Действительно, чем, в сущности, держалась российская империя? Не только преимущественно, но исключительно своей армией. Кто создал Российскую империю, обратив московское полуазиатское царство в самую влиятельную, наиболее доминирующую, великую европейскую державу? Только сила штыка. Не перед нашей же культурой, не перед нашей бюрократической церковью, не перед нашим богатством и благосостоянием преклонялся свет. Он преклонялся перед нашей силой…
В восьмидесяти километрах к западу от Москвы, мимо маленького городка Можайска шоссе на Варшаву проходит по лесистой сельской местности, мягкой и по суровым меркам России — приятной для глаза. К северу от шоссе расположена небольшая деревня Бородино с ее церковью XVII века. Она окружена крутыми берегами целой сети протоков, слишком маленьких, чтобы называть их реками. Возле церкви находится деревянная больничка, где можно разве что перевязать порезанный палец, сады с подсолнухами, и повсюду разгуливают чистенькие белые гуси.
Это мирное сельское селение — то самое место, где крестьянская армия Кутузова сразилась с Наполеоном и остановила его. В центре села еще можно разглядеть остатки большого редута, где Пьер Безухов наблюдал за ходом битвы. Слева все еще стоит громадный орел, воздвигнутый французами в память первого бородинского сражения, на том месте, где наполеоновская Grande Armée встретилась с достойным ей противником. Пренебрегая менее впечатляющими монументами в честь российских имперских полков, молодые пары приходят к орлу, чтобы сфотографироваться в день бракосочетания. Немного подальше стоит монастырь XIX века, построенный графиней Тучковой в честь ее погибшего брата. Толстой останавливался здесь, когда собирал материал для романа «Война и мир».
Отбывая военную службу в звании сержанта, Саша Мотов в свое время участвовал в массовой сцене, воспроизводившей Бородинскую битву в фильме, который снимал по роману Толстого Бондарчук.
Когда немцы в октябре 1941 года двинулись на Москву, именно среди этих колышущихся лесов, у подножья большого редута и по всей ширине давнего поля битвы окопались бойцы 5-й армии генерала Лелюшенко. Пока они ожидали немецкого наступления, их офицеры проносили перед строем царские полковые знамена, сохранившиеся в маленьком Бородинском музее[48]. Когда появились немецкие танки, русские солдаты вступили с ними в бой, они погибали и угрюмо отступили, как это сделали в свое время их предки. Узкие окопы, наблюдательные посты и большой редут все еще сохранились на этой нетронутой сельской местности, — наглядное свидетельство упорства, проявленного русскими в двух великих отечественных войнах.
Свидетельством того же служит маленькая церковь в Бородино, единственное здание, уцелевшее в деревне, после того как через нее прошел Наполеон. При коммунистической власти она была закрыта и снова открыта для богослужений в 1990 году. Мы побывали в ней через полтора года после этого. Верхний этаж — «летняя церковь» — был все еще завален мусором, но нижняя часть здания была приведена в порядок, и туда доставили иконы из близлежащего можайского собора. Отец Игорь, молодой священник, к нашему удивлению хорошо говорил по-английски. Он выучил язык еще маленьким мальчиком, когда его отец работал в Советском торгпредстве в Хайгейте. Прежде чем стать церковнослужителем, он окончил престижный Московский институт международных отношений, «теплицу», где выращивали советских дипломатов и шпионов.
Советский народ заплатил громадную цену за свою победу над немцами. Точное количество жертв все еще оспаривается, но в их масштабе мало кто сомневается. В войне погибли по меньшей мере 13 миллионов советских солдат и семь миллионов мирных граждан. Некоторые специалисты исчисляют жертвы более высокой цифрой — до 27 миллионов. В каждой из больших братских могил на военном кладбище Санкт-Петербурга похоронено 50 тысяч гражданских лиц. Между тем, англичане потеряли за всю войну 60 тысяч сограждан. На военном памятнике в Орлово, маленькой деревушке под Москвой с населением около 300 человек, указано 70 имен. Либерально настроенные русские утверждают, что потери были неоправданно высоки оттого, что Сталин не проявил в 1941 году дальновидности, а также в связи с тем, что даже самым компетентным советским военачальникам свойственно не принимать в расчет жертвы. Консерваторы отвергают подобную критику, расценивая ее как попытку умалить величие советской победы и бросить тень на маршала Жукова, творца победы. Впрочем, в любом случае большинству англосаксов приведенные цифры кажутся невообразимыми: уж слишком много нулей. По сравнению с этим потери западных стран бледнеют: 300 тысяч британских военнослужащих и примерно столько же американских. Даже немецкие потери не приближаются по численности к русским. Вот почему, когда Сталин в 1945 году использовал потрясающую победу, чтобы создать новую империю, простирающуюся от реки Эльбы до реки Буг, и тем самым претворить в жизнь мечту Петра Великого о России как господствующей державе Центральной Европы, советский народ признал новую империю как справедливое вознаграждение за жертвы, которые он принес, сломав военную машину Гитлера[49].
О характере той или иной нации можно много сказать по тому, как она чтит своих погибших героев. Англичане предпочитают очистить войну от связанных с ней представлений об ужасе и величии. Все приглушено, приуменьшено — потрепанные знамена в древнем соборе, скромные монументы на деревенском лугу, кладбища во Франции, ухоженные так, чтобы они как можно больше походили на английский сад роз. Для немцев война — это нечто темное, обращенное к страстным эмоциям. Их кладбище возле Ипра, где похоронены жертвы Первой мировой войны, — это храм древним богам, Зигфриду, Хагену и Нибелунгам. Русская идея военной славы возвышенно риторична, как и немецкая. Русские военные памятники огромны по размерам. Когда они удачны, в них чувствуется ничем не сдерживаемая эмоциональность и они удивительно трогают, как, например, большие монументальные композиции победителям в битве под Сталинградом на Мамаевом кургане в Волгограде и защитникам Москвы в Алма-Ате. Когда они неудачны, а неудачны очень многие монументы, с опозданием воздвигнутые в последние годы брежневского правления, они часто вульгарны. И хотя советских военных монументов много, военных кладбищ поразительно мало, кладбище в Санкт-Петербурге — исключение. Пафосные речи о русской славе находятся в горьком противоречии с тем, какая участь постигла на самом деле павших воинов. Их десятками тысяч попросту оставляли гнить там, где они пали, останки их были анонимны, пока благочестивые люди не начали проводить их эксгумацию и идентификацию спустя сорок, а то и больше лет после боев.
Победа создала Жукову и его воинам громадный престиж в глазах простых людей. Партийные же лидеры относились к этому более подозрительно. Они боялись того, что на их языке называлось «бонапартизмом» — захвата верховной политической власти честолюбивым военачальником. Сталин, а после него Хрущев постарались отодвинуть Жукова подальше от огней рампы. Но генеральные секретари партии так же, как до них Иван Грозный и Петр Великий, были убеждены, что сила государства зиждется, прежде всего, на мощи вооруженных сил и именно в ней находит свое отражение. Сталин и его преемники заключили с военными сделку. Если они будут оставаться вне политики, им будет принадлежать безусловный приоритет в использовании всех ресурсов страны.
Однако, когда в конце 70-х годов экономика начала приходить в упадок, советские вооруженные силы стали терять почву под ногами. Все чаще появлялась информация о недостаточной оснащенности армии и падении боевого духа. В 1975 году один советский корабль Балтийского флота попытался дезертировать и проделал уже половину пути до Швеции, когда советские военно-воздушные силы с помощью бомб вернули его обратно[50]. Война в Афганистане ускорила процесс упадка. Солдаты продавали свое снаряжение за наркотики, творили чудовищные зверства над местными жителями и воевали — если вообще воевали — не ради славы, не ради советской родины, а ради того, чтобы отомстить за своих павших товарищей. Все это как в зеркале отражало испытания, через которые десятью годами раньше пришлось пройти американской армии во Вьетнаме.
Советское офицерство составляло отдельную привилегированную касту, изолированную от гражданского общества собственной страны и застрявшую на уровне идей Второй мировой войны или даже XIX века. У них, как и у всех советских граждан, отбивали охоту рассуждать о политических проблемах современного мира и о характере международных отношений в ядерный век. Их невежественность относительно мира, находившегося за пределами их узко профессиональной сферы, ослабляла их. Жуков писал в своих мемуарах: «У меня всегда было такое ощущение, что сфера моих познаний гораздо уже того, что мне бы хотелось знать, и что, на мой взгляд, было необходимо для работы»[51]. Офицерам было трудно, а во многих случаях невозможно приспособиться к переменам, которые вот-вот должны были произойти в их стране. Поскольку достижения военных внутри страны, в Центральной Европе и в их глобальном состязании с американцами потускнели, инициатива перешла к гражданским лицам, лучше разбиравшимся в действительном положении дел. Гражданские аналитики публиковали свои мнения по военным вопросам в гражданских изданиях. Все это вызвало у профессиональных военных сначала раздражение, а потом тревогу.
Чтобы скрыть как свои слабые, так и сильные стороны, военные широко пользовались, даже после того как появились разведывательные спутники, тем, что маркиз де Кюстин назвал в 1839 году «секретностью полезной и секретностью бесполезной»[52]. Советский оборонный истеблишмент считал своим патриотическим долгом вводить в заблуждение не только иностранцев, но и собственных политических руководителей. Карты, издававшиеся в Советском Союзе, содержали сознательные искажения, с тем чтобы американские бомбардировщики и русские туристы не могли найти дорогу. Когда Горбачев стал в 1980 году членом политбюро, он был шокирован, узнав, что расходы на оборону имеют приоритет перед расходами на продовольствие. Действительные цифры держались в тайне, а некоторые скрывали от него даже тогда, когда он был избран Генеральным секретарем. Простые же люди пребывали в гораздо большем неведении. Для них телевизионное выступление г-жи Тэтчер в Москве в марте 1987 года стало в буквальном смысле началом прозрения.
С одной стороны, секретность и вранье, с другой — потемкинские деревни и показуха. В середине XIX века газета «Эдинбург Ревью» выражала сомнение в реальности русской военной мощи, скрытой под завесой секретности. Советская военная мощь, естественно, была гораздо более реальной. Но военные считали не вредным усилить впечатление. Поэтому они ослепляли иностранных гостей нарочито пышными зрелищами. Когда английский министр обороны Том Кинг приехал в мае 1990 года в Советский Союз, его повезли на военно-воздушную базу Кубинка под Москвой, где «МИГи» и самолеты конструктора Сухого совершали над авиабазой акробатические пируэты. В Севастополе безупречно обмундированные офицеры и матросы ракетного крейсера «Слава» выглядели так, словно они только что сошли с кадра фильма «В городе»; при этом те, что запускали ракеты, стреляли из скрытых люков и вновь, как по волшебству, исчезали. На парадном плацу отборной Таманской гвардейской дивизии под Москвой краской были обведены места, которые должны были занять участвующие в параде бронемашины. В Высшей воздушно-десантной академии в Рязани генерал Слюсарь, покрытый шрамами командир, герой войны в Афганистане, угрюмо стоял на бетонированной площадке, наблюдая за тем, как десять девушек и десять крепких солдат спускались на парашютах, чтобы с цветами в руках приветствовать британского министра. Молодые бойцы генерала продемонстрировали массовую сцену борьбы без оружия: рубящий прием каратэ, удар ножом, пинок в пах. Все это на фоне бравурной музыки напоминало версию балета «Спартак», поставленную на открытом воздухе, под дождем. На ракетной учебной базе в Балабаново увлеченные молодые офицеры отзывались хором на зашифрованную команду «пуск» свои стратегические ракеты против «потенциального врага», то есть против нас. Весь этот парад походил на спектакль Большого театра, а не на реальное положение советских вооруженных сил в последние годы их существования.
