Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
В августе 1991 года путчисты достигли результата прямо противоположного тому, которого они добивались, — крушения старого режима и начала распада Советского Союза. Теперь задачей уцелевших было создать из обломков нечто прочное. В этом смысле никто особенно положительно себя не проявил. Внутри России побежденные (главным образом, старые институты власти — армия, КГБ и партия) были дискредитированы, потрясены и бессильны. Победители же, видимо, были ошеломлены масштабом задачи, перед которой они оказались, и громадной ответственностью, которая была на них возложена.
Первейшей целью Ельцина было укрепить свою собственную власть. По принципу сообщающихся сосудов это означало лишить Горбачева последних незначительных полномочий. Русские либералы были расколоты. Многие из них — такие как Собчак и даже Попов — все еще надеялись, что в какой-то форме Союз можно сохранить. Это объяснялось экономическими, а в некоторых случаях устаревшими имперскими соображениями. Но более молодая, более просвещенная и более профессиональная группа, сформировавшаяся вокруг Егора Гайдара, уже разрабатывала меры, с помощью которых можно было добиться того, чтобы русская экономика и сама Россия стояли на собственных ногах, не будучи связаны империей. Иностранные правительства теперь признали, что решающую позицию занимает Ельцин. Но они все еще тоскливо мечтали о том, чтобы какая-то роль была оставлена и за Горбачевым, отчасти из чувства благодарности, и сильно опасались последствий развала Союза. Они слышали предостережение Шеварднадзе о хаосе и кровопролитии похуже того, какое произошло в Югославии. Что будет с соглашениями о контроле над ядерным и обычным вооружением, которые им с таким трудом удалось подписать? Что будет с ядерным оружием, если начнется гражданская война? Сохранение более цивилизованного Союза представлялось, безусловно, меньшим злом. Буквально накануне путча Буш восхвалял Горбачева в речи, которую он произнес в Киеве и в которой предостерегал украинцев от «самоубийственного национализма», заявив, что они поступят мудро, оставшись в Советской федерации. «Свобода и независимость — не одно и то же». Естественно, украинцы были крайне недовольны этой речью.
Очень скоро эйфория победы начала улетучиваться. Среди наших друзей все явственнее чувствовалась прежняя ослабляющая атмосфера русского пессимизма, ощущение, что теперь все пойдет не так, как надо, — похмелье после победы. После своего триумфа Ельцин мог управлять событиями по своей воле. Проблемы были обескураживающе трудными. Что делать с остатками коммунистической партии, с КГБ, с армией, которая, хотя и была деморализована и дезорганизована, потенциально оставалась опасной? Как создавать учреждения — министерства, центральный банк, органы местного самоуправления, которые понадобятся для управления новым российским государством? Что можно сделать, чтобы справиться с углубляющимся кризисом в экономике? Как в нынешней обстановке, когда центральные институты Союза больше не пользовались уважением, управлять все более усложняющимися отношениями между Россией и другими республиками Союза? В течение нескольких недель Ельцин вообще ничего не делал. Он исчез с публичной арены, чтобы восстановить свои силы на южных курортах. По возвращении он, подобно Горбачеву, начал издавать указы, не имевшие никакого практического значения. Между его сторонниками начались раздоры. Юрий Афанасьев пригрозил снова вывести людей на улицы. Горбачев воспользовался случаем, чтобы предпринять шумную, но заранее обреченную на неудачу попытку восстановить свои позиции и повторить свои былые триумфальные достижения.
Через неделю после переворота, 29 августа, Вадим Медведев позвонил мне в тот самый момент, когда я собирался пойти к Сенокосовым поужинать. Не могу ли я немедленно приехать в Кремль? Я запротестовал: я занят. У меня нет шофера. Как я попаду в Кремль? «Скажите мне свой регистрационный номер, чтобы я мог предупредить охрану и велеть пропустить вас». Я не мог его вспомнить (номер был «СМД1-002» — самый простой, какой можно было получить). «Вывесите на машине ваш национальный флаг», — сказал он. Я не мог его найти. Надо ли говорить, что несмотря на это охрана впустила меня в Боровицкие ворота на пустынные подступы к самому Кремлю. Когда я добрался до кабинета Медведева в служебном здании XIX века, где жил Ленин и работал Сталин, он без дальнейших предисловий сообщил мне, что меня хочет видеть Горбачев. После продолжительного ожидания, во время которого он рассказал мне о том, что с ним было во время путча, мы пошли по слабо освещенным коридорам с высокими потолками к кабинету Горбачева. Подобные теням фигуры агентов безопасности стояли в темных нишах через каждые десять шагов. Мне начали мерещиться призраки. Сталин, работающий далеко за полночь, а вокруг него — его бывшие уничтоженные коллеги: Каменев — расстрелян; Зиновьев — расстрелян; Бухарин — расстрелян; Ежов — расстрелян; Киров — убит; Орджоникидзе — убит; Троцкий — убит.
Мы уселись втроем в сером строгом кабинете Горбачева. Он был переутомлен, говорил почти бессвязно, его южный акцент был более заметен, чем когда-либо, речь изобиловала пропусками подразумеваемых слов. Я едва понимал его. И он и Медведев, казалось, были близки к панике. Они все еще не освободились от напряжения путча. Горбачев начал с путаного описания политической ситуации. После хаоса предыдущей недели обстановка нормализуется. Заговорщиков обвинили в государственной измене, что влечет за собой смертную казнь. Но — он сказал это с явным одобрением — в его почте огромное количество писем, требующих отмены смертной казни. В первый и, вероятно, единственный раз я услышал от него похвалу своему сопернику. Некоторые критикуют Ельцина за то, что он действовал неконституционно. Но это несправедливо: как можно соблюдать все правила в обстановке такого кризиса, сказал он. Затем перешел к сути дела. Страна находится на грани финансового краха. Долговые обязательства Советского Союза составляют 17 миллиардов долларов. Ожидается, что экспорт за последние четыре месяца 1991 года принесет лишь 7,5 миллиарда долларов. Еще 2 миллиарда можно будет получить по оставшимся кредитным линиям. Разрыв равен 7,5 миллиарда долларов. Поэтому Горбачеву необходимы в ближайшие несколько недель 2 миллиарда новых кредитов от Запада, а после этого — реструктуризация советского долга. Советскому Союзу нужна также срочная помощь продовольствием и фармацевтическими препаратами.
До путча, напомнил он мне, на Западе выдвигались два довода против предоставления кредитов Советскому Союзу: кредиты укрепят тоталитарные структуры страны и таким образом замедлят реформы; деньги попросту исчезнут в какой-нибудь «черной дыре». Но после демократической победы первый аргумент отпадает сам собой, а ответ на второй — дело чисто техническое. Запад потратил, по меньшей мере, 100 миллиардов долларов на финансирование войны в Персидском заливе. Так что он, уж конечно, может себе позволить профинансировать достижение куда более важной цели — создание стабильной советской демократии? Я обещал доложить все это в Лондон, не питая особой надежды на то, что его просьбы будут удовлетворены.
Джон Мэйджор прибыл в Москву через три дня после этого, в воскресенье 1 сентября. Он был первым иностранным деятелем, сделавшим этот шаг после путча. Накануне вечером Москва находилась во власти фестиваля поп-музыки: группы рок-музыкантов разместились на ступеньках Белого дома; тут же были, как всегда, молодые и пожилые поэты. Транспорт был парализован. Толпа на Красной площади была настроена весело и празднично, но вела себя спокойно. Никто не выставлял никаких патриотических символов, хотя через толпу носились на очень большой скорости юнцы на роликах, за спиной которых развевались русские флаги. Милиции не было совсем. В темноте над Манежной площадью висел воздушный шар. Половину фасада гостиницы «Москва» закрывало огромное изображение Святого Георгия, покровителя Москвы, убивающего дракона.
Русским так же не терпелось увидеть Мэйджора, как и ему — их. Он повидался в Москве почти со всеми влиятельными лицами, не находившимися в тюрьме. Сначала он посетил человека, который все еще был Президентом Советского Союза. Горбачев был в своем кремлевском кабинете, загорелый и как всегда веселый. Норма Мэйджор и Джилл крепко его поцеловали в знак облегчения, что снова видят его. Он объяснил, что путч провалился потому, что заговорщики недооценили президента, российское правительство, простой народ и свою собственную власть над армией. Эта история была ему уроком: он не придавал должного значения необходимости поддержки либералов. Его порадовало то, как молодежь выступила в поддержку демократии. Теперь виновные должны быть наказаны по закону. Но он сторонник милосердия: не следует наказывать тех, кто просто сбился с пути. Простые люди беспокоились, что Союз может распасться. Он и десять-одиннадцать руководителей республик готовят совместное заявление, в котором будет говориться об экономическом соглашении, совместном контроле над вооруженными силами и о новой роли республик. Повторив многие аргументы из тех, которые недавно излагал мне, он заявил Мэйджору, что Советский Союз срочно нуждается в западной помощи: в поддержании импорта, в уплате долга, в подготовке менеджеров Для частного сектора и в поставках продовольствия и медикаментов на зиму. Запад потратил миллиарды на войну в Персидском заливе. Он должен не поскупиться ради этой гораздо более важной цели. Мэйджор передал ему ответ, согласованный с Большой семеркой и с Международным валютным фондом: заплатите свои долги, затяните потуже пояса и тогда мы, возможно, поможем. Это был ортодоксальный ответ, но большого утешения Горбачеву он не принес.
В Белом доме Ельцин был в самоуверенном настроении, готовый ко всему. Он не произносил громких слов, но недвусмысленно дал понять, что хозяин теперь — он. Он все еще настаивал на том, что Союз должен быть сохранен. «На сегодняшний день Горбачев нужен нам для того, чтобы удерживать Союз от распада». Все пятнадцать республик должны сохранять «единое экономическое пространство». В противном случае иностранная экономическая помощь будет потрачена впустую. На это согласны даже балтийские республики, утверждал он (утверждал ошибочно). Большая семерка пообещала экономическую помощь Советскому Союзу при условии, если экономическая реформа станет необратимой. Поражение путча — это та гарантия, которой они требовали. Теперь они должны дать обещанное. Несколько непоследовательно Ельцин предупредил, что положение внутри страны контролируется еще не полностью. Когда завтра соберется советский парламент, оставшиеся реакционеры могут попытаться убрать Горбачева (переводчик употребил слово «импичмент») и устроить еще один «конституционный переворот». Мэйджор спросил о военных: в чьих руках контроль над ядерными силами? Как будут строиться будущие отношения в области обороны между центром и республиками? Ельцин сказал, что должны будут существовать союзные оборонительные силы с ядерным вооружением, подконтрольные центру. Советская система противовоздушной обороны будет сохраняться еще долгие годы даже в странах Балтии. Россия не нуждается в собственных вооруженных силах: бессмысленно создавать отдельные вооруженные силы с тем, чтобы республики могли воевать друг с другом. Все, что требуется самой России, это национальная гвардия численностью пять тысяч человек для защиты ее демократических институтов на случай будущих путчей.
Спустя чуть более полгода после этих уверенных предсказаний Ельцин стал единственным «господином» расчлененного трупа Российской империи, вооруженные силы Советского Союза распались, а ядерное оружие было размещено под сомнительным контролем в четырех оставшихся от Союза республиках. В День Победы в 1992 году Ельцин провозгласил создание новых «Вооруженных сил России». А к 1995 году «силы для защиты Российской Федерации» под его непосредственным командованием насчитывали 20 тысяч человек — непомерно раздутая преторианская гвардия.
