Глава девятая

1. Покушения

Когда вся теоретическая и организационная работа была кончена, Комитет перешел к практическим делам и решил при возвращении царя из Крыма организовать в трех различных пунктах покушение на его жизнь. Несколько агентов получили назначение ехать тотчас же в Москву, Харьков и Одессу. Все покушения должны были произойти посредством взрыва динамитом. Комитет не предрешал, однако, в точности ни самих мест, ни способов выполнения покушений, предоставляя это на личное усмотрение агентов, но составленный план должен был идти на утверждение Комитета; помощников для выполнения агенты могли набирать сами из местных лиц. Состав исполнителей и способ совершения покушения в одном месте должны были оставаться неизвестными для агентов других пунктов. Наряду со всем этим Комитет в Петербурге приготовлял взрыв в Зимнем дворце, но это сохранялось в строжайшей тайне и находилось в ведении «распорядительной комиссии» (или администрации, как мы ее звали) из трех лиц, избираемых членами Комитета из своей среды для дел величайшей важности. В то время этими тремя были Ал. Михайлов, Тихомиров и Ал. Квятковский, от которого однажды я услыхала загадочную фразу: «В то время как идут все эти приготовления, здесь личная храбрость одного может покончить все». Это был намек на Халтурина, который впоследствии рассказывал мне, что в Зимнем дворце ему однажды случилось быть наедине с государем и удар молотка мог уничтожить его на месте.

Так как я не попала в число лиц, назначенных для организации покушений, которые я одобряла, и так как для меня была невыносима мысль, что я буду нести только нравственную ответственность, но не участвовать материально в акте, за который закон угрожает товарищам самыми тяжкими карами, то я употребила все усилия, чтобы организация дала и мне какую-нибудь функцию при выполнении ее замыслов. После выговора, что я ищу личного удовлетворения, вместо того чтобы предоставить организации располагать моими силами, как она сама найдет лучшим, была сделана уступка, и меня послали с динамитом в Одессу. Чтобы не расстроить квартиру, необходимую для общественных целей, я с согласия организации просила поселить в этой квартире вместо меня мою сестру Евгению, которая незадолго перед тем приехала из Рязанской губернии, где она провела лето, и проживала в Петербурге под фамилией Побережской. Не подозревая, что сестра по неопытности рекомендуется при знакомстве с разными лицами той фамилией, под которой живет, я предложила переселить ее к Квятковскому с тем же документом и таким образом была косвенной причиной ужасной участи Александра Александровича. Курсистка Богуславская, на которую донес ее знакомый, указала, что номера «Народной воли», найденные у нее при обыске, даны ей Побережской, и после справки в адресном столе Евгения, а вместе с ней и Квятковский 24 ноября 1879 года были арестованы, и в 1880 году он казнен, а она отправлена на поселение. На квартире были найдены динамит, запалы и бумажка, которую Квятковский, застигнутый врасплох, не успел сжечь. Скомкав, он бросил ее в угол. Жандармы подобрали, но не могли понять ее значения: на бумажке был набросан план и в одном месте стоял крест. Бумажка стоила Квятковскому жизни. По версии жандармов, только после взрыва 5 февраля 1880 года в Зимнем дворце они разобрали, что на ней был план дворца и крест поставлен на столовой, намеченной для взрыва, так как в ней собиралась вся царская семья[168].