Поскольку англичане принимали участие в воссоединении Германии и отводе войск из Восточной Европы, а также в различных мероприятиях по контролю над вооружениями, я постоянно имел дело с военной верхушкой: министром обороны Язовым, начальником Генерального штаба Моисеевым, военным советником Горбачева маршалом Ахромеевым и главнокомандующим советским Военно-морским флотом адмиралом Чернавиным. Перестройка и гласность оказали на генералов достаточное влияние, чтобы они в какой-то мере отбросили свою традиционную настороженность. Иногда мы получали информацию из независимых источников — не всегда точную, что позволяло мне «давить» на них сильнее, чем им хотелось бы. Некоторые наши встречи были шумными, но они обычно кончались на доброжелательной ноте. Присутствовавшие при этом иностранные гости помогали «вытянуть» советских генералов из их бункеров. Среди гостей были министр обороны, генеральный секретарь Министерства обороны, начальники штабов обороны, ВВС, оборонной разведки, первый лорд Адмиралтейства и наш посол в НАТО. Летом 1990 года на британской выставке в Киеве «Красные стрелы» Королевских ВВС демонстрировали для русских фигуры высшего пилотажа. Корабль «Лондон» помог отпраздновать в августе 1991 года пятидесятую годовщину первого английского арктического конвоя; в ноябре того же года английский корабль «Фирлес» посетил Севастополь. По какой-то причуде протокола НАТО, на мою долю выпало быть принимающей стороной во время визита в СССР осенью 1990 года генерала Галвина, Верховного главнокомандующего союзными войсками в Европе.
Эти визиты перемежались увеселениями на деревянной даче советского Министерства обороны в подмосковном лесу. Во время обеда, данного Язовым в честь Тома Кинга, хозяева пригласили отличный джаз-оркестр, которому начальник штаба ВВС Питер Хардинг подыграл на рояле, продемонстрировав виртуозность музыканта бара-салона. Генерал Моисеев, начальник Генерального штаба, предложил несколько традиционных казацких тостов в честь Галвина, опрокидывая после каждого стопку водки. Галвин ответил изящной цитатой из Т. С. Элиота. На этом же обеде жена какого-то угрюмого генерала по фамилии Шеин очень подробно поясняла, что фамилия ее не еврейская, хотя она, возможно, и кажется такой на слух. Она спросила, верю ли я в летающие тарелки. Когда я сказал, что не верю, она была шокирована.
Генералы являлись в дом Харитоненко стаями. Язов и Моисеев, Ачалов, генерал парашютно-десантных войск, участвовавший вместе с Язовым в августовском путче 1991 года, командующий ракетными войсками, командующий сухопутными войсками, два адмирала, — все в то или иное время побывали у нас в гостях. Входя, они складывали в кучу на столе в холле свои фуражки с громадными тульями, напоминавшими нимбы средневековых святых на картинах. Но, уходя, каждый безошибочно находил свою фуражку. В 1991 году, в годовщину Трафальгарской битвы, британский морской атташе дал в посольстве традиционный обед для своих коллег, представителей стран-членов НАТО. Присутствовали на нем и русские гости — адмирал Чернавин и адмирал Алексеев, приятель Джилл с Северного флота. Все гости были в полном военном обмундировании, особенно же выделялся адмирал сэр Джеймс Эберли, имевший от природы внушительную внешность даже без звезды и ленты Высшего кавалера Ордена Бани (Grand Commander of the Bath). Обеденный стол был уставлен моделями кораблей враждующих сторон, вылепленными из теста нашим поваром Стивеном Болдуином. Я произнес тост в память адмирала лорда Нельсона. Французский морской атташе командор Майард ответил нервозной смесью остроумия, страсти и ломаного английского языка, вполне законно подчеркнув, что англичане не могли бы одержать столь славной победы, если бы их противник не оказал столь упорного сопротивления. Во время всей этой сцены русские были совершенно озадачены.
Я нанес свой первый официальный визит Язову в декабре 1988 года в Министерстве обороны, помпезном новом здании недалеко от Кремля, облицованном тем особенным мертвенного вида мрамором, который был характерен для монументальных построек брежневского периода. Коридоры, напоминавшие собой пещеры, были украшены гобеленами, мозаикой и медалями во славу воинских подвигов царей. Кабинет Язова гармонировал с остальным зданием. В одном углу стоял неимоверных размеров письменный стол с множеством телефонных аппаратов, включая «Горбифон» — прямая линия связи с Генеральным секретарем. Язов усадил меня на диван у другой стены кабинета и предложил неизменный стакан чая. Отсутствие армянского коньяка во время утренних визитов — в 60-х годах его распитие в такой час было предосудительным — явилось одним из положительных результатов антиалкогольной кампании Горбачева. Кампания была очень непопулярна в ту пору и вызывала немало насмешек впоследствии. Сопутствовавшее ей сокращение доходов от продажи водки образовало большую дыру в советском бюджете. Но алкоголизм в России извечное бедствие. За последние десятилетия существования Советского Союза продажа алкоголя более чем удвоилась. Преемники Горбачева также не решили эту проблему.
Намекнув мне, что, по данным его картотеки, ему известно, что в начале 50-х годов я служил в военной разведке в Вене, Язов начал довольно жестко у меня допытываться, какова позиция НАТО в вопросе о контроле над вооружениями. Дискуссии не получалось, и я сменил тему разговора. Что он скажет о слухах, будто бы вооруженные силы переведут на профессиональную основу? Язов заявил, что он решительно против использования «наемников»: для молодых советских мужчин служить родине — это честь.
Я спросил, добился ли он каких-либо успехов в борьбе с дедовщиной — жестоким обращением с новобранцами, — из-за которой, по утверждениям радикальной прессы, в армии регулярно погибает больше солдат, чем во время войны в Афганистане. Все это, успокоительным тоном ответил он, выдумки журналистов. Он дал указание, чтобы о любых проявлениях дедовщины непосредственно докладывали ему. Он сомневался, что подобных случаев было больше, чем два-три в год. Это был незначительный, но убедительный пример вранья. И в то время и впоследствии каждый год сотни новобранцев продолжали погибать или кончать жизнь самоубийством.
Впрочем, основные дела мне приходилось вести не с Язовым, а с начальником советского Генерального штаба генералом Моисеевым. Красивый (как заметил один из моих коллег, в нем было что-то, напоминавшее Берта Ланкастера), с проницательными голубыми глазами и густыми бровями, он происходил из бедной сибирской казацкой семьи — еще один простой человек, которому советская система обеспечила карьеру и престиж, о каких в прежние времена можно было только мечтать. Он был эмоционален, шумлив и любил сильно выпить, как водилось прежде. Иметь с ним дело было одно удовольствие, хотя несколько извращенное. Когда он хотел, он мог быть обаятельным, демонстрируя грубоватое, но развитое чувство юмора. Но он мог неожиданно и агрессивно «показать зубы». Время от времени он покрикивал на меня, как полковой старшина, шел ли разговор о необходимости мира и дружбы, или о прегрешениях НАТО, или о крайней нежелательности войны в Персидском заливе против Саддама Хусейна. Он был русским патриотом старой закваски. Он хотел возродить дореволюционные гвардейские полки, а когда на него находило особенно экспансивное настроение, рассказывал истории о военных героях России, звучавшие, как статейки из английского «Журнала для мальчиков», содержавшего назидательные материалы для юношества. Он считал, что сталинский период был хорош, потому что в то время люди были дисциплинированны и горели энтузиазмом. Его глубоко возмущала критика, которой подвергались вооруженные силы. По его мнению, демократия вещь хорошая, при условии, если ею руководят те, кто как следует разбирается в деле. Г-жа Тэтчер его восхищала не в последнюю очередь тем, что могла по собственному усмотрению увольнять министров.
Стройно-импозантная жена Моисеева Галина, по-видимому, считала, что он немножко позер. Однако он был достаточно способным человеком, так как закончил Академию Генерального штаба одним из пяти золотых медалистов. Г-жа Тэтчер находила, что «его манера вести себя выделяла его как человека необыкновенного ума и сильного характера». Он охотно приходил на официальные приемы в посольство, но, когда я пригласил его прийти с женой и еще несколькими военными вместе с их женами на неофициальный обед, ему очень не хотелось назвать какую-то определенную дату. В итоге он сдался, когда я сказал, что он уклоняется из трусости. Обеду предшествовали напряженные переговоры сначала между мной и моими военными атташе, а затем между военными атташе и Министерством обороны по поводу того, надо ли участникам обеда быть в военной форме. Наконец, военные договорились, что одежда должна быть штатской. Это была ошибка. Я еле узнал Моисеева в его светло-сером костюме советского пошива и светло-серых штиблетах. Они не шли ему. Он преподнес Джилл розы, выращенные в собственном саду, и говорил со своим обычным энтузиазмом о внучке и о сибирских казаках. Несколькими неделями позже он подвергся опале в связи с его предполагавшимся участием в августовском путче 1991 года. Через много лет я пригласил его на обед в Лондоне. Это был человек, полный горечи, но сохранивший былое обаяние и одетый на этот раз гораздо наряднее.
Некоторые советские генералы были более склонны к размышлениям. Маршал Ахромеев, возглавлявший Генштаб до Моисеева, был вдумчив, спокоен, рассудителен, вежлив, по-военному корректен и глубоко консервативен. У него было удлиненное лицо, голубые глаза с насмешливым огоньком, квадратный череп и коротко подстриженные волосы. Он участвовал в обороне Ленинграда, а после войны служил на Маньчжурской границе в условиях настолько примитивных, что его последующее назначение в Белоруссию представлялось его жене столь же романтично-заманчивым, как переезд в Париж.
У генерала Родионова были седые волосы, подстриженные ежиком, и интеллигентная внешность французского полковника парашютно-десантных войск. Во время расстрелов в Тбилиси в апреле 1989 года он был командующим Закавказским военным округом. Его сделали козлом отпущения в этом запутанном деле и послали руководить Академией Генерального штаба, чтобы не путался под ногами. Ельцин назначил его в 1996 году министром обороны. Он усвоил уроки крушения Союза и разработал разумный план, по-новому определявший роль вооруженных сил и предусматривавший резкое сокращение их численности и оснащение новым вооружением. Но он не был достаточно искусным политиком или администратором для того, чтобы претворить в жизнь свои дорогостоящие идеи в условиях, когда Россия находилась в состоянии экономической разрухи. Через несколько месяцев его бесцеремонно уволили. После гибели подводной лодки «Курск» в сентябре 2000 года он напечатал в одной московской газете эмоциональную статью, упрекая военные власти в равнодушии к жертвам и непрерывной лжи. «Только свободная печать, — писал он, — может раскрыть истину». Таких слов я никогда не ожидал услышать от русского генерала.