Провал путча оставил Советский Союз без официально признаваемого правительства: советский премьер-министр был в тюрьме, почти все советские министры были скомпрометированы. Россия же хотя и имела премьер-министра — Ивана Силаева, но у нее не было настоящего министерского аппарата, и она утратила власть над другими республиками. Поэтому Горбачев создал специальную команду, в которую вошли Силаев, Явлинский, глава московской исполнительной власти Лужков и Вольский, в прошлом партийный чиновник, а ныне представитель растущего класса предпринимателей. В их задачу входило руководить экономикой Союза до тех пор, пока не возникнет возможность сформировать новое правительство. При отсутствии в России другой стороны на уровне премьер-министра, Мэйджор встретился с этим комитетом. Снова темой разговора была экономика. Силаев заявил, что в 1992 году оборонный бюджет будет значительно урезан. Так оно и случилось, хотя ударил топором по бюджету не он, а его преемник Егор Гайдар. Явлинский пустился в страстный монолог. Первая задача — достигнуть экономического соглашения между республиками — независимо от того, решили они оставаться в Союзе или нет. После этого понадобится подлинная и осуществимая программа реформ. Через 4–5 лет три четверти ВВП страны будет производиться в частном секторе (оценка, оказавшаяся не такой уж абсурдно оптимистической, как я подумал тогда). Пока такой программы не существует, Западу нет смысла оказывать Союзу большую финансовую помощь. Деньги будут или растранжирены, или принесут совсем не те результаты, которые требуются. К возмущению Силаева, это было обращение, прямо противоположное по смыслу тому, которое хотели довести до сведения Запада он и Горбачев.
В конце дня мы дали обед в честь гостей. Он оказался не особенно удачным. Мэйджора не было: он опять отправился на встречу с Горбачевым. Представителей новой политической Москвы пришло множество: Силаев, Назарбаев, Руцкой, Примаков, Явлинский. И они настояли на том, чтобы сесть вместе, разрушив тщательно продуманный Джилл план размещения гостей. Вечер прошел в разговорах шепотом о политических интригах. Чтобы предотвратить «конституционный переворот», о котором предостерегал Ельцин, Горбачев, Назарбаев и Ельцин подготовили чрезвычайную резолюцию с участием одиннадцати республиканских лидеров. Она содержала обязательство поддерживать Союз Суверенных Государств, предусматривала координированное управление экономикой и централизованными вооруженными силами и подтверждала все международные политические и экономические обязательства Союза. Собственно говоря, это было повторение той политической линии, которую Горбачев стремился проводить с весны. На следующий день Назарбаев огласил резолюцию в начале заседания советского парламента, который должен был тут же уйти на каникулы. Депутатам не дали возможности напасть на Горбачева, и они послушно проголосовали за резолюцию. Если и существовали какие-либо планы «конституционного переворота», они были успешно подавлены в самом начале.
Визит британского премьер-министра закончился в полночь фарсом. Половина его личного штата замешкалась в посольстве и прибыла в аэропорт уже после того, как премьер-министр со всеми попрощался и сел в самолет, который готов был взлететь. Силаев, новый министр иностранных дел Панкин, и все мы, остальные, выстроились в шеренгу и выжидали, наблюдая за тем, как ревели моторы, а полдюжины секретарей и военных полицейских прошмыгнули мимо нас в самолет, словно испуганные кролики.
Когда Россия как федерация стала обретать реальность, а Советский Союз вступил в заключительную фазу распада, началась общая перестройка институтов.
Первым шагом Ельцина было решение запретить Коммунистическую партию Советского Союза. Операция была безотлагательной и беспощадной. Райком в Ленинграде на улице Чайковского помещался в небольшом декоративном дворце, построенном неким немецким торговцем в конце XIX века. Через 15 минут после того как Ельцин огласил свое решение, туда явилась милиция, вооруженная автоматами, опечатывать здание. Секретарь райкома, привлекательный и способный молодой человек 30 с небольшим лет, в один миг стал, как он грустно выразился, «одним из представителей нового класса советских безработных». Такая ситуация сложилась по всей стране. Однако систематических репрессий не последовало. После недолгого перерыва коммунистические газеты, которые Ельцин после путча закрыл, получили разрешение выходить вновь. Коммунистическая партия успешно опротестовала законность ее запрещения. И хотя я никогда больше не встречался с молодым ленинградским партийным секретарем, я не сомневаюсь, что он в скором времени нашел себе новую работу. Вероятно, в одной из организаций, иронически именуемых «деловыми структурами», — в каком-нибудь новом бизнесе, часто довольно сомнительного свойства и подчас созданном на средства партии, ранее предназначавшиеся для другой цели.
Какое-то время парламент Советского Союза, где с 1989 года разворачивались эти события, стал театром публичной политики в Москве. Через два дня после похорон жертв путча, в понедельник 26 августа я отправился в Кремль на чрезвычайную сессию парламента. Депутаты возвращались после службы отпевания трех молодых людей, которую только что провел в Успенском соборе патриарх Алексий II. Люди бродили в фойе. Рыжов, видный демократ, бросился ко мне, чтобы поблагодарить за мою личную поддержку в разгар кризиса. Русские, сказал он, особенно благодарны за то, что я появился на баррикадах в тот момент, когда они ожидали штурма. Моя смелость их поразила. Я возразил, что ничем не рисковал, в отличие от тысяч простых людей, которые рисковали своей жизнью. Щербаков, первый заместитель премьер-министра, отвечавший за экономику в последнем правительстве до путча, стоял в сторонке один. Я пожал ему руку, спросил, как он себя чувствует, — самый неуместный в данной ситуации вопрос. Геращенко, председателя советского Центрального банка, критиковали за то, что он продолжал финансировать советское правительство во время путча. Он тоже выглядел одиноким и был благодарен, когда я к нему подошел. «Все это несправедливые обвинения!» — пробормотал он. Учитывая его профессиональный опыт, его восстановили в должности по настоянию иностранных банкиров и правительств, которые утверждали, что в противном случае международное доверие к Советскому Союзу будет подорвано. В 1992 году он стал председателем российского Центрального банка. И тогда иностранцы начали называть его «худшим главой центрального банка в мире».
Георгий Арбатов, директор Института США и Канады, тоже был там. Он был одним из группы интеллектуалов, разрабатывавших принципы «нового мышления», ставшего основой внешней политики Горбачева. Сейчас он был настроен резко критически. Именно при Горбачеве москвичи привыкли видеть на улицах танки, сказал он. Именно при Горбачеве были созданы специальные милицейские и военные части — ОМОН и спецназ. Именно при Горбачеве произошли убийства в Литве. Именно Горбачев назначил главарей путча. Он не может уйти от прямой ответственности.
Зал заседания парламента был набит битком и пребывал в состоянии ожидания. Я с трудом протиснулся на свободное место. Лаптев проводил заседание терпеливо и умело, без трюков и манипуляций, свойственных Лукьянову. Заседание проходило спокойно и организованно, как если бы всем хотелось сделать вид, что жизнь продолжается как обычно. Горбачев говорил первым. Тон его был умеренным. Он признался, что вернулся в совсем другую страну, на которую смотрит теперь совсем другими глазами. Он признал свою вину за происшедшее — за выбор неподходящих людей, за излишние компромиссы, за то, что не оценил по достоинству либералов, за то, что не шел достаточно твердо по пути реформ. Он предложил поскорее подписать Союзный договор, провести сразу же после этого всеобщие и президентские выборы, а также переговоры с республиками, желающими выйти из Союза, о сохранении экономических связей, о мерах по укреплению гражданского контроля над армией и КГБ. Идеи его были цивилизованными и разумными, но — устаревшими. Даже его союзник, Назарбаев, твердо заявил, что идея федерации — группы государств, сплотившихся вокруг союзного центра, — теперь мертва. Казахстан присоединится только к конфедерации, центр которой будет наделен минимальными функциями.
Крайне правые высказывались во весь голос. В фойе полковник Алкснис, один из «черных полковников», требовавших ухода Шеварднадзе, давал интервью всем желающим. Рано или поздно, говорил он, танки придется снова вывести на улицы. Но — знаменательное пророчество — в следующий раз приказ на этот счет отдаст Ельцин. Рядом были выставлены на всеобщее обозрение письма пенсионеров и других рядовых представителей общественности. Во многих содержались злобные нападки на Горбачева за уничтожение партии и 70-ти славных лет господства коммунизма. Кажется, все телеграммы имели подпись отправителя — даже представители потерпевшей поражение стороны не боялись высказывать свои взгляды. Полковник Петрушенко, соратник Алксниса, находился в самом зале заседания. Он утверждал, что в стране необходимо было ввести чрезвычайное положение. Его следовало бы ввести конституционным путем, но Горбачев с этим не согласился. А потому руководители путча имели полное право действовать неконституционно. Его резкое выступление тоже было признаком того, что прежние страхи рассеиваются и что все полны решимости соблюдать юридические и демократические приличия. Никогда прежде тем, кто терпел поражение, не позволили бы остаться безнаказанными.
На следующий день я опять заглянул в парламент. Члены старого правительства защищались. Особенно впечатляющим было выступление Щербакова, бывшего заместителя премьер-министра по вопросам экономики. Он рассказал о том, как в первый день путча Павлов созвал министров и сообщил им, что раскрыт заговор, направленный на свержение правительства. В Москву тайком ввели вооруженные банды. У них на руках список лиц, подлежащих аресту. «Все вы числитесь в списке», — сказал Павлов. Затем он спросил министров, намерены ли они продолжать исполнять свои обязанности. Почти все сказали «да». Щербаков заявил, что удивляться тут нечему. Советские министры никогда не были настоящими министрами, а всего лишь техническими управляющими, всегда исполнявшими волю тех, кто был у власти. И все-таки считать, что все они одним «мирром мазаны», было бы несправедливо. Министр культуры Губенко предупредил Павлова, что от всего этого попахивает «чистками» 1937 года, и на следующий день вышел в отставку. Воронцов, отвечавший за вопросы экологии, тоже вел себя достойно. Геращенко был вынужден действовать таким образом, чтобы предотвратить крах банковской системы, а теперь, сказал он, его несправедливо поносят. Что же касается его лично, сказал Щербаков, то он с полным уважением относится к Горбачеву. Но он вошел в правительство не для того, чтобы служить человеку, а чтобы служить стране. В историю же с болезнью Горбачева трудно было поверить с самого начала. Она пахла интригами, сопутствовавшими свержению Хрущева. Щербаков сказал в заключение: «Я в последний раз выступаю с этой трибуны. Мы все не оценили того, что Горбачев пытался сохранить равновесие между конфликтующим силами в стране, подталкивая ее в то же самое время к реформам и переменам. Я предостерегаю вас, что худшее еще впереди». Его выслушали в полном молчании, и он с чувством достоинства сошел с трибуны.
Это заседание Советского парламента было последним, когда он сыграл важную политическую роль. Когда он вновь собрался 21 октября, на нем присутствовали делегации лишь от семи республик. Отсутствовала Украина. Лаптев объявил в этот день о своей отставке с поста спикера. Когда через два или три дня я посетил его, он сказал, что парламент всем надоел. Что вполне здравомыслящие люди, хорошо себя проявившие во время прошлых сессий, взбирались на трибуну и несли чушь. Самое большее, на что еще может пригодиться парламент, как и сам Союз, — это послужить мостом, по которому Украина и другие смогут найти дорогу назад, к каким-то организованным отношениям с Россией, после того как они убедятся, что независимость не столь привлекательна, как они надеялись. Реальное влияние Горбачева, сказал он, быстро падает. Его речь на сессии была, скорее, формальной. Он заявил, что примет «конституционные меры» в случае, если республики попытаются национализировать или «приватизировать» части Советских вооруженных сил на своей территории. Но никто не знает, что это может значить при его нынешнем ослабленном положении. У него теперь нет работы, которая занимала бы его целый день. Лаптев недавно зашел к нему по какому-то маловажному делу, и встреча продлилась более трех часов. Я заметил, что Горбачев всегда плохо распоряжался своим временем и всегда слишком много говорил. Лаптев широко улыбнулся. Ему кажется, он знает, чем это объясняется. Недавно ему позвонила Раиса Максимовна и положила трубку только через три четверти часа. Очевидно, Горбачеву дома никогда не удается вставить словечко, поэтому он изливает свое красноречие на тех, с кем соприкасается во внешнем мире.
