотрел на часы. Три часа ночи. Я подошел к окну и увидел, как сэр Альфред вышел из машины и направился к дому.
— Он был один?
— Да, — сказал Джеймс.
— Перед этим вы видели, как он уезжал с Джорджем в два часа дня. А на следующий день в три часа ночи машина вернулась, но Джорджа в ней не было.
— Именно так, сэр, — сказал Джеймс.
Прокурор повернулся к присяжным.
— Итак, обвиняемого не было в школе в течение тринадцати часов. — Он рассчитывал, что они сами сделают выводы, прикинув, сколько нужно времени, чтобы съездить в Кент и вернуться. Прокурор снова крутанулся, на сей раз обернувшись к Саймону.
— Свидетель ваш, — сказал он, в его тоне сквозили презрение и жалость.
Саймон поспешно встал. Он должен был выступать совершенно иначе. Никаких разворотов, никаких стаканов воды. Никаких спектаклей. И свидетелю он их не позволит. Он сразу перешел к делу.
— Давайте поговорим о молитвенном покрывале, — сказал он. — А затем о филактериях. Мистер Тернкасл, вам известно, что вы выбрали самые приметные символы иудаизма?
Он ждал ответа, но Джеймс, видимо, счел вопрос риторическим, потому что сразу не ответил.
— Вы слышали мой вопрос? — спросил Саймон.
— Да, — ответил Джеймс.
— Тогда я жду вашего ответа.
— Да, сэр, — сказал Джеймс, — мне это известно.
— Мне кажется, мистер Тернкасл, что вы выбирали эти символы весьма тщательно. Словно сначала изучили вопрос. Словно прочитали книгу о ритуалах в иудаизме и отобрали именно то, что подтвердило бы ваши подозрения в том, какую веру исповедует мой клиент. Как называлась эта книга, мистер Тернкасл?
— Я не читал книг на эту тему, — сказал Джеймс.
— Значит, кто-то вас этому научил.
— Меня никто не учил, — сказал Джеймс.
Но я заметил, что его голос дрогнул, и меня порадовал первый знак, свидетельствовавший о том, что его показания недостоверны.
Теперь пришла очередь Саймона держать паузу. Он развернулся к присяжным.
— Наш свидетель не так уж уверен, — отметил он. И, снова повернувшись к Джеймсу, сказал: — Позвольте напомнить вам, что символы, которые вы выбрали, чтобы указать на вероисповедание моего клиента, используются ортодоксальными евреями. Благочестивыми евреями. Соблюдающими закон. Теми евреями, которые никогда не бреются и не ходят с непокрытой головой. Взгляните на обвиняемого и скажите, есть ли у него борода?
Так Джеймса вынудили взглянуть на меня, и когда он повернулся, мне стало его жалко — было очевидно, что ему трудно на меня смотреть. Это был мимолетный взгляд, но и его Джеймсу хватило, потому что он тут же развернулся к залу.
— Нет, — сказал Джеймс.
— Будьте добры, посмотрите еще раз, скажите, покрыта ли у него голова.
Джеймс еще раз бегло взглянул на меня.
— Нет, — сказал он.
— В таком случае крайне маловероятно, что мой клиент использовал какой-либо из этих предметов, и получается, что вы солгали о том, что их видели.
— Нет, — сказал Джеймс. — Я их видел. Клянусь честью.
Он снова стал маленьким мальчиком, врунишкой, который старается выпутаться из неприятностей, и хотя я считал, что Саймон отменно разрушает показания Джеймса, мне все равно стало его жалко.
— Что же касается смехотворной истории про купание, — продолжал Саймон, — я предполагаю, что это, как и все ваши прочие фантазии, чистая выдумка. Ортодоксальный еврей, который накрывается молитвенным покрывалом, носит цицит, надевает филактерии, бородат и ходит с покрытой головой, такой еврей не купается в общественном месте, где могут оказаться не только мужчины, но и женщины. И если в вашей книжонке про еврейские обряды написано, что он так может делать, значит, в ней ошибка.
Джеймс молчал. Он даже опустил голову.
— Теперь давайте перейдем к дню перед тем, когда стало известно об исчезновении Джорджа Тилбери. Вы утверждаете, что в два часа вы видели, как обвиняемый шел к машине вместе с Джорджем Тилбери.
— Да, видел.
— Это была середина дня. Там должно было быть довольно много людей. Кто-то шел на урок, кто-то — заниматься спортом. Однако больше ни один человек не сообщил, что видел Джорджа Тилбери в обществе обвиняемого. Который к тому же обнимал его за плечи. Наверняка другие тоже заметили бы это?
— Я там больше никого не видел, — сказал Джеймс.
— Что касается машины, которая вернулась в три часа ночи четвертого апреля, есть и другие учащиеся, чьи комнаты выходят на дом директора. Этот шум, шорох шин по гравию, если он был таким громким, что разбудил вас, разве не странно, что никто больше этого не слышал, никто не подтвердил увиденного вами на следующее утро? Быть может, вам все это приснилось, мистер Тернкасл?
Джеймс ничего не ответил, и я буквально слышал, как рассыпаются все его показания.
— Вопросов больше нет, — сказал Саймон. И очень медленно вернулся на свое место.
Судья стукнул молотком, призывая к тишине, хотя в зале и так было тихо.
— Объявляется перерыв. Следующее заседание состоится завтра в десять утра.
Так закончился мой первый день в уголовном суде. Меня вывели через заднюю дверь, но и там собралась толпа, в том числе фотографы. И снова я порадовался тому, что меня укрывает одеяло, хотя уши я зажать не мог и слышал крики: «Убийца!» и «Подонок!» Ночью, в камере, я никак не мог заснуть. Саймон отчасти опроверг показания Джеймса, но надежды у меня становилось все меньше. Я чувствовал, что меня уже признали виновным, и если среди свидетелей обвинения найдутся лжецы искуснее Джеймса, всё, я приговорен.
И на следующий день первый же свидетель подтвердил мои страхи.
— Вызывается констебль Дерек Берд, — провозгласил пристав.
