Отважный юноша, бывало,
С трапецией своей над залом
Как птица вольная летал…
Когда мы с Джилл прибыли в Москву на второй срок службы, Горбачев находился у власти три с половиной года. Как у посла, у меня было одно важнейшее преимущество. В России все, от Горбачева до рядового гражданина, были в восхищении от британского премьер-министра. Мне удавалось видеть людей и различные места в Советском Союзе просто благодаря тому, что я был «послом г-жи Тэтчер». Однако отношения между Советским Союзом и Англией по сути своей не отличались такой теплотой, как личные отношения между двумя лидерами. Г-жа Тэтчер и Горбачев продолжали поддерживать энергичное и приятное общение друг с другом. Она продолжала служить важным проводником связи с Вашингтоном, когда прямая линия общения стала малодоступной в первые месяцы 1989 года, после избрания президентом Джорджа Буша. Впрочем, в последующие годы ни Горбачев с Тэтчер, ни их чиновники не вели частых двусторонних переговоров по важнейшим проблемам дня. Об окончании «холодной войны» договоренность была достигнута не г-жой Тэтчер — об этом договорились американцы с немцами. Американцы вели переговоры о контроле над вооружениями, в чем англичане оказывали им серьезную помощь. И когда г-жа Тэтчер стала противиться понятному и неукротимому стремлению немцев к воссоединению, движимая предубеждениями и ложными историческими аналогиями, влияние Англии упало в Москве, так же как в Вашингтоне и Бонне. Только в последний год моего пребывания, в период от начала путча в августе 1991 до весны 1992 года, английское правительство во главе с Джоном Мэйджором вновь на короткое время стало играть значительную роль в отношениях между Востоком и Западом.
Главный вопрос состоял в том, устоят ли Горбачев и его реформы. Моя первая депеша в Лондон положила начало непрерывному обсуждению с Лондоном вопроса о том, удержится ли Горбачев и могут ли увенчаться успехом его реформы. Я назвал свое донесение «Впечатления от дебатов»; в мои первые два месяца в Москве меня больше всего поразила удивительная открытость публичных дискуссий — в печати, на радио, телевидении и в частных разговорах.
Эти дебаты уже коснулись самого слабого места политической и конституционной позиции Горбачева: монополии партии на власть, которая была торжественно закреплена в брежневской конституции 1977 года и поддержана 70 годами беспощадной практической деятельности. Пресса начала утверждать, что люди будут бояться возврата к ужасам прошлого, пока партия оставляет за собой право исключительного контроля. Горбачев еще не был готов сделать неизбежный вывод: ликвидировать монополию КПСС. Он говорил о необходимости «плюрализма» еще в 1987 году. Однако до февраля 1990 года он неизменно сопровождал его прилагательным «социалистический». Под этим он подразумевал, что состязание различных мнений должно быть разрешено, но лишь в партийных рамках. В то же время он избавлялся от «твердолобых» с помощью гуманного метода досрочной отставки, а не путем расстрела, как это делал Сталин, или натравливания на них толпы по примеру Мао Цзэдуна. Однако партия все еще оставалась его орудием власти, и он не мог себе позволить слишком настроить ее против себя. Он доказывал, что партия должна ограничиться «общим руководством», в то время как все остальные будут заниматься своим обычным делом. Однако эта идея не находила поддержки ни у реакционеров, ни у либералов. Многие русские давно уже игнорировали и презирали партию. Сейчас пришло время сказать об этом открыто.
Горбачев продолжал пользоваться громадным успехом на международной арене: он сделал шаги к ослаблению конфронтации сверхдержав, содействовал разоружению в сфере обычных вооружений, вывел войска из Афганистана, демонтировал советскую империю в Восточной Европе. Большинство его собственных граждан приветствовало ослабление внутренней и международной напряженности, хотя они были по большей части слишком поглощены собственными делами, чтобы обращать на все это много внимания. Но советские военные вполне естественно проявляли растущее недовольство отказом от всего того, что они создали после победы над Германией в 1945 году. Горбачев плохо отдавал себе отчет в причинах ропота в Восточной Европе, растущего недовольства на Кавказе и в республиках Прибалтики. Даже тогда никто из нас не предвидел, что Советский Союз в скором времени распадется на составные части.
Подобно диккенсовскому персонажу Микоберу, Горбачев продолжал надеяться, что прибалты и кавказцы каким-то образом смирятся со своим дальнейшим пребыванием в составе реформированного Союза, и именно это стало самой уязвимой точкой его позиции. Подводя итог своим наблюдениям в конце 1988 года, я сообщал Форин Оффис, что, даже если Горбачеву удастся создать либеральное демократическое государство — перспектива весьма отдаленная, Россия останется крупнейшей военной державой в Европе и проблемой для своих соседей и партнеров. Интересы даже либеральной России неизбежно будут иными, чем интересы всех остальных государств.
Когда нас расспрашивали в то время и впоследствии о жизни в Москве, разговор всегда начинался с во-проса: каково это, постоянно ощущать себя объектом надзора и подслушивания КГБ? И действительно это было постоянным фоном нашей повседневной жизни. В 60-х годах газета «Известия» имела обыкновение публиковать — обычно примерно раз в месяц — неприятно фальшивую историю о недостойном поведении какого-нибудь иностранного дипломата или журналиста. Иногда это была чистейшая выдумка, целью которой было напомнить советским людям о необходимости постоянной бдительности во взаимоотношениях с иностранным врагом. Иногда дело обстояло много хуже. КГБ использовал наркотики, секс и шантаж, чтобы поймать в свои сети ни в чем не повинных иностранцев, чтобы помешать установлению слишком дружественных отношений между иностранцами и русскими. Изредка они ловили настоящего шпиона или, по крайней мере, какого-нибудь безрассудного идеалиста, контрабандой ввозившего в страну Библию или вывозившего из нее подпольную литературу.
В посольстве наши собственные стражи безопасности предостерегли нас о том, что может произойти, если нас поймают «на чем-нибудь таком». Ни одна комната — ни в служебном помещении, ни дома — не была защищена от изощренных подслушивающих устройств КГБ. Младшему персоналу велели держаться подальше от советских граждан. Мы, все остальные, обязаны были докладывать о самом невинном и случайном контакте с тем, чтобы в случае неблагоприятных последствий можно было принять меры. Все эти предосторожности были оправданными. КГБ часто пытался, и иной раз небезуспешно, играть на личных слабостях сотрудников посольства. Там не видели оснований ослаблять свои усилия после 1985 года, только из-за начала перестройки. Это осложняло жизнь внутри самого посольства. У нас было около ста советских служащих, которых направляло Управление по обслуживанию дипломатического корпуса (УПДК) Министерства иностранных дел. У КГБ было много способов воздействия на советских служащих, чтобы побудить их доносить о работе посольства, о характере английских сотрудников, взаимоотношениях между ними и их слабостях — финансовых затруднениях, пристрастии к алкоголю и сексу. Должности, занимаемые советскими служащими посольства, хорошо оплачивались и были прочными. Простой угрозы лишить человека работы в посольстве обычно было достаточно, чтобы поставить его на место, не прибегая к более крайним мерам — шантажу или угрозе родственникам. Неудивительно, что английские штатные сотрудники страдали паранойей. Иной раз отдельные смельчаки восставали против того, что они считали ненужными ограничениями, и на этом порой обжигались.
Постоянные придирки к нашим сотрудникам в Москве вызывали непрерывные скандалы с советским правительством. К этому же приводила и решимость английского правительства подрезать крылышки агентам КГБ в Лондоне. В 1971 году англичане выдворили из Лондона 105 советских чиновников — это была массовая акция очищения страны от реальных или подозреваемых агентов. Кроме того, для оставшихся был установлен численный потолок. Дальнейшие высылки последовали в 1985 году, когда двойной агент КГБ Гордиевский бежал с помощью англичан из Москвы. В следующем году наступила очередь американцев. Рейган приказал выслать 25 официальных советских представителей, работавших в ООН. Когда русские предприняли ответную меру, он выслал еще 55 человек из Советского посольства в Вашингтоне и Генерального консульства в Сан-Франциско, а также, по примеру англичан, установил предельное число советских представителей, могущих работать в США. Тогда русские отозвали всех советских граждан, работавших в американском посольстве в Москве. Многих из этих несчастных ни та ни другая сторона заранее ни о чем не предупредила, и когда они явились на работу, охранники КГБ попросту выпроводили их за ворота американского посольства. Некоторые из них после этого долгие месяцы оставались безработными. А американским дипломатам пришлось самим убирать свои квартиры и мыть посуду после приемов. Английская и американская печать высмеивала сложившуюся ситуацию. Между тем этот факт был дополнительной нагрузкой, отвлекавшей от дела злосчастных чиновников, которые и так были отчаянно загружены в условиях ускоряющейся перестройки.
Через восемь месяцев после нашего прибытия в Москву, в пятницу 19 мая 1989 года, я посетил Анатолия Черняева, дипломатического советника Горбачева, с посланием на имя его начальника. Кабинет Черняева находился рядом с кабинетом Горбачева в помещении ЦК КПСС на Старой площади, неподалеку от Лубянки.
Черняев родился в 1921 году в Москве в либерально настроенной семье, взгляды которой определили его будущую позицию в отношении к власти и его политические воззрения. Это был веселый человек с седыми щетинистыми волосами и усами, похожий на английского полковника в отставке. Несмотря на свою внешность, он был несколько романтичен, заразительно смеялся, причем смех этот часто переходил в астматический хрип. Сразу из университета он ушел пехотинцем на войну. Астма чуть не стоила ему жизни, когда у него случился приступ во время патрулирования на ничьей земле. После войны он стал историком, работал в Московском университете, где специализировался по истории английского профсоюзного движения. После смерти Сталина стал работать в аппарате ЦК. Его либеральные идеи окрепли за три года работы в журнале «Проблемы мира и социализма» в Праге. Это было либеральное и интеллектуальное убежище для многих, кому суждено было стать поборниками перемен в Советском Союзе. В брежневские годы он был заместителем начальника Международного отдела ЦК компартии. Однако в то же самое время он поддерживал связи с учеными в области политических наук, экономистами, специалистами по международным делам, жившими в престижных «мозговых центрах», а также с художниками, театральными режиссерами и музыкантами либерального толка. Он, как и они, не был диссидентом. Но и он и они были частью интеллектуального мира, выработавшего «новое мышление», которое принесло практические плоды, когда Горбачев возглавил коммунистическую партию.