Политическая инициатива теперь полностью перешла к Российскому парламенту. Именно там в конце октября Ельцин произнес свою долгожданную речь об экономической реформе. За несколько дней парламент одобрил принципиальные положения реформы, удовлетворил его просьбу об особых полномочиях для подавления сопротивления местного чиновничества и согласился рассмотреть вопрос об изменениях в Конституции. Основные демократические партии подписали декларацию о своей готовности поддержать реформу — образовался «единый политический блок», к созданию которого Ельцин призвал в своей вступительной речи. Через неделю Ельцин назначил свое новое правительство. Начальник его штаба Бурбулис стал первым заместителем премьер-министра, а Гайдар и Шохин — двумя вице-премьерами. Первый из них отвечал за экономическую реформу, второй — за социальную политику, включая проблемы безработицы. Таково было публичное начало радикальных экономических реформ, которые Ельцин и Гайдар предприняли в первые дни нового года.
Вслед за парламентом СССР, триумфальным демократическим завоеванием Горбачева всего лишь двухгодичной давности, утратившим теперь всякое значение, его судьбу разделили и другие институты Союза. Призрачные «министерства» в республиках, являвшиеся в прошлом символическими атрибутами фантомного «суверенитета», начали обретать реальное значение. В апреле 1991 года Андрей Козырев, министр иностранных дел «России», которая еще не стала реальностью, пришел к нам на ланч со своей женой. Он был сыном советского дипломата и сам служил прежде в советском Министерстве иностранных дел. Ему нравилось работать с Шеварднадзе, старавшимся изменить направление советской внешней политики, и он участвовал в составлении проекта исторического выступления Горбачева в ООН. Однако советское Министерство иностранных дел все еще подчинялось контролю партии, которая вмешивалась в политику на всех уровнях даже после того как лишилась своего привилегированного положения, вытекавшего из статьи 6 Конституции. Ему становилась все труднее это выносить. В октябре 1990 года он решил отказаться от успешной карьеры, примкнуть к Ельцину и посвятить себя пока еще неопределенной и призрачной «России». Я заметил, что для этого нужно было мужество. Он ответил, что не чувствует себя героем. Один из членов его маленького штаба, отвечающий за соблюдение прав человека, провел многие годы в лагерях. Козырев чувствует себя виноватым всякий раз, когда смотрит на него. Горбачева Козырев не особенно сильно критиковал, как и не выражал особого восторга по поводу Ельцина, непредсказуемого лидера. Деятельность этих людей все еще сковывало их партийное прошлое, и их способность воспринимать новые идеи была ограниченной. Козырев и его жена провели у нас три часа, из чего можно было заключить, как мало реального дела ожидало его в его Министерстве иностранных дел, находившемся в одном из не слишком фешенебельных районов Москвы. Он произвел на меня впечатление умного и порядочного человека. Как-то этот человек, на вид слегка подавленный и сонливый, думалось мне, совладает с неразберихой московской политики? Но хотя он стал крайне непопулярным в новой России, где националисты обвиняли его в том, что он продался Западу, он оказался достаточно стойким, чтобы продержаться пять лет, пока его не сменил Евгений Примаков.
После путча Козырев переместился в более просторное помещение в старом здании ЦК. В сентябре Джеффри Хау, бывший министр иностранных дел Великобритании, и я посетили его в большом кабинете, обставленном мебелью из карельской березы. Хау спросил, как развиваются отношения между советским и российским министерствами. Козырев ответил, что все зависит от исхода переговоров по поводу Союзного Договора. Если будут учреждены должность Союзного Президента и Государственный Совет Союза, непременно будет существовать и Союзный МИД. Он будет занимать прежнее место Советского Союза в Совете безопасности ООН и заниматься вопросами военной политики, некоторыми международными макроэкономическими проблемами, а также на первый взгляд мелким, но на самом деле важным вопросом назначения союзных послов.
Ничего этого не произошло. В течение осени советское Министерство иностранных дел все больше увядало, поскольку республики стали самостоятельно управлять своими отношениями с иностранными государствами. После путча Борис Панкин, которого считали хорошо себя проявившим в должности посла в Праге во время путча, сменил незадачливого Бессмертных на посту советского министра иностранных дел. Общий дух резко упал, когда прошел слух, что Панкин собирается уволить заместителей министра иностранных дел за их связь со старым режимом. В конце года Юрий Фокин, начальник Второго Европейского отдела, ведавший отношениями с нами и ставший впоследствии хорошим послом в Лондоне, ушел в продолжительный отпуск. Его заместитель перешел на работу в расширяющийся бюрократический аппарат Российского государства. Два других заместителя занялись частным бизнесом. Однако погублено было меньше карьер, чем опасались дипломаты. 18 декабря Ельцин объявил, что советское Министерство иностранных дел прекратило свое существование (хотя Союз, которому оно предположительно служило, еще не был ликвидирован). Российское министерство иностранных дел перебралось в сталинский небоскреб, и большинство высокопоставленных и старомодных дипломатов было восстановлено в должности.
Как Ельцин, так и Горбачев были согласны с тем, что следует немедленно что-то делать с КГБ. Лаптев и Яковлев предсказывали, что КГБ будет расчленен. Как только Горбачев вернулся из Фороса, эта задача была поручена Бакатину. Бакатин считал, что КГБ и его «чекистская» философия, сводившаяся к тому, что партия имеет право применять неограниченную силу против всякого, не подчинившегося ее требованиям, составляет основу тоталитарного режима. Без КГБ режим не мог существовать. Бакатин признавал, что государству нужна хорошая разведка. Но значительная часть того, что Комитет госбезопасности получал от своих агентов за границей, была просто вздором, а необъективные данные внутренней разведки Крючкова толкнули Горбачева зимой 1990 года «вправо». Дуглас Херд и я посетили Бакатина во время визита Джона Мэйджора. Он выглядел усталым, глаза красные, лицо осунулось: на его новом посту ему приходилось работать по 17–18 часов в сутки. Но в ходе разговора он взбодрился.
Херд поздравил его с исходом путча. Бакатин возразил, что поздравлять еще рано. Он все еще пытается как следует сориентироваться и подыскивает людей, которым можно доверять. Он резко ограничивает власть КГБ. Все его войска перейдут в подчинение армии и Министерства внутренних дел. Его управление коммуникаций (специалисты по расшифровке) будет передано в ведение специального нового органа. Иностранной разведкой будет заниматься особое ведомство во главе с Примаковым. Старшие офицеры, участвовавшие в путче, будут уволены. Моральный дух остальных очень низок: они считают, что их карьера кончена. При этом он говорит им, что на КГБ все еще будут лежать важные задачи: внешняя разведка, контрразведка, борьба с терроризмом и организованной преступностью. Но новый КГБ нуждается в надлежащем юридическом кодексе, определяющем его деятельность. Херд предложил прислать ему подробное изложение недавно принятого английского закона о прослушивании телефонных разговоров. Они договорились о том, что их ведомства должны сотрудничать. Херд настоятельно просил Бакатина сократить число агентов российской разведки в Лондоне. Бакатин рассмеялся. Английская служба безопасности, сказал он, не захочет, чтобы все русские агенты уехали. Она тогда останется без работы.
В конце 1991 года представители западных разведслужб понаехали в Москву, чтобы встретиться со своими коллегами. В декабре Стелла Ремингтон, которая в то время готовилась стать генеральным директором Британской службы безопасности, также прибыла в Москву, чтобы встретиться с Бакатиным и Примаковым. Мы пообедали в гостинице КГБ, особняке XIX века в старой деловой части города, бывшей резиденции пресловутого заместителя Берии, Абакумова, которого расстреляли вскоре после его хозяина. Генералы КГБ сидели по одну сторону стола, в том числе и человек, который на протяжении предыдущих двух десятилетий «курировал» британское посольство в Москве. По другую сторону сидели: Стелла Ремингтон, ее заместитель, восторженный русофил, который поразил хозяев цитатами из Пушкина и пламенным тостом, произнесенным на русском языке, и я. Мы жаловались на то, что КГБ мешает работе штата посольства, а особенно на то, как они бесцеремонно входят в квартиры наших сотрудников и сознательно приводят в полный беспорядок их вещи. Генерал сказал, что его люди профессионалы. Они подобных вещей не делают. Это, наверное, дело рук русских преступников. Я сказал, что точно такие же вещи происходили, когда я был в Москве в 60-е годы. Тогда, как и сейчас, «профессионалы» КГБ были плохими оперативными агентами. Они портили имущество наших сотрудников просто из зависти, а также рассчитывая этим подорвать их моральный дух. Генерал не признавал моих обвинений. Но он дал мне свой номер телефона и сказал, чтобы я ему позвонил, если что-нибудь подобное повторится. Какое-то время нас стали беспокоить меньше. В этой связи я не мог не вспомнить о рождественском перемирии на западном фронте в 1914 году, когда облепленные грязью солдаты, вылезающие из окопов, спотыкаясь, добирались до «ничейной» полосы, чтобы обняться с врагами. К концу дня перемирие без предупреждения закончилось, и пушки вновь возобновили стрельбу. Интересно, думал я, окажется ли перемирие между разведывательными ведомствами более прочным? Нет, не оказалось. Борьба возобновилась, хотя и не с прежней интенсивностью, как это описывает Примаков в своих мемуарах, рассказывая о том времени, когда он возглавлял новую российскую контрразведку.
Четыре месяца спустя Советский Союз рухнул и Бакатин был уволен. В своих мемуарах он грустно констатирует: «Я не считаю, что спецслужбы уже перестали быть угрозой для гражданина. Поскольку не существует никаких законов, никакой системы контроля, никаких изменений в идеологии, которые отвечали бы требованиям демократического государства, основанного на законе. Мне не удалось довести дело до конца. Я надеюсь, что это удастся кому-то другому».
Это был точный анализ. Несколькими месяцами позже мы с Джилл бродили по мрачному музею КГБ. Наши два молодых гида все еще пылали негодованием по поводу сноса памятника Дзержинскому. Они все еще верили в «чекистскую» философию. Чистки 1937 года были, по их мнению, «великой трагедией, в результате которой мы потеряли некоторых лучших своих офицеров», а вовсе не преступлением, которое совершили их предшественники против страны в целом. Они и другие молодые офицеры КГБ, с которыми я встречался в последующие годы, все еще считали, что преследования Сахарова, Солженицына и других диссидентов было государственной необходимостью. Они едва скрывали свою ненависть к Бакатину. После его ухода число агентов тайной полиции в России было все еще во много раз больше, чем на Западе. В новой России, хаотичной, плюралистической, протодемократической, разведывательные ведомства не имели ясной политической установки, которая была у их царских и коммунистических предшественников. Судя по всему, простые люди их больше не боялись. Все это было громадным достижением. Но агенты тайной полиции оставались на своих местах, в своих конторах, со своими старыми «связными» и своими старыми досье, готовыми к услугам любого сильного лидера, который захотел бы ими воспользоваться.
Хотя Горбачев продолжал видеться со своими иностранными друзьями при каждом удобном случае: на конференции по правам человека в Москве, на конференции по Ближнему Востоку в Мадриде, — главным международным событием осени того года были переговоры о долге со странами Большой семерки, в которых он никакой роли не играл. Западные правительства-кредиторы хотели знать, когда они получат назад свои деньги. Они были не склонны идти на уступки лишь на том основании, что Советский Союз переживает бархатную революцию. Кроме того, они хотели дать ясно понять, что какова бы ни была судьба Союза, республики тоже не получат новых займов, если не возьмут на себя часть обязательств по советскому долгу. Переговоры проходили в течение нескольких дней в октябре и ноябре в гостинице «Октябрьская», где в предыдущем году было подписано соглашение о Германии. В центре переговоров были два вопроса: каким образом долг должен быть поделен между республиками и как обеспечить ответственность за его выплату.
