Пока в глазах есть слезы, изливаться
И час с тобой, ушедший, изживать,
А голос мой силен одолевать
Рыданья, стон, хоть еле раздаваться;
Пока рукой я в силах струн касаться,
Все, чем ты мил, хоть скромно, воспевать,
Пока душа тебя лишь познавать
Единственно желала б научаться, —
На миг еще не склонна умереть.
Но чуть пойму, что взор мой стал слабеть,
Что голос глух, а бег перстов как сонный;
Что разум мой теснит земная сень
И в нем нет сил явить восторг влюбленной,
Смерть умолю затмить мой белый день.
Еще целуй меня, целуй и не жалей,
Прошу тебя, целуй и страстно и влюбленно.
Прошу тебя, целуй еще сильней, до стона,
В ответ целую я нежней и горячей.
А, ты устал? В моих объятиях сумей
Вновь целоваться так, как я — воспламененно.
Целуясь без конца, без отдыха, бессонно,
Мы наслаждаемся, не замечая дней.
Две жизни прежние объединив в одну,
Мы сохраним навек надежду и весну.
Жить без страстей, Амур, без муки не могу я.
Когда спокойна жизнь, душа моя больна.
Но стынет кровь, когда я ласки лишена,
И без безумств любви засохну я, тоскуя.
Согласно всем законам бытия
Душа уходит, покидая тело.
И я мертва, и я зову несмело:
Где ты, душа любимая моя?
Когда б ты знала, как страдаю я
И как от горьких слез окаменела,
Душа моя, ты, верно б, не посмела
Жестокой пытке подвергать меня.
Охвачена любовною мечтою,
Страшусь, мой друг, свидания с тобою.
Молю тебя, не хмурь тогда бровей,
Не мучь меня гордыней непреклонной
И красотою одари своей,
Жестокой прежде, ныне благосклонной.
Лишь только мной овладевает сон
И жажду я вкусить покой желанный,
Мучительные оживают раны:
К тебе мой дух печальный устремлен.
Огнем любовным дух мой опален,
Я вся во власти сладкого дурмана…
Меня рыданья душат непрестанно,
И в сердце тяжкий подавляю стон.
О день, молю тебя, не приходи!
Пусть этот сон всю жизнь мне будет сниться,
Его вторженьем грубым не тревожь.
И если нет надежды впереди
И вдаль умчалась счастья колесница,
Пошли мне, ночь, свою святую ложь.
Что нас пленяет: ласковые руки?
Надменная осанка, цвет волос?
Иль бедность, нежность взгляда, скупость слез?
И кто виновник нестерпимой муки?
Кто выразит в стихах всю боль разлуки?
Чье пение с тоской переплелось?
В чьем сердце больше теплоты нашлось?
Чья лютня чище извлекает звуки?
Я не могу сказать наверняка,
Пока Амура властная рука
Меня ведет, но вижу тем яснее,
Что все, чем наш подлунный мир богат,
И все, о чем искусства говорят,
Не сделает мою любовь сильнее.
О воздух, ветры, небеса и горы,
Овраг и дол, леса в листве резной,
В брегах витых ручей с водой шальной,
О вырубки, густеющие боры,
Пещеры мшистые, пустые норы,
О лист лозы и колос наливной,
Луга, цветы, Гастин,[123] Луар родной,
Мои стихи, в которых грусть укора!
Прощаясь, болью полон через край,
Очам не в силах я сказать «прощай» —
Тем, что избыть мне не дают печали.
Я б вас просил, дол, ветры и трава,
Брега, ручьи, овраг и дерева,
Цветы, чтоб вы привет мой передали!
Кто хочет зреть, как нас Амур сражает,
Как он насел, как мне пощады нет,
Как в сердце огнь за льдом бросает вслед;
Как дань с моей он чести собирает,
Кто хочет зреть, как юность поспешает
Вотще настичь беды своей предмет, —
Прочтет меня, — и след он узрит бед,
Что с богом мне богиня посылает.
Узнаете: Амур лишен ума.
Он — сладкий груз, прекрасная тюрьма,
Питает нас он ветра дуновеньем!
Узнаете: безумен до конца,
Кто взял себе в вожатые слепца
И к мальчику пришел с повиновеньем.
Гранитный пик над горной крутизной,
Глухих лесов гремучие громады,
В горах поток, прорвавший все преграды,
Провал, страшащий темной глубиной.
Своим безлюдьем, мертвой тишиной
Смиряют в сердце, алчущем прохлады,
Любовный жар, палящий без пощады
Мою весну, цветущий возраст мой.
И освежен, упав на мох зеленый,
Беру портрет, на сердце утаенный,
Бесценный дар, где кисти волшебством,
О Денизо,[124] сумей явить свой гений,
Всех чувств родник, источник всех томлений,
Весь мир восторгов в образе живом.
Любя, кляну, дерзаю, но не смею,
Из пламени преображаюсь в лед,
Бегу назад, едва пройдя вперед,
И наслаждаюсь мукою своею.
Одно лишь горе бережно лелею,
Спешу во тьму, как только свет блеснет,
Насилья враг, терплю безмерный гнет,
Гоню любовь — и сам иду за нею.
Стремлюсь туда, где больше есть преград.
Любя свободу, больше плену рад,
Окончив путь, спешу начать сначала,
Как Прометей, в страданьях жизнь влачу,
И все же невозможного хочу, —
Такой мне Парка жребий начертала.
«В твоих кудрях нежданный снег блеснет,
В немного зим твой горький путь замкнется,
От мук твоих надежда отвернется,
На жизнь твою безмерный ляжет гнет;
Ты не уйдешь от гибельных тенет,
Моя любовь тебе не улыбнется,
В ответ на стон твой сердце не забьется,
Твои стихи потомок осмеет.
Простишься ты с воздушными дворцами,
Во гроб сойдешь, ославленный глупцами,
Не тронув суд небесный и земной».
Так предсказала нимфа[125] мне мой жребий,
И молния, свидетельствуя в небе,
Пророчеством блеснула надо мной.
До той поры, как в мир любовь пришла
И первый свет из хаоса явила, —
Несозданны, кишели в нем светила
Без облика, без формы, без числа.
Так, праздная, темна и тяжела,
Во мне душа безликая бродила,
Но вот любовь мне сердце охватила,
Его лучами глаз твоих зажгла.
Очищенный, приблизясь к совершенству,
Дремавший дух доступен стал блаженству,
И он в любви живую силу пьет,
Он сладостным томится притяженьем,
Душа моя, узнав любви полет,
Наполнилась и жизнью и движеньем.
Я бы хотел, блистательно желтея,
Златым дождем разлиться и сверкнуть,
Кассандре вдруг низринуться на грудь,
Когда крыла раскинет сон над нею.
Я бы хотел, быком огромным млея,
Красавицу коварно умыкнуть,
Когда ее на пышный луг свернуть
Уговорят фиалки и лилеи.
Я бы хотел Нарциссом хоть на миг
В Кассандру, превращенную в родник,
Пылая от блаженства, погрузиться,
Я бы хотел, чтоб этот миг ночной
Не уходил, чтоб вечно свет дневной
Небесную не золотил границу.
Скорей погаснет в небе звездный хор
И станет море каменной пустыней,
Скорей не будет солнца в тверди синей,
Не озарит луна земной простор;
Скорей падут громады снежных гор,
Мир обратится в хаос форм и линий,
Чем назову я рыжую богиней
Иль к синеокой преклоню свой взор.
Я карих глаз живым огнем пылаю,
Я серых глаз и видеть не желаю,
Я враг смертельный золотых кудрей.
Я и в гробу, холодный и безгласный,
Не позабуду этот блеск прекрасный
Двух карих глаз, двух солнц души моей.
Когда, как хмель, что, ветку обнимая,
Скользит, влюбленный, вьется сквозь листы,
Я погружаюсь в листья и цветы,
Рукой обвив букет душистый мая,
Когда тревог томительных не зная,
Ищу друзей, веселья, суеты, —
В тебе разгадка, мне сияешь ты,
Ты предо мной, мечта моя живая!
Меня уносит к небу твой полет,
Но дивный образ тенью промелькнет,
Обманутая радость улетает,
И, отсверкав, бежишь ты в пустоту…
Так молния сгорает на лету,
Так облако в дыханье бури тает.
Всю боль, что я терплю в недуге потаенном,[126]
Стрелой любви пронзен, о Феб, изведал ты.
Когда в наш мир сойдя с лазурной высоты,
У Ксанфа тихого грустил пред Илионом.
Ты звуки льстивых струн вверял речным затонам,
Зачаровал и лес, и воды, и цветы,
Одной не победил надменной красоты,
Не преклонил ее сердечной муки стоном.
Но, видя скорбь твою, бледнел лесной цветок,
Вскипал от слез твоих взволнованный поток,
И в пенье птиц была твоей любви истома.
Так этот бор грустит, когда брожу без сна,
Так вторит имени желанному волна,
Когда я жалуюсь Луару у Вандома.
Когда ты, встав от сна богиней благосклонной,
Одета лишь волос туникой золотой,
То пышно их завьёшь, то, взбив шиньон густой,
Распустишь до колен волною нестесненной —
О, как подобна ты другой, пеннорожденной,[127]
Когда волну волос то заплетя косой,
То распуская вновь, любуясь их красой,
Она плывет меж нимф по влаге побежденной!
Какая смертная тебя б затмить могла
Осанкой, поступью, иль красотой чела,
Иль томным блеском глаз, иль даром нежной речи,
Какой из нимф речных или лесных дриад
Дана и сладость губ, и этот влажный взгляд,
И золото волос, окутавшее плечи!
Когда прекрасные глаза твои в изгнанье
Мне повелят уйти — погибнуть в цвете дней,
И Парка уведет меня в страну теней,
Где Леты сладостной услышу я дыханье, —
Пещеры и луга, вам шлю мое посланье,
Вам, рощи темные родной страны моей:
Примите хладный прах под сень своих ветвей,
Меж вас найти приют — одно таю желанье.
И, может быть, сюда придет поэт иной,
И, сам влюбленный, здесь узнает жребий мой
И врежет в клен слова — печали дар мгновенный:
«Певец вандомских рощ здесь жил и погребен,
Отвергнутый, любил, страдал и умер он
Из-за жестоких глаз красавицы надменной».
В твоих объятьях даже смерть желанна!
Что честь и слава, что мне целый свет,
Когда моим томлениям в ответ
Душа твоя заговорит нежданно.
Пускай в разгроме вражеского стана
Герой, что Марсу бранный дал обет,
Своею грудью, алчущей побед,
Клинков испанских ищет неустанно,
Но, робкому, пусть рок назначит мне
Сто лет бесславной жизни в тишине
И смерть в твоих объятиях, Кассандра, —
И я клянусь: иль разум мой погас,
Иль этот жребий стоит даже вас,
Мощь Цезаря и слава Александра.
Сотри, мой паж, безжалостной рукою
Эмаль весны, украсившую сад,
Весь дом осыпь, разлей в нем аромат
Цветов и трав, расцветших над рекою.
Дай лиру мне! Я струны так настрою,
Чтоб обессилить тот незримый яд,
Которым сжег меня единый взгляд,
Неразделимо властвующий мною.
Чернил, бумаги — весь давай запас!
На ста листках, нетленных, как алмаз,
Запечатлеть хочу мои томленья,
И то, что в сердце молча я таю —
Мою тоску, немую скорбь мою, —
Грядущие разделят поколенья.
Нет, ни камея, золотом одета,
Ни лютни звон, ни лебедя полет,
Ни лилия, что над ручьем цветет,
Ни прелесть роз в живом ручье рассвета,
Ни ласковый зефир весны и лета,
Ни шум весла, ни пенье светлых вод,
Ни резвых нимф веселый хоровод,
Ни роща в дни весеннего рассвета,
Ни блеск пиров, ни ярой битвы гром,
Ни темный лес, ни грот, поросший мхом,
Ни горы в час вечернего молчанья,
Ни все, что дышит и цветет вокруг,
Не радует души, как этот Луг,
Где вянут без надежд мои желанья.