Получив нужный запас динамита, я поехала с ним в Одессу, должно быть, в первых числах сентября. Там я застала только Николая Ивановича Кибальчича, который заявил мне, что надо торопиться с устройством общественной квартиры, необходимой для совещаний, опытов с запалами и для хранения вещей, нужных для взрыва. Через несколько дней мы нашли подходящее помещение, где и поселились вдвоем под именем Иваницких. Это было на Екатерининской улице, д. № 66. Вскоре приехали Колодкевич и Фроленко, а позднее Лебедева; наша квартира была местом общих встреч и свиданий; на ней происходили все совещания, хранился динамит, сушился пироксилин, приготовлялись запалы, совершались пробы индукционных аппаратов — словом, совершались все работы под руководством Кибальчича, но при помощи, и иногда очень существенной, со стороны других, включая и меня. На первых же порах надо было составить план, каким образом и где подвести мину под полотно железной дороги. Проектировали ночью в промежутке между поездами подложить динамит под рельсы непосредственно под Одессой, чтобы потом провести проволоку в поле, но это представляло много неудобств и трудностей как в подготовительной работе, так и при самом действии. Думали, что самое лучшее было бы кому-нибудь из своих получить место железнодорожного сторожа и из будки провести мину; относительно момента действия нельзя было представить себе ничего более удобного и верного. Я предложила взять на себя добыть такое место. В случае удачи мы решили, что его займет Фроленко, а если ему нужно будет явиться семейным человеком, то роль его жены возьмет на себя Лебедева. Сначала я думала поместить Фроленко на железную дорогу при помощи знакомых, но сказать им настоящую цель было невозможно, да едва ли кто-нибудь из них и согласился бы на такого рода услугу; умолчать о цели значило бы злоупотребить доверием в деле, грозящем серьезной ответственностью, да всякому должна была показаться необычайной и подозрительной моя просьба о месте железнодорожного сторожа. Поэтому я решилась в качестве неизвестной просительницы обратиться к кому-нибудь из влиятельных лиц, служащих в правлении Юго-Западной железной дороги, и выставить филантропическую цель мотивом моей просьбы. По наведении справок о разных должностных лицах я остановилась на будущем зяте одесского генерал-губернатора графа Тотлебена бароне Унгерн-Штернберге. В то время он содержался на гауптвахте за известную тилигульскую железнодорожную катастрофу, похоронившую несколько сот новобранцев. Узнав, что он принимает посетителей, я отправилась к нему. Когда я изложила барону свою просьбу дать место сторожа моему дворнику, жена которого страдает туберкулезом и нуждается в здоровой обстановке вне города, он сказал, что места сторожей зависят не от него, а от начальника дистанции и он не может ничего сделать, так как ему неизвестно, есть ли теперь вакансии. Тогда я попросила записку «два слова» — к начальнику дистанции, говоря, что это вполне обеспечит участь моего клиента, и барон вручил мне несколько строк к Щигельскому. Заметив, что прием, оказанный мне Унгерн-Штернбергом, не походил на обычный прием светскими людьми «барынь-кукол», я поспешила исправить ошибку, сделанную мной в костюме, и явилась к начальнику дистанции в бархате, разодетая, как следует быть даме-просительнице. Меня встретили в высшей степени любезно и просили завтра же прислать «своего человека». Придя домой и сбросив павлиньи перья, я написала Фроленко мещанский паспорт на имя Семена Александрова, как я назвала его будущему начальству. Этот документ так и остался в железнодорожной конторе, так как, оставляя место, Фроленко не взял расчета. На другой день он отправился к начальнику дистанции и был определен на службу на 11-й (или 13-й) версте от Одессы, близ Гнилякова, куда по получении им отдельной будки он перевез Татьяну Ивановну Лебедеву как свою жену. После этого, когда к ним уже был перевезен динамит для закладки под рельсы, неожиданно приехал Гольденберг с требованием дать часть динамита в Москву, так как количество этого вещества там считается недостаточным, а Московско-Курская железная дорога имеет наибольшие шансы на проезд императора. Приходилось покориться. Гольденберг пробыл в Одессе не более двух дней, пока из Гнилякова не был привезен динамит. Адрес квартиры на Екатерининской он узнал, кажется, от Кибальчича, с которым встретился на пути в Одессу, когда тот ехал по направлению к Харькову по приглашению тамошних агентов для каких-то технических приспособлений; впрочем, наверное не помню, знаю только, что на квартиру нашу его привел один из посетителей ее, после того как все меры были приняты, чтобы на следующий же день он мог выехать обратно в Москву. Действительно, он вовремя уехал, но в Елизаветграде был арестован. После этого мы узнали, что через Одессу государь не поедет; Фроленко и Лебедева уехали сначала из Гнилякова, а потом и из Одессы. Затем мы услыхали, что царский поезд благополучно проследовал по Лозово-Севастопольской железной дороге через Харьков: покушение по этой дороге под Александровском, организованное Исполнительным комитетом в лице Желябова, Якимовой и рабочего Окладского, не состоялось. Мина под железнодорожное полотно была заложена, провода от нее отведены далеко в поле, и при проезде царского поезда действующие лица находились на местах, но взрыва не последовало, потому что, по одной версии, электроды были соединены неправильно и искры не дали. По словам Морозова, в Петербурге Комитет назначил комиссию для выяснения, почему не произошло взрыва. В нее были выбраны Ширяев, Морозов и А. Михайлов. Желябову предложили показать, как он соединил электроды, и Желябов соединил их неправильно. А распространенным предположением было, что провода после закладки были повреждены по какой-нибудь случайности.

В третьем месте — по Московско-Курской железной дороге, где приготовления были сделаны под Москвой из дома у вокзала, 19 ноября в час, назначенный для проезда царя, один за другим шли два ярко освещенных поезда; по первому сигналу Софьи Львовны Перовской, бывшей хозяйкой дома, Степан Ширяев электродов не соединил, и поезд прошел невредимо[169]; по второму сигналу второй поезд потерпел крушение[170], но царь ехал в первом, а во втором, как оказалось, находилась придворная прислуга. Это была неудача, но факт сам по себе произвел громадное впечатление в России и нашел отклик во всей Европе.

Осенью в Петербурге начались наши потери: погиб Квятковский, затем Ширяев и другие лица; потом после геройской вооруженной защиты пала в Саперном переулке типография «Народной воли»; один из ее работников — Пташка[171] — застрелился или был убит, а четверо были схвачены.