Участниками переговоров с западной стороны были заместители министров финансов стран-членов Большой семерки, и в их числе Найджел Уикс, старший специалист по международным финансовым вопросам Британского казначейства. Другую сторону представляли министры финансов и председатели центральных банков Советских республик. Балтийские государства бойкотировали совещание, хотя беспокоились, что за их спиной может быть принято соглашение, противоречащее их интересам. Союз (чего бы он теперь ни стоил) представлял Силаев, официально числившийся премьер-министром Союза. Россию представлял Гайдар, как заместитель премьер-министра по экономическим вопросам. Украинскую делегацию возглавлял премьер-министр Фокин, главной заботой которого было не сделать ничего такого, за что его противники в Киеве могли бы обвинить его в том, что он «продался». Основная цель представителей Узбекистана состояла в том, чтобы не дать использовать их золото, дабы помочь погасить коллективный долг. Председатели центральных банков и министры финансов некоторых малых республик, чья функция в советской системе была почти исключительно декоративной, моргали и спотыкались, как кроты, впервые вышедшие на освещенное пространство реального мира международных переговоров и международных финансов. Явлинский от всего этого дела устранился. Как это часто бывало, он предпочел роль критикующего стороннего наблюдателя, которому не придется ни за что отвечать, когда дела пойдут плохо.
Переговоры продемонстрировали полное невежество республик в вопросах международной экономики и в то же время твердое убеждение, что главную роль должны играть они, а никак не «Союз». Советским властям как таковым сказать было почти что нечего. Представители Большой семерки, особенно Дэвид Малфорд, помощник министра финансов США, стояли на своих требованиях с беспощадной настойчивостью. Представители республик убедились, что на этот раз они должны иметь дело не друг с другом и с Москвой, когда они могли подписывать и регулярно подписывали документы, от которых впоследствии безнаказанно отрекались, а с суровыми фактами экономики. В результате был состряпан приемлемый документ, творцом которого был в основном спокойный и искусный Уикс. К тому времени, когда переговоры закончились, было ясно, что какие бы события в дальнейшем ни произошли, экономическая власть определенно ускользнула от центра и переместилась в республики, и что для большинства республик политические соображения были гораздо выше экономических. Теперь уже даже не возникал вопрос о том, что Советский Союз превратится в экономическое и монетарное объединение сотрудничающих субъектов, на что надеялись Международный валютный фонд и Явлинский. Напротив, встреча республиканских чиновников с внешним миром укрепила их уверенность в себе и дала им несколько полезных уроков на будущее. Я сказал английским финансистам в Москве, что переговоры ознаменовали практическое вовлечение стран Большой семерки в дела российской экономики и политики, начало экономического реализма в России и в республиках. Для отношений между Востоком и Западом и для всего мира это было событие столь же значительное, как START и другие переговоры о контроле над вооружением. Это было невинное преувеличение, но зернышко истины в нем содержалось.
История совершила новый символический рывок вперед в начале ноября, когда Ленинград возвратил себе первоначальное название — Санкт-Петербург. Город не впервые менял свое имя. В начале Первой мировой войны он был переименован в Петроград, потому что Санкт-Петербург звучало слишком по-немецки. Хотя на самом деле Петр I заимствовал его у столицы нейтральной Голландии.
Великий князь Владимир Кириллович, сын брата последнего царя, родившийся в Финляндии в 1917 году, прилетел в Санкт-Петербург нанести свой первый визит на маленьком одномоторном самолете, называвшемся «President Special». Его встречали Собчак и его заместитель, Владимир Путин. Путин оставался со мной, пока я ждал прибытия кого-либо из британских министров. Мы заговорили. Он возмущался поведением эстонского парламента, чья антирусская позиция могла спровоцировать Россию на ответные действия.
На следующий день, вечером, в Исаакиевском соборе состоялась церковная служба по случаю возвращения прежнего названия городу. Церковь была полна до отказа. Службу проводил патриарх Алексий II. Владимир Кириллович стоял на месте, отведенном для царей; это был первый случай, когда кто-то из Романовых, да и вообще кто бы то ни было, стоял там после 1917 года. В течение двух часов он вел себя невозмутимо, торжественно крестился, и ни один мускул на его лице за все время не дрогнул. Его полная маленькая жена-грузинка, принцесса Багратион, стояла рядом с ним, сохраняя такое же достоинство.
На следующее утро мы отправились на церемонию переименования к большой площади перед Зимним дворцом — месту вооруженного столкновения, приведшего к свержению Временного правительства в октябре 1917 года. Было страшно холодно, площадь была полупуста, люди настроены апатично. Играл военный оркестр; половина музыкантов была одета в военную форму XVIII века. Выстрелила полуденная пушка, подав сигнал к началу церемонии переименования. Слово взял Собчак. Он вознес хвалу апостолу Петру, заступничество которого позволило, наконец, восстановить название города, а также императору Петру, который первым «прорубил окно в Европу». С горьким осуждением он говорил о 74 годах советской власти. Однако вполне разумно он посвятил довольно пространный пассаж названию «Ленинград», — с этим именем в сердце многие жители города сражались и умирали во время Второй мировой войны. И он пообещал также, что цены на продукты в государственных магазинах города не будут повышены — единственное место во всей речи, вызвавшее одобрительные крики слушателей. Когда мы уходили, на площади приземлились парашютисты с российским флагом; над головой самолеты выполняли фигуры высшего пилотажа. Все это, сообщил по радио диктор, было щедро предоставлено спонсором — новое словечко, вошедшее в гостеприимный русский язык, когда появилось племя «бизнесменов», богатеющее на трупе коммунизма.
С наступлением ночи бойницы Петропавловской крепости по другую сторону реки засверкали цепочкой огней; ярко горели два маяка возле Фондовой биржи. Начался фейерверк, поначалу очень скромный, но затем становившийся все более и более красочным. Над крепостью разлетались крупные искры. В огненные колеса на реке вплывали яхты и катера, появляющиеся затем с другого конца. Из фургона с динамиком с ревом неслась соответствующая музыка: финал 9-й симфонии Бетховена и волнующие хоры из русских опер. Народ начал, наконец, веселиться, отовсюду неслись приветственные крики и характерные для русской толпы «охи» и «ахи». Церемония закончилась концертным балом в элегантном Таврическом дворце, принадлежавшем когда-то Потемкину. В зале стояли смущенные юнцы, неловко себя чувствовавшие в форменных мундирах императорской армии XVIII века, и жеманничающие девицы, в восторге от того, что на них кринолины. Это было многолюдное, красочное и пышное действо. Людмила Борисовна, жена Собчака, появилась, в новом, уже третьем за день, наряде.
Когда мы возлагали цветы к памятнику Петру I работы Фальконе («Медному всаднику»), стоявшая рядом пожилая женщина сказала мне, что церемония не коснулась главного. Праздновать особенно нечего. Вчера она провела два часа в очереди за мясом. К тому времени, когда подошла ее очередь, мясо кончилось. Впервые она покинула очередь в слезах. Вину за это она возлагала на тех, на кого следовало, — на коммунистов и их семидесятипятилетнее правление.
С приходом осени в русском языке появилось еще одно новое слово «коллапс». Советский Союз явно распадался, и народ начал подумывать о том, что и сама Россия может рухнуть. Ельцин говорил Джону Мэйджору, что хочет сохранить Союз, и поэтому менял свою позицию очень медленно. Едва закончился путч, как официальный представитель Ельцина заявил, что каждой республике, вышедшей из Советского Союза, кроме Балтийских, придется договариваться об изменении границ. В первую очередь он имел в виду Казахстан и Украину, поскольку там проживало большое число русских. Гавриил Попов как-то невнятно говорил по телевидению о территориальных претензиях России к другим республикам. Украинцы были в ярости. Руцкой и Собчак 27 августа срочно вылетели в Киев, чтобы их успокоить.
Хотя Ельцин поддерживал независимость балтийских государств как орудие против Горбачева, он тоже был во власти иллюзии, будто прибалты хотят сохранить, как минимум, какой-то вид экономического союза пятнадцати республик. 23 августа, на другой день после провала путча, ко мне без доклада явился Рюйтель, Президент Эстонии. Он хотел, чтобы Британия немедленно признала независимость Балтийских государств, полагая, что это затруднит экстремистам среди русского меньшинства, в армии и КГБ организацию провокаций в странах Балтии. Нынешний момент неразберихи благоприятен для прибалтов, добавил он. Но если дело затянется, даже у русских в Москве может возникнуть искушение изменить свою позицию и отказаться от прежней поддержки независимости. В тот день Федоров, заместитель министра иностранных дел России, заявил мне, что хотя Россия признала «суверенитет» Балтийских государств, она пока еще не решила, признать ли их «независимость». Я указал ему на двусмысленность этой хитрой уловки и осудил ее.
Я не мог понять, почему Запад не признал немедленно и полностью независимость стран Балтии. Форин Оффис разрабатывал какую-то сложную формулу, смысл которой сводился к одному: как бы мы не опередили американцев. У меня было несколько раздраженных телефонных разговоров с Лондоном. Спустя два дня латыши сообщили Дэвиду Мэннингу в Риге, что советская военная база передала радиообращение к русскому меньшинству уходить в леса с оружием. Но у нас не было никаких инструкций. Три балтийских премьер-министра: Эдгар Сависаар (Эстония), Иверс Годманис (Латвия) и Гедиминас Вагнориус (Литва) посетили Джона Мэйджора 1 сентября во время его пребывания в Москве, с тем, чтобы выразить свое беспокойство. Они были решительно настроены в пользу полной экономической и политической независимости и не собирались вступать в экономический союз друг с другом, не говоря уже о России.
6 сентября недолговечный Государственный совет Советского Союза, созданный накануне и состоявший из президентов всех республик под председательством Горбачева, принял официальное решение о признании независимости трех Балтийских государств. Наши собственные колебания по этому поводу утратили всякое значение и выветрились из памяти. В середине сентября Ельцин пригласил европейских послов на встречу в Белом Доме. К нам обратился Леннарт Мери, эстонский министр иностранных дел (позднее Президент Эстонии). Он начал говорить по-английски отличные вещи по поводу прав человека и независимости Прибалтики; затем повернулся к Ельцину и сказал, что хочет говорить по-русски, несмотря на то, что этот язык 50 лет насильно навязывался ему и его народу. Эстонцы настрадались от тоталитарной диктатуры Советского Союза, но то же самое можно сказать и о русских. При всей своей ненависти к русской системе, эстонцы никогда не питали ненависти к русским, чей язык, литература и культура внушают им глубокое уважение. Это был трогательный жест примирения.
Хотя я полагал, что русские уйдут из своей империи мирно, но в то же время по-прежнему считал, что они будут стремиться удержать природную границу, которую веками отстаивали на Северном Кавказе в качестве щита от военных посягательств Турции и Ирана. Но в ноябре 1990 года «Чеченский национальный съезд» провозгласил суверенитет Чечено-Ингушетии: две малые национальности, этнически почти неотличимые, еще были объединены в тот момент в одной автономной республике. И события приобрели драматический характер. Бывший советский генерал военно-воздушных сил Джохар Дудаев, один из немногих чеченцев, дослужившихся в СССР до высокого звания, возглавив в июне 1991 года названный съезд, воспользовался сумятицей в Москве и решил расширить пространство для маневра с целью достижения независимости Чечни. Вице-президент Руцкой, тоже бывший военный, но с плохо развитым политическим чутьем, имел на этот счет собственный рецепт решения проблемы, почерпнутый из опыта войны в Афганистане. «Кишлак нас обстреливает, и кого-то убивают, — сказал он как-то одному из высокопоставленных офицеров КГБ. — Я посылаю пару самолетов, и от кишлака ничего не остается. После того как я сожгу пару кишлаков, они перестанут стрелять»[82]. В итоге Российский парламент предъявил Дудаеву ультиматум; 8 ноября Ельцин, по совету Руцкого, объявил в Чечне чрезвычайное положение и приказал арестовать Дудаева. Горбачев запретил войскам участвовать в этой операции. Но на него просто не обратили внимания. В Грозный, столицу Чечни, было послано 600 солдат российского Министерства внутренних дел. Однако спустя несколько дней они были вынуждены уйти, что называется, поджав хвост; возвращались на автобусах, без оружия, потому что их самолет был захвачен чеченцами. 11 ноября Российский парламент отменил указ Ельцина о чрезвычайном положении.