В 1986 году Горбачев назначил Черняева своим советником по вопросам внешней политики. Он сопровождал Горбачева во время всех важных внешнеполитических событий до самого конца и ушел вместе с ним в 1991 году в цивилизованную ссылку, в «Горбачевский фонд». Там он написал несколько обстоятельных и весьма содержательных мемуарных работ. В них он с располагающей откровенностью признается, что, в общем, литература и женщины всегда были для него гораздо важнее официальных дел. В этих мемуарах нет попытки оправдаться задним числом. В собственном дневнике Черняев часто критически отзывался о Горбачеве, особенно в последний год. Но он оставался верен стратегическим целям Горбачева. Он стал одним из моих самых полезных посредников, а со временем и близким другом. Он был прямым человеком, который либо говорил мне правду, либо благоразумно хранил молчание.
Посланием, которое я должен был передать, было письмо от г-жи Тэтчер Горбачеву, информировавшее его о том, что она с большой неохотой санкционировала высылку из Англии десяти советских официальных представителей и трех советских журналистов. Чтобы смягчить удар, указывала она, она решила не прибегать к нашей прежней практике, а просто сократить численность сотрудников советских учреждений в Лондоне. Мы не будем добиваться широкой огласки, говорилось в послании, но Советы занимаются воссозданием в Лондоне своей разведывательной сети, и меры принять необходимо. Ответ Черняева отличался характерной для него деликатностью. Он не стал прибегать к ответным упрекам, а спокойно спросил у меня, действительно ли мы располагаем доказательствами? Уверены ли мы в том, что выявили именно тех, кого следовало? Почему мы думаем, что удастся избежать огласки? Почему, учитывая тесные отношения между г-жой Тэтчер и Горбачевым, она ни о чем не предупредила Горбачева во время его визита в Лондон, состоявшегося всего три недели назад? (Вопрос вполне резонный, но такой, на который невозможно ответить.)
Я не мог передать аналогичное послание Успенскому, начальнику Второго Европейского отдела, занимавшемуся нашими делами в Министерстве иностранных дел: он и его сотрудники в это время принимали и развлекали моих коллег на министерской даче — это был жест доброй воли. Однако на следующий день поздно вечером я был приглашен в сталинский небоскреб на Смоленской площади, в Министерство иностранных дел, где первый замминистра Ковалев, человек, всегда производивший впечатление, словно он одной ногой стоит в могиле (как многие советские чиновники, он был к тому же поэтом), отверг наши обвинения. Восемь официальных английских представителей и три английских журналиста должны были в двухнедельный срок покинуть Москву «за деятельность, несовместимую с их статусом» — откровенное возмездие. В дальнейшем Советы установят такой же численный потолок для нашего штата в Москве, включая английских и советских служащих, какой был установлен для официальных советских лиц в Лондоне. Я сказал ему, что у русских нет оснований удивляться или на что-либо пенять. Английские министры и другие чиновники, да и я сам, регулярно жаловались на растущее число советских шпионов в Лондоне. Мы своей позиции не ослабим. Изменять свою политику придется русским. Советский шпионаж в Лондоне никак не помогает рассеять «образ врага», против которого так настойчиво борется Горбачев. При последних словах Ковалев состроил крайне холодную мину, и мы весьма натянуто распрощались.
Выслав трех журналистов, русские сделали огласку неизбежной. Тем не менее, на брифинге, который я устроил для английской печати на следующее утро, это известие было как гром среди ясного неба. Английские журналисты считали, что после успешного визита Горбачева в Лондон все обстояло самым замечательным образом. Несмотря на утечки, которые, как обычно, распространялись агентством безопасности в Лондоне, и несмотря на то, что прошло уже 36 часов со времени моего демарша в Москве, они ничего не знали. Руперт Корнуэлл, корреспондент «Индепендент», не значившийся в списке выдворяемых, покидал брифинг с трясущимися коленями.
Вопреки своему суровому тону, русские были в растерянности. Герасимов, обычно быстро соображавший пресс-секретарь Министерства иностранных дел, не мог объяснить, как будет соблюдаться на практике предполагаемый потолок. («Не спрашивайте меня, я этого документа не писал».) «Представитель КГБ по связям с прессой» (фигура, вероятно, специально придуманная для данного случая) предъявил какие-то неуклюжие улики против одного из журналистов. Однако Александр Яковлев, один из основных союзников Горбачева в политбюро, намекнул, что все трое смогут в скором времени вернуться в Москву. Через два-три дня один из чиновников Министерства иностранных дел заявил нам, что русские хотят, чтобы наше сотрудничество шло обычным порядком, несмотря на действия «горилл с обеих сторон». Высокопоставленные чиновники делали все, что могли, чтобы продемонстрировать свое дружественное расположение. Подготовка к официальным визитам велась в атмосфере еще более тесного сотрудничества, чем прежде. «Московские новости» опубликовали полный текст статьи, поносившей КГБ, которую написал один из трех изгнанных журналистов по возвращении в Англию.
Между тем мы пытались поддержать дух наших сотрудников. Жертвы страдали от перенесенного шока, за исключением немногих счастливчиков, которые не любили Россию, или тех, чей срок службы все равно уже подходил к концу. Устраивались прощальные вечеринки и прощальные поездки в аэропорт. Но даже эти печальные сцены имели свою комичную сторону. Пограничники в аэропорту усмотрели какую-то неточность в визе четырехлетней дочери помощника военного атташе Найджела Шекспира. Они запретили ее вылет. Я указал им на то, что, коль скоро вся семья высылается, нелогично мешать ее отъезду. Чиновники, среди которых появлялись все более высокопоставленные, были непреклонны. Вопрос удалось решить, лишь обратившись в Министерство внутренних дел в Москве.
Больше всего терял штат русских служащих. Я собрал их у себя в кабинете и сказал, что Джилл и я очень любим и будем продолжать любить их страну. Мы благодарны им за все, что они сделали для посольства. Мы считаем их своими коллегами и друзьями и намерены оспаривать советские требования, отстаивая как их, так и свои интересы. Я не видел ничего плохого в том, что КГБ узнает о моих словах, что, несомненно, и произошло, едва я их произнес. Так я вогнал маленький клинышек между КГБ и их ставленниками в посольстве. «Девочки», подавая в тот день ланч, молча обливались слезами.
После этого мы начали готовиться к переговорам. Род Лайн, глава политического отдела посольства, разработал и претворил нашу тактику в жизнь с необыкновенной находчивостью, искусством, энергией и сдержанностью. Нашей долгосрочной целью было добиться от Советов достаточно надежного заверения в том, что они умеряют свою разведывательную активность в Англии. Тогда обе стороны смогут ослабить ограничения «холодной войны», мешающие взаимовыгодным деловым отношениям. Английские министры не хотели, чтобы скандал вышел из-под контроля. Горбачев был в неловком положении. Высылка советских дипломатов, последовавшая так скоро после его триумфального визита в Лондон, делала его дураком в глазах сторонников твердой линии в его собственной стране. Его друг, г-жа Тэтчер, по всей видимости, над ним подшутила. Однако через несколько недель, проявив недюжинный здравый смысл, он заявил одному английскому журналисту, что англо-советские отношения не пострадали из-за этого инцидента. У каждой страны время от времени случаются неприятности из-за шпионов. Когда журналисты пытаются узнать больше, чем того хотелось бы властям, — это нормально. Не следует раздувать недоразумение.
Переговоры длились несколько месяцев и в конце концов завершились рядом открытых или подразумеваемых соглашений. Некоторые официальные советские лица явно предпочитали вести переговоры в лондонских парках, а не в своих кабинетах, где, как они, вероятно, опасались, их подслушивали. Черняев неизменно был очень полезен. Для г-жи Тэтчер все это было неприятным осложнением ее отношений с Горбачевым. Ее сотрудники деликатно намекали представителям английской прессы, что всю ответственность за высылку дипломатов и за тот ущерб, который она могла причинить англо-советским отношениям, лежит на министре иностранных дел Джеффри Хау и тогдашнем министре внутренних дел Дугласе Херде. Однако к тому времени самая трудная часть переговоров была уже позади. КГБ не удалось добиться реванша, мы ни от чего существенного не отказались и здравый смысл возобладал. Это была маленькая победа как для нас, так и для Горбачева.
Накануне нашего прибытия в Москву Горбачев продемонстрировал, что он готов продвинуться по пути реформ гораздо дальше, чем думали скептики в России и за границей. На 19-й конференции Коммунистической партии Советского Союза, состоявшейся в июне 1988 года, он выдвинул план радикального преобразования советской политики, который, хотя он, конечно, такой цели перед собой не ставил, знаменовал начало конца коммунистической партии и самой советской системы. Лозунгом большевиков в 1917 году был призыв «Вся власть Советам!», адресованный выборным органам рабочих, солдат и крестьян, поддержавших их в борьбе против Временного правительства. Однако народная демократия была не по душе Ленину и Сталину. Они быстро урезали полномочия Верховного Совета, так что к 1930-м годам он был еще более слабым, чем Центральный Комитет Коммунистической партии. Верховный Совет собирался ежегодно на несколько дней, чтобы заслушать речи руководства о положении дел в Союзе, единогласно одобрить любое вынесенное на рассмотрение предложение и таким образом создать видимость демократии. Ни один депутат не решался выступать против. Членами Совета были партийные боссы из центра и регионов, видные деятели советского общества — редакторы, директора заводов, выдающиеся интеллектуалы — и определенная «квота» женщин, ветеранов, молодежных лидеров, крестьян и рабочих. Отбирала их партия, во время выборов у них соперников не было, и они регулярно получали более 90 процентов голосов избирателей, которым грозило наказание, если они не явятся на избирательные участки.
Теперь Горбачев предложил создать новый, работающий Верховный Совет, который будет заседать и принимать законы чуть ли не восемь месяцев в году. Его председателю, функции которого были в основном церемониальными, будут даны реальные властные полномочия — сознательный шаг в направлении президентского правления. Правительственные функции, которые десятилетиями узурпировала коммунистическая партия, будут сильно урезаны. Старый Верховный Совет должен собраться осенью в последний раз, чтобы утвердить необходимые изменения в Конституции. Весной будут проведены всеобщие выборы, на которых каждый голосующий получит реальное право выбора, если не между партиями, то, во всяком случае, между кандидатами. Новый орган начнет работу в апреле 1989 года.
