Когда новая ученица приходит в класс в середине года, на нее невольно обращаешь больше внимания, чем на других, уже привычных и знакомых. Ждешь сюрприза, не зная точно — хорошего или плохого. Появление Птицыной в январе в девятом классе мне запомнилось потому, что она села сзади и даже на фоне таких рослых мальчиков, Барсова и Петрякова, не казалась маленькой. И еще она подчеркнуто модно была одета — в коричневом брючном костюме, на котором выглядел фиговым листком крошечный черный передник. Да и прическа ее, с химической укладкой крашеных волос, резко выделяла Птицыну среди остальных девочек. Нет, Птицына не казалась хорошенькой. Ее портил срезанный подбородок и всегда полуоткрытый рот. Но глаза ее мне понравились. Глаза были большие, смеющиеся. Она с юмором воспринимала все происходящее в классе: и мои лекции, и сочинения, и ответы школьников.
B учительской мнение о ней долго оставалось неопределенным.
— Она отвечает с таким видом, точно ей смешно в эти игры играть, — сказала Эмилия Игнатьевна.
— А математику она знает? — спросила я. Для меня это было показателем развития ученика, о котором я сама не могла составить четкого мнения.
— Понимает, но смеется… — Эмилия Игнатьевна нахмурила черные брови и решительно подвела итог: — Толку не будет, не люблю пересмешников.
Когда в классе писали сочинение «Суд совести», Птицына сдала мне большое сочинение, почти целую тетрадь. Я удивилась скорости ее письма, она легко уложилась в урок и почти без помарок.
«В начале года я случайно вышла из школы вместе с Зоей. Это была некрасивая девочка с маленькими глазками, белобрысая. Круглый большой нос ее сильно портил. Она ни с кем не дружила, и когда я слушала ее правоверные ответы на уроках, мне казалось, что я жую картошку без соли.
Я знала, что она дочь крупного профессора-геолога, что тоже станет геологом и что дома ей разрешают дружить только с девочками из «приличной семьи».
Она увидела у меня в руках «Уарду» Эберса и сказала, что у них дома есть полный Эберс, полный Брет-Гарт и полный Дюма дореволюционного издания.
Я сделала стойку не хуже охотничьей собаки.
— Идем к нам. Если ты произведешь на маму хорошее впечатление, она даст тебе что-нибудь почитать, — сказала она вялым тоном, и всю дорогу я выясняла, как можно приручить ее маму.
И хотя я редко робею, но, когда вошла в огромную Квартиру с такими большими комнатами, что они казались пустыми, хотя мебели было много — большой, тяжелой, старинной, я смутилась. Тем более что нас встретило несколько пожилых женщин в темных платьях, закрытых передниками, с волосами, уложенными как-то необыкновенно старомодно.
Зоя знакомила меня, но имена их сливались — мама, бабушка, тетя, двоюродная тетя, сводная бабушка, кузина… Нас пригласили на ленч в столовую и каждой подали на подносике стакан с томатным соком, яйцо в подставке, поджаренный кусочек хлеба и тарелку овсяной каши. Я так старалась произвести «хорошее впечатление», что яйцо оказалось у меня на переднике, и все женщины захлопотали, точно я — тяжело больная, а Зоя смотрела на меня радостными глазами.
После завтрака мне был устроен допрос с пристрастием. Выяснялась профессия родителей, даже бабушки. Я держалась так кротко, воспитанно, что меня подташнивало. А потом Зоя отвела меня в кабинет отца, и я получила наконец два тома Эберса и один — Дюма, в старинных переплетах с золотыми буквами на корешках.
С тех пор Зоя ко мне прилипла намертво. Она подхватывала в классе каждое мое слово, улыбалась любой моей глупости и все время делала мне подарки, ненужные, но трогательные. Она прекрасно изучила мои вкусы, знала, что я увлекаюсь разными корешками, камнями, а ее отец привозил из экспедиции много всяких редкостей.