В половине декабря из Одессы выехал Кибальчич; в январе — Колодкевич; одновременно с ними разъехались и другие более влиятельные лица, и все дела были переданы мне и нескольким местным людям, малоизвестным в революционном мире.

Моим занятием была пропаганда. Просидев три месяца на квартире, требовавшей осторожности и не позволявшей частых сношений с внешним миром, с людьми посторонними, я жаждала знакомств, общества и живой деятельности. В то время я могла бы оказать значительные услуги организации, если бы мои проводники в различные сферы были людьми более способными или, лучше сказать, чуткими в выборе материала. Долго сдерживаемая энергия била во мне ключом, но то, что я получила в наследие, было вяло, трусливо и не смотрело с большой верой вперед; всех этих людей пришлось впоследствии откинуть как неподходящих. Все же после отъезда Кибальчича я быстро завела обширный круг знакомств, в котором фигурировали представители всех классов общества, начиная от профессора и генерала, помещика и студента, врача и чиновника до рабочего и швеи, и везде, где могла, проводила революционные идеи и защищала образ действия «Народной воли». Но моей любимой сферой была молодежь, у которой так сильно чувство и так искренне увлечение; к сожалению, у меня было мало знакомых между студентами, а те, которые были, относились пессимистически к своей среде и решительно не верили в существование в ней революционных элементов.

2. Сашка-инженер

В Одессе, на Ямской улице, я жила под именем Антонины Александровны Головлевой по документу, который я отделила у местного нотариуса от паспорта, которым пользовался знакомый мне еще с севера Ф. Н. Юрковский, проживший месяца полтора в Одессе.

Юрковский представлял собой яркую, своеобразную личность, любопытную по тому отклонению, которое он представлял от обычного типа революционера того времени.

Я познакомилась с Юрковским осенью 1879 года в Петербурге, когда мы жили на даче в Лесном. Он приехал с юга, с одной стороны, упоенный артистическим подкопом под Херсонское казначейство с его миллионами, а с другой — подавленный неудавшимся сохранением этих миллионов для революции.

Однажды в конке, когда я ехала в Лесное вместе с Квятковским, подсевшим в пути, он шепнул мне:

— Взгляните на человека против нас.

— Жулик? — спросила я Александра, посмотрев на моего визави.

Я никогда не видала жуликов и воображала, что плутовство непременно написано у них на лбу, а у соседа против меня оно так и играло в огромных черных глазах.

Каково же было мое удивление, когда он вышел из вагона вместе с нами перед дачей и Квятковский, улыбаясь, отрекомендовал его: «Сашка-инженер», как газеты прозвали Юрковского за искусный подкоп в Херсоне.

Передо мною был красавец-брюнет южного типа, среднего роста, широкоплечий силач, с правильным овалом и чертами породистого лица, обрамленного черной бородой. С небольшим улыбающимся ртом и черными, необыкновенно большими глазами, смеющимися, плутовскими, мечущими искры, на него нельзя было не обратить внимания.

Совершенно исключительной среди нас была и духовная физиономия его. Такой бесшабашной, веселой, необузданной, удалой головы ни раньше, ни позже я не встречала. Это было настоящее дикое дитя природы, не знающее и не желающее знать, что такое дисциплина, подчинение своей воли воле коллектива. И как был он степным конем, не знающим узды, так необузданным одиночкой и остался до конца, не войдя на севере в нашу организацию, несмотря на то что тяготел к ней. По моральным качествам он так отличался от всех нас, что, познакомившись, я со смехом говорила ему: «Быть может, одного Сашку-инженера в партии иметь должно; двух — можно; но терпеть трех невозможно».

Человек с могучим физическим организмом, он не мог не иметь сильных страстей и любил все радости жизни, все лакомства ее. Для моих товарищей жизнь освящалась целью, которую они преследовали, а Юрковский казался воплощением принципа: «Жизнь для жизни нам дана». С этой стороны он казался мне выродком среди остальных серьезных, аскетически настроенных, строгих товарищей-идеалистов. И все-таки я чувствовала некоторую слабость к нему, хотя из множества мелких черточек было ясно, что он человек себе на уме, что с ним надо держать ухо востро и беззаветно положиться на него нельзя. Мои товарищи были людьми правдивыми, искренними и прямодушными, но Сашка-инженер был хитер, часто детски лукав, и я не поручилась бы за отсутствие двоедушия в его натуре.

Его отношение к нам, женщинам-революционеркам, было совсем иное, чем у других наших друзей: у них было простое товарищество, а Юрковский метал искры, ухаживал и угождал, старался исполнять прихоти, вызывал капризы, смех и шалости своими шутками и остротами.