Депутаты слушали в оцепенении. Это был сознательный план возродить избирательную систему и передать власть от партии тем, «кому, — как сказал Горбачев, — она должна принадлежать, согласно Конституции, — Советам». Цель состояла в том, чтобы дать избирателям настоящий выбор, сначала внутри самой коммунистической партии, а затем более широко — во всей стране. Таким образом, надеялся Горбачев, он избавится от старой гвардии в партии, правительстве и местных органах управления, противившейся его реформам по идеологическим соображениям или исходя из личных интересов. Он знал, что карьеристы будут сопротивляться. Поэтому он постарался как можно скорее освободиться от консервативных партийных бюрократов и использовал процесс выборов для оказания народного давления на тех, что остались. Его либеральные критики так никогда и не поняли, не оценили и не простили сложных и часто хитрых маневров, к которым ему неизбежно приходилось прибегать.
Вторым, еще более колоритным «шоу», которое Горбачев устроил в 1988 году, было празднование тысячелетия Русской православной церкви, юбилея «Крещения Руси». Разрушенные церкви по всей стране были восстановлены: за год открылось более пятисот церквей (в 1987 году — всего шестнадцать). В 30-х годах Даниловский монастырь в Москве последовательно служил концентрационным лагерем, пересыльным лагерем, транзитным лагерем и сиротским домом для детей врагов народа. Теперь он стал местом пребывания патриархата в Москве, с отремонтированной церковью и новехоньким дворцом для дряхлого патриарха Пимена. На празднества прибыло множество иностранных церковных иерархов и светских руководителей советского государства. Церковь, переставшая быть запуганной сторонницей атеистического режима, начала поднимать голову. Ее здания сверкали свежей краской, а купола — золотом. Церкви и монастыри заполнили новые богомольцы. Закоренелые циники, вроде нашего шофера Константина Демахина, начали ходить в церковь и даже подумывать о крещении и церемонии венчания на предмет закрепления их давних гражданских браков со своими женами. Возможно, к религии как таковой это имело мало отношения, но в огромной степени укрепляло ощущение рядовых граждан, что советская система отняла у них их национальное достояние.
Пимен умер в мае 1990 года. С его преемником Алексием мы встретились всего за несколько недель до нашего отъезда из Москвы в 1992 году, когда он все еще сиял от счастья, впервые отслужив Пасхальную литургию в некоммунистической России. Это был красивый мужчина, физически подтянутый, величественный, но без помпезности, с четками, намотанными на его пухлую левую руку. Как и большинство его собратьев, православных церковников, он был глубоко консервативен. Его возмущало то, как другие христианские церкви пользуются слабостью России, чтобы заниматься прозелитизмом — пропагандой своих взглядов. Годы преследований и антирелигиозной пропаганды, сетовал он, привели к тому, что простые люди не ощущали большой преданности своей собственной церкви. Они легко подпадали под влияние чуждых идей. «Иностранное ведомство Ватикана», по его мнению, обращалось с Россией так, как если бы это была языческая страна, не обладающая христианской традицией и созревшая для обращения в католичество. Этот кошмар подогревался некоторыми крайними высказываниями папы поляка относительно восстановления христианского единства под эгидой Римской церкви. Секты евангелистов из Америки, жаловался он, пытаются подкупать православных обещаниями гуманитарной помощи в обмен на переход в их веру. Кришнаиты, астрологи, ясновидящие, шабаши ведьм — все это процветает.
Алексий был весьма красноречив в изобличении преступлений прежнего режима — расстрелов, коллективизации, искусственно вызванных вспышек голода, от которых погибли миллионы. Его тревожила репутация, которую стяжала себе Церковь своим сотрудничеством с КГБ, и он создал специальную комиссию молодых епископов для расследования этого вопроса. Однако почувствовать себя вполне убежденным было трудно. Реакционное крыло православной Церкви еще задолго до Октябрьской революции было связано с самыми грубыми формами антисемитизма. Некоторые из епископов Алексия и теперь еще позволяли себе выступать с крайне оскорбительными заявлениями. Но кое-что лежало еще глубже, на самом дне. Те, кто убил либерального священника, отца Меня, так и не были пойманы, но либералы подозревали, что убийцы действовали или по указке КГБ, или по наущению крайних националистов-антисемитов в самой церкви, а быть может, и тех и других. Однако Алексий, не дожидаясь никаких вопросов, заверил меня в том, что Церковь не настроена антисемитски. Он был активным противником всякой дискриминации или погромов, направленных против евреев, с которыми Церковь объединяют общие пророки и Ветхий Завет. Довольно неубедительно он утверждал, что Церковь совершенно не претендует на восстановление той роли и того престижа, какими она пользовалась до революции.
Радикальные священники возмущались попытками Алексия отмахнуться от своего прошлого. Они считали, что он всю жизнь был агентом КГБ. Разумеется, в советское время никто не мог сделать карьеры ни в Церкви, ни вне ее, по крайней мере, без молчаливого согласия «органов». Алексий отвечал, что, только приняв на себя грех коллаборационизма, он мог содействовать сохранению Церкви. Не кто иной, как Алексий, осудил в январе 1991 года расстрелы в Вильнюсе. Не кто иной, как Алексий, предостерег против кровопролития во время попытки путча в августе 1991 года. И не кто иной, как Алексий, впоследствии был посредником между Ельциным и российским парламентом накануне кровавого столкновения в октябре 1993 года. В тоталитарном государстве все непросто, и никто не может считать себя совершенно безгрешным.
Еще до 19-й партийной конференции некоторые из старших коллег Горбачева стали тревожиться по поводу того, что он взял слишком быстрый темп, и начали первые выступления против него. Исключение Бориса Ельцина из политбюро в ноябре 1987 года и история с Ниной Андреевой в марте 1988-го вселили страх в сердца многих либералов. По иронии судьбы, первым, кто рекомендовал Горбачеву вызвать Ельцина в Москву из Свердловска, где тот занимал пост секретаря обкома партии, был Егор Лигачев, впоследствии один из самых заклятых врагов Ельцина. В апреле 1985 года Горбачев назначил Ельцина первым секретарем Московского горкома партии и кандидатом в члены политбюро. Однако популистские приемы Ельцина по-настоящему ничуть не разрешили московские проблемы и в то же время настроили против него его коллег, к которым он относился с почти нескрываемым презрением. Осенью 1987 года он заявил Горбачеву, что хочет уйти из политбюро и из московской партийной организации. До него такого еще никто не делал. Помимо всего прочего, это было серьезным нарушением партийной дисциплины.
Горбачев вначале не хотел его отпускать: Ельцин был полезным противовесом Лигачеву и другим консерваторам в политбюро. К тому же партия собиралась праздновать 70-ю годовщину Октябрьской революции — момент, крайне неудобный для публичного скандала. Однако коллеги Горбачева настояли на том, что вызов должен быть принят. Результатом явилась одна из самых позорных сцен за все годы перестройки. Вместо того чтобы позволить ему уйти с достоинством, коллеги Ельцина по политбюро, включая либералов — Шеварднадзе и Яковлева, обрушили на него поток оскорблений, весьма неприятно напоминавший охоту на ведьм в прошлом. Он был изгнан со своих постов в политбюро и Московском горкоме партии. Кампания очерняющей пропаганды обвиняла его в некомпетентности и злоупотреблении властью. Он погрузился в один из длительных периодов депрессии и пассивности, столь часто случавшихся на протяжении его карьеры. Смотреть на это было тяжело.
На авансцену в качестве лидера оппозиции вышел Егор Лигачев, угрюмый, старой закалки человек, веривший в социализм, дисциплину, коллективизацию и рабоче-крестьянское государство. Он считал, что немного увеличенные капиталовложения — это все, что требуется, чтобы сделать Советский Союз процветающим. Весной 1988 года ортодоксальная газета «Советская Россия» опубликовала статью «Не могу поступиться принципами» никому ранее не известной преподавательницы Ленинградского политехнического института Нины Андреевой. Это был старомодный призыв возвратиться к «коммунистическим ценностям» и явный выпад против реформ Горбачева. Лигачев, возможно, помогал в сочинении этой статьи и, конечно, способствовал тому, что она была воспроизведена в других партийных газетах по всей стране. Горбачев в это время находился в заграничной поездке. «Болтуны» умолкли лишь на короткое время, спрашивая себя, не побудили ли их соблазны гласности слишком далеко высунуться. По возвращении Горбачев усмирил бунт и восстановил процесс реформ.
Ельцин начал свое возвращение в политику несколько месяцев спустя, на 19-й партийной конференции. Не без труда он уговорил Горбачева дать ему слово. Речь его была, скорее, извиняющейся, чем вызывающей. Лигачев набросился на него, и настроение в зале было в пользу Лигачева. Впервые в истории Советского Союза простые люди могли наблюдать собственными глазами политическое столкновение между своими руководителями, чьи интриги всегда были окружены завесой кремлевской тайны. Впервые они могли делать самостоятельные выводы. Ельцин перестал быть отрицательным персонажем. Его критика партии и ее политики сразу же нашла сочувственный отклик в сердцах простых людей. Негодующее восклицание Лигачева «Борис, ты не прав!» стало ироническим кличем демократической оппозиции, воспроизводившимся на миллионах плакатов и на значках, прикреплявшихся к лацканам пиджаков. Из окутанных табачным дымом комнат политика вышла на публичную арену, где и осталась. Именно это обстоятельство в еще большей мере, нежели предложенные Горбачевым реформы придали 19-й конференции эпохальное значение.
Лигачев и его друзья на этом не остановились. В августе 1988 года, пока Горбачев находился в отпуске, Лигачев усилил нажим. Он публично выступил против «нового мышления» Горбачева, Шеварднадзе и Яковлева, против идеи, согласно которой в международных отношениях надлежит руководствоваться не идеологией, а интересами, составлявшими основу попыток улучшения отношений между Востоком и Западом. Он настаивал на необходимости ленинской дисциплины в партии. Кроме того, Лигачев заявил, что рыночная экономика, построенная на частной собственности, «в корне неприемлема для социалистической системы». Полиция снова начала запрещать мирные демонстрации в Москве. Консервативная печать усилила свои нападки на либеральные идеи. Были предприняты попытки наложить административные и финансовые ограничения на либеральную печать.