Дома у нее меня встречали радостно, и я все больше впадала в зависимость, вынужденная то идти с ней на концерт, то в Дом ученых, то в гости к бесчисленным ее родственникам.
Рабству не было конца, ведь за три месяца я прочла всего полшкафа, а у ее отца в кабинете было пять шкафов книг.
Наконец я решила честно сказать Зое, на чем строилась наша «дружба».
Она посмотрела на меня влажными собачьими глазами и облизнула губы.
— Думаешь, я это не понимала?
— Тогда почему ты… — Я была отвратительна себе в эту минуту.
— Одной так скучно! Ты хоть ради книг меня терпела…
Ее вялый голос и покорно опущенные губы заставили меня почувствовать свою подлость особенно остро. И я покривила душой.
— Это раньше я из-за книг, а теперь я привыкла к тебе…
Зоя недоверчиво улыбнулась.
— Я даже иногда скучаю без тебя…
Ее лицо порозовело, похорошело, а я наворачивала одну ложь за другой и думала, что суд совести — самое страшное мучение. Потому что ужасно трудно делать больно тому, кто тебя любит».
Сочинение мне показалось таким интересным, что я прочла его в классе, а потом после урока спросила, не мечтает ли Птицына писать.
Она жизнерадостно улыбнулась, но так, что я почему-то почувствовала себя младше ее, и сказала, что больше любит театр.
— Я всегда стараюсь задержаться в зале после окончания спектакля, когда девочки бегут в гардероб. Я люблю стоять в пустом зале и слушать тишину…
Она опустила голову и пропела:
Опущен занавес, и опустела сцена,
Но все-таки из зала не спеши.
Ты оглянись — вокруг все совершенно,
Сам воздух сказочен для любящей души…
Голос у нее был теплый, бархатный, и вдруг за нами прозвучал возглас Ланщикова.
— Во дает! Точно Эдита Пьеха.
Я и не заметила, что он крутился рядом. Птицына была настолько выше его ростом, что за ее спиной он слушал наш разговор без помех.
— Вам что-нибудь нужно, Ланщиков? — спросила я.
— Вам приглашение…
Он положил передо мной картонный билет, тщательно разрисованный всевозможными зелеными обезьянами.
— Куда приглашение?
— На наш ансамбль «Лемуры», вокально-инструментальный, в субботу вечером.
В дверь просунулась голова Курова, мальчика с томными серыми глазами, постоянно так извивавшегося при ответе на месте, что я сначала боялась, что у него пляска святого Витта. Но Кира Викторовна мне давно сказал, что он танцует в ансамбле и поет.
— Я буду петь для вас, — проблеял он, пытаясь закатить глаза, — приходите обязательно…
Птицына посмеивалась, сутулясь, она была слишком тоненькой для своего роста и точно гнулась от высоты.
Ланщиков обошел ее, внимательно разглядывая, а потом спросил:
— Не хочешь попытать счастья — петь с нами?
Она посмотрела на него сверху вниз, загадочно улыбаясь…
— Ты — стильная девочка, и голосок, кажется, радиофоничен…
Куров подошел и, картинно опираясь на его плечи, попытался строить глазки Птицыной, но на нее это не подействовало, хотя многие девочки считали его неотразимым.
— Так как? В ансамбле нам нужны кадры…
Она снисходительно оглядела мальчиков и убила их одной фразой.
— Не люблю детский сад.
— Что? — у Ланщикова от неожиданности даже сошлись к переносице разноцветные глаза, а Куров перестал извиваться, точно под окриком Натальи Георгиевны. Они стояли молча, пока она со мной договорила, а потом двинулись за ней, как лунатики…
Я пришла на вечер в точно указанное время и поразилась тишине в зале. Сначала я думала, что там никого нет, но потом увидела, что пять первых рядов занято мальчиками старших классов. Они тихо и воспитанно ожидали концерта, хотя никого из учителей я не заметила, лишь по коридору прохаживалась Зоя Ивановна и порхали нарядные девочки. Точно разноцветные попугайчики.
