ПОЗЕРЫ (ИСТОРИЯ ШЕСТАЯ)

В классе одинаково не любили Медовкина и Шарову, хотя общего между ними на первый взгляд было немного. Разве что своего рода воспаленное самолюбие.

Любое замечание, любой упрек Медовкин встречал с такой яростью, точно я покушалась на святыню. Поразительно правильное его лицо зеленело, брови образовывали одну линию над классическим римским носом, а тугие бронзовые завитки волос при этом лежали так плотно, что казались почти париком на этой маске гнева. В такие минуты его необыкновенно красивая голова выглядела нелепо на толстой короткой шее, приставленной к туловищу маленькому и неуклюжему. И мне начинало казаться, что, ощущая несоразмерность своей внешности, этот мальчик пытается искупить ее особо независимым поведением: он все время подозревает, что над ним смеются.

Шарова же находилась еще в том возрасте, когда о девочке нельзя сказать, какой она станет, хорошенькой или некрасивой. Тем более что, похожая на лисичку, она отличалась какой-то подчеркнутой неаккуратностью, небрежностью к своей внешности. Она могла появиться на уроке в грязных сапогах, если удавалось проскользнуть мимо дежурного, требовавшего сменную обувь. На ее форменном платье всегда не хватало пуговицы на рукаве или на вороте, а волосы торчали во все стороны так, точно она сию минуту продиралась через кустарник.

Нет, скорее она была все же хорошенькой, если бы ее не портили злые гримасы, усмешки, кривые улыбочки, а злилась, язвила она постоянно. Ей, как и Медовкину, всегда казалось, что ее ущемляют, задевают, не ценят, она постоянно еще страдала от неудовлетворенного честолюбия, она жаждала быть выбираемой куда угодно, жаждала руководить, но ее никогда никуда не выдвигали, и после каждого собрания она по неделе дулась на товарищей.

Эта девочка делала все, чтобы привлечь к себе внимание. Однажды даже отрезала одну косичку и весь день сидела на уроках с важным видом, утверждая, что сейчас самое модное носить именно так волосы — справа длинные, до плеча, а слева короткие, до уха. И очень возмутилась, когда Наталья Георгиевна выгнала ее с уроков и запретила являться в школу, пока она не приведет волосы в порядок. Тогда Шарова явилась на другой день подстриженная «полубоксом» и ехидно спросила Наталью Георгиевну:

— Вас я так больше устраиваю?

Мы все только руками развели, мало кто из девочек в шестнадцать лет мог назло взрослым так самозабвенно себя изуродовать!

И вообще эти двое постоянно вели себя так, точно позировали перед аппаратом для истории.

Медовкин страшно не любил писать сочинения на вольную тему. У него хромала логика, он бывал многословен, сбивчив, я отмечала логические провалы в его тексте красными галочками и ставила тройки, даже когда не было грамматических ошибок. Он оскорблялся, начинал страстно меня ненавидеть, но вскоре отходил, Шарова была куда злопамятней.

Поэтому, когда наконец Медовкин получил «пять» за сочинение на тему «Мое понимание мужской чести», он просиял, покраснел и разрешил прочесть его вслух. Он, как и Шарова, обожал популярность, хотя и заявлял постоянно, что его не интересует мнение окружающих, мнение «толпы».

«Я был тогда в лагере после седьмого класса. И была девчонка, ничего особенного, но глаза ее снились мне даже во сне. Она дружила не со мной, с моим товарищем, она даже не подозревала, как ему надоела, как он о ней болтает со мной, со скукой, с насмешкой.

А я ничего не мог делать, только мучился, как же — товарищ мне доверяет, мужская честь…

Наконец я не выдержал. Я вывел ее в лес и сказал правду. А она заплакала и назвала меня подлецом. И пожаловалась моему другу. Он возмутился, мы подрались, и с тех пор я понял, что глупее девчонок ничего на свете нет…»

Я закончила и обвела глазами класс. И комментарии не заставили себя ждать.

— Девицам правда противопоказана… — лениво изрек Джигитов. — До нее надо еще интеллектуально дорасти…

— Молодец! — сказала Ветрова, хотя и было неясно, к кому эта оценка относилась, к Медовкину или Джигитову.

— Ой, да разве можно было такое ей сказать! — пожалела неизвестную девочку Комова, по прозвищу Лягушонок, — ведь пока она не знала, она же была счастливой?!

— Да кому такое счастье нужно!

— Это все равно, что обокрасть нищего!

— О, пошли красивые словеса!

— Нет, ребята, а как же можно выдать чужой секрет?!

— Верный друг называется!

— Это сплетня, а не забота о человеке!

Медовкин начал закипать, он жаждал совсем не такой популярности.

— Она на тебя внимания не обращала, вот ты и расквитался…

У Медовкина раздулись ноздри от бешенства, и тогда бросилась на его защиту Шарова.

— Если хотите знать, он поступил как настоящий человек!

В классе засмеялись, а она продолжала, презрительно искривив губы.

— Жалкие люди! До вас и не доходит, сколько надо мужества, чтобы поступиться идиотской «мужской честью»? Ведь он другом ради нее пожертвовал, а эта курица только квохтала…

Кажется, больше всего она возмущалась не своими товарищами, а неизвестной девчонкой, не оценившей Медовкина.

— Значит, ты оправдываешь, что ради девчонки он пожертвовал дружбой? — поинтересовался Ланщиков.

Шарова сильно прищурилась, пытаясь уловить выражение лица Ланщикова, она была близорука, но очки не носила. Она почему-то думала, что мальчики презирают очкастых девчонок.