С тем, что общепринято, и с тем, что требовалось специальными условиями нашей революционной конспирации, он не считался и однажды со мной и Анной Павловной Корба устроил проделку, на которую не решился бы ни один из наших петербургских товарищей.

Одно время в Лесном я жила с Анной Павловной, занимавшей две комнаты с отдельным ходом. Раз ночью, когда мы уже засыпали, внизу, где была входная дверь, мы услышали осторожную возню с замком. Мы испугались: в доме кроме нас двоих жили неизвестные молодые люди, и мы подумали, не они ли ломятся к нам. Но когда из окна верхнего этажа мы спросили: «Кто там?» — голос внизу прошептал: «Сашка-инженер… Отоприте!»

Калитка и ворота были заперты, на дворе была собака, которая, однако, не залаяла. Как мог Юрковский попасть во двор и решиться ломать замок нашей двери? Что случилось?

Оказалось, под Петербургом он на ходу соскочил с дачного поезда; железнодорожный жандарм заподозрил в нем вора и препроводил в участок для удостоверения личности. Полиция проверила прописку и отпустила его. Но Юрковский счел, что его квартира скомпрометирована, и решил бросить ее, взяв «некоторые вещи». Но он и не подумал пробродить всю ночь по улицам, как сделал бы всякий другой товарищ, а пришел к нам, перелез через забор, собаку, по его словам, «заговорил», а замок стал ломать отмычкой, «которую всегда носил в кармане»…

«Некоторые вещи», которые он взял с квартиры, были не белье или платье. Нет! Это были деревянная точеная чашечка, красная с черным и позолотой, и такой же бочоночек кустарного производства. Он тотчас же подарил их нам и заявил, что, кроме нас, ему некуда было деться.

— Но куда же мы вас положим? — спрашиваем мы. — У нас только две кровати.

— Много ли мне места нужно? Сам на лавку, хвостик под лавку, — отвечал веселый гость и расположился на полу, попросив плед.

Наутро мы были смущены: убирать комнаты приходила жена дворника, она увидала бы Сашку-инженера, который провел у нас ночь.

— Вот гардероб, — сказал он, — заприте меня в него. Клянусь честью — не кашляну и не чихну, пока идет уборка, — уверял он, опытный в приключениях этого рода, и спрятался за женское платье. Мы заперли шкаф, и он сидел смирно и был выпущен, когда самовар был поставлен на столе.

Приключение, смущавшее нас, казалось нам забавным, но строгий страж нашей безопасности, Александр Михайлов, которого мы звали «дворником» за бдительный надзор над всеми нами, отнесся к делу совсем иначе и так отчитал Сашку-инженера, что тот обиделся и после этого и слышать не хотел о том, чтобы «надеть ярмо» организации с ее дисциплиной, конспиративными правилами и ограничениями.

К мало-мальски серьезным занятиям, к умственному труду или чтению Юрковский был совсем не способен и не чувствовал потребности ни в чем подобном. От природы он был умен и не без способностей, но ему нужны были движение, шумиха, постоянное общение с людьми, разнообразие впечатлений, что-нибудь возбуждающее, стимулирующее.

Когда в Лесном мне надоело видеть его слоняющимся без дела, я сказала:

— Да займитесь, наконец, чем-нибудь! Ну хоть книгу почитайте, что ли!

И дала ему «Отечественные записки» с рассказом Г. Успенского.

Через несколько дней Юрковский с виноватой миной подает книгу обратно.

— Извините, Топни-ножка, никак не могу читать… Смотрю в книгу, а в уме землю рою… — говорил он, думая о новом подкопе и новых миллионах для революции, которые кружили ему голову.

Юрковский кончил свою жизнь в Шлиссельбургской крепости.

Арестованный под именем Головлева совершенно случайно в Курской губернии при семейной катастрофе в доме одного помещика, в имение которого он приехал по делу, Юрковский был предан суду в декабре 1880 года в Киеве вместе с Поповым, Буцинским и другими и отправлен в Сибирь на каторгу в Карийские рудники; там сделал попытку к бегству, после чего его возвратили в Петербург и заключили в Трубецкой бастион Петропавловской крепости, где режим был тот же, что и в равелине, а в 1884 году вместе с народовольцами перевезли в Шлиссельбург.

Здесь в 1896 году он умер от болезни, сломившей наконец его могучий организм.

3. Взрыв в Зимнем дворце

В Петербурге между тем происходили события. Как раньше было сказано, одновременно с приготовлениями взрывов под Москвой, Александровском и Одессой Комитет имел в виду еще одно начинание в самом Петербурге начинание, на которое мне намекал Александр Квятковский.

В то время сочувствовавший «Народной воле» очень интеллигентный рабочий Степан Халтурин[172], столяр по профессии, работавший на императорской яхте, получил возможность поступить в Зимний дворец для работ по своей специальности. Имея целью совершить революционный акт против Александра II, он снесся через Квятковского с Исполнительным комитетом, который в лице «распорядительной комиссии» вполне одобрил такой шаг и взял предприятие в свои руки.