Руцкой часто презрительно отзывался о демократах, говоривших об использовании «политических методов» для разрешения чеченского кризиса. Это все равно, что приказать вообще ничего не делать, сказал он мне. Когда Ельцин издал свой указ, Дудаев имел под ружьем всего 150 человек. Месяц спустя у него было уже 35 тысяч. Сам Руцкой, заявил он, поступил бы с Дудаевым точно так же, как Запад поступил с Саддамом Хусейном.
Еще летом 1994 года Ельцин придерживался иного мнения: «Если бы мы применили против Чечни силу, весь Кавказ погрузился бы в такой хаос и кровопролитие, что нас никто никогда бы не простил». Однако уже через четыре месяца русские вторглись в Чечню, что привело к катастрофическим последствиям, о которых говорил до этого сам Ельцин.
Тем временем Горбачев продолжал свои отчаянные усилия по сколачиванию Союзного договора. На совещаниях, которые следовали одно за другим в Москве, Алма-Ате, в дискредитированном Советском парламенте, предлагались на утверждение проекты экономических соглашений, общих фискальных систем, единого военного командования. Но все эти совещания всякий раз бойкотировали одна или несколько республик. Положение Ельцина становилось все более двусмысленным. Украинцы были преисполнены решимости неуклонно идти по пути достижения полной независимости. На встрече в Лейпциге в конце октября я сказал Дугласу Херду и министру иностранных дел Германии Гансу Дитриху Геншеру, что в лучшем случае нам можно надеяться лишь на сохранение не более чем «видимости» прежнего Союза.
Мои немецкие слушатели были не очень этим обрадованы, но сделали соответствующие выводы. В середине ноября Черняев и Палажченко, главный переводчик Горбачева, пожаловались мне, что немцы и американцы отказались от сохранения Союза и поощряют республики в их продвижении к отделению и независимости. Это серьезная ошибка. Союз еще можно сохранить, считал Черняев. Горбачев вновь пригрозил уйти в отставку, если другие республики не одобрят его идею конфедеративного государства, управляемого выборным президентом, а не просто каким-то координирующим механизмом. Угроза возымела действие. Впрочем, видимо, в последний раз. Если переговоры сейчас сорвутся, последствия могут быть ужасающими. Россия переживает скверный период. Лет через десять-двадцать она вновь утвердит себя как главная сила. Пока же у Ельцина нет иного выбора, как укрепить позиции России, если возникнет угроза. Если украинцы поведут себя слишком провокационно, сказал Черняев, Ельцину придется вмешаться, если понадобится, то и силой. Это не отвечает ничьим интересам. Палажченко и Черняев понимали, что Англия сейчас вынуждена считаться с реальным положением вещей. Но игра еще не окончена. Они призвали англичан употребить все свое влияние, чтобы предотвратить развал Союза. Я сказал им, что раньше мы считали, что наши интересы будут наилучшим образом защищены сохранением Союза. Теперь эта цель уже нереальна, и мы пересматриваем всю нашу политику.
Украина была ключом ко всему. Вся конструкция Союза без Украины лишалась какого бы то ни было смысла. Отношения между Россией и Украиной становились решающими для будущего развития событий в бывшем Советском Союзе. Никакие другие отношения (в том числе между Россией и Казахстаном) не имели такого значения. Люди на Западе не понимают, что это означает в эмоциональном плане, как для русской, так и для украинской стороны. Даже вполне здравомыслящие русские приходили в ярость, если кто-нибудь говорил, что Украина (от которой все они вели свою историю) может отойти и двигаться дальше в одиночку. Я сомневался, что русские легко смирятся с независимостью Украины, или что они понимают по-настоящему чувства украинцев. Их отношения были столь же взрывоопасны, как в Северной Ирландии, но последствия взрыва могли быть куда более серьезными. В любом случае наши практические возможности повлиять на исход событий были весьма ограничены. Нравилось нам это или нет, старый Союз не подавал уже никаких признаков жизни. «Видимость Союза», о которой я говорил в Лейпциге, еще могла возникнуть, однако этот вариант был маловероятен. Наши собственные интересы были двоякими. Мы хотели, чтобы составные части бывшего Союза выполняли международные обязательства; желательно было также разработать надежную систему контроля над вооруженными силами, особенно ядерными. Мы хотели установить выгодные отношения в области политики, экономики и безопасности с государствами-преемниками, из которых важнейшим была, конечно, Россия, вторым по важности — Украина, третьим — Казахстан, а все остальные от них отставали. Так что вопрос состоял не в том, признавать ли нам независимость Украины, а в том — когда и как. Нам необходимо всеми средствами развивать практические связи с Украиной. Но с официальным признанием спешить не следует, чтобы дать России время приспособиться к новым условиям.
Я изложил эти осторожные соображения в своем письме в Форин Оффис в середине ноября. Они были чрезмерно деликатными и непрактичными, и почти тотчас же опровергнуты ходом событий. И кроме того, пессимистичными. Несмотря на серьезные трения, имевшие место на протяжении последующих нескольких лет, украинцы и русские разрешали свои споры, в общем, разумно.
1 декабря подавляющее большинство украинцев проголосовали за независимость. Горбачев обратился по телевидению к республикам с отчаянным призывом подписать Союзный договор. Он предсказывал, что крушение Союза приведет к разрыву личных, экономических, научных и культурных связей. Вызовет этнические конфликты в Балтийских государствах, может привести к кровопролитию и войне. Даже уравновешенные русские, такие как Черняев и Собчак, были согласны с ним.
Однако последние иллюзии Горбачева скоро развеялись. 8 декабря мы устроили обед в честь Майкла Кейна, председателя фирмы «Букер», который находился в Москве с целью популяризации своего плана учреждения русской Букеровской премии. Русские гости представляли собой московский литературный истеблишмент. Когда они расходились, мы взглянули на телепринтер, работавший в передней. Пораженные, мы прочли, что Ельцин, Кравчук и их белорусский коллега, Шушкевич, тайно встретились в охотничьем домике в Беловежской Пуще, на границе с Польшей. Они объявили, что Советский Союз «прекращает свое существование как субъект международного права и геополитическая реальность» о изменяется «Содружеством Независимых Государств».
Новое соглашение, несмотря на сенсационный характер его появления, было естественным следствием процесса перехода власти от центра к республикам, происходившего после августовского путча. Больше всего меня поразило то, что его положения (несмотря на употребленное мимоходом слово «Евразия») имели славянскую и европейскую ориентацию. Несмотря на свою тесную связь с Ельциным, Назарбаев, Президент Казахстана, в Беловежской Пуще не присутствовал. Последующая попытка Ельцина сделать вид, что посланное ему приглашение потеряла почта, была неубедительной. Руководящие учреждения нового Содружества должны были находиться в Минске. Это была самая западная точка, где можно было остановиться, не выходя окончательно за пределы бывшего Советского Союза. Все это никак не походило на «Союз Суверенных Государств», за который так страстно агитировали Горбачев и Черняев всего несколькими днями ранее.
Козырев пригласил западных послов для объяснений. Советский Союз, сказал он, распадался, и механизм принятия решений был сломан. «Положение стало невыносимым; оно даже угрожало целостности вооруженных сил» (угрожающая фраза, смысла которой он не объяснил). Поэтому славяне вынуждены были создать новое содружество, в котором не было места старому Союзу и его институтам. Для Горбачева будет подыскана почетная роль, если он уйдет без шума.
12 декабря Ельцин заявил в Российском парламенте, что ему давно уже было ясно, что Союз больше функционировать не в состоянии. После путча он переживал предсмертные судороги. О том, чтобы украинцы подписали Союзный договор, никогда речи не было, а без них никакой договор невозможен. Три республики решили действовать, чтобы предотвратить хаос. Новое Содружество возьмет на себя международные обязательства Советского Союза, сохранит объединенное командование «общим военно-стратегическим пространством», будет сотрудничать в вопросах внешней политики. Будет существовать «общее экономическое пространство»: единая валюта, общая бюджетная политика и таможенный союз. Это была одна видимость. Никакого отношения к действительности она не имела: украинцы так же решительно как всегда были против всего, что походило на общие или наднациональные институты. Коммунист Бабурин, сторонник жесткого курса, саркастически заметил, что организаторы августовского путча хотели, по крайней мере, сохранить свою страну, организаторы же декабрьского путча ее разрушили.
Однако этот второй «путч» был уже необратим. Горбачев потребовал проведения всесоюзного референдума и говорил пламенные речи о русских меньшинствах в странах Балтии и на Украине в отчаянной попытке вернуть себе хоть какое-то влияние. Но Саша Мотов был в восторге. Наконец-то кто-то что-то делает — славяне объединились. А то, что граждан Центральной Азии бросили на произвол судьбы — ну и Бог с ними!
Крушение Советского Союза совпало с позорным концом карьеры Константина Демахина. Он никогда не пользовался популярностью ни у английских, ни у русских служащих посольства. Меня считали его покровителем, относящимся к нему некритически. Летом, когда мы были на отдыхе, он загнал «Роллс-ройс» в яму и сломал переднюю ось. Кроме того, он вернулся из отпуска, который проводил в Лондоне, с опозданием. После моего возвращения Дэвид Логан сказал мне, что я должен его уволить. Я вызвал его к себе и сказал, что в этот раз его не уволю, но предупредил администрацию посольства, что, если он совершит еще какой-нибудь проступок, они могут его уволить, не ставя меня об этом в известность. Он дулся несколько дней, пока возбужденная атмосфера путча не взбодрила его. Я подумал, что все еще может обойтись. Но в октябре «Литературная газета» опубликовала его интервью, в котором он утверждал, что ушел из КГБ после того, как исполнял роль шпиона за семью последними английскими послами, включая меня. Мои коллеги в посольстве заявили мне, что уж на этот раз я непременно должен его уволить. На это я ответил, что вряд ли смогу его уволить только за то, что он ушел из КГБ, мне бы хотелось, чтобы остальные русские служащие поступили точно так же. А ему сказал, что играть в политические игры не входит в его обязанности. Он мог доставить мне крупные неприятности в Лондоне («что это за дипломат, за которым шпионит его собственный шофер?»). Мог бы, по крайней мере, предупредить меня, что такое интервью появится. Он невнятно ответил, что поступил так потому, что он «русский патриот». Я сказал, что он может продолжать работать у меня до моего отъезда из Москвы, но рекомендовать его моему преемнику я не смогу. Он совсем сник, у него произошел явный нервный срыв. Он ни с кем не хотел разговаривать. В свою очередь, русские служащие не желали разговаривать с ним, потому что его интервью нарушило неписаный закон молчания относительно КГБ, от соблюдения которого они все зависели. Водить машину он стал небритым, ездить с ним было опасно. Я послал его к врачу и дал ему двухнедельный отпуск. Последней каплей, переполнившей чашу моего терпения, был инцидент в начале января, когда он чуть не переехал Жюли Белл. Он сам предложил уйти, и я принял его предложение. Он пришел попрощаться. В глазах его были слезы. Мы с Джилл чувствовали себя виноватыми, нам было почти так же грустно.
