2 Русские идут

Когда за последние 1000 лет столь колоссальные приобретения были сделаны за столь короткий срок каким-либо европейским завоевателем?.. Ни один здравомыслящий человек в Европе не может с удовлетворением взирать на громадное и быстрое разрастание Российской державы.

«Таймс», Лондон, 1829


Даже ныне, лишенная своей империи, Россия остается страной превосходных степеней, самым большим государством в мире. Она охватывает почти девятую часть мировой суши — это одиннадцать часовых поясов с Дальнего Запада до Дальнего Востока. Ни одна другая страна не имеет большего числа соседей. До недавнего времени эти громадные пространства и климат делали весьма трудным продвижение товаров, людей, да и идей от одного конца империи до другого. В конце XIX века Чехову потребовалось почти три месяца, чтобы добраться от Москвы до Сахалина на Дальнем Востоке: поездом, экипажем и верхом. В 1960-е годы мне понадобилось пять дней, чтобы доехать поездом от тихоокеанского порта Находка до города Центральной Сибири, Иркутска, — при этом я не покрыл даже половины пути до Москвы. Русский ландшафт не похож ни на один другой: необозримые равнины и леса с неожиданно возникающими кое-где небольшим городком или деревней, отделенными от ближайшего соседа десятками (а в Сибири иногда сотнями) километров и соединенными дорогами, искони славившимися своим ужасным состоянием. Это неэффектный пейзаж, не впечатляющий ни красотой, ни величественностью. Обширное плоское пространство, пастбища с редкой березовой рощицей слева, несколькими избами-развалинами или луковкой купола маленькой церквушки справа, река, протекающая где-то вдали, — все это окружено дремучим непроходимым сосновым лесом, тянущимся до самого горизонта. Лучшие образцы русского пейзажного искусства и грубо выполненные гравюры, красующиеся на стенах самых простых жилищ, изображают какую-нибудь из этих сцен. Этот невыразительный пейзаж овладевает воображением всех русских, особенно осенью, когда они идут в лес собирать кривобокие грибы (которые только славяне считают съедобными), когда великолепные дни бабьего лета, кажется, никогда не кончатся… Этот период, исполненный какого-то особого волшебства, с его бледно-голубым небом, солнцем, теплым, как парное молоко, и серебряными березами, начинающими одеваться в золото.

Древние городишки и деревни России — под стать ландшафту. Построенная из бревен окружающего леса, заброшенная крестьянская изба попросту превращается в перегной. Многие города очень стары. Новгород был основан более тысячи лет назад, Москва — в начале XII столетия. Многие сибирские города построены триста-четыреста лет назад: казацкие искатели приключений достигли Тихого океана примерно тогда же, когда отцы-пилигримы (английские колонисты) достигли Массачусетса. Даже сегодня встречаются — особенно в более отдаленных частях европейской России, никогда не подвергавшихся вторжению татар, поляков, шведов, французов или немцев, — сохранившиеся города с древним Кремлем, с церквями — золото в лазури, с их неоклассическими, XIX века, зданиями чиновников и купцов, с горсткой деревянных изб. А вокруг них — укрепленные монастыри и допотопные усадьбы дворян. Типично русский городской пейзаж и архитектурный стиль.

И все-таки, несмотря на их древность, в русских городах есть что-то от жилищ кочевников. Даже ровные фасады неоклассических зданий часто не имеют иной облицовки кроме штукатурки на дереве — материал нестойкий. Впечатление такое, словно обитатели боятся, что их в любой момент погонит вперед какая-нибудь новая природная катастрофа, новое вторжение или же попросту каприз их собственного правительства.

Чаадаев был инакомыслящим гвардейским офицером, который вернулся из Парижа после наполеоновских войн с такими подрывными взглядами на будущность России, что царь повелел объявить его сумасшедшим. Его сочинения были почти недоступны в России, пока Горбачев не освободил в конце 1980-х годов печатное дело. В своем первом из «Философических писем», датированном 1829 годом, он писал: «В наших домах мы живем как в лагере; в наших семьях мы кажемся новопришельцами; в наших городах мы напоминаем кочевников, хуже, чем кочевников, потому что они крепче привязаны к своим стадам, чем мы к нашим городам».

Мнение Чаадаева — не тривиальная выдумка. Заселенные местности в России то и дело разрушались либо вторжениями, либо пожарами и другими катастрофами. Советский период был пагубным и для ландшафта, и для архитектуры. Церквам, монастырям и деревенским домам позволили прийти в полное запустение. Многие были сознательно разрушены во время атеистических кампаний при Сталине и Хрущеве. Новые здания и заводы строились быстрейшими темпами, дабы выполнить план, не считаясь с эстетическими или экологическими соображениями. Даже сегодня, особенно в сельских районах, Россия, пожалуй, самая неряшливая и неухоженная страна в мире. Сельская местность вблизи промышленных городов советской эпохи загрязнена до такой степени, что на Западе это просто представить себе невозможно. Подъездные пути почти к любому русскому городу производят гнетущее впечатление. Окаймленная деревьями дорога уступает место разбросанным там и сям серым кирпичным жилым зданиям, построенным на скорую руку, с тем чтобы удовлетворить острую нехватку в жилье, ощущавшуюся в 1950-х и 1960-х годах, бензоколонкам с пустыми насосами, ветхим деревянным строениям, еле держащимся, словно пьяные, на своем прогнившем фундаменте. И всюду строительный мусор, груды камней для мостовых, огромные бетонные трубы, сваленные как попало у обочины, ибо для чего они предназначались и кому принадлежали, давно уже никто не помнит. Если в городе есть крупные промышленные предприятия, над ним всегда нависает ядовитое облако. Возмущение тем, что советская система сделала с городами и деревнями России, в конце концов, побудило миллионы простых людей восстать против нее.

По своей истории, культуре и религии Россия — страна европейская. В нечто уникальное ее превращает такой «довесок», как Сибирь. Подобно Канаде, Сибирь стала Эльдорадо для «охотников-трапперов», с помощью капканов промышляющих зверем, для старателей-золотоискателей и авантюристов. Как и в Северной Америке, следом за охотниками пришли солдаты, весьма мало считавшиеся с интересами местного населения. На протяжении последующих четырех веков Сибирь служила прибежищем для беглых преступников и местом ссылки для тех, кто вызывал гнев правительства в Москве.

Именно Сибирь создала образ России как страны несметных богатств, изобилующей пушниной и древесиной, огромными минеральными ресурсами и почти уникальной по запасам нефти и газа, драгоценных и редких металлов.

Однако это богатство не было таким благом, как может показаться на первый взгляд. Оно позволило русским правителям эксплуатировать — обычно самыми грубыми и расточительными методами — природные ресурсы страны и обменивать их на товары, а особенно на усовершенствованные виды вооружения, производимые в других странах с более сложной экономикой. Народ же русский оставался бедным. Правительство тоже оставалось бедным, не способным оплачивать возникавшие в западных районах действенные и сравнительно честные бюрократические структуры. Сталинская политика насильственной индустриализации, эвакуация в Сибирь в годы войны промышленных предприятий из Западной России и возобновившаяся при Хрущеве и Брежневе энергичная кампания по развитию Сибири еще более исказили экономическую географию страны. Там, где какая-нибудь американская компания разбила бы поселок для горняков, были построены громадные города, где нередко использовался принудительный труд для разработки минеральных богатств неприступного Севера и пустынных просторов Центральной Азии. Жить в суровой сибирской тайге по доброй воле отправлялись очень немногие. Когда же рабской рабочей силы не стало, правительству пришлось выплачивать огромные субсидии, чтобы отапливать эти новые города, перевозить их продукцию и убеждать население оставаться жить в этих местах. Когда же Советский Союз рухнул, субсидии начали иссякать, люди стали уезжать, и состояние экономики Сибири становилось все более бедственным.

Тысячу лет назад будущая Россия не слишком отличалась от других государств на периферии Европы. Так же, как большая часть Германии, значительная часть Балкан и вся Скандинавия, древняя Русь никогда не была частью западно-римской империи и не унаследовала ее лингвистические, религиозные и юридические традиции. Однако обращение ее в 988 году в византийское христианство решительно связало страну с совершенно иной европейской традицией. Трения между восточной и западной версиями христианства были не более кровопролитными, чем между католической и протестантской. Согласно взглядам ученых, особенно классической науки, Византия имела перевес над средневековым Римом, пока сама не стала жертвой победителя в 1453 году. Киевская Русь была в европейском мире равным партнером, государством, чьи князья неоднократно вступали в династические браки с дочерьми английского и французского монархов. Политологи, утверждающие, что разделение, существующее между православием и западным христианством, обречено оставаться водоразделом между двумя цивилизациями, стоят на зыбкой почве. В те давние времена Россия, конечно, не была демократической. Но ни одна другая европейская страна демократической также не являлась. Политические, культурные и религиозные институты первого русского государства, основанного в Киеве в девятом веке, не слишком отличались от институтов западноевропейских государств того времени.

Разрушение татарами Киева в 1242 году прервало многие из этих связей, отрезало Россию от идейного брожения, сопровождавшего европейский Ренессанс, и направило ее по несколько иному пути. Русские вынуждены были приспосабливаться к своим могущественным татарским соседям и переняли у них ряд не слишком привлекательных черт. Но, вопреки мнению, ставшему впоследствии распространенным как в России, так и на Западе, страна никогда не подпадала полностью под «татарское иго». В лесах Севера русские решительно оставались христианами. Республиканский город Новгород Великий вел процветающую торговлю с остальной Европой. Великое княжество Московское пошло, однако, иным путем, замкнувшись внутри себя и сосредоточившись на утверждении автократического правления. Это было менее привлекательно, нежели эксперимент Новгорода. Однако и этому в то время имелись параллели на Западе.

Столкновение между Новгородом и Москвой было неизбежным, и победителем из него вышла Москва. В XVI веке Московия начала более чувствительно давить на своих восточно-европейских соседей. С большой осторожностью и подозрительностью она открыла северные морские пути для торговли с Западной Европой. Западные гости, собственные страны которых отнюдь не были образцом либеральной демократии (самого такого понятия тогда еще не изобрели), были по-настоящему шокированы русской системой правления с ее произволом, не ограничиваемым каким-либо законом. Они критиковали русских, как мужчин, так и женщин, за их неухоженность, за их лень, жестокость, пьянство, лживость и распутство. Зигмунд фон Герберштейн, немецкий дипломат XVI века, вопрошал: сделала ли жестокость русских их князя тираном, или же народ сам стал жестоким и грубым из-за тирании князя?[6] Джордж Тербервил, тосковавший по родине молодой член первой английской миссии в Москве, писал в сомнительного качества стишках своему другу Паркеру в Лондон, что Россия «…дикая земля, не подчиненная законам;// казнить иль миловать — все в воле короля…». Впрочем, он одобрительно при этом отмечал, что любимая игра здесь шахматы.

Любой простак вам сделает и шах, и мат,

Поскольку в практике обрел это искусство[7].

Политическая система, которую русские создали, чтобы управлять своей обширной, уязвимой и нищей страной, была действительно весьма неприятной. Однако она не была ни иррациональной, ни случайной. Сохранять целостность громадной страны, выдерживать бремя ее обороны и поддерживать порядок среди невежественного и непокорного населения, было весьма трудной задачей. Екатерина Великая была не единственной властительницей России и не единственным специалистом в области общественных наук, утверждавшей, что «монарх должен быть самодержавным, ибо никакая другая форма правления, кроме этой, сосредоточивающей всю власть в его лице, не соответствует масштабам государства, столь громадного, как наше. Только быстрота решений по делам, происходящим в отдаленных краях, может компенсировать медлительность, сопряженную с большими расстояниями. Любая другая форма правления была бы не только вредной, но совершенно пагубной для России»[8]. Ибо другой стороной медали было то, чего правители России и даже ее обычные граждане всегда боялись. А именно того, что Пушкин назвал «русским бунтом, бессмысленным и беспощадным»[9]. Русские люди не раз бунтовали против угнетения, даже тогда, когда не было надежды на успех: они жгли имущество своих хозяев и уничтожали их самих, пока бунт не подавлялся с такой же или еще большей жестокостью.

Таким образом, русские правители опирались на политические институты, отличавшиеся почти военной суровостью. Цари утверждали, что их власть дарована им Богом. Коммунисты претендовали на то, что их мандат им вручила История. Принцип, согласно которому власть закона выше власти суверена, разделивший на две враждующие стороны народ в английской гражданской войне, никогда не признавался ни царями, ни их преемниками. Граф Бенкендорф, начальник тайной полиции, бравый, но ограниченный офицер, в свое время утверждал, что «законы пишутся для подчиненных, а не для начальства!»[10], — мнение, широко распространенное в сегодняшней России. Старый большевик Каганович, отвечавший при Сталине за беспощадную коллективизацию сельского хозяйства и виновный в разрушении многих московских церквей, доказывал, что правовое государство, которому Горбачев впоследствии придавал так много значения, противоречит марксизму-ленинизму. Положение о том, что закон подчиняется требованиям партии, был организующим принципом сталинской «демократической» Конституции 1936 года и новой Конституции Брежнева 1977 года.

