ГЛАВА ВТОРАЯ

Три человека все идут и идут по льду Квихпака. Им нужно дойти, совершив путь не в одну сотню верст, до ближайшего поста Российско-Американской компании, или до «одиночки», как здесь его называли. Там, у очага, сидит длинноволосый и безбородый русский креол — приказчик. Он ждет, когда к нему прибредет индеец со шкурами выдры или красной лисицы. Они вспрыснут сделку крепкой русской водкой и надолго расстанутся друг с другом. И опять он один, только сверкание снега вокруг, треск бревен хижины и тявканье красной лисицы, которая стелется по сугробу, как огонь оставленного костра.

Путники ночевали в сумрачной чаще, близ берега Квихпака. Индейцы нарубили свежих хвойных ветвей, покрыли их мохом и развели костер рядом с ложем. Загоскин вскоре заснул. Голубая пелена сна отделила его от снежного мира. Он видел поля, заросшие золотой пензенской рожью, видел дни, когда он был совсем молодым. Во сне аляскинский снег пахнул антоновкой, той, которую Загоскин ел в детстве.

Потом засверкали огни. Множество разноцветных огней. Что это? Светлая звезда над адмиралтейской иглой, звезды, отраженные в Неве у парапетов около Морского корпуса? Или это плывут над зеленой балтийской волной бортовые огни фрегата «Урания», — мичман Загоскин стоит на ночной вахте? И гром волны, и звон корабельного колокола, и зыблющийся огонь на верхушке мачты, и все это — сквозь голубую пелену! Она стелется, плывет и звучит. И у края ее, блистая, возникает золотая полоса каспийского песка. Русский десант бежит по горячим холмам, персидские пехотинцы неумело отстреливаются. Багряные пятна мерцают на песке, но цветут они недолго: кровь испаряется на барханах, и пески вновь становятся золотыми. Потом вдруг чей-то неторопливый голос читает реляцию о «Деле при Северо-Восточной Куринской банке», чья-то жилистая рука протягивает Загоскину золотую медаль, висящую на цветной ленте. И все это сон, все — начало и конец прожитого… Потом — Астрахань, сияние плодов на шумном рынке и отвесные лучи полуденного солнца. В море, прозрачном на сажень, идут косяки рыбы, серебряной и ярой. Тела рыб сверкают, как клинки. Светятся паруса брига «Тавриз», обрызганные водяною пылью. А потом, потом… Матрос 2-й статьи Лаврентий Загоскин идет вверх — на марс фрегата «Кастор». Как будто нескончаемая дорога в небо, как будто на конце гудящей мачты сияет колючая одинокая звезда и ее можно взять рукой. А на плечах разжалованного — мокрая и грубая одежда солдата морей… Он моет палубу, и в потоках зеленой воды играет отражение лучей скупого балтийского солнца. И темная пена скатывается с камней Аландских островов. Голубой проблеск — и над озаренным молнией морем вспыхивает огонь маяка Утте. Из светлого марева плывут черепичные кровли Ревеля. Когда-то Загоскин брезговал заходить в портовые кабаки. В Ревеле лилось золотое пиво. Пить!.. Он проснулся и протянул руку, чтобы по привычке взять горсть снега. Голубая завеса еще качалась перед глазами, но через мгновение исчезла. Кругом все бело, все непроницаемо, сплошная белая стена, Загоскин стряхнул с плеч снег. Стена! Белые частицы ложились плотным слоем. Он сделал знак рукой, и с земли поднялся большой снежный ком. Это — один из индейцев. А где второй? Спрашивать бесполезно — сквозь шум метели не слышно голоса… Загоскин понял — нужно беспрестанно двигаться. Он протянул руку к индейцу, взял его за край плаща и потянул за собой. Они, обнявшись, ходили вдоль снежной стены, ходили безмолвно и не раз спотыкались о головни потухшего костра. Надо держаться ближе к кострищу, чтобы не заблудиться. Он считал шаги, считал, сколько раз коснулся ногой холодных головней. Прочь лазурную завесу!.. Да, бывший лейтенант Загоскин разжалован в матросы. Но Квихпак — великая река Аляски, — протянувшаяся, как он думает, на четыре тысячи верст, через лед, снега, кустарники и черные леса, принадлежит теперь ему. Что представляют собой горы, о которых говорят индейцы? И действительно ли там находятся истоки Квихпака? Загоскин будет идти вперед, пока кровь движется в его жилах!

