ГЛАВА ПЯТАЯ «НЕВОЗМОЖНО!»

С грустью задумываешься над участью А. Н. Островского. Во Франций две три пьесы, написанные Дюма и Сарду, обеспечили навсегда авторов, а наш единственный драматург, давший русской сцене целый театр, всю жизнь нуждался и, давая хлеб всем русским театрам в провинции и сотни тысяч — дирекции, сам не только ничего не нажил, но никогда не выходил из долгов!

Артист Ф. А. Бурдин.

Из воспоминаний об А. Н. Островском, 1886

1

Осенью того знаменательного 1861 года в петербургском журнале «Время», издававшемся братьями М. М. и Ф. М. Достоевскими, была опубликована третья часть трилогии о Бальзаминове, комедия «За чем пойдешь, то и найдешь».

Островский попросил Федора Михайловича: «Когда прочтете эту вещь, сообщите мне в нескольких строках Ваше мнение о ней, которым я очень дорожу… Вы меня крайне обяжете, если выскажете свое мнение совершенно искренне и бесцеремонно…» (А. Островский — Ф. Достоевскому, 19–20 августа 1861).

Вот как ответил Достоевский на просьбу драматурга:

«Что сказать Вам о ваших сценах? Вы требуете моего мнения совершенно искреннего и бесцеремонного. Одно могу отвечать: прелесть! Уголок Москвы, на который вы взглянули, передан так типично, как будто сам сидел и разговаривал с Белотеловой. Вообще, эта Белотелова, девица, сваха, маменька и, наконец, сам герой, — это до того живо и действительно, до того целая картина, что теперь, кажется, она у меня ввек не потухнет в уме… Из всех Ваших свах Красавина должна запять первое место. Я ее видел тысячу раз, я с ней был знаком, она ходила к нам в дом, когда я жил в Москве лет десяти от роду; я ее помню… Кстати: некоторые из слушателей и слушательниц Вашей комедии (Островский читал ее в Петербурге, на квартире Достоевского. — Р. Ш.) уже ввели Белотелову в нарицательное имя…» (24 августа 1861, С.-Петербург, Ф. М. Достоевский).

Как же встретил Театрально-литературный комитет новую пьесу «За чем пойдешь, то и найдешь», столь горячо одобренную Достоевским и им опубликованную?

«За отсутствием художественных достоинств комедию к представлению не допустить».

Первым узнав об этом решении, артист Иван Горбунов сообщил Островскому: «Против пьесы шли Краевский с компанией; Федоров… и нашим, и вашим, как всегда».

Этот новый укол больно поразил драматурга все той же осенью 1861-го и надолго вывел из душевного равновесия.

Главе комитета П. С. Федорову Островский написал так:

«Милостивый государь Павел Степанович!

Давно я слышал, что пьеса моя «За чем пойдешь…» забракована Комитетом, но не верил этому… Теперь эти слухи подтвердились… Моя вещь не пропущена, а бездна вещей, совершенно никуда не годных, пропускается Комитетом… У меня остается только одно: отказаться совершенно от сцены и не подвергать своих будущих произведений такому произвольному суду… На днях я оканчиваю «Минина», который мне стоит многолетних трудов и которого я мечтал видеть нынешней зимой на сцене. Вы согласитесь, что со всем этим расстаться нелегко, нелегко отказываться от дела, которому исключительно посвятил себя! Но иначе я поступить не могу…»

Таким-то образом под запретом оказались три опубликованные в журналах пьесы Островского: «Доходное место», «Воспитанница» и «За чем пойдешь, то и найдешь».