Ознакомившись с расположением комнат и обстановкой дворца, с нравами и обычаями служащих, Халтурин сошелся с низшим персоналом и как искусный, трезвый мастер в особенности расположил к себе жившего с ним в дворцовом подвале жандарма, который стал смотреть на него как на желанного претендента на руку своей дочери.

После такой подготовки Степан стал понемногу переносить в свой сундучок в подвале динамит, который получал от Комитета. Когда накопился порядочный запас и дальнейший перенос мог броситься в глаза и вызвать обыск, было решено действовать.

В день приезда в Петербург принца Гессенского, 5 февраля 1880 года, Халтурин должен был произвести взрыв, который разрушил бы столовую и под развалинами похоронил царскую семью с ее гостем во время обеда, когда все будут в сборе.

Так он и сделал. В назначенный час он соединил бикфордов шнур определенной длины с запалом в динамите, зажег его и ушел, чтобы не возвращаться.

Страшный взрыв произошел в момент, когда царская семья входила в столовую. В этаже непосредственно над подвалом, где находился конвой Финляндского полка, 50 солдат были искалечены и убиты; количество динамита оказалось, однако, недостаточным, чтобы столовая в верхнем этаже обрушилась. Она уцелела. От сотрясения пол задрожал, скоробился, посуда на столе попадала и зазвенела.

Царская семья осталась невредима, отделавшись испугом[173].

Вслед за тем была объявлена диктатура графа Лорис-Меликова; его встретил выстрел Млодецкого, который через 3–4 дня умер на эшафоте с улыбкой героя. Все эти события вместе с 19 ноября[174] и настоящей осадой в Саперном переулке наряду со слухами, явившимися после разоблачений Гольденберга, о двух других подготовлявшихся покушениях в высшей степени потрясли все общество. Страдающее в известной части своей от отсутствия политической свободы, давно недовольное реакцией, но пассивное и неспособное к борьбе с правительством, это общество с удивлением и восторгом увидело в партии борца против деспотизма самодержавия. Смущенное ссылками многих своих членов, ошеломленное казнями, оно полагало, что вся энергия революционного движения исчерпана, и среди этой-то общей подавленности, безнадежности одно за другим прошли события, совершенно неслыханные. Взяв себе в помощники химию и электричество, революционер взорвал царский поезд и пробрался в царские чертоги. Чем больше были инертность и забитость общества, тем изумительнее казались ему энергия, изобретательность и решительность революционеров. В то время как мы сами глубоко страдали от неудач, вокруг нас росла слава Комитета, эффект его действий ослеплял всех и кружил головы молодежи. Общий говор был, что теперь для Комитета нет ничего невозможного. За грандиозностью событий забывалась самая неудача. «Остановить на себе зрачок мира — разве не значит уже победить?» — писал нам из-за границы глава «Черного передела», упоенный тем впечатлением, которое произвело 5 февраля в Европе. Таким образом, в то время как партия «Народная воля» желала лишь прекращения реакции, окружающее влекло ее на пьедестал.

Это отношение к Комитету и к партии все усиливалось и достигло своего апогея 1 марта, когда успех присоединился ко всем прочим действиям; общество ждало не того, что даст царская власть, а того, что сделает революционная сила. Я, конечно, должна оговориться, что подразумеваю во всем предыдущем ту часть общества, с которой мы, революционеры, входили в соприкосновение; но так как мы задавались целью, ставили единственной задачей и занятием своим проникновение во все слои, во все сферы, так как мы имели сообщников не только по губернским городам, но и по провинциальным закоулкам (и все эти сообщники имели друзей и близких) и были окружены целым слоем так называемых сочувствующих, за которыми обыкновенно следуют еще люди, любящие просто полиберальничать, то и выходило в конце концов, что мы встречали повсюду одобрение и нигде не находили нравственного отпора и противодействия. С этой точки зрения мы имели право говорить от лица общества; мы составляли до известной степени передовой отряд этого общества; быть может, эта часть казалась нам, вращающимся в ней, больше, чем она была на самом деле, но зато она, наверное, была значительнее, чем думали люди противоположного нам лагеря. Зная, что эта группа сочувствует нам, мы не чувствовали себя сектой, изолированной от всех прочих элементов государства, и это немало способствовало той «закоренелости», которую мы выказывали в своих поступках и о которой на процессах говорили прокуроры. Чтобы уничтожить ее, надо было уничтожить ту атмосферу недовольства, которою мы были окружены, единственным же средством для этого было — сделать недовольных довольными; но в таком случае и мы оказались бы в значительной мере удовлетворенными.

2 апреля, 19 ноября и 5 февраля создали такое настроение, что если бы в то время Комитет и вся организация «Народной воли» отказались от своей разрушительной деятельности, то явились бы волонтеры или какая-нибудь новая организация, которые взяли бы на себя миссию цареубийства. Новые покушения были совершенно неизбежны, и Исполнительный комитет предпринял их.