Генерал Волкогонов сломал интеллектуальный панцирь, в котором застряли столь многие из его коллег. Он тоже был родом из простой семьи сибиряков. Отец его был расстрелян в 1937 году, а его брат все еще оставался простым рабочим. Первый раз он принял меня весной 1989 года в полном обмундировании генерал-полковника в Институте военной истории на Ленинских горах. Прежде чем стать профессиональным историком, он был заместителем начальника политуправления Министерства обороны, отвечавшим среди прочего за психологическую войну в Афганистане. Открытый, искренний, с большим чувством юмора, тщеславный, насмешливо умный — таким был этот человек, и мне трудно было представить его в роли комиссара, ортодоксального политрука, этого неизменного персонажа множества советских военных фильмов. К тому времени, когда я с ним познакомился, он уже начал ратовать за ликвидацию ячеек коммунистической партии в армии. Он получал огромную враждебную почту из-за недавно опубликованной им новой оценки роли Сталина, основанной на архивах Министерства обороны, к которым он имел доступ. Конечно, наиболее секретные документы из архива исчезли, поскольку Сталин прибегал к различным маневрам, чтобы сохранить свое место в истории. Как сказал мне Волкогонов, в конце 20-х годов Сталин потребовал, чтобы ему показали документы, относящиеся к советско-польской войне 1920 года, в которой он сыграл бесславную роль. Когда архивист затребовал их обратно, Сталин сказал, что они уничтожены, поскольку не представляли никакого исторического интереса: то был зашифрованный смертный приговор несчастному архивисту.
По мере развития горбачевской революции Волкогонов все больше отдалялся от своих старых коллег. Окончательный разрыв произошел в марте 1991 года, когда его раскритиковали за гигантский труд по истории Великой Отечественной войны. То было судилище, учиненное высокопоставленными военачальниками. Их возмущало, что он не признал, что Советский Союз создал накануне войны удобный стратегический плацдарм, «освободив» Западную Украину, проведя войну с Финляндией и включив в свой состав страны Балтии и Молдавию. Они не могли ему простить того, что катастрофические поражения Советского Союза в первые месяцы войны он объяснял неподготовленностью вооруженных сил и тем, что Сталин уничтожил после 1937 года офицерский корпус. Они назвали его книгу антипатриотической и антикоммунистической. Все это напоминало коллективные нападки на писателей и ученых в брежневскую эпоху и до нее. Написанная им история не была опубликована. Волкогонова уволили из Института военной истории. Но к тому времени он был уже депутатом российского парламента, близким к Ельцину, и мог себе позволить показать нос динозаврам.
Горбачев и Шеварднадзе были глубоко убеждены в том, что ядерное противостояние смертельно опасно и что советская политическая и экономическая система более не в состоянии его выдерживать. Шеварднадзе особенно ясно сознавал, что «страх, недоверие, ненависть, постоянное ожидание мощного удара и громадные военные расходы в конечном итоге порождали материальные лишения и неизменно низкий уровень жизни. Победители стали, таким образом, побежденными»[53]. Он предостерегал своих коллег в Министерстве иностранных дел, что Советский Союз неизбежно отстанет от американцев в области военной техники, если не примет соглашений о контроле над вооружениями, о которых велись переговоры с Западом, и не обеспечит тем самым себе передышку, необходимую для того, чтобы экономическая реформа по-настоящему заработала. Эти прозорливые мысли были трезвыми, ответственными и в высшей степени соответствовали интересам советского народа, как и всех нас. Однако они привели Горбачева и Шеварднадзе к обострению конфликта с военными и с твердолобыми в коммунистической партии.
Задним числом видишь, что крушение советской восточно-европейской империи было неизбежным. Однако в то время такого впечатления не было. К 70-м годам эксперты Форин Оффис в Лондоне и Министерства иностранных дел в Бонне пришли к выводу, что в Германской Демократической Республике укрепляется подлинный патриотизм и что подрастающее поколение западных немцев забыло о восточной части страны. Журнал «Экономист» объявил, что экономика Восточной Германии развивается успешнее английской. И если на кого и можно положиться, так это на немцев, — только они заставят социализм приносить плоды. Не специалистам эти доводы казались неубедительными. Представлялось вполне очевидным, что ГДР — искусственная и эфемерная конструкция и объединение Германии неизбежно.
Но ортодоксия имела глубокие корни. Осенью 1987 года Штаб планирования Форин Оффис попытался изменить ход обсуждения этой проблемы. Разделение Германии, говорилось в его докладе, было непрочным и дестабилизирующим фактором. Горбачев может вернуться к сделке, которой русские так часто пытались соблазнить немцев в 70-е годы: нейтралитет в обмен на скорое воссоединение. Это приведет к рождению новой Европы, в которой будет господствовать воссоединенная и, вероятно, нейтральная Германия, ничем не ограничиваемая, процветающая — естественный партнер урезанного в масштабах Советского Союза. Но такие перемены опасны и для русских. Они могут подорвать их военные и политические позиции во всей Центральной и Восточной Европе, а возможно также в Прибалтике и на Украине. Русские будут этому противиться, если понадобится, то и с помощью силы. Таким образом, перемены — неблизкая перспектива. Германия, скорее всего, останется разделенной, а Восточная Европа будет пребывать под советским господством еще и в XXI веке. Однако это не означает, что сейчас слишком рано думать о том, как действовать в новой ситуации, когда она наступит.
Некоторые из высокопоставленных чиновников, ознакомившихся с этим докладом, отвергли его исходную идею. Они считали, что близкой перспективы воссоединения Германии не существует, и полагали, что ее продолжающееся разделение вовсе не обязательно считать злом. Другие, и я в том числе, считали, что воссоединение не только неизбежно, но и желательно, ибо оно, в конце концов, поможет стабилизации положения в Европе, несмотря на очевидные трудности переходного периода. Но никто из нас не думал тогда, что оно свершится в сроки, требующие принятия политических решений. В этом отношении мы были не одиноки. Этого же мнения придерживались руководители и большинство чиновников в Лондоне и Вашингтоне. Тогда как в московских научных институтах и в окружении Шеварднадзе люди были более дальновидными, хотя мы, конечно, этого не знали. Однако в скором времени события стали развиваться в убыстряющемся темпе, которого не ожидали даже они.
В сентябре 1989 года — почти день в день через два года после дебатов в Форин Оффис и за два месяца до падения Берлинской стены — я записал в своем дневнике кое-какие мысли, дающие представление о наших страхах.
«Мы являемся свидетелями развала последней великой европейской империи… послевоенный период, наконец, завершился. В связи с этим возникают весьма серьезные вопросы. Трудно себе представить, что даже Горбачев (если, конечно, он останется у власти) решится на такой смелый и прозорливый поступок, как вывод войск из Германии, и согласится на ее воссоединение на условиях, которые неизбежно в гораздо большей мере будут формулироваться преуспевающей ФРГ, нежели слабой ГДР.
Однако если русские ничего не предпримут, они не могут исключить возможности серьезного краха в Польше и (или) в Восточной Германии, что, помимо неприятных политических последствий, могло бы создать реальную угрозу их гарнизону в Восточной Германии и их линиям коммуникаций в Польше. Это угроза, на которую им придется отвечать, если понадобится, силой. А с другой стороны, они могут относиться более спокойно к Венгрии, Чехословакии и Балканам. Их отпадение от Москвы не создало бы угрозы основным стратегическим интересам русских, сколь бы сильным ударом оно ни оказалось для их имперской гордости.
Перспективы, таким образом, весьма неясны, но в общем не внушают оптимизма. И то же самое можно сказать о последствиях, которые все это может иметь для политики Запада. Военное вторжение Советов в Германию или Польшу нарушило бы начавшееся улучшение отношений между Востоком и Западом; к тому же результату привело бы и серьезное кровопролитие внутри самого Советского Союза. Однако противоположный сценарий имел бы столь же неприятные последствия: НАТО и Европейский союз во многом утратили бы свое разумное влияние, если бы мы начали двигаться в направлении создания воссоединенной и существенно демилитаризованной Германии».
6 октября 1989 года Горбачев отправился в Берлин, чтобы присутствовать на праздновании 40-й годовщины Германской Демократической республики. Это была, пожалуй, самая сложная заграничная поездка, когда-либо им предпринимавшаяся. Я написал в Форин Оффис, что у Горбачева нет какой-либо продуманной политической линии поведения, просто надежда, свойственная диккенсоновскому Микоберу, что в решающий момент он что-нибудь сымпровизирует. Но ГДР была искусственным творением. Поэтому импровизация неизбежно привела бы к возникновению единой и некоммунистической Германии. А с этим, как я все еще думал, русские смириться не смогут. В чрезвычайной ситуации они все-таки прибегнут к силе. Но я ошибался. К тому времени Шеварднадзе уже вплотную подошел к выводу, что «у Советского Союза было в действительности только два выбора. Первый заключался в том, чтобы достигнуть соглашения об окончательном законном разрешении германского вопроса, которое служило бы интересам нашей безопасности и делу стабильности в Европе… Второй выбор состоял в том, чтобы использовать наши полумиллионные войска в Восточной Германии, дабы воспрепятствовать объединению… Но это поставило бы нас на грань третьей мировой войны»[54].
Идти на такой риск ни он, ни Горбачев не хотели.
По поручению г-жи Тэтчер в субботу 4 ноября я посетил Черняева. Накануне новый генеральный секретарь партии в Берлине вывел из политбюро пятерых семидесятилетних старцев и пообещал ввести в стране либеральные новые законы. Но тысячи восточных немцев по-прежнему стремились вон из страны. Я сказал Черняеву, что, по-нашему мнению, НАТО и Варшавский договор должны сохраняться, по крайней мере, в настоящее время, чтобы помочь упорядоченному осуществлению перемен. Черняев ответил, что перемены эти естественны. Надо предоставить немцам самим разобраться в сложившейся ситуации. Однако чрезмерная спешка будет иметь дестабилизирующий характер. Таким образом, подумал я, между английским и советским правительствами существует некое согласие в этом вопросе. Но определенной политической линии ни у того ни у другого все еще не было.
Берлинская стена пала в ночь на 9 ноября. То, что в октябре представляло для русских серьезную дилемму, ныне превратилось в кризис. Они стояли перед лицом неминуемого крушения их восточно-европейской империи. Торжествующие голоса в Федеративной республике Германии и в Соединенных Штатах призывали к немедленному воссоединению. Горбачев и люди из его окружения заявляли публично и в частных беседах, что ни при каких обстоятельствах не прибегнут к силе. Однако я опасался, что какой-нибудь спонтанный или спровоцированный инцидент — например, нападение восточных немцев на советские казармы — может вызвать со стороны военных категорическое требование пустить в ход силу. Горбачев послал г-же Тэтчер бессвязную просьбу о помощи. Я порекомендовал ответить ему словами поддержки. Ей следует предложить поделиться своей тревогой с Бушем, с которым ей предстояло вскоре увидеться. Она могла бы предложить в качестве процедуры разрешения кризиса возродить механизм, использованный во время берлинского урегулирования в 70-х годах: комбинацию четверки союзников военного времени — Франции, Англии, Америки и Советского Союза плюс «две Германии» — Восточная и Западная. Мне хочется думать, что это предложение, быть может, дало толчок процедуре «два плюс четыре», которая была впоследствии разработана для переговоров о воссоединении Германии. На эти лавры, конечно, претендуют и многие другие, и, наверное, с большим основанием.