Свидетель вошел в боковую дверь. Его лицо мне было знакомо: я видел, как он пешком патрулировал соседнюю деревню, и мы с ним даже раскланивались. У него было свирепое лицо, волосы острижены чуть ли не налысо, а обвисшие щеки придавали ему надменный вид. На меня он не смотрел, что было непросто — я находился точно напротив него, и я сразу догадался, что его, как и Джеймса, натренировали на ложные показания. Он принес присягу, что я счел дерзостью, затем назвал свое имя и, стыдясь, чин, ниже которого не бывает.
— Можете ли вы сообщить суду, — сказал прокурор, — какие служебные обязанности вы исполняли ночью четвертого апреля сего года?
Констебль Берд откашлялся. Я решил, что он нервничает, и, хотя был уверен, что он сейчас вывалит кучу лжи, понимал, что человек в форме обычно вызывает доверие.
— Меня вызвали расследовать проникновение в табачную лавку, — сказал он. — Когда я направлялся туда, я заметил «седан», шедший на большой скорости по главной дороге по направлению к школе. Когда он поравнялся со мной, я с удивлением заметил, что ведет его обвиняемый. Это была его машина. Я часто видел ее. Я посмотрел на часы. Было два часа сорок минут.
Он произнес все это на одном дыхании. Он явно выучил свою речь наизусть и боялся запнуться. Когда он закончил, его щеки словно обвисли еще больше. По-моему, он ждал аплодисментов.
— Вопросов больше нет, — сказал прокурор.
И тут же встал Саймон.
— Констебль Берд, — сказал он, — вы утверждаете, что ночью четвертого апреля видели машину, ехавшую на большой скорости к дороге.
— Да, сэр, — ответил Берд.
— Вы сказали, что было два часа сорок минут.
И снова:
— Да, сэр. — Отвечая односложно, Берд чувствовал себя увереннее.
— Вы говорите, вас вызвали расследовать проникновение в табачную лавку.
— Да, сэр. — Берд был все еще доволен собой.
— Однако в полицейском участке нет записей о подобном инциденте в это время, — сказал Саймон. — Мы также провели расследование. Ни единого упоминания. Как вы это объясните, констебль Берд?
Констебль растерялся.
— Должно быть, забыли записать, — промямлил он.
— Не думаю, что забыли. Просто нечего было записывать. Не было никакого проникновения, вот и нет никаких свидетельств. Вы действительно были в ту ночь на дежурстве, но обходили участок на другом конце деревни, вдали от главной дороги. И я предполагаю, что вы вообще не видели машину и уж тем более обвиняемого на водительском сиденье. Вопросов больше нет, — быстро сказал Саймон. И махнул рукой, давая понять, что показания констебля Берда — чепуха.
Я видел, что Саймон неплохо справляется, и лучик надежды служил мне поддержкой. Но он угас, как только я увидел следующего свидетеля, чье появление в суде меня потрясло. Энтони Эллис, учитель математики из моей прежней школы в Хаммерсмите. Я запомнил его не как преподавателя — преподавателем он был довольно средним, но разве мог я забыть его в учительском туалете в тот позорный день? Я уже писал об этом постыдном инциденте и не намерен описывать его еще раз. Но мне пришлось выслушать Эллиса, изложившего, не без удовольствия, историю моего обмана. Он был красноречив, использовал выражения «непристойно выставил напоказ» и «наглая демонстрация». Из публики доносился презрительный гул, и я понял, что обречен. Мне уже виделись шокирующие заголовки утренних газет. Я не осмеливался взглянуть на Эллиса, поэтому не знаю, смотрел ли он на меня. Но я подозреваю, что он взирал на меня победно. Эллис некогда очень хотел стать директором школы в Хаммерсмите, и он блистательно мне отомстил.
В какой-то момент Саймон встал выразить протест.
— Ваша честь, — сказал он, — я полагаю, что данная история никак не связана с нынешним разбирательством. Мой подопечный обвиняется в убийстве. Рассказ свидетеля не имеет к этому никакого отношения. Он совершенно несущественен.
— Ваша честь, — прервал его прокурор, — я лишь хочу установить тот факт, что обвиняемый старался на публике продемонстрировать, что он не обрезан и что он не еврей. И это имеет непосредственное отношение к доказательствам.
— Продолжайте — сказал судья, и Саймону пришлось сесть.
Но, к счастью, этого свидетеля он допрашивать не стал, и я обрадовался, что эту тему второй раз обсуждать не будут. Однако Эллис сказал правду, и, кроме моих показаний, это были, пожалуй, единственные слова правды за все слушанье.
Следующим свидетелем обвинения был Смит с кафедры географии.
— Расскажите, пожалуйста, суду о вашей первой встрече с обвиняемым, — обратился к нему прокурор.
Я об этой встрече успел позабыть, а теперь с ужасом вспомнил. Вот она, расплата за ошибки.
— Это было на ужине в школе, — сказал Смит, — еще до того, как обвиняемого назначили директором. Мы сидели в библиотеке, речь зашла о том, какое у кого было детство. Он сказал, что вырос в деревне, в Кенте. Он рассказывал о сельской церкви, о том, что в ней венчались его родители. И добавил, что его самого в этой церкви крестили.
— А как вы рассматриваете эту беседу в свете того, что мы знаем сейчас? — задал наводящий вопрос прокурор.
— Я считаю, что нас нарочно вводили в заблуждение, — сказал Смит возмущенно.
Прокурор, держа долгую паузу, стал медленно вращаться на месте. Описав круг, он снова обратился к Смиту:
— А теперь расскажите, что происходило в школе утром четвертого апреля.
— Я узнал, что Джордж Тилбери исчез, когда сэр Альфред объявил об этом сотрудникам и ученикам старших классов. Он организовал поиски. Мне показалось странным, что он не сообщил в полицию немедленно. Когда я сказал ему об этом, он ответил, что не хочет вмешивать в дело полицию до того, как поговорит с родителями Джорджа. Он надеялся, что Джордж найдется раньше, чем поднимется паника.
— И как вы расценили это промедление? — спросил прокурор.