Особенно оскорбительно было обставлено снятие «Доходного места». Драматическая цензура, хотя и подрезала кое-где эту комедию, все-таки допустила ее к постановке. Малый театр в Москве приготовил спектакль к бенефису Садовского. По городу расклеили афиши, объявившие спектакль на 16 декабря 1857 года. Все билеты были распроданы заранее. Запрет спектакля последовал… чуть ли не перед поднятием занавеса! Министр внутренних дел своей властью, невзирая на цензорское дозволение, решил не допустить на сцену пьесу, ибо усмотрел в ней «оскорбление чиновников, представленных в пьесе казнокрадами и взяточниками». По этому поводу Некрасов написал Островскому из Петербурга: «В настоящее время дело это едва ли можно поправить. Надо подождать…»

Легко сказать: подождать! Сколько израсходовало душевных и физических сил, жизненного опыта, знаний и наблюдений! Притом автор возлагал на эти вещи свои материальные расчеты и снова остался без средств.

Был у драматурга старинный товарищ, московский купец, страстный театрал, Сергей Семенович Кошеверов.

…Александр Николаевич обмакнул гусиное перо в орешковые чернила и написал Кошеверову такое письмо:

«Милостивый государь Сергей Семенович.

Пьеса моя «За чем пойдешь, то и найдешь» не оправдывает своего заглавия: я написал ее затем, чтобы получить деньги, а денег за нее не получаю. Получил только задаток. Месяц тому назад Достоевский обещал выслать деньги на другой день; а теперь уж другой месяц пошел. Я вчера написал ему, чтобы он не забывал должного, что этого не должно делать! А пока у нас с Ганей ни копейки, и оба мы нездоровы. Одолжите, уже никак не более как на неделю рублей 50. Я надеюсь, что к тому времени Достоевский почувствует угрызения совести и пришлет деньги. Тогда я возвращу Вам с величайшей благодарностью.

Душевно преданный Вам Л. Островский. 7–8 ноября 61».

Но заботы тревожили не только собственные. Болела душа и о тех, кто зависел от допуска его пьес на сцену, кого считал он своими учениками и воспитанниками… Вот Варя, Варвара Васильевна Бороздина, или «Бороздина Первая», в афишах Малого… Незабываемая Варвара в «Грозе», замечательная Липочка в «Свои люди — сочтемся», сварливая и мелочная Пульхерия Андреевна в «Старый друг — лучше новых двух»… Сейчас Варваре Бороздиной уже тридцать три, скоро выйдет из амплуа инженю, перейдет лишь на характерные, так удающиеся ей роли, где, по словам самого драматурга, важнее всего «не выйти из пределов грации и приличия». Ее стройная фигура, выразительное лицо и звучное контральто памятны всем видевшим ее в спектаклях. И как раз теперь на носу ее бенефис! Он намечен уже в декабре…

Почти одновременно с письмом Кошеверову Островский пишет своему однокашнику и соседу по замоскворецкому жилью, а ныне — артисту Петербургского Александринского театра, члену Театрально-литературного комитета и обычно удачливому ходатаю по всем цензурным делам драматургу Федору Алексеевичу Бурдину…

«Ты, вероятно, слышал о моих делах с вашим комитетишком и о письме моем к Федорову, который, между нами будь сказано, уже успел нажаловаться Сабурову (директор императорских театров. — Р. Ш.) и вооружить его против меня. Все бы это — наплевать; да дело вот в чем. Варваре Васильевне Бороздиной нужна для бенефиса непременно моя пьеса; так нельзя ли выхлопотать «Доходное место» или «Воспитанницу». Похлопочи, милейший Федор Алексеевич! Намекни Федорову, что этим он может примириться со мной, чего ему, должно быть, очень хочется, да только мешает гордость и енаральский чин… Бенефис Бороздиной 20 декабря, она погибла, если у нее не будет моей пьесы, да и время коротко» (ноябрь, 1861, Москва)…

2

Шли последние дни декабря 1861 года. Нева, мосты, стрелка Васильевского острова, недавно вызолоченная шапка Исаакиевского собора теряли очертания, казались зыбкими в свитках серо-голубого тумана, наплывшего с моря. В такие дни в Петербурге зябко, сыро и грустно.