— А как вы считаете? — перебил спор Медовкин, игнорируя ее поддержку. Он был азартен, видимо, он рассчитывал на мою помощь, поскольку я поставила ему «пять».

Я помедлила, подбирая слова, мне не хотелось обижать Медовкина, и в то же время я не считала возможным скрывать свою точку зрения.

— Если бы так поступил Бураков, я бы его оправдала полностью.

В классе было тихо, а розовое от возбуждения лицо Медовкина стало растерянным, он не сразу понял.

— Мне кажется, что Бураков никогда на первый план свои личные интересы не ставил…

Бураков так смутился, что у него запылали уши, а Джигитов покровительственно похлопал его по плечу.

— Ах ты, божья коровка!

— Значит, я эгоист, по-вашему? — звенящим голосом спросил Медовкин, поднявшись во весь свой небольшой рост за партой.

— Ну, зачем так резко, скорее индивидуалист, — миролюбиво продолжила я, — а следовательно, побуждения у вас были разнообразные, и в первую очередь вы думали о себе, своих колебаниях, ощущениях, поступке, и меньше — о девочке, о ее реакции, о ее состоянии, когда она поняла, как унижена и мальчиком и вами. Именно поэтому вы и сделали категорический вывод — о девичьей глупости как о массовом явлении. Хотя задела вас одна девочка, но раздражены вы на всех…

Медовкин белел у меня на глазах, он поражал всех учителей этим мгновенным изменением цвета лица, но тут в паузу вклинилась Шарова.

— Но что же делать, Марина Владимировна, если это правда?! Ведь девчонки в массе предельно глупы?

Ее близко посаженные глаза смотрели с проникновенной задумчивостью, себя к столь презираемому полу она явно не относила.

Именно после этого урока Шарова почему-то решила со мной «подружиться», именно решила, быстро и категорично, как все делала. Может быть, потому, что узнала, что у меня дома бывают некоторые девочки, и почувствовала в чем-то себя обойденной. Она предложила занести мне домой свое сочинение — не сдала его вовремя из-за гриппа.

Появилась она неузнаваемая. В модных туфлях, в новом платье, с красиво уложенными волосами, она точно хотела дать мне понять, что со мной откровенничает не девочка, а равный мне человек, со своими сложностями и трагедиями.

Я угостила ее чаем, и Шарова, не поднимая от стола глаз, стала исповедоваться, начиная фразы с середины.

— …Мы с Медовкиным договорились, если влюбимся — скажем честно друг другу, а пока мы индивидуалисты и держимся рядом, спина к спине, как пираты когда-то…

— …Главное в жизни — делать, что хочется…

— Нет, ваша Ветрова неплохая, но уж очень эмоционально бедная.

— …Мне досмерти надоели влюбленные мальчики… Стоит мне хоть раз с кем-то поговорить — и готов, прилип, хуже ириски…

— Я сама себе шью, я могла бы стать закройщицей, у меня редкий талант в пальцах…

— …У меня образцовые родители, но с ними скучно, они все делают, точно по звонку. Они экономисты, и дома у нас все разумно, педантично, не бывает, чтобы денег не хватило до получки, у мамы все соседки одалживают, у нее специальный резерв на эти нужды, а я бы три дня кутила, а потом — хоть потоп…

— …Мне будет трудно выйти замуж, отец все умеет делать по дому, у нас квартира как картинка…

И без паузы попросила:

— Может быть, поглядите мое сочинение сейчас? Я ведь пишу не как наши девчонки, вам будет наверняка интересно…

Такая самоуверенность меня поразила, она заметила это и небрежно бросила:

— Человек должен быть уверен в своих силах, тогда он не пропадет в жизни…

Я взяла ее тетрадь, и — как она ни храбрилась, — ее лицо порозовело, точно фарфор на свету.

Почерк ее отличался неудержимой размашистостью, она не дописывала слова, писала крупными корявыми буквами, и в то же время она трезво себя оценивала — ее работы я читала с интересом, они всегда оказывались неожиданными.

«Нам велели написать о том, что мы понимаем под термином «хорошие манеры». Мои познания в этой области всегда были ограниченны, и я решила себя «подковать». Я нашла у бабки в сундуке книжечку древних времен под названием «Хороший тон». Открыла на середине и прочла: «Если вы, находясь в гостях, сидя за столом, кушая щи, выловили из них щепку, то не придавайте этому большого значения, а культурно обсосите ее и сделайте вид, что это косточка». Мое живое воображение представило, что, если бы в этих щах попался таракан, его, наверное, я должна была принять за изюминку? После таких рекомендаций я долго не могла спокойно обедать, а начав есть щи, так подозрительно приглядывалась к содержимому каждой ложки, что мама спросила:

— Что за раскопки ты производишь в собственной тарелке?

— Ищу таракана…

После чего последовало мое изгнание из-за стола.

Как же теперь мне улучшать манеры?»

Шарова настороженно следила за моим выражением, пока я читала, и как только я улыбнулась — просияла, сразу став проще и младше.


А вскоре у меня дома появился и Медовкин. Первый раз он зашел, чтобы взять Некрасова для доклада, но книга была только поводом. Он держался много свободнее, чем в классе, сказал, что сыт, а потом попросил отодвинуть подальше банку с вареньем.

— Мать его под замком держит. Я могу прийти из школы и навернуть трехкилограммовую банку и даже без хлеба…

Он облизнулся приятным воспоминаниям и добавил мечтательно:

— А еще я люблю оладьи. Знаете, могу съесть хоть сто штук подряд, как-то Шарик меня зазвала к себе и делала оладьи из блинной муки, так я один слопал все, что она для семейства наготовила…

В эту секунду он не позировал, не рисовался, и я поразилась, какой еще ребенок этот самолюбивый мальчик. Одет он был скромно, но необыкновенно опрятно. Он сообщил мне, что хоть его мама — санитарка, в больнице с ней побольше считаются, чем с некоторыми молодыми врачами.