Потрясенные Беловежским соглашением, западные правительства были озабочены тем, чтобы не сделать какого-либо преждевременного шага. Джон Мэйджор послал Лена Эпплярда, нового начальника политического отдела Форин Оффис, в короткое турне, поручив ему побывать в Москве, Киеве и Минске и узнать из «первых рук, что происходит в этой стране, а также получить заверения относительно защиты прав человека, по поводу ядерного оружия и финансового долга». В пятницу 13 декабря мы с Эпплярдом посетили Горбачева в его кабинете в Кремле. Это было последнее наше посещение. В комнате перед его кабинетом находился Губенко. Вид у него был веселый, но делать ему было явно нечего. У Горбачева в это время находились Александр Яковлев, Черняев и Палажченко. Горбачев был в прекрасной форме, загоревший, непринужденно многословный. Свою речь он начал с получасового самооправдания. Он всегда выступал за союзное государство, а не за союз государств. (Присущая Горбачеву неспособность отличать федерацию от конфедерации служила поводом для постоянных нападок на него со стороны Лукьянова.) Проблемы, которые сегодня наиболее беспокоят людей — контроль над вооруженными силами, гражданство, границы, — можно будет разрешить в рамках Союза. Именно об этом он сумел договориться в рамках новоогаревского процесса. Русские склонялись к заключению нового соглашения: Россия, по своим собственным причинам, нуждалась в Союзе в такой степени, что и остальные республики. Но украинцы со своим референдумом все испортили. И как только итоги голосования были обнародованы, Ельцин немедленно использовал изменившуюся ситуацию в собственных целях. Сам Горбачев — государственный деятель, а не какой-нибудь неопытный популист из тех, что ныне задают тон. (Их он назвал «разбойниками» и «мохнатыми мордами».) Но ему, увы, приходится считаться с реальностью и думать о долгосрочных последствиях. Беловежский процесс был большой ошибкой. Но повернуть его вспять уже невозможно. И поэтому задача Горбачева — гарантировать соблюдение Конституции и сдерживать радикалов. Ведь ему приходиться помнить и об общеевропейских проблемах — ядерном оружии, меньшинствах в Югославии. Кравчук, например, не знает, что делать со своей новоиспеченной армией, и Горбачев отправил ему в Киев в помощь двух генералов. Что же касается Ельцина, то он признает, что в ближайшие десять лет Союз с большой вероятностью будет восстановлен.
Все это совершенно не походило на поведение политика, пребывающего на грани отставки. Напротив, Горбачев производил явное впечатление, что он по-прежнему играет первую роль. Но, слушая, как его руководитель строит воздушные замки, Яковлев делался все более мрачным. Черняев невозмутимо что-то записывал. Закончил Горбачев добрыми пожеланиями в адрес Мэйджора. Он был весьма любезен по отношению ко мне. Тони Бишоп, переводчик из МИДа, сопровождавший Эпплярда, заметил, что Горбачев определенно чувствовал себя среди старых друзей. Когда мы уходили, в приемной по-прежнему оставался Губенко. Отчуждение буквально висело в воздухе.
В Киеве украинцы все еще относились с большим подозрением к русским и были полны решимости не допустить, чтобы новое Содружество Независимых Государств превратилось в орудие русской имперской политики. Бывший оппозиционный политический деятель Павличко, который стал теперь председателем Комитета по иностранным делам, относился к Ельцину почти с такой же подозрительностью, как к Горбачеву. Что бы ни говорилось в Беловежском соглашении, Украина будет иметь собственную армию, собственные границы и свою собственную валюту. Она не заинтересована в Славянском союзе: Украина — часть Европы, и в этом вся суть. Присутствуя в январе 1990 года на обеде, устроенном в нашу честь Рухом, он с удовольствием воспоминал тост Уолдгрэйва «За украинскую независимость» и явно с меньшим удовольствием сравнения г-жи Тэтчер Украины с Калифорнией. Кравчук поддержал линию Павличко. Прошло более трехсот лет с тех пор, как Хмельницкий подчинил Украину власти царя. Империя больше не существует, Союз приказал долго жить. Новая Украина будет совершенно независимой. У нее будет своя собственная армия и собственная внешняя политика.
Минск, где я раньше не бывал, оказался гораздо более приятным городом, чем я ожидал. Улицы были чисты, хотя и в колдобинах, архитектура, хоть и сталинская, довольно сносная. Белоруссия пострадала от войны больше, чем какая-либо другая советская республика. Треть ее населения, составлявшего девять миллионов, погибла. Единственное, что осталось от довоенного города, — это несколько восстановленных кварталов вдоль реки: мощенные булыжником мостовые, дома для интеллигенции и рестораны. Кроме того, Белоруссия больше всех пострадала от чернобыльской катастрофы: большая часть ее территории подверглась воздействию радиоактивных осадков и в двух областях сельскохозяйственные работы пришлось вообще прекратить.
На громадной площади перед массивным зданием парламента (самой большой и самой бесполезной площади в Европе, как заметил позднее весельчак г-н Шушкевич) унылая группа демонстрантов требовала отставки правительства. Министр иностранных дел Кравченко (или «Краученка», как он сам себя называл на белорусский манер) — человек с грустным лицом и слабо развитым чувством юмора, утверждал, что три президента, встретившиеся в Беловежской Пуще, и в мыслях не имели образовать чисто славянский союз. Однако и он сам, и все те, с кем мы встречались, не были твердо уверены в том, что они хотят видеть в новом Содружестве азиатские республики. Чего «Краученка» действительно жаждал, это соединения с Европой, которая, судя по его выражению, вовсе не обязательно должна включать Россию. За обедом Кравченко привел несколько, по его словам, «малоизвестных фактов», долженствовавших продемонстрировать величие и непрерывность традиции белорусской истории, литературы и культуры. Провозгласив тост, мы выпили особенного белорусского бальзама, основу которого, сообщил он нам с мрачной улыбкой, словно посвящая в некую тайну, составлял пчелиный помет.
В первые месяцы 1992 года я вновь побывал в республиках, чтобы посмотреть, как они управляются со своей новой независимостью. В январе вместе с Дугласом Хердом я участвовал в переговорах с Назарбаевым в Ал-ма-Ате. Назарбаев был все еще обижен тем, как три славянина обошли его при подписании своего соглашения в Беловежской Пуще; его также тревожили перспективы только что обретшего независимость Казахстана. Если новые республики не осуществят нынешний переход быстро и успешно, есть опасность «ужасной» беды. Существует широчайшее поле для поворота демократического движения вспять и установления наихудшего вида диктатуры. Однако он считал, что, в конце концов, члены бывшего Советского Союза, кроме Украины, вернутся к прежней форме федерации. Это было поразительное заявление в устах человека, активно занятого утверждением свободы своей страны. За обедом он стал мягче, в глазах его появился лукавый прищур и он проявил сдержанный юмор, говоря забавные вещи с совершенно серьезным лицом. Когда Херд порекомендовал ему пригласить г-жу Тэтчер к себе в качестве экономического советника, он ответил, что и так с трудом унимает своих уже имеющихся советников, которые слишком много говорят. Он заставил Херда разрезать традиционную голову овцы. Херд достойно выполнил эту неприятную обязанность и отдал одно ухо овцы своей жене, а другое — мне, так как (его заверил в этом Назарбаев) это гарантирует, что мы будем делать все, что он нам прикажет.
В марте я летал в Баку на британском правительственном самолете с Дугласом Хоггом, государственным министром Форин Оффис. Самолет был выкрашен в камуфляжные цвета, и я надеялся, что азербайджанцы не собьют его, решив, что их собираются бомбить армяне. Президент Муталибов только что ушел в отставку: бакинская толпа обвинила его в том, что он действовал недостаточно решительно после армянской расправы с азербайджанцами в Карабахе. Мы посетили моего старого друга, премьер-министра Гасанова, а также исполняющего обязанности президента Мамедова, который почти не мог говорить от переполнявших его чувств, произнося грозную историческую тираду против армян. Мы встретились также с представителями некоммунистической оппозиции в парламенте, которые были более разумными и умеренными. Каждый из них относился с крайним подозрением к русским империалистическим заговорам. — Все были поглощены Нагорным Карабахом. Атмосфера была совершенно иной, чем во время моего предыдущего визита. Армяне теперь одерживали победу за победой. Азербайджанцы уже более не задавали тон на переговорах. Однако они с беспокойством сознавали, что должны теперь вести переговоры с позиций слабости и что мировое общественное мнение не на их стороне. Даже оппозиция, по-видимому, понимала, что, если ход событий выйдет из-под контроля, это будет означать не только новое кровопролитие в Карабахе, но и серьезные беспорядки в Баку. Изгнание Муталибова могло быть только началом. Гасанов позвонил мне на следующий день рано утром, когда я слушал Би-би-си: армяне атаковали азербайджанский пограничный город Агдам, откуда азербайджанцы посылают все необходимое для своих войск в самом Нагорном Карабахе. Город в огне и завален трупами. Гасанов попросил меня взять с собой министра и посмотреть на все это своими глазами. Я отказался. Вместо этого я послал сотрудника политического отдела посольства Тима Барроу, который сопровождал нашу группу. Когда Тим в конце концов попал на место действия, он увидел одно горящее здание, один труп и массу людей, в панике бегущих из города. Гасанов был неверно информирован, впал в панику или, возможно, проверял, какое впечатление произведут подобные вести.
В Ереване нас поместили в правительственной гостинице. Она была роскошной и, пожалуй, менее вульгарной, чем обычно. В ней было страшно холодно. Азербайджанская блокада сократила поставки нефти и газа в Армению на 75 процентов, и почти все время, что мы там находились, мы не снимали свитеров. Я вручил свои верительные грамоты президенту Тер-Петросяну. Насколько мы могли судить, я был первым британским послом в Армении за 2000 лет, а то и больше. После этого Хогг провел с ним официальную беседу. Тер-Петросян был серьезен, сосредоточен и готов принять идею переговоров по поводу Нагорного Карабаха. Эта готовность шестью годами позже стоила ему его должности. Члены парламента, с которыми мы встретились после этого, были настроены менее здраво, особенно когда Хогг сказал им, что шансов на независимость у Нагорного Карабаха нет. Мое возвращение в Москву из Еревана было русским — или, скорее, чисто армянским приключением. Когда мне предложили сесть в самолет, громадный Ил-86, его еще разгружали после рейса из Москвы. Механики и другой персонал с озабоченным видом осматривали передние колеса. Я вместе с тремястами других пассажиров стоял на жгучем морозе, дожидаясь разрешения войти в самолет. Пригнали милицию — следить за соблюдением порядка. Примерно через полчаса терпение мое лопнуло, и я ринулся внутрь самолета. Следом за мной толпой ринулись остальные. Мы стали ждать. Прошел час, потом второй. Армянские пассажиры разложили огромное количество еды и принялись выпивать, чтобы скоротать время. Потом командир экипажа, крупный армянин с очень мрачным выражением лица, сообщил, что колеса заменили, но механики не могут убрать домкрат. Поэтому не могут ли все пассажиры мужского пола переместиться в заднюю часть самолета, чтобы сдвинуть его. Все мужчины перешли, маневр удался, домкрат был вытащен, самолет двинулся вперед, и мы с трехчасовым опозданием взлетели.
В конце апреля 1992 года я посетил Шеварднадзе, будущего Президента Грузии. Весна нагрянула с нежданной силой, все цвело, и Тбилиси был необычайно красив. Однако примерно на протяжении километра проспект Руставели, главная улица города, походил на Дрезден в 1945 году: голые выгоревшие остовы зданий, все стены изрешечены пулями. Зрелище было гораздо более страшным, чем я ожидал. Оно свидетельствовало о крайней жестокости гражданской войны, вспыхнувшей здесь в прошлом году. Кабинет Шеварднадзе помещался в здании Государственного совета — прежде здесь находился Институт марксизма-ленинизма. Несмотря на вполне реальные трудности, стоящие перед ним, Шеварднадзе выглядел гораздо более веселым, чем в месяцы после своей отставки. Очевидно, он чувствовал, что снова занимается настоящим делом.
На моем обратном пути в резиденцию улицы были очищены, и меня сопровождал эскорт, состоявший из пяти мотоциклистов. Милиционеры в нарядной форме на каждом углу отдавали честь. Адъютант Шеварднадзе объяснил мне, что президент отдал специальный приказ о том, чтобы мое пребывание было обставлено с особой торжественностью, чтобы показать народу, что он еще в состоянии получать поддержку из-за границы. Без сомнения, он также предпочитал избегать политических осложнений, которые возникли бы, если бы один из первых послов в Грузию от крупной державы был убит на улицах его столицы.