Артист Александринки и член ТЛК Федор Алексеевич Бурдин собирался нынче посетить генерала Александра Львовича Потапова — главу III отделения его императорского величества канцелярии.

В отношении «Воспитанницы» Бурдин кое-какие предварительные меры уже принять успел. Съездил к важному чиновнику — секретарю государственной канцелярии Владимиру Петровичу Буткову. Тот близко дружил с Потаповым и согласился написать письмецо в защиту пьесы. Это письмецо Бурдин вез с собою…

Федя Бурдин в отличие от большинства своих коллег по искусству получил недурное образование, много читал, страстно любил театр и сам играл с огромным (по мнению Островского, явно излишним) пафосом.

Кучер, получив приказание седока: «К Цепному мосту! В III отделение!» сразу сделался молчалив и сумрачен.

Опушенные инеем деревья Михайловского сада вокруг замерзшего пруда заслоняли длинную колоннаду великокняжеского дворца — будущего Русского музея. От Инженерного замка круто свернули к Цепному мосту и степенно подъехали к самому крыльцу Кочубеева дома на набережной Фонтанки.

Двухэтажный по фасаду, облицованный серым гранитом, в 16 нижних окон, глядящих на Инженерный замок за Фонтанкой, дом этот уходил в самую глубину квартала. В начале века владельцем его был князь Виктор Павлович Кочубей, близкий друг Александра Первого. При Николае Павловиче дом перешел в казну и вместил все службы и тайны грозного III отделения. Помещалась здесь и следственная тюрьма, и секретные «экспедиции», ведавшие внутренней и иностранной агентурой, а заодно и ведомство цензуры…

У чугунных столбиков главного подъезда дежурил жандарм. Приложил руку к козырьку кивера и приоткрыл гостю входную дверь в тамбур. Следующий жандарм встретил Бурдина уже в вестибюле, около статуй и светильников. Вызвал дежурного офицера. Из вестибюля вправо и влево отходили коридоры со служебными комнатами. А прямо вверх, на второй этаж, вела парадная мраморная лестница в два марша, украшенная бронзой, позолотой и зеркальным стеклом.

Дежурный офицер, увидев пакет от Буткова, адресованный непосредственно «самому», сделался весьма вежливым, попросил подождать и, получив дозволение, проводил гостя наверх, до самого порога потаповского кабинета.

Генерал Потапов, рослый, уже тучнеющий мужчина с нафабренными усами, сидел за большим письменным столом. Кожаное тяжелое кресло было чуть отодвинуто, словно бы генерал собирался привстать навстречу гостю. Бурдин бывал в этом кабинете, обширном, как танцевальная зала, и слегка мглистом… Чудилось, будто невские туманы окутали эти лепные потолки и дальние углы. Огромные шкафы, таящие прошлые, настоящие и будущие судьбы многих деятелей России, закрывали почти до потолка стены начальственного кабинета. Генерала Потапова за служебным столом Бурдин видел впервые — ранее он имел здесь аудиенции у вкрадчиво-вежливого генерал-лейтенанта Дубельта и у старавшегося подражать предшественнику генерала Тимашева…

Несколько наигранным, искусственно бодрым тоном Федор Бурдин приступил к делу. Генерал сразу нахмурился. Он уже успел осведомиться о сути дела…

— Пьеска, я бы сказал, легонькая, — говорил Бурдин, — опубликована в журналах, заслужила похвалу критиков…

— Каких критиков? — усмехнулся Потапов многозначительно. — Ив каких журналах? Насколько я осведомлен, вышла она в издании весьма либеральном, а одобрил ее крайне левый критик красного журнала «Современник» господин Добролюбов… Давно был у нас на замечании!