Пренебрежение к власти закона характеризовало не только начальство, с равным презрением к закону относились и интеллектуалы. Достоевский и Толстой считали, что жажда «справедливости», свойственная русским, выше, человечней и нравственно чище, чем формальное и равнодушное уважение к «Закону» на Западе. Они высмеивали попытки русских либералов ввести более гуманную юридическую систему. При этом они не объясняли, почему абстрактная русская жажда справедливости порождала в реальном мире так много вопиющей несправедливости.

Чтобы укрепить свою власть, цари намеренно и систематически прибегали к террору. Царь был над законом. И то же самое относилось к его политической полиции. Иван Грозный создал институт опричников, которые, подобно темным всадникам во «Властелине колец» Толкиена, верхом разъезжали по стране, одетые в черные плащи и держа в руках собачьи головы. Им дано было право мучить, грабить и убивать. Петр I лично участвовал в пытках и казнях своих подлинных или подозреваемых противников, включая собственного сына. В период его правления население России сократилось на четверть в результате войн, принудительного труда, голода и бунтов — пропорция бóльшая, чем при Сталине. Николай I создал Третье охранное отделение полиции, которое должно было следить за подозрительными элементами, наблюдать за иностранцами, держать под контролем места ссылки и заключения и представлять «информацию и доклады обо всех событиях без исключения». Даже в сравнительно либеральные 1860-е годы А. К. Толстой написал мрачно-комическую поэму о Попове, несчастном чиновнике, которому приснилось, что он застигнут своим министром при исполнении служебных обязанностей, будучи одетым неположенным образом. Его берут под арест, пытают и заставляют донести на своих соучастников. Образ политического заключенного, бредущего сотни, а то и тысячи верст к месту своего заключения или ссылки в Сибирь, проходит через все русское искусство, литературу и поэзию.

Теория, на которой основывалось применение террора, выглядела достаточно рационально, даже при Иване Грозном, чье здравомыслие, безусловно, сомнительно. Иван стремился раздробить общество и тем самым помешать возникновению организаций, способных бросить вызов его власти. Последующие русские правители также стремились, используя огромные размеры своей страны, изолировать народ от подрывных влияний. Русским не позволяли выезжать за границу и встречаться с немногими иностранцами, посещавшими их страну. Такова была сознательная политика. Богослов Крижанич говорил в XVII веке царю: «Помимо собственно самодержавия, другой ценнейшей нашей традицией является закрытие границ, то есть запрещение легкого проникновения в нашу страну иностранцев и запрет нашим людям выезжать за границы царства без важной причины»[11]. Контролю над физическим передвижением людей соответствовал контроль над движением идей — его осуществляла цензура. В Московском царстве жестоко искоренялась религиозная ересь. Екатерина Великая сажала в тюрьму вольнодумных писателей. Ее внук Николай I объявлял их сумасшедшими, а Пушкина и его сочинения поставил под личный надзор Бенкендорфа.

Число полицейских и их агентов продолжало расти. Они проникали в революционные организации и манипулировали ими, создавали собственные профсоюзы, провоцировали политические покушения и акты насилия на расовой почве. Однако их интриги снова и снова скандально проваливались. Евно Азеф, тайный агент в террористической организации партии социалистов-революционеров, выдал своих товарищей полиции, организовывал покушения на высокопоставленных царских чиновников, но избежал мести и умер в своей постели в 1918 году. К 1917 году революция пустила слишком глубокие корни, чтобы даже самая жестокая и изобретательная полиция могла эти корни вырвать.

Самодержец использовал в качестве орудия власти еще одно средство: манипулирование привилегиями и милостями. Предшественники Петра Великого создали строгую иерархическую систему, чтобы укрепить политический контроль над своими подданными. Петр рационализировал эту систему, превратив ее в военизированную «Табель о рангах», которой надлежало руководствоваться в вопросах званий и привилегий. Согласно этой табели, все должны были служить государству и делать карьеру, поднимаясь с одной ступеньки иерархической лестницы на следующую до тех пор, пока не достигали уровня, позволявшего стать наследственными аристократами. Коммунистическая система номенклатуры была почти точной копией той, что описана выше. В соответствии с обеими, продвижение по службе и наделение привилегиями были во власти самодержавного правителя. Частная собственность — поместья и большие барские дома при Петре, автомобили и дачи при коммунистах — могли быть отобраны, если самодержец был недоволен. Лишение людей всякого независимого источника дохода или приобретения богатства было сознательной мерой социального и политического контроля. Такой порядок укреплял заносчивость власть имущих и угодливость подчиненных. Принцип управления был прост. Как потом это сформулировали сами русские: «Я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак». Именно такое положение дел было сатирически описано в «Ревизоре» Гоголем, автором, который всегда казался лучшим толкователем советской действительности, чем «кремлеведы» в период «холодной войны». Результат был неизбежным: боязнь ответственности, запугивание нижестоящих и взяточничество. И в коммунистические и в царские времена имелись преданные и честные слуги государства. Но сама система была помехой проявлению инициативы как в области государственного управления, так и в сфере бизнеса. В конце концов как царский, так и коммунистический режимы пали из-за их неспособности эффективно использовать таланты людей.

Власть автократического государства опиралась не только на силу — полицию и армию, — никак не связанную законом. Русская политическая система имела также два других важных института: православную церковь и интеллигенцию. Церковь играла двойственную роль: иногда она служила столпом государства, часто — источником утешения для народа, а время от времени — центром оппозиции в системе, где оппозиция была всегда под запретом.

Основной миф России — идея Святой Руси, цитадели чистоты во враждебном море раскольников и неверных. Опера Римского-Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже» — это мистический гимн святому городу, который вначале чудесным образом погрузился в морские волны, чтобы спастись от татарских захватчиков, а спустя несколько столетий, когда злые захватчики ушли, вновь всплыл во всей своей незамутненной красе. Жертва, принесенная Россией, гласит легенда, спасла Европу от Орды, но Европа осталась по сей день неблагодарной.

Русская православная церковь, подобно католической церкви в Польше, на протяжении столетий поддерживала дух нации в годины бедствий. Она сыграла огромную роль в формировании представления русских о себе и своей стране. Во время татарских набегов, когда светские правители были либо убиты, либо рассеяны по свету, либо сотрудничали с врагом, церковь служила для русских объединяющим центром. А падение Константинополя в 1453 году считалось справедливым наказанием для церкви и государства, которые — в отличие от их собственных — попытались в чрезвычайных обстоятельствах вступить в позорный союз с еретической церковью Рима. С тех пор русские стали верить, что они одни владеют истиной, все больше укрепляясь в мысли, что их историческая задача — донести эту истину до «неверных» на Востоке и на Западе. Как выразился Достоевский, «все значение России заключено в православии, в свете с Востока, который потечет к ослепшему на Западе человечеству, потерявшему Христа». Русские называли себя «православными», полагая, что все остальные вероисповедания в той или иной степени ложны, что католики и протестанты вообще едва ли христиане. В своей опере «Борис Годунов» Мусоргский подчеркивает контраст не только между поведением оперных персонажей, но и их музыкальным языком — музыкой, выражающей характер сердечных русских (даже злодеев), и холодных формалистов-католиков, западных поляков, подпавших под влияние иезуитов. Когда Дмитрий Самозванец переходит на сторону поляков и принимает участие в их наступлении на Русь, соответственно меняется в сторону «деградации» и музыка, сопровождающая этого героя. Западные критики считают, что польские сцены оперы в музыкальном отношении уступают другим. А чего еще, — могут сказать в ответ русские, — можно ожидать от поляков?

Русская православная церковь не имеет прочной теологической традиции. Намеренно антиинтеллектуальная линия ее мысли проявляется в романах Достоевского, а также в почтении к «юродивым» — дурачкам, которых можно встретить в православных монастырях даже сегодня: неспособность этих людей жить нормальной жизнью рассматривается как знак к ним Господнего благоволения. Юродивый в «Борисе Годунове» предсказывает беду, грозящую России, и в одной из наиболее впечатляющих сцен оперы осмеливается говорить правду в лицо даже самому царю.

Русская православная церковь доводит поклонение святым мощам до того, что это производит гнетущее впечатление. Посещение монастырских пещер Киево-Печерской лавры, заполненных иссохшими останками сотен давно умерших, но глубоко чтимых церковных деятелей, вызывает сложное чувство у неверующего, как бы он ни был очарован великолепием церквей, величием литургии и набожностью паствы.

Многие иностранцы, русские либералы и революционеры видели в русской церкви всего лишь орудие деспотизма, ветвь русского государства, а ее служителей считали коррумпированными, суеверными, грязными и неинтересными людьми. Однако даже явная угодливость церкви перед государством была далеко не простым явлением. Английским критикам, чей монарх является главой Англиканской церкви, следовало бы соблюдать особую осмотрительность в этом вопросе. Русская православная церковь никогда не была независимой силой, подобной Римской католической церкви: набожные русские считали «светскость» Римской церкви грехом. Но руководители русской церкви не всегда отличались отсутствием мужества или независимости мысли. Они готовы были умереть, если считали, что их вера или долг этого требуют. Иван Грозный убил митрополита Филиппа. Царь Федор сжег заживо вольнодумного священника Аввакума. Петр Великий систематически унижал церковь и нарушал ее независимость. В 1918 Году патриарх Тихон предостерегал большевиков: «вся пролитая вами праведная кровь возопит против вас»[12]. В период между 1917 и 1920 годами было казнено свыше трехсот епископов и священников. Тысячи других служителей церкви погибли во время большого террора 1930-х годов. У полностью подчинившейся церкви мучеников не бывает.

Однако, если не считать немногих одиноких героических деятелей церкви, те, что уцелели, стали сотрудничать с режимом, как и миллионы русских, принадлежавших к самым разным слоям населения. Церковные деятели, оказавшиеся на виду в период перестройки, представляли широкий спектр русских людей. Это — патриарх Алексий II, родившийся в Таллине, в семье прибалтийских немцев фон Ридигеров в 1929 году, церковный государственный муж; митрополит Питирим, красивый и элегантный, глубоко реакционный по своим взглядам; настоятель Печерского монастыря Павел, молодой, честолюбивый и очень умный; настоятель Киевского монастыря Элефтерий, настроенный слегка антикоммунистически; стойкие монахини Толгского женского монастыря на Волге, близ Ярославля; отец Глеб Якунин и отец Георгий из Костромы, расходящиеся во взглядах со своим церковным начальством; глава Богословской академии при монастыре св. Сергия, который сказал мне в 1989 году, что «советский режим начал с гражданской войны, гражданской войной он и закончит: силой меча он жил, от меча и погибнет»; два угодливых священника в Волгограде, лизоблюды режима, как будто бы сошедшие с антирелигиозной карикатуры XIX века; Нафанаил из Печерского монастыря, старец и юродивый; мать Магдалена, англичанка, вышедшая из среднего класса, принявшая православие и ставшая монахиней; отец Александр Мень, полуеврейский религиозный философ, который был убит (зарублен топором) осенью 1990 года.

Мифы и практика самодержавия и православия не оставляли в России места идеям плюрализма, инакомыслия или лояльной оппозиции. Образовавшаяся в результате в русском государстве брешь была заполнена русской интеллигенцией. «Интеллигенция» — русское слово, и русская интеллигенция мало напоминала интеллигенцию других стран. В Западной и даже в Центральной Европе «интеллигенция» — это круг более или менее образованных индивидуумов, занимающихся преимущественно гуманитарными предметами. Иногда они могут устанавливать интеллектуальную или даже политическую моду. Но их политическое значение как определенной группы ничтожно. Этого не скажешь о русской интеллигенции, которая стала политическим явлением, почти политическим классом, реакцией, быть может, единственно возможной, на политическую систему, в которой организованная оппозиция всегда сурово осуждалась и обычно попросту запрещалась.

Русская интеллигенция сформировалась в конце XVIII века в противостоянии крепостному праву и становившемуся все более деспотичным правлению Екатерины Великой. Первые интеллигенты были выходцами из аристократии. Однако с распространением Просвещения и после освобождения крепостных ряды интеллигенции стали все больше пополняться представителями мелкого чиновничества, лиц свободных профессий и крестьянства. Несмотря на слабость этой интеллигенции, режим весьма серьезно отнесся к ее политическим претензиям. КГБ, так же как ранее Охранка, установил над ней строжайший надзор и часто подвергал жестоким репрессиям. Интеллигенция не оставалась в долгу. Лишенная законных способов проявления оппозиции господствующему строю, она все больше стала обращаться к заговорам, терроризму и революционной агитации в среде пролетариата. Декабристы, убийцы царя Александра И, террористы партии эсеров и большевики-ленинцы, — все они были в основном выходцами из интеллигенции. Русские революционные народники XIX века и их социал-демократические соперники боролись, убивали и умирали за революцию; они свергли старый режим и попытались создать на его месте утопическое государство.