К этому времени даже те, кто готов был поверить в искренность мотивов Горбачева, засомневались: а не может ли он вместе со своими реформами быть в любой момент смещен с помощью заговора? Сахаров предупреждал, что настроения в Москве были такие же, как в дни перед падением Хрущева. Лондонская «Таймс» под огромным заголовком «Советской программе реформ грозит поражение» писала: «Серьезные комментаторы как в Советском Союзе, так и на Западе убеждены, что без быстрого улучшения ситуации со снабжением 57-летний советский лидер может столкнуться с опасной возможностью того, что раздраженное население и недовольные бюрократы объединятся, чтобы свергнуть его». Однако Горбачев все еще пребывал в отличной политической форме. Он перешел в неожиданное контрнаступление, чтобы вывести из равновесия своих противников. 29 сентября все еще в основном консервативному Центральному Комитету было предложено утвердить совершившийся факт: устранение из политбюро нескольких представителей старой гвардии и перераспределение их обязанностей между оставшимися. Количество отделов ЦК было сокращено с двадцати до девяти, что значительно ослабило способность ЦК продолжать душить жизнь страны. На следующий день Верховный Совет собрался, чтобы избрать Горбачева своим председателем вместо Громыко, угрюмого экс-министра иностранных дел, которого Горбачев повысил в должности, чтобы освободить место для Шеварднадзе. Ошеломленные депутаты послушно одобрили его конституционные предложения и утвердили сроки своей собственной политической кончины. Громыко ушел в вынужденную почетную отставку, напутствуемый хвалебными отзывами Горбачева. Либералы облегченно вздохнули. Только брюзги отмечали, что переворот был совершен тайно; это не вязалось с принципами открытости и демократизации, о преданности которым Горбачев с таким энтузиазмом говорил на партийной конференции всего тремя месяцами ранее.
Несмотря на новый климат открытости, познакомиться с высшими руководителями, занятыми людьми, поглощенными революцией, было трудно. Иногда мне надо было решить какое-то официальное дело или представить прибывшего с визитом английского министра. В остальных случаях приходилось пользоваться официальными церемониями советского государства, чтобы вовлечь руководителей и их жен в неофициальный разговор. Горбачев проводил ежегодный прием послов в огромном Георгиевском зале Кремля — белом с золотом, на стенах которого были выгравированы золотыми буквами имена имперских офицеров и воинских частей, удостоенных в свое время царем высшей награды за мужество. Это была беспорядочная и нудная церемония, хотя и позволявшая несколько приблизиться к Горбачеву, его министру иностранных дел Шеварднадзе и премьер-министру Рыжкову. Гораздо более полезными были ежегодные приемы по случаю очередной годовщины Октябрьской революции. Они проводились в Кремлевском дворце съездов, уродливом мраморном здании, построенном Хрущевым на месте древнего монастыря в лишенном фантазии манерном стиле Арт Деко. Дворец был рассчитан на то, чтобы вмещать тысячи делегатов со всего Советского Союза, прибывавших на съезды партии и на менее значительные собрания, например, празднование годовщины со дня рождения Ленина.
Когда съезда не было, а по большей части дело обстояло так, ибо съезд созывался примерно раз в пять лет, Большой театр использовал Дворец съездов как дополнительную сценическую площадку для своих наиболее заметных спектаклей. Официальные приемы проводились в громадном зале на втором этаже здания. Там расставлялись столы, которые ломились от икры, колбас, помидоров и множества бутылок коньяка и водки. В 1988 году на приеме в честь годовщины революции члены политбюро со своими женами еще стояли в одном конце зала, за баррикадой, образованной другими столами. Члены правительства, официальная интеллигенция, провинциальные партийные боссы и послы толклись в остальной части зала, торопливо глотая закуски и пытаясь пробиться к «главным шишкам». В последующие годы, вероятно, по приказу Горбачева баррикада была убрана, и руководители свободно общались с толпой.
Под стать этим церемониям были и большие парады на Красной площади. Они проводились в годовщину революции и 1 Мая: колонны солдат, моряков и летчиков с безупречной четкостью проходили строем, гремели и дымили танки и тягачи, тянувшие за собой ракеты, ревели металлические трубы военных оркестров. В прежние годы за солдатами двигались группы плохо одетых рабочих, крестьян и молодежи, несшие знамена с названиями организаций, которые они представляли. По мере того как Советский Союз приближался к концу своего существования, лозунги рабочих, участвовавших в демонстрациях, становились все более смелыми. Они критиковали Горбачева за невнятную политику, за то, что реформы проводятся слишком быстро или слишком медленно. Некоторые шли еще дальше, угрожая советскому руководству изгнанием, а то и чем-нибудь похуже, нападая на евреев и превознося заслуги Сталина. В мае 1990 года они согнали Горбачева с Мавзолея, с которого многие поколения советских руководителей принимали парад. В 1990 году несколько городов вообще отказались праздновать годовщину революции, и на следующий год эти празднества были отменены. С тех пор годовщину революции отмечали лишь небольшие группы преимущественно престарелых коммунистов — своего рода «диссидентов» новой эпохи.
Когда вы встречались с Горбачевым, сразу становилось понятным, почему г-жа Тэтчер считала, что это человек, с которым она «может делать дело». Человек живого и необыкновенно быстрого ума, он казался меньше ростом, чем вы ожидали: ведь всегда кажется, что крупная личность должна быть большой и высокой. Он был оживленным, разговорчивым, прямым, лишенным всякой напыщенной важности. У него была заразительная улыбка, карие глаза с внутренней искоркой, почти средиземноморское обаяние и открытая доверчивая манера себя держать — так, словно вы, пусть на мгновение, были его лучшим другом. Открытость была, пожалуй, маской. Анатолий Собчак, политик-демократ, ставший впоследствии мэром Санкт-Петербурга, как-то заметил, что всякий, кто думает, что знает, о чем думает Горбачев, ошибается. В личном общении со своими коллегами он был способен проявить авторитарный норов, употребить соленые словечки, показать «железные зубы», о которых говорил Громыко во время избрания Горбачева в 1985 году Генеральным секретарем.
Критики утверждали, что Горбачев не любил присутствия людей ему равных — слабость, нередко свойственная политическим лидерам. Однако его перестроечная команда включала людей значительных самих по себе — министра иностранных дел Шеварднадзе, премьер-министра Рыжкова и советника по теоретическим вопросам Александра Яковлева. В отличие от многих русских руководителей, любящих шумную мужскую компанию, обильную выпивку и русскую парную баню, Горбачев, при всей его внешней общительности, держался особняком. Он не приглашал своих коллег к себе на официальную дачу в окрестностях Москвы, в отпуск обычно отправлялся в сопровождении ближайших членов семьи и двух-трех помощников. Он не скрывал своей преданной любви к жене Раисе Максимовне. Очевидно, он очень нуждался в ее моральной и эмоциональной поддержке и считал, что она должна участвовать в его официальной жизни. Она ежедневно звонила ему по тому или иному поводу и его сотрудникам в их служебные кабинеты. Когда он после долгого рабочего дня возвращался вечером на дачу, он имел обыкновение около часа прогуливаться с ней и обсуждать вопросы, решавшиеся в течение дня. Отправляясь в поездки по официальным делам, брал ее с собой. Русские мужчины видели в этом еще один признак слабости. Впрочем, Раиса Максимовна была непопулярна также и среди русских женщин. Они завидовали ее элегантной одежде и не одобряли того, что им казалось ее властной манерой держаться. Лишь немногие из них воздавали Горбачеву должное за то, что он сделал возможным для жен высокопоставленных деятелей выйти за пределы советского варианта покоев средневекового «терема», отведенных специально для женщин.
Горбачев обладал в полной мере честолюбием, энергией, хитростью и, конечно, тщеславием, которые требуются политику, чтобы взобраться по навощенному шесту до самой вершины. Враги обвиняли его в склонности к колебаниям и трусости. Но он обладал мужеством вынашивать неортодоксальные мысли, добиваться их реализации, несмотря на решительное противодействие старой гвардии, и изменять свое мнение, если этого требовали обстоятельства. Он любил споры, беседы, даже болтовню. В первые годы пребывания у власти он руководил дискуссией в партии. Имея дело с западными лидерами, проявлял такую свободу и живой интерес при обсуждении сложных вопросов разоружения и международной политики, какие не были свойственны до него ни одному советскому лидеру. Даже Хрущев, самый человечный из них, не мог сравниться с Горбачевым в умении, проявлявшемся при разрешении труднейших проблем. Враги Горбачева признавали его громадную работоспособность, прекрасную память и владение фактической информацией. Его первые дискуссии с г-жой Тэтчер и Джеффри Хау в декабре 1984 года показали, сколь огромна разница между ним и его предшественниками. Мы видели перед собой человека, который, в отличие от Брежнева, прочитал необходимые документы и приготовленные для него материалы и мог говорить без подсказки — уверенно, живо и умно, и который явно получал удовольствие оттого, что в споре мог платить Тэтчер той же монетой. Даже те из нас, кто видел только сухие официальные протоколы, мог почувствовать возбужденную атмосферу этих дискуссий.
Рядовой русский гражданин поначалу тоже был в восторге от свойственной Горбачеву прямой манеры держаться. Его прогулки по Москве и Ленинграду в первые годы перестройки были радостными событиями. Однако он становился все более и тягуче многоречив. Повторение им общих стратегических принципов не могло заменить решительных действий в условиях распада страны. Он раздражал аудиторию своими бесконечными наставительными разглагольствованиями по телевидению. Московские интеллектуалы неприязненно подсмеивались над его южным говором и довольно небрежным обращением с тонкостями грамматики. Всех возмущало и то, что он проводит много времени с иностранцами, общество которых он, видимо, стал предпочитать, когда дела в стране пошли плохо. Киргизский писатель Чингиз Айтматов рассказывает, как он договорился о встрече с Горбачевым в разгар особенно шумной сессии нового парламента, чтобы обсудить срочный вопрос. Горбачев явился с почти часовым опозданием: «В соседней комнате Джейн Фонда. Пошли, поговорим с ней». Иностранцы, конечно, были очарованы, когда он рисовал им картины будущего, вспоминал былые победы и ругал своих критиков — иногда целый час подряд. Однако, распрощавшись с ним, вы иной раз отдавали себе отчет в том, что при всем обаянии собеседника практически услышали очень немного.
