Агония продолжалась три недели. Легкие были поражены раком, дыхание стало хриплым, судорожным, как у рыбы без воды, и смерть стоила Такао Фукуде больших усилий. Он почти не мог говорить и был настолько слаб, что даже попытки общаться письменно оказались бесполезны: распухшие, дрожащие руки не могли выводить тонкие иероглифы. Такао отказывался есть, а пищевой зонд выдергивал, стоило родственникам или сиделкам на мгновение отвлечься. Вскоре Такао погрузился в тяжелую дремоту, но Ичимеи, дежуривший в больнице посменно с матушкой и сестрой, знал, что отец пребывает в сознании и тоске. Ичимеи поправлял подушки, чтобы поддерживать умирающего в полусидячем положении, обмакивал пот, протирал лосьоном шелушащуюся кожу, клал на язык кусочки льда, рассказывал о садах и растениях. В один из таких моментов, когда никого рядом не было, Ичимеи заметил, что отцовские губы шевелятся, проговаривая одно и то же слово как будто марку сигарет, однако мысль, что батюшка в сложившихся обстоятельствах собрался покурить, была такой вздорной, что Ичимеи не принял ее всерьез. Он провел целый вечер, стараясь расшифровать отцовское послание. Кеми Морита? Вы про нее говорите, батюшка? Хотите ее видеть? — наконец догадался он. Такао кивнул, собрав всю оставшуюся в нем энергию. Кеми Морита была духовным лидером Оомото, женщиной, о которой говорили, что она общается с духами. Ичимеи был с ней знаком, потому что Кеми Морита часто путешествовала, навещая малые общины Оомото.
— Батюшка хочет, чтобы мы позвали Кеми Мориту, — сказал он старшей сестре.
— Ичимеи, она живет в Лос-Анджелесе.
— Сколько у нас осталось денег? Мы могли бы купить ей билет.
Когда Кеми Морита приехала, Такао больше не шевелился и не открывал глаза. Единственным признаком жизни оставалось гудение дыхательного аппарата. Такао висел на самом краю, в ожидании. Мегуми сумела одолжить машину у подруги с работы и встретила служительницу Оомото в аэропорту. Кеми Морита казалась десятилетней девочкой в белой пижамке. Седые волосы, сгорбленные плечи и шаркающая походка не сочетались с ее гладким лицом без морщин — бронзовой маской спокойствия.
Кеми Морита мелкой поступью подошла к постели и взяла умирающего за руку; Такао приоткрыл глаза и не сразу, но узнал свою духовную наставницу. И тогда его изможденное лицо едва заметно переменилось. Ичимеи, Мегуми и Хейдеко отошли вглубь палаты, а Кеми начала читать долгую молитву — или поэму — на старояпонском языке. Потом она приникла ухом к губам Такао. Через несколько минут Кеми поцеловала его в лоб и обернулась к семье.
— Здесь собрались мать, отец, дед и бабушка Такао. Они проделали долгий путь, чтобы сопроводить его на Другую Сторону, — произнесла она по-японски, указывая на изголовье кровати. — Такао готов уходить, но прежде он должен передать весть Ичимеи. Вот эта весть: «Меч семьи Фукуда захоронен в саду над морем. Он не может оставаться там, Ичимеи, ты должен его забрать и перенести туда, где ему надлежит быть, на семейный алтарь предков».
Ичимеи принял эту весть, согнувшись в глубоком поклоне, поднеся руки ко лбу. Он не очень ясно помнил ночь, когда хоронили меч семьи Фукуда, годы стерли подробности этой церемонии, но Хейдеко и Мегуми знали, о каком саде над морем идет речь.
— А еще Такао просит о последней сигарете, — добавила Кеми Морита на прощание.
Вернувшись из Бостона, Альма увидела, что за годы ее отсутствия семья Беласко переменилась сильнее, чем можно было предположить по письмам. В первые дни она чувствовала себя лишней, случайной гостьей и спрашивала себя, где ее место в этой семье и что ей вообще делать со своей гребаной жизнью. Сан-Франциско казался ей провинциальным: чтобы сделать себе имя, ей нужно было перебираться в Нью-Йорк, оказаться среди художников, поближе к европейским веяниям.