Зоя Ивановна увидела меня, поздоровалась и сказала:
— Вас пригласили? Это хорошо, они мало кого приглашают из учителей.
— Но я вообще никого из учителей не вижу, — удивилась я, и она пояснила мне, что никого не обязывала приходить, чтобы не портить им субботу.
— И потом, когда разрешаешь ребятам самим все организовать, порядок обычно образцовый. Они этот свой ансамбль страстно любят и задирают носы, что в других школах такого нет.
— А кто с ними занимался?
— Никто. Там пять человек, два десятиклассника и три девятиклассника. Сами организовались, я только дала им деньги на усилители, когда что-то стало получаться, да Кира Викторовна разрешила пользоваться радиорубкой.
В коридоре появился незнакомый огромный парень с веселым пьяноватым лицом. Она грозно нахмурилась.
— Марш отсюда! Я не разрешу начинать, пока ты здесь.
— Да, Зоя Ивановна, вы наша дорогая…
— Быстрее, быстрее, и не вздумай снова переодеваться, все равно узнаю…
Хихикая, покачиваясь, он пошел по лестнице, а она сказала, что он уже третий свитер меняет, чтобы прорваться в зал.
— Наш бывший ученик, ничего парень, только пьет…
— И он вас слушается?
— Он у меня пять лет учился, попробовал бы не послушаться…
Она повела меня смотреть школьную газету, которую к этому дню сделали участники ансамбля. В газете было множество карикатур, рисующих злоключения ансамбля, все участники изображались обезьянами, только лица были вырезаны и приклеены фотографии. А в углу газеты девочка с длинной тощей фигурой, сморщив нос, отмахивалась от обезьянок с возгласом: «Ах, уберите этот детский сад!»
Потом я сидела в зале и честно страдала два часа, все то время, пока на сцене в картинных позах дергались мальчики, надев черные очки и совершенно устрашающе подвывая пошлые песенки типа «Розы на снегу». Ланщиков самозабвенно бил по гитаре, растянув губы почти до ушей, Куров вибрировал у микрофона, как шансонетка времен канкана, и его длинные волосы мотались с такой скоростью, точно он все время пытался сбросить их с головы. Остальные участники ансамбля утробно басили — я решила, что это скорее всего просто пародия на подобные джазы. Я стала украдкой оглядываться, но на всех лицах читался откровенный восторг. Девочки, большей частью стоявшие (лучшие места были заранее заняты мальчиками), остервенело хлопали в ладоши, кричали «бис», — все было как у взрослых, с той только разницей, что здесь пошлость репертуара особенно угнетала.
Сзади кто-то вздохнул. Я оглянулась — Птицына. Она шепнула:
— А все-таки вы не решитесь сказать им правду…
Она, единственная из девочек, не переоделась, пришла в том же самом брючном костюме, в каком ходила на уроки, в переднике, только сильно подвела глаза, от чего выглядела довольно вульгарно.
— Это так же пошло, как и грим современных девушек.
Она не обиделась, ее наша пикировка не утомляла так, как меня.
— Нельзя же выделяться до такой степени, все гримируются…
Тон ее был спокоен, она не понижала голоса, и на нас стали выразительно шикать болельщики «Лемуров».
После двухчасового пения настало время танцев. Стулья были мгновенно отодвинуты к стенам, и в центре зала закружились три пары девочек, решивших не ждать трусливых «джентльменов», подпиравших стены с ироническими лицами.
Птицына сидела рядом со мной и посмеивалась, как старшая, наблюдающая возню малышей, пока перед нами не оказались Ланщиков и Куров.
— Ну, как? — спросил Ланщиков, одним глазом поглядывая на меня, другим — на Птицыну. — Ваше мнение, Марина Владимировна?
Я малодушно колебалась, мечтая о случае, который помог бы мне сбежать.