— Ваше превосходительство, господин Добролюбов уже месяц как на Волновом кладбище… 17 ноября богу душу отдал…

— Прослышаны-с! Прибрал господь! Иначе… неизвестно, где и чем сей господин мог бы окончить свой земной путь! Да царствие ему небесное! А вот благонамеренные критики, Федор Алексеевич, напротив, нашли, что господин Островский сгущает все темные краски и рисует персонажей в карикатурном виде. Сие произведение полно, мол, грубых преувеличений. Так что, милейший Федор Алексеевич, не извольте полагать, будто мы, люди ответственной государственной службы, вовсе чужды литературным интересам и ничего не смыслим в красотах словесности.

— Помилуйте, ваше превосходительство, Александр Львович! Где же вы усмотрели в пьесе «Воспитанница» что-либо неблаговидное? Вот, к примеру, совсем другой критик, господин Писарев в «Русском слове» еще летом писал: «Как много говорит эта небольшая драма, какие живые личности и положения выступают перед воображением…»

Генерал Потапов шумно вздохнул и покачал головой.

— Федор Алексеевич! Меня огорчает, что вы, наш известный артист, собираетесь для вашего бенефиса избрать столь сомнительное произведение! У нас ведь редко случается, чтобы сам начальник III отделения занимался лично рассмотрением пьесы. Редакции, издательства, театры буквально заваливают нас грудами произведений всех жанров. Вещи драматические поступают к нашим опытным цензорам — камергеру Гедерштерну, статскому советнику Нордстрему и другим сотрудникам. Учитывая заслуги господина Островского, сам генерал Тимашев читал «Воспитанницу». И нашел произведение столь вредным, что запретил ставить его в театрах. Я обязан быть последовательным, относиться с уважением к мнению предшественника, не так ли?

— Александр Львович! Глубокоуважаемый наш высокопревосходительпый генерал! — Бурдин пытался взять шутовской, бодряцкий тон; в прошлом перед генералом Дубельтом нехитрый этот прием иногда выручал. — В чем же вы, следом за Александром Егорычем Тимашевым, смогли усмотреть в «Воспитаннице» вредное направление? Ведь это простенькая бытовая пьеска для чувствительных сердец! Не более как картинка нравов — и только! Смею предположить, ваше превосходительство, что сами вы… не изволили читать пьеску!

— И ошибаетесь, Федор Алексеевич! Напротив, читал-с, и притом безо всякого удовольствия! И вы еще можете спрашивать, в чем вредное направление пьесы? Да, разумеется, в насмешке над российским дворянством. Именно сейчас, когда дворянство наше песет на алтарь отечества свои потомственные права, действует свято патриотически, жертвует кровными интересами во имя высокой цели освобождения крестьян по мановению державной руки обожаемого монарха, господин Островский потешается над благородным сословием, к коему сам принадлежит!

— Ваше превосходительство! Извольте еще раз непредвзято пересмотреть, просто перечитать пьесу. В ней вы не найдете ни крестьянского вопроса, ни осуждения благородных целей и чувств дворянства!

— Эх-хе-хе, батенька вы мой! Конечно, напрямую там ничего не говорится, всё в намеках! Но, извините, мы, дворяне потомственные и люди государственные, не так уж просты, чтобы не понимать тайных намерений автора и не уметь читать между строк… Пет, перечитывать пьесу мет надобности, я отлично помню ее содержание. Молодой дворянин, изображенный легкомысленным шалопаем, соблазняет крепостную девицу, воспитанницу злой и своевольной старухи помещицы. По навету другой дворянки, завистливой и корыстной, озлобленной приживалки, этот тайный роман раскрыт, и дворянка-мать окончательно толкает девушку в пропасть, отдает ее замуж за пьяного негодяя… Нет уж, извините меня, Федор Алексеевич, дворянство наше сейчас и без того оскорблено, прямо-таки заколочено! В Москве как раз предстоят дворянские выборы, наша земельная знать съедется в старую столицу, а мы им такой театральный сюрприз с императорской-то сцены? Пет уж, увольте! Решительно отказываю в вашей просьбе! Уж не обессудьте!..