— Ей ко всем праздникам такие подарки делают — закачаешься! Раз — приемник, раз — электросамовар, она вместе с профессором на фронте была, он без нее как без рук. Поэтому она и хочет, чтоб я в медицинский шел, а меня больше авиационный прельщает, я не люблю больных…

Потом он походил по комнате, рассматривая книги, картины, и сказал:

— Когда у меня будет своя комната, я ее оборудую не мебелью. На пол положу парус, по стенам развешу сети, а вместо сидений — бочонки.

— А постель будет в лодке?

Он подозрительно покосился, подозревая насмешку, потом, видимо, отмел такую возможность.

— Вместо постелей будет гамак, как в Индии, для стола я поставлю бочонки побольше, на них доску и все обобью мешковиной…

В самый разгар его фантазий появилась Шарова и застыла на пороге памятником.

— Не ожидали? — с вызовом спросила она, делая вид, что забежала случайно и может немедленно испариться, если ей не рады.

— Раздевайся!

Она мгновенно оказалась в комнате, включилась в беседу и тут же стала мечтать, какой будет ее комната.

— Моя комната будет вся в зелени, по стенам вьющиеся растения, а тахта — на березовых корнях.

— Как у бабы-яги! — съязвил Медовкин, он, конечно, не мог допустить, чтобы она оттеснила его на второй план.

— Ну и пусть! Если хочешь знать — баба-яга была прекрасным дизайнером.

Мы засмеялись, уж очень это у нее прозвучало убежденно.

— А стол сделаю из пня, и во всю его высоту приделаю полочки разной формы, мы с отцом уже обсудили конструкцию.

Медовкин шевельнул бровями, он промолчал, а позже я узнала от него, что родители Шаровой недавно разошлись, но она так привыкла фантазировать, что часто путала реальность и вымысел.

Своеобразным она была человеком, своего рода кошка, которая ходит сама по себе. Она ни с кем не умела и не хотела считаться, только с собой, со своими выдумками и потребностями.

Она могла, к примеру, две недели подряд приходить ко мне вечерами, болтала о пустяках, отрывала от работы, ее не смущала даже моя сухость, она была уверена, что с ней всегда интересно. Но стоило мне заболеть — исчезала. Заботиться, помогать человеку в трудную минуту она не умела, ей становилось скучно с человеком, озабоченным своими делами, ей необходимо было, чтобы все внимание концентрировалось только на ней — и она забывала о ком угодно, нуждавшемся в ней, если у нее пропадал интерес.

И в то же время она была искренна, когда писала в сочинении, которое называлось: «Нужно было жить и выполнять свои обязанности»: «Вот спор, который я услышала в нашей школе:

— У любого должна быть своя цель в жизни, чтобы узнавать что-то новое, а не бесцельно тратить время и силы.

— Нет, кроме цели, надо иметь и обязанности. Например, приходит инженер на работу и решает — сегодня доработаю этот узел…

— Нет, будничная цель и обязанности — еще не все. Главное на Земле — быть Человеком.

— Я знаю одного человека. Он не знаменит. Работал конструктором, воевал, был ранен, 12 лет пролежал в гипсе. Потом мог только четыре часа в сутки находиться в вертикальном положении. За время болезни он кончил энергетический факультет. Добрее человека я не видела. К нему всегда можно прийти с любым горем. Он выполнил главную обязанность быть Человеком.

Запись с магнитофонной ленты Ксаны Шаровой».

Я читала в классе ее сочинение, и Джигитов пробормотал:

— Красиво говоришь, друг Аркадий!

И тут вдруг поднялась Ветрова и сказала, что, по ее мнению, имеет право писать о таких вещах только тот человек, который способен быть хорошим товарищем. Иначе это — болтология. Она напомнила, как Шарова бросила в походе больную Горошек и ушла вперед, потому что та на лыжах ползла медленно, а Мамедов, усмехаясь, напомнил, как обещала с ним позаниматься биологией Шарова, когда он по болезни пропустил четверть, но так и не нашла времени… И тогда встала Чагова и удивленно добавила:

— Вот ее многие считают чуткой, она и правда иногда все понимает как друг, а потом вдруг возьмет и все наизнанку вывернет, и ты же дурой оказываешься…

— Нельзя быть легковерной! — засмеялась, совершенно не смутившись после всех этих упреков, Шарова. — Я не могу не фантазировать. Я всегда какие-то истории рассказываю, и мне все верят, я ведь любому могу внушить что угодно, наверное, я буду или психиатром, или гипнотизером.

И тут вдруг в ее защиту выступила Комова и рассказала, как Шарова за нее написала сочинение по литературе, а сама не успела свое проверить и получила у меня тройку, а Лужина добавила, что ей однажды Шарова ко дню рождения за ночь сшила платье, пообещала, что оно будет «счастливым», и оно и правда оказалось «везучим».

Шарова сидела притихшая, кроткая, прямо кошка, которую почесывают за ухом, и только изредка косилась на Медовкина, сосредоточенно изучавшего какую-то книгу.


В начале десятого класса мои ученики дружно бездельничали, томно воспринимая все мои попреки, и даже двойки не пробивали их меланхолическое настроение. Интересовала их теперь литература только с практической стороны, и я все время слышала:

— А это входит в билеты?

— А это спрашивают на экзаменах в институты?

— А это дополнительный материал или обязательный?