За это время родились представители нового поколения Беласко: сыну Марты исполнилось три месяца, а еще были близняшки Сары, по ошибке генетики родившиеся с нордической внешностью.
Натаниэль руководил отцовской конторой, он один проживал в пентхаусе с видом на бухту Сан-Франциско, а в свободные часы рассекал эту бухту под парусом. Сын Исаака был скуп на слова и скуп на дружбу. В свои двадцать шесть лет он продолжал сопротивляться наступательной кампании матери по поиску достойной супруги. Кандидаток было более чем достаточно, ведь Натаниэль происходил из хорошей семьи, имел и деньги, и привлекательную внешность, был тем самым меншем, каким его хотел видеть отец, и все девушки на выданье из еврейской общины на него заглядывались. Тетушка Лиллиан изменилась мало, она была все такая же активная и добродушная, вот только глухота ее усилилась, говорила она криком, а голова поседела — Лиллиан не красила волосы вовсе не потому, что не хотела молодиться, как раз наоборот. На ее мужа два десятилетия обрушились одним махом, и теперь несколько лет, составлявшие разницу между ними, как будто увеличились втрое. Исаак перенес инфаркт и, хотя сумел восстановиться, ощутимо ослабел. На два часа в день он в порядке самодисциплины ходил в контору, но, вообще-то, всю работу он препоручил Натаниэлю; Исаак полностью отказался от светской жизни, никогда его не привлекавшей, много читал, любовался морем и бухтой из беседки в своем саду, растил мастиковые деревья в теплице, штудировал книги по юриспруденции и ботанике. Исаак помягчел характером, и даже при самых незначительных эмоциях на его глаза накатывали слезы. А Лиллиан жила с кинжалом постоянного страха в печенках. «Поклянись, что не умрешь раньше меня, Исаак», — требовала она в моменты, когда у него перехватывало дыхание и он влачился к постели, бледный, как простыня, едва переставляя ноги. Лиллиан вовсе не умела готовить, всегда доверяла заботы по кухне повару, однако с тех пор, как муж ее начал дряхлеть, сама варила ему супчики по проверенным рецептам своей матери, записанным от руки в тетради. Лиллиан обязала мужа пройти осмотр у дюжины докторов, ходила вместе с ним на консультации, чтобы не давать Исааку умалчивать о болезнях, и следила за тем, как он принимает лекарства. Кроме того, она не пренебрегала и эзотерикой. Она молила Бога не только утром и вечером, как это положено, но и в любой час дня: «Shemá Ysrael, Adonai Eloheinu, Adonai Echad». В целях безопасности Исаак спал под бирюзовым глазом и рукой Фатимы[12] из раскрашенной латуни, висящими в изголовье кровати; на комоде всегда находились зажженная свеча, еврейская Библия, христианская Библия и пузырек со святой водой, которую служанка принесла из часовни Святого Иуды.
— Что это? — спросил Исаак, когда на его столике появился скелет в шляпе.
— Это барон Суббота. Мне его прислали из Нового Орлеана. Это божество смерти и божество здоровья, — сообщила Лиллиан.
Первым побуждением Исаака было смахнуть на пол все фетиши, заполнившие его комнату, однако любовь к жене оказалась сильнее. Ему ничего не стоило оставить все на своих местах, если это могло хоть как-то поддержать Лиллиан, необратимо соскальзывающую к паническому ужасу. Другого утешения он ей дать не мог. Исаак сам был поражен своим физическим износом: он всегда был сильным, здоровым мужчиной и считал себя непробиваемым. Неодолимая усталость проедала его До костей, и только слоновье упорство позволяло справляться с обязанностями, которые он сам на себя возложил. Среди таковых фигурировала и обязанность оставаться живым, чтобы не подводить жену.