Род Лайн и я передали ответ британского премьер-министра Горбачеву 17 ноября. Мы встретились в его кремлевском кабинете, обставленном мебелью в довольно хорошем вкусе — синее с серебром вместо традиционного советского сочетания красного с золотом. При передаче присутствовал Черняев. Горбачев был розовощек, выглядел упитанным и здоровым — совсем не похож на того измученного человека, которого я видел в последние месяцы по телевизору, когда он выступал (или бахвалился) перед Верховным Советом. Он был в веселом настроении — спокоен, прост, оживлен и исполнен энтузиазма. После обмена приветственными шутками я передал ему послание премьер-министра. Британское правительство высоко ценит ту ответственность, с какой советское правительство реагирует на события в Германии. Возникшие поначалу проблемы, судя по всему, становятся менее острыми. Тем не менее, г-жа Тэтчер встревожена и желает поддерживать тесный контакт. Горбачев сказал, что наши взгляды сходятся. То, что произошло в Германии — исторический поворотный момент. Сказать, к чему это приведет, невозможно. Его поездка в Восточную Германию убедила его в том, что перемены там существенно назрели. Он чувствовал себя глупо, стоя рядом с немецким коммунистическим лидером Хонеккером во время празднования годовщины в Берлине, в то время когда колонны студентов с факелами в руках шагали мимо трибуны, крича: «Горби! Горби! Помоги нам!». Происходящие перемены захватывают глубокие пласты. Он намерен поощрять их, несмотря на трудности, которые это создаст для него внутри собственной страны. Однако он будет противиться вмешательству извне. Существование двух Германий — это пока еще реальность.
Как и все остальные, Горбачев не поспевал за ходом событий. В конце ноября кто-то написал на стене дома в Праге: «Кончилось! Чехи свободны». В начале декабря члены политбюро и ЦК соцпартии Восточной Германии подали в отставку. В конце месяца взбунтовался народ Румынии. Чаушеску попробовал прибегнуть к репрессиям. Попытка провалилась. В день Рождества он и его жена были расстреляны без суда. Все это показывали по советскому телевидению. Советские зрители видели, как коммунистические партии Восточной Европы рушились одна за другой, полностью потеряв свой престиж и былые претензии. Советские коммунисты начали опасаться за свою собственную партию, за свою работу и даже за свою жизнь. Даже простых людей пробирал по спине холодок. После событий на площади Тянь Ань Мынь, после Румынии, может быть, и Советский Союз на краю кровопролития? В ту зиму одна английская телевизионная компания постоянно держала в Москве свою команду, чтобы показать, когда понадобится, падение Горбачева. На следующее лето, в июне 1990 года, английская Национальная опера показала в Киеве и Ленинграде свою версию «Макбета» Верди. Действие происходит в — условиях разваливающейся на части диктатуры в Центральной Европе. В Лондоне с его спокойствием и комфортом спектакль раздражал публику. В крайне нервозной атмосфере Советского Союза, находившегося на краю взрыва, он производил на аудиторию до боли сильное впечатление.
Теперь остались только два важных вопроса. Как и когда Германии следует воссоединиться? И каковы должны быть взаимоотношения между новой Германией и НАТО? Коль и Буш уже нашли ответ на этот вопрос. Восточная Германия должна быть включена в Федеративную республику как можно скорее. Воссоединенная Германия должна быть полноправным членом западного альянса. Горбачев и Шеварднадзе вскоре поняли, что теперь они мало что могут сделать, кроме того, чтобы попытаться спасти свое достоинство. Менее чем через месяц после падения Берлинской стены они стали все чаще встречаться с немцами. Геншер и Коль приехали в Москву, чтобы подготовить позиции для переговоров, которые они не всегда заранее согласовывали со своими союзниками: к раздражению г-жи Тэтчер, «наши» немцы начинали высказывать независимые суждения. В феврале 1990 года на совещании в Оттаве был достигнут серьезный успех в вопросе о темпах разоружения. Шеварднадзе согласился с тем, чтобы были начаты переговоры о воссоединении Германии на основе формулы «два плюс четыре», согласно которой Восточная и Западная Германия проведут переговоры между собой, а четыре союзника военного времени — Англия, Франция, США и Советский Союз — обсудят вытекающие из их договоренности последствия более широкого плана. Шеварднадзе, по-видимому, вышел за пределы данных ему полномочий. Он нервно заявил на собрании членов Канадского парламента, что воссоединение должно происходить медленно. Советский Союз «болен», и с ним надо обращаться осторожно — поразительное, даже опрометчивое признание слабости.
Советские чиновники не обладали проницательностью Шеварднадзе и его быстротой реакции. Их глубокое огорчение было очевидным. Они нас предупреждали, что генералы не откажутся от стратегического положения Советского Союза в Центральной Европе. Если Германия будет воссоединена, простой народ в стране поднимет страшный шум. Валентин Фалин, горбачевский специалист по Германии в ЦК, провел большую часть 70-х годов в должности посла в Бонне. Это был человек, отличавшийся суровой красотой, голубоглазый, угрюмый и скрытный. Теперь он утверждал, что за много месяцев до падения Берлинской стены предостерегал Хонеккера о том, что произойдет, если он не изменит своей линии поведения применительно к обстановке. Но Хонеккер не внял предупреждению. Поэтому русские ожидали потрясения, но не в таких масштабах, какие наблюдаются ныне. Фалина одолевали смутные опасения относительно долгосрочной цели Германии установить свое господство в Европе («Deutschland über alles»).
На посту заместителя министра иностранных дел, курирующего Европу, Ковалева сменил Анатолий Адамишин. Об Англии и Франции он говорил со мной с язвительным сарказмом. Мы против воссоединения, говорил он, но они так напуганы, что предпочитают, чтобы русские вытаскивали для них каштаны из огня.
В январе 1990 года, в порыве почти истерического негодования, он заявил прибывшему с визитом Государственному министру Форин Оффис Уильяму Уолдгрэйву, что Запад настойчиво ведет дело к свержению коммунизма во всей Восточной Европе, даже там, где коммунисты проводят разумную политику. Советский Союз отказался от идеологической борьбы, и вот теперь ее ведет Запад. Терпимость Советского Союза имеет свои пределы. Немыслимо, чтобы Восточная Германия стала членом НАТО, или чтобы американские войска продвинулись до польской границы. Простой народ не признает воссоединенную Германию. Из-за этой проблемы в советском правительстве может произойти раскол между штатскими и военными. Горбачев может быть свергнут. Возможны события, которые ошеломят всех нас.
Черняев был настроен более философически. 15 февраля я сообщил ему, что, по мнению г-жи Тэтчер, наилучшей гарантией стабильности в Европе было бы включить Германию в НАТО и Европейский союз. Она готова рассмотреть дополнительную гарантию: граница НАТО может остаться на Эльбе, а советские войска могут остаться в бывшей Восточной Германии. Черняев сказал, что русские отнюдь не согласны с тем, что воссоединенная Германия должна быть в НАТО. Они не боятся, что немцы когда-нибудь вновь пойдут в наступление, но они помнят войну и не могут попросту отказаться от плодов победы. Это вполне реальная внутренняя проблема для советского руководства. Да и вообще, зачем нам нужно НАТО теперь, когда отношения в Европе меняются? Я ответил, что все мы желаем успеха перестройке. Однако существует вероятность, по меньшей мере на 30 процентов, что она не увенчается успехом. (Черняев заметил, что процент, как он опасается, возможно, даже выше.) И с географией не поспоришь. Одна сверхдержава находится в Европе, другая — по ту сторону Атлантики, и нам нужна уравновешивающая сила. Он довольно оптимистично согласился с этими доводами, хотя был явно огорчен тем, что мы хотим сохранить НАТО на тот случай, если Горбачев падет.
23 февраля я снова его посетил, на этот раз вместе с Перси Крэдоком, советником премьер-министра по вопросам внешней политики, прибывшим, чтобы на месте ознакомиться с ситуацией. (Мой немецкий коллега, по-видимому, был убежден, что Крэдок прибыл в качестве специального эмиссара премьер-министра для переговоров по поводу Германии за спиной ее союзников. Это было не так.) Черняев был особенно откровенен с нами. (Возможно, признался он мне впоследствии, даже чрезмерно.) Мы доказывали, что русские будут чувствовать себя в большей безопасности, если воссоединенная Германия прочно утвердится в НАТО и таким образом будет «вакцинирована» от соблазна нанести удар самостоятельно, что причиняло столько страданий Европе на протяжении более века. Почему, возражал на это Черняев, русские должны радоваться тому, что Атлантический союз, созданный для противостояния им, будет теперь расширен? Он утешал себя мыслью, что воссоединение будет происходить медленнее, чем мы думаем. После выборов в Восточной Германии, предстоящих в середине марта, политическое давление ослабнет, и западные немцы начнут сознавать практические трудности, с которыми сопряжен процесс воссоединения. Вот почему русские освободились от первоначально охватившей их паники. Теперь они считали, что времени будет достаточно для того, чтобы все заинтересованные стороны должным образом и в полном сотрудничестве друг с другом создали архитектурный план будущей Европы.
Отказ Коля публично подтвердить, что у него нет никаких притязаний на бывшие немецкие земли к востоку от линии Одер-Нейсе, вызвал холодок страха даже у умеренно настроенных русских и поляков и усилил худшие опасения у таких людей, как Фалин и Адамишин. Даже Черняева встревожил отказ Коля выложить все начистоту, хотя он сознавал, какой нажим оказывают на Коля миллионы избирателей, родовые корни которых находились в утраченных восточных землях. Ясно помня о том, что чувствовали в связи с этой проблемой поляки, я доложил в Форин Оффис, что, по-моему, Лондону следует урезонить Коля. Однако это противоречило политике Запада, состоявшей в том, чтобы предоставить Колю вести дело по-своему усмотрению, ибо у него в стране были обстоятельства, заставлявшие его лукавить. Несмотря на мое беспокойство, соглашение о польско-германской границе было, в конце концов, подписано, но лишь через месяц после того, как воссоединение осуществилось.
К лету слабость советской позиции на переговорах уже невозможно было как-либо замаскировать. 6 июля 1990 года НАТО объявила в Лондоне, что Советский Союз более не является противником. Русские ухватились за это как за удобный предлог, чтобы склониться перед неизбежным. Спустя неделю Коль и Горбачев встретились в Москве и договорились о том, что Германия может, если захочет, вступить в НАТО; советские войска в течение трех-четырех лет уйдут из Германии; Бундесвер вступит в Восточную Германию сразу же после воссоединения, но общая его численность будет сокращена. Подозрения Фалина от этого не уменьшились. Кое-кто в окружении Коля, неясно намекал он мне, уже поговаривает о том времени, когда у Германии может появиться надежда провести новые переговоры о своих восточных границах и потребовать компенсации за Польшу в Белоруссии и на Украине, которые к тому времени уже не будут находиться под советским контролем. Тем самым, он стал одним из первых, кто предсказал распад Советского Союза именно в той форме, в какой он на самом деле произошел.
В конце августа 1990 года мы с Джилл проехали через Восточную Германию, возвращаясь в Москву после летнего отдыха. Это было наше первое посещение Германской Демократической Республики, находившейся в тот момент на последнем издыхании. После того как мы пересекли старый барьер — сторожевые башни и колючая проволока были разобраны, пограничные посты никем не охранялись, — дорожное покрытие на шоссе резко ухудшилось. Мы оказались вновь в Восточной Европе. Мы въехали в Эйзенах, где родился Бах, проехали мимо заводов, производивших столь же гнетущее впечатление, как подступы к любому советскому городу. В убогом «Парк-отеле» — пережитке XIX века — в уборных стоял отвратительный запах, а обслуживающий персонал состоял из людей, прибитых жизнью. В Дрездене центр города все еще представлял собой пустыню, и не только из-за разрушений, произведенных в конце Второй мировой войны английской и американской авиацией, но и потому, что коммунисты восстановили всего лишь несколько крупных зданий. Советская система оказалась в Восточной Германии таким же банкротом, как и повсюду. Даже немцы не в состоянии были заставить ее работать.
