НЕРОДИВШИЙСЯ РЕБЕНОК

В первые месяцы после замужества Альма была так поглощена своей беременностью, что ярость на себя из-за отказа от Ичимеи сменилась терпимым ощущением неудобства, наподобие камушка в ботинке. Женщина погрузилась в коровье блаженство, укрылась в ласковой заботе Натаниэля и в предоставленном ей гнездышке. Хотя Марта и Сара уже принесли семье внуков, Лиллиан с Исааком ждали этого ребенка так, как будто он царских кровей, ведь он будет носить фамилию Беласко. Будущей матери выделили самую солнечную комнату с детской мебелью и героями Уолта Диснея, которых изобразил на стенах приглашенный из Лос-Анджелеса художник. Исаак и Лиллиан всячески обхаживали Альму, удовлетворяя ее малейшие прихоти. На шестом месяце она чересчур располнела, давление поднялось, по лицу высыпали пятна, ноги отяжелели, головная боль сделалась постоянной спутницей, туфли перестали налезать, так что приходилось расхаживать в пляжных шлепанцах; но с самого первого шевеления жизни в ее животе она влюбилась в носимое ею создание, которое не принадлежало ни Натаниэлю, ни Ичимеи, только ей одной. Альма хотела сына, чтобы назвать его Исааком и подарить свекру потомка, который продолжит род Беласко. Никто никогда не узнает что у него другая кровь, это она обещала Натяниэлю. Терзаемая чувством вины, женщина не забывала, что, если бы не вмешался Натаниэль, этот ребенок закончил бы свое существование на помойке в Тихуане. Одновременно с тем, как росла ее нежность к ребенку, рос и ужас перед переменами в ее теле, хотя Натаниэль и заверял, что она выглядит потрясающе, прекрасна как никогда, и продолжал закармливать апельсиновыми конфетами и другими вкусностями. Их отношения так и остались братско-сестринскими. Он, щеголеватый и чистоплотный, пользовался ванной рядом со своим кабинетом на другом краю дома и в присутствии Альмы не раздевался, зато она утратила всякий стыд перед ним, приняла всю нелепость своего состояния и делилась с мужем подробностями о самых низменных недомоганиях, о нервных срывах и страхах материнства, доверяясь ему, как никогда прежде. В этот период Альма нарушала заложенные отцом фундаментальные принципы: не жаловаться, не просить, никому не доверять. Натаниэль превратился в центр ее существования, под его крылом она чувствовала себя довольной, безопасной и нужной. И вот между ними возникла асимметричная близость, которая обоим казалась естественной, поскольку соответствовала их характерам. Если они когда-то и упоминали об этом перекосе, то чтобы договориться, что после родов, когда Альма придет в себя, они попробуют жить как нормальная супружеская чета, однако никто из двоих не горел желанием начинать. Между тем Альма отыскала для себя идеальное место, чтобы положить голову и подремать, — у Натаниэля на плече, под подбородком. «Ты свободен, можешь крутить с другими женщинами, Наг. Только прошу тебя хранить это в тайне, чтобы я не попала в унизительное положение»», — много раз говорила Альма, а он всегда отвечал поцелуем и шуткой. Хотя ей так и не удалось избавиться от следа, который Ичимеи оставил в ее душе и теле, она ревновала Натаниэля; за ним охотилось с полдюжнны женщин, и его женитьба, как виделось Альме, некоторых из них не отпугнет, а, наоборот, может подстегнуть.

Семья находилась в доме на озере Тахо, куда Беласко ездили зимой кататься на лыжах. Было одиннадцать утра, в гостиной пили горячий сидр, дожидаясь, когда снаружи уляжется буря, как вдруг на пороге появилась Альма, босая и в ночной рубашке, нетвердо стоящая на ногах. Лиллиан кинулась поддержать невестку, но та отстранилась, пытаясь сфокусировать взгляд.

«Передайте моему брату Самуэлго, что у меня мозги закипели», — пробормотала она. Исаак стал звать Натаниэля, попробовал усадить ее на диван, но Альма как будто приросла к полу; она стояла, тяжелая как тумба, обхватив голову двумя руками и неся околесицу про Самуэля, Польшу и бриллианты за подкладкой пальто. Натаниэль подошел вовремя, чтобы увидеть, как его жена затряслась в конвульсиях и рухнула без чувств.