И, конечно, доклады никто делать не желал. Поэтому я так обрадовалась, когда Шарова взялась рассказать о раннем творчестве Алексея Толстого на примере рассказа «Хромой барин», а Медовкин — о Леониде Андрееве, главным образом, по «Рассказу о семи повешенных».

Но что это были за доклады!

Шарова вышла и, задумчиво глядя в окно, мелодраматически начала пересказывать А. Толстого. Точно я ей поручила написать изложение.

За лето она поправилась, уже не казалась лисичкой, как раньше, и впервые я услышала бархатные интонации в ее писклявом голосе. Казалось, девочка и сама удивляется этим звукам, а потому особенно старательно подвывает окончание фраз.

— И вот он бросился в пыль на дорогу и пополз на коленях ради нее, ради любви, ради прощения…

Шарова изображала глубокую меланхолию, и если бы я перед уроком не видела, как она вполне жизнерадостно бежала по лестнице в буфет, стараясь опередить Медовкина, я бы в эту минуту поверила, что моя ученица глубоко и серьезно разочарована в жизни.

Девочки слушали ее доклад, как красивую сказку, а мальчики хихикали, и в конце ее выступления мне была переброшена записка со стихами, написанными через строчку двумя разными почерками:

Шарова свой доклад читала,

И половина класса спала.

Доклад, конечно, ничего.

В нем 100 % Н2О.

Василий Петряков храпит,

Стекло в окошке дребезжит.

Валера книжечку читает,

Наш Витя чижало вздыхает,

Бурак заметочки строчит,

Лиса дурацки в пол глядит.

Вот Ксана кончила доклад,

Проснулся класс и жизни рад.

Джон, Гоша и К.

Ах, прекрасен, Ксана, твой доклад,

Прельстил он нас до гроба!

Может, и нам отколется пятерка за труды?

Я испортила мальчикам половину удовольствия, не обратив внимания на это послание, а молча положила его в журнал. Я знала, что писали его Джигитов и Бураков, повизгивая по-щенячьи от восторга в процессе сочинительства.

Шарова закончила свое выступление сверхэлегически. Она уронила руки на передник, точно на бархатное концертное платье, закинула голову назад, полузакрыв глаза, и простонала:

— Так настоящая любовь преодолела все — и унижение, и горечь, и тоску, и они встретились, чтобы больше никогда не расставаться…

Я молча ждала перехода от лирики к грубой прозе. И через несколько секунд Шарова спросила:

— А что вы поставите? Учтите, ведь никто в классе доклад делать не хотел, и знаете, сколько времени я потратила на поиски этой вещи?

Ее короткие волосы за лето отросли и все время падали ей на лоб, и она постоянно пыталась стряхнуть непривычную челку с бровей, немного напоминая лошадь, отмахивающуюся от овода.

— Выслушаем еще и Медовкина, — сказала я.

Шарова, недовольно скривив губы, прошла на место, а к столу вышел Медовкин. Он почти не подрос с лета, только стал двигаться с ленивой тигриной грацией, ежеминутно способный при этом к неожиданному взрыву, броску, прыжку.

Он спросил меня со скрытой угрозой в голосе, заранее настраиваясь на обиду, на недооценку своих достижений:

— Как вам надо, чтоб я пересказал рассказ или рассказал его содержание?

— А в чем разница?

— Одно короче, другое подробно.

— Короче всегда лучше…

И тогда Медовкин очень косноязычно высмеял рассказ Андреева.

— И так далее и тому подобное, поскольку хлюпики — всегда хлюпики, все те же красоты со скуки.

— И вас ничего в этом рассказе не поразило?

Медовкин медленно перевел на меня свои желтые глаза.

— Мелкие душонки, и что им сочувствовать?! Или делать, или не делать, а переживать-то зачем? Мне больше его пьеса «Океан» понравилась.

— А, про пиратов! — обрадовался Джигитов. У него иногда возникали крайне неожиданные сравнения.

Медовкин так же медленно перевел глаза на него и сказал:

— Для такого, как ты, личность — всегда пират.

И добавил:

— В «Океане» герой рвет со всем во имя независимости — с родными, с любовью, с дружбой.

— Ой, ужас? — не выдержала Комова. — Зачем?

Медовкин не обратил внимания на ее вопрос, в классе было не больше пяти-шести человек, которых он считал достойными общения.

— У него была цель — стать человеком вселенной, а для этого человек должен быть свободен от всяких привязанностей.

Против воли в тоне Медовкина прозвучало восхищение.

— Прямо фашизм, — тихо произнес Саша Пушкин, но его все услышали, а Медовкин негодующе раздул ноздри. У них были давние счеты, у этих мальчиков, но внешнее простодушие и молчаливость Пушкина делали его неуязвимым для всех колкостей Медовкина, и все время выходило, что дать ему сдачу при всем классе Медовкин не может, а это доводило самолюбивого мальчика до ярости.

— Простите, Медовкин, — остановила я непредусмотренную дискуссию, — об «Океане» не стоит говорить сейчас подробно, его ведь почти никто не читал, а вот меня интересует другое, хотя, может быть, это и нескромно спрашивать: но вы сами читали «Рассказ о семи повешенных»?

Мальчик так сжал зубы, что у него на зеленовато-бледных щеках заплясали желваки. Можно было подумать, что я применяю к нему пытки.

— Какое это имеет значение? Я понял — понял, я рассказал — рассказал, а остальное — мое личное дело.

— Да, но пересказали вы не свое мнение, а различных критиков, поверив их оценкам и не попытавшись проверить, так ли уж они правы, познакомившись с самим произведением…

И тут вмешалась Шарова:

— Раз их работы напечатаны, значит, мнение их правильное.

Я улыбнулась, и это еще больше ее разъярило.

— Уж во всяком случае, критики знают больше учителей литературы!