Однако до середины XX века подавляющее большинство русских составляли крестьяне и обнищавшие рабочие, нещадно эксплуатируемые и используемые для осуществления амбициозных военных замыслов государства. Как цари, так и коммунисты претендовали на любовь к себе этих классов и требовали их поддержки, не предлагая им какого-либо участия во власти. В результате угнетенные классы изобрели различные способы уклоняться от давления правителей и выживать, несмотря на произвол. Время от времени они поднимали бунт. В более мирные времена они объединялись в небольшие группы — деревенские общины, бригады странствующих ремесленников, группы друзей, члены которых могли доверять друг другу и солидарность которых в какой-то мере защищала от поддерживаемой автократией атмосферы жестокости, подозрительности и предательства. До Октябрьской революции символом этой солидарности была деревенская община, «мир». Русские социалисты романтизировали «мир», который, по их мнению, мог стать основой специфической русской формы социальной демократии. Русские националисты и церковники романтизировали его как символ «соборности», дух общественной солидарности, который (как до сих пор верят многие русские) поднимал их на более высокий нравственный уровень по сравнению с эгоистичными буржуа Запада. Ни те ни другие, видимо, не замечали того, что «мир» служил другой полезной цели: с его помощью властям было удобно взимать налоги и набирать рекрутов, и на него же они могли налагать коллективное наказание при первом признаке неповиновения.

Надо ли говорить, что русские в большинстве своем не чувствовали угрызений совести, игнорируя или обходя при всяком удобном случае требования начальства. Как сказал в середине XIX века либерал Герцен, «вопиющая несправедливость половины ее (России) законов научила русский народ ненавидеть и остальные законы: русский подчиняется только закону, насаждаемому силой. Полнейшее неравенство перед судом убило в нем всякое уважение к законности. Русский, к какой бы профессии он ни принадлежал, избегает соблюдения закона или нарушает его всегда, когда это может пройти безнаказанно, и правительство поступает точно так же».

Это глубоко укоренившееся и вполне разумное при существующих обстоятельствах презрение к чисто формальной системе законности было в посткоммунистической России столь же сильным, как и при Герцене, писавшем об этом более ста лет назад.

В большинстве обществ люди справляются с трудностями повседневной жизни, угождая власть имущим, используя влиятельные связи, оказывая друг другу взаимные услуги, давая взятки, которые они предпочитают называть подарками, — то есть прибегая к действиям, не всегда противозаконным, но редко когда полностью отвечающим установленному порядку. Французы в свое время называли это «lе système D». В России она действовала всегда, и для нее есть специальное название «блат». Блат процветал в царской России. Он помогал делать жизнь более сносной при Сталине. И он остается важным «смазочным материалом» в сегодняшнем русском обществе.

Русские пользовались также другим орудием самообороны — сбивающим с толку враньем — Большой Русской Ложью. Поначалу ложь в России была серьезным средством самосохранения. Говорить правду при Иване Грозном, Петре Великом или Сталине, скорее всего, могло оказаться делом фатальным в самом буквальном смысле. Историк XIX века Костомаров, отправленный царскими властями в ссылку за его украинский национализм, писал:

«Иван (Грозный) вооружил русских людей одних против других, указал им путь искать милостей или спасения в гибели своих ближних <…> В минуты собственной опасности всякий человек, естественно, думает только о себе; но когда такие минуты для русских продолжались целые десятилетия, понятно, что должно было вырасти поколение своекорыстных и жестокосердных себялюбцев, у которых все помыслы, все стремления клонились только к собственной охране, — поколение, для которого при наружном соблюдении обычных форм благочестия, законности и нравственности не оставалось никакой внутренней правды»[13].

Костомаров писал о России XVII века, но от него, конечно, не могла укрыться параллель с его собственным временем. И как это часто бывает, то, что было сказано о царском прошлом, вполне может быть отнесено к настоящему.

Так вранье стало неотъемлемой частью общественной жизни. Младшие чиновники лгали своим начальникам, правительство лгало своему населению и иностранцам. В 1557 году «Компания торговых предпринимателей», направляющихся в Москву, предостерегала своего агента, что русский посол в Лондоне «очень недоверчив и думает, что каждый норовит его обмануть. Поэтому вам надо быть осторожным во взаимоотношениях с ним или с ему подобными, ясно излагать суть предлагаемой вами сделки и закреплять ее в письменном виде. Ибо они люди хитрые и не всегда говорят правду, и думают, что и другие — такие же, как они»[14].

Более чем триста лет спустя Тедди Рузвельт жаловался, что русские дипломаты, с которыми ему пришлось вести переговоры, лгали с «наглым и высокомерным бесстыдством»[15]. Русское военно-морское начальство, лгавшее, объясняя причины гибели подводной лодки «Курск» летом 2000 года, действовало в духе старой традиции.

Вранье до сих пор пронизывает самые тривиальные стороны повседневной жизни, идя намного дальше, чем того требуют соображения самосохранения или карьеризма. В мае 1992 года мы остановились в удивительно хорошем отеле советского стиля в провинциальном городе Костроме. Сидение унитаза в туалете было опечатано, с надписью на четырех языках: «Продезинфицировано для вашего удобства и безопасности». Каждый русский сразу поймет, что это не могло быть правдой. Поверили бы только самые наивные иностранцы. Но в великой стране положено дезинфицировать сидения унитазов, значит, появляется надпись. Вранье — это нечто такое, что русские обычно способны простить как самим себе, так и другим. Достоевский утверждал, что именно через ложь человек может прийти к правде. Однако время от времени русскими овладевает чувство вины за скверные поступки, совершенные сознательно или по чьему-то недосмотру. Избавиться от чувства стыда помогает исповедь. Так Великая Русская Исповедь стала — в романах Достоевского и в бесконечных ночных покаянных беседах, которые велись в горбачевской России, — оборотной стороной Великой Русской Лжи.

И все же в XIX веке царский режим начал вводить перемены и модернизироваться. Он положил конец крепостному праву на пару лет раньше, чем рабство было отменено в Америке. Александр II (1818–1881) предпринял реальные, хотя и ограниченные попытки ввести систему местной демократии и утвердить власть закона. При Николае II (1868–1918) дальновидные министры взялись за радикальную трансформацию русской экономики.

Именно на периоды их правления приходится бурный расцвет русской музыки, литературы, живописи и балета. Европейская культура навсегда преобразилась: сейчас ее невозможно себе представить без великих русских романистов, прежде всего Толстого и Достоевского, без величайшего русского драматурга Чехова, без Чайковского, Мусоргского, Стравинского, Прокофьева и Шостаковича, без великих художников первых десятилетий XX века. Споры о том, является ли Россия европейской или азиатской страной, без сомнения, будут продолжаться. Русские сами не могут этого решить. Но Россия — часть христианского мира, неотъемлемая часть европейской истории, и великих русских романистов читают все образованные англичане, большинство из которых никогда не прочли ни одной страницы Гёте, Данте или Расина и не имеют представления о том, существует ли такая вещь, как великий индийский, японский или китайский роман. Россия представляет для всех нас проблему не потому, что она недостаточно европейская страна, а потому что она недостаточно мала. Большая часть ее территории (где проживает меньшинство населения) обращена к Тихому океану и Азии. Это отражается во взглядах и в политике, но никак не сказывается на европейском по своей сути характере русской цивилизации.

Для самих русских не только их культуру, но и само их представление о себе определяет Пушкин. Пушкин — больше чем поэт. Он воплощение мудрости, источник утешения в годины бедствий. Русские брали его книги с собой в концентрационные лагеря. А когда Советский Союз зашатался накануне крушения, поэта сделали своим знаменем ультранационалисты. Один критик сказал по телевизору в 1990 году: «Пушкин — один из последних святых, оставшихся у нашего народа в это духовно трагическое время»[16].

Примерно в 120 километрах к югу от Пскова, древнего красивого города у западных границ России, остался нетронутый кусок русской сельской местности XIX века — река Сороть, широкие пастбища, леса, ветряная мельница, три барских дома в старинном стиле. Нигде ни единой заводской трубы или электрического столба. Это Михайловское, где Пушкин жил в ссылке и где он написал многие из лучших своих творений. Впрочем, то, что можно увидеть сегодня, — это иллюзия. Михайловское неоднократно сжигалось разъяренными крестьянами, враждующими бандами, за него воевали во время Второй мировой войны. Оно сохранилось и выглядит так, как я сказал, благодаря тому, что было возрождено неутомимым Семеном Гейченко, сыном старшины императорской конной гвардии. До войны Гейченко был хранителем музея и ученым. Во время «чисток» его арестовали; когда началась война, отправили на фронт в штрафной батальон; на войне он потерял руку. Он жил неподалеку от усадьбы Пушкина, в деревянном доме, заполненном самоварами, церковными колоколами и бесчисленными портретами, изображавшими его самого. Гейченко пришлось бороться с вандалами, которые хотели исковеркать местность, возведя здесь современные промышленные предприятия. И он победил. Ландшафт был делом его рук, так же как и строения — точные копии деревенских домов и усадеб конца XVIII века, как бы вновь родившиеся из пепла войны: Михайловское — имение матери Пушкина, Петровское, где жил дед поэта, эфиоп по происхождению, Ганнибал, и Тригорское — здание полотняной фабрики (имение сгорело), где когда-то обосновалось семейство Осиповых-Вульф, послужившее прототипом героев пушкинского «Евгения Онегина»: Татьяны и ее семьи.

Всегда энергичный, величественно красивый, несмотря на свои 80 с лишним лет, Гейченко был одним из настоящих героев России — мужчин, которые перебивались тяжелейшим трудом, подчас за самое мизерное вознаграждение, лишь бы сохранить физические следы своей культуры. Я выразил свое восхищение этим человеком, сказав об этом его жене, Людмиле Джалаловне, с которой он познакомился в военном госпитале в Дагестане. «Не думайте, что он сделал все это один», — ответила она не без некоторой горечи.


Какие бы перспективы либеральных перемен ни открывались перед русским государством в начале XX века, все они были уничтожены войной и революцией. Победившие большевики освоили и использовали для своих целей институты автократического государства. Система, созданная ими, была жестокой сатирой на то, что было раньше. Однако ничего смешного в этом не было. На этот раз новая полицейская организация — Чека[17] была преисполнена решимости. Ее действия, активно поощряемые Лениным, с самого начала основывались на открытом применении террора. Сталин довел большевистскую логику до абсурда. Его режим был почти уникально чудовищен. Подобно Ивану Грозному, он взялся за раздробление общества с целью утверждения своей личной власти. Его политическая практика была такова, что делала жестокость выгодной — как способ выражения революционного пыла, как средство демонстрации рвения в надежде, что молния ударит не в тебя, а в других, и как единственный способ чего-либо добиться в условиях системы, где все нормальные мотивации были уничтожены. Он сознательно подавлял все естественные людские связи, как на уровне семьи, так и государства в целом. Советских детей призывали восхищаться примером Павлика Морозова, который донес на своего отца. В своем личном экземпляре «Государя» Макиавелли Сталин подчеркнул пассаж, где автор приходит к выводу: для правителя лучше, чтобы его боялись, чем любили. Сталину удалось добиться того, что большинство граждан любили его почти так же сильно, как боялись. Такова изнанка политического гения.

В результате сталинских репрессий и жестокой экономической политики почти каждый гражданин России потерял близкого родственника. Семья Горбачева была почти полностью уничтожена в 1933 году во время спровоцированного голода, который сопровождал сталинскую коллективизацию сельского хозяйства. Во время «чисток» оба его деда были арестованы. Деда его жены расстреляли, и он был «реабилитирован» лишь в 1988 году, через три года после того, как Горбачев пришел к власти.

Владимир Лукин, видный поборник реформ в последние годы горбачевской эры и впоследствии посол в Вашингтоне, родился в 1937 году, в самый разгар Большого террора. Вскоре после его рождения арестовали отца. Мать пошла к местному партийному начальству и в НКВД доказывать, что ее муж ни в чем не повинен. Один из местных офицеров НКВД с большим риском для собственной карьеры предупредил ее, что, если она будет продолжать шуметь, ее тоже арестуют. Она не послушалась его совета забрать ребенка и где-нибудь спрятаться и вскоре после этого была арестована. Соседка, жена другого офицера НКВД, кормящая мать, вскармливала маленького Лукина, пока из Москвы за ним не приехала его бабушка.

Писателю Льву Разгону было 80 лет, когда мы с ним познакомились в 1989 году. Он был еще очень активен, этот человек с красивыми чертами лица и тонким интеллектом. Его беззаботные и оживленные манеры и жесты не вязались с грустными еврейскими глазами и воспоминаниями, хранившимися в его памяти. Он помнил выборы в Учредительное собрание в 1917 году. Он присутствовал в качестве наблюдателя на XVII съезде коммунистической партии в 1934 году, более половины делегатов которого была впоследствии расстреляна. Как-то раз ночью в 1937 году пришли за родителями его жены. В 1938 году взяли и самого Разгона, а через неделю и его молодую жену. В 1947 году Разгона выпустили из лагеря и разрешили поселиться в ссылке близ Ставрополя в родном краю Горбачева. Там ему сообщили, что его тесть был расстрелян, а теща и жена умерли в лагерях. Его дочь, которой в момент ареста был всего один год, находилась в сиротском доме. В 1950 году он был вновь арестован и сослан в лагерь.