Приезд Альмы подарил дяде глоток энергии. Он не любил публичного изъявления чувств, но пошатнувшееся здоровье сделало его уязвимым, и ему приходилось всегда оставаться настороже, чтобы поток нежности, который он нес в себе, не выплеснулся наружу. Эта сторона жизни Исаака была доступна только для Лиллиан, в моменты особенной близости. Натаниэль был посохом, на который опирался отец, его лучшим другом, напарником и доверенным лицом, но Исаак никогда не чувствовал потребности все это ему высказывать; мужчины воспринимали такие отношения как сами собой разумеющиеся, не хотели облекать их в слова, чтобы друг друга не смущать. С Мартой и Сарой Исаак обращался как добрый благосклонный патриарх, но как-то по секрету признался Лиллиан, что дочери ему несимпатичны — слишком уж скаредные.
Матери они тоже не слишком нравились, но она этого никогда и ни перед кем не признавала. Внуками Исаак любовался издали. «Подождем, пусть подрастут, они пока еще не люди», — говорил он шутливо, как бы оправдываясь, хотя на самом деле именно так к ним и относился. А вот к Альме он в глубине души всегда чувствовал слабость.
Когда в 1939 году эта племянница явилась из Польши и начала жить в Си-Клифф, Исаак Беласко преисполнился к ней такой нежности, что позже, когда пропали ее родители, винил себя в постыдной радости: теперь у него появится возможность занять их место в сердце девочки. Он не ставил задачу формировать Альму как личность (в отличие от собственных дочерей) — только защищать, и это подарило его любви свободу. Он переложил на Лиллиан заботу о девчачьих потребностях Альмы, а сам с увлечением развивал ее интеллект и делился своей страстью к ботанике и географии. И именно в тот день, когда он показывал племяннице свои книги о садах, у него возникла идея создать Фонд Беласко. На протяжении нескольких месяцев они вместе перебирали различные возможности, прежде чем идея не сформировалась окончательно, причем именно тринадцатилетней девочке пришло в голову разбивать сады в самых бедных кварталах города. Исаак ею восхищался: он с изумлением наблюдал за эволюциями ее представлений о жизни, ему было понятно ее одиночество, его трогало, когда племянница его искала, чтобы пообщаться. В такие моменты Альма садилась рядом, клала ему руку на колено и они вместе смотрели телевизор или читали книги по садоводству, а вес и тепло маленькой ладошки были для него бесценным подарком. Сам Исаак любил погладить Альму по голове, когда проходил мимо, — только если никого не было рядом, покупал девочке сласти и подкладывал под подушку. Молодая женщина, приехавшая из Бостона, с геометрически идеальной прической, алыми губами и твердой поступью не была той прежней Альмой, что засыпала в обнимку с котом, потому что боялась спать одна, но как только обоюдную неловкость удалось преодолеть, они восстановили невидимую связь, которую поддерживали больше десяти лет.
— Ты помнишь семью Фукуда? — спросил дядя Исаак через несколько дней.
— Ну как же не помнить! — порывисто воскликнула Альма.
— Вчера мне позвонил один из детей.
— Ичимеи?
— Да. Он ведь младший, верно? Спросил, можно ли ко мне зайти, у него есть разговор. Они живут в Аризоне.
— Дядюшка, Ичимеи мой друг, и я не видела его с самой эвакуации. Пожалуйста, можно я тоже приду?
— Он дал понять, что разговор будет конфиденциальный.
— Когда он придет?
— Я тебя предупрежу.
Через две недели Ичимеи появился в Си-Клифф, он был в темном костюме, при черном галстуке. Альма ждала его с колотящимся сердцем; она распахнула дверь раньше, чем Ичимеи успел позвонить, и бросилась ему на шею. Девушка была все так же выше ростом, ее напор едва не сбил гостя с ног. Ичимеи растерялся: он не ожидал встретить Альму, а публичные проявления чувств у японцев не приветствуются, он не знал, как отвечать на такую пылкость, но девушка и не дала ему времени на раздумья; она схватила парня за руку и затащила в дом, глаза ее повлажнели, она повторяла его имя, а как только оба оказались внутри, Альма поцеловала Ичимеи в губы. Исаак Беласко ждал в библиотеке, в своем любимом кресле, держа на коленях Неко, кота Ичимеи, которому было уже шестнадцать лет. С этой позиции он наблюдал за их встречей, но, расчувствовавшись, прикрывался газетой, пока Альма не ввела гостя в библиотеку. Она оставила мужчин наедине и закрыла дверь.