— Дает Шарик! — восторженно сказал Петряков, а Джигитов укоризненно покачал головой.

— Некорректно, мисс!

— А ты не допускаешь, — спросила я, — что и учителя могут заниматься научной работой?

— Если бы они занимались, то не сидели бы в школе. В школу идут только те, из кого ничего научного получиться не может.

Она с вызовом задрала острый детский подбородок.

— Например, Эмилия Игнатьевна! — тихо сказал Саша Пушкин, и все засмеялись. Десятиклассники только недавно узнали, что их неукротимая учительница математики была раньше начальником КБ авиационного завода, но по состоянию здоровья вынуждена была перейти в школу.

Шарова тяжело и часто дышала с таким видом, точно вот-вот полезет в драку. Ее сдерживало только равнодушие Медовкина. При его поддержке ей было море по колено, и он иногда использовал ее взрывчатость для сведения счетов с некоторыми учителями.

Я поставила за оба «доклада» тройки, пояснив, что Шарова сделала лишь пересказ текста, а Медовкин — пересказ критических статей. Мне же хотелось услышать от них анализ рассматриваемых произведений, их личную оценку прочитанного.

Шарова улыбнулась, показывая, что у нее нет слов от такой несправедливости, а Медовкин поднял руку:

— Что же, спасибо. Только в дальнейшем не рассчитывайте на меня, когда понадобятся докладчики. Тройки по литературе я могу иметь и не утруждая себя…

В середине десятого класса меня охватило уныние, и как-то на перемене я сказала собравшимся возле моего стола ребятам, что, видимо, я очень плохой учитель, если они все так дружно бездельничают, хотя в этом году им кончать школу.

— А вы думаете, что у другого учителя мы бы лучше занимались? — поинтересовался Медовкин.

— Мы просто устали, вот и разболтались, — поддержал Барсов.

— Наверное, я слишком либеральна с вами…

— Вы же ставите двоек больше, чем любой учитель, — успокоительно произнес Джигитов. И тут грандиозная идея пронзила Ветрову, она даже подпрыгнула от восторга на месте, всплеснув руками.

— Ой, мальчики, а что, если в честь Марины Владимировны объявить «неделю выученных уроков».

Ее японские глаза заискрились.

— Представляете, нас спрашивают, а мы отвечаем нормально по всем предметам, как будто заболели. Ни одного отказа! Представляете их лица…

Барсов вздохнул:

— Да разве с Эмилией Игнатьевной такое сбудется?

— Слабо, да? А вот мы, девчонки, смогли бы, хотите пари?!

— Все перепугаются, честное слово…

Я не заметила, когда к нам подошла Шарова, но я только взглянула на ее лицо с дрожащими губами, как поняла, что она сейчас сорвется. Шарова была необыкновенно ревнивой, а тут Медовкин заинтересованно поглядел на Ветрову.

— Шарова, — сказала я, — мне только недавно сказали, что вы прекрасно читаете стихи…

Она подозрительно посмотрела на меня, ожидая подвоха, но еще больше желая, чтобы я ее оценила за этот ее дар на самом деле.

— Читаю кое-как!

— Нет, это она от скромности, на самом деле она читает здорово! — искренне сказал Медовкин, и Шарова окончательно успокоилась и уже без скандала отнеслась к идее Ветровой. Обычно она принимала только свои идеи, всячески подчеркивая, что именно она — подлинный, хоть и непризнанный организатор класса.

10-й «Б» продержался три дня на небывалом уровне успеваемости. Увлеклись надеждой ошеломить и перепугать учителей все выпускники. Но позор пришел не оттуда, откуда его ждали. Первую двойку получила Шарова. По истории. Она не сдержалась и заспорила с Ниной Алексеевной о роли личности в истории. Она заявила, что прогресс двигали великие люди, а не массы, и почему-то ничего умнее не придумала, как привести в качестве примера — Христа.

Кира Викторовна чуть не плакала, беседуя на другой день в учительской с ее матерью. Нинон Алексеевна потребовала разобрать ее поведение на комсомольском собрании.

Мать Шаровой, очень маленькая худенькая женщина, выглядевшая миниатюрнее своей толстощекой дочери, вздыхала.

— Что можно сделать?! Уж такая она у нас получилась. Без руля и ветрил. Иной раз гляжу и думаю, а не подменили ее в роддоме? Откуда у меня, тихой, спокойной женщины, такой ураган в доме?!

— Ну, а ваш муж… — осторожно начала Кира Викторовна, она слышала, что в этой семье развод, хотя пока и неофициальный.

— Муж тоже удивляется, Ксана столько на него сразу идей обрушивает, он еле отдувается…

Я лишь частично прислушивалась к их разговору, радуясь, что меня в него не втягивают. Обычно Кира Викторовна действовала мною как дубинкой, чтобы припугнуть родителей выпускников. Если уж по литературе двойки, что можно ждать по другим предметам! Необходимо срочное внушение, вмешательство, воздействие, пока еще не наступили экзамены.

Видимо, задумавшись, я пропустила часть их беседы, как вдруг до меня донеслось удивленное восклицание матери Шаровой.

— Да бог с вами! И не думали даже! Какой развод?! Да мы двадцать лет душа в душу…

Кира Викторовна, очень смущенная, оправдывалась:

— Простите, но Ксана намекала, я думала, может быть, поэтому у нее срывы, в такой обстановке иногда ребенок…

Мать Шаровой встала с места, отмахиваясь от Киры Викторовны рукой, лицо ее побагровело:

— Это же надо такое выдумать, ах бесстыдница!

Кира Викторовна потеряла свою невозмутимость и попросила кого-то из учеников, появившихся на перемене возле учительской, вызвать к ней Шарову.