Однако новая жизнь прокладывала себе дорогу. В магазинах Эйзенаха было уже полно западных товаров. Дрезденский банк открыл маленькое отделение прямо напротив нашего отеля; там было полно народу, охотно открывавшего счета и менявшего деньги, — люди были в восхищении от своих вновь обретенных «Deutschmarks». Супермаркет в маленькой деревушке возле дороги на Веймар был набит людьми, веселыми и процветающими на вид, которые покупали западную зубную пасту и консервированные фрукты, в то время как вполне пристойные болгарские фруктовые консервы лежали на нижней полке — их никто не замечал и не покупал. Старая рыночная площадь в Дрездене была забита западногерманскими автомобилями, доставленными сюда на продажу, в магазинах было полно новейших электронных приборов, и всюду висели объявления о курсах, где обучают, как выжить в условиях рыночной экономики. Русские печально слонялись по улицам; они уже не были победителями. Магазин книг на русском языке в Веймаре и бюсты Пушкина на улицах были теперь не более чем памятниками краха русского культурного империализма.
12 сентября, всего за какие-нибудь три недели до воссоединения, соглашение о Германии и НАТО было окончательно утверждено в Москве Министерствами иностранных дел четырех держав и двух Германий. Переговоры происходили в гостинице «Октябрьская» — еще одном помпезном здании брежневского периода, которое в прошлом служило базой для партийных делегаций, прибывавших в Москву. Случались и элементы фарса. Англичане привели в ярость Геншера и Шеварднадзе тем, что стали в последнюю минуту настаивать на внесении изменений. У французов сломался компьютер. Немцы потеряли свою копию текста. Однако, в конце концов, Горбачев смог председательствовать на церемонии подписания Договора, положившего конец второй мировой войне.
К этому времени советских военных обуревали все возраставшие подозрения относительно того, что им еще предстоит проглотить. Кончится ли дело лишь включением воссоединенной Германии в НАТО? Западные политики пытались развеять эти подозрения. Джеймс Бейкер заверил Горбачева в феврале 1990 года и еще раз в мае того же года, что сфера юрисдикции НАТО и ее войска не выйдут за установленные границы. В марте 1991 года Язов запросил у Джона Мэйджора разъяснений по поводу призыва президента Гавела к НАТО включить в состав чехов, поляков и венгров. Премьер-министр заверил его в том, что ничего такого не произойдет[55]. В апреле Черняев известил Майкла Александера, постоянного британского представителя в НАТО, что Горбачев сам хочет, чтобы НАТО оставалась как стабилизирующая сила теперь, когда Варшавский пакт рухнул. Но НАТО не должна приближаться к советским границам или поддерживать старые страхи перед советской угрозой: такой угрозы более не существует, кто бы ни пришел к власти в Москве. Настоящая угроза возникла бы в результате распространения ядерного оружия в случае распада Союза. Маршал Ахромеев приводил такие же аргументы. Отношения между Востоком и Западом должны строиться на доверии. Русские не хотят конфронтации с американцами: более того (поразительное признание!) они его уже не выдержат. Советский Союз останется великой державой, однако, не имея собственных союзников, он все еще имеет против себя большой и крепко спаянный альянс. Как солдат, Ахромеев не мог игнорировать эти реальные военные обстоятельства.
Заверения, данные западными политиками относительно будущего НАТО, не были обязывающими, они нигде не были записаны, их давали люди спешившие, поглощенные стремлением достигнуть более непосредственных задач. Их целью не было ввести в заблуждение. Но русские, конечно же, истолковали их в том смысле, что дальнейшего расширения НАТО на восток от новой границы Германии не будет. Последующая политика расширения НАТО была для них явно недобросовестной.
Роль Англии в этих великих событиях была минимальной. На стороне Запада ведущая роль, естественно, досталась немцам и американцам. Но как одна из стран-победительниц, Британия по праву участвовала в переговорах о Германии. Однако г-жа Тэтчер решительно отказывалась взглянуть в лицо реальной действительности. Я посетил ее на Даунинг-стрит в начале сентября 1989 года. Когда я пытался развивать какие-то мысли по поводу того, что происходит в Германии, она отрешенно смотрела в пол. Немцы, заявила она, согласятся на нейтралитет, на воссоединение, или и на то и на другое. Она списала их со счета.
Несколько недель спустя она прибыла в Москву на обратном пути из поездки в Токио. Она посетила нас фактически впервые. До этого она приезжала в 1987-м в качестве премьер-министра и еще один раз, когда утратила этот пост. Всякий визит премьер-министра дело хлопотное. Случалось, что неугодных послов увольняли с работы. Но есть здесь и компенсирующие моменты. Премьер-министров во время их путешествий сопровождает высоко профессиональная и опытная команда: личный секретарь, советник по печати, секретарши, делопроизводители и небольшая группа военных полицейских для обеспечения безопасности. Г-жа Тэтчер пронеслась через наш дом освежающим вихрем. Ее штат обычно завладевал моим кабинетом, и его постоянно кормила посольская прислуга, работавшая на кухне. Секретарши посольства водили секретарш премьер-министра по городу, показывая им достопримечательности. А потом все они уезжали. Сотрудники посольства издавали коллективный вздох облегчения, когда самолет премьер-министра отрывался от взлетной полосы и мы могли вернуться к нормальной жизни.
Поскольку визиты г-жи Тэтчер были должным образом организованы, они доставляли нам меньше забот, чем посещения министров более низкого ранга с неопытным штатом и преувеличенным представлением о значимости своей персоны. Как гость, она была приятна, интересна, откровенна и совершенно раскованна в разговоре. Но что самое главное, она была неизменно добра и заботлива в общении с нижестоящим персоналом, что можно сказать далеко не о каждом высокопоставленном руководителе. В роли премьер-министра ее сопровождали Чарльз Пауэлл, личный секретарь и доверенное лицо — человек выдающихся способностей, Бернард Ингам, ее сварливый пресс-секретарь, и ее парикмахер. Она вставала на рассвете и вызывала ее причесать Нину, одну из русских женщин, служивших в резиденции посла. После завтрака мы снабжали ее информацией, собираясь для этого небольшой группой, потому что в таком случае у нее было меньше соблазна порисоваться и она слушала более внимательно. После этого она стремглав отправлялась выполнять свое немыслимо трудное расписание деловых встреч, сопровождаемая обычно только личным секретарем Чарльзом и переводчиком.
В этот визит она приземлилась уже за полночь 23 сентября, после заправочной остановки в Братске, в Сибири, где очаровала несгибаемых местных коммунистов. Как всегда неутомимая, она с радостью уселась поболтать с нами часок за виски с содовой, прежде чем пойти спать. На следующее утро она встретилась с Горбачевым в элегантном Екатерининском зале Большого Кремлевского дворца и передала ему ободряющее послание от Буша. Горбачев был, рассказала она мне позже, спокойным и уверенным, несмотря на трудности. В армии положение напряженное, сообщил он. Но он имеет сильную поддержку. Это были стандартные хвастливые слова, хотя с ней он был откровеннее, чем с другими, потому что (как отметил Черняев) знал, что «она внимательно изучает нашу ситуацию и лукавить с нею рискованно»[56]. Наиболее важной частью беседы был разговор о Германии. Г-жа Тэтчер считала (она пишет об этом в своих мемуарах), что Германия «по самой своей природе — дестабилизирующая сила в Европе». И объяснила Горбачеву, что союзники Германии с опаской относятся к воссоединению, вопреки их традиционным заявлениям в поддержку этой акции. Горбачев сказал, что русские тоже не хотят воссоединения Германии. «Это укрепило меня, — писала она впоследствии, — в моей решимости замедлить уже набравший крайне быстрый темп ход событий». Но она неправильно поняла Горбачева: он не собирался бессмысленно противостоять натиску истории. Его проблема заключалась в другом: добиться наибольшей выгоды в обмен на неизбежное отступление России.
Ровно за месяц до падения Стены я присутствовал на совещании в Форин Оффис. К тому времени в Восточной Германии прошли массовые демонстрации, а Венгерская коммунистическая партия проголосовала за свой самороспуск. Мы все знали, что две Германии объединятся по модели Западной Германии, — нравится нам это или нет. Политическое обоснование наших оборонительных мер как-то вдруг стало казаться шатким. Если подавляющие по своей численности советские войска в Европе будут резко сокращены, либо в результате переговоров, либо вследствие отвода самих войск, то чем мы оправдаем размещение ядерного оружия для их сдерживания? Каким образом должны быть распределены между союзниками сокращения наших собственных обычных вооружений, с тем чтобы каждый получил справедливую долю «мирных дивидендов»? Кристофер Маллаби, ставший к этому времени нашим послом в Бонне, сообщал, что Геншер хочет включить Австрию, а со временем также Польшу и Венгрию в Европейское сообщество. Удобных простых понятий «холодной войны» более не существовало.
Однако г-жа Тэтчер приказала чиновникам даже не помышлять о воссоединении Германии. Она полагала, что Горбачев и Миттеран помогут ей переломить ситуацию. На встрече в верхах, состоявшейся в конце ноября 1989 года в Париже, она заявила своим европейским коллегам, что «всякая попытка говорить как об изменении границ Германии, так и о ее воссоединении подорвет позиции Горбачева и откроет ящик Пандоры — по всей Центральной Европе начнут выдвигаться претензии, касающиеся границ… Чтобы создать основу стабильности, мы должны сохранить как НАТО, так и Варшавский договор»[57]. Дабы усилить впечатление, она добавила, что смотрит довольно мрачно на перспективы Горбачева. Слухи о ее позиции начали циркулировать по Москве. Ее отношения с президентом Бушем ухудшились. Люди начали сознавать, что дни ее сочтены. Завистники и обиженные ею увидели, что им представляется случай расквитаться с ней.
В конце года премьер-министр, наконец, перестала прятать как страус голову в песок и признала, что Германия воссоединится. Однако ее идеи были нереалистично грандиозны: по ее мнению, НАТО и Варшавский договор должны сохраниться, чтобы уравновешивать друг друга. Однако их роли радикально изменятся. Американцы могут уйти из Европы. Теперь она требовала от своих чиновников, чтобы они думали о возможных альтернативах НАТО. В феврале 1990 года она признала в разговоре с прибывшим в Лондон членом политбюро Вадимом Медведевым, что с чаяниями немцев придется посчитаться.
Но если умом она признавала, что воссоединение Германии неизбежно, сердцем она еще никак не могла с этим примириться. Сразу же после встречи с Медведевым она призналась мне, что быстрота, с какой развертываются события, приводит ее в ужас. Джеймс Бейкер — слабак. Горбачев колеблется, несмотря на все, что он говорил ей в Москве. Советским войскам следует разрешить остаться в бывшей ГДР. Окончательная договоренность должна дать ясно понять, что немцам все еще не доверяют целиком и полностью. Через месяц она пригласила группу ученых в Чекерс на свой пресловутый семинар по германскому вопросу. Несколько участников выразили старомодные антигерманские настроения. Сведения о происходившем на семинаре проникли в печать. Немцы были обижены. Однако, что бы ни предприняла г-жа Тэтчер к тому времени, это уже никак не могло отразиться на ходе событий. Семинар подкрепил ее предубеждения и предрассудки, но никак не помог процессу разработки разумного политического курса. В июне 1990 года г-жа Тэтчер прибыла в Москву в последний раз в должности премьер-министра. К этому времени ее позиция изменилась, и она пыталась убедить Горбачева, что присутствие объединенной Германии в НАТО будет определенно выгодно Советскому Союзу. Она была несколько удивлена, когда не встретила негативной реакции с его стороны на это утверждение.