Приступ эклампсии случился на двадцать девятой неделе беременности и продлился минуту и пятнадцать секунд. Никто из троих присутствовавших при этом не понял, что происходит, — Беласко решили, что это эпилепсия: Натаниэль догадался только уложить Альму на бок, удерживать, чтобы она ничего себе не повредила, и при помощи ложки не давать закрыть рот. Страшные конвульсии вскоре прекратились, женщина проснулась изможденной и потерянной, не понимала, где находится и кто рядом с ней, подвывала от головной боли и спазмов в животе. Ее отнесли в машину, укутали одеялами и, скользя на обледенелой дороге, доставили в больницу, где дежурный врач, специалист по переломам и ушибам лыжников, не знал, что с ней делать, — только попытался понизить давление. «Скорая помощь» ехала от Сан-Франциско до Тахо семь часов, преодолевая шквалистый ветер и опасности на скользкой дороге. Когда наконец Альму осмотрел акушер, он предупредил родственников о грозящей опасности новых конвульсий или инсульта. На пяти с половиной месяцах у ребенка нет никаких шансов выжить, до искусственных родов нужно ждать еще шесть недель, но за это время и мать, и дитя могут умереть. Словно услышав предостережение врача, ребенок через несколько минут перестал шевелиться, избавив Натаниэля от принятия жестокого решения. Альму срочно отвезли в операционную.

Натаниэль был единственный, кто видел ребенка. Он принял его на руки, дрожа от усталости и скорби, отвернул складки пеленки и увидел малюсенькое существо, сморщенное и синее, с кожей тонкой и прозрачной, словно луковая кожура, но полностью сформировавшееся, с приоткрытыми глазками. Натаниэль поднес его к лицу и приник к голове долгим поцелуем. Холод обжег ему губы, он почувствовал трепет безмолвного плача, который зародился в ногах, сотрясая все его тело, и излился слезами. Натаниэль Беласко рыдал и верил, что рыдает по мертвому ребенку и по Альме, но то был плач по себе самому, по его размеренной упорядоченной жизни, по тяжести всех ответственностей, которую ему никогда не удавалось скинуть, по одиночеству, угнетавшему его с самого рождения, по любви, о которой он тоскует, но никогда не найдет, по предательским картам, которые ему выпали, и по всем проклятым трещинам своей судьбы.


Через семь месяцев после вынужденного аборта Натаниэль увез Альму в турне по Европе, чтобы отвлечь от одуряющей тоски, завладевшей всем ее существом. Натаниэль был сыт по горло рассказами о брате Самуэле из польского детства, о воспитательнице, являвшейся ей в кошмарах, о каком-то платье из бирюзового бархата, о Вере Ньюман в совиных очках, о двух вреднющих одноклассницах, о книгах, которые она прочитала, названия забыла, но судьба героев ее по-прежнему удручала, — и другими бесполезными воспоминаниями. Экскурсионная поездка могла бы воскресить вдохновение и вернуть Альму к ее шелкам и краскам, подумал Натаниэль, а если увлечение живописью вернется, он предложит ей поучиться в Королевской академии художеств, древнейшей школе искусств в Британии. Он полагал, что лучшее лечение для Альмы — это оказаться подальше от Сан-Франциско, от всей семьи Беласко и от него самого в частности. Имя Ичимеи в их разговорах не возникало, и Натаниэль верил, что Альма, верная своему обещанию, с ним никак не общается. Он решил проводить больше времени с женой, сократил рабочее расписание и по возможности изучал дела и готовил свои выступления дома. Супруги продолжали спать в разных комнатах, но перестали притворяться, что ночуют вместе. Кровать Натаниэля официально переехала в его холостяцкое обиталище и заняла место посреди обоев с охотничьими сценами, лошадьми, собаками и лисами. Поддерживая друг друга в бессоннице, супруги возвысились над всеми искушениями чувственности. Они вместе до глубокой ночи читали в гостиной, сидя на одном диване, укрывшись общим пледом. Иногда по воскресеньям, когда погода не давала выйти в бухту под парусом, Натаниэлю удавалось сводить Альму в кино, или же они устраивали сиесту бок о бок на диване их бессонницы, заменявшем супружеское ложе, которого у них не было.