— В свете открывшихся подробностей, — сказал Смит, — я предполагаю, что сэру нужно было время, чтобы спрятать тело, поэтому он и не сообщал в полицию.
— Благодарю вас, — сказал прокурор. И обратился к Саймону: — Свидетель ваш.
— Мистер Смит, вы утверждаете, — начал Саймон, — что обвиняемый не торопился вызывать полицию, потому что хотел выиграть время и успеть спрятать тело.
— Именно так, сэр.
— Вы говорите, что это ваше мнение. Просто ваше мнение. Позвольте вам напомнить, мистер Смит, что свидетельская трибуна — не то место, где вы можете выражать свое мнение. Здесь излагают факты. Вопросов больше нет.
Я видел, что Саймон ведет опрос свидетелей слишком осторожно и неубедительно, хотя и хорохорится, и, в свете мнений Смита вкупе с показаниями Эллиса, мои и так жалкие надежды на оправдательный приговор рушились. Показания следующего свидетеля нисколько их не укрепили.
Лицо его было мне знакомо, кажется, по детству, а когда он назвал свое имя и род занятий, я тут же его вспомнил. Это был некий мистер Клерк, алтарник Кентерберийского собора, он жил с сестрой в нашей деревне. Их там не особенно любили. Они были чванливы и держались особняком. Никто никогда не бывал у них в доме, но ходили слухи, что там настоящий музей, у них целая коллекция, только никто точно не знал, коллекция чего. Еще поговаривали, что они не брат и сестра.
Я нисколько не был рад его увидеть. Он принял присягу, затем уставился на меня. Я отвел взгляд — боялся его показаний. Он сообщил суду, что вечером третьего апреля, около девяти часов, он шел по полю за нашим домом и заметил, что в саду вырыта яма.
— Я решил, что это из-за проблем со стоком воды, — сказал он, — и не придал этому значения. В тот вечер я засиделся допоздна, нужно было сделать работу для собора, — уточнил он для присяжных, — и спать пошел в половине двенадцатого. Задергивая шторы в спальне, я увидел какого-то человека в саду обвиняемого и заметил, что яма засыпана.
— Вы узнали этого человека? — спросил прокурор.
— Нет. Было темно, и из моего окна это место не так уж хорошо видно. Возможно, это был мужчина, но, честно говоря, подробнее я описать его не могу.
Это признание делало его показания, и так данные под присягой, еще более достоверными. Я посмотрел на присяжных: на них это произвело впечатление.
— И что было потом, мистер Клерк? — спросил прокурор.
— Меня это немного озадачило, — сказал добродетельный алтарник, — но больше я об этом не думал. Но когда я узнал, где было обнаружено тело Джорджа Тилбери, я решил, что нужно пойти в полицию и рассказать о том, что видел.
Мистер Клерк производил впечатление добропорядочного и достойного гражданина. Его показания были немногословны. Он говорил так, как говорит человек, который выполняет свой долг. Я посмотрел на галерею, где сидели зрители, и увидел среди них его сестру. Я заметил, что она улыбается. И тут вдруг, вспомнив всех свидетелей, которые дали показания против меня, я учуял явственный запах заговора.
— Свидетель ваш, — сказал прокурор, и, к моему ужасу, Саймон отказался его расспрашивать.
Не знаю, смог ли бы он заставить присяжных усомниться в рассказе алтарника, но он и не попытался это сделать и тем самым признал его достоверность. Уж не засомневался ли он в моей невиновности, подумал я. Мистер Клерк сошел с помоста и, выходя из зала, взглянул на сестру, ища ее одобрения.
Я был рад, что объявили перерыв, потому что у присяжных появилось время подумать. Но после обеда сюжет, до деталей кем-то прописанный, стал закручиваться совсем неожиданно.
Следующим свидетелем обвинения был некий Альберт Кассиди, владелец скобяной лавки в Лондоне, на Тотнем-Корт-роуд. Я его никогда в жизни не видел и был обескуражен, когда он кивнул мне как знакомому. А потом догадался, что он тоже участник заговора. Он сообщил суду, причем под этой смехотворной присягой, что второго апреля в три часа дня к нему в магазин пришел джентльмен и долго рассматривал выставленные на полке разнообразные ножи.
— Я заметил, что у некоторых он пробует пальцем лезвие и кончик. Других посетителей в магазине не было, поэтому я отлично его рассмотрел. Минут через пять он наконец определился с выбором и расплатился. Он купил широкий кухонный нож с короткой ручкой. Очень острый. Стоил он двенадцать фунтов восемьдесят пенсов. Нержавеющая сталь, — добавил он, взглянув на судью. — Я выбил чек. Увидев в газете фото обвиняемого, я узнал в нем того покупателя и передал чек полиции.
Он свои показания заучил наизусть, подумал я, и отрепетировал так же старательно, как я свое «не признаю», и его показания были так же точно ложью, как мое утверждение точно было правдой. Счет в качестве вещественного доказательства был передан судьям, и мне стало совсем не по себе. Будь я присяжным, я без лишних колебаний признал бы меня виновным, и когда Саймон опять отказался задавать вопросы свидетелю, я понял, что обречен.
Не допрашивал он и следующего свидетеля, помощника мистера Кассиди, который поклялся, что видел меня в магазине у полки с ножами. К этому моменту у меня не осталось и капли надежды. Я действительно был в тот день в Лондоне. Было известно, что я поехал на собрание школьных инспекторов. Также было известно, что собрание предполагалось закончить к обеду. Об этом знали сотрудники школы. И Люси об этом тоже знала. Я поискал ее глазами среди публики и тут же нашел. У нее было очень странное выражение лица. Я никогда прежде не видел ее такой и испугался. У нее был вид человека, у которого кончился запас доверия, и мне на мгновение стало страшно: а вдруг она сомневается в цели нашей поездки в Лондон, вдруг подумала, что я уговорил ее поехать со мной, чтобы заполучить алиби хотя бы на часть дня. Мне хотелось заорать: «Это неправда! Это неправда! Все это неправда!» Просто для Люси. За время судебного разбирательства я пережил много тяжелых моментов, но этот был самым невыносимым.