Окончательно освобожден Разгон был лишь в 1955-м. В 1988 году, когда благодаря Горбачеву это стало возможным, он опубликовал краткое описание того, что пережил в лагерях, сдержанное и гуманное, наподобие книги Примо Леви о его пребывании в Освенциме. И только в 1991 году ему разрешили ознакомиться со своим «делом», хранившимся в папках КГБ. Там не было почти ничего — ни доносов, ни протоколов допросов, только ордер на арест, краткий протокол следствия и приговор. Однако на основании этих скудных документов Разгону удалось установить ряд страшных фактов. Сам Ежов, глава НКВД, которого теща Разгона поддерживала, когда тот был еще молодым коммунистическим чиновником из провинции, нацарапал на ордере на арест мужа этой старой женщины: «Прихватите и жену». Она умерла не от сердечного приступа в лагере, как сообщили Разгону, когда теща была в 1950-х годах «реабилитирована», ее забили, как зверя, в одном из московских подвалов через несколько дней после ареста. Жена Разгона, больная диабетом, умерла в лагере от отсутствия инсулина.

Перед лицом таких открытий Разгон уже не мог сохранять свою философическую нейтральность. Статья, которую он написал для печати, была яростным осуждением КГБ, его прошлого и настоящего.

Иностранным наблюдателям весьма сильно не нравились внутренние порядки в России, но они не были бы особенно встревожены ими, если бы не видели в России угрозу своим собственным интересам. В начале современной истории русские, как известно, постоянно воевали со своими соседями. Они столь же часто были жертвами, как и агрессорами. И в этом отношении мало чем отличались от других европейских государств той эпохи. Время от времени на их территорию вторгались поляки, шведы, татары и турки. Время от времени русские отвечали обидчикам тем же.

Представление о России как об уникальной угрозе для окружающего мира — явление более позднего времени. Пожалуй, его можно датировать появлением Петра Великого, твердо решившего модернизировать свою страну и силой заставить государства Европы обратить на нее внимание. «Мы вышли из темноты на свет, — говорил он, — и люди, не знавшие нас, теперь встречают нас с почетом»[18]. В ужасе были не только непосредственные соседи России. Петр и его преемники вынудили великие державы Европы обращаться с Россией, как с равной. Русские войска сражались во всех европейских войнах на всем континенте — в Германии, Франции, Италии, Голландии, Швейцарии. Русские притязания в Азии, казалось, угрожали империям, которые англичане и другие европейцы создавали там. К началу XIX века западные стратеги-любители были сильно встревожены. Предвосхищая язык «холодной войны», генерал Митчелл писал в 1838 году: «Важнейший политический вопрос, который необходимо сейчас решить, — это политика, которую надобно проводить для поддержания безопасности Западной Европы от возросшей мощи России»[19]. К концу столетия викторианцы боялись, что русские в любой момент хлынут через Гималаи в Индию. Интересно, смотрели ли эти люди когда-нибудь на карту?

Эта английская русофобия была особенно странным явлением. Единственные серьезные вооруженные столкновения между обеими странами произошли на русской территории во время Крымской войны; много позже незначительные стычки, также происходившие на русской территории, возникли в связи с вмешательством англичан в Гражданскую войну после Октябрьской революции. Раздавались, правда, и умеренные голоса. Газета вигов, «Кроникл», предупреждала: «Не следует допускать, чтобы великая нация… сделала себя посмешищем, поддавшись безумной русофобии». Вероятно, тогда это слово и было впервые употреблено. Лорд Дарэм, английский посол в Санкт-Петербурге, писал в 1838 году: «Мощь России сильно преувеличена. В ней нет ни одного элемента силы, которому прямо не противостоял бы элемент слабости. Собственно говоря, мощь ее строго оборонительного свойства. Покрытая неприступными крепостями, дарованными ей природой, — ее климатом и бескрайними пустынями, — она непобедима, в чем убедился, дорого за то поплатившись, Наполеон».

В 1854 году «Эдинбург Ревью» писала, что русское правительство сознательно поместило «плотную завесу между Россией и остальной Европой, предоставив последней гадать относительно ее громадных, но неизвестных ресурсов, пока всех, в конце концов, не охватил панический страх, для которого нет решительно никаких оснований»[20]. Эти дебаты повторились сто лет спустя, когда политические аналитики принялись спорить по поводу масштабов и реальности советской угрозы.

Русские и в самом деле показали себя способными на беспощадную имперскую агрессию в Европе и за ее пределами. Но то же самое можно сказать об англичанах, французах, испанцах, голландцах, португальцах, бельгийцах и немцах. Русские действительно содержали самую большую в Европе постоянную армию вплоть до начала Первой мировой войны. Но русская всесокрушающая сила «парового катка» — этот кошмар, преследовавший викторианских военных аналитиков, — оказалась мнимой. Имперские армии хорошо справлялись с мелкими мусульманскими государствами Центральной Азии и с все уменьшавшейся мощью Турции. На, если не считать войн, в которых решался вопрос выживания нации, Россия терпела поражение всякий раз, когда сталкивалась с современными государствами — Англией и Францией в Крыму, Японией на Дальнем Востоке и Германией в Первой мировой войне. Даже во Второй мировой войне — самой отчаянной из всех российских войн за национальное выживание — Красная Армия на первых порах действовала неудачно, несмотря на свою большую численность, современное оснащение и агрессивную военную доктрину, опираясь на которую она встретила нападение немцев летом 1941 года.

Итак, еще до появления большевиков, претендовавших на то, что России суждено возглавить мировую революцию, в мышлении людей Запада прочно укоренилась русофобия. Она достигла опасного уровня в период «холодной войны», которой ядерная конфронтация придала уникальный характер. На всем протяжении «холодной войны» с американской стороны было много безответственной и хвастливой болтовни, раздувавшейся обычными средствами демократии и свободной печати. В 1953 году журнал «Коллинз» опубликовал подробное описание того, как Запад («Объединенные Нации») выиграют ядерную войну против Советского Союза. Рейгановская политика наращивания вооружений и его рассуждения об Армагеддоне — последней битве между добром и злом (щедрые «утечки» на этот счет проникали в печать) — привели советское руководство в состояние, близкое к панике. В середине 1980-х годов Гордиевский, офицер КГБ, много лет работавший на англичан, оказал всем большую услугу, сообщив об этой панике западным руководителям, которые стали после этого помягче разговаривать с Советами.

После того как обе сверхдержавы достаточно вооружились, каждая из них — прямо или тайно — приняла стратегию гарантированного взаимного уничтожения (Mutual Assured Destruction), известную под сокращенным названием MAD (что по-английски значит «сумасшедший»), грозившую развязать ядерную бойню неизмеримого масштаба, если другая сторона «позволит себе что-нибудь лишнее»[21]. На Западе были люди, говорившие: лучше быть мертвым, чем красным, пусть даже ценой ядерной войны. Другие считали, вероятно, искренне, что Советское правительство пойдет на развязывание ядерной войны ради достижения своих глобальных амбиций, даже если за это придется поплатиться гибелью миллионов собственных граждан. Были и такие, кто полагал, что проблема будет решена наилучшим образом, если Запад сам начнет быструю превентивную ядерную войну против Советов. Время от времени высокопоставленные американские генералы были близки к подобной идее. После Кубинского ракетного кризиса Роберт Кеннеди говорил, что он «много раз слышал военных, занимавших такую позицию, и думал при этом: если они ошибаются, то на их стороне преимущество — узнать об этом будет уже некому»[22]. Предполагаю, что то же самое происходило и в Москве.

Интеллектуальные проблемы, возникшие в связи с существованием и возможным применением ядерного оружия, были одними из самых серьезных, с какими когда-либо приходилось сталкиваться государственным деятелям. Самые крайние идеи обсуждались в то время вполне здравомыслящими и порядочными людьми с обеих сторон и казались неправдоподобными, а теперь, задним числом, представляются немыслимыми. Когда отдельные личности или даже целые группы готовы умереть за свою свободу или за тот или иной идеал, это их право. Но следует ли из этого, что какая-либо группа лиц имеет право обречь весь человеческий род или значительную его часть на гибель в ядерной катастрофе во имя какой-то идеи? Стратегия гарантированного взаимного уничтожения была гигантской игрой. Возможно, она была даже блефом. Как пишет Джеффри Хоскинг, «угроза оружием, которым невозможно воспользоваться, не подвергнув уничтожению самих себя, всегда содержала в себе элемент неуемной фантазии»[23]. Вице-президент Никсон еще в 1958 году публично признал, что американцы вряд ли пошли бы на риск потерять Филадельфию ради того, чтобы отомстить Советам за их ядерный удар по Парижу. В одном из тогдашних документов Уайтхолла говорится, что мы приближаемся «к ситуации, при которой ядерный пат будет полным. Та или другая сторона может временно или долгое время обладать превосходством в одной сфере, но это превосходство будет по определению ограниченным; каждая сторона будет знать, что, если даже она нанесет удар первой, у другой стороны останется практически неограниченная разрушительная способность».

Мы, служащие чиновники, сумели убедить себя в том, что обоюдное запугивание обеспечит обоюдную сдержанность. Так и случилось. Политика Запада принесла свои плоды. Его готовность перейти ядерный порог ни разу не подверглась проверке, так как Советы под конец дрогнули. Однако будущие историки наверняка будут удивляться тому, что наше поколение было готово идти на такой громадный риск[24].

На протяжении многих лет на Западе считалось общепринятым, что «холодная война» была делом рук Сталина и результатом мирового коммунистического заговора. Так же как «Таймс» в 1829 году, люди утверждали, что русское государство — на этот раз советское — было исполнено решимости любой ценой расширить свои границы. Отчасти как реакция на эту точку зрения и возникла школа ревизионистов, доказывавшая в то время и позже, что «холодная война» началась из-за стремления Америки к военной и экономической гегемонии и ее нежелания считаться с законными интересами Советского Союза. Сторонники обеих названных версий приписывали политикам, генералам, производителям вооружения и шпионам неправдоподобную хитрость и компетентность. И обе они были грубейшим упрощением.

Сталин был, несомненно, подлым диктатором. А советская политическая и экономическая система была порочной и недееспособной. Конфликт с капитализмом был прочно укоренен в государственной идеологии. Америка же явно не была диктатурой, и ее экономика, начиная с 1945 года, почти непрерывно процветала, несмотря на предсказания коммунистов о грозящем ей неминуемом крахе. В период «холодной войны» как Советский Союз, так и США осуществляли своего рода имперский контроль над своими партнерами. Но партнерство с Советским Союзом не было добровольным, и советская империя сохранялась с помощью силы. Тогда как партнерство с Америкой, по крайней мере в Западной Европе, было добровольным, и американцы никогда не испытывали искушения применить там силу. Обе стороны в «холодной войне» совершали грубые ошибки и глупости. Однако это не означает, что между ними не было никакой разницы. Счастье, что верх одержала американская мощь и американская воля, хотя с этим вряд ли легко согласятся русские.

Контуры «холодной войны» вчерне определились тем положением, в каком очутились победители, когда смолкли пушки. В 1943 году Советы продемонстрировали в битве под Курском, крупнейшем в истории танковом сражении, что они могут теперь побивать немцев их же оружием — с участием бронетанковых сил. В то время их западные союзники еще не высадились на европейском континенте. Когда западные войска вторглись в Нормандию, Советы начинали прорыв, который десятью месяцами позже привел их в Берлин. Неудивительно, что, по мнению русских, войну выиграли они при небольшой помощи со стороны союзников. Даже менее беспощадный вождь, нежели Сталин, последовал бы древнему девизу: «Победитель получает все». После 1945 года установление господства Советского Союза над Восточной и Центральной Европой было неизбежным. Запад ничего тут не мог поделать, разве что начать войну, или же Советскому Союзу надо было бы радикально перемениться. Первый вариант был Западу нежелателен, над вторым он был не властен.

Сталин после войны добивался четырех целей: восстановить свою страну, закрепить за собой завоевания военного времени, достигнуть равенства с ядерным потенциалом Америки и проверить на практике, в какой мере он может безнаказанно использовать плоды победы. Всякий раз, когда где-то представлялась возможность, он насаждал режимы сателлитов. Он попытался было проникнуть в персидский Азербайджан, подбивал Северную Корею напасть на Южную. Он надеялся, что массовые коммунистические партии во Франции и Италии обеспечат ему решающее влияние в Западной Европе. Однако всюду сталкивался с мощью Америки и благоразумно отступал. Только однажды он отважился на прямую конфронтацию с американцами. Это закончилось унижением, которое причинила ему американская авиация в Берлине. Больше он никогда на подобную конфронтацию не решался.

Преемники Сталина продолжали держать своих восточно-европейских сателлитов в железной узде. Запад соблюдал правила и предпринимал лишь робкие попытки вмешательства. Хрущев искренне верил в конечную победу коммунизма во всем мире. Ему было мало оставаться на оборонительных позициях. В 1961 и 1962 годах он спровоцировал конфликты с Америкой по поводу Берлина и Кубы. То были самые опасные семнадцать месяцев за все время «холодной войны». Однако и он тоже дал задний ход перед лицом американской мощи.