3

В январской книжке журнала «Современник» за 1862 год впервые появилась в печати только что закопченная историческая драма Островского «Козьма Захарьич Минин-Сухорук». Она стоила драматургу пяти-шести-летнего труда. Редактор «Современника» Н. А. Некрасов давно ждал это новое произведение Островского и выплатил автору гонорар, позволивший ему не только расплатиться со срочными долгами, по и осуществить давнишнее желание Александра Николаевича — побывать в Западной Европе. Тем более что одновременно с крестьянской реформой русское правительство облегчило условия заграничных путешествий: иностранный паспорт стал стоить много дешевле и получение его упростилось.

А Островскому хотелось не только повидать другие страны и призанять чужого опыта, но и просто рассеяться, отдохнуть от театральных треволнений и обид, пережить на чужой стороне свою любовную неудачу и утишить сердечную тоску. Вместе с Александром Николаевичем отправились два его близких друга: университетский товарищ Островского Макар Федорович Шишко, заведовавший осветительной частью императорских театров в Петербурге, и артист Иван Федорович Горбунов, догнавший Островского уже в Берлине и проделавший с ним до конца все это немаловажное для драматурга странствие «по Европам»…

В этой поездке трое деятелей русского театра — драматург, осветитель и артист — почувствовали себя веселыми школьниками, вырвавшимися из душного класса на свободу. Александр Островский и Макар Шишко — оба на исходе четвертого десятка; Иван Горбунов лет на восемь моложе своих спутников…

…В марте 1862 года шли последние приготовления к отъезду. В московском николо-воробинском домике Агафья Ивановна, с заплаканными глазами, заботливо собирала мужа в дальнюю, на этот раз довольно сложную дорогу. Любимые его костюмы, белье, пледы, плащи и шляпы, мелочи туалета, несессеры, портсигары — все это дорожное имущество она собственноручно перебирала, освежала, гладила, чистила и укладывала в объемистые чемоданы и портпледы. Она до топкости знала все его привычки, вкусы, потребности. Например, попавшуюся под руку курительную трубку, к которой поначалу было пристрастился Александр Николаевич, она отложила и комод: страстный «курец», Островский вскоре нашел, что трубка вредна для горла, и перешел на сигарки и папиросы собственной набивки. Агафья Ивановна засадила сына Алешу за набивку папирос любимым мужниным табаком керченской фабрики…

В предвесенней Москве было еще по-зимнему холодно и снежно. Агафья Ивановна с сестрой и сыном провожали отъезжающего на Николаевском вокзале. Переждали под вокзальным сводом сигналы к отправлению, минуту шагали вместе со всеми провожающими рядом с вагоном, где в окне Александр Николаевич махал им рукой… Агафья Ивановна заплакала вслед удаляющимся хвостовым фонарям поезда, перекрестила их…

Перед самым отъездом брат Михаил Николаевич успел из Петербурга уведомить Александра, что тот удостоен неожиданной царской милости: оказывается, министр народного просвещения Головнин доложил царю Александру II о повой пьесе Островского «Минин». Выслушав доклад, император приказал… наградить писателя Островского бриллиантовым перстнем стоимостью в полтысячи рублей.

Известие об этой награде подействовало на Александра Николаевича удручающе. Со свойственной ему сдержанностью в выражениях он ответил брату, что уж никак не ожидал столь пошлого «поощрения». Михаил вполне согласился с мнением брата, однако прибавил, что при столкновениях с цензурой или театральной дирекцией ссылка на знак царского внимания может сослужить полезную службу!

