„ПОДЖИГАТЕЛЬ“ ИЗ 9-го „Б“ (ИСТОРИЯ ЧЕТВЕРТАЯ)

В середине декабря пропал журнал девятого класса «Б». Больше всего злилась Кира Викторовна. Ей, классному руководителю, предстояла адова работа: восстановить успеваемость за три месяца!

Только Эмилия Игнатьевна радовалась совершенно по-детски.

— А мне не страшно, я все отметки в тетрадь заношу, дублирование еще никогда не вредило. У меня ни одна двойка не пропадет.

— Да уж больше, чем у вас, двоек — ни у кого… — сказала раздраженно Кира Викторовна. И седая Эмилия Игнатьевна, особенно похожая сейчас не столько на почтенную преподавательницу, сколько на румяного чернобрового Деда Мороза без усов и бороды, с торжеством откликнулась:

— Да, да, ставила и буду ставить. Я вашего Барсова живо в чувство привела, а вы миндальничаете. Невнимателен — двойка, опоздал — двойка…

Она произносила слово «двойка» очень аппетитно, но ее «кровожадность» злила только учителей. Ребята Эмилией Игнатьевной восхищались.

Пропажа журнала привела к всеобщей ссоре в учительской.

Наталья Георгиевна на большой перемене устроила настоящее судилище. Она искала виновного. Но не в краже классного журнала. А в разгильдяйстве. Ее интересовало, кто из дежурных учителей не отнес в конце рабочего дня журнал к ней в кабинет? Кто забыл «распоряжение администрации»? И она даже расстроилась, когда в разгар этого «мероприятия» в учительскую привели девятиклассника Кожинова. Ребята поймали его, когда он старался запихнуть обгорелую обложку журнала за батарею в коридоре.

Кожинов был тихий, сутуловатый мальчик с мохнатыми бровями и бритой головой. Я лишь изредка ловила его взгляды, диковатые, подозрительные…

— Недотепа! — пояснила мне сразу Кира Викторовна. — Распоряжение гороно, потому и держим. Письменно он иногда что-то корябает, а устно — всегда молчит, ты не реагируй…

На экспресс-педсовете Наталья Георгиевна пыталась его стыдить, но без подлинного вдохновения. Да, он сжег журнал. Да, преступление, но за это в колонию не отправишь. Что взять с такого? А он смотрел в сторону, по-стариковски покашливая, и усмехался.

— Пошутил, — наконец выдавила она из него объяснение и с этим отпустила учителей. А когда мы ехали вместе домой, Кира Викторовна сказала:

— Я еще помню его в пятом, шестом классе, нормальный был мальчик, только робкий. Читать любил, больше всего Фенимора Купера, индейцев рисовал… У него отец-алкоголик. Представляешь, на родительском собрании предлагал как-то свой метод: «Принесет мне сын двойку по литературе, а его «Литературой» по башке, по математике — «Математикой». И здорово помогает, без порки с таким идиотом не справиться. Я вам, Кира Викторовна, официально разрешаю его бить чем хотите и когда хотите. Под мою ответственность…»

Она прекрасно передразнивала самодовольный тупой голос отца Кожинова, рослого, откормленного мужчины. Он иногда появлялся в учительской… подвыпивший и начинал беседы о воспитании.

Со мной он чаще всего исполнял роль проникновенного отца. Видимо, считал меня наивнее других преподавателей.

— А родительских прав нельзя лишить?

— Мать цепляется за отца, кормилец! Еще двое есть, маленьких… Я помню, как Кожинов в пятом классе спросил меня: «Скажите, Кира Викторовна, а бывают отцы — неалкоголики?..» Ах, боже мой, да пропади они пропадом, скажи, как детей губят?

В ее голосе прозвучала настоящая боль.

— А почему, собственно, Кожинов решил расправиться с журналом? Уж очень нелепо для девятиклассника…

— Он читал какой-то рассказ Честертона, где говорилось, что преступник, чтобы скрыть срубленное дерево, уничтожает лес. Вот он решил уничтожить двойку по физике вместе с журналом. Идиотизм!