Ичимеи вкратце пересказал Исааку Беласко историю своей семьи, которую старик уже знал, потому что после телефонного звонка выяснил о Фукуда все, что мог. Он не только знал о смерти Такао и Чарльза, депортации Джеймса и бедственном положении вдовы и двух оставшихся детей, но и принял на этот счет некоторые меры. Единственной новостью в рассказе Ичимеи была предсмертная просьба Такао о мече.
— Я скорблю о смерти Такао. Он был моим другом и учителем. И Чарльза с Джеймсом мне тоже жаль. Никто не прикасался к месту, где лежит ваша семейная катана. Ты можешь забрать ее, когда пожелаешь, Ичимеи, но она была захоронена с почестями, и, думаю, твой отец хотел бы, чтобы и откапывали ее с такой же торжественностью.
— Вы правы, сэр. Сейчас мне некуда поместить этот меч. Могу я пока оставить его в саду? Надеюсь, это ненадолго.
— Такой меч делает честь любому дому, Ичимеи. Ты что, торопишься его забрать?
— Его место — в алтаре моих предков, но сейчас у нас нет ни дома, ни алтаря. Матушка, сестра и я живем в съемных комнатах.
— Сколько тебе лет, Ичимеи?
— Двадцать два.
— Ты совершеннолетний, глава семьи. Тебе следует взять на себя предприятие, которое мы задумали с твоим отцом.
Исаак Беласко рассказал изумленному Ичимеи, что в 1941 году они с Такао Фукудой создали товарищество для обустройства питомника с цветами и декоративными растениями. Война помешала начать работы, однако никто из партнеров не расторгал устного соглашения, и, таким образом, оно остается в силе. В Мартинесе, на восточном краю бухты Сан-Франциско, есть участок земли, который Исаак в свое время приобрел по весьма выгодной цене. Речь идет о двух гектарах ровной, плодородной, хорошо орошаемой земли и о маленьком, но приличном доме, в котором Фукуда могли бы поселиться, пока не приобретут более достойное жилье. От Ичимеи потребуется упорная работа, чтобы развивать их общее предприятие, как было когда-то уговорено с Такао.
— Земля у нас уже есть, Ичимеи. Я внесу начальный капитал, чтобы подготовить почву и приступить к посадкам, остальное ложится на тебя. Ты можешь выплачивать свою долю с продаж, как будет получаться, без спешки и процентов. Когда придет время, мы перепишем питомник на твое имя. На сегодня этот участок принадлежит товариществу «Беласко, Фукуда и сыновья».
Исаак не упомянул, что и организация товарищества, и сама покупка земли осуществились меньше чем за неделю. Об этом Ичимеи узнает четыре года спустя, когда пойдет переписывать предприятие на свое имя.
Фукуда вернулись в Калифорнию и поселились в Мартинесе, что в сорока пяти минутах от Сан-Франциско. Ичимеи, Мегуми и Хейдеко, работая от зари до зари, собрали первый урожай цветов. Оказалось, что земля и климат для их целей подходят как нельзя лучше, осталось только внедрить продукты на рынок. Хейдеко доказала, что у нее в этой семье больше всех стойкости и мускулов. В Топазе она развила свои бойцовские и организаторские качества, в Аризоне тащила на себе всю семью, потому что Такао едва успевал дышать между сигаретами и приступами кашля. Хейдеко любила мужа с истовой преданностью, не сомневаясь в своем предназначении жены, но вдовство оказалось для нее освобождением. Когда она вернулась с детьми в Калифорнию и обнаружила целых два гектара возможностей, она не колеблясь встала во главе нового предприятия. Мегуми поначалу слушалась мать, ее инструментами стали лопата и борона, но в мыслях у нее жило будущее, весьма далекое от сельского хозяйства. Ичимеи обожал ботанику и проявлял железную выносливость на тяжелых работах, но ему недоставало практичности и коммерческой смекалки. Он был идеалист и мечтатель, любитель живописи и поэзии, более склонный к размышлению, нежели к торговле. Ичимеи не отправлялся продавать свой потрясающий цветочный урожай в Сан-Франциско до тех пор, пока мать не приказала ему вычистить грязь из-под ногтей, надеть пиджак, белую рубашку (никакого траура!), нанять грузовик и ехать в город.