Когда Загоскин собирался сюда, в Ново-Архангельске его пугали людоедами-кыльчанами, которые когда-то убили Самойлова, одного из первых русских на Аляске. Пусть! Лучше пернатая индейская стрела или резная дубина, чем жизнь штрафного матроса.

Приятель декабристов лейтенант Лутковский читал когда-то Загоскину стихи Пушкина, а потом они долго молчали, глядя на солнце, встающее над морем с правого борта фрегата. Он помнил запахи жизни — дыхание золотой смолы на стволах сосен, жар пуншевой чаши, помнил даже, как горчит разбухшее лимонное зерно, кружащееся в кипучей влаге пунша. Загоскин выпустил край плаща индейца и сбил снег с мешка за плечами спутника, улыбнулся, почувствовав, с каким трудом разомкнулись его обледенелые ресницы. От улыбки вспыхнула боль в мышцах лица. Все хорошо! В этом именно мешке лежат записи — о температуре почв острова Михаила, образцы вулканических пород, дневник, записи индейских сказок, словарь языка индейцев и… письмо женщины с золотистыми глазами. О, светлый дом в занесенной снегами пензенской усадьбе, мохнатые ели у окна, антоновское яблоко в тонких пальцах! К черту! Жизнь будет сверкающей, как золотая парча. Он пройдет Квихпак до Великих Гор и откроет все, что в его силах. В Ново-Архангельске он будет целый месяц спать каждую ночь, а днем разбирать дневники и писать.

А потом он поедет в Калифорнию, в залив Св. Франциска. Там Загоскин поднимется на заоблачные горы за русской крепостью и увидит восход солнца. Ниже облаков — пояс дубовых рощ. Загоскин будет лежать на спине и смотреть в небо и на дубовые ветви, а резные листья закружатся над ним. Если его не уложит индейская стрела, не сгложет цинга, он увидит родину. С Загоскиным будет говорить старик Крузенштерн, он протянет руку штрафному матросу. В глазах Загоскина потемнело, и в черной тишине он увидел — отчетливо и беспощадно, — как чужая холодная рука, задевая его небритые щеки и шею, срывает с плеч лейтенанта эполеты. Это было, когда он стоял на шканцах «Аракса», — на глазах всего экипажа…

Голубое, золотое, черное… Вся жизнь! А она может оборваться. Он снова обхватил индейца и зашагал вдоль снежной стены. Загоскин не видел лица спутника, не мог говорить с ним. Он лишь пожимал руку индейца и ощущал ответное пожатие. Значит, они оба живы. В снежной тундре два горячих человеческих сердца! Так они ходили долго, и Загоскин не смог уловить того мгновения, когда белая стена исчезла. Багряные лучи солнца ворвались в тундру. Метель затихла. Сквозь замерзшие ресницы Загоскин увидел пухлые холмы снега. Они казались розовыми, они мерцали. Розовые излучения перемежались и убегали к берегу Квихпака. Там начинался синий лед, — ветер сдул весь снег с замерзшего русла. Русский услышал чей-то голос и, обернувшись, увидел индейца. Тот стоял на коленях, обратив лицо к заре, и бормотал «молитву господню» на языке аляскинцев. Слышны были лишь обрывки слов. Размашисто крестясь, индеец молился и Иёльху — Ворону, богу своих племен. Молился и плакал, и нельзя было понять отчего — от радости или с горя. Снег скрипел под коленями индейца.

— Русский тойон, — торжественно и горестно сказал индеец. — Демьян бросил нас еще вчера, перед метелью. Он потушил костер и взял мешок с круглой мороженой едой. Я — Кузьма, но меня зовут еще Черной Стрелой. Стрела летит всегда прямо, и она не гнется. У меня — не кривое сердце. Я — из племени Ворона. Демьян — тоже. Но в каждом племени есть разные люди. Я клянусь тебе, что найду Демьяна где угодно и отомщу. В знак этого — для памяти — я продерну в мочку красную нитку. Воины не делают так, как Демьян. Я — Ворон! — крикнул Кузьма.

Загоскин молча положил руку на плечо индейца и заглянул ему в глаза. Так вот каков он, этот новокрещен! Глаза индейца светились. Искры гнева прыгали в них.

— Слушай, русский, — сказал Кузьма. — Я никогда не бросил бы тебя в метель. Ты пойми — ты русский, а я индеец. На! — Он вытащил из-за пазухи ломоть сушеного мяса и разломил его пополам. — Больше у нас нет ничего. Но мы дойдем до «одиночки».

И они стали спускаться к синему руслу Квихпака.

Загрузка...