В марте или апреле 1880 года в Одессу приехали сначала Саблин, потом Перовская. Явившись ко мне на Ямскую улицу, в дом Ставрова, где я жила, они заявили, что присланы Комитетом для приготовления в Одессе мины на случай проезда государя на лето в Крым.

Я была занята приготовлением террористического акта — убийства правителя канцелярии графа Тотлебена статс-секретаря Панютина. Он был правой рукой генерал-губернатора, который, кажется, всецело отдал в его распоряжение внутреннюю политику вверенного ему края; по крайней мере во все пребывание мое в Одессе говорили больше о Панютине, чем о Тотлебене, и Панютин был действительно грозой одесситов. Пройдя школу Муравьева-вешателя, он не церемонился с обывателями: одновременно с «процессом 28-ми», кончившимся пятью виселицами, он предпринял коренное очищение города; сравнивая городскую думу с Парижской коммуной 1871 года, он выхватил несколько человек из ее служащих, затем пошли аресты учителей, литераторов, студентов, чиновников и рабочих; масса лиц была выслана, и нигде, кажется, эти высылки не были так произвольны и возмутительны; кроме того, они совершались с лихорадочной поспешностью, даже без достаточного удостоверения в личности, по ошибке ссылались однофамильцы или родственники. В свое время в «Народной воле» были опубликованы некоторые подвиги этого героя. Его обращение было грубое, родственникам ссыльных приходилось испытывать в его канцелярии унизительные сцены. Когда жена одного из арестованных, беременная, не могла удержаться от рыданий, он закричал ей: «Убирайтесь! Вы, пожалуй, вздумаете родить здесь!» Достаточно сказать, что при переводе летом 1880 года Тотлебена в Вильно, граф, получивший, по слухам, в Петербурге, куда его вызывали перед тем, выговор за то, что в своей генерал-губернаторской деятельности он выказал себя plus royaliste que le roi[175], обратился на дебаркадере вокзала в присутствии всей провожавшей его знати к Панютину со словами упрека, что он злоупотреблял его доверием и поссорил его с обществом. По отъезде Тотлебена из Одессы большинство административно-сосланных было возвращено.

Против этого Панютина я думала обратить оружие партии. Для этого сначала был поселен на Софийской улице, где помещалась канцелярия Панютина, человек, обязанный изучить его личность и образ жизни. Но это не привело ни к чему, потому что никто не мог указать Панютина в лицо. Позднее один молодой человек не только указал мне его, но рассказал его обычный маршрут, так что, выходя в определенный час, я имела возможность почти ежедневно встречать его тучную фигуру в сопровождении двух шпионов: одного, шедшего рядом, а другого, следовавшего за ними шагах в 4–5. Исполнитель для этого дела нашелся; он должен был поразить Панютина кинжалом в одну из его прогулок. Был уже составлен план относительно места и времени; чтобы дать возможность убийце скрыться, я думала приготовить лошадь.

Но приезд Перовской с поручением Комитета заставил бросить этот проект.

Перовская сообщила мне, что привезла письмо от Желябова или Колодкевича к рабочему Василию, который может принять участие в предпринимаемом покушении, и что она желает видеть его. Этот Василий был Меркулов, выдавший потом в Одессе всех известных ему рабочих и члена группы Сведенцева, на суде по «процессу 20-ти»[176] обличавший своих бывших товарищей и, наконец, 10 февраля 1883 года поймавший меня на улице в Харькове, куда этот предатель, будто бы сосланный в Сибирь на каторгу, был отправлен специально для ловли меня. Я познакомилась с этим негодяем до приезда Перовской, когда вздумала учиться у него искусству резьбы на камне. Так как я слышала о нем еще осенью от Колодкевича как о парне в высшей степени честном и хорошем и знала, что он помогал кое-чем в приготовлениях в Гнилякове, то не задумалась сообщить ему адрес моей квартиры на Ямской, куда он должен был приходить учить меня резьбе. Свести Перовскую с ним ничего не стоило, и через несколько дней они свиделись.

Саблин и Перовская явились уже с готовым планом относительно покушения: они должны были выбрать улицу, которая имела наибольше шансов на проезд государя от вокзала к пароходной пристани; на этой улице они должны были в качестве мужа и жены снять лавочку и завести торговлю; из лавочки предполагалось провести мину под мостовую улицы. Словом, это был проект, осуществленный потом на Малой Садовой в Петербурге. Технической стороной должен был руководить Григорий Исаев, вскоре приехавший вместе с Якимовой.

