ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

— Ну как, определились? — ласково спросил его человек во фланелевой куртке, когда Загоскин снова пришел к нему.

— Определился, — весело ответил Загоскин и с заметным волнением сказал: — Осмелюсь напомнить о своей рукописи.

— Да тут и напоминать излишне! — воскликнул редактор — Повесть вашу я намерен печатать. Вы даже сами не подозреваете о том, что вышло из-под вашего пера. Давайте поговорим по существу. Все замечательно… Удивительно, что флотский лейтенант, привыкший лишь к заполнению вахтенного журнала, может писать таким слогом… Многие сочинители писали у нас о Кавказе, а кто до вас подумал о том, как показать русского человека на Аляске? Кавказ уже приелся — бурки, кунаки, кинжалы… А у вас — все ново и свежо и, главное, все необычайно. Необычайность эта не исключает правдивости. И людей вы видели, и сами делили с ними все радости и горести столь трудной жизни. Ваш индеец Кузьма запомнится многим. Не скрою — есть недостатки. Кое-где, особенно когда Кузьма рассказывает вам об убийстве белого, повесть похожа на переводную. Вам не кажется это? — быстро спросил человек во фланелевой куртке.

— Так это, очевидно, оттого, что я говорил с Кузьмой всегда по-индейски, этим совершенствуя свои познания туземного языка. И рассказ об убийстве мне пришлось как бы переводить с индейского. Я сам об этом думал, — добавил Загоскин.

— Тогда вполне допустим слог, о котором я говорю. Вообще же вы сделали большое дело. Дикари — и свершение подвигов во имя любви, чести, сознания долга! Русский человек идет один бог знает где и встречает истинную преданность… И гений Пушкина пробудил в вас искру, которая разгорелась пусть скромным, но заметным, присущим только вам огнем. Вы знаете направление моего журнала? Передо мной лежит статья о крепостном праве в России, о душе русского крестьянина. Вряд ли статью эту пропустит цензура. Вы еще далеки от мира литературного и не знаете, на что способны ценсоры. В одном журнале было помещено письмо из Сибири; автор описывал езду на собаках. Ценсор потребовал вычеркнуть это место. Когда его спросили, чем вызван запрет, просвещенный полицейский ответил, что известие о езде на собаках должно быть подтверждено бумагой из министерства внутренних дел. Каково? — Редактор закашлялся. — Скоро, вероятно, — продолжал он, переводя дух, — потребуется подтверждение Третьего отделения о факте существования вулканов на Камчатке. К тому же вулканы — опасная вещь. Они часто находятся в извержении, вносят беспорядок в природу и могут вызвать опасные мысли о революциях, бунтах, пламени мятежей! К чему это я говорю? Если ценсор не зарежет статьи о крепостном праве (она написана эзоповским стилем), я помещу вашу повесть рядом с этой статьей. И пусть читающая Россия увидит смелость, честь, благородство тех людей, которых мы высокомерно называем дикарями.

Если бы имя Рейналя не столь смущало ценсуру, я выбрал бы из него цитату для второго эпиграфа к вашей повести. А к статье о крепостном праве я поставил бы эпиграф из Радищева… Но я и так красным фуляром своим дразню ценсуру, как свирепого быка. Ждите! Повесть я не замедлю сдать в набор. — Редактор безмолвно подозвал к себе рабочего в железных очках и передал ему тетради Загоскина.

— Кстати, о Радищеве, — промолвил Загоскин. — В Иркутске, в губернском архиве, мне посчастливилось найти бумаги о встречах Радищева с Шелиховым. Как все это знаменательно! Восточный океан и Радищев. Рылеев, Пушкин… Я написал статью, но «Морской вестник» вернул мне ее, не объяснив причины…