Та влетела веселая, все неприятности у нее выветривались из головы на другой день, а уже прошло почти трое суток после ее стычки с Нинон Алексеевной.

Она увидела мать и затопталась на месте, а та подошла поближе и со всего маха ударила ее по щеке.

— Чтоб дом не порочила, чтоб родителей уважала, чтоб не сглазила семью!

Девочка не шелохнулась, на ее лице было такое безразличие, точно на нее просто села муха. Она провела по щеке рукой, а потом презрительно скривила губы:

— Подумаешь, уж и пошутить нельзя!

Кира Викторовна прямо зашлась от ее наглости:

— Шутки! Приходить в школу и с рыданием сообщать, как ей тяжело, как она ночи не спит, тоскуя по отцу…

Это было уже что-то новое. Мне она до сих пор только загадочно намекала на трудности, когда родители не понимают друг друга…

— Она говорила, что все ходит смотреть на тот дом, куда он ушел, что его новая жена снится ей по ночам, что она поэтому не учит физику…

Шарова фыркнула и лукаво покосилась в мою сторону, точно приглашая в союзники против человека, которому недоступно чувство юмора…

Мать ее завязала платок на голове и вздохнула:

— Вот так с ней всю жизнь, дня без выдумки не проходит, наболтает, а потом ластится… Ох, Ксана, неужели ты так и не поумнеешь?!

— А я разве дура? — жизнерадостно поинтересовалась дочь. Разоблачение ее не смутило, она опять привлекла к себе внимание, на большее она и не претендовала.

Такой же взбалмошной Шарова оказалась и на экзаменах. Взяла один билет, посмотрела и сказала:

— На этот я не хочу отвечать. Можно второй?

Ей разрешили. Она ответила без подготовки настолько прекрасно, что Тамара Владимировна, мой ассистент, покачала головой.

— Даже жалко четверку ставить. А что было в первом билете?

Шарова сказала:

— Белинский о Пушкине. И четвертый сон Веры Павловны.

— Ты не знаешь этого?

Она пожала плечами, лицо ее выразило высшую степень презрения.

— Как это можно не знать! Пожалуйста, могу и это ответить.

И ответила — очень подробно, логично.

— Зачем же было отказываться от билета? — спросила я и тут же пожалела, заметив торжествующую усмешку Шаровой, получившей благодаря моему вопросу возможность произнести «речь».

— Не люблю болтологии. И вообще, по-моему, критика сейчас никому не нужна. Вот Толстой писал, что хороших критиков мало, а бездарные люди охотно становятся критиками. Он даже говорил, что «особенно бессмысленно и дешево обыкновение критиков высказывать по поводу чужих произведений свои, мало имеющие с ними связи, мысли. Это самая бесполезная болтовня».

Тамара Владимировна лишь секунду помолчала, переваривая ее монолог, а потом спросила слабым голосом:

— Ты это… о Белинском?

Я не успела вмешаться.

— Конечно, будто и без него нельзя понять, что Пушкин великий писатель! В конце концов, если у Белинского были свои мысли, пусть бы писал свои собственные произведения…

Готовившиеся к ответу десятиклассники уже давно забыли о своих билетах, с восторгом прислушиваясь к «откровениям» Шаровой. Джигитов впервые смотрел на нее с почтением, а Шарова поводила головой из стороны в сторону, как прихорашивающаяся канарейка после особенно удачной трели.

— Иди, Шарова! — махнула на нее рукой Тамара Владимировна.

Такого кощунства она простить не могла, хотя она когда-то преподавала литературу в этом классе, до меня, и знала все фокусы этой взбалмошной девочки. И позже, когда мы обсуждали отметки с комиссией, мне не удалось ее отстоять. Я пробовала объяснить, что на Шарову иногда находит страсть к оригинальничанию, что она не думает на самом деле и половины того, что иногда несет с важным видом проповедника, но комиссия поставила ей четверку, отметив, правда, ее глубокое знание литературы.

Когда после экзамена я рассказала о поведении Шаровой Таисии Сергеевне, она, к моему удивлению, полностью согласилась с решением комиссии.

— Мне безразлично, как она относится к Белинскому, но что она эгоистка — это точно.

— А при чем тут эгоизм?

— Эта особа, конечно, не подумала, что подводит тебя, что отказ от билета ученицы, у которой годовая пятерка, — скандал. Нет, она села тебе на голову, хорошо, что больше никто такое выкинуть не посмел.

Но она ошиблась в своем оптимизме. Такое «посмел» еще один человек в классе, когда вторая группа пришла сдавать экзамен. Медовкин заявил, что не хочет читать вслух отрывок из поэзии Маяковского, потому что ее не любит, не считает поэзией, он больше ценит его прозу.

Терпеливая Тамара Владимировна подскочила, как старый кавалерийский конь, услышавший звук трубы.

— Это еще что за чушь?!

Она вела литературу в нашем втором десятом классе, она не собиралась «топить» моих учеников, но такие откровения выслушивать было выше сил старейшей преподавательницы литературы в школе.

Я вздохнула, я-то понимала, что, узнав о «геройстве» Шаровой утром, Медовкин не мог допустить, чтобы девочка была смелее, независимее, чем он…

В результате этот позер, как и Шарова, испортил свою годовую отметку по литературе с четверки на тройку. Я уже и не пыталась вмешиваться, я устала от этих любителей осложнять и свою и мою жизнь.


Летом после окончания школы Шарова забегала ко мне почти каждый день. Она никак не могла решить, куда подать документы, абсолютно убежденная, что попадет в любой институт, который ей приглянется.