Чета Шеварднадзе пригласила нас вечером на ужин. Когда мы прибыли в его старомодную резиденцию, надежно расположенную в том же самом охраняемом месте, где мы остановились, Шеварднадзе был явно в плохом настроении. Оказалось, что премьер-министр Сигуа и министр обороны Китовани не явились. За столом настроение его улучшилось. Он вспоминал о событиях последних пяти лет: о фиаско, которое потерпело на саммите в Рейкьявике предложение о запрещении ядерного оружия, когда он боялся, что на заключительной конференции Горбачев «даст отбой», а Горбачев боялся, что не сможет совладать с собой; о днях путча, когда его жена Нанули упаковала мешок с теплыми вещами на случай своего ареста; о скучных часах, которые он провел, имея дело с Рейганом, который читал по готовым бумажкам и не интересовался, что ему говорят в ответ; о веселых часах, которые он проводил с тем же Рейганом во время ланча, когда с делами было покончено, слушая рейгановские анекдоты, на которые тот был неистощим. Тосты следовали один за другим, и Шеварднадзе взбодрился. В тот самый момент, когда мы собрались отправиться в аэропорт, появились, наконец, Сигуа и Китовани. Сигуа, высокий, аккуратно одетый человек с подстриженными усиками и интеллигентными манерами, говорил округлыми фразами. Китовани был маленьким, походил не на военного, а на художника — совсем неподходящий человек для того, чтобы повести национальную гвардию в горы, бросив вызов Гамсахурдиа, как он это сделал во время августовского путча, или чтобы участвовать в разрушении центра Тбилиси, как он это сделал в декабре. Он говорил так, что его почти невозможно было понять. Я решил, что он сильно выпил. Последовали новые тосты. Шеварднадзе крепко меня обнял, и мы отправились в аэропорт с 45-минутным опозданием.
Юристы Форин Оффис запрещали сменявшим друг друга английским послам посещать Балтийские государства, чтобы не создалось впечатления, будто мы одобряем советскую оккупацию. Но в апреле 1992 года мы посетили независимую Латвию и остановились в Риге у нашего старого друга Ричарда Самюэля — британского посла, занимавшего этот пост впервые после более чем пятидесятилетнего перерыва. Его посольской резиденцией служил отель «Рига», где он, его жена, два грудных ребенка, английская няня и собака занимали два небольших номера. Для меня это была первая поездка на Балтику с 60-х годов. В старом центре города еще стояли баррикады, куски бетона, скрепленные цементом и перегораживавшие узкие средневековые улицы, — более солидный барьер, чем хлипкие нагромождения всякой всячины, окружавшие Белый дом во время августовского путча. Хотя я приехал не по официальному поводу, я посетил министра иностранных дел Юрканса. Высокий красивый человек сорока с лишним лет, профессор и преподаватель английского языка в университете, он принял нас в большой вилле XIX века, где располагалось в данный момент его министерство. Секретарь быстро что-то записывал. Во время нашего разговора ему позвонили по сотовому телефону, каких в Москве еще не было, — особый признак современности.
Юрканс не согласился со мной, что русские утратили свои имперские устремления. На недавнем совещании Собчак разносил его два часа, если не дольше. Шелов-Коведяев, заместитель российского министра иностранных дел, протеже Галины Старовойтовой, числившийся либералом, повторил абсурдное заявление о том, что прибалты будто бы добровольно вошли в Советский Союз в 1940 году. В Латвии до сих пор находится около ста тысяч русских солдат, и русские не выражают ни малейшей готовности вступить в переговоры об их выводе. Впрочем, Юрканс почти столь же критически отозвался о собственных националистах. Латыши относятся к русским как к оккупантам и всячески унижают их на улицах. Предложенный закон о латвийском гражданстве носит дискриминационный характер. Латышские националисты вновь претендуют на территорию, которая является теперь русской. Они считают, что международное право и мораль на их стороне и что Запад оградит их от последствий их непокорности. Я сказал, что Запад вряд ли сделает что-либо подобное. Юрканс печально согласился. Его соотечественники не приемлют его рассуждения о том, что Латвии придется приспосабливаться к действительности и что она обречена поддерживать добрые отношения со своим очень большим соседом.
Обратно в Москву мы ехали через Эстонию. Границу между Латвией и Эстонией ретиво охраняли неопытные молодые чиновники обеих стран в новехонькой форме — этим утверждался государственный статус. На границе между Эстонией и Россией, в Нарве, две крепости грозно смотрят друг на друга: старая шведская на одной стороне реки и Ивангород — на другой. Эстонские пограничники были невероятно серьезны: два юнца потратили десять минут на разглядывание наших паспортов. На русской стороне границы никого не было. Но мы сразу же поняли, что снова дома: дороги были полностью негодными, и количество мусора увеличилось.
Одним из крупнейших достижений коммунистического режима было превращение Советского Союза из страны безграмотных крестьян в государство, обладающее наиболее высоким уровнем технического образования в мире. Блестящие способности и инициатива русских людей подавлялись политическим режимом. Во второй половине XX века Советский Союз уже успешно бросил вызов Америке в самых передовых областях современной военной техники. Советы создали собственное ядерное оружие, в 50-х годах построили лучший в мире самолет-истребитель, самые мощные ракеты и самые лучшие танки. Они запустили первый спутник и отправили первого человека в космос. Все это породило всплеск непривычной самоуверенности, убеждение в том, что русские, что ни говори, способны на равных состязаться с иностранцами. В 50-х, 60-х и даже в 70-х годах в Советском Союзе было мало людей, портивших общую радость сомнениями в том, что в основе этих достижений лежит беспощадное обкрадывание гражданского сектора, и что долго эти достижения сохранить не удастся. Мифическое «армянское радио», неистощимый источник советских политических анекдотов, было мудрее. Вопрос: «В чем основное различие между долларом и рублем?». Ответ: «Доллар подкреплен золотом, а рубль — танками». Однако большинство русских испытывало гордость за технические достижения своей страны при советском строе.
Но в 80-х годах стало до боли ясно, что советская система более не в состоянии поддерживать прежние достижения. Мы получили живое представление о технических трудностях Советского Союза, когда первый английский космонавт, Элен Шарман, в 1991 году приехала в Москву, чтобы пройти обучение на советском космическом корабле. Мы посетили ее в Звездном городке, расположенном в лесу, примерно в 45 минутах езды на машине от центра Москвы, где осуществлялась советская программа пилотируемых космических полетов. Мы поднялись в тесный макет запускаемого модуля, а затем в удививший нас своей просторностью космический корабль «Мир» — прочные советские инженерные сооружения, не требующие особенно сложного ухода, вроде танка Т-34. Нас повел по кораблю генерал Леонов, первый человек, выходивший в открытый космос и увлеченный художник-любитель. Довольно подробно и бестактно, в присутствии Элен, он рассказал нам, что происходит с человеческим телом в случае внезапной декомпрессии (когда каждая клетка организма взрывается, и тело испаряется). Полковник Титов, первый человек, проведший в космосе более года, хотел, по его словам, снова полететь, хотя выглядел при этом абсолютно в своем уме.
Звездный городок все годы был закрыт для иностранцев, как, впрочем, и для большинства советских граждан. Теперь внешние беды Советов отразились даже на этом защищенном пространстве. В городке жили четыре тысячи человек. Магазины были дифференцированы соответственно рангу: один для космонавтов, другой — для обучающихся, третий — для членов семей погибших космонавтов, и еще один — для всех остальных. Даже в элитных магазинах выбор товаров был весьма ограничен. В отделе скобяных товаров, заполненном пластиковыми пакетами со стиральным порошком, который найти в Москве к тому времени было почти невозможно, Джилл купила какое-то древнее устройство, по-видимому, предназначенное для посадки семян томатов. Космонавты были самыми привилегированными людьми в Советском Союзе, но даже они ощущали дефицит товаров. Та же атмосфера ветхой претенциозности на аристократичность лежала на стартовом комплексе в Байконуре в Казахстане. 18 мая 1991 года мы полетели туда с родителями Элен, чтобы присутствовать при запуске. В аэропорту нас встретил генерал Шумилин, проработавший на Байконуре тридцать лет. Дорога от аэропорта была безжизненной: сплошной песок, кустарник. Температура здесь колебалась от 30 градусов мороза зимой до 45 градусов тепла в тени летом. Через грунт наружу проступала соль: как нам объяснил Шумилин, это было результатом поворота течения Сырдарьи для орошения хлопковых полей в Средней Азии. Город Ленинск, где жили люди, работавшие на космодроме, был окружен стеной неприглядных бетонных плит. Возле охранного поста у ворот никого не было, и значительная часть стены явно рушилась — возможно, это было своего рода символом свободы, принесенной перестройкой. В центре города находился тщательно поливаемый цветник и памятник тем, кто погиб здесь при взрыве ракеты на стартовой площадке в 1961 году (Шумилин сказал, их было 58, но некоторые утверждали, что не менее шестисот), включая маршала Неделина, который отдал приказ о запуске мощной ракеты прежде, чем она была готова к пуску.
На стартовом комплексе царило возбуждение: толпы народа, поп-музыка, повсюду девушки, дети и генералы. Все было почти по-американски, но не совсем. Платформа для зрителей и окружавшие ее сооружения были типично русскими — обветшалые деревянные строения, похожие на трибуну на бегах в маленьком провинциальном городке. Нас ввели в комнату, где Элен и двое ее русских коллег надевали на себя скафандры. Они были отделены стеклянной перегородкой, которая должна была защищать их от инфекции. Мы помахали руками, сделали еще какие-то приветственные жесты. Три космонавта вышли на миниатюрное парадное поле, вытянулись по стойке смирно перед генерал-полковником Ивановым, председателем Государственной комиссии, и доложили, что готовы к полету. Всех нас, остальных, оттеснили за перегородку. Однако когда космонавты направились к видавшему виды школьному автобусу, который должен был доставить их на место старта, все мы бросились, чтобы поцеловать их, пожать им руки и пожелать удачи. Они укатили вместе с нашими микробами.
Сама ракета находилась примерно в двух километрах от нас; она сияла одиноко на пустыре и тихонько выпускала пар. На экранах телевизоров мы могли видеть Элен, счастливо улыбающуюся со своего места в капсуле. Затем начался обратный отсчет, раздалась команда «пуск», появилось оранжево-серебряное пламя, раздался грозный, сотрясающий землю рев — не шум, а физическое и эмоциональное ощущение грандиозной мощи. Ракета плавно скрылась в облаках. Экраны телевизоров погасли. Когда через несколько минут они вновь загорелись, и мы увидели, что Элен на месте, все облегченно вздохнули. Шумилин крепко обнял г-жу Шарман, и дело закончилось шумным обедом.
После этого мы отправились осматривать домик, где Гагарин провел ночь перед своим эпохальным полетом, и стоявший рядом домик, где жил Королев, Главный конструктор и отец советской ракетной науки. Никто при этом даже не упомянул, что старшие коллеги Королева были расстреляны и что его самого пришлось вызволять из лагеря после войны, когда Сталин начал ощущать нехватку немецких специалистов по ракетам.
Русские несколько лет трудились над «Бураном», советским космическим челноком, который не уступал американскому. Руководивший этой работой генерал был, пожалуй, самым несчастным и нервным человеком из всех, с кем мы встретились в тот день. Он отказался говорить, сколько строится челноков, когда состоится следующий запуск и какой груз может поднять этот космический корабль. По-видимому, он все еще пытался сохранять какие-то технические тайны даже в эпоху гласности. Более вероятно, однако, он страдал от неизлечимой депрессии. Он наверняка знал, что «Буран» никогда больше не полетит, что деньги окончательно иссякли и что славные дни советской космической эры миновали. Это не было концом советской космической программы. Станция «Мир» была запущена на орбиту в 1987 году. Десять лет спустя она все еще оставалась на орбите после установленного конструкторами срока. В 1997 году с ней произошел ряд неприятных инцидентов, породивших невыгодные сравнения советской космической программы с американской. Но и у американцев случались катастрофы: «Аполлон-13» и взрыв «Челленджера». Даже самая тщательно продуманная программа не застрахована от человеческой ошибки и капризов судьбы, так что русские были вправе гордиться своими достижениями.