Когда я начинал, Тиар, мне говорили,
Что человек простой меня и не поймет,
Что слишком темен я. Теперь наоборот:
Я стал уж слишком прост, явившись в новом стиле.
Вот ты учен, Тиар, в бессмертье утвердили
Тебя стихи твои. А что ж мои спасет?
Ты знаешь все, скажи: какой придумать ход,
Чтоб наконец они всем вкусам угодили?
Когда мой стиль высок, он, видишь, скучен, стар;
На низкий перейду — кричат, что груб Ронсар, —
Изменчивый Протей[128] мне в руки не дается.
Как заманить в капкан, в силки завлечь его?
А ты в ответ, Тиар: «Не слушай никого
И смейся, друг, над тем, кто над тобой смеется».
Меж тем как ты живешь на древнем Палатине[129]
И внемлешь говору латинских вод, мой друг,
И видя лишь одно латинское вокруг,
Забыл родной язык для чопорной латыни,
Анжуйской девушке служу я в прежнем чине,
Блаженствую в кольце ее прекрасных рук,
То нежно с ней бранюсь, то зацелую вдруг,
И по пословице: не мудр, но счастлив ныне,
Ты подмигнешь Маньи, читая мой сонет:
«Ронсар еще влюблен! Ведь это просто чудо!»
Да, мой Белле, влюблен, и счастья выше нет.
Любовь напастью звать я не могу покуда.
А если и напасть — попасть любви во власть,
Всю жизнь готов терпеть подобную напасть.
Мари-ленивица! Пора вставать с постели!
Вам жаворонок спел напев веселый свой,
И над шиповником, обрызганным росой,
Влюбленный соловей исходит в нежной трели.
Живей! Расцвел жасмин, и маки заблестели.
Не налюбуетесь душистой резедой!
Так вот зачем цветы кропили вы водой,
Скорее напоить их под вечер хотели!
Как заклинали вы вчера глаза свои
Проснуться ранее, чем я приду за вами,
И все ж покоитесь в беспечном забытьи, —
Сон любит девушек, он не в ладу с часами!
Сто раз глаза и грудь вам буду целовать,
Чтоб вовремя вперед учились вы вставать.
Ко мне, друзья мои, сегодня я пирую![130]
Налей нам, Коридон, кипящую струю.
Я буду чествовать красавицу мою,
Кассандру иль Мари — не все ль равно какую?
Но девять раз, друзья, поднимем круговую, —
По буквам имени я девять кубков пью.
А ты, Белло, прославь причудницу твою,
За юную Мадлен прольем струю живую.
Неси на стол цветы, что ты нарвал в саду,
Фиалки, лилии, пионы, резеду, —
Пусть каждый для себя венок душистый свяжет.
Друзья, обманем смерть и выпьем за любовь.
Быть может, завтра нам уж не собраться вновь,
Сегодня мы живем, а завтра — кто предскажет?
Любовь — волшебница. Я мог бы целый год
С моей возлюбленной болтать, не умолкая,
Про все свои любви — и с кем и кто такая,
Рассказывал бы ей все ночи напролет.
Но вот приходит гость, и я уже не тот,
И мысль уже не та, и речь совсем другая.
То слово путая, то фразу обрывая,
Коснеет мой язык, а там совсем замрет.
Но гость ушел, и вновь, исполнясь жаром новым,
Острю, шучу, смеюсь, легко владею словом,
Для сердца нахожу любви живой язык.
Спешу ей рассказать одно, другое, третье…
И, просиди мы с ней хоть целое столетье,
Нам, право, было б жаль расстаться хоть на миг.
Так ненавистны мне деревни, города,
Что ужасаюсь, след увидев человечий.
Бродя один в лесу, я избегаю встречи;
Люблю заглохший край, где жизни нет следа.
И зверь неистовый, и светлая вода,
Деревья, скалы, ключ, журчащий недалече,
Со мной беседуют и внемлют грустной речи:
Они одни поймут печаль мою всегда.
За мыслью мысль встает, угрюмая, больная,
И, в стоне горестном всю душу изливая,
Вздыхаю без конца, и так мой мрачен вид,
Что если кто-нибудь нечаянно в дуброве
Посмотрит на мои нахмуренные брови,
Меня он кличкою урода наградит.
Да женщина ли вы? Ужель вы так жестоки,
Что гоните любовь? Все радуются ей.
Взгляните вы на птиц, хотя б на голубей,
А воробьи, скворцы, а галки, а сороки?
Заря спешит вставать пораньше на востоке,
Чтобы для игр и ласк был каждый день длинней.
И повилика льнет к орешнику нежней,
И о любви твердят леса, поля, потоки.
Пастушка песнь поет, крутя веретено,
И тоже о любви. Пастух влюблен давно,
И он запел в ответ. Все любит, все смеется,
Все тянется к любви и жаждет ласки вновь.
Так сердце есть у вас? Неужто не сдается
И так упорствует и гонит прочь любовь?
Мари, перевернув рассудок бедный мой,
Меня, свободного, в раба вы превратили,
И отвернулся я от песен в важном стиле,
Который «низкое» обходит стороной.
Но если бы рукой скользил я в час ночной
По вашим прелестям — по ножкам, по груди ли,
Вы этим бы мою утрату возместили,
Меня не мучило б отвергнутое мной.
Да, я попал в беду, а вам и горя мало,
Что Муза у меня бескрылой, низкой стала
И в ужасе теперь французы от нее.
Что я в смятении, хоть вас люблю, как прежде,
Что, видя холод ваш, изверился в надежде
И ваше торжество — падение мое.
Ты плачешь, песнь моя? Таков судьбы запрет:
Кто жив, напрасно ждет похвал толпы надменной.
Пока у черных волн не стал я тенью пленной,
За труд мой не почтит меня бездушный свет.
Но кто-нибудь в веках найдет мой тусклый след
И на Луар придет, как пилигрим смиренный,
И не поверит он пред новой Иппокреной,[131]
Что маленькой страной рожден такой поэт.
Мужайся, песнь моя! Достоинствам живого
Толпа бросает вслед язвительное слово,
Но богом, лишь умрет, становится певец,
Живых нас топчет в грязь завистливая злоба,
Но добродетели, сияющей из гроба,
Сплетают правнуки без зависти венец.
Как роза ранняя, цветок душистый мая,
В расцвете юности и нежной красоты,
Когда встающий день омыл росой цветы,
Сверкает, небеса румянцем затмевая,
Вся прелестью дыша, вся грация живая,
Благоуханием поит она сады,
Но солнце жжет ее, но дождь сечет листы,
И клонится она, и гибнет, увядая, —
Так ты, красавица, ты, юная, цвела,
Ты небом и землей прославлена была,
Но пресекла твой путь ревнивой Парки злоба.
И я в тоске, в слезах на смертный одр принес
В кувшине — молока, в корзинке — свежих роз,
Чтоб розою живой ты расцвела из гроба.
Когда в груди ее пустыня снеговая
И, как бронею, льдом холодным дух одет,
Когда я дорог ей лишь тем, что я поэт,
К чему безумствую, в мученьях изнывая?
Что имя, сан ее и гордость родовая —
Позор нарядный мой, блестящий плен? О нет!
Поверьте, милая, я не настолько сед,
Чтоб сердцу не могла вас заменить другая.
Амур вам подтвердит, Амур не может лгать:
Не так прекрасны вы, чтоб чувство отвергать!
Как не ценить любви? Я, право, негодую!
Ведь я уж никогда не стану молодым,
Любите же меня таким, как есть, — седым,
И буду вас любить, хотя б совсем седую.
Ты помнишь, милая, как ты в окно глядела
На гаснущий Монмартр, на темный дол кругом
И молвила: «Поля, пустынный сельский дом, —
Для них покинуть Двор — нет сладостней удела!
Когда б я чувствами повелевать умела,
Я дни наполнила б живительным трудом,
Амура прогнала б, молитвой и постом
Смиряя жар любви, не знающий предела».
Я отвечал тогда: «Погасшим не зови
Незримый пламень тот, что под золой таится.
И старцам праведным знаком огонь в крови.
Как во дворцах, Амур в монастырях гнездится.
Могучий царь богов, великий бог любви,
Молитвы гонит он и над постом глумится».
Хорош ли, дурен слог в сонетах сих, мадам,
Лишь вы причиною хорошему ль, дурному:
Я искренне воспел сердечную истому,
Желая выход дать бушующим страстям.
Когда у горла нож, увы, трудненько нам
Не хныкать, не молить, не сетовать другому!
Но горе — не беда весельчаку шальному,
А нытик в трудный час себя изводит сам.
Я ждал любви от вас, я жаждал наслажденья,
Не долгих чаяний, не тягот, не забот.
Коль вы отнимете причину для мученья,
Игриво и легко мой голос запоет.
Я — словно зеркало, где видно отраженье
Того, что перед ним с любым произойдет.
Кассандра и Мари, пора расстаться с вами!
Красавицы, мой срок я отслужил для вас.
Одна жива, другой был дан лишь краткий час —
Оплакана землей, любима небесами.
В апреле жизни, пьян любовными мечтами,
Я сердце отдал вам, но горд был ваш отказ.
Я горестной мольбой вам докучал не раз,
Но Парка ткет мой век небрежными перстами.
Под осень дней моих, еще не исцелен,
Рожденный влюбчивым, я, как весной, влюблен,
И жизнь моя течет в печали неизменной.
И хоть давно пора мне сбросить панцирь мой,
Амур меня бичом, как прежде, гонит в бой —
Брать гордый Илион, чтоб овладеть Еленой.[132]
Да, победили вы. И ныне побежденный
Дарит вам этот плющ. По стенам и ветвям
Он растекается, скользящий там и сям,
Бежит, настойчивый и цепкий, и влюбленный.
Венчаю вас плющом. Любовью истомленный,
Хочу, совсем как он, и днем и по ночам,
Все крепче обнимать и все стремиться к вам,
Теснее оплетясь вокруг живой колонны.
Придет ли та заря, гоня ночные сны,
Когда осмелюсь я под низкими ветвями
Сквозь птичьи гомоны из ясной вышины,
Во всем, что мучило, открывшись перед вами,
Всю прелесть ваших роз и вашей белизны
С любовью осязать губами и руками?
Оставь страну рабов, державу фараонов,
Приди на Иордан,[133] на берег чистых вод,
Покинь цирцей, сирен и фавнов хоровод,
На тихий дом смени тлетворный вихрь салонов.
Собою правь сама, не знай чужих законов,
Мгновеньем насладись, — ведь молодость не ждет!
За днем веселия печали день придет,
И заблестит зима, твой лоб снегами тронув.
Ужель не видишь ты, как лицемерен Двор?
Он золотом одел Донос и Наговор,
Унизил Правду он и сделал Ложь великой.
На что нам лесть вельмож и милость короля?
В страну богов и нимф — беги в леса, в поля,
Орфеем буду я, ты будешь Эвридикой.
Уж этот мне Амур — такой злодей с пеленок!
Вчера лишь родился, а нынче — столько мук!
Отнять у матери и сбыть буяна с рук,
Пускай за полцены, — на что мне злой ребенок!
И кто подумал бы — хватило же силенок:
Приладил тетиву, сам натянул свой лук!
Продать, скорей продать! О, как заплакал вдруг…
Да я ведь пошутил, утешься, постреленок!
Я не продам тебя, напротив, не тужи:
К Елене завтра же поступишь ты в пажи,
Ты на нее похож кудрями и глазами.
Вы оба ласковы, лукавы и хитры.
Ты будешь с ней играть, дружить с ней до поры,
А там заплатишь мне такими же слезами.
Когда старушкою, над прялкою склоненной,
При свете камелька взгрустнется вам порой,
Произнеся стихи, написанные мной,
Скажите: «И меня воспел Ронсар влюбленный!»