Теперь было уже слишком поздно исправлять нанесенный ущерб. Тщетная попытка г-жи Тэтчер противодействовать ходу истории подорвала международные позиции Англии и ее отношения с Германией. Если добавить к этому ее ошибки в решении европейских проблем и просчеты с определением подушного налога, ее предубеждение против воссоединения Германии показывало, что политическая интуиция «железной леди» более не служит так исправно, как прежде. Менее чем через два месяца после воссоединения Германии она лишилась своего поста.
Советских генералов не пригласили участвовать в переговорах о Германии, хотя именно им предстояло справляться с последствиями принятых решений: отводом полумиллиона солдат и офицеров вместе с их снаряжением и членами семей в страну, где не было необходимых условий для их размещения и обустройства. К тому времени, когда в сентябре 1990 года германский договор был подписан, они были уже в беде. Примерно за два года до этого, 7 декабря 1988 года Горбачев объявил в сенсационном выступлении на сессии Генеральной Ассамблеи ООН, что Советский Союз сократит свои вооруженные силы на 500 тысяч человек и соответственно уменьшит численность своих войск в Восточной Европе. В будущем Советский Союз будет строить свои внешние отношения не на принципе классовой борьбы, а на взаимозависимости. Он обещал укрепить власть закона и основные свободы у себя в стране, то есть создать то, что он называл основанным на законе социалистическим государством. По своему стилю, лексике и содержанию его речь резко отличалась от речей его предшественников. Главный специалист ЦРУ по советским делам заявил через несколько дней в Конгрессе США: «Если бы нам неделю тому назад сказали, что Горбачев может явиться в ООН и предложить в одностороннем порядке сократить на полмиллиона свои вооруженные силы, нас назвали бы сумасшедшими»[58]. Тем не менее, мои посольские коллеги считали, что это не более чем старые советские трескучие фразы, «мирная пропаганда», рассчитанная на то, чтобы ослабить волю неосторожного Запада. Я указывал на то, что Горбачев предлагал сократить именно те наступательные силы в Центральной Европе, сокращения которых требовали от него мы: шесть танковых дивизий, саперно-понтонные части и десантные соединения, количество танков в мотострелковых дивизиях. Моих коллег это не убеждало, и я начал сомневаться в правильности моих рассуждений. Однако Джек Мэтлок, американский посол, был со мной согласен. Он был в Нью-Йорке, слышал собственными ушами выступление Горбачева и поражался тому, что дожил до такого дня, когда ему доведется услышать подобные речи из уст генерального секретаря. У меня стало легче на душе.
Отвод войск, о котором распорядился Горбачев, уже осуществлялся, когда к нам пожаловал первый военный гость. В конце ноября 1989 года в Москву прибыл Ричард Винсент, заместитель начальника штаба обороны. Доброжелательный, отзывчивый, он хорошо подходил для роли «первопроходца». Он посетил в Кривом Роге на Украине танковую дивизию, предназначавшуюся к ликвидации в соответствии с решением Горбачева об одностороннем сокращении вооруженных сил. Кривой Рог имеет протяженность 120 километров — это бесконечная череда угольных шахт, где добыча ведется открытым способом, по всему длинному краю которой расположен унылый городишко. Винсент прибыл в танковый парк в слепящий буран. В течение трех часов он ехал мимо кучек людей, жмущихся к пустым магазинам. Картина была невообразимо безотрадной и тяжкой. Побродив около часа вокруг замерзших танков, Винсент был приглашен на что-то вроде вечеринки в палатку. Атмосфера сразу стала непринужденной. Генерал-майор, командовавший дивизией, поднялся и сказал: «Некоторые начинают поговаривать, что всю армию бросают на помойку (пауза)… Я согласен с теми, кто так говорит». Начальство постаралось изо всех сил загладить происшедшее, но слова были произнесены.
Проблемы генералов осложнялись возобновлением серьезных переговоров о взаимном сокращении обычных вооруженных сил в Европе. Переговоры, сокращенно именовавшиеся MBFR, свидетелем начала которых я был в Вене в 1973 году, вяло тянулись с тех пор. В апреле 1986 года Горбачев предложил возможные пути их возобновления. Его предложение было одобрено странами Варшавского договора в июне, в Будапеште. В декабре 1986 года НАТО выступила с собственными предложениями. Переговоры о заключении Договора об обычных вооружениях в Европе (CFE) начались в Вене 9 марта 1989 года и завершились торжественной церемонией на Парижской встрече в верхах в ноябре 1990-го. Это было последнее появление г-жи Тэтчер на международной арене в качестве премьер-министра.
По этому вопросу у меня с Моисеевым чаще всего происходили стычки. Почти сразу после подписания Договор стал яблоком раздора между русскими и Западом. НАТО обвиняла русских в попытке уклониться от его выполнения или в намерении обеспечить себе преимущества, вытекающие из его статей. Военно-морские силы Договором не охватывались, поэтому советские военные руководители передали некоторое количество армейских бомбардировщиков военно-морскому флоту, а три пехотных дивизии преобразовали в морскую пехоту. Договор предусматривал уничтожение излишков вооружения в районе, входящем в сферу его действия; Советы перебросили массу танков и орудий за Урал, с тем чтобы они не учитывались. Эти действия противоречили букве и духу Договора. Но переговоры и Договор имели место в то время, когда еще существовал Варшавский пакт. Теперь его уже не было. Советские военные были твердо убеждены в том, что Договор дает Западу в высшей степени несправедливые преимущества, и что они вправе использовать любую лазейку, чтобы спасти что можно из своих прежних позиций.
Американцы и англичане были также исполнены твердой решимости и настаивали на точном исполнении Договора, вплоть до мельчайших деталей. В январе 1991 года я передал Моисееву письмо, в котором излагались вопросы, вызывавшие у нас беспокойство. Его излюбленной оборонительной тактикой было обрушивать на слушателя каскад слов и фактов, причем делалось это с присущим ему задиристым обаянием. Едва я успел войти в его кабинет, как он начал длиннейшую тираду о предстоящей войне в Персидском заливе. Я прервал его, чтобы сказать, что его правительство поддерживает политику ООН в Заливе. Так он что — против? Нет, конечно, ответил он. Но война — ужасная штука, людей убивают. Я воздержался от замечания, что об этом ему следовало бы подумать до того, как он стал профессиональным военным.
Моисеев и его коллеги были огорчены в связи с войной в Персидском заливе не по гуманистическим, а по профессиональным причинам. Война показала, как сильно отстала их военная машина; кроме того, война вновь продемонстрировала, что американцы, в отличие от русских, могут безнаказанно применять военную силу под прикрытием мандата ООН, или — как это было годом ранее в Панаме — почти без всякого юридического оправдания. Советским чиновникам война не нравилась потому, что она угрожала политическим, торговым и промышленным связям, которые они установили с Ираком и которые намеревались по окончании войны восстановить. Несколькими днями ранее я посетил Белоусова, заместителя премьер-министра, ведавшего военной промышленностью. Он сказал мне, что никогда раньше не встречался с западным дипломатом, и мне, разумеется, с ним тоже ранее не доводилось видеться. Он недавно побывал в Багдаде, где вел переговоры о репатриации советских граждан, оказавшихся в Ираке в ловушке накануне войны. Иракцы обещали Примакову отправить их на родину. Однако ничего в этом направлении не делалось, и советский парламент начинал бить тревогу. Белоусов добился того, что на этот раз была достигнута личная договоренность с Саддамом Хусейном. Небольшой контингент инженеров-эксплуатационников должен был остаться, чтобы не допустить развала предприятий. Никто из этих инженеров, сказал Белоусов, не является военным советником. В компенсацию за все это он договорился с Саддамом Хусейном, что советские строительные контракты лишь временно приостанавливаются, а не аннулируются и к концу кризиса вновь вступят в силу. Однако он вполне откровенно признал, что цель его заключалась в сохранении позиций, созданных Советами в Ираке за несколько десятков лет. Больше я его никогда не видел. Предпринятая Горбачевым в последнюю минуту попытка договориться с Саддамом об отступлении при минимальном кровопролитии могла бы увенчаться успехом, если бы американская военная колесница не разогналась к тому времени так, что ее уже было не остановить. Он и Шеварднадзе остались верны обещаниям, которые они дали Западу, но это не принесло им пользы во взаимоотношениях с реакционерами в их собственной стране.
Когда Моисеев успокоился, я передал письмо. Я полагаю, сказал я, что русские понимают: Договор об обычных вооруженных силах в Европе в их интересах, так же как он отвечает и нашим интересам. Однако он не будет действенным, если обе стороны не будут относиться к нему с полным доверием. Эти слова вызвали новую тираду. Договор односторонний, кричал Моисеев. НАТО его использует, чтобы получить преимущество перед Советским Союзом. Множество людей в Москве считают, что «наш главный переговорщик» (то есть Шеварднадзе) пошел на слишком большие уступки, Верховный Совет вполне может отказаться ратифицировать Договор, если НАТО будет продолжать оказывать свой необоснованный нажим. Его коллега генерал Денисов вмешался в разговор и заявил, что Договор только в интересах НАТО, но никак не в интересах Советского Союза. Я спросил, должен ли я доложить в Лондоне, что советский Генеральный штаб считает договор, подписанный Советским правительством, противоречащим советским интересам? Денисов дал задний ход, утратив, таким образом, высоконравственную позицию, которую пытался было отстаивать. Моисеев попробовал исправить положение, обрушившись на поляков. Они мешают выводу советских войск через свою территорию, а между тем им следовало бы помнить о 650 тысячах русских, погибших ради их освобождения. Я заявил в ответ, что провел в Польше три года и хорошо знаю поляков. Они помнят многое: например, три раздела Польши, три варшавских восстания и предательство 1939 года. Как это часто бывает, меня поражало, что русским, как и англичанам, бывает трудно понять, за что их так не любят соседи. Несколькими годами позже я сказал Дмитрию Рюрикову, советнику Ельцина по международным вопросам, что было бы неплохо, если бы Польша вступила в НАТО и таким образом перестала служить предметом соблазна для обоих своих великих соседей. «Но мы не собираемся вторгаться в Польшу», — возразил он. «Я вам верю, — сказал я. — Но поляки об этом не знают». Я коротко напомнил факты истории, сделав особый упор на введении в Польше в 1980 году военного положения. «Зачем вы вытаскиваете на свет божий весь этот старый хлам?» — недовольно фыркнул он.
Однако бессмысленно было ссориться с Моисеевым по поводу трехсотлетней истории русско-польских отношений, поэтому я вернул нашу дискуссию к вопросу, актуальному сегодня. Я повторил наши разнообразные жалобы и в заключение сказал, что дух Договора столь же важен, как и его буква. Или относительно фактов действительно существует какая-то путаница, или русские сталкиваются с реальными практическими трудностями, мешающими выполнению их обязательств, а может быть, они сознательно пытаются уклониться от выполнения этих обязательств. Что касается первых двух вариантов, то тут проблемы, без сомнения, можно было разрешить путем обсуждения. Третий вариант может оказаться очень серьезным. Моисеев не взорвался, хотя я этого ожидал, и согласился с тем, что подробности следует обсудить между специалистами.
На протяжении последующих месяцев Язов и Моисеев продолжали произносить громкие угрожающие слова. Но Ахромеев заверил нас в апреле, что русские будут придерживаться согласованных цифр. Им эти цифры не нравятся, но они сами виноваты в том, что не смогли более успешно вести переговоры из-за внутренних разногласий. Используя давнишний политический прием, Горбачев послал Моисеева в Вашингтон для переговоров непосредственно с американцами: в этом случае ответственность за успех или неудачу переговоров ляжет на генерала. 14 июня 1991 года переговоры, наконец, завершились в Вене, где они начались почти 18 лет назад.