— А сколько ребят тут из других школ пришли, в ногах валялись, лишь бы пустили… — Куров выпятил пухлые сочные губы, а Птицына ехидно не сводила с меня своих подведенных глаз.
Пути к отступлению не было.
И я сказала, точно прыгая в ледяную воду.
— У вас ужасный репертуар.
— Почему? — голос Курова прозвучал совершенно по-детски. — Мы поем то, что и по радио, и в кино…
— Там тоже много передают пошлости…
— А почему вы думаете, что ваш вкус — хороший, а наш — плохой? — Тут же вломился в амбицию Ланщиков и повернулся к Курову. — Вот видишь, говорил — не зови. Она же нас презирает.
Я ждала, что Птицына вмешается, но она не произносила ни слова, пока я тщетно пыталась им объяснить, что плохого в их песенках, почему они неудачны.
— Поймите, что настоящее искусство не бывает примитивным, многие ваши песенки — дешевка…
Мальчики увяли, а я ощутила себя в высшей степени невоспитанной гостьей. Пригласили называется, а она выругала хозяев! Мне было их искренне жаль, но промолчать я не могла…
Надутые, огорченные мальчики отошли от нас, и только тогда Птицына сказала:
— Вы думаете, ваши слова что-то изменят?
— Не думаю, надеюсь. Авось все же заноза в памяти останется.
Она снисходительно покачала завитой головой.
— Наивно! Вот моя мама давно уже на меня не пытается влиять. Она умная женщина.
— А папа?
— Папа, кроме собак, ничего не признает. У него все фотографии с собаками, и ни одной с нами, со мной или братом.
— Это его профессия?
— Нет, он архитектор, вот и меня в это дело пытается втянуть, но он людей не любит. Он говорит, что собаки — вернее… У нас и сейчас живут две собаки, японский хин и тибетский терьер. Раньше, в детстве, я даже обижалась, что он им больше внимания уделял, чем мне, а теперь рада, зато в душу не лезет, все позволяет…
Она не замечала, какая тоскливая была у нее интонация, она и сама уже не понимала, как обделена, видимо, дома заботой, вниманием. Но я почувствовала, что эта ее постоянная бравада — защитная реакция на семью, в которой, очевидно, принято ни к чему не относиться всерьез…
— Вы хорошо знаете музыку? — спросила я.
— Я кончила музыкальную школу. Был даже период, когда я думала заняться вокалом…
— Почему же этот период закончился?
— А зачем? Для себя пою, а учиться специально — хлопотно.
К ней никто из мальчиков не подходил, хотя танцевали с мальчиками и Ветрова, и Тихомирова, но Птицына не скучала. Она с откровенным любопытством разглядывала сменяющиеся перед ее глазами картины, точно смотрела в экран телевизора.
— Вы бы помогли нашим мальчикам, — хотела я продолжить разговор. — Их можно было бы связать с профессиональными музыкантами, научить понимать искусство… — Она окинула меня таким взглядом, что я замолчала.
Эта девочка в десятом классе начала часто пропускать занятия. Я жаловалась Кире Викторовне, и она ответила, что у Птицыной ревмокардит.
Птицына иногда рассказывала, что заходит в разные институты, точно «примеряя» их на себя, разговаривает со студентами, преподавателями, убеждаясь каждый раз, что наяву самые заманчивые профессии трудоемки и унылы.
Она читала очень много книг, и я радовалась, надеясь, что эта одаренная девочка обретет в конце концов свое призвание.
Когда десятиклассники писали сочинение по «Разгрому» Фадеева, Птицына выбрала тему «Мечты и действительность в жизни Мечика».