Мегуми составила список самых престижных цветочных магазинов, и Хейдеко объехала их один за другим с этим списком в руке. Сама она оставалась сидеть в кабине, потому что знала, что выглядит как японская крестьянка и английский у нее безобразный; товар предлагал Ичимеи, у которого от стыда покраснели уши. От всего, что связано с деньгами, ему становилось неудобно. Мегуми считала, что ее брат не создан для жизни в Америке, слишком благоразумен, аскетичен, пассивен и скромен; если бы это зависело от него, Ичимеи ходил бы в одной набедренной повязке, с плошкой, и просил бы на пропитание, как индийские отшельники и библейские пророки.
В тот вечер Хейдеко и Ичимеи вернулись в Сан-Франциско с пустым кузовом. «Я ездила с тобой первый и последний раз, сынок. Ты в ответе за нашу семью. Мы не можем есть цветы, ты должен научиться их продавать», — сказала Хейдеко. Ичимеи попытался переложить эту миссию на сестру, но Мегуми уже стояла одной ногой на пороге. Фукуда поняли, как просто выручить хорошую цену за цветы, и подсчитали, что смогут расплатиться за землю через четыре или пять лет, если только будут на всем экономить и если не случится какого-нибудь несчастья. К тому же, посмотрев их первый урожай, Исаак Беласко пообещал получить для них контракт с отелем «Фэйрмонт» на уход за великолепными букетами живых цветов в холле и гостиных, составлявших славу этого заведения.
В конце концов, после тринадцати лет несчастий семья начала становиться на крыло; и тогда Мегуми объявила, что ей исполнилось тридцать лет и ей пора отправляться собственным путем. К этому времени Бойд Андерсон уже успел жениться и развестись, он был отцом двух детей и снова предложил Мегуми переехать к нему на Гавайи, где Бойд процветал со своей автомастерской и парком грузовиков. «Забудь про Гавайи. Если хочешь быть со мной, это возможно только в Сан-Франциско», вот что ответила она. Девушка решила учиться на акушерку. В Топазе она несколько раз принимала роды, и всегда, когда появлялось на свет новое существо, ее охватывал экстаз, который для нее больше всего походил на божественное откровение. Совсем недавно этот вид родовспоможения, прежде являвшийся привилегией мужчин, сделался доступен и для женщин, и Мегуми хотела оказаться одной из первых. Ее записали на курсы патронажных и медицинских сестер, основное преимущество которых состояло в бесплатности. В течение трех лет Бойд Андерсон продолжал методично ухаживать за Мегуми на расстоянии, уверенный, что как только его любимая получит диплом, она выйдет за него и переедет на Гавайи.
27 ноября 2005 года
Просто невероятно, Альма: Мегуми решила уйти на пенсию. Ей стоило громадных трудов получить диплом, она так любит свою работу, что мы думали, она никогда с нею не расстанется. Мы подсчитали, что за 45 лет она вытащила на свет примерно 5500 детей. Она говорит, это ее вклад в демографический взрыв. Сейчас ей восемьдесят, уже десять лет как вдова, пять внуков — самое время отдохнуть, но сестре втемяшилось в голову открыть продуктовый магазин. В семье ее никто не понимает, ведь Мегуми даже яичницу поджарить не может. У меня выдалось несколько свободных часов для живописи. На этот раз я не буду вспоминать пейзажи Топаза, как делал раньше. Я пишу тропинку в горах на юге Японии, ведущую к далекому, очень древнему храму. Мы должны еще раз вместе съездить в Японию, я бы хотел показать тебе этот храм.