Согласно Конвенции о биологической войне 1972 года, русские, так же как и мы, обязались не производить биологического оружия. Конвенция страдает одним фундаментальным недостатком. Для исследовательских работ не требуется сложного оборудования, и секретные исследовательские программы трудно обнаружить даже с помощью самых изощренных методов. Ну а после того как исследования произведены, производство оружия — уже дело сравнительно легкое. Мы всегда подозревали, что Советы что-то такое готовят. В 1979 году американцы объявили, что вспышка сибирской язвы с летальным исходом в Свердловске (ныне Екатеринбург) была результатом несчастного случая в ходе работы над программой производства биологического оружия. Осенью 1989 года Владимир Пасечник, сотрудник Ленинградского научного института, бежавший на Запад, сообщил нам, что исследовательские работы по производству незаконного оружия прикрываются якобы коммерческой деятельностью организации, именуемой «Биопрепарат». Спустя несколько лет он повторил всю эту историю по английскому телевидению. Возможно, это было частью маневра с целью оказать давление на все еще колеблющихся русских.
Разумеется, мы не могли отнестись к этому безучастно. Но Лондон видел здесь серьезную тактическую проблему. Каким образом мы можем оказывать нажим на русских, не раскрывая наш источник информации? Я считал, что трудность преувеличивают. Наш «источник» находится теперь в безопасности в Англии. Надо полагать, русские заметили, что он перестал приходить на работу. Мы могли сообщить то, что нам было известно, не причиняя ему вреда. И если мы не дадим ясно понять, что знаем, о чем говорим, русские могут легко уйти от наших вопросов. Мое мнение не было поддержано другими. Но в мае 1990 года Том Кинг должен был посетить Советский Союз: это был первый в истории визит британского министра обороны. Нам надо было действовать, но мы боялись, что ссора испортит визит. Джек Мэтлок и я предупредили Черняева и заместителя министра иностранных дел Бессмертных, о чем может зайти речь. Кинг задавал вопросы Язову во время частной встречи, но подходил к делу все время окольным путем. Язов пробормотал своему адъютанту, что англичанин, по-видимому, что-то узнал от «того перебежчика»; Кинг покраснел, но вежливо отрицал, будто ему что-то известно.
Месяц спустя, когда г-жа Тэтчер в последний раз приехала в Москву в качестве премьер-министра, она вела себя в разговоре с Горбачевым гораздо прямее. Он заявил, что ничего не знает, но обещал выяснить. Аналитики из разведывательных служб Лондона и Вашингтона, многие из которых считали, что между Горбачевым и его предшественниками нет особой разницы, полагали, что он прекрасно знал о происходившем и сам участвовал в сознательном обмане, подстроенном его генералами. Черняев, с которым я обсуждал этот вопрос в апреле и декабре 1991 года, утверждал, что Горбачеву не было никакого смысла обманывать Запад. Горбачев сам горячо верил в то, что прозрачность в военной сфере столь же выгодна Советскому Союзу, как и остальному миру. Я предположил, что военные просто обманули Горбачева относительно программы производства биологического оружия, также как они обманули своих штатских начальников относительно программы антибаллистических ракет[59] и относительно вывода обычных вооруженных сил из Европы. Черняев обдумал мои слова, но все-таки готов был принять на веру заявления генералов ввиду отсутствия доказательств. Я был настроен более скептично. Горбачев вполне мог быть не в курсе того, что замышляют генералы. Но генералы были способны, из чувства ложного патриотизма, ввести его в заблуждение, твердо веря в старый принцип — «секретность полезная и секретность бесполезная». Горбачев не мог знать и не знал всего, что происходит в стране. Впрочем, к тому времени он уже был бессилен отстаивать свои позиции.
Когда Дуглас Херд посетил в январе 1992 года Президента России, Ельцин без всякой просьбы и понуканий сказал: «Мне все известно о советской программе биологического оружия. Она все еще действует, хотя ее организаторы утверждают, что это всего лишь оборонные исследовательские работы. Они фанатики и добровольно не остановятся. Я лично знаю этих людей, знаю их фамилии, знаю адреса институтов, где они работают. Я закрою институты, отправлю в отставку руководителя программы и заставлю остальных заняться чем-нибудь полезным. После того как я сам проверю, прекратили ли институты свою работу, я намерен пригласить международных инспекторов».
Мы были поражены, и могли лишь поблагодарить его. Ельцин повторил свои обещания во время визита в США в мае 1992 года. Но на этом история еще не кончилась. Русские военные изворачивались, виляли, как они это делали еще тогда, когда носили советскую военную форму. Был произведен обмен делегациями специалистов, но никаких исчерпывающих свидетельств получено не было. Американцы, как и русские, объясняли, что они не открывают полностью свои карты из соображений коммерческой тайны. Гражданские наблюдатели предостерегали об опасности. Но главная проблема оставалась: исследования в области биологического оружия могут проводиться настолько скрытно, что окружающий мир не будет в состоянии их обнаружить[60].
Поскольку на стратегическом уровне ядерные проблемы были предметом обсуждения между американцами и русскими, а на тактическом уровне они велись с альянсом НАТО в целом, англичане не играли самостоятельной роли в переговорах о контроле над ядерным оружием, проводившихся на протяжении всего периода правления Горбачева. На практике их роль сводилась к тому, чтобы пытаться повлиять на политику американцев или НАТО. При г-же Тэтчер они выполняли эту роль энергично и действенно. Советские лидеры были озадачены энтузиазмом, с каким г-жа Тэтчер высказывалась в пользу ядерного оружия, что она делала весьма напористо при всякой встрече с ними. В июне 1990 года она пожелала встретиться с военачальниками, «чтобы увидеть, как они настроены, и ясно изложить им, что я сама думаю по этому поводу». Встреча состоялась в большом конференц-зале Министерства обороны, украшенном картинами с изображениями русских побед. Язов пришел вместе с Моисеевым и несколькими коллегами — так они чувствовали себя увереннее. Они были страшно возбуждены от перспективы встречи с премьером. Однако их снедали опасения, и их явно подготовили к встрече. Они знали о ее грозной репутации спорщика и, без сомнения, помнили, как она превратила советских корреспондентов в посмешище, выступая три года назад по телевидению. Язов крепко держал в узде свою команду и шлепнул Моисеева по руке, когда тот попытался вмешаться. Г-жа Тэтчер заявила, что именно ядерное оружие до сих пор поддерживало мир: его великое преимущество состоит в том, что, коль скоро вы им владеете, никто не захочет на вас напасть. Генералы мудро кивали головами в знак согласия. Язову, который все время порывался вставить словечко, удалось, наконец, сказать, что ядерное оружие, возможно, содействовало сохранению мира в Европе. Однако в других местах особенного успеха в поддержании мира оно не принесло. А после взрыва ядерного реактора в Чернобыле в 1986 году русские вообще относятся к ядерному оружию гораздо прохладнее.
Язов развил этот аргумент во время своей встречи с Верховным главнокомандующим союзными войсками в Европе генералом Галвином в ноябре 1990 года. Жизнь на земле можно сделать невозможной и при гораздо меньшем количестве оружия, чем то, каким уже располагают нынешние ядерные державы. Он, Язов, не понимает, ради чего военные обеих сторон напроизводили его в таком количестве. Ядерное оружие необходимо уничтожить. Иначе оно будет пущено в ход. Возражая ему, Галвин оперировал такими доводами, как целесообразность политики минимального сдерживания, а также невозможностью не считаться с тем, что бомба изобретена, и этого уже не изменишь. Язова это не убедило. Генерал Карпов, начальник Главного оперативного отдела Генерального штаба, заметил, что в основе советской стратегии всегда лежала оборонительная идея. Но мы, добавил он, были привержены оперативной доктрине наступления. Поэтому наращивали свои бронетанковые силы и ядерное оружие. Однако не сумели правильно оценить последствия ядерной войны и невозможность победы в третьей мировой войне. Все это обострило «холодную войну» и привело к тупику в вопросе о ядерном оружии. В конце концов, экономическое бремя стало непосильным. Перемены, происшедшие после 1985 года, имели целью привести в соответствие советскую внешнюю оборонную и экономическую политику. Это было довольно точное изложение идей, лежавших в основе перестройки, и первый случай, когда советский генерал во всеуслышание признал, что Советский Союз также несет ответственность за «холодную войну».
Видя, что их превосходство в обычных вооруженных силах рухнуло, русские генералы начали подумывать, что ядерное оружие, может быть, все-таки не такая плохая штука. В прежние годы НАТО рассматривала свое ядерное оружие как фактор, компенсирующий их отставание от Советского Союза в обычных вооруженных силах. Трудно было понять, почему западные комментаторы пришли в такое негодование, когда русские в апреле 2000 года приняли такую же доктрину. Ведь в конечном итоге, как Черняев заявил Перси Крэдоку в феврале 1990 года, пока у русских сохраняется их ядерное оружие, они могут постоять за себя. Более того, добавил Черняев с характерной для него широкой улыбкой, кто бы вообще пожелал разговаривать с русскими, если бы они при своих нынешних политических и экономических трудностях отказались еще и от своего ядерного оружия?
Заключение Договора о Германии было погребальным звоном по сталинской империи в Европе, а также по старой советской армии. В начале 1988 года в Восточной и Центральной Европе находилось двадцать шесть советских дивизий. Шестью годами позже они вернулись в ту страну, которая когда-то была Советским Союзом. Отвод советских легионов со всем их снаряжением в столь короткий срок был с точки зрения логистики подвигом, за который советскому Генеральному штабу никто никогда не воздал должного. Условия для размещения возвращающихся солдат никуда не годились. Лишь незначительному меньшинству посчастливилось разместиться в новых жилых зданиях, построенных на немецкие деньги. Десятки тысяч офицеров и членов их семей были размещены в убогих палатках или транспортных контейнерах. Советские армии, возвратившиеся из Европы в 1945 и 1946 годах, были в еще худшем положении. Но их дух поддерживало сознание одержанной победы. Их преемники потерпели полное поражение, не сделав ни единого выстрела. Растерянные и глубоко униженные, военачальники винили штатских за то, что им представлялось вопиющим и ничем не вызванным параличом воли.
Пока что они скрежетали зубами и продолжали подчиняться гражданскому контролю. Но никто из нас не мог быть уверен в том, что в конце концов их терпение не лопнет. Уже в марте 1989 года «Вашингтон Таймс» распространила слух, исходивший из среды американских разведчиков, будто бы Язов попытался убить Горбачева, после чего перестал появляться на публике. История была испорчена, когда Язов пришел на избирательный участок, чтобы принять участие в выборах. Но московская интеллигенция проявляла растущую нервозность. Она боялась кровопролития — военного переворота или повторения расправы, учиненной китайцами на площади Тянь Ань Мынь. Горбачев и его советники, так же как и эксперты в Лондоне, с презрением отметали всякую мысль о военном перевороте. Такого, говорили они (неправильно говорили!), никогда не бывало за всю долгую историю России. Я не вполне разделял мнение оптимистов. К весне 1990 года акции Горбачева очень сильно упали. Он дал людям свободу, и они утратили тот благоговейный страх, с каким прежде относились к столпам тоталитарного государства — армии, партии и КГБ. Он не понимал генералов и не сочувствовал им и, по-видимому, даже не считал политически целесообразным оказывать им моральную поддержку или утешать их. 8 мая, в 45-ю годовщину Победы, он выступал в Большом театре перед старшими офицерами и партийными руководителями. Он говорил ясно, взвешенно и исторически правильно. С безупречной логикой он объяснил необходимость военной реформы. Однако он не проявил заботы о насущных проблемах военных и не апеллировал к их патриотизму. Он получил не более обычной дозы аплодисментов, причем многие престарелые генералы от аплодисментов воздержались. Г-жа Тэтчер, живущая в западной демократической стране, всегда гораздо больше заботилась о своих военных избирателях.