Эти унижения содействовали падению Хрущева в 1964 году. Его преемник, Брежнев, был совсем другим человеком — менее запальчивым, более осторожным и до последних лет своей жизни компетентным, хотя и заурядным политиком. Что касается внутреннего кризиса, то он предпочитал делать вид, что его просто не существует. Он прекратил дискуссию по поводу экономической реформы и покончил с диссидентством. В отличие от своего предшественника, не был готов идти на риск прямой конфронтации с американцами. По словам его сподвижников, его стремление к разрядке в Европе было совершенно искренним. Но теперь пришла очередь Америки испытать величайшее унижение в странах третьего мира. Поражение во Вьетнаме и высокие цены на нефть подорвали дух народов Запада. Брежнев воспользовался удобной возможностью для распространения советского влияния в Азии, Латинской Америке и Африке — в районах, не представлявших непосредственного интереса для Советского Союза. Он продолжал широкомасштабное наращивание вооружений в надежде достигнуть «стратегического паритета» с американцами. Однако в конце концов и он преступил разумные границы. Его коллегам удалось с помощью лживых аргументов втянуть его во вторжение в Афганистан, который стал для Советского Союза своего рода «Вьетнамом». Внешняя политика Брежнева, как и его внутренний курс, обрекли советскую систему на крушение. Ему удалось продержаться долгое время только потому, что советская экономика держалась благодаря высоким ценам на нефть.

Таким образом, в целом (разумеется, оставляя в стороне особый случай: ситуацию в Восточной Европе), летопись советских внешних авантюр в послевоенный период — это летопись неизменных неудач и унижений. «Советская угроза», конечно, не была только мифом. Оптимистичные британские дипломаты, надеявшиеся во время войны, что даже сталинская Россия способна измениться к лучшему, в течение четырех последующих десятилетий испытывали разочарование. К 1980-м годам советское вооружение было совершенным технически и его накопилось огромное количество. Коммунистическая идеология была универсальной и мессианской. Советский Союз осуществлял агрессивную, даже сверхагрессивную экспансию в такие части мира, которые имели весьма отдаленное отношение к реальным интересам страны. Западные аналитики и политические деятели были правы, относясь к этому всерьез. Однако они допустили три серьезные ошибки. Они решили, что универсальная политическая философия распространится на весь мир. Они систематически переоценивали эффективность советских вооруженных сил. И они систематически недооценивали политическую, экономическую и социальную слабость Советов.

Первое положение, из которого они исходили, было неверным в принципе. Переоценка советских вооруженных сил и способности Советов утверждать подрывное влияние за границей была, пожалуй, понятна. Но она была чревата серьезной опасностью. И к тому же игнорировала то, что Клаузевиц называл «трением», — этим проклятием реальной жизни, что заведомо гарантирует невозможность осуществления чьих бы то ни было притязаний на мировое господство.

Менее извинительной была недооценка слабости Советов. То, что западные аналитики не создали трезво взвешенной картины, было очевидно уже тогда, а не только задним числом. К 1945 году Красная Армия была измотана, а ее оснащение износилось. Единственным желанием воинов-победителей было вернуться домой и восстановить свою разрушенную страну, где люди вновь начинали умирать с голода. Воспоминания Примо Леви о Восточной Европе после войны рисуют незабываемую картину возвращения Советской Армии: мужчины, женщины и дети в лохмотьях, сломанные грузовики, запряженные волами и груженные награбленным добром, — движущаяся орда кочевников. Фактически не существовало никакой возможности — политической, военной или психологической, что эта армия способна в ближайшие годы возобновить какие бы то ни было серьезные наступательные операции.

Советы в каком то смысле восстановили и перестроили свою страну, и сделали это поразительно быстро. Советская военная наука и промышленность продвинулись вперед. Советские ученые и инженеры овладели термоядерной реакцией, произвели грозные бомбы и ракеты и запустили в космос сначала собаку, а потом и человека. Советские руководители и советские люди впервые в своей истории чувствовали, что одерживают верх над Западом в его же собственной игре-борьбе за техническое превосходство. Партийная программа 1961 года предсказывала, что через двадцать лет советский потребитель будет в изобилии обеспечен предметами материального и культурного спроса.

Однако Советский Союз уже в те годы переживал глубокий внутренний кризис. Его политическая и экономическая система была негибкой и склеротичной. Сельское хозяйство было в полном развале. Капитальное строительство было чудовищно расточительным. Нужды потребителя игнорировались, на социальное обслуживание средств отпускалось недостаточно. Но самое главное, несмотря на успехи в космосе и оборонном деле, советская техника все больше отставала от западной. К 1960-м годам некоторые мужественные и дальновидные советские граждане начали высказывать вслух горькую правду. Наиболее видным среди них был Сахаров, физик-ядерщик. Он заявил советским руководителям в 1970 году: «Чем новее и революционнее тот или иной аспект экономики, тем шире становится брешь между США и нами». Советский Союз, заявил он, может «постепенно вернуться к статусу второстепенной провинциальной державы».

Хрущев, являвшийся Первым секретарем Коммунистической партии Советского Союза с 1953 по 1964 год, был не дурак. Он понимал, что перед ним стоит серьезная проблема. Он начал с краткосрочных мер — импорта западной технологии и западного зерна. Затем он пошел дальше: развернул широкую дискуссию по поводу экономической реформы. Советские экономисты увлеклись сложными и еретическими идеями. Они ставили вопрос о том, нельзя ли видоизменить централизованное планирование или даже вовсе заменить его рыночным механизмом. Они заговорили о введении процентных выплат на вложенный капитал. Это были концепции, которые при Сталине могли довести их авторов до тюрьмы, а то и до чего-нибудь похуже.

Интеллектуальное брожение в годы правления Хрущева длилось недолго; 1968 год и подавление либерального режима в Праге положили всему этому конец. В публичных дискуссиях вновь стали преобладать избитые лозунги старой идеологии. Лозунги были важны, потому что они эмоционально поддерживали геронтократов в Кремле, служили для них оправданием бессмысленных и провокационных вылазок Советского Союза в Африке и Латинской Америке. Интеллигенция в старые лозунги больше не верила. Многие ударились в усталый цинизм, сатирически описанный биографом Ельцина Леоном Ароном:

«Эти мягкие, умные, милые и насквозь циничные бездельники… проводили целые дни в болтовне, обмене слухами и антисоветскими анекдотами, чтении и передаче подпольных самиздатовских рукописей, флирте, разговорах по телефону, часовых «перекурах», набегах на близлежащие магазины, куда, по слухам, только что прибыла новая партия японских зонтиков, финских сапог или турецких кожаных курток. Это были ветераны уклонения от своих обязанностей, великие мастера надувательства и очковтирательства — настоящие асы в искусстве избегать работы, значительная часть которой, надо признать, была бессмысленной и выдуманной презренными «ими» — партией и бюрократией, которых эти антикоммунистические радикалы, — в большинстве члены партии, — негодуя в довольно узком кругу и не подвергая себя опасности, страстно ненавидели»[25].

Однако не все отказались от борьбы. Некоторые отважные души — Солженицын, Сахаров, Амальрик, Щаранский и другие — высказывали свое мнение публично и публично же карались тюрьмой или ссылкой. Были и другие, чья роль в конечном итоге оказалась не менее значительной. Неверно считать, что слуги авторитарного режима не способны мыслить самостоятельно. Царский цензор Александр Никитенко (1804–1877) писал в своем дневнике: «Наши качества ответственных граждан еще не сформировались, потому что у нас еще нет для этого существенных элементов… а именно — общественного темперамента, чувства законности и чести». Мужчины и женщины, так же понимавшие причины невзгод своей страны, продолжали свои интеллектуальные искания на всем протяжении брежневской эры во всех уголках и закоулках правящего аппарата: в профессиональных журналах, в элитарных экономических и политических научно-исследовательских институтах, в аппарате Центрального Комитета самой Коммунистической партии. Они собирались в маленькие группки, как русские всегда это делали, чтобы защититься от давления властей. Естественно, этих людей мало замечали во внешнем мире, а когда они появились публично, особенно за границей, они по необходимости были осторожны в своих высказываниях. Но они твердо знали, как это смутно сознавал в свое время Хрущев, что так дальше продолжаться не может. Опираясь на новые идеи хрущевской эры, они создали политическую и экономическую теорию, общественное мнение и критическую массу советников-реформаторов, которые обеспечили серьезную поддержку тем решительным переменам, которые суждено было десятилетием позже осуществить Горбачеву.

Все эти сложные обстоятельства не получали достаточно широкой положительной оценки на Западе. Твердолобые западные аналитики продолжали настаивать на том, что в расчет надо принимать поддающиеся измерению возможности Советов, величину их военной мощи, количество ракет, танков, дивизий. Измерить намерения невозможно, а потому нет смысла основывать свою собственную политику на предполагаемых стимулах советской политики.

На практике западным правительствам, конечно, приходилось постоянно делать те или иные выводы о политических целях Советов. В этом, как и во многих других областях внутренней и внешней политики, у них было мало специальных знаний, на которые они могли бы опираться в своих заключениях. В 1969 году, например, Объединенный комитет Британской разведки признал, что его доклад «об основополагающих факторах, влияющих на выработку советской внешней политики и принципы, судя по всему, лежащие в ее основе» не опирается на какие-либо данные секретной разведки и фактически не имеет под собой ничего такого, что не было бы доступно взору вдумчивого наблюдателя извне[26]. Несмотря на свою явную решимость проводить логическое различие между возможностями и намерениями, западные аналитики постоянно отказывались от установления столь важной связи между внешней видимостью советской военной мощи и повседневной реальностью советской экономической и политической системы, которая была явно не способна добиться столь же значительных экономических, технологических, политических и социальных успехов, каких достигли развитые страны Запада.

Не далее как в 1988 году известная американская специалистка по вопросам стратегии вернулась из своей первой поездки в СССР глубоко шокированная состоянием магазинов на самой шикарной улице Москвы: «Что же это за сверхдержава?». Таким образом, на протяжении большей части периода «холодной войны» Запад либо неверно истолковывал, либо переоценивал советскую угрозу. Он не сделал надлежащего вывода из многочисленных явных свидетельств слабости Советов внутри страны и их имперской внешней политики. Западные аналитики, видимо, не могли или не хотели напрячь свое воображение и поставить себя на место своих противников. Задача военного планирования, стоявшая перед советским Генштабом на протяжении большей части периода «холодной войны», была обескураживающе трудной. На западном фланге им противостояла группа процветающих и сплоченных европейских государств под предводительством США. С севера грозила опасность ядерного уничтожения со стороны стратегических военно-воздушных сил. На востоке им противостояло свыше миллиарда потенциально или активно враждебных китайцев. А у Советов, в отличие от их американского противника, не было союзников — только сателлиты, проявлявшие время от времени тревожащую тенденцию к бунту. Как и их западные «аналоги», они неизбежно склонялись к тому, чтобы перестраховаться на случай наихудшего варианта.

Просчеты интерпретации чаще отражали положение дел на Западе, и особенно в Америке, а не серьезные изменения в реальности советской мощи или в способности западных агентур собирать информацию о Советском Союзе и должным образом ее истолковывать. Президент Эйзенхауэр назвал грубое преувеличение авиационной и ракетной мощи Советов американской разведкой — речь шла о большом неравенстве в количестве бомбардировщиков и ракет, обнаруженном в 50-х годах, — «не чем иным, как плодом безответственной фантазии». Здравые люди в Лондоне полагали, что русские хотели бы воспользоваться плодами войны, не идя при этом на риск. Однако были и такие, которые сосредоточивались на наименее вероятной перспективе: на возможности внезапного, как гром среди ясного неба, нападения Советов на Европу или на какой-либо иной район земного шара с целью достичь… Чего? На это никто не давал вразумительного ответа.

Люди же более искушенные утверждали, тогда и спустя годы, что они на самом деле никогда всерьез не верили во внезапный удар русских. Более коварную опасность, считали они, представлял их политический шантаж, подкрепляемый косвенными ссылками на громадную военную мощь. В послевоенное десятилетие это могло представляться разумным аргументом. Западная Европа лежала в развалинах, и в трудную минуту можно было закрыть глаза на тот факт, что Советский Союз тоже лежал в развалинах. Но этот довод стал менее убедительным, когда западные демократии восстановили свое политическое и экономическое равновесие, в то время как ряд восстаний в Восточной Европе показал, сколь неглубоки были корни тамошней советской империи.

К началу 1970-х годов аналитики ЦРУ и других ведомств начали признавать слабости Советского Союза и учитывать их в своих расчетах. Однако во второй половине этого десятилетия горячее стремление американцев к разрядке ослабело. Американские правые обвинили ЦРУ в самодовольном сверхоптимизме. Один из наиболее откровенных советников президента Форда по вопросам разведки утверждал, что советские руководители, находящиеся в безопасности в своих противоядерных укрытиях, не дрогнут перед тем, чтобы пожертвовать несколькими миллионами собственных граждан ради достижения своих идеологических и имперских целей[27]. Поскольку настроения в Америке изменились, президент согласился создать комиссию независимых экспертов для изучения этого вопроса. Эта «Команда Б» («В Team») включала ряд высококомпетентных, но очень консервативных аналитиков. Они сознательно отказались от принципа, что следует учитывать лишь реальные возможности противника. В конце 1976 года «Команда Б» доложила, что Советский Союз готовится к Третьей мировой войне. Советские лидеры, по утверждению этой команды, считали, что превосходящую военную силу можно использовать либо для боевых действий и победы, либо для подчинения себе Запада путем шантажа[28]. В доказательство своих утверждений никаких серьезных свидетельств «Команда Б» не представила.