Они разбудят слух служанки полусонной,
И с именем моим ваш облик молодой,
Сиявший некогда бессмертною красой,
Почтит она тогда хвалою восхищенной.
Я буду спать в земле и — тень среди теней —
Спокойно отдыхать от пережитых дней.
А вы на склоне лет припомните сквозь слезы
И гордый свой отказ, и жар моей любви…
Послушайте меня: пока огонь в крови,
Пока вы молоды, срывайте жизни розы!
Плыву в волнах любви. Не видно маяка.
Хочу лишь одного (не дерзко ль это слово!),
Но в горестной душе желанья нет иного —
Достигнуть берега — ведь гавань так близка!
Предвестье гибели — клубятся облака.
Виденьем огненным из мрака грозового
Елена светит мне. Она глядит сурово,
И к смерти парус мой ведет ее рука.
Я одинок, тону. Вожатым в путь мой трудный
Слепого мальчика я выбрал, безрассудный,
И горько жалуюсь, краснею, слезы лью.
Душе неведом страх, хоть смерть меня торопит.
Но, боже праведный! Ужели шквал потопит
У самой пристани неверную ладью!
Чтоб источал ручей тебе хвалу живую,
Мной врезанную в клен, — да к небу возрастет!
Призвав на пир богов, разлив вино и мед,
Прекрасный мой ручей Елене я дарую.
Пастух, не приводи отары в сень лесную
Мутить его струю! Пускай у этих вод
Над сотнями цветов шумит зеленый свод, —
Елены именем ручей я именую!
Здесь путник отдохнет в прохладной тишине,
Мечтая, вспомнит он, быть может, обо мне,
И будет им опять хвала Елене спета.
Он сам полюбит здесь, как я в былые лета,
И, жадно ртом припав к живительной волне,
Почувствует огонь, питающий поэта.
Ответь мне, злой Луар (ты должен отплатить
Признанием вины за все мои хваленья!),
Решив перевернуть мой челн среди теченья,
Ты попросту меня задумал погубить!
Когда бы невзначай пришлось мне посвятить
Любой из лучших рек строфу стихотворенья,
Ну разве Нил и Ганг, — какие в том сомненья? —
Дунай иль Рейн меня хотели б утопить?
Но я любил тебя, я пел тебя, коварный,
Не знал я, что вода — сосед неблагодарный,
Что так славолюбив негодный злой Луар.
Признайся, на меня взъярился ты недаром:
Хотел ты перестать отныне быть Луаром,
Чтоб зваться впредь рекой, где утонул Ронсар.
Хочу три дня мечтать, читая «Илиаду»,
Ступай же, Коридон,[134] и плотно дверь прикрой
И, если что-нибудь нарушит мой покой,
Знай: на твоей спине я вымещу досаду.
Мы принимать гостей три дня не будем кряду,
Мне не нужны ни Барб, ни ты, ни мальчик твой, —
Хочу три дня мечтать наедине с собой,
А там опять готов испить безумств отраду.
Но если вдруг гонца Кассандра мне пришлет,
Зови с поклоном в дом, пусть у дверей не ждет,
Беги ко мне, входи, не медля на пороге!
К ее посланнику я тотчас выйду сам.
Но если б даже бог явился в гости к нам,
Захлопни дверь пред ним, на что нужны мне боги!
Во мне, о монсеньёр, уж нет былого пыла,
Я не пою любви, скудеет кровь моя,
Душою не влекусь к утехам бытия,
И старость близится, бесплодна и уныла.
Я к Фебу охладел, Венера мне постыла,
И страсти эллинской — таить не стану я —
Иссякла радостно кипевшая струя, —
Так пеной шумною вина уходит сила.
Я точно старый конь; предчувствуя конец,
Он силится стяжать хозяину венец,
На бодрый зов трубы стремится в гущу боя;
Мгновенья первые летит во весь опор,
А там слабеет вдруг, догнать не может строя
И всаднику дарит не лавры, а позор.
А что такое смерть? Такое ль это зло,
Как всем нам кажется? Быть может, умирая,
В последний, горький час дошедшему до края,
Как в первый час пути, — совсем не тяжело?
Но ты пойми — не быть! Утратить свет, тепло,
Когда порвется нить и бледность гробовая
По членам побежит, все чувства обрывая, —
Когда желания уйдут, как все ушло.
Там не попросишь есть! Ну да, и что ж такого?
Лишь тело просит есть, еда — его основа,
Она ему нужна для поддержанья сил.
А дух не ест, не пьет. Но смех, любовь и ласки?
Венеры сладкий зов? Не трать слова и краски,
Зачем любовь тому, кто умер и остыл?
Я к старости клонюсь, вы постарели тоже.
А если бы нам слить две старости в одну
И зиму превратить — как сможем — в ту весну,
Которая спасет от холода и дрожи?
Ведь старый человек на много лет моложе,
Когда не хочет быть у старости в плену.
Он этим придает всем чувствам новизну,
Он бодр, он как змея в блестящей новой коже.
К чему вам этот грим — вас только портит он,
Вы не обманете бегущих дней закон:
Уже не округлить вам ног, сухих, как палки,
Не сделать крепкой грудь и сладостной, как плод.
Но время — дайте срок! — личину с вас сорвет,
И лебедь белая взлетит из черной галки.
Я высох до костей. К порогу тьмы и мрака
Я приближаюсь, глух, изглодан, черен, слаб,
И смерть уже меня не выпустит из лап.
Я страшен сам себе, как выходец из ада.
Поэзия лгала! Душа бы верить рада,
Но не спасут меня ни Феб, ни Эскулап.[136]
Прощай, светило дня! Болящей плоти раб,
Иду в ужасный мир всеобщего распада.
Когда заходит друг, сквозь слезы смотрит он,
Как уничтожен я, во что я превращен.
Он что-то шепчет мне, лицо мое целуя,
Стараюсь тихо снять слезу с моей щеки,
Друзья, любимые, прощайте, старики!
Я буду первый там и место вам займу я.
Мне ночь мала, и день чрезмерно длится.
Бегу любви — за ней спешу без силы,
К себе жесток — пощады жду от милой,
И счастье пью в мученьях без границы.
Свой знаю прок — лишь бед могу добиться.
Желанье жжет — боязнь оледенила,
Хочу бежать — не двинусь, кровь застыла,
Мне тьма светла, а в свете тьма таится.
Я ваш, мадам, при этом сам не свой,
На воле плоть, но чую, чуть живой,
Что сердце, пережив темницы мрак,
Лишилось сил и одряхлело вдруг,
И вот в меня нещадный целит лук
Тот древний мальчуган, что слеп и наг.
Я робкому подобен мореходу:
Лишь тучи соберутся в вышине,
Прибудет силы пенистой волне
И челн затонет, рассекая воду.
Он, морю покорясь и небосводу,
Руль бросит и безвольно ждет в челне —
К богам взывает и наедине
Клянет, трясясь и плача, непогоду.
Я кормчий, море — это мысль моя,
Мои рыданья — буря грозовая,
Моя Богиня — светлая звезда,
И вас, Богиня, заклинаю я,
Ладью моей отваги направляя,
Кромешный мрак рассеять навсегда.
Во сне и мир, и счастье ждут меня,
А наяву — война, беда, страданье.
Мне клевета милей, чем оправданье.
Добро — от ночи. Зло — от бела дня.
Неужто прав я, правду хороня,
Ей гибель предсказав и увяданье?
Счастливей нас, наверно, те созданья,
Что спят полгода, свой покой храня!
Что сон и смерть между собою схожи,
Что друг на друга явь и сон похожи,
Не верю я, но ежели они
Одно и то же, и уйду навеки
Я в забытьё, — Смерть, сон с себя стряхни
И ночью вечною смежи мне веки.
Короче дня вся наша жизнь земная
Пред вечностью. Круг совершая, год
Дни наши прочь без жалости метет;
Живущее — лишь гость земного края.
Что ж медлишь ты, душа, в плену страдая?
Что любишь ты юдольной жизни ход?
Ведь ты сильна, на радостный полет
К иным пределам крылья простирая.
Ко благу там увенчано стремленье;
За труд земной там ждет отдохновенье;
Там ждет любовь, усладу нам даруя;
Там, о душа, под высшим небом рея,
Познаешь ты: вот какова Идея
Той красоты, что здесь боготворю я.
Пришелец в Риме не увидит Рима,
И тщетно Рим искал бы в Риме он.
Остатки стен, порталов и колонн —
Вот все, чем слава римская хранима.
Во прахе спесь. А время мчится мимо,
И тот, кто миру диктовал закон,
Тысячелетьям в жертву обречен,
Сам истребил себя неумолимо.
Для Рима стать гробницей мог лишь Рим.
Рим только Римом побежден одним.
И, меж руин огромных одинок,
Лишь Тибр не молкнет. О неверность мира!
Извечно зыбкий вечность превозмог.
Незыблемый лежит в обломках сиро.
Как в поле, где зерно из полной семенницы
Посеет селянин, вспахав и взбороня, —
Сперва произрастут густые зеленя,
Из зеленей — стеблей высоких вереницы,
И защетинятся потом из них пшеницы
Колосья желтые, взгляд золотом маня,
Потом заблещет серп, и, наконец клоня
Свой стан, начнут вязать снопы жнецы и жницы:
Так римское в веках могущество росло,
Покуда, всколосясь, оно не полегло
Под варварской рукой, оставив лишь руины;
И мы на них теперь свершаем свой набег,
Подобно беднякам, что средь пустой долины
Колосья подберут, упавшие с телег.
Стихи мои, вы ждете, что потомки
Читать вас будут истово подряд,
Что небеса, расщедрясь, одарят
Таким бессмертьем лиры глас негромкий?
Когда не все крошится здесь в обломки,
Творенья духа — в книгах-то навряд,
Но в мраморе, в порфире — сохранят
Живую древность, бренности на кромке.
Не утешай, не прекращай трезвон,
О лютня, что вручил мне Аполлон, —
Коль славу вечную даруют боги,
Хвались: тобою, низкой, тот владел,
Кто первым из французов звучно пел
Мощь древнюю народа в длинной тоге.
О книжица моя, пенять тебе не смею,
Что без меня спешишь увидеть Принца двор.
Ах, сколь ни жалок я, мой скорбный грезит взор
Изведать счастие вслед за судьбой твоею.
Кто станет при дворе хвалить тебя скорее,
Тому желай, чтоб Бог над ним покров простер,
Но тем, кто приберег хулу и оговор,
Свой плач и боль мою пожалуй, не жалея.
И пожелай, чтоб путь был горек и далек,
И, хоть велит вдали от дома жить зарок,
Чтобы душа всегда на родине витала,
И пожелай сей мир покинуть в кабале,
И в смертный час испить всю горечь на земле,
И знать, что в прах родня именье промотала.
Блуждать я не хочу в глубокой тьме природы,
Я не хочу искать дух тайны мировой,
Я не хочу смотреть в глубь пропасти глухой,
Ни рисовать небес сверкающие своды.
Высоких образов я не ищу для оды,
Не украшаю я картины пестротой,
Но вслед событиям обители земной
В простых словах пою и благо и невзгоды.
Печален ли, — стихам я жалуюсь своим,
Я с ними радуюсь, вверяю тайны им,
Они наперсники сердечных сожалений.
И не хочу я их рядить иль завивать,
И не хочу я им иных имен давать,
Как просто дневников иль скромных сообщений.
Не ведая того, что я узнал потом[137] —
Как может быть судьба ко мне неблагосклонна, —
Я шел необщею дорогой Аполлона,
К святому движимый его святым огнем.
Но вскоре божество покинуло мой дом,
Везде докучная мешала мне препона,
И в тусклый мир, где все и гладко и законно,
Нужда ввела меня исхоженным путем.
Вот почему (Лоррен) я сбился с той дороги.