Язов и его коллеги смутно сознавали, что провал экономики означал существенное сокращение бюджетов, численности войск и их оснащения. Но старая вера в то, что Бог, царь или партия все обеспечат, умирала очень медленно. Я спросил генерала Лобова, который осенью 1991 года недолгое время был начальником штаба, откуда возьмутся деньги на задуманную им военную реформу. Он ответил: «Откуда я знаю? Я не бизнесмен». Восточно-европейская империя — плод победы — ускользала теперь из рук военных. Поскольку беспорядки усиливались внутри самого Советского Союза, политики обратились именно к военным с просьбой помочь гражданским властям в Тбилиси, в Баку, в Риге и в Вильнюсе. Но когда дела пошли плохо, во всем обвинили не политиков, а военных. Их сыновья и внуки более не считали за честь служить в армии и даже не находили в этом выгодного приложения своих сил. Единство в военной среде также ослабевало, так как между престарелыми генералами и напористыми строевыми офицерами и между солдатами, принадлежавшими к различным этническим группам, усиливались разногласия. Дезертирство и уклонение от призыва становились все более частым явлением. Либеральная пресса постоянно высмеивала профессиональную честь и компетентность военных. Насмешкам подвергались и их неуклюжие попытки публично защищаться. В сентябре 1989 года один адмирал сказал мне, что он уже не может уговорить своих сыновей последовать по его стопам и избрать для себя военную карьеру, — грустное признание в стране, где еще встречались офицеры, чей род на протяжении восьми поколений служил в вооруженных силах.
Все это привело меня к выводу, что старые предубеждения против «бонапартизма» ослабевают по мере того, как падает престиж партии. Чисто военный переворот все еще казался маловероятным. Однако интеллигенция внутренне содрогнулась, когда летом 1989 года прочитала сценарий кинодраматурга Александра Кабакова «Невозвращенец», в котором описывался захват власти в Москве после крушения перестройки, крах всякого порядка и распад Советского Союза. В мае 1990 года я писал в Форин Оффис, что даже без военного переворота военные начнут исподтишка усиливать свое влияние на контроль над вооружениями, на составление военного бюджета и на те меры, которые следует предпринять, чтобы сохранить целостность Советского Союза. Наличие единых и дисциплинированных вооруженных сил, способных поддерживать порядок, в конце концов, может показаться желанным всем тем русским, которые боятся хаоса больше, нежели авторитарного правления.
Для этих опасений имелись реальные основания. Во время уличных демонстраций в Москве в феврале 1990 года появились слухи, что армия приготовилась вмешаться. В сентябре 1990 года на окраины Москвы были доставлены парашютно-десантные войска, одетые в военную форму и снабженные боеприпасами. Депутаты потребовали, чтобы им сообщили, для чего это сделано. Язов заявил им, что солдаты прибыли на маневры, а может быть, и для того, чтобы помочь в сборе картофеля, или же попрактиковаться перед ноябрьским парадом. Он пообещал, что никакого переворота не будет, и уволил заместителя начальника Рязанской воздушно-десантной академии за то, что тот сказал, что его войска «готовы к бою». Я обращал слишком мало внимания на эти дела в то время: теперь, задним числом, все это выглядит как материально-техническая подготовка к путчу в августе 1991 года. Спустя несколько недель Язов заявил по телевидению, что армия будет защищаться от нападок на нее, если понадобится, с помощью силы. В декабре 23 видных деятеля, в том числе генералы Варенников и Моисеев и адмирал Чернавин, публично призывали к введению чрезвычайного положения и прямого президентского правления в зонах конфликта, если конституционные меры окажутся неэффективными[61]. Впоследствии один из моих русских друзей рассказал мне, что в конце года двадцать маршалов и генералов, включая Ахромеева, предъявили Горбачеву рукописный ультиматум, в котором излагались их упреки и требования. В конце марта 1991 года на улицах было размещено по продуманному плану большое количество танков. Атмосфера была насыщена духом насилия.
На публике генералы до последней минуты утверждали, что не станут вмешиваться в политику. В июне 1991 года Моисеев сообщил мне, что русские пошли на последние уступки в вопросе о разоружения войск, снабженных обычными видами вооружения, чтобы опровергнуть все более распространяющиеся домыслы, будто бы советские военные руководители «навязывают свою волю» Горбачеву. Разговоры о возможном военном перевороте абсурдны. Советские военные и так уже заняты по горло, перестраивая советские вооруженные силы и повышая их качество. У них нет времени заниматься политикой, сказал Моисеев, а «тем более, разлеживаться, как если бы они находились на необитаемом острове и ждали, когда бананы сами начнут падать им в рот». Переворот, застигший военных в состоянии разброда, произошел через пять недель после этого заявления.
В этих условиях взаимоотношения между Горбачевым и военными становились все более напряженными. К осени 1990 года он стал часто подвергаться злобным нападкам, как публичным, так и личным, со стороны двух «черных полковников» — Алксниса и Петрушенко, которые неизменно обвиняли его и Шеварднадзе в прямом предательстве. Когда Горбачев получил Нобелевскую премию мира, взбешенные члены партии стали писать письма, в которых обвиняли его в том, что он предал Восточную Европу, развалил Советский Союз и Советские Вооруженные силы и передал природные ресурсы страны американцам, а прессу — сионистам. Письма тщательно собирались КГБ. Крючков позаботился о том, чтобы Горбачев с ними ознакомился.
Шеварднадзе яростно отбивался. Весной 1990 года, в разгар переговоров о воссоединении Германии и контроле над вооружениями, он призвал коммунистов — сотрудников Министерства иностранных дел — поддержать его кандидатуру на предстоящем XXVIII съезде партии. Его обвиняют, сказал он, в отсутствии патриотизма. Он так же как и все считает, что Советский Союз — великая страна.
«Но великая в каком отношении? По размеру нашей территории? По численности нашего населения? По числу имеющихся у нас единиц оружия? Или по количеству пережитых нами национальных бедствий? По отсутствию прав человека? По дезорганизованности нашей повседневной жизни? Почему мы должны гордиться тем, что у нас чуть ли не самая высокая детская смертность на планете? Хотим ли мы быть страной, которой боятся, или страной, которую уважают?»[62].
Кто-то в зале негромко сказал, что он подорвал безопасность страны. Шеварднадзе предостерег свою аудиторию, что если переговоры о контроле над вооружениями сорвутся, а перестройка ни к чему не приведет, Советский Союз в скором времени окажется неспособным технически состязаться с кем бы то ни было. Его аргументация была безупречной. Она мало чем отличалась от того, что генерал Карпов сказал Галвину. Но основная идея, лежавшая в основе его рассуждений, а именно — величие нации зависит не только от ее военной мощи, — противоречила всей истории русской государственной мысли со времен Ивана Грозного. Шеварднадзе был избран делегатом на съезд, но двадцать процентов его слушателей проголосовало за шофера, возившего одного из его заместителей. К концу года он ушел в отставку.
Советское Министерство иностранных дел проводило свои собственные опросы общественного мнения в Москве и других местах и с удивлением, а также, без сомнения, с чувством обиды и разочарования обнаружило, что даже среди военных многих не интересовало воссоединение Германии[63]. Саша Мотов считал: что бы ни делали немцы во время войны, нет никакого смысла удерживать их в состоянии разъединения пятьдесят лет спустя. Пара веселых советских шоферов, с которыми мы познакомились в Веймаре летом 1991 года, приятно удивленные тем, что с ними говорят по-русски, были очень довольны, что немцы могут теперь сами, без их указки, заняться своей жизнью. Естественно простых людей возмущала та поспешность, с какой русских солдат выпроваживали из Европы, и убогие условия в тех местах, куда они были вынуждены возвратиться. Но опасность народного гнева оставалась плодом воображения политиков. Русский народ воевал с Гитлером, так же как он воевал с Наполеоном, чтобы очистить свою страну от вторгшихся захватчиков. И в 1813-м, и в 1944 году русские армии двинулись за пределы границы в глубь Центральной Европы, скорее не из-за вполне понятного стремления к реваншу, а в силу честолюбивых помыслов руководителей. Когда пришло время, народ без особого сожаления отказался от своих завоеваний. Ему приходилось думать о куда более неотложных проблемах у себя дома.
Каждый год 9 мая русские все еще празднуют День Победы. В 1991 году Майкл Александер и мы с Джилл отправились в Парк имени Горького, залитый весенним солнышком, посмотреть на ветеранов. Повсюду в киосках продавали пирожки и сосиски — не было и намека на нехватку продовольствия, ощущавшуюся в стране. Старые мужчины и женщины в выцветшей военной форме, с медалями и орденами на груди, собирались кучками вокруг флагов и знамен своих прежних военных частей. Один старик расхаживал с надетым на палку плакатом: «Есть здесь кто-нибудь из 213-й Гвардейской стрелковой дивизии?». В одном углу пухленькая старая женщина играла на гармошке, а две другие распевали хриплыми голосами частушки, грубоватые импровизированные куплеты, сатирически высмеивавшие зрителей. Были тут и новые ветераны — молодые афганцы в камуфляжной форме, беретах и полосатых тельняшках. Два худосочных юнца в сапогах с высокими голенищами продавали выдержки из «Протоколов Сионских мудрецов». Еще двое торговали националистической газетой со старого военного грузовика с портретом Сталина на лобовом стекле. Меня остановил серьезного вида пожилой человек: «Верите ли вы в возможность создания вполне справедливого общества?». Тощий, престарелый и слегка пьяный мужчина, спотыкаясь, подошел ко мне, чтобы сказать, что первым человеком, умершим у него на руках, был англичанин. Ему самому было тогда пятнадцать лет, он был механиком на торпедном катере, пришвартованном в Мурманске, когда англичане высадили раненого с одного из судов конвоя, который был атакован в Арктике. Внутренности матроса вылезали наружу, когда его переносили на берег, и молодому механику пришлось запихивать их обратно. Английская команда завернула раненого в два одеяла. Когда он умер, боцман посоветовал юноше продать одеяла, а вырученные деньги пропить. Он мучился от похмелья два дня. Когда он пришел в себя, его катер должен был выйти в море, в патрульный рейс. Боцман посоветовал ему остаться на берегу. Катер из рейса не вернулся.
Писатель Анатолий Приставкин сказал мне несколько дней спустя, что память о Победе — это единственное, чем русские еще могут гордиться. Но силы, обеспечившие Победу, распадаются. К концу века в дивизиях, которые в разгар конфронтации с Америкой насчитывали по десять тысяч человек, оставалось не более пятисот, причем из них четыреста были офицеры[64]. Воинская повинность фактически перестала функционировать, не хватало горючего для Военно-морского флота и ВВС, а поставки нового снаряжения сократились до минимума.
Для некоторых профессионалов смириться с этим было невозможно. Маршал Ахромеев, порядочный, честный человек, все это предвидел. После августовского путча 1991 года в отчаянии от гибели армии, которой он посвятил всю свою жизнь, Ахромеев покончил с собой.