Следующим свидетелем был инспектор Уилкинс, офицер, который меня арестовал. Я не питал в отношении него никаких надежд — как не питал и в отношении других свидетелей. Правда в этом зале суда оказалась бы неуместной. Но Уилкинс оказался исключением.
— На основании какой информации вы арестовали обвиняемого? — спросил прокурор.
— В участок поступил телефонный звонок. Звонивший не представился, номер, с которого он звонил, установить не удалось. Он заявил, что видел человека, который закапывал нечто, напоминавшее тело, в саду при коттедже, принадлежащем обвиняемому. Я спросил, может ли он описать этого человека, он сказал, что человек был среднего роста, лет сорока с небольшим.
— Другими словами, — сказал прокурор, — по описанию это мог быть и обвиняемый.
Инспектор Уилкинс возмутился.
— В тот момент это не пришло мне в голову, — сказал он. — Под это описание подходят тысячи мужчин.
— Что вы предприняли?
— В участок часто поступают ложные звонки, и я с подозрением отношусь к тем, которые нельзя отследить, — ответил честный Уилкинс. — Но меня насторожило место, на которое указали. Я должен был отреагировать на этот звонок. Я решил осмотреть это место. Там мы и обнаружили тело. Несколько часов спустя я арестовал обвиняемого.
— Благодарю вас, господин инспектор, — сказал прокурор.
Саймон снова отказался допрашивать свидетеля. Он знал, что Уилкинс говорит правду. Если против его клиента и имел место заговор, инспектор в нем не участвовал. Он просто сделал то, что должен был сделать.
Тогда прокурор вызвал своего последнего свидетеля, и я понял, что его он оставлял для решающего удара. Этого человека я не знал, но он был в полицейской форме, в чинах и заявил, что служит в полицейском управлении Кента. Он утверждал, что вместе с криминалистами тщательно обследовал машину обвиняемого. Следов крови или кожи он не обнаружил, но были отпечатки пальцев. Кроме отпечатков пальцев обвиняемого на приборной доске имелись достаточно свежие отпечатки пальцев Джорджа.
— Было ли еще что-либо? — спросил прокурор, который отлично знал, что есть еще много того, что меня изобличит.
— Была пуговица, — сообщил свидетель. — Ее обнаружили у спинки переднего пассажирского кресла. После осмотра тела выяснилось, что она идентична той, которой не хватает на школьном пиджаке Джорджа.
На миг мне показалось, что я читаю какой-то захватывающий детектив, причем написанный очень убедительно. Мне не терпелось дочитать до конца и порадоваться, узнав, что злоумышленник получил по заслугам. И тут вдруг я услышал, как владельца машины — меня — назвали «обвиняемым», и вздрогнул: понял, что главный герой я и это вовсе не детективный роман.
Когда сокрушительное доказательство было предъявлено судьям, прокурор с удовлетворением произнес:
— С позволения уважаемого суда, обвинение на этом заканчивает опрос свидетелей.
И тогда меня начала бить дрожь. Я представил себе, что действительно виновен, но я старался рассматривать эту мысль исключительно как фантазию. Джордж действительно представлял угрозу моему пребыванию на посту директора. От него нужно было избавиться. Я не мог использовать слово «убить». Даже в своих фантазиях. Но я мог вообразить его тело в моих руках, пуговицу, которая оторвалась. Потом — как тело закапывают в моем саду. В этом святом для меня месте моя фантазия иссякла, я увидел свои руки, обагренные кровью Джорджа, и возмутился тому, насколько мое воображение ограничено. Мой лоб покрылся испариной, меня бил озноб. Я схватился за поручень и закричал во весь голос:
— Я сделал это. Я убил Джорджа, да простит меня Господь! И я не знаю, как и почему я это сделал!
Падая, я видел, как мои потные пальцы отпускают поручень. И валяясь на полу, я слышал вдалеке голос Саймона:
— Прошу вашу честь не принимать во внимание эти слова обвиняемого. Мой клиент бредит, он находится в состоянии глубочайшего стресса.
Но Саймон говорил не слишком убедительно. Наверное, решил, что я наконец сказал правду.
Больше я ничего не слышал. Почувствовал только, что мне плеснули холодной воды в лицо, до меня доносился гул в зале. Меня унесли и положили на какую-то скамью, охранники о чем-то перешептывались, а судья объявил перерыв. Когда я наконец пришел в себя, я с ужасом вспомнил те мысли, которые спровоцировали мой обморок. И испугался, что это могли быть и не фантазии. А вдруг я на самом деле убил мальчика, но это было так ужасно, что я вытеснил все подробности из памяти?
В общем и целом государственному обвинителю понадобилось более двух недель, чтобы представить версию обвинения. Я не вдавался во все подробности. Я опустил все процедурные моменты, случаи, когда судья прерывал заседания. Да, на кону стояла моя жизнь, но я счел все это слишком скучным и не хотел утомлять читателя ненужными деталями. Мне важно было передать суть аргументов обвинения. И они были убийственными. Я и вообразить не мог, как Саймон будет строить защиту. В конце концов все сводилось к моему слову против их, но их слово было слишком уж внушительным. К тому же я был уверен, что мой обморок под конец выступлений свидетелей обвинения указывал и на мою вину, и на угрызения совести.
Представление версии защиты начиналось в понедельник. Я ждал, когда меня отвезут в суд. Я рассчитывал, что Саймон придет со мной пообщаться, но увидел я его, уже когда сидел на скамье подсудимых. Он мне улыбнулся, но я понял, что он меня избегает.
Настала моя очередь давать показания, искать тысячи слов, которые доказывали бы мою невиновность. Я принял присягу, принял со всем пылом: редко когда обещание говорить правду, правду и ничего кроме правды давалось с большим рвением. Саймон снова мне улыбнулся.
Его первый вопрос сразу был по сути дела.
— Сэр Альфред, — сказал он, — кто вы по вероисповеданию?
Я был рад, что он дал мне возможность высказаться вслух на тему, которая до тех пор обсуждалась лишь шепотом, вполголоса, на ухо — так обычно делятся сплетнями или подозрениями.