С окончанием 70-х и началом 80-х годов американская риторика разошлась еще больше. В статье Грэя и Пейна, опубликованной в 1980 году в авторитетном журнале «Форин Полней», говорилось, что «Соединенные Штаты должны планировать военное поражение Советского Союза, которое должно быть осуществлено такой ценой, которая не воспрепятствовала бы восстановлению сил США». Помощник заместителя министра обороны при Рейгане Т. К. Джоунз считал, что для восстановления Америки после ядерной войны потребуется всего лишь от двух до четырех лет при условии, если население будет соблюдать несколько простых правил гражданской обороны. «Если будет иметься в наличии достаточно лопат, с этим справится каждый. Все дело в грязи»[29]. Влиятельные аналитики и политические деятели были одержимы мыслью, что Советы могут применить свои новые ракеты, сверхточные СС-19, чтобы уничтожить первым же ударом все американские ракеты наземного базирования — «Минитмен». Но если бы подобная вещь была технически возможной, американские подводные лодки и военно-воздушные силы остались бы невредимыми. Никто не мог представить убедительных объяснений, с чего бы это советское руководство вознамерилось совершить столь очевидную нелепость.

Участники этих запутанных споров напоминали революционных интеллектуалов в России XIX века своим стремлением доводить аргументацию до логической и потенциально роковой крайности. Их выводы плохо вязались со здравым смыслом. Когда ядерная конфронтация уже подходила к концу, Джон Ньюхауз писал: «То, что сходит в ядерный век за стратегическую доктрину, на самом деле не реальность, а абстракция»[30]. Простые американцы энергично протестовали против явной попытки их руководителей примирить их с идеей, что ядерная война может быть нормальным орудием политики. Организация «Ground Zero» устраивала массовые демонстрации в Вашингтоне под лозунгами, впервые выдвинутыми Движением за ядерное разоружение в Англии. По всей стране сообщества граждан протестовали против размещения нового поколения американских ракет MX.

Сам Рейган, выдающийся, хотя и немало напутавший политик, испытывал искренний нравственный ужас перед ядерным оружием[31]. Но с миссионерским рвением продолжал поддерживать свою непрактичную инициативу стратегической обороны (SDI) — создание «звездного щита», покрывающего все Соединенные Штаты, от которого советские ракеты попросту отскакивали бы, не причинив вреда. Осенью 1986 года в Рейкьявике ему удалось объясниться с Горбачевым, и ядерное противостояние начало ослабевать. Эксперты с обеих сторон были удивлены и обескуражены.

Переоценка советской мощи Западом продолжалась до самого конца. В апреле 1989 года в докладе Национальной разведки правительства США был сделан вывод, что Советский Союз в обозримом будущем будет оставаться противником и представлять серьезную угрозу единству НАТО[32]. Заявление, сделанное Горбачевым в ООН в декабре 1988 года о крупном сокращении советских войск, эксперты не приняли во внимание, посчитав его очередной коммунистической уловкой. Атмосфера, царившая в среде аналитиков, не благоприятствовала более проницательным и тонким толкованиям. Один из руководящих аналитиков ЦРУ признал в 1988 году, что его управление никогда всерьез не изучало возможность политической перемены в Советском Союзе. Если бы он написал и распространил такого рода исследование, заявил он, «народ потребовал бы моей головы»[33].

Американские специалисты по Советскому Союзу были профессиональными, знающими людьми, но придерживавшимися разных точек зрения. Теперь, задним числом, легко смеяться над их ошибками. Существует, однако, ряд причин, в силу которых эти ошибки были, пожалуй, неизбежными. Прежде всего, «холодная война» была настоящей войной, хотя русским и американцам не пришлось стрелять друг в друга. И к тому же с обеих сторон она была религиозной войной. А в военное время — особенно, если это религиозная или идеологическая война, — каждая из сторон демонизирует другую. Во-вторых, военные и те, кто оценивает данные разведки и дает рекомендации правительству, всегда имеют в виду наихудший вариант развития событий. Никто никогда не поплатился еще за то, что предсказал не случившийся кризис. Но, если вы не предупредите свое начальство о том, что надвигается кризис, вы рискуете своей должностью, а то и чем-нибудь более серьезным. Скорее всего, в такой же степени это относилось и к советским военным и разведывательным органам. Следствием этого был неизбежный процесс «инфляции» угроз с обеих сторон. В-третьих, сколь бы неправдоподобными ни были такие предостережения, их отрадным для американского военно-промышленного комплекса результатом было то, что они побуждали Конгресс голосовать за ассигнования на все более мощное, экзотическое и прибыльное для производителей вооружение. В 1979 году начальник разведки американских ВВС выбросил представленную ему оценку, из которой следовало, что Советский Союз не нападет на Западную Европу. Такое, заявил он, только осложнит процесс убеждения американского конгресса ассигновать средства. Рейгановский министр обороны Каспар Уайнбергер не сомневался в правильности такого подхода: «Да, конечно, мы в своем анализе ориентировались на наихудший вариант. В этом деле надо всегда ориентироваться на наихудший вариант. Нельзя позволить себе ошибиться. Если бы мы обеспечили себе победу переизбытком силы, это означало бы многократное уничтожение, ну что ж, значит быть посему»[34].

4 мая 1979 года к власти в Англии пришла госпожа Тэтчер. Она увидела, или ей показалось, что она увидела, становящийся все более уверенным в себе Советский Союз, «распространяющий свое влияние в Афганистане, Южной Африке и Центральной Америке путем подрывных действий и прямого вторжения… размещающий наступательные ракеты на территориях своих восточных сателлитов и наращивающий свои обычные вооружения так, что они намного превышают эквивалент НАТО»[35]. Запад, по ее мнению, не был способен ни психологически, ни в военном и экономическом отношении к сопротивлению. Президент Рейган пришел к власти годом позже на волне еще более преувеличенно алармистской риторики.

Напугано было не только советское правительство. Английский историк Тимоти Гартон Аш записал в своем дневнике 1980 года, что он ожидал начала ядерной войны еще до окончания десятилетия. Казалось, сцена была подготовлена для новой и, как оказалось, последней конфронтации между силами Добра и Света, с одной стороны, и «Империей зла» — с другой.

И все-таки, не кто иной, как г-жа Тэтчер, «железная леди», первой уловила ветер перемен. Она не верила в то, что советская система может существовать вечно. Если Запад не упустит своих преимуществ, справедливо рассуждала она, он выйдет победителем, ибо «опирается на уникальную, почти безграничную, творческую силу и жизнеспособность индивидуумов». Учитывая закрытый характер советской политической системы, считала она, вызов ей может быть брошен лишь «своим», — человеком, сделавшим карьеру изнутри. Она утверждала, что была первым из западных руководителей, заметившим Горбачева, потому что искала кого-нибудь, похожего на него. Она потратила значительную часть своей громадной энергии на то, чтобы попытаться понять суть советской системы. Тэтчер стала своего рода специалистом по этому вопросу, хотя и призналась во время посещения в 1987 году одного жилого района в Москве, что люди, живущие там, «знали систему еще лучше, чем я»[36].


Мое профессиональное участие в этих делах началось в 1959 году, когда я был послан на работу в Варшаву. (Джилл приехала в Варшаву на год позже, и в течение недолгого времени мы представляли политический отдел посольства.) Страна все еще купалась в лучах польской «весны» 1956 года, когда польские рабочие, студенты и даже польская коммунистическая партия успешно оказали противодействие Хрущеву и привели к власти Гомулку. На протяжении пяти лет Польша была уникумом — единственной коммунистической страной в мире, где простые люди могли беспрепятственно высказывать свои политические взгляды, где процветали современное искусство, авангардистская музыка и политический театр. Иностранцы также были популярны — явление необычное в любой стране. Наши польские друзья были до смешного откровенными, невзирая на микрофоны, которые, как мы все были уверены, все еще оставались в стенах нашей квартиры.

К концу нашего пребывания в Варшаве тайная полиция становилась более наглой. Однако поляков это не останавливало. Один знающий, «вхожий наверх» человек, коммунистический журналист, работавший в правительственной газете, взял на себя риск предостеречь меня, что полицейские надеются поймать меня в ловушку. И посоветовал мне в течение следующего месяца держаться подальше от польских девушек.

Поляки боялись немцев, но восхищались ими. Русских они боялись, но презирали. Небольшая горстка оптимистически настроенных коммунистов, которых даже тогда трудно было найти в Польше, все еще верила в конечную победу коммунизма во всем мире. В их числе — Мичеслав Раковский, блестящий редактор либеральной «Политики», ставший позже последним коммунистическим премьер-министром Польши. Однако в глазах большинства идеология была полностью дискредитирована. И нечто подобное произошло с такой чертой польского характера, как отвага, приводившей в прошлом к столь многим неудачным восстаниям против русской и немецкой оккупации. Ныне господствовал реализм. Реалисты прекрасно отдавали себе отчет в том, насколько Польше повезло в сравнении с другими сателлитами России, а также понимали, сколь хрупкой остается их относительная свобода, пока у Советского Союза сохраняется воля и способность удерживать свою империю. Хотя думать об этом им было неприятно, они знали, что Польша никогда не сможет добиться полной независимости, если процесс перемен не начнется в самой России. История доказала правоту реалистов. Валенса, «Солидарность» и другие силы мужественно и неустанно долбили империю. Но имперская система снова и снова сводила на нет их мужество: по всей видимости, она все еще обладала силой и волей, необходимыми для господства. Ситуация изменилась лишь тогда, когда с приходом Горбачева лед тронулся и в самом Советском Союзе.

К началу 60-х годов признаки того, что Советский Союз переживает кризис, стали очевидными даже для посторонних. Мы с Джилл жили в Москве с 1963 по 1966 год. Москва тогда была явно пришедшим в запустение городом. Кроме одного громадного плаката, висевшего над Москвой и призывавшего граждан «летать самолетами Аэрофлота» (призыв совершенно излишний в стране с громадными расстояниями и всего лишь одной авиакомпанией), никакой рекламы не было — одни лишь бесконечные коммунистические лозунги, начертанные белой краской на красном фоне. В магазинах было мало товаров, а высококачественные вовсе отсутствовали. На западную популярную музыку, танцы и одежду власти косились. Сразу же за пределами города вас встречала ужасающая сельская нищета, усиливавшаяся все больше по мере удаления от центра.

Мы жили на десятом этаже одного из новых хрущевских домов на Кутузовском проспекте — на пути, по которому наполеоновская Grande Armee вступила в 1812 году в Москву. Громадное здание, сложенное из серого кирпича, было обнесено забором, который охраняли штатные агенты КГБ, немедленно звонившие в свой штаб, как только мы покидали территорию дома, и не позволявшие русским посещать нас без неопровержимого официального повода. Иностранные обитатели здания были выходцами с разных континентов и из разных стран. Их дети бросали из окон верхних этажей бутылки и превратили маленькую аккуратную детскую площадку во дворе в свалку. Почти прямо напротив нас находилась гостиница «Украина», один из семи небоскребов, выстроенных по приказу Сталина. Громадные строения, представлявшие собой причудливую смесь неоклассицизма, барокко и неоготики господствовали над видимой линией городского горизонта. Большинство москвичей их ненавидело из-за ассоциаций с тираном, которые они вызывали, а также по эстетическим причинам. Мне же они нравились. Они гармонировали с варварским характером города и служили как бы отраженным повторением кольца монастырей Новодевичьего, Спасского и Андроникова, построенных для защиты Москвы от татар, поляков и множества других врагов.

По ту сторону реки старый квартал Арбата был снесен, чтобы расчистить место для другого проспекта, которому было присвоено имя Калинина, угодливого сталинского президента. Огромные служебные и жилые здания, выстроенные вдоль проспекта, мрачные и убогие, походили на выступающие из прогнивших десен зубы, так что непочтительные москвичи тут же стали называть их «вставной челюстью Хрущева». Примерно в середине нового проспекта подъемный кран с чугунным ядром, прикрепленным к тросу, без особого рвения разрушал маленькую элегантную церковь. Это было частью хрущевской антирелигиозной кампании. В центре города церкви и здания старинного делового квартала — Китай-города — сносились, чтобы расчистить место для чудовищной гостиницы «Россия», которая до сих пор нависает над Красной площадью, неудобная и неумело спланированная. Эти разрушения вызывали негодование простых русских, и сразу же после падения Хрущева были прекращены, а кое-что восстановлено. В частности, маленькая церквушка на Калининском проспекте. Разрушениям в Китай-городе тоже был положен конец. Однако многое пропало и, по-видимому, безвозвратно. Происходила как бы репетиция претенциозного строительства с лишенной художественной идеи архитектурой, которая так сильно обезобразила Москву в брежневскую эпоху и явилась впечатляющим символом разложения самого коммунизма со всей характерной для него напыщенностью.