Маршрут путешествия пролегал от Дании до Греции, включая круиз по Дунаю и заход в Турцию, он был рассчитан на два месяца и завершался Лондоном, где супругам предстояло расстаться. На второй неделе, гуляя за руку с мужем по римским переулкам, после изысканного обеда с двумя бутылками лучшего кьянти, Альма вдруг остановилась под фонарем, схватила Натаниэля за рубашку, рывком притянула к себе и поцеловала в губы. «Я хочу, чтобы ты со мной переспал», — приказала она. Той ночью они занимались любовью в бывшем дворце, переделанном в гостиницу, опьяненные вином и романтикой этого лета, открывая то, что давно знали друг о друге, ощущая, что творят запретное деяние. Альма была обязана своими познаниями о плотской любви и собственном теле Ичимеи, который компенсировал отсутствие опыта волшебной интуицией — той же, какая помогала ему оживить увядающее растение. В их тараканьем мотеле Альма была музыкальным инструментом в любящих руках Ичимеи. Ничего подобного с Натаниэлем она не пережила. Они совокуплялись торопливо, оба были смущены и неуклюжи, как школьники-прогульщики, и не успевали друг друга изучить, обнюхаться, вместе посмеяться и подышать в такт; а потом ими овладела необъяснимая тоска, которую они пытались скрыть, молча куря, укрывшись простынями в желтом свете луны, подглядывавшей через окно.

На следующий день они до изнеможения бродили среди руин, взбирались по лестницам из тысячелетних камней, разглядывали соборы, теряли друг друга за статуями и преувеличенно гигантскими фонтанами. Вечером они опять слишком много выпили, вернулись во дворец, пошатываясь, и снова занялись любовью, без большого желания, но из самых лучших побуждений. И так день за днем, ночь за ночью они обходили города и путешествовали по водам в рамках запланированного турне, устанавливая рутинные семейные отношения, которых прежде так старательно избегали, — до тех пор, пока для них не стало естественным пользоваться одной ванной и просыпаться на одной подушке.

В Лондоне Альма не осталась. Она вернулась в Сан-Франциско со стопками буклетов и почтовыми открытками из музеев, книгами по искусству и фотографиями живописных уголков, сделанными Натаниэлем; голова ее была полна расцветками, рисунками и дизайнерскими решениями, турецкими коврами, греческими кувшинами, бельгийскими гобеленами, картинами всех эпох, иконами из драгоценных камней, изможденными Мадоннами и голодающими святыми; но также фруктово-овощными рынками, рыбачьими лодками, бельем на балконах в узких проулках, доминошниками в тавернах, детьми на пляжах, сворами бесхозных собак, печальными ослами и древней черепицей в городах, сонных от времени и неизменности. Все это найдет свое воплощение в ее шелках с широкими полосами ярких цветов. В то время у Альмы имелась мастерская на восемьсот квадратных метров в промышленном районе Сан-Франциско, она много месяцев пребывала в запустении, и теперь художница решила возродить ее к жизни. И принялась за работу. Она по целым неделям не вспоминала про Ичимеи и про потерянного ребенка. По возвращении из Европы интимная близость супругов сошла почти на нет: у каждого нашлись свои дела, закончились бессонные ночи с чтением на диване, но дружеская нежность, которая была между ними всегда, никуда не исчезла. Альма теперь редко спала, положив голову на определенное место между плечом и подбородком мужа, где прежде чувствовала себя в безопасности. Они перестали ночевать на одной простыне и пользоваться одной ванной; Натаниэль уходил к себе в кабинет, а Альма оставалась одна в своей синей спальне. Если они иногда и занимались любовью — то исключительно по стечению обстоятельств и всегда при избытке алкоголя в крови.