Впоследствии стало модным критиковать Горбачева за то, что он всего лишь аппаратчик, человек, который, в отличие от Ельцина, мало был знаком с реальным миром, потому что сделал свою карьеру в прокуренных комнатах партийных комитетов. Это большое упрощение. Горбачев и его близкие полностью разделили участь всего советского народа при коммунизме. Почти вся его деревня вымерла от голода во время коллективизации в начале 30-х годов. Он и его семья почти так же недоедали в близких к настоящему голоду условиях после войны. Это было время, как он вспоминал впоследствии, когда с советскими крестьянами обращались не лучше, чем с крепостными при царях. Два его деда были арестованы во время «чисток». Отец участвовал в войне, когда немцы на короткое время оккупировали его родную деревню. В детстве и отрочестве он, как и все, проводил долгие часы на работе в колхозе. Он поступил в Московский университет — необыкновенное достижение для молодого крестьянина — не благодаря связям, а лишь благодаря собственным заслугам. Первые 23 года своей партийной карьеры он провел в родном Ставропольском крае. В 1966 году, в возрасте 34 лет, стал первым секретарем Ставропольского горкома партии. Четыре года спустя он был уже секретарем Ставропольского крайкома КПСС, став, таким образом, одним из членов самой влиятельной после политбюро группы людей в Советском Союзе. Он носился по своей области, как окружной комиссар в британской Индии, взбадривая людей, где надо покрикивая на них, разрешая местные проблемы, представляя интересы своих избирателей в Москве и проявляя при этом лихорадочную активность. К тому времени, когда он вошел в политбюро, он так же хорошо убедился на личном опыте в великих достижениях и невзгодах, сопутствовавших жизни в Советском Союзе, как и любой из его сверстников.
Выйдя в отставку, Горбачев читал и перечитывал классиков марксизма. Ему было очень нелегко признать, что за ужасы, творившиеся при Советской власти, был ответственен и Ленин. Он продолжал твердить о своей вере в то, что было, по его мнению, «основными принципами социализма». Однако задолго до его падения эти принципы эволюционировали в его сознании, став значительно ближе к идеям западной социал-демократии, нежели к жестоким и некомпетентным установкам советского коммунизма, хотя сам он, возможно, не понимал, что это может означать на практике. В этом отношении он отличался от тех членов партии, которые всю жизнь твердили ее священные трюизмы, а потом без сожаления вышли из ее рядов. Упорное стремление Горбачева остаться верным своему прошлому и сохранить в какой-то степени интеллектуальную последовательность говорит только в его пользу.
Первая возможность увидеть Горбачева вблизи представилась мне во время его визита в Лондон в апреле 1989 года. Этот визит был для него важен. Он принял твердое решение освободить свою страну от ее непосильно возросших притязаний за границей. Между тем, его собственное положение внутри страны уже начало ослабевать. Русские видели, что Западная Европа стремительно продвигается вперед как политически, так и экономически, привлекая к себе нейтральные страны и даже союзников Советского Союза. На протяжении сорока лет «холодной войны» мы тревожились по поводу того, что Советы вытеснят американцев с европейского континента. Теперь русским приходилось, подобно Королеве Черных из «Зазеркалья» Кэрролла, бежать со всех ног просто для того, чтобы сохранить свое влияние в районе, жизненно важном для их интересов. Горбачева больше всего волновало молчание, которое хранил Вашингтон в течение нескольких месяцев после избрания президентом Буша. Новый президент был занят строгим пересмотром политики по отношению к Советскому Союзу. Правые республиканцы в прошлом обвиняли его в том, что он слишком самонадеянно относится к советской угрозе. Его новый советник по национальной безопасности Брент Скаукрофт считал, что Горбачев потенциально более опасен, чем его предшественники. В январе 1989 года он заявил по телевидению, что новая политика Горбачева, быть может, просто имеет целью сбить Запад с толку, пока советская экономика перестраивается, после чего угроза возникнет вновь. Роберт Гейтс, заместитель Скаукрофта, а впоследствии директор ЦРУ заявил примерно в то же самое время: «Впереди нас ждет еще долгое состязание с Советским Союзом… Диктатура коммунистической партии остается нетронутой и неприкосновенной»[38]. Буш позвонил Горбачеву по телефону и послал ему успокоительное письмо. Однако недели шли за неделями, а американцы продолжали воздерживаться от обсуждения существенных вопросов, и Горбачев начал опасаться самого худшего. Накануне его прибытия в Лондон я сказал ему, что г-жа Тэтчер может донести до Вашингтона, как дело обстоит на самом деле, и тем самым восстановит процесс прекращения «холодной войны».
Горбачев прибыл в аэропорт Хитроу 5 апреля к вечеру. Церемония прибытия прошла скандально. Бетонированная площадка, на которой мы выстроились без особого порядка, покрылась ледяной коркой. Оркестр Королевских воздушных сил исполнил советский национальный гимн вдвое медленнее, чем следовало. Чиновники сновали туда-сюда, словно испуганные кролики. У г-жи Тэтчер вид был мрачный, и все происшедшее не осталось без последствий.
Г-жа Тэтчер никогда не приглашала своего посла участвовать в ее встречах с Горбачевым. Но мне позволили ознакомиться с остроумными и довольно откровенными протоколами, составленными ее личным секретарем Чарльзом Пауэллом и впоследствии дополненными очень полными и документированными мемуарами Черняева. Как я понял, утром в день приезда Горбачева они с г-жой Тэтчер как обычно занялись своими интеллектуальными упражнениями — обсуждением региональных споров, вопросов разоружения и ядерного сдерживания. Я присутствовал на состоявшемся позже в маленькой столовой на Даунинг-стрит, 10 «рабочем завтраке». Г-жа Тэтчер расспрашивала Горбачева о доме Харитоненко. Велась общая беседа о международных делах. Однако реальной работы было проделано мало. Днем Горбачев выступал с речью о советской экономике перед собранием деловых людей в Ланкастер-Хаус. Его беззаботный оптимизм был приправлен модным макроэкономическим жаргоном («бюджетный дефицит», «денежная масса») — словами, которых его предшественники никогда не слыхивали. Однако, когда его спросили, кто управляет экономикой теперь, когда предприятия якобы сами отвечают за свое производство, ответ его был убийственно старомодным: «Спросите Госплан, Государственный плановый комитет. Там во всем разберутся». В своих речах за обедом вечером того же дня на Даунинг-стрит, 10 и в Гилдхолле на следующий день Горбачев выражал преследовавшее его беспокойство, что новый американский президент попался в руки «определенных кругов» — шифрованное обозначение вашингтонских реакционеров. Отвечая своему гостю, г-жа Тэтчер была великодушна, хотя и повторяла свой излюбленный, но приводивший слушателя в смущение тезис — для поддержания мира нет ничего лучше ядерного оружия.
Заключительным «мероприятием» был ланч в Виндзорском замке. Шел дождь, королева и Горбачев приняли парад Колдстримского гвардейского полка, а затем она показала ему свои русские сокровища — портрет Александра I кисти Лоуренса, большую малахитовую вазу, подаренную королеве Виктории Николаем I, коллекцию царских медалей Георга VI, — все это было украшено двуглавыми орлами. Когда перед ланчем подали напитки, оба чувствовали себя натянуто и неловко, быть может, из-за «призрака» убитого царя. За столом королева сидела между Горбачевым и его министром иностранных дел Эдуардом Шеварднадзе — двумя обаятельными мужчинами. Г-жу Тэтчер усадили напротив, рядом с угрюмым Александром Яковлевым, который был до того необщителен, что она в отчаянии повернулась ко мне. Между тем королева и ее соседи по столу проявляли все большее оживление, и, когда после оглушительного удара грома сквозь тучи проглянул луч солнца, осветивший их всех, они даже засмеялись. Наверное, именно в этот момент Горбачев задал вопрос о ее приезде в Советский Союз, и она приняла приглашение, сказав, что посетит Россию «при подходящем случае». («Подходящий случай» пришелся на осень 1994 года, когда порадоваться этому визиту суждено было уже не Горбачеву, а Ельцину.) К концу трапезы «призрак» как будто исчез. В тот вечер моя мать спросила, кормят ли в Виндзоре лучше, чем на Даунинг-стрит. Однако я не мог вспомнить, что ел в каждом из этих мест. К счастью, подробности меню были сохранены для потомства одним из. переводчиков Горбачева в его мемуарах[39].
Горбачев был искренне рад той симпатии, которую проявили к нему простые британцы, окружившие плотным кольцом его автомобиль, когда он вышел из Ланкастер-Хаус. Черняев сказал мне, что важнейшим итогом визита был не обычный обмен мнениями с г-жой Тэтчер по международным вопросам, а то, что ей удалось убедить Горбачева, что президент Буш не собирается отказываться от политики американско-советского сотрудничества. Я объяснил Черняеву, что длительное молчание Вашингтона не было чем-то необычным. Новая администрация США часто месяцами разбирается в положении дел. Кажется, я не вполне его убедил.
Несмотря на все теплые чувства, отмечал я в своем дневнике, состоявшийся визит не дал каких-либо существенных результатов. Самые светлые дни в отношениях между Тэтчер и Горбачевым остались в прошлом. Совсем скоро, полагал я, главная роль перейдет к американцам и немцам, и кроме сантиментов мало что останется. Черняев впоследствии писал, что Горбачева раздражали резкие нападки г-жи Тэтчер на его политические воззрения. И все-таки теплая поддержка г-жи Тэтчер служила ему утешением, особенно в последний год его правления, когда она была уже не у дел. Для Черняева же магическая сила образа Тэтчер оставалась не меркнущей. «Маргарет Тэтчер была по-прежнему великолепна, — писал он об апрельской поездке. — Три часа я сидел напротив нее в кабинете на Даунинг-стрит, 10 и опять любовался ею. Она стремилась заворожить М. С. Он и искренне «откликался» на ее открытость, и подыгрывал ей, и делал вид, что «поддается», но и демонстрировал сдержанность». На обратном пути в самолете Черняев упрекал Горбачева:
«Она делает для нас доброе дело; она подняла планку перестройки и вашего авторитета так, что Колю, Миттерану и даже Бушу придется срочно учиться прыгать повыше. Она публично встала против волны пессимизма, которая начала уже накатывать на образ нашей перестройки… Никто так решительно не помогает нам сейчас менять международную ситуацию. Зачем же делать вид, что вы это не очень цените? И, кроме того, она женщина. Неправильно, будто это мужик в юбке. Весь ее характер, даже вся ее политическая манера поведения — женская. И это еще и англичанка»[40].