— Я еврей, — заявил я. Впервые в жизни, говоря это, я испытал определенную гордость, которую, впрочем, постарался не выказать. — Мои родители родились в Париже, и когда город оккупировали немцы, было неблагоразумно выставлять веру напоказ. Им удалось убежать, но почти все их родные остались там. — Я подумал, что можно рассказать суду про моих дедушек и бабушек, погибших в печах, но память о них — святое, и я не хотел пользоваться этим, чтобы защитить себя. — Они приехали в Англию, — продолжал я, — где родился я. Они никогда не демонстрировали принадлежность к своей вере. Но мы никогда не обращались в другую. Я еврей, — сказал я, — и я никогда этого не отрицал.
И тут в зале кто-то кашлянул. Возможно, человеку просто нужно было прочистить горло, но я был настолько затравлен, что легкий приступ паранойи мне можно простить. Я решил, что так кто-то выражает свои подозрения. И меня охватил гнев.
— Меня судят как еврея? — спросил я. — Или как убийцу?
Саймон слегка усмехнулся. Ему понравилось, что я взорвался, но он должен был продемонстрировать, что может меня сдерживать.
— Вас обвиняют в убийстве, сэр Альфред, — сказал он тихо. И тут же перешел к следующему вопросу.
— Расскажите суду о своих отношениях со свидетелем Джеймсом Тернкаслом, — сказал он.
— Я к нему относился как к сыну, — ответил я. И подробно рассказал, как многого он был лишен потому, что родители не выказывали ни интереса к нему, ни любви. Я вспомнил, как он играл с моими детьми, как съездил на выходные к нам в Кент. — Он был для нас как член семьи, — сказал я.
— Можем ли мы поговорить о предметах, которые Джеймс Тернкасл, по его словам, видел на вас и в вашем доме? О предметах культа.
Я сказал, что у меня действительно есть молитвенное покрывало. Я нашел его в нашем деревенском доме после смерти отца. Но оно лежало не в ящике комода. Оно было в запертом сундуке у меня в кабинете. А что до филактерий и цицит, то у меня их никогда не было. Я добавил, что, хоть я и еврей и никогда этого не отрицал, я не соблюдаю обряды.
— Джеймс Тернкасл заявил, что он был близким другом Джорджа Тилбери, — сказал Саймон. — Вы это можете подтвердить?
— Нет, — ответил я. — Я никогда не видел их вместе. У Джеймса были друзья, но Джордж Тилбери не входил в их число. Вместе я видел их только однажды, за день до исчезновения Джорджа. Джордж стоял около моего кабинета, и я как раз собирался спросить, что ему нужно, но тут появился Джеймс и увел его. Мне показалось, что Джордж хотел мне что-то рассказать, а Джеймс не хотел, чтобы это стало кому-то известно.
— Теперь давайте посмотрим, где вы находились в день или ночь убийства Джорджа Тилбери, — сказал Саймон. — Третье апреля, день. Свидетель обвинения Джеймс Тернкасл сообщил под присягой, что видел, как вы уехали из школы в два часа, и в машине сидел Джордж Тилбери. Это так?
— Не совсем, — сказал я. — Я действительно уехал из школы в два часа, но я был один.
— Куда вы отправились?
— Я был записан к зубному врачу. Раз в полгода я хожу на профилактический осмотр.
— На какое время вы были записаны?
— На половину третьего. Это записано у меня в ежедневнике, наверняка то же зафиксировано в журнале мистера Твиди.
— Что вы делали у зубного врача?
— Мне пришлось немного подождать, мистер Твиди принял меня только без десяти три.
— И что было потом?
— Он меня осмотрел — лечения не потребовались. Он просто сделал мне чистку зубов, и в три часа я оттуда ушел.
— А потом что было?
— Я поехал назад в школу. Мне нужно было подготовить статью для «Таймс эдьюкейшнл саплмент»[15], и я работал над ней до вечера.
— Благодарю вас, сэр Альфред, — сказал Саймон, он явно хотел вселить в меня уверенность.
— Теперь очередь показаний констебля Берда, который под присягой, — не преминул подчеркнуть он, — сообщил, что ночью четвертого апреля, в два часа сорок минут, видел, как вы ехали по главной дороге к школе. Где вы были в это время?
— Я был дома, спал, — сказал я.
Это прозвучало так просто, так добропорядочно, так скучно. Но правда такая и есть, и мне нечего было сообщить, кроме банальной правды.
— Почему вы не сообщили в полицию сразу же, когда узнали, что Джордж исчез?
Снова — только правда.
— Я хотел поискать его. Думал, что он где-то неподалеку. Но после целого дня бесполезных поисков я сообщил его родителям. И сразу после этого — полиции.
Далее Саймон перешел к яме в моем саду в Кенте, то есть сначала яме, а потом уже не яме. Я поклялся, что ничего об этом не знаю и что последний раз я был в своем доме за несколько недель до исчезновения Джорджа.
Когда Саймон закончил, я уже набрал немного уверенности, но прокурор быстро ее подорвал. Он перечислил один за другим все пункты моих показаний и дал понять, что со всех сторон я выхожу отъявленным лжецом. Я мог лишь отрицать все, в чем он меня обвинял.
— Нет, — твердил я. — Это неправда.
Я повторял это снова и снова — как совсем недавно репетировал мантру «не признаю».
Под конец допроса он развернулся к присяжным и презрительно пожал плечами. Я сошел с трибуны, ноги у меня подкашивались.
С облегчением я увидел, как на трибуну поднялся мистер Твиди. У меня не было сомнений, что он подтвердит мое алиби. Что он и сделал, быстро, без колебаний и практически теми же словами, как и те, что я произнес в свою защиту. Усомниться в его правдивости было невозможно, и обвинитель на этот раз отказался от допроса.
В то, что я пишу сейчас, невозможно поверить. Обвинение потратило две недели на допрос длинной череды свидетелей, чтобы доказать мою виновность. Жалкие попытки защитить меня длились меньше дня. Кроме мистера Твида Саймон откопал еще двух свидетелей защиты — кого сумел. И ни один из них не мог дать убедительных показаний. Первым был вызван Эклз, я и понял, что если моя жизнь зависит от человека вроде Эклза — а того подмигивания я так и не смог забыть, — значит, битва и вправду проиграна.