Честертон — интересное, однако, преломление! А я была уверена, что этот мальчик и букварь едва одолел. Кожинов, боязливо вздрагивающий при любом вопросе, Кожинов, сторонившийся равно и учеников и учителей, недаром он так пугливо жался к стенам коридоров на перемене, недаром сидел один на парте, прикрывая голову руками, согнувшись, чтобы стать меньше, не привлекать внимания… Что могло из него вырасти? Что он мог дать обществу и что ему дало общество?!

— Раньше он рисовал хорошо… — сказала Кира Викторовна. — А сейчас у него одни зигзаги на обложках тетрадей… Ну, ничего, скоро мы от него избавимся.

— Очередной проект уничтожения двоечников?

— Нет, проще. С помощью Натальи Георгиевны. Она скоро созывает особый педсовет. На него пригласили врача-психиатра, представителя комиссии по трудоустройству и родителей, ну, всего балласта. И вот если все учителя выскажут свое мнение, мы уговорим забрать добровольно этих учеников из школы. Пусть работают, а школа их трудоустроит, будет шефствовать…

Монолог этот Кира Викторовна произнесла очень весело, она не умела долго унывать и, не договорив, выскочила на своей остановке.

Она не сомневалась в нашем союзе и очень возмутилась, когда на педсовете я сказала, что о Кожинове ничего конкретного не могу сообщить, поскольку совсем его не знаю. Но раз он читает книги, думает, делает выводы, мне не кажется положение с ним безнадежным.

— Значит, защищаем поджигателей? — возмутилась она. — А двойки ему все-таки будете ставить?

И я поняла, что теперь Кожинов — на моей ответственности, им меня будут долго и часто попрекать, но почему-то верила, что за внешней заторможенностью в этом мальчике бьется что-то живое, искреннее, детское, и я старалась помочь ему утвердиться в классе. Постепенно он стал оттаивать, изредка внимательно слушал, и я видела его огромные совершенно прозрачные серые глаза.

Но спасла его, да, именно спасла, сделала из него человека Цыганкова, очень порывистая некрасивая девочка с раздувающимися ноздрями. Она все делала со страстью. Увлекалась космонавтикой, собирала книги о Гагарине, мечтала о парашютном спорте, читала стихи.

Их дружба началась у меня на глазах.

В тот день Кожинов был особенно подавленный. Он не слышал, когда к нему обращались, резко вздрагивал при громком слове, и когда на уроке истории Нинон Алексеевна вызвала его, он молча встал за партой, опустив голову. Это было не впервые, но в этот день Нинон Алексеевна тоже была раздражена. И, не получив ответа на вопрос, обратилась к классу: «Хоть бы вы повлияли, ребята, на этого…» Лицо Кожинова вдруг передернулось, он, что-то пробормотав, слабо размахнулся и бросил в нее авторучку.

Нинон Алексеевна выбежала в коридор и, увидев меня, попросила посидеть в классе, пока приведет или Зою Ивановну, или Наталью Георгиевну.

В классе стоял ужасный шум, многие повскакивали с мест. Ветрова говорила с азартом:

— Хоть и не метод, а что ему делать?!

— Вот это тихоня! — вопил Ланщиков.

Никто при этом не обращал внимания на Кожинова. Он сидел в одиночестве на своей парте и плакал, беззвучно и очень горько. Он не вытирал слез, они беспрерывно бежали по его щекам, казалось, он даже их не ощущает. И особенно меня потрясли его руки. Тонкие, длинные, они лежали на парте и тряслись, как у старика, крупной нервной дрожью.

В эту минуту и подошла к нему Цыганкова. Сначала постояла возле его парты. С минуту он не видел, не замечал ее. Огромные серые его глаза бесцельно, безнадежно смотрели вперед, на сиреневую стену класса. Тогда она положила руку на его пляшущие кисти и тихо, удивительно мягко сказала:

— Ну, перестань, ты же не маленький…

В голосе ее не было насмешки, окрика, лишь укоризна. Так могла бы разговаривать мать с ребенком.