Хотя это был период относительной разрядки напряженности, наша повседневная жизнь была совсем иной, чем в Польше. Нарисковавшись в Польше, я решил, что есть смысл начать играть строго по правилам. Мы ходили в театр, проводили время дома с нашими маленькими детьми и, в отличие от некоторых американских коллег, не делали никаких попыток установить контакт с русскими диссидентами. Недостаток человеческого общения в Москве мы компенсировали путешествиями в самые отдаленные из доступных нам районов: в Центральную Азию, на Кавказ, по Транссибирской железной дороге, в Якутск, сибирский город, где температура зимой регулярно опускается до минус 60 градусов. Во время этих поездок мы встречались со многими людьми, которые рады были поговорить с нами, потому что наша встреча была мимолетной. С музыкантом из центра автономной Еврейской республики Биробиджан, работавшим в нелегальной строительной компании на Волге; с отставным офицером разведки, рассказавшим нам о своем участии в раскрытии японского военного шифра; с молодым человеком, обладавшим (так он нам говорил) громадной коллекцией незаконных записей западной поп-музыки; с другим молодым человеком, танцевавшим с Джилл твист в одном из сочинских ресторанов, не обращая внимания на мрачную мину директрисы; с деревенским булочником в Пасанаури на Военно-Грузинской дороге, который ругал Хрущева (в то время еще находившегося у власти) за разорение деловой активности Советского Союза своей политикой передачи советского зерна «всем этим черным» в Африке.

Эти встречи часто оказывались весьма поучительными. Но после Польши они мало что давали. Особенно досаждала мысль, что люди в Москве проводили целые ночи за разговорами на эти темы, сдабривая их водкой и музыкой, то есть занимались тем, в чем мы участвовали с таким удовольствием в Варшаве. Ибо налицо были явные признаки интеллектуального брожения. Хрущев, человек, обязанный всем в своей жизни только самому себе, питал характерное для таких людей презрение к интеллектуалам. Однако он понимал, что с интеллектуальным вырождением, спровоцированным Сталиным, надо что-то делать, если Советский Союз хочет успешно участвовать в конкуренции, происходящей в мире. Он разрешил публикацию короткой повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича» о ГУЛАГе и остроумной сатиры на советскую систему «Теркин на том свете» Твардовского. Когда летом 1984 года в Ялте умер итальянский коммунистический лидер Пальмиро Тольятти, его «Завещание», крайне критически оценивавшее, по крайней мере, намеком, жестокости советской системы, было опубликовано в «Правде». Эти события казались нам столь же поразительными, как и среднему скептически настроенному русскому гражданину, однако мы были, к сожалению, отстранены от участия в спорах.

Впрочем, в то время моя задача в посольстве состояла не в том, чтобы следить за политикой, а в том, чтобы докладывать о состоянии советской экономики и заботиться об английских бизнесменах, во все большем числе прибывавших в Москву. Приезжали также английские ученые повидать своих советских коллег. Они возвращались с этих встреч пораженные высоким уровнем, достигнутым советской наукой. Бизнесмены же отправлялись посмотреть грязные, явно малопроизводительные советские промышленные предприятия и, возвращаясь, только качали головой, удивляясь тому, каким образом русским удалось все же проникнуть в космос.

Моя способность докладывать о реальном состоянии советской экономики осложнялась отсутствием у меня технических знаний, обезоруживающей неполнотой советской экономической статистики и нежеланием Казначейства Ее Величества и других чиновников в Лондоне признавать, что экономика фактически любого государства могла бы тоже функционировать (вернее, не функционировать) так, как я это описывал. Тем не менее, следить за начатой Хрущевым экономической дискуссией было захватывающе интересно в интеллектуальном смысле, она очень многое говорила о состоянии страны. Я покинул Москву с убеждением, что, несмотря на свою грозную военную мощь, Советский Союз — очень бедная страна, переживающая серьезные экономические трудности. Политическая система была застойной, она явно мешала той энергии, которую Советскому Союзу необходимо было развить, если он хотел в долгосрочной перспективе успешно состязаться с Западом. Конечно, я не предвидел его крушения в ближайшем будущем. Быть может, думал я, его спасет реформа, «конвергенция» с Западом, о которой в то время стали говорить. Но, в общем, я был довольно твердо уверен, что со временем радикальные перемены все же произойдут.

Хрущевские реформы не привели ни к чему. В октябре 1964 года, в тот самый момент, когда китайцы произвели свой первый ядерный взрыв, он был смещен в результате «дворцового переворота». Все было проделано тайком. В те дни московская фабрика сплетен была недоступной для иностранцев. Официальные контакты между советским и западными правительствами были спорадическими и часто — бесплодными. Советские власти предпочитали доставлять западным дипломатам и журналистам информацию и сообщать им о своих взглядах через неофициальные источники. В 60-х и 70-х годах важную роль такого неофициального посредника играл Виктор Луи, по-своему интересная и не вполне ясная личность. Он отбыл срок в лагере, откуда, как утверждали его враги в Москве, его выпустили благодаря сделке, заключенной им с КГБ. К 60-м годам он был, по советским меркам, богатым человеком, жившим с женой-англичанкой в большой московской квартире и на даче в модном писательском поселке Переделкино. Его влияние в среде иностранцев сильно упало, когда он оказался вовлеченным в кампанию КГБ, направленную на дискредитацию Солженицына. Это он первым сообщил газете «Ивнинг Стандард» весть о падении Хрущева. На следующий день Центральный Комитет объявил, что Хрущев попросил освободить его от должности «ввиду преклонного возраста и ухудшения состояния здоровья».

Какое-то время хрущевский эксперимент еще продолжал трепыхаться вроде петуха с отрубленной головой. Премьер-министр Косыгин старался проводить робкую экономическую реформу. Все еще появлялись книги и фильмы, явно ставившие своей целью заштопать прореху, образовавшуюся в русской истории в результате революции и того, что за ней последовало. Например, фильм о большевистском перевороте в октябре 1917 года, в котором Троцкий был изображен играющим положительную роль; другой фильм был построен в форме пространного и не лишенного интереса интервью с Шульгиным, монархистом, членом Государственной Думы, служившим советником у белогвардейцев во время Гражданской войны. Однако ко времени нашего отъезда из Москвы в середине 1966 года все это начало уже стихать, и общественная жизнь вновь стала погружаться в состояние интеллектуальной апатии. Мы были рады тому, что нам не пришлось жить в Москве в годы брежневского застоя.

Я продолжал заниматься русскими делами, но находясь уже на некотором расстоянии. В конце 1969 года я приступил к работе в отделе западных организаций Форин Оффис. Это учреждение с невразумительным названием занималось проблемами НАТО, трансатлантическими отношениями, ядерной политикой и вопросами европейской безопасности, включая перспективы серьезного военного сотрудничества между европейскими странами.

Я всегда считал, что военные проблемы, в отличие от политических, в какой-то мере относятся к сфере арифметики. Мы знали, сколько у нас танков, орудий, кораблей, самолетов и солдат. Мы могли на основании имеющейся информации прикидывать, сколько всего этого у «них». Мы также могли разработать разумную стратегическую доктрину относительно того, как все это должно взаимодействовать. Вот и все.

В действительности же все было совсем не так просто. Только американцы располагали достаточными разведданными, чтобы создать всеобъемлющее представление о возможностях Советов, нам же, всем остальным, не оставалось иного выбора, как принимать их оценки на веру. Настоящие скандалы происходили из-за споров о том, сколь велики наши собственные вооруженные силы. Некоторые правительства стран НАТО пытались производить большое впечатление, не тратя ради этого больших денег. Немцы стремились преуменьшить масштабы своих военных приготовлений, чтобы не будить память о прошлом. Американцы хотели приглушить опасения насчет того, что давление изоляционистов может вынудить их сократить численность своих войск в Европе. И поэтому они решили продемонстрировать свою решимость, накопив на континенте громадные запасы снаряжения и боеприпасов.

Одной из главных проблем для нашего отдела в то время была следующая: что делать с размещенными в Европе семью тысячами единиц тактического ядерного оружия. Никакой определенной политической линии, касающейся контроля над их использованием, не существовало: один американский командир центрального фронта в Германии как-то сказал моему коллеге, что, если красные все же «появятся из-за холма», он взорвет свое оружие. Пока английские, немецкие и американские официальные лица бились над тем, как исправить неудовлетворительное положение дел, сам я в основном занимался подготовкой конференции по вопросам европейской безопасности, а также работал над предложением начать переговоры с Варшавским пактом о сокращении обычных вооружений — так называемом взаимном и сбалансированном сокращении вооружений. Способность НАТО выработать здравую позицию для переговоров по этим проблемам серьезно подрывалась страхом, что начни мы переговоры по любой из них, дьявольски коварные Советы разнесут нас в пух и прах. Они расколют НАТО и в конце концов добьются официального признания Западом своей империи в Восточной Европе. Американцы, исполненные отвращения, отправятся восвояси, а Европа вновь окажется жертвой собственной глупости, во власти русского могучего «катка».

Я полагал, что подобная оценка крайне преувеличивает искусство Советов в ведении переговоров, а также силу советской позиции внутри страны и в советской империи. Я вовсе не был уверен, что переговоры принесут Западу большую выгоду, но в то же время не считал, что они могут представить серьезную опасность, если мы должным образом поведем себя. Однако добиться признания такого рода идей было нелегко. Когда в 1973 году я провел семинар по этому вопросу в Национальном колледже обороны, один офицер ВВС напустился на меня, утверждая, что я не понимаю катастрофической слабости позиций НАТО в Европе. «Русские, — увещевал он меня, — могут использовать свою новую воздушно-десантную дивизию, чтобы внезапно захватить франкфуртский аэропорт, и у нас не будет сил, чтобы выбить их оттуда». «Но они этого не собираются делать», — возразил я. «Откуда вы знаете?» — спросил он. Рассуждения такого рода лежали в основе западного анализа советской угрозы на всем протяжении «холодной войны».

На самом деле битыми оказались Советы, как на переговорах о европейской безопасности, кульминацией которых была конференция в Хельсинки в 1975 году, так и в вопросе о заключении соглашения об обычных вооружениях, которое было подписано в Вене в 1990-м после многих лет, потраченных впустую. Оба результата превзошли то, что я мог себе представить в 1970 году.

Накануне победы г-жи Тэтчер на выборах 1979 года я был главой штаба политического планирования в Форин Оффис. В порядке подготовки, которую проводят все отделы Уайтхолла во время избирательной кампании, я написал доклад об отношениях между Востоком и Западом для нового министра иностранных дел, кто бы им ни оказался. И назвал Советский Союз «военным гигантом, но при этом политическим, социальным и экономическим пигмеем». В этом и последующих документах я утверждал, что страх Запада перед Советским Союзом преувеличен. В Африке, Азии и Латинской Америке Советы зарываются. Их экономическая система неустойчива. Громадная по численности и вездесущая тайная полиция — признак слабости, а не силы. Советское правительство боится собственного народа. В 1962 году оно подавило бунт в Новочеркасске, прибегнув к кровопролитию. (В разговоре со мной Виктор Луи как-то заметил, что правительство никогда не может быть уверено, что в следующий раз солдаты станут стрелять.) По контрасту с этим положением западный альянс находился в хорошей форме. В разумных пределах уверенный в себе Запад, считал я, сможет успешно справиться с советской угрозой. Мои коллеги находили эти суждения самоуверенными. Никакого заметного влияния на образ мыслей официальных кругов они не имели, и не похоже было, что в тэтчеровскую эру их ожидает успех.

Однако я недооценил Тэтчер. В начале 1980 года ее личный секретарь, Майкл Александер, убедил ее принять участие в дискуссии о России с группой экспертов Форин Оффис. Вначале она заартачилась («Форин Оффис… Форин Оффис… А они-то что знают о России?»). Однако смягчилась и 7 февраля 1980 года в первый и, возможно, единственный раз она пересекла Даунинг-стрит и вошла в нарядный кабинет лорда Каррингтона.

Наша команда состояла из меня и Кристофера Маллаби, который недавно возвратился в Лондон после пребывания в качестве главы политического отдела английского посольства в Москве. Перед тем как г-жа Тэтчер прибыла в его кабинет, лорд Каррингтон дал нам несколько настойчивых советов. Если мы будем с ней не согласны, мы должны довести это до ее сведения, а если она попытается не дать нам вставить ни словечка, надо ее перекричать. Почти с первой же минуты, как она вошла в кабинет, г-жа Тэтчер начала монолог о советской угрозе. Однако она была вся внимание, как это с ней случалось, когда она была по-настоящему заинтересована (как бы переключая в этот момент какую-то внутреннюю зубчатую передачу). И на этот раз произошло то же самое, как только Кристофер приступил к блестяще обоснованному анализу нынешнего состояния Союза. После того как он перечислил экономические, технологические, социальные и политические трудности, с которыми сталкивается Советский Союз, она заметила, что, если Советский Союз действительно находится в столь опасном положении, значит, система в скором времени рухнет. «Нет, нет, — поспешно возразили мы. — Дело обстоит совсем не так. Внутри советского общества пробиваются ростки перемен. Со временем система может стать более демократичной и менее экспансионистской. Однако это произойдет нелегко, пока партия и ее аппарат репрессий остаются в целости».

За этой встречей последовали еще две, в том числе длившееся целый день совещание в Чекерсе, на котором г-жа Тэтчер организовала небольшую команду сотрудников Форин Оффис, которые должны были сразиться с тремя учеными — Майклом Ховардом, Эли Кедури и Хью Томасом. Именно в Чекерсе я впервые услышал ее точку зрения по поводу ядерного оружия как силы, призванной защищать мир. Позже она говорила мне, что вовсе не была уверена, будто бы в случае нужды могла бы нажать на кнопку. «Я тоже хочу иметь внуков», — сказала она с подкупающей улыбкой.