— Альма, я хочу избавить тебя от обязательства хранить мне верность. Так выходит несправедливо, — сказал Натаниэль однажды ночью, когда они сидели в садовой беседке, любовались звездопадом и курили марихуану. — Ты молода и полна жизни, ты заслуживаешь больше приключений, чем я способен тебе дать.

— А ты? Кто-то предложил тебе приключения и тебе нужна свобода? Я никогда ведь и не запрещала, Нат.

— Альма, речь не обо мне.

— Нат, ты освобождаешь меня от обещания не в самый подходящий момент. Я беременна, и на сей раз единственный возможный отец — это ты. Я собиралась рассказать тебе, когда буду абсолютно уверена.

Исаак и Лиллиан Беласко восприняли новость с таким же восторгом, как и в первый раз, подновили комнату, в которой прежде собирались разместить другого младенца, и приготовились его любить. «Если это мальчик и он родится после моей смерти, надеюсь, ему дадут мое имя, но если я буду еще жив, то не смейте: это принесет ему несчастье. В таком случае я хочу, чтобы его звали Лоренс Франклин Беласко, как моего отца и великого президента Рузвельта, да покоятся они с миром», — попросил отец семейства. Исаак медленно и неотвратимо слабел, но держался, потому что не мог оставить Лиллиан: жена превратилась в его тень. Лиллиан почти совсем оглохла, но слух ей был и не нужен. Старушка научилась безошибочно толковать чужое молчание, ее невозможно было обмануть, что-нибудь утаить, она развила в себе потрясающую способность угадывать, что ей собираются сказать, и отвечать раньше, чем слова будут произнесены. У Лиллиан были две навязчивые идеи: поправить здоровье своего мужа и добиться, чтобы Натаниэль с Альмой полюбили друг друга, как то и полагается. В обоих случаях она прибегала к альтернативной терапии, включавшей в себя магнетизированные матрасы, целительные эликсиры и афродизиаки. Калифорния, идущая в авангарде практического ведовства, обладала широким рынком по продаже надежды и утешения. Исаак смирился, носил на шее кристаллы, пил сок люцерны и скорпионовую настойку, да и Натаниэль с Альмой терпели растирания с возбуждающим маслом из иланг-иланга[18], китайские супчики из акульих плавников и другие алхимические снадобья, с помощью которых Лиллиан старалась воспламенить их тепленькую любовь.

Лоренс Франклин Беласко родился весной без единой проблемы из списка тех, которые предрекали врачи, учитывая эклампсию, от которой мать страдала в прошлый раз. С самого первого дня имя оказалось ему велико, и все стали звать его Ларри. Мальчик вырос здоровым, толстым и самодостаточным, не нуждался в особенных заботах, он был такой спокойный и благополучный, что мог заснуть где-нибудь под столом, и никто часами не замечал его отсутствия. Родители вверили сына Ларри попечению бабушки с дедушкой и сменявших друг друга нянек и уделяли ему не много внимания: в Си-Клифф хватало взрослых, чтобы за ним присмотреть. Мальчик не спал в своей кроватке, его попеременно брали то Исаак, то Лиллиан, которых он называл «па» и «ма»; к родителям он адресовался более формально: «папа» и «мама». Натаниэль проводил мало времени дома: он превратился в самого известного в городе адвоката, зарабатывал хорошие деньги, а в свободное время занимался спортом и совершенствовался в искусстве фотографии. Как отец, он ждал, чтобы Ларри немного подрос, и тогда он откроет для сына все радости парусного спорта — и, конечно, не догадывался, что этот день никогда не настанет. Поскольку свекор со свекровью забрали мальчика под свою опеку, Альма начала путешествовать в поисках тем для новых работ, не терзаясь, что бросила сына. В первые годы художница планировала путешествия покороче, чтобы не расставаться с Ларри надолго, но быстро поняла, что это не имеет значения, потому что после каждого возвращения — хоть краткого, хоть длительного — сын встречал ее одинаково вежливым рукопожатием вместо столь желанных ею пылких объятий. Уязвленная мать сделала вывод, что Ларри домашнего кота любит больше, чем ее, и после этого отправилась на Дальний Восток, в Южную Америку и другие неблизкие края.

Загрузка...