Все решил Медовкин. Узнав, что он поступает в Институт тонкой химической технологии, Шарова сдала документы вместе с ним, ради него решив поступать на вечерний, они вместе готовились к экзаменам, и потом очень огорчилась, узнав, что принята, а он недобрал одного балла.

Медовкин пришел ко мне мрачный, он был настолько уверен в своих силах, что провал воспринял как всемирную катастрофу. Он ел варенье, которое я поставила возле него, крайне меланхолически, не замечая, что делает, пока ложка не стала скрести пустую банку.

Последнее время он стал менее напряженным и обидчивым, рассказывал, как любит лето, прогулки в одиночестве, а больше всего кошек. Он оказался своего рода кошачьим поэтом. Он их воспитывал, знал множество повадок, восхищался их свободолюбием и часами мог говорить о своем рыжем Пушке, сравнивая его иногда даже по уму с Эйнштейном.

Я поняла, что его не очень интересовала тонкая химическая технология, он был уверен, что прославится в любом деле, нужно только, чтобы оно было перспективно с точки зрения всего человечества.

Он сильно подрос и всячески подчеркивал, что девочки вокруг вьются целыми хороводами, но он считает ниже своего достоинства реагировать на них. Я не ощущала, чтобы и к Шаровой он относился особо заинтересованно. Скорее ему льстило, что такая независимая особа навязала ему дружбу, деспотично и категорично, как все, что она делала. И потом — с ней никогда не бывало скучно…

Я попросила мужа взять Медовкина лаборантом в их клинику, и Медовкин быстро утешился, потому что именно в лаборатории обнаружились его действительно незаурядные экспериментаторские способности. Оказалось, что он и усидчив, и необыкновенно добросовестен, а главное, что он прекрасно разбирается в самых сложных приборах.

После того как он починил два заграничных аппарата, стоявших без толку почти два года, его сделали старшим лаборантом, хотя он не имел специального образования.

И это не могло его не испортить. Как только с ним стали считаться взрослые люди, как только у него оказался неплохой заработок для восемнадцатилетнего юноши, в его голосе усилились самодовольные нотки, и он все чаще стал небрежно говорить: «моя лаборатория», «мои аппараты», «мои опыты».

В клинике работало много женщин, значительно старше его, их умиляла его трудоспособность, его честность в работе, его увлеченность, и они его, вероятно, избаловали, не замечая, что перехваливают, тем более что дома мать считала его неудачником, постоянно попрекая «жалкой» работой. Она мечтала, чтобы ее сын достиг всего, в чем ей отказала жизнь.

Очень скоро Шарова начала ему страстно завидовать, и без моей помощи, через Медовкина и Ветрову, она оформилась в клинику санитаркой, почти все время проводя в лаборатории рядом с Медовкиным. Она умела быть упорной, она мгновенно освоила его методику и добилась того, чтобы ее перевели в лабораторию его сменщицей.

Однажды она пришла ко мне томная и загадочная, долго пила чай со вздохами, не притрагиваясь даже к печенью, а потом заявила:

— Я шла и загадывала, если у вашего дома встречу машину со счастливым номером — значит, вы одна.

— Тебе неприятно встречать у меня своих соучеников или моего мужа?

— Они мне достаточно и в школе надоели! А ваш муж мне не мешает, он — человек увлеченный, он не любит давать своим больным умирать…

— А другие врачи любят?

Шарова снисходительно улыбнулась, ее умиляла моя невежественность в медицине, она-то себя, видимо, чувствовала почти врачом.

— Нет, просто иногда некоторые хирурги на дежурствах позволяют себе поспать, а он борется за больного до последнего, даже когда дело безнадежное, он на чудо, видно, надеется, как ребенок…

Она улыбнулась покровительственно, точно умудренная жизненным опытом дама, а потом небрежно сообщила:

— Кстати, я бросила свой институт…

Полюбовалась моей реакцией и добавила:

— Учиться на вечернем мне было скучно, мальчишки у нас предельно дебильные, то есть необыкновенно глупые…

— Почему ты сделала такой вывод?

— Ну, вот раз мы держали с Медовкиным пари, что я зайду в мужской туалет…

Я приоткрыла рот. Хотя я была привычна к любой неожиданности, но фантазии этой пары превосходили все мои ожидания.

— Понимаете, я ему доказывала, что мальчишки вообще глупее девчонок примерно на два порядка, и предложила провести эксперимент. И вот зашла я в их туалет у нас в институте, они — врассыпную, а я и говорю: «Подумаешь, я каждый день с мочой работаю»… Так они после этого стали меня обходить в коридорах, а если на лекциях оказывались рядом — принюхивались демонстративно, вот идиоты, правда?

Мы помолчали, Шарова сидела довольная, она доилась своего, она меня ошеломила.

— И чем же ты теперь решила заниматься? — просила я позже.

— Психологией или психиатрией, я летом буду держать экзамен в мединститут.

Шарова теперь носила очки, очень модные, она сделала красивую прическу, она явно похорошела, но характер остался прежним.

Она злорадно сообщила мне о тех своих одноклассниках, которые не попали в институты, она иронически усмехнулась, когда я похвалила Медовкина.

— Нет, вы наивны, он остался лодырем, — он просто умеет делать вид, что работает… Как и Ветрова. Конечно, она хорошая девчонка, когда я лежала в августе в больнице, она меня навещала, но она слишком простая, жизнерадостная, с ней не погрустишь…

Потом она хвастала дружбой с какими-то аспирантами, рассказывала о посещении их общежития, о вине, без которого не обходились их встречи.