Мои отношения с Эдуардом Шеварднадзе развивались более медленно. У меня не было существенных вопросов для обсуждения с ним, кроме споров по поводу шпионов, которых он благоразумно сторонился. У Шеварднадзе была совсем не русская внешность: грива седых волос, проницательные глаза, сильный грузинский акцент и манера поведения, отличавшаяся тем, что моменты, когда он был по-настоящему обаятелен, проявляя живую эмоциональность южанина, чередовались у него с угрюмой замкнутостью. Это был человек большого нравственного мужества, поставивший под угрозу свою карьеру ради женитьбы на женщине, чей отец был расстрелян в годы террора. И одновременно обладавший физическим мужеством. Так, во время футбольного матча в Тбилиси он один противостоял разгневанной толпе недовольных решением судьи болельщиков, вторгшейся на футбольное поле сквозь милицейское ограждение. Шеварднадзе усмирил ее. Большинство грузинских сограждан гордились его видной ролью на международной арене. Но в то же время он не был особенно популярен. На постах министра внутренних дел и секретаря компартии Грузии он нажил себе много врагов. Наши грузинские друзья не простили ему того, что он настоял на казни группы молодых людей из круга тбилисской «золотой молодежи», которые в 1983 году угнали самолет и убили несколько членов экипажа. Шеварднадзе и Горбачев сблизились еще в ту пору, когда Горбачев был первым секретарем Ставрополья, граничащего с Грузией. Именно тогда они пришли к единому мнению, что Советскому Союзу нужны внутренние перемены и что он слишком далеко простер свои амбиции за рубежом. У Шеварднадзе не было опыта в международных делах. Иностранцы были удивлены, а советское Министерство иностранных дел огорчено, когда Горбачев пригласил его в Москву на пост министра. Однако он быстро освоился и вошел в курс дела, занимаясь наиболее сложными проблемами — разоружения и Центральной Европы. Он добивался одного компромисса за другим, несмотря на противодействие Министерства иностранных дел, близкого к мятежу оборонного ведомства и становившегося все более враждебным законодательного органа. Консервативная оппозиция и многие простые граждане стали смотреть на него, как на предателя.
Почти так же сильно им не нравился другой главный помощник Горбачева. Александр Яковлев, человек уже в летах, был ранен на войне, и этот факт служил убедительным доводом в его защиту, когда военные и реакционеры обвинили его впоследствии в измене родине. Не столько политически активный деятель, сколько ученый и теоретик, он тоже вышел на авансцену из низовых партийных рядов. В 1972 году его карьере был нанесен удар, когда он публично осудил русский национализм. Он был «сослан» послом в Канаду. Горбачев встретился с ним во время своего визита в эту страну, и он ему понравился. В 1983 году Яковлев вернулся в Москву и стал директором престижного Института мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО). В 1987 году Горбачев сделал его членом политбюро. Несмотря на репутацию неортодоксального человека, он еще в 1988 году публично утверждал, что цель перестройки — вернуть страну к ленинским идеалам социализма. Он вышел из партии лишь накануне путча, немногим меньше чем за неделю до выхода из нее самого Горбачева. Иностранные журналисты называли его «отцом перестройки». И он действительно много сделал в интеллектуальном отношении для осуществления реформы. Однако его коллеги, как реформаторы, так и реакционеры, были раздражены в равной мере. В скором времени он вступил в конфликт с Лигачевым и другими консерваторами. Глава КГБ Крючков очень язвительно отзывается о нем в своих мемуарах. На своих нелестных для него фотографиях Яковлев походил на страдающую поносом лягушку. Однако в жизни он производил более приятное впечатление, чем можно было ожидать, судя по его репутации или внешности. В последние годы существования Советского Союза он, как и Шеварднадзе, играл все более видную роль проводника либеральных идей, и в результате его отношения с Горбачевым стали менее ровными.
Премьер-министр Рыжков был в первое время близок к Горбачеву. В 1983 году больной Генеральный секретарь Андропов поручил им обоим поработать над планом реформы. В течение последующих нескольких лет они разработали много практических мер. Рыжков был красивым мужчиной, тщеславным и обидчивым. Его эмоциональные выступления перед телекамерами заработали ему прозвище «плачущий большевик». Он дослужился от рабочего цеха до генерального директора «Уралмаша» в Свердловске (ныне Екатеринбург). Это завод тяжелого машиностроения, один из флагманов советской индустрии, членом правления которого мне довелось побыть много лет спустя. В 1975 году Рыжков прибыл в Москву уже в должности министра. Десятью годами позже Горбачев ввел его в политбюро и назначил премьер-министром. Его опыт, таким образом, сильно отличался от опыта других деятелей перестройки: он был не партийным чиновником, а практическим менеджером. Его глубоко возмущало то, как партия ограничивала его свободу управлять «Уралмашем», и одной из его главных целей было вообще отстранить партию от контроля над экономикой. Он решительно отстаивал свои прерогативы премьер-министра и руководителя правительства. Он был убежден в том, что правительство может и должно направлять движение страны к рынку продуманным и упорядоченным образом, с тем чтобы причинить минимальный ущерб простым людям. По мере того как темп перемен ускорялся и становился все более противоречивым, его все больше огорчало развитие событий. В середине 1989 года он отдалился от Горбачева, обвинив его в том, что тот не оказывает ему надлежащей поддержки. В ельцинской России он примкнул к правым неокоммунистам, несмотря на сравнительно либеральные взгляды, которые высказывал в разгар перестройки.
Еще одним человеком, близким к Горбачеву, был Вадим Бакатин. Подобно большинству членов команды Горбачева, Бакатин был всю свою профессиональную жизнь коммунистом, «типичным аппаратчиком», но все-таки не совсем обычным. Живой и обаятельный, он был художником-любителем, работы которого висят на стенах в нашем доме. У него было широкое красивое лицо и открытая, доверчивая улыбка, как у Иванушки из русских сказок, которому удается завоевать сердце царевны. Он вырос в Кемерово, в Сибири, где и сделал первые шаги в своей партийной карьере. Вызванный в Москву в 1983 году, он был назначен на должность инспектора ЦК. В его обязанности входило разъезжать по стране и наводить порядок в местных партийных организациях, сбившихся с правильного пути, — задача, которая в сталинские времена имела серьезные, а иной раз роковые последствия для местных чиновников, которых это касалось. Затем Бакатин вернулся в Кемерово, уже в должности первого секретаря — крупный шаг вверх по иерархической лестнице. Горбачев разглядел его в 1989 году и назначил министром внутренних дел. Несмотря на свое прошлое, он был либеральным поборником просвещенной политики в области уголовного права. Он не верил в то, что проблему преступности можно решить лишь с помощью денежных ассигнований. Он повысил зарплату и улучшил экипировку милиции, а также заслужил преданность ее сотрудников, уважение многих либералов и ненависть сторонников жесткого курса. Осенью 1990 года, когда Горбачев качнулся вправо, последние добились смещения Бакатина, а когда в оставшиеся месяцы существования Советского Союза ему было поручено реформировать КГБ, их ненависть к нему удвоилась.
Анатолий Лукьянов был первым из новых советских лидеров, с которым я встретился, когда вручал ему свои верительные грамоты как председателю старого Верховного Совета. Я всегда отказывался купить дипломатическую форму, не желая тратиться на ненужную, старомодную и претенциозную вещь. Поэтому явился засвидетельствовать свое почтение в форме, взятой напрокат в театральной костюмерной фирме «Натан и Берман». Это было великолепное одеяние, увенчанное шляпой с убогим страусовым пером. Церемония происходила в небольшом помещении в Кремле. Лукьянову было в то время под шестьдесят. Это был коренастый человек с восточным типом лица и лоснящимися седыми волосами, плотно облегавшими череп. В нем не было надутого чванства, характерного для старых советских руководителей с их «плоскими анекдотами» и замораживающими собеседника улыбками. Он довольно мило заметил, что и сам впервые участвует в церемонии вручения верительных грамот. Мы были одинаково не уверены, какие от нас требуются балетные па («два шага вперед, шаг назад, поклон, приглашайте своих партнеров…»). Лукьянов заявил, что очень интересуется английской поэзией, оказалось, что он тоже поэт, и в доказательство этого прочитал наизусть довольно большие отрывки в русском переводе. Мы проболтали на различные интеллектуальные темы дольше, чем нам было отпущено времени, и расстались.
Лукьянов изучал право в Московском университете в то же самое время, что и Горбачев. Он был архитипичным представителем бюрократа «из центра». Большую часть своей карьеры провел в секретариате старого Верховного Совета; в 1983 году его перевели в секретариат ЦК, где он также преуспевал, особенно при Горбачеве. В сентябре 1988 года сделали кандидатом в члены политбюро и снова отправили в Верховный Совет, дабы руководить им в интересах Горбачева. Ввиду его близости к Горбачеву иностранцы были склонны видеть в нем одного из главных столпов перестройки. Проницательные наблюдатели, вроде Саши Мотова и Константина Демахина, не обманывались на этот счет и справедливо относились к нему с подозрением. Летом 1991 года он помогал в организации заговора против Горбачева. В своих тюремных мемуарах Лукьянов предстает как человек очень умный и наблюдательный. Он тоже был искренним сторонником некой ограниченной реформы. Но он видел, что кардинальные перемены, затеянные Горбачевым, приведут к распаду Советского Союза и концу социализма. Об этом он не хотел даже думать. За два с половиной года, пока его не посадили в тюрьму, я виделся с ним всего раз или два. Возможности для еще одной приятной беседы мне больше не представилось.
Дмитрий Язов, министр обороны, был типичным советским генералом. Лицо его походило на сморщенную картофелину, и как многие советские генералы он был краснолиц и дороден, не без своеобразного грубоватого шарма, но готовый всегда и постращать подчиненного. Родился он в 1923 году в Язове, деревне в Западной Сибири, — отсюда и фамилия семьи. Отец его умер, когда он был еще совсем маленьким. Деревенские старейшины выдали его мать замуж за мужа ее покойной сестры, и он рос в семье, где было десять детей. Таким образом, своим простым происхождением он походил на Горбачева и многих своих старших коллег. Пожалуй, нет ничего удивительного в том, что, когда наступил решающий момент, он предпочел остаться верным системе, которая дала ему шанс выдвинуться. Когда Горбачев в мае 1987 года назначил Язова министром, он был одним из последних строевых офицеров, действительно участвовавших в войне. Ни наблюдатели извне, ни депутаты нового Верховного Совета не могли понять, почему Горбачев опирался на него как на проводника реформ. Хотя вначале он, видимо, делал все что мог, чтобы верно служить Горбачеву, ничто из того, что я когда-либо слышал из его уст, не свидетельствовало о том, что он действительно всей душой поддерживает эту линию. Многие считали его неотесанным, но это было результатом недооценки его ума и проницательности. Он свободно оперировал подготовленными для него материалами и хотя во время переговоров нередко покрикивал, манеры его, можно сказать, были учтивыми по сравнению с манерами некоторых его коллег. Он тоже был поэт и произвел на Джилл большое впечатление своим знанием как русской, так и английской литературы. Эмма, милая советская женщина, была его второй женой, с которой он познакомился при романтических обстоятельствах. Более благоразумная, чем ее муж, она всячески отговаривала его от участия в августовском путче 1991 года, но безуспешно.