Я слушал его показания почти с восхищением. Он сказал, что я идеальный директор, человек твердых принципов и убеждений. Что я заслужил признание и уважение, как учитель и как автор методик преподавания. Моя работа в системе образования получила высокую оценку. Причем совершенно заслуженно. А затем он превзошел себя.
— Прежде всего, — сказал он, — я считаю его преданным и близким другом и не могу себе представить, что он мог совершить преступление, в котором его обвиняют.
Прокурор даже не потрудился его допросить. Он только пожал плечами, словно знал, что Эклза подучили это говорить. За Эклзом последовал Фенби, показания он давал вяло, но вполне искренне. Но прокурор проигнорировал и его. Когда Фенби закончил, в зале воцарилась напряженная тишина. Все словно ждали, каким будет следующий ход Саймона.
Он нехотя встал и обратился к судье.
— Ваша честь, — сказал он, — на этом версия защиты закончена.
Зал удивленно загудел. Это было все равно что выбросить полотенце на ринг и заявить, что его клиент виновен. Присяжные вздохнули с облегчением. Они, наверное, прикидывали, что успеют домой к ужину, потому что вердикт был очевиден. Но сначала им предстояло выдержать заключительную речь прокурора и защитника, а также заключительное обращение судьи к присяжным, после чего им предстояло удалиться на совещание и вернуться с вердиктом.
Но тут судья объявил запоздалый перерыв на обед, и меня снова отвели в камеру. Выходя из зала, я заметил, как мистер Эклз торопливо пробирается к выходу — словно у него какое-то срочное дело. Я должен был испытывать к нему благодарность за лестные для меня показания, но и они почему-то попахивали заговором. В обеденный перерыв Саймон ко мне даже не заглянул, и я решил, что он готовит заключительную речь. К еде я не притронулся. Я понимал, что обречен, и даже не видел смысла возвращаться в зал. Но за мной все равно пришли.
Меня била дрожь. Я не сомневался, что со свободой, в которой меня и так уже ограничили, мне придется распрощаться окончательно. Однако я еще лелеял надежду. Как же иначе? Потому что даже если присяжные и не были уверены в моей невиновности, а я и сам уже не был в ней совершенно уверен, их наверняка одолевали сомнения. Наверняка в их обсуждении встречались слова «подтасовка фактов» и «заговор». Двенадцать добропорядочных мужчин и женщин. Они не могли позволить себе легковесные суждения. Они непременно сомневались, колебались, раздумывали. Они не могли с чистым сердцем прийти к однозначному выводу. Я всей душой желал поселить в них сомнения. Больше мне на что было надеяться.
Судья еще не вошел. Присяжные расселись и ждали продолжения. Я взглянул на прокурора: он сидел неподвижно, но по лицу его блуждала улыбка. Он очевидно рассчитывал на вердикт, за который и ратовал. Затем я посмотрел на Саймона и был потрясен. Он сидел, склонив голову, сокрушенно понурив плечи. Я ждал, когда он поглядит на меня, и, поймав наконец его взгляд, увидел, что лицо его посерело. Он покачал головой. «Мы проиграли, — словно говорил он мне. — Надежды нет». Неужели за обеденный перерыв появились новые доказательства, которые лишили его всякой надежды? И вскоре я все узнал.
Вошел судья, мы встали. Зал замер в ожидании. Настало последнее действие пьесы. Могло случиться все, что угодно. И случилось.
— Прежде чем мы перейдем к заключительным речам, — объявил судья, — обвинитель обратился с просьбой представить контрдоказательства. Сторона обвинения вызывает мистера Твиди.
Тут я машинально стал искать глазами Эклза, потому что понимал: то, как он поспешно покинул зал, связано с этими новыми показаниями. Я взглянул на Саймона, тот лишь беспомощно пожал плечами.
Мистер Твиди снова поднялся на трибуну и снова принял присягу.
— Вы хотите отозвать свои предыдущие показания? — спросил прокурор. Спросил зло: явно хотел показать присяжным, что он к лжесвидетельству непричастен.
— Да, — сказал Твиди. — Я говорил неправду.
— А теперь вы хотите внести изменения в показания?
— Да, — смиренно ответил Твиди.
— Вы утверждали, что третьего апреля между половиной третьего и тремя часами дня вы принимали обвиняемого в своем зубоврачебном кабинете. Так или нет?
— Я его не принимал, — сказал Твиди. — Он был записан на половину третьего. Но не пришел. Я прождал его до трех часов. А потом принял другого пациента.
Я был потрясен. Твиди, как и все они, нагло лгал. Я провел языком по зубам, пытался нащупать какое-нибудь доказательство того, что он сделал мне чистку. Но ощущал я только налет на языке, так что подумал: может, мистер Твиди и прав. А вдруг я действительно пропустил прием и этот человек говорит правду?
— Значит, хотя обвиняемый и утверждает, что был у вас в тот день, — настаивал прокурор, — вы говорите, что в назначенное время он не появился. И вы вообще не видели его в тот день? — Прокурор хотел, чтобы обличающие меня доказательства были очевидны.
— Не видел, сэр, — сказал Твиди.
Прокурор развернулся к Саймону.
— Свидетель ваш, — сказал он, источая жалость к коллеге.
Саймон заставил себя встать.
— Мистер Твиди, — начал он, — у меня имеются ваши показания, где вы сообщаете, что четвертого апреля в половине третьего дня сэр Альфред был у вас на приеме. Эти показания вы подписали у меня в конторе перед судебным заседанием. Вы подтверждаете, что подписали показания?
— Подписал, — сказал мистер Твиди.
— А теперь вы вдруг отказываетесь от них. Можете объяснить, почему?
— Эти показания были ложью, — сказал Твиди, — ия решил рассказать правду. Чтобы успокоить свою совесть.
— Совесть? — переспросил Саймон, он своим тоном как бы говорил: да имеется ли она вообще у свидетеля. — Вы понимаете, — продолжал он, — что в таком случае ваши первые показания являются лжесвидетельством, а это уголовное преступление?