— Мама нервничает, а какое ее дело? Я же в их дела не вмешиваюсь… Вообще пора понять, что я совершенно самостоятельна, я зарабатываю, у них денег не прошу…


Какое-то время Шарова и Медовкин стали приезжать ко мне вместе после работы, и она смотрела на него откровенно-влюбленными глазами, когда он, забывая о позерстве, с юмором рассказывал о своей лаборатории, — пара была счастлива месяца два. Им нужно было совсем немного для настоящего счастья, если бы не их ужасные характеры. Они все время спорили, боясь подчиниться друг другу, все время играли в равноправие, да тут еще замешалась и внезапная ревность Шаровой, бешеная, неудержимая. Она прибежала ко мне с прыгающими губами, она заметила, что Медовкин особо отличает какую-то медсестру, девушку, старше его на пять лет.

— Представляете, он даже поглупел при ней. Вот поехали мы за город, так он дурачился, как маленький, всякие глупые фокусы показывал, лишь бы она улыбнулась…

— Ну и что тут плохого?

— Как он смеет так унижаться?

Она встряхнула волосами с такой яростью, что у нее упали с носа очки.

— Он даже участвовал в беге в завязанном мешке, представляете?

— Каждый веселится, как ему нравится…

— А потом поехал ее провожать, и я тут узнала, что он, оказывается, ее уже три раза провожал, а ведь сна живет на другой стороне города. Ему ехать обратно почти полтора часа.

— Но если ему это приятно…

— А я? — впрямую вырвалось у нее.

— Ты же все время говорила, что вы только товарищи.

Она опустила голову:

— Он должен был меня завоевывать все равно, если любил…

До сих пор не знаю, была ли история Медовкина с медсестрой ее предчувствием, ее выдумкой или он всерьез увлекся взрослой девушкой, но Шарова порвала с ним мгновенно, резко, грубо, вызывающе.

И на работе ее поведение изменилось. Она стала халтурить, огрызаться на замечания, она не выполняла своих прямых обязанностей, и Медовкин частенько вынужден был задерживаться, чтобы закончить за нее работу.

Очень осторожно он рассказал мне об этом, не столько возмущаясь, сколько огорчаясь, что ее могут уволить. Для него работа в клинике была таким открытием себя, что он не представлял человека, могущего это потерять по собственной глупости.

Я попросила ее зайти, и она примчалась в тот же вечер и стала рассказывать с энтузиазмом о каком-то докторе, в нее влюбленном по уши. Она с ним ездила в Новый год на «скорой», а потом они встречали утром праздник на улице, в снегу под березами.

— А не холодно было? — спросил мой муж.

— Нет, мы вынесли ковер из машины… — ее фантазия не знала удержу в момент вдохновения. И она говорила так искренне, приводила столько подробностей, что мой муж начал волноваться и даже шепнул мне:

— Не сообщить ли ее матери, мне что-то эти ее знакомства не очень нравятся…

Но я улыбнулась, я хорошо знала ее фантазию, особенно когда ее раздувал ветер самолюбия…

Она ни в чем не могла уступить Медовкину, она должна была всех убедить, что ее личная жизнь складывается не хуже, а лучше, чем у него. Тем более что его дружба почему-то не состоялась…

В ее рассказах меня больше всего утомляли постоянно повторяющиеся слова: «меня», «мне», «для меня». Как-то я не выдержала и довольно резко сказала о ее эгоизме, о том, что она никого не видит в мире, кроме себя, что ей до сих пор все слишком легко давалось, сходило с рук, что я надеялась, что горе сделает ее мягче, ведь потеряла она Медовкина по своей вине…

Шарова иронически улыбалась, а потом гордо сообщила, что выходит замуж за того самого доктора, в существование которого я не поверила…


Она очень долго у меня не появлялась. От Ветровой я узнала, что замужество ее не состоялось, и она решила у меня не появляться, пока ее фантазии не сбудутся, чтобы я не считала ее вруньей.

И она продолжала со страстью, со вкусом портить себе жизнь. Медовкин ей не уступал. Доказав себе и другим, что он — очень талантливый лаборант, он решил, что шутя сдаст все экзамены в мединститут, без подготовки, раз его призвание всерьез определилось.

Он провалился на первом же вступительном экзамене. По биологии. На вопросе из курса восьмого класса.

Я жалела обоих, как тяжело больных людей. Позерство стало их второй натурой, но что могло их излечить? Кто должен был и мог вмешаться в жизнь молодых, способных людей?!

Недавно от Ветровой я узнала, что Шарова вышла замуж.

— Понимаете, все дело в капельке счастья…

Ветрова задумчиво накручивала на палец прядь своих длинных черных волос.

— Ее муж ей каждый день цветы носит…

— Но она хоть любит его? — спросила я, мне трудно было поверить, что Шарова изменилась.

— Ну, она ему благодарна за внимание, она же мало видела хорошего от мальчишек, она больше их придумывала… И потом она теперь — замужняя, не сбылось предсказание ее мамы, что на ней никто жениться не решится… — И добавила: — В общем, она теперь стала мягче и со мной разговаривает по-матерински…

Мы обе улыбнулись, Шарова была в своем репертуаре…

— Можно ей к вам приехать? Ей именно вам хочется доказать, что она счастливая.

Они приехали через несколько дней. Шарова действительно на первый взгляд стала скромнее, мягче, она даже научилась смущаться, когда я назвала ее «замужней дамой».

Но вот разговор зашел о Медовкине. Ветрова рассказала, что он не желает слушать о поступлении в медучилище, что он решил снова держать в мединститут.

Шарова очень удивилась:

— Да разве он может еще мечтать об институте? Ведь он — неудачник, с его самолюбием надо иметь не такие способности…

Тон был злорадный, язвительный.

Она и теперь ничего ему не забыла, не простила…

Загрузка...