— Как Радищев пугает их всех! Но верьте мне, — и я в это верю, — через сто лет память об этих людях воспрянет в народе, как феникс из пепла. Не смущайтесь, — вы, видимо, скромны, — но через сто лет вспомнят и о вас. Найдется человек, которого встревожит ваша судьба. И он прочтет то, что вы написали, перероет архивы всяческих ведомств, шаг за шагом пройдет за вами по сумеркам девятнадцатого века, в которых лежит великая истерзанная Россия. Я не честолюбив, но я верю, что о всех нас вспомнят, в том числе и обо мне. Я наживал чахотку за этим вот столом, вы шли, открыв грудь аляскинской метели. Мы творили общее дело. Люди будущего отыщут наши могилы и украсят их цветами… Не только страницы книг, но мрамор, гранит и бронза поведают новому веку о делах и судьбах бедных, но великих детей России. На площадях будущих городов я вижу изваяния, залитые ярким солнцем, — Пугачев, Радищев, Пестель… Я вижу Пестеля с бронзовой веревкой на шее — живой укор прошедшему безжалостному веку. Я верю в пророчества Рейналя о веке Великих Республик.

Человек во фланелевой куртке снова закашлялся.

— Что это мы — какой высокой материей занялись? — сказал он, отдышавшись и как бы стыдясь своих вдохновенных слов. — Давайте поговорим о сегодняшнем дне. Вы не из тех людей, которые наживают бобров, хотя на Аляске много их убили своей рукою. — Он снова кинул быстрый взгляд на холодную шинель Загоскина. — Когда вы еще определитесь по-настоящему в службу? Вам нужны средства… Пожалуйста, не отказывайтесь. Я могу частно оплатить вашу рукопись хотя бы сегодня. Вам совершенно нечего стесняться: вы получаете плату за труд, и за труд прекрасный.

Загоскин поблагодарил, но решительно отказался взять деньги.

Он думал, что возбудил в редакторе жалость к себе — всем своим измученным видом, холодной флотской шинелью со следами снятых эполет…

— Не смею настаивать, — промолвил редактор. — Во всяком случае, вы должны помнить, что всегда можете получить здесь свой гонорар.

Он поднялся с места, прошел в дальний угол комнаты и возвратился со стаканом, наполненным чистой водой.

— В свинцовой пыли и духоте, — сказал он, наклоняя прозрачный стакан над горшочком с цветком, — живет это нежное и хрупкое создание. Оно помогает мне в работе: глядя на него, я забываю о многом. Живет, дышит, ловит каждую частицу света, которая проникает сюда. Я слышал, что Марат очень любил цветы. Пожалуйста, только не подумайте, что я сравниваю себя с Другом народа.

Загоскин смотрел на этого человека и внутренне восхищался им. Святая злоба и нежность, горькая улыбка и огромная душевная мягкость угадывались в нем. «А ведь, пожалуй, цветок переживет его», — подумал Загоскин, видя, как человек во фланелевой куртке кутает горло в красный фуляр и заходится надрывным кашлем так, что кажется: у него вот-вот хлынет горлом кровь…

— Жаль, что ценсура, конечно, заставит выпустить это место. А хорошо бы вставить в повесть упоминание о Рылееве. Вы говорите, что он поддержал в Российско-Американской компании проект Владимира Романова — тоже будущего декабриста — об экспедиции вглубь материка Северной Америки и к северу — до Гудзонова залива? Эти люди ничего не боялись. А Завалишин? Он предлагал правительству завязать торговые отношения с негритянским государством в Вест-Индии и готовился быть первым послом России у чернокожих республиканцев… Каково!

— Когда я вернулся с Юкона, усталым и больным, я просил главного правителя разрешить мне поездку в Калифорнию… Знаете, что мне сказали? Бывшему лейтенанту Загоскину нечего делать там, где еще недавно бывший мичман, а ныне ссыльно-каторжный Завалишин пытался устроить республику, которую он называл «Страной Свободы». Русскую крепость Росс на реке Славянке, что в Калифорнии, продали какому-то проходимцу, я боюсь, что со временем все продадут. Покупатели найдутся… Я счастлив был бы, если бы моя повесть хоть немного заставила задуматься над судьбой наших земель в Америке.