2 апреля 1862 года Островский и Шишко выехали из Петербурга в Остров, на другой день с интересом бродили по красивым улицам Вильно, а 5 апреля, миновав Ковно, пересекли за Вержболовом прусскую границу…

Островский сразу начал свой путевой заграничный дневник. Его первые записи о прусских впечатлениях, после виленских и пограничных, констатируют: «Поля кое-где зеленеют, пахано загонами (то есть всплошную, общим заходом, без межей, — Р. Ш.); местность ровная, большею частью песчаная. Поля возделаны превосходно, унавожены сплошь, деревни все каменные и выстроены чисто, на всем довольство. Боже мой! Когда-то мы этого дождемся», И тут же, сразу — строки о чувстве неприязни, вызванном всем обликом и поведением молодого прусского офицера: «Синий мундир, голубой воротник, штаны с красным кантом, маленькая фуражка надета набекрень; волосы причесаны с аглицким пробором, рябоват, белокур, поднимает нос и щурит глаза…»

Всем троим доставляло большое удовольствие, как говорится, «мерить все на русский аршин». Островский записывал в дневнике: «Улица Под липами нечто среднее между Тверским бульваром и Невским проспектом, весь Берлин есть помесь старого немецкого города с Петербургом…»

Вот беглые, характерные своим лаконизмом штрихи Островского о западных его впечатлениях — как тут явственно ощутима постоянная, заинтересованная дума о родине…

В Берлине, запись 22 апреля: «Вечером были в театре Виктория, давали Альпийского Короля, мы недосмотрели представления; но как здесь все стараются» (в этом, не понравившемся ему спектакле Островский отмечает актерскую дисциплину, которой, по его мнению, так недостает дома).

Запись 24 апреля: «В Потсдаме видели только прудок с хорошеньким фонтаном. Я не люблю смотреть дворцов, меня что-то жмет… Все зеленеет, все обработано, погода — наш май…»

Запись 25 апреля: «Поехали, быстрота страшная!.. На станциях перезванивают, когда отправляется поезд, совершенно как у нас, когда поп идет к вечерне…»

Запись 26 апреля: «Напились чаю. Чай здесь прескверный. Если наш самый дурной чай да посолить, так будет очень похоже…»

Несколько страниц дневника посвящены поездке на пароходе «Шиллер» по Рейну. Трое русских по-мальчишески затянули тут же сочиненную ими песню: «Вниз по батюшке, по Рейну, от Майнца до Кобленца»…

Запись 28 апреля. Майнц: «Мальчики бьются крашеными яйцами, так же, как у нас… Прошли гусары, точно наши ряженые…»

Запись 29 апреля: «Приехали в Лейпциг… Природа и станции победнее, зелени меньше, много березы, сосновые рощи; кабы не тополи, совсем наша Владимирская губерния… Риза. Постройка крестьянских домов похожа на наши деревенские каменные постройки, много крыш соломенных… Дрезден. Много зелени, но город кажется закопченным… Обедал на Брюлловской террасе, потом слушали музыку, тут я познакомился с Галаховым (сыном), пили много шампанского. Как было не вспомнить Добролюбова…» (с мая 60-го по июль 61-го года Добролюбов лечился за границей от туберкулеза. — Р. Ш.).

После недолгого пребывания в Праге и Вепе Островский со спутниками гостили в Италии и Франции.

Париж так охарактеризован Александром Островским и его друзьями: «Париж называется новым Вавилоном, так опо и есть, и русскому жить в Париже оченно способно. Только зазевайся немного или хоть на минутку позабудь о деле, ну, и увидишь, как целый год проживешь… Завтра едем в Лондон…»

…Однако о деле Островский, видимо, не забывал и «на минутку»!

Еще перед отъездом из Петербурга, в последних числах марта, Александр Николаевич имел беседу, о которой, вероятно, думал во все дни своего веселого, насыщенного эмоциями странствия по Европе. Николай Гаврилович Чернышевский попросил Островского о встрече наедине, и беседовали они с глазу на глаз. Содержание этого разговора Островский, как и обещал, сберег в тайне, а просьбу повидаться в Лондоне с изгнанником Искандером решил исполнить, несмотря на немалый риск: тайные шпики следили за гостями Герцена из России!..