Горбачев назначил Владимира Крючкова главой КГБ в сентябре 1988 года. Вскоре у послов стало модным наносить ему визиты. Но я встретился с ним, маленьким, морщинистым человеком, сопровождаемым пухленькой женой, лишь на двух-трех официальных церемониях. Я не видел смысла в более серьезной встрече, так как мы все равно стали бы без толку препираться по поводу взаимных высылок дипломатов и журналистов или отказа КГБ разрешить Лейле Гордиевской воссоединиться со своим мужем, двойным британским агентом Олегом Гордиевским. Таким образом, я знал его лишь по его публичным высказываниям и по его мемуарам. Мемуары рисуют его как преуспевающего, умного, но старомодного партийного чиновника. Он начинал жизнь фабричным рабочим в Сталинграде, служил в советском посольстве в Венгрии во время восстания в 1956 году, был взят на работу в КГБ Андроповым и в течение четырнадцати лет руководил разведывательными операциями этого учреждения, прежде чем стать его главой. Даже после августовского путча 1991 года, с горечью оглядываясь назад, он признавал, что перемены угрожающе задерживались из-за закостенелой и близорукой позиции советского руководства, а также потому, что партия душила нормальную политическую жизнь и оторвалась от-народа. Он и его сподвижники считали, что перемен можно достигнуть, подлатав кое-какие детали системы. Однако его психология имела глубокие корни в прошлом. Подобно своему царскому предшественнику графу Бенкендорфу, он, по-видимому, искренне верил в то, что истинная и незаменимая роль тайной полиции — служить главным стражем государства и его интересов. В своих мемуарах он говорит о практиковавшемся КГБ подслушивании: «Я не видел и сейчас не вижу в этом никакого нарушения прав человека, поскольку это диктовалось интересами государства»[41].
Крючков был апологетом Сталина и поклонником Жириновского. Когда начались реальные перемены, он не мог этого выдержать. Стал презирать Горбачева, хотя умело маскировал свою враждебность. Еще в марте 1991 года, за пять месяцев до путча, он заявил Ричарду Никсону, что твердо поддерживает реформы, и Никсон, видимо, ему поверил. Однако Крючков передал одному из лиц, сопровождавших Никсона в поездке, сообщение, в котором предупреждал, что Горбачев может быть в скором времени свергнут в результате парламентского переворота, возглавляемого Лукьяновым и поддерживаемого армией и КГБ. В то время я не слышал об этом предупреждении, однако он точно заранее описал «конституционный переворот», который Лукьянов и Крючков попытались произвести в июне следующего года[42]. Постсоветская Россия была страной снисходительной. После недолгой отсидки в тюрьме Крючков стал старшим советником по безопасности «Системы», прибыльного межотраслевого предприятия, контролируемого Лужковым, изобретательным в финансовых делах мэром Москвы при новом режиме.
Был еще один человек, с которым всегда было можно, а иногда и нужно «делать дело», — Евгений Примаков. Высоко компетентный, с медлительной речью и повадками, с глазами, полуприкрытыми тяжелыми веками, и скрытым чувством юмора, Примаков в последние годы советского режима был мастером на все руки. Русский, хотя и родившийся в Тбилиси, он начинал заниматься то тем, то другим, но всякий раз ненадолго. Он был арабистом, журналистом, ученым, главой Института мировой экономики и международных отношений. Иностранцы предполагали, что он был тесно связан с внешней разведкой КГБ. Он был близок к центру самых конфиденциальных дискуссий и большинства важнейших событий последних лет пребывания Горбачева у власти. Очищение ЦК в апреле 1989 года оказалось для него выгодным. Позже в том же году он стал председателем Совета Союза и членом Президентского совета Горбачева. Во время войны в Персидском заливе был специальным послом Горбачева и тем самым снискал по сути неоправданное недоверие американцев. Он оставался в центре и в ельцинские годы. В начале 1992-го он принял от Бакатина руководство внешней разведкой; в 1996 году сменил Козырева на посту министра иностранных дел, а в 1998-м стал премьер-министром. В условиях кризиса он проявлял редкостную способность быть на стороне победителей, которая была тогда и стороной либеральных реформ. Мераб Мамардашвили, грузинский философ, хорошо его знавший, однажды сказал, что Примакова называют «хэрриэр». Когда я спросил, что это означает, он сказал: «Знаете, это такой самолет, который может взлетать вертикально». Но, несмотря на все обвинения в оппортунизме, выдвигавшиеся против него, Примаков был солидным, надежным, действенным и выносливым слушателем и посредником.
Поскольку я мог рассчитывать только на эпизодические встречи с высшими руководителями, в получении информации о происходящем и ее толковании я полагался на других. Моими лучшими гидами были редакторы и журналисты ведущих либеральных газет. Редактор «Известий» Иван Лаптев и редактор «Московских новостей» Егор Яковлев горячо поддерживали перестройку и Горбачева. Они служили проводниками его идей и часто снабжали меня важными сведениями о том, что происходит в партии. Впрочем, они были готовы и покритиковать его в частном разговоре, а иногда и публично.
Лаптеву было за пятьдесят; это был вальяжный человек с вальяжными манерами, изысканный, седой, с загадочной улыбкой, всегда разговорчивый и, видимо, всегда откровенный. Он был хорошим журналистом и профессиональным редактором и, твердо поддерживая либеральное крыло партии, убедительно пропагандировал идеи Горбачева. Он никогда не проявлял нелояльности и ни разу не сказал мне ничего такого, чего не должен был бы говорить. Но, как бы читая между строк то, что он сказал, я обычно мог составить себе довольно ясное представление о происходящем, и оно обычно подтверждалось реальными событиями.
Отец Егора Яковлева был офицером НКВД, умершим, как это ни странно, в своей постели в самый разгар террора в 1937 году. Сам Егор был профессиональным журналистом и писателем, однако понять, что он говорил, было иногда трудно из-за быстрой его речи и неясной дикции. До того как стал редактором «Московских новостей», он то и дело попадал в беду из-за своего нонконформизма. Даже в его новой роли его откровенная редакционная политика не раз вызывала конфликт с Горбачевым. В ноябре 1989 года он устроил большой прием в гостинице «Россия» по случаю годовщины своей газеты. На приеме присутствовала, казалось, вся либеральная московская интеллигенция. Егор объяснил, что он отмечает не круглую дату, а 59-ю годовщину, потому что при нынешней неясной политической обстановке нет уверенности в том, что газета доживет до своего шестидесятилетия. На вечере были многочисленные выступления представителей различных видов искусства, фольклорных коллективов, держал речь православный священник, подробно просвещавший нас относительно смысла святой Троицы, а после него выступал раввин. Я сказал краткое слово о достоинствах свободной печати. Все это «шоу» закончилось сатирическим фильмом о Горбачеве и его семье, включавшим материал, который незадолго до того был запрещен к показу на телевидении. Все это не сделало Яковлева более приятным для Горбачева, который иногда находил, что выдерживать демократию теоретически легче, чем на практике, и впоследствии стал страдать чем-то вроде паранойи британского политика, подвергающегося нападкам английской «желтой прессы».
К некоторому моему удивлению и вопреки опасениям Джилл, взаимные высылки дипломатов в мае 1989 года не отразились на наших отношениях с русскими друзьями. Они довольно здраво не обращали особого внимания на то, что КГБ проделывает за границей. Подобно всем нам, они считали, что нет ничего особенно плохого в шпионаже за иностранцами. Что их действительно волновало, так это то, как КГБ использует свою власть внутри страны. А эта власть наконец-то начинала ослабевать. Горбачев наивно полагался на информацию, — часто сознательно сбивающую с толку, — которой Крючков снабжал его почти до последнего дня. Но одну существенную вещь он сделал. Ему удалось убедить простых людей, что они могут больше не бояться власти тайной полиции, что они могут высказывать свои взгляды, публиковать и читать сочинения, которые были под запретом при советском и даже царском режиме, выезжать за границу и свободно встречаться с иностранцами. Тем самым он нарушил извечный принцип, согласно которому Россией можно надежно управлять лишь при условии ее изоляции. Он открыл целый новый мир для своего народа. Какое-то время даже самые резкие его критики среди русских либералов испытывали к нему чувство благодарности.
Новая открытость преобразила нашу жизнь в Москве. Спустя столько лет уже невозможно передать то чувство радостного волнения, которое возникало, когда одно табу рушилось за другим. Случайному гостю из-за границы крохотные инциденты — словечки, сказанные русским другом, заметка в газете, телевизионная передача — могли показаться чем-то мелким. Но для всякого, кто жил в стране прежде, во всем этом была заключена своя маленькая драма.
Мы решили встречаться с возможно большим числом русских из самых разных слоев общества как в Москве, так и за пределами ее. В шестидесятые годы всякий, пытавшийся подружиться с нами, вызывал у нас тревогу. Либо эти люди уже работают на КГБ, считали мы, либо КГБ скоро призовет их к ответу. Теперь перед нами возникали все новые лица. К осени 1988 года страх начал ослабевать с обеих сторон. Иностранцы вдруг стали модными. Русские приглашали нас к себе домой и охотно приходили к нам. Я потребовал от своих сотрудников называть мне имена новых людей, с которыми можно было бы встретиться, — политических деятелей, чиновников, военных, интеллектуалов, музыкантов, диссидентов, «отказников», журналистов, актеров, деятелей киноискусства, писателей, священников. Я, словно заяц, скакал с встречи на встречу. Мы ходили в театр, в кино, на концерты, выезжали за пределы Москвы куда хотели. Наши дипломатические коллеги были так же заняты, как и мы, так что можно было не заботиться об участии в нудных дипломатических увеселениях. Мы могли заводить дружбу с кем хотели, и принимать их такими, какие они есть.
Однако несмотря на эту новую пьянящую атмосферу свободы, наши новые друзья все-таки беспокоились. Время от времени случалось, что им задавали вопросы «органы». Еще до моего прибытия в Москву председатель советского Госбанка Гаретовский сказал мне во время обеда в Лондоне: «Мы все еще чувствуем себя не вполне уверенно. Я сорок лет в партии. Но я не представляю, как мы можем получить настоящие гарантии своей безопасности, пока партия сохраняет монополию власти», — чрезвычайно откровенное заявление, если учесть занимаемый этим человеком пост.