Кожинов, точно просыпаясь, очень удивленно перевел взгляд на руку Цыганковой, лежавшую на его руках, потом несколько секунд всматривался в ее лицо и вдруг, прижавшись щекой к ее руке, зарыдал вслух, с детским безудержным отчаянием. Мы все растерялись, а Цыганкова не шелохнулась. Она все стояла возле него и тихо приговаривала что-то совсем беззвучно и терпеливо, успокаивая не словами, а интонацией.

И все замолчали. Не было обычных смешков, острот — слишком, видимо, трагично выглядел Кожинов.

Звонок прервал тягостную сцену, и все вышли из класса, оставив эту пару наедине.

А вскоре в класс пришла директор Зоя Ивановна и попросила рассказать обо всем Ветрову и Стрепетова.


История эта постепенно забывалась, а с того дня Кожинов и Цыганкова стали неразлучны. О том, что они пишут стихи, я не знала, пока Ветрова не принесла мне одно стихотворение Цыганковой.

Я прочла, и мне стало холодно:

Пусть твердят мне — некрасивый он,

Пусть не нравятся глаза и нос.

Но ответьте мне — любовь всесильна ли,

Дайте мне ответ на мой вопрос.

Ну и пусть глаза вам не по вкусу,

Вы не видели их в ласковом бреду,

Пусть вам нос не нравится курносый.

Я за ним в любую даль пойду.

Я посмотрела на Ветрову.

— Это пародия?

— Нет, это о Кожинове.

Ветрова не чувствовала беспомощности этих стихов, ее смущала только откровенность выражения чувств, и она нерешительно протянула мне другой листок.

— Еще ее стихи?

— Нет, это не Цыганковой, это Кожинова. Он ей написал, она разрешила вам показать. Понимаете, ей приятно.

Впервые я увидела почерк Кожинова, очень крупный, каллиграфически выписанные завитушки разрисованы красным фламастером.

Должна ты гордой быть, как древняя гречанка.

Любить, как русской женщины душа,

Отчаянной должна быть атаманкой,

Во всех нарядах ты должна быть хороша.

Такой тебя люблю и не жалею,

С такой бы рядом жизнью всей пройти.

Такую б мне найти, и я тогда за нею

На край земли, за горизонт могу пойти.

Я понимала, что мне оказано доверие, я понимала, что показать беспомощность этих опусов нельзя, тем более что речь шла о Кожинове.

Эти стихи долго преследовали меня, звучали в ушах как наваждение, я чувствовала за неуклюжими строчками — искренность, чистоту чувства, и это подкупало, особенно когда я думала о трагической судьбе этого мальчика. Но форма! Но поэтическая беспомощность и безграмотность! Как быть с этим? Как это исправить?


А Кожинов оживал буквально на глазах. Дружба с Цыганковой распрямила его, сделала настолько счастливым, что это ощущали все. И школьники, и учителя. Ведь он не скрывал своих чувств. К примеру, когда в классе писали сочинение, он впервые сдал его, сдал раньше других, и сбегал в буфет. Потом вошел с булочкой и стал подсовывать Цыганковой, ни капли не смущаясь, что она шипела на него и категорически отказывалась. На уроках он постоянно оглядывался на нее, когда его хвалили, и втягивал голову в плечи, когда слышал попреки.

Нельзя сказать, что Цыганковой эта дружба давалась легко. Сначала над ней смеялись, особенно некоторые девочки.

— Тоже мне мальчик! Какой-то идиотик! — фыркала Шарова, и ее поддерживала Горошек.

— Мальчик должен быть сильным, мужественным, опорой, не такая тряпка.

Но Цыганкову нельзя было ни смутить, ни уязвить. Она не сразу принимала решение, но, выбрав однажды, шла прямо, не сворачивая…

Мне казалось, что дразнят ее, главным образом, от зависти, может быть, и неосознанной. Уж очень откровенно светлел Кожинов при виде ее, тянулся к ней, как подсолнух к солнцу.