Какой идет Ронсар туда, где правят боги,
И все же ровный путь увидев пред собой,
Без риска утомить дыханье, сердце, руки,
Я следую туда, куда в трудах и в муке
Идет он подвига неторною тропой.
Нет, ради греков я не брошу галльских лар,[138]
Горация своим не возглашу законом,
Не стану подражать Петрарковым канцонам
И «Сожаленья» петь, как пел бы их Ронсар.
Пускай дерзают те, чей безграничен дар,
Кто с первых опытов отмечен Аполлоном.
Безвестный, я пойду путем непроторенным,
Но без глубоких тайн и без великих чар.
Я удовольствуюсь бесхитростным рассказом
О том, что говорят мне чувство или разум,
Пускай предметы есть важнее — что с того!
И лирой скромною я подражать не буду
Вам, чьи творения во всем подобны чуду
И гению дарят бессмертья торжество.
Кто влюбчив, тот хвалы возлюбленным поет;
Кто выше ставит честь, тот воспевает славу;
Кто служит королю — поет его державу,
Монаршим милостям ведя ревнивый счет.
Кто музам отдал жизнь, тот славит их полет;
Кто доблестен, твердит о доблестях по праву;
Кто возлюбил вино, поет вина отраву,
А кто мечтателен, тот сказки создает.
Кто злоречив, живет лишь клеветой да сплетней;
Кто подобрей, острит, чтоб только быть заметней,
Кто смел, тот хвалится бесстрашием в бою;
Кто сам в себя влюблен, лишь о себе хлопочет;
Кто льстив, тот в ангелы любого черта прочит;
А я — я жалуюсь на злую жизнь мою.
Увы! где прежняя насмешка над фортуной,
Где сердце, смелое в любые времена,
И жажда гордая бессмертья, где она?
Неведомый толпе — где этот пламень юный?
Где песня у реки в прохладе ночи лунной,
Когда была душа беспечна и вольна,
И хороводу муз внимала тишина
Под легкий звон моей кифары тихострунной?
Увы, теперь не то, я угнетен судьбой.
Владевший некогда и ею и собой,
Я ныне раб невзгод и угрызений сердца.
Забыв о будущем, я разлюбил свой труд,
Потух мой жар, я нищ, и музы прочь бегут,
В умолкнувшем навек почуяв иноверца.
Отчизна доблести, искусства и закона,
Я вскормленник твоих, о Франция, сосцов!
И, как ягненок мать зовет в глуши лесов,
К тебе взываю здесь, вблизи чужого трона.
Ужели своего мне не раскроешь лона,
Дитя не возвратишь под материнский кров?
Откликнись, Франция, на горький этот зов!
Но вторит эхо мне, а ты не слышишь стона.
Брожу среди зверей, безлюдный лес вокруг,
И в жилах стынет кровь, и холод зимних вьюг,
Дрожа, предчувствую в осеннем листопаде.
Ты всех ягнят своих укрыла от зимы,
От голода, волков и от морозной тьмы, —
За что же гибну я, ужель я худший в стаде?
Когда родной язык сменив на чужестранный,[139]
В стихах заговорил я по-латыни вдруг,
Причина, мой Ронсар, не в том, что Рим вокруг,
Не в шуме древних струй, бегущих с гор Тосканы.
Но в том, что здесь я раб, немой и безымянный,
Томлюсь, как Прометей, пойми, три года мук!
Что без надежд живу, и верь, мой добрый друг,
Виной жестокий рок, увы, не взор желанный,
Но, если от тоски в какой-то тяжкий миг
Овидий перешел на варварский язык,
Чтоб быть услышанным, так пусть простит мне муза
Мое предательство, — ведь у латинских рек,
Хотя б велик ты был, как Римлянин иль Грек,
Никто, Ронсар, никто не слушает француза.
Невежде проку нет в искусствах Аполлона,
Таким сокровищем скупец не дорожит,
Проныра от него подалее бежит,
Им Честолюбие украситься не склонно;
Над ним смеется тот, кто вьется возле трона,
Солдат из рифм и строф щита не смастерит,
И знает Дю Белле: не будешь ими сыт,
Поэты не в цене у власти и закона.
Вельможа от стихов не видит барыша,
За лучшие стихи не купишь ни шиша,
Поэт обычно нищ и в собственной отчизне.
Но я не откажусь от песенной строки,
Одна поэзия спасает от тоски,
И ей обязан я шестью годами жизни. [140]
Служу — я правды от себя не прячу, —
Хожу к банкирам, слушаю купцов,
Дивишься ты, на что я годы трачу,
Как петь могу, где время для стихов.
Поверь, я не пою, в стихах я плачу,
Но сам заворожен звучаньем слов,
Я до утра слагать стихи готов,
В слезах пою и не могу иначе.
Так за работою поет кузнец,
Иль, веслами ворочая, гребец,
Иль путник, вдруг припомнив дом родимый,
Так жнец поет, когда невмочь ему,
Иль юноша, подумав о любимой,
Иль каторжник, кляня свою тюрьму.
Когда мне портит кровь упрямый кредитор,
Я лишь сложу стихи — и бешенство пропало.
Когда я слышу брань вельможного нахала,
Мне любо, желчь излив, стихами дать отпор.
Когда плохой слуга мне лжет и мелет вздор,
Я вновь пишу стихи — и злости вмиг не стало;
Когда от всех забот моя душа устала,
Я черпаю в стихах и бодрость и задор.
Стихами я могу слагать хвалы свободе,
Стихами лень гоню назло моей природе,
Стихам вверяю все, что затаил в душе.
Но если от стихов мне столько пользы разной
И вносят жизнь они в мой век однообразный,
Зачем ты бросить их советуешь, Буше?[141]
Пока мы тратим жизнь и длится лживый сон,[142]
Которым на крючок надежда нас поймала,
Пока при дяде я, Панжас — у кардинала,
Маньи — там, где велит всесильный Авансон, —
Ты служишь королям, ты счастьем вознесен,
И славу Генриха умножил ты немало
Той славою, Ронсар, что гений твой венчала
За то, что Францию в веках прославил он.
Ты счастлив, друг! А мы среди чужой природы,
На чуждом берегу бесплодно тратим годы,
Вверяя лишь стихам все, что терзает нас.
Так на чужом пруду, пугая всю округу,
Прижавшись крыльями в отчаянье друг к другу,
Три лебедя кричат, что бьет их смертный час.
Вовеки прокляты год, месяц, день и час,[143]
Когда надеждами прельстясь неудержимо,
Решил я свой Анжу покинуть ради Рима,
И скрылась Франция от увлажненных глаз.
Недоброй птице внял — и первый в жизни раз
Отцовский дом сменил на посох пилигрима.
Не понимал, что рок и мне грозит незримо,
Когда Сатурн и Марс в союзе против нас.
Едва сомнение мой разум посещало,
Желанье чем-нибудь опять меня прельщало,
И доводы его рассеять я не смог,
Хотя почувствовал, что, видно, песня спета,
Когда при выходе — зловещая примета! —
Лодыжку повредил, споткнувшись о порог.
Нет, не тщеславие, не алчность, не расчет
С страною предков мне внушили расставанье,
Чтоб видеть снежных гор бессмертное сверканье
И счастия искать средь тысячи забот.
Та честь высокая, что вечно не умрет,
И доблесть чистая, которой нет скончанья,
С такою щедростью вершили мне желанья,
Что большего не жду с божественных высот,
Нет, верность рабская и долг неумолимый
Заставили меня из Франции любимой
Прибыть в Италию, где три зимы подряд
Томлюсь по родине. И та же верность, знаю,
Властна меня послать, с отчизной разлучая,
Хоть в Мавританию, хоть в Индию, хоть в ад.
Кто может, мой Байель,[144] под небом неродным
И жить и странствовать ловцом удачи мнимой
И в призрачной борьбе с судьбой неумолимой
Брести из двери в дверь по чуждым мостовым.
Кто может позабыть все то, что звал своим,
Любовь к семье своей, любовь к своей любимой,
К земле, от прошлых дней вовек неотделимой,
И даже не мечтать о возвращенье к ним —
Тот камнем порожден, провел с волками детство,
Тот принял от зверей жестокий дух в наследство,
Тигрицы молоко сосал он детским ртом!
Да нет, и дикий зверь бежит с охоты в нору,
А уж домашние, так те в любую пору,
Где б ни были они, спешат к себе, в свой дом.
Я не люблю двора, но в Риме я придворный.
Свободу я люблю, но должен быть рабом.
Люблю я прямоту — льстецам открыл свой дом;
Стяжанья враг, служу корыстности позорной.
Не лицемер, учу язык похвал притворный;
Чту веру праотцов, но стал ее врагом.
Хочу лишь правдой жить, но лгу, как все кругом;
Друг добродетели, терплю порок тлетворный,
Покоя жажду я — томлюсь в плену забот.
Ищу молчания — меня беседа ждет.
К веселью тороплюсь — мне скука ставит сети.
Я болен, но всегда в карете иль верхом.
В мечтах я музы жрец, на деле — эконом.
Ну можно ли, Морель,[145] несчастней быть на свете!
Блажен, кто устоял и низкой лжи в угоду
Высокой истине не шел наперекор,
Не принуждал перо кропать постыдный вздор,
Прислуживаясь к тем, кто делает погоду.
А я таю свой гнев, насилую природу,
Чтоб нестерпимых уз не отягчать позор,
Не смею вырваться душою на простор
И обрести покой иль чувству дать свободу.
Мой каждый шаг стеснен — безропотно молчу.
Мне отравляют жизнь, и все ж я не кричу.
О мука — все терпеть, лишь кулаки сжимая!
Нет боли тягостней, чем скрытая в кости!
Нет мысли пламенней, чем та, что в заперти!
И нет страдания сильней, чем скорбь немая.
Ты Дю Белле чернишь: мол, важничает он,
Не ставит ни во что друзей. Опомнись, милый,
Ведь я не князь, не граф, не герцог (бог помилуй),
Не титулован я и в сан не возведен,
И честолюбью чужд, и тем не уязвлен,
Что не отличен был ни знатностью, ни силой,
Зато мой ранг — он мой, и лишь недуг постылый,
Лишь естество мое диктует мне закон.
Чтоб сильным угодить, не буду лезть из кожи.
Низкопоклонствовать, как требуют вельможи,
Как жизнь теперь велит, — забота не моя.
Я людям не грублю, мной уважаем каждый;
Кто поклонился мне, тому отвечу дважды.
Но мне не нужен тот, кому не нужен я.
О страсти я молчу, когда я не влюблен,
О красоте молчу, когда не знаю страсти,
О радости молчу, когда попал в несчастье,
О нежности молчу, когда я уязвлен.
О счастье я молчу, когда я ущемлен,
О почестях молчу, не видя их от власти,
О дружбе я молчу, заметив безучастье,
О бодрости молчу, когда я утомлен.
О короле молчу, расставшись со столицей,
О Франции молчу, когда я за границей,
О чести я молчу, ее не видя здесь.
О золоте молчу, когда не вижу денег,
О доблести молчу, когда встречаю спесь,
О знании молчу, когда со мной священник.
Заимодавцу льстить, чтобы продлил он срок,[146]
Банкира улещать, хоть толку никакого,
Час целый взвешивать пред тем, как молвить слово,
Замкнув парижскую свободу на замок;
Ни выпить лишнего, ни лишний съесть кусок,
Придерживать язык в присутствии чужого,
Пред иностранцами разыгрывать немого,
Чтоб гость о чем-нибудь тебя спросить не мог;
Со всеми жить в ладу, насилуя природу:
Чем безграничнее тебе дают свободу,
Тем чаще вспоминать, что можешь сесть в тюрьму.
Хранить любезный тон с мерзавцами любыми —
Вот, милый мой Морель, что за три года в Риме
Сполна усвоил я, к позору своему.
Ты заблуждаешься (Белло),[147] что все кругом
Восхищены твоим талантом и упорством, —
Не добродетелью прославься, а проворством,
Заботься о чинах и кошельке тугом.