Центром нашей интеллектуальной жизни в Москве была кухня Лены Сенокосовой. Юра Сенокосов был философом. Это был хорошо сложенный человек сорока с лишним лет, мягкий и спокойный, мудро разбиравшийся в политике и людях и страстный русский патриот. Крестьянский сын, он вырос на Алтае, в деревянном доме, который они с отцом построили своими руками. Чтобы окончить университет, он подрабатывал строительным рабочим в Москве, а во время студенческих каникул — танцором фольклорного коллектива, гастролировавшего по самым отдаленным районам страны. Впоследствии он работал в Праге, в журнале «Проблемы мира и социализма» и в журнале «Вопросы философии». Он специализировался на некоммунистических русских философах конца века, пытавшихся разработать достойную уважения философскую и теологическую основу русского православия. Это вызвало его конфликт с КГБ. Они вторглись в его квартиру и конфисковали его собрание дореволюционных философских трудов. Он заявил налетчикам, что в течение ближайших десяти лет эти книги будут опубликованы в самой России. Они его высмеяли. Но он был прав, а они просчитались. В начале 90-х годов он стал редактором массового издания всех этих книг.
Происхождение Лены Сенокосовой было совсем иным: она была москвичкой, потомственной интеллигенткой, по образованию — историком искусства, выросла на одной из самых шикарных улиц Москвы. Ее отец, высокопоставленный чиновник, был после войны арестован, потому что ему было известно о намерении Сталина отдать Москву немцам. Однако он выжил. Лена прочла все и была знакома с каждым, кто принадлежал к либеральному крылу литературного мира. Ограничения брежневской эры не давали выхода ее неуемной энергии. Поэтому она организовала литературный и политический салон в кухне своей квартиры на Кутузовском проспекте, расположенной почти прямо напротив здания, где мы жили во время своего первого пребывания в Москве. За ее столом мы познакомились со многими из тех, кто стал властителем дум в новой России. А когда Горбачев наконец ослабил ограничения, она получила возможность реализовать свои таланты и создала замечательную Московскую школу политических исследований, призванную прививать принципы гражданского общества новому поколению политиков, журналистов, ученых, чиновников и деловых людей.
Послам редко представляется случай узнать простых людей страны, в которой они работают: они слишком заняты поддержанием официальных контактов. Однако осенью 1988 года я получил письмо от какого-то гражданина, который прочитал в «Известиях» официальное сообщение о моем прибытии. Письмо было подписано: «Константин Викторович Брейтвейт». Константин жил около Новгорода, в нескольких сотнях километров к северо-западу от Москвы, и его интересовало, не родственники ли мы с ним. Какой-нибудь год назад Константин Брейтвейт вообще не посмел бы ко мне обратиться. А сейчас он приехал в Москву навестить нас и привез с собой маленькую бронзовую статуэтку танцовщицы, выполненную в стиле рококо и найденную им в немецком блиндаже на Брянском фронте во время войны. Он выгравировал на ней наши имена.
Оказалось, что в районе Новгорода, в Ленинграде и в Москве существует целое «гнездо» Брейтвейтов. Они были потомками Уильяма Брэйтуэйта, инженера, паровоз которого пришел вторым во время состязания, победителем которого была «Ракета» Стефенсона, впоследствии приглашенного царем Николаем I в Санкт-Петербург. Впрочем, с тех пор они полностью обрусели — и по внешности и по языку. Однако в душе их сохранилась ностальгия по стране, из которой происходили их родные. В советский период помнить об этом было неудобно и даже опасно, а потому воспоминания такого рода решительно подавлялись.
Двоюродный брат Константина Феликс, старший из новгородских Брейтвейтов, родился в 1915 году. До выхода на пенсию он руководил небольшим заводом по производству строительных материалов в Новгороде. Он и его жена Анна жили в крошечной, но вполне респектабельной квартирке близ новгородского Кремля. Его брат Евгений проработал до пенсии транспортным начальником на другом новгородском предприятии, а ныне вынужден был жить в коммунальной квартире и работать ночным сторожем в местном театре. Внучатый племянник Феликса Валерий был профессиональным футболистом в Центральной Азии. По странному совпадению он знал одну из горничных нашей резиденции, которая была в свое время медсестрой и присматривала за его футбольной командой. Теперь он жил в неряшливой квартире и пытался — весьма неудачно — стать «бизнесменом».
Увы, оказалось, что я никак не связан с новгородскими Брейтвейтами, хотя мне все-таки удалось найти их английского кузена Билла Брейтвейта, проживающего в Хертфордшире. Он был таким же англичанином, как его кузены — русскими, но отец его сражался на фронтах Гражданской войны, и он до конца своих дней сохранил русский акцент. Я так и ждал, что отдел безопасности Форин Оффис спросит меня, почему я не сообщил, что имею родственников в России. Но меня об этом так и не спросили.
В январе 1989 года Форин Оффис запросило, верно ли, что Горбачева того и гляди свергнут в результате переворота. Мое мнение было таково. Было уже ясно, что экономические мероприятия Горбачева были путаными, непродуманными и неэффективными. Старая система централизованного планирования была примитивной, но, по крайней мере, она хоть как-то функционировала. Теперь она была подорвана. Публичные дебаты по вопросам экономики велись в терминах, ранее идеологически недопустимых, и они были понятны: сбалансированность бюджета, сокращение инфляции, контроль над денежной массой, соблюдение соответствия между повышением заработной платы и производительностью труда. Но все эти разговоры никаких реальных результатов не приносили. Товары из магазинов исчезали, предприятия переходили на сокращенный рабочий день. С началом выборов делегатов на новый съезд политическая нервозность усилилась. У Горбачева не было ораторского искусства, чтобы вдохновить простой народ на жертвы, как это сделали в свое время Черчилль и Рузвельт. Его бесконечные наставления все больше раздражали слушателей. Некоторые начинали поговаривать, что питались лучше при Сталине. Как русские, так и наблюдатели извне начали бояться, что толпа может выйти на улицы. Это был бы не первый случай, когда русская революция начиналась с «хлебного бунта».
В этих условиях, полагал я, мог произойти ряд вещей. Горбачев мог продолжать свою политику реформ. Он мог отказаться от нее, чтобы остаться у власти. Его место мог занять какой-нибудь ортодоксальный партийный лидер, который попытался бы модернизировать страну с помощью упорной работы и партийной дисциплины, как это делал Андропов. Его мог сменить инертный Король-Чурбан, подобно Брежневу после отставки Хрущева. Возможен был и захват власти военными националистами, русскими шовинистами, антисемитами, об «агрессивном мстительном консерватизме» которых не так давно предостерегал в публичной речи Александр Яковлев. Горбачев и его сторонники составляли в партии меньшинство. И, скорее всего, мы не получили бы никакого, а тем более заблаговременного предупреждения о его падении. Даже в условиях гласности мы мало что знали о внутреннем механизме деятельности политбюро: Горбачев мог исчезнуть в один миг, как это было с Хрущевым.
Я не считал, что ситуация уже достигла столь критической точки. Мне казалось, что политика Горбачева будет продолжать медленно продвигаться вперед, преодолевая неизбежную оппозицию. Реальных сигналов беды еще не было, как и признаков смены курса, навязанной Горбачеву реакционерами или предпринятой им самостоятельно в целях маневра. Его политическая сноровка оставалась прежней. Он не колебался в проведении своей линии в вопросах по правам человека, сокращению военной индустрии, контролю над вооружениями. Не было заметно, чтобы позиции его противников укреплялись. Отсутствовали признаки экономического беспорядка или кровавых репрессий. Со временем его могут заставить сойти с избранного курса или снять с поста. Но реакционеры не смогут разрешить серьезнейшие проблемы России путем возвращения к методам прошлого. Даже если Горбачев уйдет, инициированные им реформы со временем непременно будут возобновлены. Я определил его шансы на успех удобной формулой «фифти-фифти».
Тем не менее, я был достаточно обеспокоен, чтобы обратиться к хранившейся в посольстве подшивке «Правды», дабы освежить в памяти, каким образом было объявлено о смещении Хрущева. Память меня не обманула. 15 октября 1964 года «Правда» писала в своей передовице: «Ленинская партия — враг субъективизма и безвольной пассивности в коммунистическом строительстве. Непродуманные замыслы, незрелые выводы, решения и действия, оторванные от реальности, хвастовство и фразерство, командирские замашки, нежелание принимать в расчет достижения науки и практического опыта — все это ей чуждо». «Полезные формулировки, — подумал я, — пригодятся, если мне когда-нибудь придется писать телеграмму, извещающую об исчезновении Горбачева».
Однако в одно я верил твердо. Я охарактеризовал Горбачева как реформатора, обладающего творческой энергией Петра Великого, но без его жестокости. Мои коллеги в Форин Оффис спорили со мной по этому центральному пункту. Я указывал, что Петр был деспотом, кровожадным садистом в отношении не только стрельцов, взбунтовавшихся против него, но и в обращении с собственным сыном. Горбачев не был ни деспотом, ни садистом. Хотя я вовсе не исключал, что в случае необходимости он прибегнет к силе для подавления мятежа внутри Советского Союза, а, возможно, и даже для сохранения советских стратегических интересов в Центральной Европе. На протяжении следующих двух лет кровь действительно была пролита в Тбилиси, Риге, Вильнюсе, а также в Баку. Какая-то часть вины при этом неизбежно лежала на Горбачеве. Однако, в конце концов, он разошелся с кровавыми реакционерами, по крайней мере — отчасти, потому что не хотел использовать традиционные русские методы для поддержания традиционного порядка как в своей внешней империи, так и внутри страны. Правые критики обвиняли его, и обвиняют по сей день, в слабости. На самом же деле, эта слабость была одним из самых больших его достоинств.
В начале 1989 года один из моих коллег в Лондоне заметил, что политическая система в Москве, описываемая в моих докладах, напоминает аэродинамику шмеля. Все в ней кажется неразумным, но шмель каким-то образом продолжает лететь. В августе 1991 года законы аэродинамики дали о себе знать. Реакционеры устроили путч, и шмель грохнулся на землю. Это было то, чего все мы боялись. Парадокс, которого не предвидели даже те, кто взирал на происходящее особенно мрачно, заключался в том, что путч не замедлил, а ускорил процесс перемен и привел быстро и сравнительно бескровно к распаду самого Советского Союза.