Тихая, осененная старыми платанами улочка в аристократическом пригороде Лондона привела обоих русских писателей к двухэтажному коттеджу с мезонином. Этот лондонский дом носил название «Орсет-хауз» и был хорошо известен, увы, не только друзьям Александра Ивановича! Присматривались к дому и агенты III отделения!

У издателя «Колокола» и «Полярной звезды» перебывали здесь сотни российских и западноевропейских посетителей, от Льва Толстого и Тургенева до отставных армейских чипов и восторженной молодежи, еще неосмотрительной и неопытной. Одному из таких молодых людей, купеческому сыну Павлу Ветошникову, служащему торговой фирмы, пришлось всего месяцем позже, в июле того 1862 года, на горьком опыте испытать последствия неосмотрительности: оказалось, что проникший в число герценовских гостей сыщик выследил Ветошникова и донес по начальству, что тот повез в Петербург письмо из Лондона… Последовавшие события повлекли за собою арест Чернышевского и других революционеров по делу о «связи с лондонскими пропагандистами».

И почти в те же самые майские дни, когда Островский с Горбуновым посетили Орсет-хауз, побывал здесь и драматург Николай Потехин, автор популярной тогда комедии «Мертвая петля»… Забегая чуть вперед, нетрудно понять тревожное настроение Александра Николаевича, когда тот уже по возвращении в Москву услыхал от друзей, что Потехина в Петербурге арестовали, посадили в Петропавловскую крепость и подвергали допросам го поводу его лондонской встречи с Герценом! К суду Потехина, правда, решили не привлекать, во ощущение опасности, пережитое Островским в его лондонские дни, было отнюдь не преувеличенным! Он, разумеется, не знал тогда этих подспудных обстоятельств, а просто интуитивно их чувствовал, о них догадывался и поэтому был очень осмотрителен в переписке и дневниках: ни одного намека нет в его заграничных записках о встрече с «лондонскими пропагандистами». Однако имя Чернышевского невольно все же проскользнуло на одной из страничек дневника — Островский ссылался на рекомендацию Николая Гавриловича поближе присмотреться к некоему недюжинному земляку-россиянину, служащему в одном из русских консульств в Германии… Что же до поручения Чернышевского, которое Островский, видимо, взялся передать Герцену, то об этом ни одного прямого намека в документах Островского нет. Можно лишь смутно догадываться, о чем могла идти речь между Чернышевским и Герценом, — вероятнее всего, что о каких-то совместных действиях в области печатного слова: ведь журналу «Современник» грозило наказание за слишком смелые статьи. Можно полагать, что Чернышевский обсуждал с Герценом целесообразность выпуска статей, приостановленных петербургской цензурой, в зарубежном издательстве, печатавшем «Колокол»…

— …Годы спустя после поездки в Лондон опубликовал свои воспоминания о встрече с Герценом Иван Федорович Горбунов — к тому времени Александра Николаевича уже не было в живых. Тогда и узнала читающая Россия, о чем беседовал лучший драматург России с «самым острым пером Европы». Горбунову запомнилось, что Герцен горячо одобрял пьесу «Гроза» и обсуждал ход крестьянской реформы. Он негодовал по поводу безземелья крестьян, когда огромные латифундии оставались в помещичьем владении. Выражал уверенность, что крестьяне землю получат!.. Вспоминали, разумеется, Москву. С любовью Герцен говорил об университете и его студентах, некогда членах герценовского кружка и посетителях знаменитых лекций Грановского. Очень горько поминал Александр Иванович дальнейшую судьбу этих прекраснодушных идеалистов, да и самой московской «альма-матер».

«Университет, — угрюмо проговорил Герцен, — превратился в частную лавочку, а друзья молодости… погребены! Я схоронил Грановского в прямом смысле, схоронил Кетчсра и Корша, так сказать, заживо, психологически, с грустью гляжу на дряхлеющего Тургенева…»

Оживляясь, он снова возвращался к делам завтрашним в полной уверенности, что еще приведет его судьба на родину и западные европейцы увидят на примере революционной России, что она ближе к социализму, чем сытый обуржуазившийся Запад… «Дьявольским остроумием» поразил Герцен своих собеседников. Оба писателя — Островский и Горбунов расстались с хозяином Орсет-хауза убежденными в том, что старый «революционный лев» полон силы и решимости, боевого задора и глубокой веры в творческую мощь своего народа, малопонятного для западных соседей.