Что пользы рассуждать о сердце всеблагом? —
Достигнуть звезд дано лишь скаредным и черствым, —
Дружи с невежеством, обманом и притворством
И зависть не считай опаснейшим врагом.
Ученость хороша за книгой, в кабинете,
Но, что греха таить, она нелепа в свете, —
Не стань посмешищем, любезный мой Белло!
Нас в добродетелях пугает пыл излишний,
Ты жаждешь нравиться? — храни тебя Всевышний
За столь бесславное приняться ремесло.
Господь, да как же я без бешенства взгляну
На старых обезьян, бездельников придворных,
Лишь в подражании величеству проворных,
На челядь жалкую — у роскоши в плену.
Когда солжет король, тогда на всю страну
Ложь разлетится с уст угодников притворных,
В угоду королю они в потемках черных
Увидят солнца свет, а среди дня — луну.
И если кто-нибудь у короля в фаворе,
Тогда покоя нет их лебезящей своре.
А кто опальным стал — презрение тому.
Так негодую я на этих слуг безмерно,
Когда пред королем, потупясь лицемерно,
Они смеются вслух, не ведая чему!
Ученым степени дает ученый свет,
Придворным землями отмеривают плату,
Дают внушительную должность адвокату,
И командирам цепь дают за блеск побед.
Чиновникам чины дают с теченьем лет,
Пеньковый шарф дают за все дела пирату,
Добычу отдают отважному солдату,
И лаврами не раз увенчан был поэт.
Зачем же ты, Жодель, тревожишь Музу плачем,[148]
Что мы обижены, что ничего не значим?
Тогда ступай себе другой дорогой, брат:
Лишь бескорыстному служенью Муза рада.
И стыдно требовать поэзии наград,
Когда поэзия сама себе награда.
Я вижу на верху одной горы строенье
В сто сажен высотой, и сто колонн стоят
Все из алмаза сплошь, кругом обняв фасад
В дорическом ладу взведенного творенья.
Не мрамор, не кирпич — хрусталь, услада зренья,
Пошел на кладку стен, что искрами горят,
Дробя собой лучи из внутренних палат,
Где златом Африки покрыты все ступени.
Внутри из золота обшивка стен, и свод
В пластинках золотых вокруг сиянье льет,
В пол яшмовый вкраплен узор смарагдов[149] щедро.
О мира суета! Из-под земли толчок,
До корня сотряся горы высокой недра,
Вмиг эту красоту сравнять с землею смог.
Я видел: скал приют, закрытый лозняком,
Волчица там была с детьми; сося, лаская,
Питалися они, сосцы ее толкая,
И мать лизала их упругим языком.
Я видел: близнецов насытив молоком,
Она спешила в дол, глазами вкруг сверкая;
Беспечные стада она искала там, алкая,
И бегала с дымящимся в зубах куском.
Я видел: с гор спустясь, вдруг вереницей длинной
Охотники пошли Ломбардскою долиной,
И в зверя — дротов лет, и лай кругом и рык.
И видел я: мертва простертая волчица,
Замолк предсмертный вой, и высунут язык,
И шкура содрана, и кровью труп сочится.
Коль ты не утерял того огня,
Который сердце озаряет светом,
О светоче любви ты помнишь этом,
Ученому перу не изменя,
Тогда, на час глаза обременя,
Ты приглядись к страданиям, воспетым
В «Любовных заблуждениях» поэтом.
Любовь избрала кузнецом меня.
Ты, может быть, увидишь то же пламя,
Что наделило и тебя крылами,
Но дара своего не узришь ты.
С терпеньем принимая все упреки,
Я выслушаю приговор жестокий
Всем заблужденьям юной суеты.
Увидев твой портрет, любой дивится
Гармонии тонов его и линий.
Так схожи ты и образ на картине,
Что перед ней немеют очевидцы.
Во мне вернее облик твой, царица,
Амур стрелой запечатлел отныне,
Но красота — жестокая святыня:
Я полюбил — и будут муки длиться.
Рукою бренной писан твой портрет,
Он может потускнеть с теченьем лет
И потерять игру цветов живую.
Но перед памятью бессильна Лета,
Не меркнет красота в душе поэта,
Сиять ей суждено, пока живу я!
О низменная чернь, о подлый род,
Налитый желчью лживою до края!
Внемли словам суровым, пожирая
Святую честь, невежественный сброд!
Свершают Небеса свой оборот,
И сокрушаюсь я, на них взирая.
Под стрелами их гнева умирая,
Я падаю, мне сил недостает.
И сам себе я до того постыл,
Что навсегда во мраке бы застыл,
Проникшись, чернь, твоею думой черной.
Но коль не осквернили чистоты
Ни я, ни дама, будь во скверне ты,
Убийца нашей чистоты упорной.
Кто изваял изгиб влекущий стана
И ясный лоб — врата ума живого?
Дитя какого царского алькова
Ты, чья краса смертельна и желанна?
Сирен ли песнь звучит, полна обмана,
Что Лаэртида[151] устрашила б снова?
Чье слышу я чарующее слово?
Кому Амур дал стрелы из колчана?
Здесь в милости своей Судьба сама
Явила мне и честь, и блеск ума,
И грацию в их совершенстве строгом.
Нет, не избегнуть мне Амура власти!
Мне сердце разорвет он на две части
И даст тебе одну любви залогом!
Божественный Ронсар, пером умелым
Словам любви придать ты нежность смог.
Тебе Киприда дарит свой венок,
Переплетенный виноградом спелым.
Любезный Дю Белле, поэтам смелым
Непревзойденным кажется твой слог.
Ты ветвь тенистую возьми в залог —
Да будет сень ее твоим уделом.
Мой Дезотель,[152] чело ты, не боясь,
Десятком вечных доблестей укрась.
Вы все себя величием украсьте!
Но разве я питаю зависть к вам?
Нет-нет, за ваше счастье я не дам
Того, что мне Звезда сулит на счастье.
Горд, что мы делаем? Когда ж конец войне?[153]
Когда конец войне на стонущей планете?
Когда настанет мир на этом грешном свете,
Чтобы вздохнул народ в измученной стране?
Я вижу вновь убийц пешком и на коне,
Опять войска, войска, и гул, и крики эти,
И нас, как прежде, смерть заманивает в сети,
И только стоны, кровь и города в огне.
Так ставят короли на карту наши жизни.
Когда же мы падем, их жертвуя отчизне,
Какой король вернет нам жизнь и солнца свет?
Несчастен, кто рожден в кровавые минуты,
Кто путь земной прошел во дни народных бед!
Нам чашу поднесли, но полную цикуты…
Благословен тот день, тот месяц, год счастливый,[154]
Неделя, сутки, час, минута, краткий миг
И место, где узрев благословенный лик,
Отверг я дар своей свободы горделивой.
Благословен звезды полет неторопливый
И первый горький яд, что в душу мне проник,
Стрела, и лук, и боль, к которой я привык,
И рана, что ношу я в сердце терпеливо.
Благословен в ночи тоскующий мой крик,
Воспоминаний будь благословен родник,
Стенанья, вздохи, плач над мукою моею,
Благословен мой лист с написанной строкой,
Благословен мой дух, утративший покой,
А также мысль моя, что дышит только ею.
Люблю ее за гордый черный цвет
Бровей и глаз и за кудрей потоки,
Живот упругий, розовые щеки,
Дыханья аромат, улыбки свет.
Люблю за лоб, где ни морщинки нет,
Ее любви и славы храм высокий,
За ум, за поэтические строки,
За память, что хранит событий след.
Люблю за то, что нет ее добрее,
И за познанья, что достойны феи,
За щедрость сердца, свойственную ей.
Всего сильней люблю за поцелуи,
За ласки я люблю еще сильней,
За то, что с нею сплю, когда хочу я.
Блажен, кто вдалеке от города живет,
Свободный господин наследственных владений.
Он мирно трудится на поле, чуждый лени,
Ведь ежедневный труд — опора и оплот.
Не зная ни нужды, ни суетных забот,
Он на судьбу свою не изливает пени.
Уютен дом его в жару и в дождь осенний,
Он от житейских бед приют в нем обретет.
Он пашет, сеет, жнет иль подрезает лозы,
Готовится к зиме, пока вдали морозы,
Которые в хрусталь преобразят ручей,
А возвратившись в дом, он ест при свечке ужин,
Беседует с детьми, с которыми так дружен,
Потом, обняв жену, идет на отдых с ней.
Садись, Гийон, спеши вестями поделиться.[155]
Налобызались мы, болтай во весь опор.
Чем потчует Париж, что преподносит двор?
Что там за господа в чести, что за девицы?
Война свирепая доколь еще продлится?
Не вздорожали ль сыр и вина до сих пор?
Средь стольких зол, поди, вас всех ввела в разор
Налогов, податей и пошлин вереница?
Ты хоть одну привез из книг, что все читали?
Видал ли ты Белло, Ронсара иль Паскаля?
Что, как они? ответь, ах, не сочти за труд:
О постнике досель не говорят ни слова?
Как быстро строят Лувр? Еще не все готово?
Что слышно во дворце? Что от нормандки ждут?
О взгляд смущенный, огненные очи,[156]
О горьких слез печальный водомет,
О безотрадный солнечный восход,
О безнадежность ожиданья ночи,
О радости, что с каждым днем короче,
О дней потерянных незримый счет,
О тысяча смертей в лесу тенет,
О рок, что с каждым годом все жесточе,
О робкие шаги, о пламень жгучий,
О сладкий бред, о мыслей рой летучий,
Кружащийся во сне и наяву,
О этих глаз печальные фонтаны,
О боги, небеса, вас неустанно
В свидетели любви моей зову.
То дерзок я, то страх владеет мною,[157]
Ищу я мир, а нахожу войну.
То счастлив я, то в бедах я тону,
Стремлюсь то к ураганам, то к покою.
Я из надежд упорно замки строю,
Но миг — и все опять идет ко дну.
Хожу по кругу, путаюсь, кляну…
Кто я такой? Я не в ладу с собою.
Я слеп и зряч, бегу на месте я.
Хоть волен, воля связана моя
Косою золотой, моей отрадой.
На службе весел, на пиру угрюм,
Смеюсь в слезах, бесцельно трачу ум
И все же напеваю, как цикада!
Служите верою и правдою вельможе,
Здоровья не щадя и не щадя трудов.
Служите на манер лакеев и шутов,
Кривляйтесь перед ним и лезьте вон из кожи!
Проигрывать ему всегда старайтесь тоже,
Как бы нечаянно, коль он — из игроков,
Хвалите всячески его коней и псов,
Не подавайте просьб, терпите брань, — и все же
Напрасно будете угодничать и льстить,
Пытаясь на себя вниманье обратить.
Но если невзначай вы разобьете вазу,
Иль слово молвите не вовремя, не так —
Все кончено для вас: в немилости вы сразу,
И даже шутовской вас не спасет колпак.
Нельзя один надел пахать из года в год,
Ведь нужно отдохнуть измученному полю.
Досугом одарить, удобрить землю вволю —
И урожай двойной вам поле принесет.
Сир, дальше так нельзя — пусть отдохнет народ!
Есть мера тяготам и мера своеволью.
Воспрянув, выпрямясь, благославляя долю,
Он дольше выстоит под бременем работ.
Что должно кесарю, получит он по праву,
Но больше требуя, свою он губит славу.
Сир, пусть простых людей не объедает знать!
Ждет справедливости народ, короне верный,
Ему не устоять под ношей непомерной.
Сир, нужно стричь людей, но шкур с них не сдирать!
Вы первая, кому я посвятил, мадам,[158]
Мой разум, душу, страсть и пламенные строки,
В которых говорю, какой огонь высокий
Дарит незрячий бог попавшим в плен сердцам.