Эти встречи и последующий семинар с участием ученых в Чекерсе в 1983 году продемонстрировали интеллектуальную любознательность г-жи Тэтчер и более глубокое понимание ею проблемы, нежели ей обычно приписывали. Она изменила характер дебатов своим заявлением в декабре 1984 года, что Горбачев — это человек, с которым она может «делать дело» — исторически интуитивное прозрение, за которое Горбачев навсегда остался ей благодарным. Во время ее поездки в Москву весной 1987 года она надолго завоевала восхищение телезрителей, когда отчитала троих советских журналистов во время теледебатов по поводу агрессивной военной позиции Советского Союза. Советские люди впервые узнали правду о том, как их рубли, взимаемые в виде налога, попусту тратятся на бесполезное военное снаряжение. В России она на долгие годы осталась легендой.

В то самое время, когда г-жа Тэтчер пришла к власти, русские отставали в той области, которой они придавали наибольшее значение. Едва они добились стратегического паритета с американцами, как выяснилось, что сохранение его — непосильное для них бремя. Стратегическая оборонная инициатива президента Рейгана стала последней каплей. Программа СОИ стимулировала качественный скачок в развитии американской военной, а также гражданской технологии — области, в которой Советский Союз более не мог надеяться состязаться с противником. Вопреки утверждениям американцев, программа СОИ не явилась причиной краха Советов. К началу 80-х годов лучшие советские военачальники, и среди них начальник Генерального штаба маршал Огарков, а также менее ограниченные советские руководители уже поняли, что Советский Союз не может больше пребывать в состоянии застоя. Когда надутые геронтократы — Брежнев, Андропов, Черненко — один за другим сошли в могилу, стало ясно, что необходим новый подход — процесс реформ, который вновь приведет в движение экономику. В противном случае страна не сможет сохранять статус второй сверхдержавы и выполнять свою мессианскую роль противоположного Соединенным Штатам центра притяжения для народов всего мира. Когда умер Черненко, политбюро обратилось к Горбачеву, самому молодому из своих членов, считая его человеком с богатым воображением, энергичным и в то же время надежным и ортодоксальным. 11 марта 1985 года Горбачев стал седьмым и, как оказалось, последним Генеральным секретарем КПСС, наследником беспощадных тоталитарных традиций Ленина и Сталина и жестокого авторитаризма царей.

Горбачев знал, что Советский Союз не может продолжать двигаться прежним путем. Расшатанность системы он наблюдал в своем родном Ставропольском крае. Он видел своими глазами коррупцию, некомпетентность и финансовую безответственность и в самих «верхах». Интеллектуально любознательный, с непредубежденным для партийного чиновника умом, он внимательно выслушивал экономистов и политологов, разрабатывающих новую линию мышления относительно реальных нужд Советского Союза и того места, которое ему надлежит занимать в мире. Ту самую линию, которую они начали отстаивать двумя десятилетиями раньше, в эпоху Хрущева. Многие из них стали ближайшими советниками Горбачева в начальную пору его правления. Но и сам он уже многие годы размышлял о шагах, которые надо предпринять для того, чтобы Советский Союз преодолел переживаемый кризис. Экономика никогда не будет нормально функционировать, пока она остается во власти людей, осуществляющих центральное планирование, и вынуждена выполнять, судя по всему, безграничные требования военных. Не будет она работать и в том случае, если не позволить простым людям проявлять собственную инициативу, если правительство не будет им доверять, информировать их и с ними советоваться. Эти мысли нашли отражение в лозунгах — Демократия, Перестройка, Гласность[37], выдвинутых Горбачевым, когда он пришел к власти. Эти лозунги не были новыми. Они имели хождение во время недолгого периода реформ при Хрущеве и даже при либерально настроенных царях XIX века. Это было одной из многочисленных причин, по которым многие русские и многие иностранные наблюдатели отказывались считать, что Горбачев осуществляет нечто беспрецедентное в русской истории, нечто такое, что приведет к кончине Советского Союза и будет стоить самому Горбачеву его поста.

Накануне своего избрания Генеральным секретарем в марте 1985 года Горбачев сказал жене, Раисе Максимовне: «Так дальше жить нельзя». Очень немногие сомневались в том, что страна созрела для перемен. Но наблюдателей внутри и вне страны тревожили четыре вопроса. Можно ли вообще реформировать Советский Союз или положение уже невозможно исправить? Можно ли признать Горбачева, человека, взобравшегося по шесту на самый верх умирающей системы, фигурой, подходящей для роли реформатора? Обладает ли он каким-либо стратегическим видением, или движется вперед вслепую? Позволят ли ему многочисленные противники в партийном аппарате, военные и полиция — традиционные бастионы автократии — осуществить задуманное?

Внутри Советского Союза многие считали, что пока страной управляют коммунисты, ничего хорошего ждать не приходится. С характерным для русских экстремизмом, эти люди хотели ни больше ни меньше — безоговорочной капитуляции партии, сколь бы невероятной ни казалась такая перспектива. На Западе многие из тех, кто привык к упрощенным воззрениям «холодной войны», считали, что реформы Горбачева — это ширма, попытка укрепить Советский Союз для следующего раунда его исторического состязания с либеральной демократией, не более чем передышка в осуществлении стратегии утверждения своего мирового господства. В Лондоне и Вашингтоне вплоть до момента падения Горбачева раздавались голоса, призывавшие Запад не дать себя обмануть и не ослаблять своей бдительности в отношении «Империи зла».

Многочисленные критики Горбачева почти с самого начала обвиняли его в том, что он не обладает даром стратегического видения. Это обвинение было несправедливым. Горбачев был преисполнен решимости смягчить конфронтацию между Востоком и Западом, резко уменьшить бремя военных расходов, давившее на советскую экономику, сделать экономическую систему рациональной и высвободить творческую энергию и инициативу простых людей, ликвидировав контроль партии над их повседневной жизнью. Он намерен был осуществить все это в рамках закона, создать Rechtsstaat, правовое государство, которое было идеалом русских либералов XIX века. Зная о том, что большинство прошлых попыток реформирования России заканчивались насилием, он твердо решил не прибегать к силе и кровопролитию. Однако он прекрасно знал также и о мощных силах консерватизма и радикального экстремизма, которые могли сбить его с намеченного курса или лишить должности, как это случилось с Хрущевым. То, что другие считали недостатком решимости, сам он рассматривал как маневрирование ради достижения благородной цели. Он не предвидел, что в итоге этот процесс роковым образом ослабит партию, которой он посвятил всю свою жизнь. Не предвидело этого и большинство тогдашних беспристрастных наблюдателей.

Горбачев высказывался по этим вопросам вполне откровенно и не один раз. В апреле 1990 года он заявил, выступая в Свердловске: «Когда мы начинали перестройку, мы представляли себе наше общество очень просто. Но чем больше мы углублялись в дело, тем яснее начинали понимать, что ничего не достигнем мелким ремонтом, нанесением новой краски или сменой обоев. Перемены нужны были во всем — в экономике, в федерации, в Советах, в культуре, во всей духовной сфере, чтобы обновить общество, создать нормальные условия повседневной жизни… Старые структуры тормозили реформу, и мы прибегли к политической реформе с тем, чтобы разрушить и демонтировать командную систему».

Его решимость войти в историю в качестве первого русского реформатора, избежавшего кровопролития, была искренней. «Мы должны сделать все, — заявил он своим свердловским слушателям, — чтобы избежать конфронтации и даже более того — гражданской войны, применения силы, беззакония, произвола. Закон должен быть превыше всего… Некоторые говорят: «Михаил Сергеевич, стукните кулаком». Но ударом кулака не поможешь выходу из порочного круга». У Горбачева не было законченного, детально разработанного плана, как взяться за решение этих задач. Он сам скептически относился к тому, что такой план вообще может быть составлен и что он окажется действенным на практике. В сложном мире советской (да, собственно, не только советской) политики, даже величайший государственный деятель мог действовать эффективно лишь при условии, если он приправлял принципиальность изрядной дозой оппортунизма.

Я впервые увидел новый, горбачевский Советский Союз, когда приехал в начале 1987 года в Москву для официальных переговоров с экономическим отделом Министерства иностранных дел. Это был один из самых холодных январей за многие десятилетия, и вид на Кремль по ту сторону скованной льдом реки был необычайно эффектным. Горбачев занимал пост первого секретаря партии менее двух лет. При всем возбуждении, царившем на Западе, я не ожидал, что мои официальные переговоры пойдут намного дальше обычного обмена осторожными и надоевшими общими местами. Однако реальность превзошла все мои ожидания. Даже чиновники Министерства иностранных дел горели нетерпением рассказать мне о своих внутренних спорах. Я встретился также с Абалкиным и Богомоловым, двумя экономистами, участвовавшими в нерешительных попытках проведения экономической реформы в 60-х годах. Им хотелось поговорить не только о технических сторонах экономической реформы в условиях, где экономикой управляет государство, но и о традиционном советском отношении к труду (вернее, о том, что им представлялось предпочтением советских людей избегать труда). Они открыто заявляли, что Советский Союз отстает от Запада, и, быть может, необратимо. Понадобятся радикальные меры, и им придется поработать, потому что все другое уже было испробовано и не дало результатов. Перестройка экономики не может быть успешной без параллельной перестройки политической системы в сторону большей открытости, промышленной демократии и отказа партии от управления экономикой.

Это были революционные предложения, из которых вытекали очевидные следствия. Чтобы выжить, Советскому Союзу придется отказаться от социализма и сломить политическую, а также экономическую монополию партии. Однако очень немногие люди внутри или вне страны были уже тогда готовы открыто сказать, что эксперимент 1917 года провалился. Советские консерваторы, и не только они одни, утверждали, что перемены выпустят на волю извечного демона — народный бунт. Конечно, лучше будет, думали многие из них, чтобы все оставалось по-прежнему — можно подремонтировать систему, поддерживать внутреннюю дисциплину, наращивать вооруженные силы, а оставшиеся крохи отдавать терпеливому советскому потребителю. Людям, которых я видел на улицах, явно жилось лучше, чем двадцать лет назад. Я пришел к выводу, что ожидать скорого крушения Советского Союза нет оснований. Горбачев мог послужить катализатором неизбежных перемен. Но он с такой же легкостью мог быть свергнут консерваторами, сторонниками жесткой линии в партии, армией и милицией.

Не все противники реформ были люди скверные. Были среди них и порядочные консерваторы, и крайне неприятные реакционеры. Многие видные советские консерваторы не были, по крайней мере вначале, против реформ как таковых. Они признавали их необходимость, но им страстно хотелось сохранить то, что, по их мнению, было ценным в советской системе. В этом смысле Горбачев сам был консерватором. Реакционеры же представляли более старую и темную традицию крайнего национализма как правого, так и левого толка, уходящую корнями к дореволюционным временам. Она представляла собой крайне неприятную смесь ксенофобии, религиозного мракобесия и антисемитизма. «Память», внешне безобидная организация, возникшая в 1980 году под лозунгом восстановления и сохранения русского прошлого, вскоре выродилась в националистическую и антисемитскую организацию, располагавшую собственными отрядами громил в форменной одежде. В конце 1980-х годов Владимир Жириновский, провинциальный эксцентрик, проживавший ранее в Казахстане, тоже начал строить, как утверждали некоторые, с помощью КГБ, «патриотическую» альтернативу демократам. Впоследствии он был демонизирован западной печатью. Жириновский знал турецкий и английский языки, которые изучал в Москве, работал в 1969 году в Турции переводчиком и в том же году был выдворен из Турции по подозрению в том, что он агент КГБ. Понятно, что он отрицал это обвинение так же, как и все последующие.

Эти реакционеры производили много шума, но мало влияли на ход событий. Рядовые русские испытывали к ним меньшее тяготение, чем того опасались отечественные и иностранные наблюдатели.

Горбачев надеялся, что Советский Союз можно будет сохранить, а советскую систему сделать более рациональной и человечной. Однако судьба в конце концов сказала свое последнее слово: Советский Союз более не был способен противостоять вызову современного мира. Крушение стало неизбежным.

С тех пор западные и русские наблюдатели часто насмехались над недальновидностью Горбачева. Как это он мог не сознавать, что Советский Союз уже невозможно реформировать?

Это, конечно, несправедливо. Когда Горбачев пришел к власти, ортодоксальная точка зрения западных правительств была такова, что Советский Союз и советская угроза еще долгое время не исчезнут. Западные правительства были, по меньшей мере так же, как Горбачев, удивлены, когда Советский Союз так быстро распался. Хотя его распад был необратим, никто не мог заранее предсказать, как он будет происходить. Сторонники жесткой линии могли пойти на то, чтобы противостоять неизбежности с помощью кровопролития. Горбачевскую революцию поразительно бескровную, невозможно по достоинству оценить, не имея в виду того, какой хрупкой она была с самого начала в 1985 году и до конца в 1991-м.

Народная мудрость близка к истине. В то время, когда мы с Джилл приехали в сентябре 1988 года в Москву, таксисты говорили, что нам нечего беспокоиться о Горбачеве. Надо думать о том, что за человек придет на смену ему.

Загрузка...