Однако теперь «Буран» стоял, огромный и неподвижный, на пустыре, — грустный символ конца русской мечты о превосходстве.
Итак, Советский Союз в конце концов распался. Его последние дни пролетели, словно в каком-то вихре. 16 декабря 1991 года Гавриил Попов ушел с поста мэра Москвы и был сменен гораздо более умелым Юрием Лужковым. В тот же день телевидение показало начало переговоров между Ельциным и Бейкером. Они длились четыре часа и проходили в Екатерининском зале Кремля, где Горбачев встречался со многими своими иностранными друзьями. Из вежливости Бейкер нанес визит также Горбачеву; однако разговора не получилось, ибо говорить, по существу, было не о чем. Вряд ли что-либо могло быть более символичным, так как было ясно, на чьей стороне теперь власть.
К этому времени Горбачев уже смирился с реальностью. 23 декабря на шестичасовом совещании они с Ельциным договорились о практических деталях его ухода — о пенсии, машине, даче, личной охране. Но Горбачев, видимо, не понимал, как впоследствии сказал мне Козырев, что если он уйдет «элегантно» и в течение нескольких месяцев не будет поднимать шума, он вернет себе заслуженное уважение русского народа. Вместо этого его реакция была «нездоровой», он спорил по поводу каждой ничтожной детали. К тому времени я уже набросал текст телеграммы, которую собирался послать после ухода Горбачева, — текст, который я мысленно составлял уже более года.
Финал наступил 25 декабря, в день Рождества. В 7 часов вечера Горбачев выступил по телевидению с речью о своей отставке. Она была достойной, такой как положено — не более того. Он сообщил зрителям о том, что знал с первых дней пребывания на своем посту, что старую систему необходимо менять сверху донизу. Несмотря на трудности, он ввел демократические свободы и произвел экономическую реформу. Он гордится своими достижениями. Страна переживает ныне кризис потому, что бюрократия сопротивлялась переменам. Он сделал все, что мог, для сохранения Союза. Он не согласен с его роспуском. Создание Содружества Независимых Государств, решение о котором следовало бы предоставить народу, не изменило его взглядов. Однако он будет делать все, что в его силах, чтобы содействовать успеху новой организации. Он желает народу всяческих благ. О Ельцине он вообще не упомянул. Сразу же после того, как он закончил говорить, мы посмотрели в окно. В этот момент над Кремлем спускали красный флаг.
В апреле 1992 года, перед самым нашим отъездом, Горбачев с женой пришли к нам на частный обед. Они хотели быть одни, и мы никого больше не пригласили. Он был в отличной форме, очень говорлив. Она была менее чопорной, чем обычно — раскованной, разговорчивой и не пытавшейся ни на кого произвести впечатления. Они обращались друг к другу довольно официально: «Михаил Сергеевич» и «Раиса Максимовна», как если бы уже были историческими фигурами, каковыми они, впрочем, были и в самом деле. Раиса спросила, пригласили ли мы переводчика. Я сказал, что наш русский язык позволяет объясняться без переводчика. Тут вышла наша дочь Кэйт, и я перевел что-то неправильно. «Михаил Сергеевич, я вам говорила, что нужно захватить переводчика», — заволновалась Раиса. После этого мы уселись вчетвером, уютно разместившись на диване и двух креслах в Синей комнате.
Горбачев уже воображал свое возвращение на международную арену и был явно возбужден. Они только что вернулись с Раисой из поездки в Токио и через пару дней уезжали в Америку, где он должен был выступить в Фултоне. Накануне он впервые прочел полный текст речи, которую Черчилль произнес там более сорока лет назад, речь о «Железном занавесе», которая, по утверждению русских, положила начало «холодной войне». По словам же Горбачева, доводы Черчилля были гораздо более тонкими и менее враждебными по отношению к России.
Горбачев заявил, что его двумя крупнейшими достижениями было прекращение «холодной войны» и то, что он дал простым людям в России возможность самим определять свою судьбу. Он защищался от всеобщих обвинений в нерешительности, которая будто бы лежала в основе его неудач. Бессознательно повторив слова Хиллара Беллока («Поступи решительно в час нужды, // Прослывешь героем. Победы лишь не жди…»), он сказал, что ошибочная решительность во время столь глубоких перемен привела бы к кровопролитию. И грустно напомнил, что первым главным министром царя Александра I был либеральный реформатор Сперанский, а последним — военный деспот Аракчеев. Русская реформа — вещь нелегкая и ненадежная. Я попытался его утешить. Мы на Западе знаем, что это он освободил всех нас от страха атомного уничтожения, и знаем о фундаментальных переменах, которые он произвел в самом характере русской истории. Ведь даже Моисею не удалось привести свой народ в страну обетованную. На что Раиса язвительно заметила, что после сорока лет скитаний по пустыне израильтяне выступили против Моисея и заявили, что лучше бы им было вообще не уходить из Египта.
Горбачев теперь ежедневно по два-три часа диктовал свои мемуары. Он рассказывал нам о войне и вспоминал, как русская армия в полном беспорядке отступала от Ростова, оставив его родную деревню в руках немецких оккупантов. Его отца послали безоружным в первую рукопашную схватку. У него и его товарищей была одна винтовка на двоих. Раиса вспоминала о том, как ее отцу обрили голову, напялили на него военную форму и тоже послали на фронт. Его отозвали обратно почти сразу же. Он был профессиональным железнодорожником, поэтому его послали прокладывать железную дорогу через тайгу и с помощью немецких военнопленных перевозить заводы, эвакуированные из Западной России и Украины. Жизнь была очень трудной. Люди питались в основном ягодами и грибами. Она видела, как они пухли и умирали от голода. Первыми не выдерживали немецкие военнопленные. Когда в 60-х годах она писала свою кандидатскую диссертацию по социологии, она объезжала деревни Ставропольского края на мотоцикле, и оказалось, что в каждом четвертом доме остались только женщины, мужчины погибли во время войны.
Раиса рассказала нам, как было в Форосе во время путча. Горбачев понял, что что-то не так, как только узнал, что какая-то непрошеная делегация требует встречи с ним. Когда он обнаружил, что их телефоны отключены, он сказал Раисе, что надо ждать самого худшего. Он продержал своих визитеров в ожидании минут пятьдесят, а она тем временем провела семейный совет с дочерью и зятем. Она боялась, что, если что-то случится с Горбачевым, остальные члены семьи тоже могут быть уничтожены. Тем не менее, все они были согласны с тем, что у него нет иного выбора, как отвергнуть любые требования «гостей». Затем он вместе с ними направился в свой кабинет, а она и другие члены семьи сели перед дверью ждать исхода. Первым появился Варенников; он прошагал мимо, даже не взглянув на нее. Другие подошли и протянули руки для рукопожатия, но она отказалась с ними здороваться. Все это время она пребывала в ужасе, что, впрочем, неудивительно.
Я в свою очередь рассказал о фильме Би-би-си, посвященном путчу; в одном из его сюжетов было показано, как КГБ подслушивает разговоры Горбачева, Ельцина и Назарбаева. Раиса с горечью сказала: «Они семьдесят лет нас подслушивали и подслушивают до сих пор».
Оба резко отзывались о Ельцине, о его намеренном унижении Горбачева в Российском парламенте 25 августа, о том, как их выставили из официальной квартиры, как только Горбачев отказался от поста президента; и о том, как наиболее преданных ему членов личной охраны понизили в должности или вообще перевели на другую работу (Король Лир?). Горбачев сказал, что он твердо решил по государственным соображениям избегать публичных обвинений. Однако было очевидно, это стоило ему больших усилий.
Люда и Марина, подавая обед, прислушивались к разговору самым внимательным образом. Раиса не могла поверить в то, что они русские. Горбачев рассмеялся: вопрос о домашнем штате слуг в посольствах — штука сложная. Он снова рассмеялся, когда я напомнил ему, что в мае 1989 года, когда наши страны изгоняли «шпионов», у нас с ним были неприятности как раз на этой почве. Потом Люда и Марина рассказали нам, как они были рады возможности встретиться с Горбачевым. Ведь как никак именно он дал им свободу говорить и путешествовать.
Тем не менее, соотечественники Горбачева сильно не любили, а во многих случаях и презирали еще в то время, когда он находился у власти, и позже. Реакционеры считали его предателем и обвиняли в том, что он разрушил сталинскую империю в Восточной Европе, вызвал крушение коммунистической партии и развал Советского Союза. Радикальные либералы — в том, что он так и остался не перестроившимся коммунистом. Те же, что занимали среднюю позицию, говорили, что у него никогда не было жизнеспособной стратегии и в конце не хватило мужества ни для того, чтобы осуществить решительную реформу экономики, ни для того, чтобы противостоять сторонникам жесткого курса в партии, армии и КГБ. Простые люди ругали его за крах экономической системы и бедность, хотя было очевидно, что все это началось и существовало до его прихода к власти.
Горбачев, безусловно, помог России начать глубокий исторический переход. Он порвал с дискредитированной советской системой и сделал первые шаги к превращению ее в нечто более демократичное и более действенное. Он проявил ряд важнейших инициатив, положивших конец «холодной войне». Другое советское руководство на его месте могло попытаться противостоять натиску истории, и это сделало бы задачу гораздо более трудной, более кровопролитной и опасной для всех нас. Так что у соотечественников Горбачева большой долг перед ним, хотя они и не желают этого признавать. Утрата империи была болезненным процессом, но не столь болезненным по своим последствиям, как ее возможное участие в ядерной войне.
Конечно, Горбачев совершал ошибки. Он прекрасно знал, что произошло с Хрущевым, гораздо менее радикальным реформатором. Он опасался, и как выяснилось, справедливо, что он тоже может проснуться однажды и узнать, что заболел, потерял свою должность, и превратиться в ничто. Поэтому он нырял, увиливал, утаивал часть правды, уговаривал, стращал и увещевал. Он шел на предельно допустимый компромисс с людьми, которые располагали оружием и прослушивали телефоны. Но весной 1991 года свернул с кровавой дороги, на которую его толкали реакционеры. Когда они попытались утвердить свою власть в августе, они потерпели неудачу. Это Горбачев дал возможность простым людям, а также лидерам — в городах, в армии и в самом КГБ — самостоятельно размышлять о политике. Та машина, на которую полагались заговорщики, перестала им подчиняться. С этого момента историческая роль Горбачева была выполнена, и повести Россию дальше, к новому этапу предстояло его преемнику.
Если бы Горбачев тогда устранился от общественной жизни, как это сделал де Голль в 1956 году, он мог бы сохранить уважение народа как заслуженный государственный деятель. Увы, он не умел и не мог молчать.
Всякий раз, когда он выступал публично, он невольно напоминал своим слушателям, почему он так им надоел. Последним его унижением была отважная, но провальная президентская кампания 1996 года, когда он получил менее одного процента голосов. Смерть Раисы Максимовны в 1999 году была для него личной катастрофой. Но, по иронии судьбы, она явилась поворотным пунктом в отношении к нему общественности, ибо простые русские сочувствовали его горю. Его семидесятилетие в начале марта 2001 года было широко и тепло отмечено в центральной печати и на телевидении. Его прежний соперник, Ельцин, отметил свое семидесятилетие месяцем раньше, больной, снова в больнице, одинокий, — почти никем не признаваемая личность из прошлого. Горбачев же остался прежним — обаятельным, говорливым, чуждым всякой напыщенности. Он произносил речи и танцевал далеко за полночь на своем дне рождения в московской гостинице, окруженный соратниками времен перестройки, друзьями, дочерью и двумя внучками. Последний Генеральный секретарь ЦК КПСС был не только крупной исторической фигурой, он по-настоящему симпатичный человек.