Перовская не привезла с собой денег; она должна была вместе со всеми нами составить смету расходов и представить ее в Комитет, который выслал бы требуемую сумму. Мы рассчитывали, что потребуется не менее 1000 рублей. Я предложила известить Комитет, что деньги не нужны, так как я берусь доставить средства, требуемые для выполнения покушения. Действительно, я передала Перовской в разное время около 900 рублей, которые пошли на плату за помещение, покупку бакалейного товара, бурава, на содержание всех участников и последующий разъезд их.

Лавка была нанята на Итальянской улице, и тотчас было приступлено к работе: надо было спешить — государя ждали в мае, а наши приготовления происходили в апреле, между тем работать было можно только ночью, так как проведение мины начато было не из жилых комнат, а из самой лавочки, куда приходили покупатели. Мы предполагали провести ее не посредством подкопа, а при помощи бурава; работа им оказалась очень трудной; почва состояла из глины, которая забивала бурав; он двигался при громадных физических усилиях и с поразительной медленностью. В конце концов мы очутились под камнями мостовой, бурав пошел кверху и вышел на свет божий. Вскоре при приготовлении запала Григорию Исаеву оторвало три пальца. Он перенес это как стоик, но мы были в высшей степени огорчены: он должен был лечь в больницу. После этого все вещи (динамит, гремучая ртуть, проволока и пр.), хранившиеся у него, были перенесены ко мне, так как мы боялись, что грохот взрыва в его квартире мог обратить на себя внимание всего дома. Одним работником стало меньше. Я предлагала привлечь некоторых местных людей, мне известных, но все оказались против этого. Было решено, бросив бурав, провести подкоп в несколько аршин длины и уже с конца его действовать буравом; землю должны были складывать в одну из жилых комнат. По окончании работы мы решили непременно всю ее вынести вон на случай осмотра домов на пути следования царя. Поэтому уже заранее начали уносить ее, кто сколько мог, и выбрасывать. У себя в квартире я нашла место, куда можно сложить массу этой земли; ее привозили и приносили ко мне в корзинах, пакетах, узлах, которые я опорожняла, пользуясь отсутствием домашних и отсылая прислугу с поручением. Между тем слухи о приезде царя в Ливадию замолкли; потом мы получили от Комитета уведомление прекратить приготовления. Тогда мы предложили ему воспользоваться нашей работой, чтоб взорвать графа Тотлебена. Но это было отвергнуто, так как способ этот берегли специально для императора, а мы получили разрешение на покушение против графа каким-нибудь другим способом.

После этого Саблин, я и несколько лиц, мной привлеченных, стали следить за генерал-губернатором. Мы думали применить метательный снаряд, и если бы тогда существовало позднейшее изобретение Исаева и Кибальчича, то, конечно, граф не остался бы тогда в живых, но мы имели лишь динамит и неусовершенствованные запалы; поэтому снаряд был неудобен по объему и мог быть неверен по действию. Все-таки мы выполнили бы свои замыслы, если бы Тотлебен не был переведен из Одессы. Мы хотели смыть кровь Чубарова, Давиденко, Логовенко, Виттенберга, Майданского, Дробязгина, Малинки и Лизогуба, из которых два последних были убиты им за свое богатство, а Майданский и Дробязгин взошли на эшафот по подозрению в знании и недонесении о покушении на шпиона Гориновича[177]. Имена Тотлебена и Черткова были вообще ненавистны за кровожадность, и мы имели в виду систематическим истреблением генерал-губернаторов добиться уничтожения самого учреждения, представителями которого они были.

После отъезда Тотлебена все приготовления пришлось ликвидировать. Лавка на Итальянской была закрыта; подкоп в ней еще ранее заполнен землей, раньше вынутой из него. В этой нетрудной работе помогала и я, таская ночью мешки с землей из жилой комнаты и опуская их в подвал, где мужчины утаптывали рыхлую землю. Когда все было приведено в надлежащий порядок, Саблин и Перовская уехали, за ними последовали Исаев и Якимова. Я передала с ними в Комитет заявление, прося отозвать меня из Одессы и назначить лицо, которому я могла бы передать местные дела и связи. Я мотивировала свое желание тем, что почти год нахожусь в провинции, вдали от центра организации и чувствую себя до некоторой степени отчужденной от общей работы; что мне необходимо побывать в Петербурге для отчета о сделанном мною за этот период времени и для того, чтобы посоветоваться о дальнейшем ведении дел.

Должно быть, в июле я выехала из Одессы в Петербург, не дождавшись преемника, которым был назначен Тригони.

Одновременно со мной по приглашению из Петербурга выехал Василий Меркулов. Неприятно вспомнить, что этот предатель, по-видимому, относился тогда ко мне довольно дружелюбно, потому что по приезде в столицу несколько раз назначал мне свидания через лиц, которые имели с ним деловые сношения. Я выходила к нему в сад, так как в то время была еще теплая погода.