Под именем другим я Вам хвалу воздам,
Ваш образ воспою, и близкий и далекий,
И так сложу стихи, что даже сквозь намеки
Вы были б узнаны, краса прекрасных дам.
А если вы никем покуда не воспеты
И божества никем не явлены приметы —
Не гневайтесь! Амур таинственным огнем,
Таким огнем не мог наполнить грудь другую,
И он не мог найти в другой или другом
Подобную любовь и красоту такую.
Царица светлых сфер, и рощ, и Ахерона,
Диана, в трех мирах звезда твоя горит:
Со свитой гончих псов, и туч, и Эвменид
Ты гонишь, ты грозишь, ты блещешь с небосклона.
Так красота твоя пугающе бездонна,
Так власть ее слепит, преследует, мертвит,
Что молнии она Юпитера затмит,
И стрелы Фебовы, и ужасы Плутона.
Твои лучи — силки, в тебе сквозящий ад
Влюбляют и пленят, ввергают в тьму и хлад,
Но только ни на гран не делают свободней,
Покоя не сулят, о Цинтия ночей,
Диана на земле, Геката в преисподней,
Свет, мука и печаль богов, людей, теней!
Как тот, кто заплутал в лесу непроходимом
Вдали от всех дорог, от дома, от людей;
Как тот, кто в море, в шторм, немало долгих дней
Был ветром яростным и волнами гонимым;
Как тот, кто брел в полях, когда в необозримом
Пространстве свет исчез, блуждаю без путей,
Без тропок, без дорог, давно в разлуке с ней,
И счастье прежнее уходит прежним дымом.
Когда ж увидит взгляд, свидетель стольких бед,
В лесах, в морях, в полях исход, приют и свет,
То скорбь мою затмит собою свет отрадный.
Так я, тот, кто без Вас истерзан жизнью был,
Сиянье Ваше вновь увидев, позабыл
Лес, муку, мрак густой, тревожный, непонятный.
Стихи-изменники, предательский народ!
Зачем я стал рабом, каким служу я силам?
Дарю бессмертье вам, а вы мне с видом милым
Все представляете совсем наоборот.
Что в ней хорошего, скажите наперед?
Зачем я перед ней горю любовным пылом,
Что в этом существе, моей душе постылом,
Всегда мне нравится, всегда меня влечет?
Ведь это из-за вас, предательские строки,
Я навязал себе такой удел жестокий,
Вы украшаете весь мир, но как вы злы!
Из черта ангела вы сделали от скуки,
И то я слепну вдруг для этой ложной муки,
То прозреваю вновь для лживой похвалы.
О Господи, да с нас довольно и того,[160]
Что нас при Генрихе лет десять убивали.
И убивали мы, а земли прибывали —
Но не бывало нам в награду ничего.
А мирный договор, французов торжество?
Как гром средь бела дня его мы разорвали.
Так сосны валятся в жестоком буревале, —
Мы в двух баталиях лишились враз всего.
Мы побежали вспять: пришел конец надежде,
И Франция опять неотмщена, как прежде,
И смуту принесло нам примиренье в дар.
Один француз с другим прожить не может в мире,
Великий Государь заколот на турнире,
За ним и два других попали под удар.
Плачевен тот поэт и жалок и смешон,
Ничтожен тот поэт, чья слава — подлый случай,
Он вымолил ее, как нищий приставучий,
Взял выпрошенный дар не по заслугам он.
Но я-то выкрикну, никем не воспрошен,
Нелживый сей глагол на весь Парнас певучий,
Тебя, о Таюро, венчая славой лучшей,
Высокой истиной и дружбой вдохновлен.
Ты отвергаешь честь, что от творца-светила
(А ты таков) приял поэтишка унылый,
Кто зиждет честь свою на милости чужих,
Поскольку хочешь ты хвалы тебя достойной, —
От судей, что в стихах оценят слог твой стройный, —
Не снисходя до просьб о похвале других.
Когда в давно минувшие века[162]
Сплошным клубком лежало мирозданье,
Любовь, не ты ли первой, по преданью,
Взлетела и отторглась от клубка?
Ты принялась, искусна и ловка,
За труд размеренного созиданья,
И всем предметам ясность очертанья
Дала твоя спокойная рука.
Но если правда, что одна лишь ты
Сумела размотать клубок вражды
И если дружбу ты изобрела,
То где же доброта твоя была,
Когда в моей душе плелся клубок
Друг друга раздирающих тревог?
О, сладкая, манящая картина!
На поле боя сладостных ночей
Моя душа сливается с твоей
И тело с телом слиты воедино.
Как жизнь сладка и как сладка кончина!
Душа, пьяна от сладостных затей,
В тебя вселиться жаждет поскорей —
То вверх, то вниз несет меня пучина.
Сколь щедро мы, Мелина, силы тратим!
Я весь в тебе, я взят тобой всецело.
Тобой владея, продолжаю путь —
Мной овладев, меня мертвишь объятьем.
Но губ твоих и ласки их умелой
Достаточно, чтоб силы мне вернуть.
Один, веля вещать отечественной сцене,[163]
Мечтает лоб увить трагическим плющом,
Другой поет, к венцу лавровому влеком,
Монарху о войне в потоках песнопений.
Народа ль, королей искать не стану мнений.
Увенчан быть хочу за стих одним венцом:
Франсине угодив, войну пресечь концом —
Войну моей любви с ордой ее сомнений.
Когда б, меня любя, она про эти строки
Хоть слово молвила, верша свой суд высокий,
Я б из певцов любви счастливым самым стал.
А если б снизошла и ручкою атласной
Воздела мне на лоб мирт сказочно-прекрасный,
Я лбом от радости б до самых звезд достал.
Ища земных похвал, что изберу предметом?
Петь гимны Господу опасно в наши дни,
Пустым ославят, чуть о страсти намекни,
Сатиру напиши — всяк скажется задетым,
О бедах роковых запрет писать поэтам:
Вельмож замучит стыд, что тут виной они;
Что до пастушьих игр и сельской болтовни —
Сей суетный предмет давно отвергнут светом.
Комедию, увы, немыслимо представить
На нашем языке. Скажите, чтоб доставить
Всем удовольствие, как дело мне начать?
Что ж, если не сдержать писательского зуда
И к непостижному влечет тебя отсюда,
По-дружески тебе советую: молчать.
Сегодня солнце вновь струило жгучий зной,[164]
Густой, как локоны Цереры плодородной;
Теперь оно взошло, повеял ветр холодный,
И снова Маргерит пойдет бродить со мной.
Мы не спеша идем тропинкою лесной,
И светит нам любовь звездою путеводной;
Когда прискучит сень дубравы благородной —
Нас поджидает луг и плеск воды речной.
И мы любуемся равниною просторной
Вдали от города, от суеты придворной —
О нелюдимый край, о сладостный Медок!
Здесь хорошо душе, и взору здесь приятно, —
Ты на краю земли, и дорог нам стократно:
Здесь наш злосчастный век, как страшный сон, далек.
Прости, Амур, прости — к тебе моя мольба,
Тебе посвящены моя душа и тело,
Любой мой помысел, мое любое дело, —
Но было нелегко во мне найти раба.
О, сколь изменчива коварная судьба!
С тобою, о Амур, я бился неумело,
Смеялся над тобой — но сердце ослабело:
Я сдался, я пленен — и кончена борьба.
Ты упрекнуть меня за этот бой не вправе,
Сраженье долгое — к твоей же вящей славе,
И то, что лишь теперь тебе хвалу пою,
Поверь мне, на тебя не бросит малой тени:
Презрен, кто упадет без боя на колени,
Победа радостна лишь в подлинном бою.
Благословенна светлая весна,
Сошедшая на землю своечасно.
Природа в доброте вдвойне прекрасна,
Тебе дарит сокровища сполна.
И вот — тебе отныне отдана
Вся красота, что ей была подвластна.
Тревожится природа не напрасно:
Не слишком ли щедра она была?
Твоя рука насытилась, но снова
Тебе природа жертвовать готова,
Всю Землю предлагая, наконец.
Когда ты улыбаешься невольно:
Ты отвергаешь дар — тебе довольно
Быть королевою мужских сердец.
Увы! Как много дней и тягостных ночей
Близ милых сердцу мест я днюю и ночую!
Уже двадцатый день, не видя дня, влачу я,
Прожив за двадцать дней столетие скорбей.
Теперь я слезы лью, жалчайший из людей,
Но никого винить в несчастье не хочу я:
Глупец! оставил я, погибели не чуя,
Ту, что не в силах я оставить в жизни сей.
Мне стыдно, что легли под бременем кручины
На изможденное лицо мое морщины,
Мне стыдно, что, уже согбенный от страданий,
Я принял седины безвременной венец;
По счету лет моих я все еще юнец,
Но я уже старик по счету испытаний.
«Я преданность твою и верность сердца знаю;
Не уставай любить и верь, что в смертный час,
Доколе не сомкну навек угасших глаз,
Все буду о тебе я помнить, умирая.
В свидетели себе я бога призываю,
Чья молния разит, чей благостный приказ
Порядок зим и лет установил для нас,
Кружение времен извечно повторяя,
Чей разум выверил размерный ход планет,
Лампад в его дому, кем держится весь свет
От купола небес до полюса земного». —
Так дама мне клялась — угодно было ей
Столь многословной быть по доброте своей,
А мне хватило бы ее простого слова.
С годами я узрю — за муки воздаянье:
Зима осеребрит вам золото кудрей,
Померкнет царственный огонь двух солнц-очей,
Амур уйдет, смущен, утратив обаянье.
И нежная краса в своем благоуханье
Уступит времени — и в прелести своей;
Поблекнет цвет ланит с утратой юных дней —
И где сокровище, мое очарованье?
Презренье гордое, какому чувства жаль,
Преобразится вдруг в раскаянье, в печаль,
Когда изменится ваш образ оживленный.
Не позавидуйте тогда судьбе чужой —
Ожить в моих стихах с их страстной теплотой,
Как Феникс из огня взлетает обновленный.
Когда я отдохнуть сажусь под тень берез,
Амур, отбросив лук, садится на пенечке.
Когда пишу стихи — и он кропает строчки,
Коль плачу — удержать и он не может слез.
Когда пожалуюсь, что много перенес,
Предупреждает он: «Знай, это лишь цветочки!»
Порою, оторвав полоску от сорочки,
Врачует рану мне, что сам же и нанес.
Когда невесел я, со мною вместе тужит,
И днем и по ночам мне провожатым служит,
В сражении щитом прикроет иногда.
Куда б я ни пошел — его увижу вскоре.
Охотно делит все: и радости и горе.
Короче — он со мной повсюду и всегда.
Бегут за днями дни, как волны в океан,
Бесшумно небеса свершают путь извечный.
О смертный! Ты в своей гордыне бесконечной
Не ведаешь, что жизнь твоя — сплошной обман.
Прошелестят года, как ветры дальних стран.
Мгновенно пролетит срок жизни быстротечной.
Смерть грубо оборвет наш карнавал беспечный,
И суеты мирской рассеется туман.
Один умрет, как раб, раздавленный судьбою.
Другой тоску любви уносит за собою.
Блеск славы — одному, другому — шум войны.
Желаниям людским нет ни конца, ни края.
Но для чего, скажи, игра страстей пустая,
Коль в землю навсегда вернуться мы должны?
Здесь некогда упал дерзающий Икар,[165]
Который высоте отдал души стремленье.
Здесь он крыло сломал в безудержном паденье,
Но в доблестных сердцах зажег ответный жар.
О, юной смелости завидный многим дар,
И в малом, и в большом достойный восхваленья,
Ты вместе с гибелью уносишь в поколенья
Бессмертие мечты, повергшей мир в пожар!
Неведомым путям отдав свое дерзанье,
Отважно ринувшись в пучину мирозданья,
Почти коснулся он рукой его венца
И, дерзко истощив своей отваги силу,
Низверженный с высот, обрел в волнах могилу…
Завиднейший удел! Прекрасней нет конца!