На прощание Иван Горбунов исполнил несколько своих юмористических миниатюр, приведших Александра Ивановича в неописуемый восторг. Образ отставного генерала Дитятина, созданный наблюдательным автором-юмористом, особенно понравился хозяину, а сценка у квартального надзирателя живо напомнила Герцену его собственные переживания перед арестом и ссылкой. Александр Иванович подарил гостям по крупно отпечатанной фотографии, где изображен был вместе с Огаревым, и расстался с гостями растроганно и сердечно…

Без особенных новых приключений Островский со спутниками воротился через Берлин и Петербург в родную Москву. Вопреки опасениям лондонская встреча никаких неприятностей для них не принесла…

* * *

Но дома подстерегала драматурга очередная, уже становящаяся привычной беда: вновь довелось пострадать от цензорского запрета самому капитальному и зрелому творению Островского — драматической хронике в пяти действиях, с эпилогом, в стихах, — «Козьма Захарьин Минин-Сухорук», в первой, полной редакции опубликованной в журнале «Современник».

Цензор Нордстрем, кое-где поурезав и «смягчив» острые места, согласился допустить пьесу к постановке, но этот положительный рапорт вызвал сомнения генерала Потапова. «Генерал от безопасности» не рискнул собственным решением дозволить Александрийскому театру инсценировать «Минина». Дело пошло на рассмотрение царедворца графа Лдлерберга, старого недоброжелателя Александра Островского. И, как зафиксировал в своем рапорте цензор, «вследствие словесного объяснения с г. Министром императорского двора» — пьесу признали несвоевременной для сценического воплощения: народный дух пьесы показался опасным в дни, когда крестьяне без того взволнованы и недовольны…

Было у Александра Николаевича в обиходной речи одно излюбленное выражение, обозначавшее крайнее неудовольствие и раздражение: невозможно! Это слово срывалось у Островского с языка то и дело, пока в инстанциях разбиралась судьба «Минина» — пьесы, как-никак все же отмеченной царским перстнем за ее патриотическое направление. Общество терялось и догадках: как же так? Автор награжден за патриотическое сочинение, а ставить его… боятся двор и цензура?

Но тут, как говорится, блеснул на Островского сквозь тучи и солнечный луч. Осторожный шеф III отделения генерал Потапов ушел в отпуск. Замещать его назначили генерала более либеральных взглядов и несколько более смелого. Федор Бурдин и Иван Горбунов сумели ловко использовать временную замену генерала Потапова генералом Анненковым и подсунули тому… запрещенную ранее «Воспитанницу»… К радости ходатаев, генерал Анненков разрешил исполнять ее в императорских театрах, и 21 октября 1863 года, в бенефис актрисы Карской, пьеса с большим успехом прошла в Малом театре, а месяцем позже — на сцене Александрийского, где роль развращенного, порочного дворового мальчика Гриши блестяще исполнил Иван Горбунов.

А в Москве среди исполнителей вышла на сцену совсем юная, 18-летняя выпускница театральной школы Машенька Васильева, или, по сцене, «Васильева Вторая». Она сыграла служанку Лизу, волнуясь и робея. Сыграла не совсем такую Лизу, какую представлял себе автор, но… была очень мила, застенчива и трепетна, глядела на драматурга с испугом и преклонением, и тот с улыбкой, снисходительно отнесся к ее сценическим промахам и даже приободрил за тщательно выученный текст роли… Едва ли он тогда догадывался, какую роль сыграет в его дальнейшей жизни эта миловидная смуглая девушка, урожденная Бахметьева.

Загрузка...