Он был вспыльчив и вечно недоволен; постоянно бранил интеллигенцию и хвалил рабочих и трудовую жизнь. Мы охотно прощали ему некоторое озлобление, считая его вполне естественным в пролетарии, прожившем жизнь в нужде и ненавидящем все барское. Единственным недостатком его мы считали самолюбие, которое старались щадить. В последний раз я виделась с ним не позже августа 1880 года. С тех пор ни личных, ни деловых сношений с ним не имела и не встречалась до 10 февраля 1883 года, когда вместе с Дегаевым он предал меня в Харькове.

4. Арест Михайлова

Петербург встретил меня выговором за самовольный отъезд, вследствие которого я не могла лично ввести Тригони во все знакомства. Я понимала, что ему было бы легче ориентироваться в Одессе в моем присутствии, но оправдывалась беспокойством, которое мне внушало долгое отсутствие писем и каких-либо известий из Петербурга. Это, кажется, извинило меня в глазах организации. Когда я представила подробный отчет о положении дел в Одессе, то сообщила Тригони все нужные сведения и указания, дала рекомендательные письма, которые должны были сразу поставить его в известные отношения к окружающим, и после этого Тригони отправился на юг, а меня Комитет оставил в Петербурге.

Там в это время на Гороховой улице, под Каменным мостом, шли новые приготовления к покушению на жизнь Александра II. Подробности тогда мне не были известны. Подобно взрыву в Зимнем дворце это дело хранилось в строгой тайне и было в ведении нашей «распорядительной комиссии». Я знала одно, что подготовляется взрыв при проезде царя, и на этот раз из-под воды.

Так как я знала, что в известные часы царь проезжает к Царскосельскому вокзалу, то однажды пошла по этому пути и действительно встретила коляску с императором. Мне хотелось хоть раз в жизни увидеть человека, который имел такое роковое значение для нашей партии. Ни раньше, ни после этого я не видала его. Кажется, это был последний проезд его по этому пути, так как вслед за тем он отправился в Крым и не возвращался в Петербург до глубокой осени. Покушение не состоялось.

В октябре был арестован Александр Михайлов, этот неоценимый страж всей нашей организации, тип хозяина-устроителя, от бдительности которого не ускользала ни одна мелочь, касающаяся нашей безопасности.

Раздосадованный отказом одного юноши, он сам пошел в фотографию Александровского на Невском, в которой снимали арестуемых, и спросил карточки, заказанные там. Это были фотографии уже осужденных товарищей. В фотографии произошло замешательство; во время этой заминки один из служащих сделал жест по своей шее, указывая Михайлову на опасность, и Михайлов ушел. Но, несмотря на это и запрет Исполнительного комитета, на другой день он все же отправился в фотографию, и… когда спускался по лестнице, давно поджидавшие шпионы схватили его.

Для нас А. Михайлов был незаменимым товарищем. Он был, можно сказать, всевидящим оком организации и блюстителем дисциплины, столь необходимой в революционном деле; в его лице мы потерпели тяжелую и прямо невозместимую утрату: многих несчастий мы не испытали бы впоследствии, если бы он был среди нас. Вместе с фанатической преданностью революции он соединял энергию, настойчивость, замечательную деловитость, практичность и такую осторожность, что самые трусливые люди при ведении дел с ним считали себя в безопасности. Талантливый организатор, проницательный в распознавании людей, он был педантичен, последователен и неумолим в проведении организационных принципов. Требовательный к выполнению каждым своих обязанностей, ставивший деловые интересы выше всего, он хотел, чтобы деятель-революционер забыл все человеческие слабости, расстался со всеми личными наклонностями. «Если бы организация, — сказал он мне при одном разговоре на эту тему, — приказала мне мыть чашки, я принялся бы за эту работу с таким же рвением, как за самый интересный умственный труд». Сообразно этому он строго преследовал взгляды на некоторые обязанности как на малопроизводительные, низшие: по его мнению, все, что для организации было нужно, было достаточно высоко, чтоб с радостью взяться за дело. Такой законченный и цельный тип не мог не пользоваться громадным влиянием как на самое организацию, так и на лиц, стоящих вне ее, и его авторитет был так же велик между товарищами, как и среди посторонних. Узкие рамки русской жизни[178] не дали ему возможности развернуть свои силы в широком масштабе и сыграть крупную роль в истории, но в революционной Франции XVIII века он был бы Робеспьером.

Для нас как организации он имел еще значение одного из старейших (по участию) членов революционной партии, связывающих живой личной нитью настоящее с прошлым. Его связь с партией началась еще до 1876 года; с этого времени он становится членом общества «Земля и воля», переживает все перипетии революционного движения и проходит всю эволюцию его вплоть до конца 1880 года.

Таким образом, он являлся хранителем революционной традиции и был связан интимными узами со всеми выдающимися личностями, погибшими за эти четыре года. Его гибель была ударом, который мы вспоминали при всех несчастьях, поражавших нас впоследствии[179]. {230}

Загрузка...