Когда Жодель пришел, оставив наши стены,
Еще от смертных мук бессилен и разбит,
Когда подземных царств ему открылся вид,
Он с облегчением вздохнул от перемены.
Он Ахеронт нашел приятней нашей Сены,
Парижа нашего приятнее Аид:
Хоть этот порт черней, но все ж не так смердит,
Как жизнь там наверху, и все ее измены.
Харон берет его в свой погребальный челн,
И говорит Жодель, плывя во мраке волн:
«Нельзя ль мне утонуть, чтобы скончаться снова.
И столь же выгадать еще один разок,
Как в этот первый раз?» Но больше он не мог
Переменить жилье для счастия двойного.
Рыданья горестные, вздох печали[167]
И слезы, застилающие взор, —
В них боль моя, обида и укор,
Они мои мученья увенчали.
Надежды призрачные, как вначале,
Смятенье мыслей и страстей раздор, —
Агонии моей наперекор
Все эти чувства вновь затрепетали.
Ты слышишь, небо, мой посмертный стон,
Он сдавлен горем, смертью заглушен,
Ты покарай раскаяньем Диану,
За то, что навязала мне вражду,
Желала, чтобы я сгорел в аду,
И нанесла мне гибельную рану.
О сжальтесь, небеса, избавьте от напасти,
Пучина, смилуйся, смири свой грозный вал,
Он смертным холодом уже сердца обдал,
Так пощадите ж тех, чьи судьбы в вашей власти!
Корабль трещит по швам, не выдержали снасти,
Увы, надежды нет, последний рвется фал,
Ветрила рухнули, все ближе зубья скал,
В чьей гордой красоте зловещий знак несчастий.
Превратности судьбы зыбучи, как пески,
Рыданья, словно гром, как вихри — вздох тоски,
Надежды зыбкие подобны зыбкой пене.
Где любящих сердца, превозмогая страх,
Плывут почти без сил в бушующих волнах
Свидетельство того, как беспощадно ранят.
Ронсар, ты щедрым был, ты столько дал другим,
Ты одарил весь мир такою добротою,
Весельем, нежностью, и мукой, и тоскою,
И мы твою любовь, твою Кассандру чтим.
Ее племянницу, любовью одержим,
Хочу воспеть. Но мне ль соперничать с тобою?
Лишь красоту могу сравнить одну с другою,
Сравнить огонь с огнем и пепел мой с твоим.
Конечно, я профан, увы, лишенный знанья
И доводов. Они полезны для писанья,
Зато для нежных чувств они подчас не впрок.
Восходу я служу, а ты вечерним зорям,
Когда влюбленный Феб спешит обняться с морем
И повернуть свой лик не хочет на восток.
Мила иному смерть нежданная в бою,
От пули, от меча, кинжала иль картечи,
Кончина славная среди кровавой сечи,
Где ж та судьба оставшимся в строю?
Мила иному смерть в постели, не таю,
И суетня врачей, потом — над гробом речи,
И вопли плакальщиц, и факелы, и свечи,
И склеп на кладбище, и уголок в раю…
Но не прельстит меня нимало смерть солдата:
Ведь в наши времена его ничтожна плата.
В кровати смерть скучна, она — удел ханжей.
Хочу я умереть в объятиях Дианы,
Чтоб в сердце у нее, от горя бездыханной,
Воспоминания воздвигли мавзолей.
В неровных бороздах убогие ростки
До срока родились, но холод грянул снова,
Чтоб с юной красотой расправиться сурово,
И вновь пришла зима природе вопреки.
Для чахлой поросли морозы нелегки,
Но ей на выручку прийти метель готова,
Укроет белизна надежного покрова
И вдосталь напоит весною колоски.
Надежды любящих — ростки хлебов зеленых,
Обида и разлад, как изморозь на склонах,
Когда погожий день еще за тучей скрыт.
Таится блеск весны под сумрачною тенью,
Размолвки любящих приводят к примиренью,
А гневная гроза возврат любви сулит.
На строгий суд любви, когда меня не станет,
Мое истерзанное сердце принесут,
Кровоточащий ком, обугленный, как трут,
Свидетельство того, как беспощадно ранят.
Перед лицом небес несчастное предстанет,
Где отпущение лишь праведным дают,
Оно всю боль свою слепой любви на суд
Представит, а тебя в ответчицы притянет.
Ты скажешь: это все Венера, все она
И озорник Амур… мол не твоя вина.
Но ведь на них валить — нехитрая наука.
Смертельный этот жар сама ты разожгла,
И если Купидон пустил стрелу из лука,
Твоя зеница — лук, твой быстрый взор — стрела.
Пусть редкой доблестью, никем не превзойденной,
Что исцелит одна недуги наших бед,
Геройство зрелое твоих незрелых лет
Нам даровало мир, в тревогах утвержденный;
Пусть гидре мятежа, еще не покоренной,
Ты смертию грозишь, искореняешь вред —
Счастливец истинный в величии побед,
Достойный овладеть всемирною короной, —
Но тем прекраснее завидный твой удел,
Что стал я зрителем твоих великих дел,
И в этом, мой король, небес благоволенье:
Все рады петь тебя, не каждому дано;
Лет пять иль шесть живет бездарное творенье,
Малербовым стихам бессмертье суждено.
Отныне никакой не страшен нам урон;
Великая душа, великий труд свершая,
Ты Францию ведешь, надежду ей внушая,
Что впредь любой недуг пребудет исцелен.
Как в старости своей помолодел Эсон,
Так и она, себя достойному вручая,
Невзгоды победит, судьба смягчится злая,
Румянец будет вновь принцессе возвращен.
Чтя мудрость короля, ему предрек я славу,
Плодами мирными он одарит державу,
И все живущие преклонятся пред ним.
Но с помощью твоей вдвойне славней порфира,
И был бы я в долгу пред королем моим,
Не предсказав ему завоеванье мира.
Поближе к очагу присев на связку дров,
Я с трубкою в руке задумался глубоко
О горестях моих, о власти злого рока,
О том, что чересчур со мною он суров.
Но теплится в душе надежда, и готов
Я верить, что судьба, по истеченье срока,
Изменит жизнь мою, я вознесусь высоко
И в славе превзойду властителей миров.
Но стоит табаку в горсть пепла превратиться,
Как мне с моих высот приходится спуститься,
Сойдя в низину бед, чей мрак непобедим.
Нет! Что ни говори, различие большое
Никак нельзя найти меж трубкой и душою:
Надежда иль табак, то и другое — дым.
Ложась в разгар зимы втроем в одной постели,
Поставленной в чулан, где ни огня, ни свеч,
И слышать злых котов готическую речь,
И видеть их зрачков светящиеся щели;
Забыть, когда и где в последний раз мы ели,
Для изголовия полезно приберечь,
Скрести под мышками, чтобы себя развлечь,
Мечтать, гримасничать, болтать без всякой цели;
И шляпу до ушей, а не ночной колпак
Натягивать, ворча, и думать, что никак
Не может рваный плащ сравниться с одеялом;
Постичь трактирщика дурное естество,
Когда отказывает он и в самом малом, —
Вот до чего порой доводит мотовство.
Повсюду огненные атомы сверкают,
Восточной роскоши печать лежит на всем:
Искрится золотом зима и хрусталем,
И космы белые ей ветры развевают.
Одежду хлопковую горы надевают,
Дороги водные прозрачны подо льдом,
Морозный воздух чист, царит покой кругом,
И, видя это все, глаза мои сияют.
Мне холод по душе, зиме всегда я рад;
Ее сверкающий и девственный наряд
Скрыть преступления земли на время может.
Не потому ли Зевс так благосклонен к ней?
Не потому ль щадит он ясность этих дней
И в гневе никогда их громом не тревожит?
Заворожен тоской и ленью, сердцу милой,
Лежу в постели я, как заяц без костей,
Глубоким спящий сном в паштете для гостей,
Иль словно Дон Кихот с его мечтой унылой.
Шуми в Италии война с двойною силой,
В борьбе за власть пфальцграф пади иль одолей, —
Слагаю светлый гимн я праздности своей,
Чьей ласкою душа объята, как могилой.
Мое безделие настолько сладко мне,
Что думаю: всех благ достигну я во сне —
Недаром от него я раздобрел немало.
Так ненавижу труд, что просто мочи нет
На краткий миг с руки откинуть одеяло,
Чтоб этот записать, о Бодуэн,[170] сонет.
Я с вами разлучен, леса, долины, горы,
Где я увидел свет и счастлив был подчас;
Я с вами разлучен и словно мертв без вас:
Меня лишили вы поддержки и опоры.
Напрасно я стремлюсь, к вам обращая взоры,
Покинуть край чужой, где сердцем я угас,
Напрасно на судьбу ропщу в недобрый час:
Мне вас не возвратят ни ропот, ни укоры.
Вы мной потеряны — и я мертвец живой.
Не здесь ты, родина моя! Но предо мной
Пример Спасителя, о нем я помнить буду;
Нет, я не изменюсь, пока живым слыву, —
Он места не имел, где приклонить главу,
А я, куда б ни шел, я чужестранец всюду.
Харита прочь ушла из края, где когда-то
Два солнца глаз ее смотрели в гладь озер.
Зефир, чтоб ей внимать, на травяной ковер
Ложился у воды, смолкая виновато.
Вот лес, чьи гордые вершины в час заката,
Казалось, опалял мерцающий костер.
Но этих мест краса, что так пленяла взор,
Оставив все как есть, исчезла вдруг куда-то.
О радость дней моих, какой удел нас ждет?
Подобна ты цветку: лишь утро он живет.
Уходит радость прочь — печаль подъемлет знамя…
Но, счастьем притворясь, печаль здесь не одна:
Пустынный полон край прелестными тенями,
И где Хариты нет — вновь предо мной она.
— О мысли праздные, за радостью былою
Зачем бежите вы? Ее не удержать.
— Хотим мы, чтобы вновь любовь была с тобою
И сердцу твоему вернула благодать.
— Химеры глупые, вы знаете, с какою
Печалью вам дано о прошлом вспоминать?
— Надежда верная, как любящая мать,
Нам душу исцелит, не знавшую покоя.
— Ах, разве я могу надеяться и ждать,
Что милая моя ко мне придет опять?
— Причуды верности любовной очень странны.
Ты женщин не кляни. Развей душевный мрак.
Ведь их отказ — ответ оракула туманный:
Предскажет вам одно, а выйдет все не так.
Ее не видел я, она мне незнакома…
Зачем влюбиться в тень велел мне тайный рок?
По слухам, воплотил в ней совершенство бог, —
И страстью к ней одной душа моя влекома.
Померкнет ум, когда увижу я фантома!
Так в бурю гибнет бриг, хоть берег недалек.
Жизнь, смерть ли принесет мне встречи нашей срок?
В одном лишь имени — надежда, страх, истома…
Любовью к призраку кто долго проживет?
На слухах основать возможно ли, Эрот,[172]
И всю мою печаль, и всю мою отраду?
Я больше не хочу внимать молве о ней!
Поверю лишь себе! Ее мне видеть надо,
Чтоб или разлюбить иль полюбить сильней!
Ты, усомнившийся в могуществе небес,
Ты, почитающий природу вместо бога,
Скажи нам, кто зажег все звезды, — их так много! —
В движенье их привел, исчислил путь и вес?
Каким ты одержим желаньем? Или бес,
Вселившийся в тебя, рад всякому предлогу,
Чтоб разум твой мутить, и, потеряв дорогу,
Бредешь ты, как слепой, сквозь заблуждений лес?
Как можно отрицать, что все творцу подвластно?
И жизнь и смерть людей являют ежечасно,
Что провиденье есть… Есть, к твоему стыду.
Коль эти знаменья твой ум не удивили,
И небо и земля тебя не вразумили, —
О грешник, обо всем узнаешь ты в аду.
В могиле Саразэн, и Вуатюр в могиле,
И старый друг мой Бло, что был мне дорог так.