Ее сочинение было самым коротким в классе:
«Разными путями пришли люди в отряд Левинсона. Мечика привели к партизанам мечты о героизме, о подвигах. О геройских подвигах он только читал, он даже не подозревал, что они противопоказаны его натуре, что обычные люди — совсем не романтические герои в «одежде из порохового дыма», что его никто в отряде не примет за исключительную личность, что над ним будут подсмеиваться как над хлипким интеллигентом: «Он скопил так много долгов и невыполненных обещаний, что исполнение даже части из них не имело никакого значения». Мечик все больше отходил внутренне от партизан, не понимая их и не пытаясь понять, тихонько решив добровольно уйти от них. Но в последний момент он предает товарищей. Испугавшись белогвардейцев и понимая всю низость своего поступка, он даже думает о самоубийстве. Но он «слишком любил свои руки… свои поступки, даже самые низкие из них».
Нельзя сделать себе жизнь по мечте, действительность всегда ломает все планы».
Последние строчки были подчеркнуты, точно Птицына хотела сказать что-то особое, важное, и я решила обязательно с ней поговорить. Но она в школу долго не приходила. Потом я заболела, и когда появилась на уроке, Ветрова сказала, что Птицына исключена.
Я бросилась к Кире Викторовне и услыхала такую историю.
Как-то после уроков к ней подошла Птицына и завела «странный», по словам классной руководительницы, разговор. Почему, мол, некоторые учителя не делают различий между учениками. Ведь есть ребята с одними характерами и способностями и есть иные. Люди друг на друга непохожи — кто более способен, кто менее, кому-то мал мир, втиснутый в объем школьной программы, а кто-то и такой объем не может осилить…
А потом оказалось, что десятый класс она прогуливала, подделывая справки от врача, вешала трубку, когда ее матери звонила Кира Викторовна, и никто ничего не подозревал, ни учителя, ни ее родители, пока Кира Викторовна случайно не встретила ее мать в парикмахерской и под феном не начала расспрашивать о здоровье дочери.
Птицыну вызвали на педсовет, но она не явилась. Вместо нее к Зое Ивановне пришла ее мать и умолила отдать документы. Птицына устроилась работать секретаршей в проектный институт отца и поступила в вечернюю школу.
— Но как она объяснила матери свои прогулы?
Кира Викторовна скривила губы.
— Видите ли, ей «было скучно». А сама на тройки училась…
Весь день после этого я не могла отделаться от тоски. Я все вспоминала разговоры с этой девочкой, пыталась понять, что именно я проглядела, пропустила в текучке школьных будней?!
Ветрова точно подслушала мои мысли, это с ней бывало, и после уроков подошла ко мне мрачная.
— До чего обидно! Такая девчонка была…
— А какая? Особенная?
Она вздохнула:
— Стихи хорошие писала, читала стихи здорово… но с нами ей было скучно… Пришла чужая и ушла чужая…
— Так чего же ты переживаешь?
— А может быть, это наша вина? Что мы остались ей чужими…
А позже Куров сказал:
— Стильная девочка была, не то, что наши кубышки…
— Что же ты с ней не подружился?
Он перестал изгибаться на секунду, и его хорошенькое девичье лицо вдруг стало серьезнее и значительнее.
— А как? Я был для нее пустое место, она меня не слышала, она сразу о людях мнение составляла и больше его не меняла. Как познакомилась с нашим ансамблем — все…
Серые глаза его сейчас были не томными, а по-хорошему грустными. Мальчик чувствовал, что рядом прошла необычная девочка, но их дороги так и не сошлись… Он был слишком прост, наивен для нее. Интересной внешностью Птицыну не пленишь…
И вот теперь Куров, кажется, впервые задумался над тем, чего же ему не хватало в глазах этой девочки, задумался, взрослея, хотя и понимал, что уже ничего не исправить…
Я больше никогда не встречалась с Птицыной, но я радовалась, что хоть на год она появилась в нашем классе. Она оставила после себя странную щемящую память, эта «пропавшая душа», выскользнувшая из обычного педагогического процесса.
И я была уверена, что когда-нибудь через много лет эта девочка вынырнет из безвестности: она слишком требовательно искала себя, слишком придирчиво думала над жизнью, чтобы поплыть по течению, не оставив о себе памяти в любом деле, которым бы она занялась…