— Кто будет думать? Нессельроде, что ли? — махнул рукой собеседник. — Да он вашего Кузьму не задумается продать кому угодно — хоть богдыхану китайскому, если захочет. Знаете, что сделал Нессельроде? Король Фердинанд Испанский, по природному тупоумию своему, просил российское правительство взять у него всю Калифорнию в обмен на несколько военных кораблей. Наши от Калифорнии отказались… Булгарин и Толстой-Американец, даже эти разбойники и христопродавцы вкупе с Вигелем не могли скрыть своего возмущения «благородным» отказом от Калифорнии… Все, все в угоду чужим королям, министрам, плантаторам. Так уж повелось. Не дали русскому человеку протянуть руку черным и желтым народам. Через сто лет разберутся во всем этом!

Загоскин взглянул на часы.

— Куда это вы торопитесь?

— У меня есть еще важное дело в Российско-Американской компании. Разрешите попрощаться…

— Заходите ко мне… Сейчас я погляжу в свои записи — в какой книжке журнала пойдет ваша повесть… Материал уже размечен по книжкам. Так… назначено на июль. Если будете в столице раньше лета, заходите без стеснения в любое время. Скоро вы можете просмотреть корректуру сами.

Человек во фланелевой куртке поднялся с места. Солнечный луч, пронизанный голубоватой свинцовой пылью, упал на него. Он стоял в этом луче — порывистый, оглядывающий как бы весь мир большими и скорбными глазами.

— В дебрях российских — во всех Рязанях, Пензах, Калугах — зреет зерно будущего века Великих Республик. Любите народ, присматривайтесь к нему. Пока это скованный Прометей. Он гнет спину над чужим посевом, тащит лямку бурлака, долбит нерчинскую руду и забывается в прекрасных и грустных песнях. Но придет время, и народ наш пойдет впереди народов всего мира.

А мы — смертью, гибелью в петле оплачиваем судьбе кабальный вексель на бессмертие народа, ибо мы — его часть…

Вы говорили об архивах… Ломоносов думал об этом также… Бесценные свидетельства о великой славе отчизны и народа скрыты в темных недрах, и чиновники, как сказочные драконы, стерегут эти сокровища. Да хоть бы берегли! А главное, что мы не знаем зачастую даже приближенно содержание архивов. Может быть, лет через сто мы утвердим свое право на гордость родной историей, осуществим мечты наших предков. А ведь они мечтали о многом. И не только мечтали, но и свершали. Но где планы зодчих, карты путешественников, чертежи механиков, дневники мореходов?

В глубоком раздумье шел Загоскин по улицам столицы и не заметил, как поравнялся с большим домом, фасад которого был украшен лепным двуглавым орлом. Он невольно остановился у окон нижнего этажа, прикрытых темной литой решеткой. На чугунных цветах и стеблях лежал неровный снег. Здесь жил когда-то Рылеев!

Он поднялся наверх и отыскал комнату, где продавали гербовую бумагу. В круглом зале Загоскин написал прошение в главное правление Российско-Американской компании о дозволении вдове ремесленного Таисье Головлевой оставить пределы колоний за выслугой лет и престарелостью. Средства для пропитания Головлевой, так же как и плату за проезд ее в Россию на кругосветном корабле, обязывается предоставить он, не имеющий чина, бывший лейтенант Загоскин.

Правитель канцелярии, подняв брови, прочитал прошение, посмотрел с удивлением на Загоскина и поставил в углу бумаги какую-то длинную закорючку.

— Я думал, вы опять насчет золота изъясняете! — облегченно вздохнул чиновник. — А вдова что! Это можно… Все равно — к вам или в богадельню… Вносите деньги… Бумага будет отправлена в Ново-Архангельск, в апреле пойдет из Охотска.

На следующий день Загоскин зашел в редакцию и смущенно изложил просьбу о деньгах человеку во фланелевой куртке.

— Так я вам вчера же предлагал! — удивился тот. — А вы не брали.

Загоскин объяснил, на что ему теперь нужны деньги, и добавил, что еще вчера он не был уверен в том, отпустят ли Таисью в Россию, а теперь все уладилось.

— Извольте, извольте! Благое дело затеяли, — редактор придвинул гостю пачку ассигнаций. — Здесь ровно половина гонорара. По выходе книжки в свет я вам немедленно выплачу остальное. Да идите скорее в Компанию, а то они еще раздумают. Зачем вы меня благодарите — вы получили за свой труд. Давно бы так…

И редактор снова склонился над столом.

Загрузка...