Увы, их всех троих в земле похоронили…
Кто встречи избежит с тобой, загробный мрак?
Я, слабый, воздаю хвалу небесной силе,
За то, что жив еще, за то, что столько благ
Природа мне дает, покуда не скосили
Меня болезнь и смерть и тверд еще мой шаг.
Земные радости влекут меня так властно,
И солнце я люблю, и пышность розы красной,
И как мне не грустить, что их утрачу я?
Беспечно встретить смерть? Нет, все-таки поверьте,
Совсем не хочется мне стать добычей смерти,
Но и дрожать за смерть постыдно для меня.
Всевышний, ты велик, и добр, и справедлив,
И нам являешь ты свое благоволенье,
Но столько я грешил, что добрый твой порыв
Со справедливостью пришел бы в столкновенье.
Тебе, познавшему, как был я нечестив,
Осталось только казнь придумать мне в отмщенье,
Ты видишь свой ущерб в том, что еще я жив,
А если радуюсь — исполнен отвращенья.
Ну что ж, насыть свой гнев, тебя прославит он,
И пусть не трогает тебя мой скорбный стон,
Бей, грохочи, ответь мне на войну войною —
Тебе лишь воздадут хвалу мои уста…
Но где б ни пал твой гром, летящий вслед за мною,
Он упадет туда, где все — в крови Христа.
Все в мире предстает в обманчивом обличье,
Не мудрость, а судьба нас за собой ведет,
Паденье тягостно, но тягостен и взлет,
При всех усилиях — лишь пустота в наличье.
Ты, славивший любовь во всем ее величье,
Ты говорил, что смерть, когда она придет,
Подобна будет сну… Но есть иной расчет:
Сон больше с жизнью схож, но велико различье.
Как снятся ночью сны, так снится, что живешь,
Надеешься, дрожишь, хоть беспричинна дрожь,
Одни желания сменяются другими,
Труды безрадостны, ничтожен их итог…
Так что такое жизнь? Какое дать ей имя?
Скажу вам, смертные: я сном ее нарек.
Ты отвратительна, о смерть! Без сожаленья
Ты косишь род людской ужасною косой,
А после прячешь в ров или во мгле морской —
Останки жалкие великого крушенья.
Неумолима смерть, и от ее решенья
Не откупиться нам слезами и тоской;
В постели, за столом, средь суеты мирской —
Она везде найдет, и нет нам утешенья.
Ни мудрость от нее, ни смелость не спасет,
Она то прямо бьет, то сзади нападет,
Бессильны перед ней и молодость и старость.
Порой мне говорят: не сокрушайся так,
От смерти средства нет, не сладить с ней никак…
И это, черт возьми, меня приводит в ярость.
Не рваться ни в мужья, ни в судьи, ни в аббаты,
От мэтров и мэтресс покой оберегать
И не в учености ханжей витиеватой,
А в счастье находить земную благодать,
На платья да на стол расходовать деньжата,
Встречать лишь невзначай и короля и знать,
Жить верою своей, пускай и небогато,
Ни в чем не отходить от правды ни на пядь,
Лишь совести внимать, не создавать кумира,
В тиши благоговеть перед загадкой мира,
Бесплодной суеты презревши круговерть,
Лишь настоящим жить, не умирать заране,
В грядущее смотреть без глупых упований —
Исполни сей завет, чтоб ждать спокойно смерть!
Хочу я от любви найти во сне покой,
Но бодрствуют и мысль, и зренье до рассвета;
Все ж миновала ночь мучительная эта —
И мне не верится, что я еще живой.
И вырвать из души жестокий образ твой
Клянусь в который раз, хоть не сдержу обета —
Померкший разум мой уже не терпит света,
Безумцем, как вчера, встречаю луч дневной.
Я знаю — смерть идет с моим безумьем рядом,
Мой разум предпочел несчастия — отрадам,
Он ищет горестей, веселье не по нем;
Насущный хлеб души — кто знает, где и в чем?
Когда-то Митридат питался только ядом,
И кровью — Лестригон, как ныне я — огнем.[174]
Влачу изгнание на этих скорбных склонах,
Где волк учтивей всех, кто близ меня живет,
Где белки мельтешат в колючих темных кронах,
Где сбор смолы дает единственный доход,
Где без огня — очаг, без дыма — дымоход,
Где баловень судьбы страшится лет преклонных,
Где скупость скудностью убита, где весь год
Стихии терпят гнев небес неблагосклонных,
Где солнце, сговорясь с судьбою мне на зло,
Ленивей никогда по небу не ползло,
Часы отчаянья удвоив из усердья,
Что ж — пусть и вкривь и вкось блуждает в высоте,
Коль изменил король привычной доброте
И для меня иссяк источник милосердья.
Надеждой тешу ум, но все ж никак не скрою —
Неисцелимо я, несчастный, поражен;
В груди моей стрела, она всегда со мною,
Куда б я ни бежал, страданием пронзен.
В пустыню я пришел, где ветер, словно стон,
Где солнце хмурится над скудною землею,
И слез моих поток, ничем не прегражден,
Твердь напитал дождем, насытил воздух мглою.
Средь этих гиблых мест, куда привел мой путь,
Где я влачу один отчаянья оковы,
Расселись по ветвям стервятники да совы.
Здесь я в укрытии; и разве кто-нибудь
Дерзнет искать меня в глуши лесов суровых,
Куда светило дня не смеет заглянуть?
Я, Древо пышное, плавучим судном стало,
В горах возросшее, мчусь ныне по волнам;
Когда-то я приют отрядам птиц давало,
Теперь солдат везу к далеким берегам.
Плеск весел заменил веселый шум ветвей,
Листва зеленая сменилась парусами;
С кибелой[175] разлучась, я чту богов морей,
Как встарь соседствуя вершиной с небесами.
Но прихоти свои есть у судьбы слепой,
Я у нее в руках, она играет мной,
Гнев четырех стихий сулит мне участь злую:
Нередко ураган мне преграждает путь,
Волна, обрушившись, мне разрывает грудь,
И я боюсь огня, но больше — твердь земную.
Увидев белый свет, бессильным быть вначале,
Почти не двигаться и только есть и спать;
Потом от строгости взыскательной страдать,
Чтоб знанья наконец твой разум увенчали.
Затем влюбиться вдруг, и чтоб тебя встречали
Не слишком холодно, забыть былую стать,
Склоняясь перед той, чье сердце не понять
И кто не радости приносит, а печали.
Лукавить при дворе, а после, став седым,
Бежать от шума прочь, к местам своим родным,
И старческую кровь влачить в уединенье, —
Вот светлая судьба! О, беспросветный мрак!
Неужто это все столь важно, чтоб в смятенье
Так жизнью дорожить, бояться смерти так?
Кончается мой день. И на закате дня
Приметы старости я узнаю с тоскою,
И вот уж смерть сама, чтоб выманить меня,
Стучится в дверь мою дрожащею рукою.
Как солнце в небесах медлительно плывет,
А завершает путь стремительным паденьем,
Так завершается и времени полет,
Так дни последние нам кажутся мгновеньем.
Пора нам погасить огонь страстей былых,
Пора нам позабыть о радостях земных,
Суливших некогда нам столько наслаждений.
Отвергнем жизни сон, что мог еще вчера
Нас удержать в плену обманчивых видений:
Нам к сну последнему готовиться пора.
Ласкает все мой взор, на все глядеть я рад:
Великолепен двор веселый за оградой,
Величественны львы под строгой колоннадой,
И нежным кажется их разъяренный взгляд.
Под тихим ветерком деревья шелестят,
На шорох соловей ответствует руладой,
Цветы напоены магической усладой:
Не звезды ль у небес похитил этот сад?
Аллея милая с нежданным раздвоеньем,
Не оскверненная пустой толпы вторженьем,
Еще хранит, Ронсар, твоих шагов печать.[176]
Увы, тщеславное желанье вечной славы!
Мой след я на песке могу с твоим смешать,
Но где в моих стихах твой гений величавый?
Вы брали прелести во всех углах вселенной,[177]
Природа и Олимп расщедрились для вас.
У солнца взяли вы свет ваших чудных глаз,
У розы вами взят румянец щек бесценный,
У Геры — стройный стан, а голос — у сирены,
Аврора вам дала лилейных рук атлас,
Фетида — властный шаг, словесный жар — Пегас,
А вашей славы блеск взят у моей Камены.
Но расплатиться вы должны когда-нибудь!
Придется свет очей светилу дня вернуть;
Вы Гере грацию должны вернуть по праву.
Авроре — нежность рук, а свежесть щек — цветам,
Фетиде — властный шаг, моим катренам — славу!..
Спесивость — это все, что остается вам.
Я много написал, и от стихов моих
Богаче стал язык, а я еще беднее,
Земля запущенней, под крышей холоднее,
И пусто в кладовой, где писк мышей утих.
Растратою души оплачен каждый стих!
Чем совершеннее поэты, тем виднее
Их сумасшествие, и тем еще сильнее,
Им расточая лесть, осмеивают их.
Трудясь так радостно над книгой бесконечной,
Я убивал себя во имя жизни вечной,
Я истощал свой ум, чтобы других развлечь,
Чтоб славу обрести, чей гул наскучит скоро,
Чтоб высоко взлететь и не иметь опоры,
Чтоб с Музою дружить — и счастья не сберечь.
Какой изъян в мозгах быть должен с юных лет,
Чтоб с Музами водить знакомство год из году!
Посадят, подлые, они на хлеб и воду
Того, кто разгадать надумал их секрет.
С тех пор, как я пишу, мне все идет во вред,
Фортуна прочь бежит, а я терплю невзгоду,
Забрался на Парнас[178] — и в скверную погоду
Там пью из родника и в рубище одет.
О Музы! Это вы причина невезенья!
Однако с возрастом пришло ко мне прозренье,
И больше вам в игру не заманить меня.
Я буду пить вино, а воду пейте сами,
Замечу щель в окне — заткну ее стихами,
И брошу лавры в печь, чтоб греться у огня.
Всесильным временем, что миром управляет,
Был превращен пейзаж, так радовавший взор,
В приют уныния, где смолкнул птичий хор
И где опавший лес печаль свою являет.
Так время, все, что есть, на гибель обрекает,
Оно империи сметает, словно сор,
Меняет склад умов, привычки, разговор
И ярость мирного народа распаляет.
Оно смывает блеск и славу прошлых лет,
Имен прославленных оно стирает след,
Забвенью предает и радости и горе,
Сулит один конец и стонам и хвальбе…
Оно и красоту твою погубит вскоре,
Но не сгубить ему любви моей к тебе.
Любовь к Урании[179] навек мной овладела!
Ни бегство, ни года не могут мне помочь
Ее нельзя забыть, нельзя уехать прочь,
Я ей принадлежу, нет до меня ей дела.
Ее владычество не ведает предела!
Но пусть я мучаюсь, пусть мне порой невмочь,
Мои страдания готов я день и ночь
Благославлять в душе и гибель встретить смело.
Когда рассудок мой невнятно говорит,
Что должен я восстать, и помощь мне сулит,
К нему прислушаться пытаюсь я напрасно:
Ведь, говоря со мной, так робок он и тих!
Но восклицая вдруг: Урания прекрасна! —
Он убедительней бывает чувств моих.
Когда букеты роз влюбленная в Цефала
Бросала в небеса из утренних ворот,
Когда в раскрывшийся пред нею небосвод
Снопы сверкающих лучей она бросала,
Тогда божественная нимфа, чье зерцало
Являет красоты невиданный приход,
Возникла предо мной среди мирских забот,
И лишь она одна всю землю озаряла.
Спешило солнце ввысь, чтоб в небе напоказ
Пылать, соперничая с блеском этих глаз,
И олимпийскими лучами красоваться.
Но пусть весь мир пылал, исполненный огня,
Светило дня могло зарею лишь казаться:
Филиса в этот миг была светилом дня.