— Да, и я сожалею об этом, — сказал Твиди.
— Тогда почему же вы солгали? Если, — добавил Саймон, — вы действительно солгали.
— Обвиняемый был моим другом, — сказал Твиди. — Я не хотел его подвести.
— Уверен, мой клиент по достоинству оценит вашу дружбу, — съязвил Саймон — а что ему оставалось?
Он вернулся на свое место. Мне было его жалко. Ему вот-вот предстояло выступить с заключительной речью, а с учетом новых показаний ему, понимал я, и слов-то нужных было не наскрести. Он с жадностью пил воду, а я смотрел на него.
Прокурор занял место для заключительной речи. Она оказалась на удивление короткой. Он явно был уверен, что присяжных не нужно убеждать.
— В ходе этого судебного разбирательства, — сказал он, — мы смогли установить и представить мотив, что является необходимым при предъявлении обвинения в убийстве. Но недостаточно представить мотив. Необходимы доказательства, существенные доказательства виновности обвиняемого. Их у нас предостаточно. Свидетели, которым можно верить, сообщили, что видели Джорджа в компании обвиняемого в два часа дня третьего апреля. И с тех пор Джорджа никто не видел. У нас есть доказательства, что второго апреля обвиняемый приобрел в Лондоне орудие убийства. Есть свидетель, видевший яму в саду обвиняемого в Кенте, яму, в которой позднее обнаружили тело Джорджа. Машину обвиняемого не видели у дома до трех часов ночи четвертого апреля — дня, когда было объявлено об исчезновении Джорджа. Машина отсутствовала в течение тринадцати часов — этого времени с избытком хватит, чтобы съездить в Кент, разделаться с Джорджем и закопать его тело. А затем вернуться в школу. Судмедэксперты предоставили изобличающие доказательства: отпечатки пальцев жертвы обнаружили на приборной панели в машине обвиняемого, а пуговицу с пиджака — на сиденье. Но самыми существенными стали показания мистера Твиди, который отказался от первоначальных показаний, данных им из дружественных побуждений, и наконец рассказал правду. О том, что алиби у обвиняемого нет: он не был на приеме у врача. Какие еще доказательства нам нужны, леди и джентльмены, чтобы признать обвиняемого виновным?
С учетом перечисленных прокурором доказательств признать меня невиновным присяжные никак не могли.
Саймон с трудом поднялся с места. Он направился к присяжным, но даже в его походке сквозила беспомощность.
— Господа присяжные, — начал он. — Это дело основывается на предположении, что сэр Альфред Дрейфус тщательно скрывал, что он еврей, и опасался, что лишится должности директора школы, если этот факт станет известен. Вряд ли человек за такое может убить. Тем более столь уважаемый и порядочный человек, как сэр Альфред Дрейфус. Сторона обвинения не представила никаких доказательств того, что сэр Альфред когда-либо отрицал свое еврейство. Да, он его не афишировал, и я уверен, что если бы его спросили, какой он веры, он ответил бы на это достойно. Но, леди и джентльмены, господа присяжные, его никогда об этом не спрашивали, так что где свидетельство того, что он это отрицал? Убийство ребенка — чудовищное преступление. Это неоспоримо. Но убить ребенка ради работы, даже ради такой уникальной, это, леди и джентльмены, просто немыслимо. Невообразимо. У сэра Альфреда у самого двое детей. Он знает, что такое быть отцом. И он никогда бы даже не пожелал такого горя другому родителю. Он так же потрясен этой трагедией, как и все мы.
Давайте вспомним те свидетельства, которые дали против него. Не показалось ли вам, что все они отрепетированы? Все до единого! Как прекрасно выучил свою роль Джеймс Тернкасл! Как старательно вызубрил свои слова констебль Берд! Как отскакивали от зубов реплики мистера Кассиди! Как без подсказки выдал свою речь мистер Клерк! Осмелюсь предположить, что даже полицейского из управления Кента натренировали. Не говоря уж о том, как подозрительно быстро сменил свою позицию мистер Твиди. Господа присяжные, не показалось ли вам это лицедейство частью заговора? Не почуяли ли вы в этом интригу? Махинации, которые стоят за этим? Потому что, леди и джентльмены, я смею предположить, что сэр Альфред Дрейфус невиновен и был по какой-то причине оговорен. Когда сэр Альфред говорит, что он невиновен, эти слова идут из глубины души, и в них лишь звучат нотки горького недоумения — за что его вообще обвиняют? Я призываю вас, леди и джентльмены, прислушаться к его словам «Я невиновен», расслышать, как они созвучны его непричастности к случившейся трагедии. Несчастный Джордж Тилбери мертв. Он был жестоко убит, а его тело коварно закопали в саду сэра Альфреда в Кенте. И есть некто, кто свободно расхаживает сегодня по улицам, по паркам, по площадям, возможно, он даже сидит сейчас в этом зале — тот, у кого руки обагрены кровью Джорджа. Но кровь эта — не на руках сэра Альфреда Дрейфуса. Вслушайтесь в его слова: «Я невиновен», пусть они найдут отклик в ваших сердцах, когда вы будете принимать решение, и вынесете правильный и справедливый вердикт. Подтверждающий, что сэр Альфред Дрейфус невиновен.
Блистательный ход. Я даже подумал: быть может, есть шанс на оправдательный приговор. Версию заговора действительно следовало рассмотреть попристальнее.
Заключительная речь судьи касалась в основном норм права, которыми я читателя утомлять не стану. Мне все показалось правильным, он никоим образом не настраивал присяжных. Он вкратце напомнил все показания свидетелей со стороны обвинения и со стороны защиты, но никак их не комментировал. Закончив, он отправил присяжных совещаться.
Когда они покинули зал, было пять часов. Пять часов пополудни. Час матадора и его жертвы. Вернулись они в половине шестого. Никаких сомнений в их вердикте не было. Собственно говоря, удивительно еще, что, при всех свидетельствах не в мою пользу, они принимали решение так долго.