В этой девочке, наверное, вначале говорили сестринские, даже своего рода материнские чувства. Она всегда опекала слабых, возилась с больными собаками, птицами. Мне рассказывали, что у нее дома во дворе был организован целый живой уголок. Она лечила животных, потом их отдавала и всегда была занята мыслями о том, куда их пристроить.

И в учительской начались разговоры об этой дружбе под знаком всеобщего восторга.

— Какое благо — любовь! — басила Эмилия Игнатьевна. — Теперь не выучит Кожинов, а я ему: «И не стыдно перед Цыганковой?» Немедленно хвост подожмет и на другом уроке в нитку вытянется, а тройку заработает.

— Да, он оказался неглупым, — сказала я. — Меня обрадовало его первое сочинение. Хоть и лаконично, но написана была вполне связная рецензия на телефильм.

Только Кира Викторовна не признавала, что ошиблась в нем.

— Но ведь раньше он, как гусеница, из двоек в тройки ползал, всю душу выматывал, пока пересдавал…

— Золотая девочка Цыганкова! Моя соседка, кстати… — сказала Эмилия Игнатьевна, она обычно утверждала, что математика — мужское дело, а кому не давалась математика, те для нее не существовали. Поэтому девочек она почти никогда не хвалила. — Ей так дома тяжело. У нее отец два года назад разбился, был летчиком-испытателем, а с отчимом она не ладит… Мать ревнует, та быстро утешилась…

Кира Викторовна захлопнула журнал, этот разговор ее раздражал:

— Дружба дружбой, а мне опять нагорело! Отец Кожинова хоть и пьяница, а что-то учуял. Он тут на днях приходил, жаловался Зое Ивановне на Цыганкову, мол, против него сына настраивает, уговаривает уйти от семьи после школы. Но Зоя Ивановна и слушать не захотела, сказала, чтоб не дурил, эта дружба благотворно сказывается на успеваемости сына, пусть радуется…

Я слушала эти обсуждения и мучилась потому, что никак не могла решиться на разговор о стихах и в то же время испытывала неловкость за свое молчание. В конце концов кто должен воспитывать у них вкус, как не учитель литературы. Да еще когда оказывают тебе доверие!


И вот в качестве паллиатива я ввела на уроках «поэтические пятиминутки». В самом конце урока сначала я сама, потом кто-либо из ребят читали лирические стихи. В классе зазвучали строчки Гарсии Лорки и Цветаевой, Тютчева и Гёте, я сознательно избегала в первое время современных поэтов.

Действие «поэтических пятиминуток» было неожиданным. Некоторые девочки стали запоем читать стихи. А Цыганкова подошла ко мне и, краснея, попросила вернуть ее произведения. Только невезучий Кожинов снова пострадал. Именно у него отобрала на уроке истории Нинон Алексеевна альбом «Женские образы в мировом искусстве». Она сказала, что он пропагандирует порнографию.

Кожинов был так растерян, что только молча хрустел пальцами, когда его подтащила к моему столу маленькая Цыганкова, зато эта девочка кипела от ярости, раздувая ноздри.

— Да как это можно! Это же искусство. Мы решили к некоторым картинам подбирать стихи, чтобы пробовать словами выражать красоту, а она…

«Поджигатель» из 9-го «Б» только хлопал мохнатыми ресницами. Он снова казался забитым и потерянным, хотя и возвышался над нами.

Потом слабо улыбнулся, точно просыпаясь, несколько раз пошевелил губами, пока выговорил:

— Там одна картина с нее.

Цыганкова смущенно потупилась:

— Какая же именно?

Об этой девочке можно было сказать многое, но она была совсем не красавица, скорее наоборот: и волосы жидковаты, и кожа плохая, и рот большой, бледный…

— «Мадонна в гроте», так, кажется…

Да, это было сильнее, чем их стихи. Но чего не увидит любовь. Я старалась держать себя в руках, не улыбнуться, и Кожинов пояснил:

— У них взгляд один, честное слово! Вот она так же на меня смотрит, когда я вдруг все забуду у доски, и я вспоминаю сразу.