Меня попросили встать. Представив, какое мрачное будущее меня ожидает, я ухватился за поручень. Секретарь суда спросил старосту присяжных, пришли ли они к решению. И, получив утвердительный ответ, спросил:
— Вы признаете обвиняемого, сэра Альфреда Дрейфуса, виновным или невиновным?
Я мог ответить за старосту и за всех присяжных.
— Виновным, — сказал староста.
Зал возбужденно зашумел и стих, только когда судья ударил молотком по столу. Я взглянул на галерею с публикой и заметил человека, который показался мне смутно знакомым. Он сиял от радости. Судя по этому, воспоминания о нем должны быть не из приятных. И тут память мне все подсказала. Это был сосед по нашей деревне в Кенте, Джон Коулман, тот самый, чей английский был столь безукоризненным. Я вспомнил тот рождественский день, когда он впервые пришел к нам в дом. Вспомнил, что он сразу мне не понравился. Я не понимал, что он делает на этом суде и почему так радуется результату. Так нагло, так рьяно — словно это важно ему лично. Отзвук его выкриков, его счастливая ухмылка — они будут по ночам преследовать меня в камере.
Секретарь обернулся ко мне и спросил, хочу ли я что-либо сказать до объявления приговора. Сказать мне было нечего кроме давно затверженной мантры, но повторять ее я не видел смысла. Я покачал головой. Я был так потрясен, что не находил слов. И никак не мог решить, куда посмотреть. Снова глядеть на Саймона мне не хотелось, а на родных я даже взглянуть боялся. Поэтому я посмотрел на судью. К нему я никаких чувств не испытывал. Он был просто человеком, исполняющим свою работу.
— Сэр Альфред Дрейфус, — сказал он, и я удивился, что он все еще считает меня достойным титула, — мой долг — приговорить вас к единственному наказанию, которое предусматривает закон за намеренное убийство. Суд приговаривает вас к пожизненному заключению, и я рекомендую заключение на срок не менее пятнадцати лет.
Я быстро провел вычисление в уме. Когда я выйду, мне будет шестьдесят два года. Вероятно, я уже стану дедом. Еще более вероятно, что я буду разведен, и кто же, подумал я, будет приходить меня навещать? Конечно же, Мэтью. Я отыскал его в публике и сосредоточился на нем. Я не глядел ни на Люси с одного боку от него, ни на Сьюзен с другого. Видел только Мэтью и знал, что он будет стариться со мной вместе, что он будет своим присутствием скрашивать мое одиночество. Когда меня уводили, он мне улыбнулся, я улыбнулся в ответ. Потом меня накрыли одеялом и доставили в тюрьму, а там — в камеру.
Моим первым посетителем после приговора был тюремный капеллан. Он сказал, что зашел поболтать. Не поговорить, а именно поболтать. Держался он по-приятельски. Я взглянул на крест, висевший у него на груди, и вежливо попросил его уйти. Его это, по-моему, задело, поэтому я извинился.
— Прошу меня простить, — сказал я, — но я бы предпочел повидаться с раввином.
— Я узнаю, что можно сделать, — сказал он.
Через несколько дней ко мне пришел раввин.
— Меня никогда прежде не вызывали в такое место, — сказал он.
Он, видимо, хотел, чтобы мне стало стыдно: ведь я его подвел, не дал ему установить рекорд. И я рассердился.
— Я никого не опозорил, — сказал я. — Я хочу, чтобы вы знали: я невиновен, и если вы не верите в это искренне и честно, тогда в ваших посещениях нет смысла.
— Если вы говорите, что невиновны, я должен вам поверить, — ответил раввин.
— А вы действительно мне верите? Всем сердцем?
— Если вы так говорите… — уклонился он от ответа.
— По-моему, вы верите приговору суда, — сказал я.
Он промолчал, и его молчание уже было ответом. Я попросил его уйти. Он не возражал. По-моему, он был рад уйти.
Моим первым настоящим посетителем стал Мэтью, и я кинулся к нему в объятия. Поначалу мы почти ничего не говорили. Молча сидели рядом, потрясенные. А потом по непонятной мне причине он засмеялся. Смех был горький, но все равно — смех. Я спросил, что он нашел такого забавного, и он ответил, что я попал на первые полосы всех газет. А потом рассказал, как реагировал мир на этот суд. Французские газеты вспомнили про моего тезку, но ни словом не упомянули о том, что его невиновность была доказана. Немецкие газеты, как и следовало ожидать, заняли уклончивую позицию, но в некоторых приговор горячо одобряли. Один из журналистов предположил, что, поскольку дело было незадолго до Пасхи, это было ритуальное убийство, из тех, что, по слухам, совершают евреи перед Песахом. Австрийская пресса, всегда готовая следовать за вождем, с этим согласилась. Ватикан безоговорочно меня осудил, и их отчет о случившемся обидел меня больше всего. Как посмела эта контора, которая в свое время с легкостью посылала мой народ в печи, которая снабжала паспортами Ватикана беглых убийц, как посмела она высказывать свое мнение? Только голландская и скандинавская пресса поставила под сомнение справедливость приговора и заявила, что версия заговора требует дальнейшего расследования.
Теперь и я рассмеялся так же горько, как и Мэтью, а потом мы снова замолчали. Для Мэтью, похоже, эта встреча была столь же болезненной, как и для меня, и он засобирался уходить раньше времени. Он пообещал, что скоро придет опять. И Люси тоже, а еще он постарается привести моих детей.
— Я вытащу тебя отсюда, — сказал он. — Обязательно.
Он быстро пошел к двери, но вернулся меня обнять. Я смотрел ему вслед, и его мне было жалко больше, чем себя.
Через неделю я получил первое письмо в тюрьму. Оно было из королевской канцелярии, и я, не читая, догадался, о чем оно. Я вскрыл его не сразу, положил на койку, вспомнил, как радовался, когда впервые получил письмо оттуда. Я распечатал конверт. Надо было убедиться в том, что я и подозревал. В письме сообщалось, что ввиду обвинительного приговора меня лишили титула. Моя дорогая Люси теперь просто миссис Дрейфус. А мое имя — Кейс, дело.