Девочка смотрела на Кожинова удивительно лучистыми глазами. Под ее взглядом он выпрямился, расправил плечи, и я увидела, что он-то красив, по-настоящему красив, несмотря на нелепую стрижку, этот высокий стройный мальчик, ставший юношей…


А в десятом классе я получила от него такое сочинение: «Чем мне дорог Маяковский?».

«Каждый человек влюбляется. Один раньше, другой позже. Знаете, как это здорово! Хочется улыбаться и смеяться. На сердце так нормально, что невозможно описать. Хочется бежать, ехать, дарить людям радость, доброту. Но это только вначале. Потом приходят сложности и бесконечные вопросы: «Любит ли она?», «Если не любит, то почему?», «Кого она любит?», «Чем я хуже?» Но приходит время, и все вопросы летят к черту. Любим! Любим! И вот Маяковский в такие минуты мне был просто необходим. Он доказывал, что чистая любовь — не мираж, не иллюзия, хотя ему и досталась любовь без взаимности. Другой бы решил, что все в жизни фальшь, ложь, но Маяковский пронес веру в любовь через все произведения. И закончу я эту работу моими любимыми строчками:

Не смоют любовь

ни версты,

ни ссоры.

Продумана,

выверена,

проверена.

Подъемля торжественно

строкопестрый,

клянусь —

люблю

неизменно и верно.

Я поставила ему «пять», и Цыганкова так обрадовалась, что даже не обратила внимания на свою тройку. Она продолжала его опекать, но с каждым месяцем ему было легче, с каждым месяцем он все свободнее включался в учебу, а в конце десятого класса сказал мне, что твердо решил идти в военное училище.

— Я там буду на всем готовом, ну и заработок сразу приличный, и Оля сможет спокойно учиться, когда мы поженимся…

— А это решено твердо?

Он удивленно посмотрел на меня, и я почувствовала, что совершила страшную бестактность, даже на секунду усомнившись в этом.

— А как же иначе? Что я без нее?

Его огромные глаза с мохнатыми ресницами были удивительно откровенны. Девочка, которая пришла к нему в трудную минуту, стала сразу и навсегда единственной. Но она, каковы были ее планы? Ведь она мечтала об авиации, бредила космосом, она собиралась начать со школы ДОСААФ, стать парашютисткой — лавры Терешковой мучили ее наяву и во сне. Но Цыганкова сказала мне, что временно решила отложить исполнение мечты.

— Понимаете, я успею, пусть он сначала станет на ноги. Пусть поверит в себя до конца. Он даже сам еще не знает, что может…

— А ты знаешь?..

Она гордо улыбнулась:

— Знаю, у него нет от меня секретов. Ему бы только забыть о своем детстве… Об этом «отце». Представляете, он до сих пор белеет, когда его голос слышит…

Она страдальчески свела брови.

— Вот поэтому я и пойду в медучилище, ему иногда может понадобиться медсестра.

Да, у этой пары не было конфликтов. Именно они первыми поженились. И однажды, спустя несколько лет, пришли ко мне.

Как и раньше, Кожинов смущался, хотя военная форма сделала его подтянутее, мужественнее, как и раньше, он ломал в смущении пальцы, как и раньше, первой скрипкой в их дуэте была Цыганкова. И ей была поручена речь:

— Мы знаем, что если бы не вы — его еще в девятом отчислили бы из школы… как неполноценного.

Кожинов кивнул, облизывая губы.

— И еще — спасибо за стихи, вернее, что вы нас отучили их писать. — Она засмеялась, и Кожинов улыбнулся, восхищенно глядя на жену.

— Мы дикарями были, вот и пытались рифмовать, а после тех стихов, что вы нам стали читать, делать это было стыдно…

И я почувствовала, что не зря вернулась в школу…

Загрузка...